Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Алоис Йирасек - Псоглавцы
Язык оригинала: CZE
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history

Аннотация. «Псоглавцы» - не только самый популярный роман Алоиса Ирасека, но, пожалуй, и одно из самых любимых произведений в Чехословакии. «Псоглавцы» были написаны в 1883 -1884 годах. В 1882 году писатель побывал в Ходском крае, где изучал нравы и обычаи, собирал материалы, которые легли в основу исторической картины драматических событий в Чехии на рубеже XVII -XVIII веков.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 

Казалось, тргановский пан мог быть доволен. Но если бы только он слышал, что говорили во всех ходских домах, когда был объявлен его приказ! Если бы он слышал эти проклятия и посулы! Если бы он мог заглянуть в душу сидящим на телегах людям и прочитать в ней все то, что о нем думают, — узнать, почему его послушались! Они ехали, не думая о его приказе, они ехали, чтобы еще раз увидать непреклонного защитника их прав, отдать последний долг мученику. Если бы Ламмингер слышал, что всю дорогу ходы говорили о Козине, и только о нем, и каждое их слово было словом сочувствия и горячей похвалы. Кутский управляющий Кош и бургграф, которого когда-то захватили в плен, видели это; но когда они приближались к телегам, разговоры тотчас же прекращались и ходы упорно глядели в землю. Ни один из них не взглянул на панских слуг. На последней телеге ехал старый Шерловский с Пайдаром. Они вспоминали о Сыке, о молодом Шерловском, о горячем Брыхте, о Весельчаке Эцле. — Они сейчас в оковах, но им, пожалуй, лучше, чем нам, — сказал Пайдар. — Лучше всех Матею Пршибеку, — ответил Шерловский. В Пльзне было необычайное оживление. Множество народа со всех сторон съехалось и сошлось посмотреть на казнь ходского крестьянина, о которой заблаговременно было объявлено в Праге и во всех краевых городах по всему королевству. Улицы кишели людьми. Там и сям поблескивало оружие, мелькали белые мундиры солдат, патрулировавших по городу. Слуги Ломикара поместили ходов на постоялом дворе. Старый Шерловский наскоро поел после дороги и хотел отправиться в город, но не прошло и минуты, как он вернулся и с возмущением рассказал, что его не выпустили из дома, что их всех стерегут солдаты. Вместе с Пайдаром и еще несколькими стариками он пошел к Кошу просить, чтобы их пустили в город; они попробуют повидать Козину и проститься с ним. Кош свирепо набросился на них. — Увидите его завтра! Нечего вам к нему ходить! Ишь что придумали! Чтобы он напоследок еще раз одурачил вас своими речами? Мало вам? Опять затеваете свое? Отсюда вам выходить нельзя. Так мне приказано. Ходы были возмущены до глубины души. Заперты в клетке, и с голыми руками! Ходы мрачно молчали. Ну, а жену Козины и его мать; неужели этих несчастных тоже не пустят к нему? Еще три дня тому назад Искра Ржегуржек запряг прекрасную пару гнедых, выращенных самим Козиной. На телегу уселись Ганка с детьми, старая Козиниха — несчастная семья хозяина — и Дорла. Старый Волк долго бежал за лошадьми, пока, по просьбе Павлика, верного пса не взяли в телегу. — Он всегда любил его, — сказал Искра, освобождая возле себя место старому Волку. За телегой Козины ехала другая. Там сидело несколько пожилых крестьянок; все они, как Ганка и мать Козины, были в траурных платьях и траурных белых платках. Они ехали, чтобы быть подле матери и жены Козины в последние страшные минуты. Рядом с ними сидел Старый Пршибек, отец покойного Матея, которого Манка, несмотря на все старания, не могла удержать дома. В ту самую минуту, когда Шерловский и Пайдар с остальными беседовали о них в Пльзне, неожиданно вошел Искра Ржегуржек. Его тотчас же обступили. Оглядываясь по сторонам, Искра рассказал, что он с трудом пробрался к ним, что часовой пропустил его только благодаря его ходской одежде. Он сообщил, что жене и матери Козины разрешено посещать его дважды в день, что он, Искра, тоже был с ними у Козины, что Ян держится спокойно и все время утешает жену и мать. — А как он любит детей! Нельзя без слез видеть, как он гладит и целует ребят, как наказывает воспитать их достойно, чтобы они не забыли отца, чтобы Павлик вырос настоящим ходом… Рассказчик остановился. Слушатели были взволнованы. Помолчав с минуту, Искра продолжал: — И вас он всех вспоминал. Просил, чтобы простили ему, если он кого из вас чем обидел. И чтобы не забывали о ходских правах. Спрашивал еще, в городе ли Ломикар. Я сказал, что Ломикар приехал, как и мы, третьего дня. Ян воскликнул тогда: «Приехал поглядеть на меня. Господи, укрепи меня завтра, чтобы не посмеялся он надо мной!» Рассказывая об этом, Искра вспомнил о происшествии, которое случилось с ними, когда они подъезжали к Пльзню. У самых городских ворот они столкнулись с каретой Ламмингера. Когда старый Пршибек узнал, кто едет в карете, он поднялся во весь рост на телеге, — откуда только прыть у него взялась, как у парня! — и, грозя кулаком, принялся осыпать Ламмингера проклятиями, Манке и женщинам немалого труда стоило усадить старика. Счастье, что тргановский палач ничего не заметил. Тут вспомнил волынщик, как вошли они к Козине в камеру и как старый Волк узнал своего хозяина. Вы бы посмотрели, как он прыгал от радости перед Козиной, как старался лизнуть его! Мы уже уходим, зовем его, а он ни за что. Лег и лежит. Не идет — и все тут. Так и остался там… — Ты еще будешь у Козины? — спросил Шерловский, и когда Искра ответил, что, вероятно, будет, все наперебой принялись просить его, чтобы он передал Козине и поклоны и рассказал ему, как им тяжело, что они не могут проститься с ним сами. * * * Ноябрьские сумерки спустились на королевский город Пльзень. Вечер был холодный, дул ветер. Городская площадь словно вымерла. Тихо, пустынно вокруг. В окнах зданий было темно; дома, мрачная, высокая ратуша, огромная церковь посреди площади — все утопает в непроглядной тьме. Только мерцающий свет неугасимой лампады тускло пробивался сквозь готические окна церкви. У ратуши расхаживал часовой, закутанный в плащ. Невдалеке, молча и не шевелясь, стояло несколько женщин в коричневых ходских кожухах. Они стояли молча, неподвижно, устремив свои взоры к церкви, темная башня которой терялась во мраке. Вдруг, словно по сигналу, они повернули головы к ратуше. Там заскрипели ворота, и показались две женщины, каждая с ребенком на руках. Ходки, среди которых была и Манка Пршибекова, поспешили к ним: Ганка и старая Козиниха вышли из ворот тюрьмы. В последний раз провели они вечер с Яном. В последний раз! Никогда больше не вернутся те вечера, когда все сидели дома вместе, когда Ганка убаюкивала Ганалку, а Ян шалил с Павликом, и все они были так веселы и так счастливы!.. Ганка глядела на женщин как безумная. «Ничего удивительного, если бы она и старая Козиниха потеряли рассудок», — подумала про себя старая Буршикова. Ходки обступили обеих женщин, чтобы проводить их и помочь им нести детей, уснувших на руках. Ганка не хотела идти домой: там ей душно, там все давит ее, говорила она. Ее долго уговаривали, и под конец две женщины насильно взяли ее под руки и повели. Но когда старая Козиниха, проходя мимо церкви, с плачем упала у дверей на колени и принялась со слезами молиться, Ганка вырвалась у них из рук и опустилась рядом со свекровью. В это самое время в каземате, освещенном двумя восковыми свечами, горевшими перед распятием на маленьком столике, мелькала на стене тень ходившего из угла в угол Яна Козины. Он был бледен, но спокоен. Он слышал о приготовлениях, знал о сочувствии к нему ходов. Искра передал ему через мать привет земляков. Это было для него большим утешением. Но что будет дальше с Ходским краем? И что будет с его семьей? Два мучительных вопроса, на которые Козина не находил ответа. Он сложил руки и принялся молиться. Потом присел на ложе. Одолевала усталось. Голова его склонилась, и он заснул… Спал Козина хорошо до самого рассвета. Он проснулся только тогда, когда в двери загремел ключ. Ему принесли вино и завтрак получше, чем обычно. Он едва прикоснулся к еде и выпил только немного вина. Потом пришли мать, жена с детьми и Искра. Сердце Козины сжалось от боли при виде близких. Последняя встреча! До сих пор, когда они, уходя, прощались с ним, он мог утешать себя мыслью, что они придут еще вечером и завтра, и еще раз завтра. Теперь у него уже нет завтра… Ему понадобилось все его мужество, когда он увидел искаженные ужасом и отчаянием лица матери и жены. — Бог даст, я умру не напрасно… Ломикар выиграл здесь, в мирском суде, но там, на божьем суде выиграю я, потому что наше дело правое и я умираю невинно. Старая Козиниха ломала руки: — И все это я наделала!.. Ганка права, я всему виной… Если бы я не прятала грамоты… О! Сын мой, прости меня!.. Прости и ты, дочка!.. Всякий, кто знал стойкую ходку, был бы потрясен, услышав из ее уст этот вопль отчаяния, этот крик материнского сердца. Сын обнял рыдающую мать и утешал ее, а потом взволнованно обратился к жене: — Я прошу тебя, Ганка, не думай так и не вини мать ни в чем. Она нисколько не виновата. Все, что я сделал, я сделал бы и без нее. Ты ведь знаешь, что меня давно мучили эти мысли… Он снова наклонился к детям, говорил с ними, гладил их по головке и вдруг, точно вспомнив что-то, повернулся к жене и матери и просил простить его за то, что он причинил им столько горя. — Воздай вам бог за вашу любовь! А ты, Ганка, возьми… — Он вытащил красные ленты из петлицы своего венчального, теперь истрепанного жупана и протянул жене. — Я все время берег их. Это была для меня единственная память о тебе, о доме, о вас всех… Мужья берут их с собой в могилу, но я не хочу, чтобы они побывали на… Он не досказал, что не желает эту дорогую память нести на виселицу… Отворилась дверь, вошел тюремщик, а за ним два вооруженных солдата. Завидя их, женщины отчаянно зарыдали, а Ганка потеряла сознание. Козина подхватил ее, обнял мать, затем детей. Он долго не выпускал их, порывисто целовал и благословлял, говоря ласковые слова дрожащим голосом. На площади собрались несметные толпы народа. Теснота была такая, что немыслимо было пошевельнуться. Кто сюда попал, не мог больше сдвинуться с места. Во всех домах из окон высовывались головы, крыши были усеяны любопытными. Особенная давка была у здания ратуши; войска с трудом сдерживали толпу, скопившуюся перед воротами, чтобы увидеть осужденного. Тотчас же за цепью солдат, у самых ворот, стояла группа ходов — шестьдесят восемь человек — старых и молодых рослых мужчин, угрюмых и неподвижных, без чеканов. Взоры всех были устремлены на эту группу, на детей, которых держали на руках, на подростков, стоявших тут же, и на печальных женщин в длинных кожухах. Люди указывали на группу ходов, обменивались замечаниями; ходы словно ничего не слышали и не сводили глаз с ворот ратуши. Вдруг все разом вздрогнули. За воротами послышался шум. Ворота раскрылись. Мерным шагом вышли оттуда солдаты, а за ними… он! Козина! Ходы заволновались. Таким ли был раньше этот статный крестьянин, когда-то здоровый, румяный? Как он осунулся, какой он бледный! Но идет твердыми шагами, голову держит прямо. Охваченные одним чувством, ходы рванулись вперед, чтобы в последний раз пожать ему руку. Солдаты оттеснили их, но Козина увидел своих земляков и улыбнулся им. Стража остановилась у входа в ратушу. Осужденный взглянул на небо, которого он так давно не видел. Небо было безоблачное, голубое. Тюремщик стал уговаривать Ганку и старую Козиниху успокоиться, так как сейчас будут читать приговор. Глаза всех устремились на балкон ратуши, куда вышло несколько чиновников. Один из них начал читать приговор уголовного суда, дабы все знали, в каких деяниях виновен осужденный. Едва он кончил чтение, как по знаку другого чиновника скорбное шествие тронулось дальше. В это мгновение один из ходов — это был старик Пршибек — сорвал с головы свою мохнатую шапку и, протянув руку к Козине, воскликнул: — Прощай, наш страдалец! Но слова его утонули в шуме голосов, и только ближайшие соседи услышали старческий голос Пршибека. Услышал его, видимо, и Козина, потому что он обернулся к старику, еще раз кивнул головой ходам и зашагал рядом со священником. Позади шли его мать и жена, ведя за руку Павлика и Ганалку. За ними шел Искра Ржегуржек и остальные ходы и ходки. По бокам маршировали солдаты, сдерживая натиск толпы. Шествие медленно продвигалось от ратуши к Пражской улице. Впереди дорогу прокладывал взвод солдат. Непрерывно раздавалась приглушенная дробь барабана. С колокольни доносились удары похоронного колокола. Козиниха и Ганка в отчаянии ломали руки. Багровый туман застилал глаза Ганке. Все расплывалось в этом тумане, она слышала только неясный шум и глухой рокот да ужасный похоронный звон. Сердце ее холодело, грудь сжималась. Плакать она не могла. Ноги ее дрожали, подгибались колени. Она теряла сознание. Ходки вовремя подхватили ее. Козина остановился. Остановилось и шествие. В толпе передавали друг другу, что жена осужденного упала, лишившись чувств. Все жалели ее — и шествовавшие по Пражской улице и глядевшие из окон горожане — и не знали, как выразить ей свое сочувствие. Вдруг в воздухе мелькнула серебряная монета, за ней другая, третья. За ними сверкнул золотой и тоже упал на колени к Ганке, которую кто-то усадил на каменную скамейку у дома. Деньги? То ли этим хотели выразить ей свое сочувствие, то ли думали оказать помощь несчастной крестьянке. Ганка порывисто сбросила деньги с колен, точно это были не монеты, а раскаленные угли или отвратительные насекомые, и закричала: — Отдайте мне моего мужа!.. Ее уговаривали остаться и не ходить дальше, но Ганка словно набралась новых сил и продолжала путь. Шествие миновало Пражские ворота и вышло за городскую черту, за которой раскинулись фруктовые сады и огороды. Толпа растекалась вширь. Многие спешили забежать вперед, к небольшому холму, где возвышалась виселица. Вокруг нее выстроились четырехугольником войска. Внутри четырехугольника, прямо против виселицы, впереди взвода солдат, стояли городские советники и разные чиновники, сидели на лошадях офицеры и некоторые важные особы, и среди них краевой гетман Гора и Ламмингер барон фон Альбенрейт. Плотно закутавшись в темно-серый плащ, барон разговаривал с гетманом. Бледное лицо тргановского пана было, как всегда, холодно и спокойно. Только белесые его ресницы задергались быстрее, когда внутрь четырехугольника вступил осужденный. Ламмингер пристально следил за ним, не спуская глаз. Шагает твердо. Не пал духом, упрямая голова! Снова огласили приговор. Козина спокойно выслушал его. Настала минута последнего прощания. Козина обнял мать, жену, детей, поцеловал их. Ни один мускул не дрогнул на лице Ламмингера при виде этой душераздирающей сцены прощания, когда женщины и дети залились слезами. Он наблюдал только за Козиной. Козина оторвался от своих и направился к виселице. Все так же твердо, не опуская голову, прямой и смелый… Вот он поцеловал поданный священником крест и ступил ногой на лесенку, ведущую туда, где его ждут палач и смерть. Все замерло в гнетущей тишине. Тысячи людей, еле дыша, боясь пошевельнуться, впились глазами в осужденного. Дул холодный ветер, шевеля перья на шляпах господ. И вдруг с той стороны, куда две ходки унесли детей Козины, тот же ветер донес чеденящий душу крик. Это вскрикнула мать Козины. Она на мгновение лишилась чувств, но тотчас же пришла в себя, выпрямилась, как пружина, и обратила горящий взор туда… Осужденный остановился под виселицей, обвел глазами город Пльзень и расстилавшийся за ним широкий край, потом оглядел толпу, которая, как живое море, волновалась вокруг печального холма. Он снова увидел земляков, пришедших проводить его в последний путь. Они стояли не шевелясь, многие сжимали кулаки; у всех стояли слезы на глазах, и не один, подобно Искре, громко всхлипывал. Увидел он жену и мать и задержал на них свой взгляд, затем повернул голову туда, где собрались паны. Он искал Ламмингера. Тргановский пан сидел на вороном коне и не спускал глаз с помоста. Козина выпрямился во весь рост и посмотрел ему в лицо так же твердо, как когда-то в сельском правлении у Сыки. Всем стало не по себе. Господа и палач растерянно переглядывались. — Ломикар! — воскликнул Козина звенящим голосом, грозно прозвучавшим в могильной тишине. На бледном лице его выступил последний румянец, в последний раз вспыхнули огнем его глаза. — Ломикар! Не пройдет года и дня, и мы предстанем вместе перед престолом верховного судьи, и тогда увидим, кто из нас… Голос Козины внезапно оборвался. Офицер, распоряжающийся на месте казни, встрепенулся. Блеснула шпага, и палач быстро выбил из-под ног осужденного скамейку. Яна Сладкого, по прозвищу Козина, не стало. Краевой гетман, ошеломленный неожиданным происшествием, что-то говорил Ламмингеру. Тот слушал его, бледный как смерть, но едва ли слышал. Губы его искривились в растерянной улыбке. Только когда краевой гетман несколько раз повторил ему, что на них все смотрят, барон опомнился. Он бросил взгляд на виселицу. — Висит… — с облегчением произнес он и повернул коня. Тысячи людей стояли вокруг холма на коленях и молились вместе со священником за покойного Козину. Не только внутри каре, где находились земляки казненного, но и далеко вокруг, в разных местах, слышались громкие рыдания. На обратном пути в город Ламмингер видел, как на него показывали пальцами, и со всех сторон до него долетали возгласы: — Вот он! Палач! Это он приказал казнить его! — Они еще встретятся там, куда его звал Козина! Господа поспешно пришпорили лошадей. Глава тридцатая И весть печальная летит, Во все дома стуча, Что храбрый Козина убит Рукою палача. Но только год и день пройдет, За все господь воздаст.[13] Врхлицкий До заката солнца висело тело Козины. Ходов уже не было в Пльзне. Они хотели, но не смогли помолиться у тела своего защитника. Отряд солдат, по приказу краевого гетмана, сопровождал ходов далеко за город. Огорченные, усаживались они на телеги, но гнев их был направлен не против гетмана, а против Ламмингера. Они возвращались домой печальные и подавленные. Если Ломикар хотел, чтобы сегодняшний день врезался им в память, то он этого достиг. О, да, никто из ходов не забудет двадцать восьмое ноября, и память об этом дне будет переходить из поколения в поколение, пока останется на свете хотя бы один ход. Весь Ходский край содрогнулся от возмущения и горя. У мужчин, бывших в Пльзне и рассказывавших теперь о виденном и пережитом, навертывались слезы и дрожал голос, а слушатели горько плакали. В течение нескольких дней во всех ходских деревнях было точно после похорон. Никто не ходил на барщину, и панская дворня не отваживалась принуждать крепостных барона, как раньше. Точно так же не осмелились они сказать хоть слово, когда из всех ходских деревень мужчины и женщины, старики и дети, все в траурных одеждах, сошлись в Домажлице и отправились в загородную ходскую церковь отслужить панихиду по Козине. В готическом храме, стены которого были расписаны старинной иконописью и в плиты которого были вмурованы камни со старыми надписями и гербами, собралось множество людей — не только ходов, но и домажлицких горожан, пришедших отдать последний долг казненному. Впереди всех стояли на коленях мать, жена и дети Козины. Они горячо молились за того, у могилы которого они не могли преклонить колени. А в самом дальнем углу, под хорами, стоял на коленях, молился какой-то маленький невзрачный человек. Когда он по окончании панихиды родные Козины проходили мимо, он низко опустил голову, чтобы его не узнали. Это был токарь Юст. Он только что отбыл наказание за подстрекательство и всего лишь несколько дней как вернулся из тюрьмы домой. Ламмингера в это время в Трганове уже не было. Он не вернулся в замок, а послал туда нарочного за женой, чтобы она тотчас же приехала в Пльзень. «Страх и нечистая совесть гонят его отсюда», — говорили в городе и в деревнях. Снег в этом году выпал рано. Зима была печальнее, чем обычно, особенно в Уезде. Старый Пршибек опять впал в оцепенение. Не оживился он и с наступлением весны, не повеселел, даже когда после страды пришел в Уезд отсидевший свой срок молодой Шерловский и посватал Манку. Старик дал свое согласие, так как в доме нужен был хозяин. Свадьбу решили сыграть осенью. С приближением осени старик начал как бы приходить в себя. Он все чаще выходил за ворота и медленно шагал к пригорку, откуда был виден Трганов. Было начало осени. В Трганов неожиданно приехал Ламмингер. Старик ждал божьей кары, — обрушится ли она на голову жестокого пана? Часто во время грозы следил он с пригорка, не поразит ли молния Ламмингера. А если Манка во время бури не выпускала его из дома, старик молча сидел на лавке, прислушивался к вою ветра, покачивал головой и беспрестанно поглядывал на дверь, словно ожидая, что кто-нибудь войдет и скажет, что меч правосудия нашел и поразил рыжего злодея. Барон фон Альбенрейт приехал в этом году в Трганов поздно, прежде он приезжал сюда ранней весной, а теперь прибыл после жатвы. Говорили, что он приехал поохотиться. Но вот уже которую неделю жил он в замке и только раз побывал в лесу. Охота перестала его развлекать. Он нисколько не изменился, как всегда был холоден, строг, даже, пожалуй, строже обычного, но в то же время проявлял большую настороженность, никуда не выезжал. Старый камердинер Петр замечал, что барон, оставаясь наедине, подолгу расхаживает у себя по комнате и о чем-то размышляет. Как будто и здоровье стало ему изменять. Не раз Петр видел, как барон, проходя по комнате, вдруг хватался за спинку кресла или за край стола, и придя через минуту в себя, проклинал головокружение. Барон жаловался иногда жене, теперь более печальной, чем в прошлые годы, на зрение, что часто какая-то радуга заволакивает все перед его глазами, а ночью, если он внезапно просыпается, в глазах у него мелькают искры и молнии. Жаловался он изредка, мельком, сердито, умалчивая при этом, что часто мучают его по ночам кошмары. Все же старый Петр, который спал в коридоре, рядом с комнатой барона, слышал, как стонет и кричит барон во сне. Однажды, отвернув портьеру, он подглядел, как при свете ночника его господин, привстав на постели, озирается вокруг вытаращенными от ужаса глазами. Однажды ночью — это было в конце сентября, когда на дворе лил дождь и свистел ветер, — Петра разбудили стоны Ламмингера. Вскоре барон позвал его. Петр вошел к нему. Барон, весь в поту, прерывающимся голосом сказал: — Подай мне календарь… — Календарь, ваша милость? Сейчас?.. — Да… сейчас… я хочу знать, какое у нас сегодня число. — Завтра двадцать восьмое. Я знаю, ваша милость, без календаря. Барон вздрогнул и быстро спросил: — Какого месяца? — Сентября, ваша милость. — Ах, да… Этот сон меня запутал. Даже в пот бросило. Дай мне другую сорочку. Старый камердинер вернулся к себе в коридор испуганный. «Что это мерещится барону? Двадцать восьмое сентября, — ну, так что же? — И вдруг он вспомнил. — Тогда в Пльзне… это было двадцать восьмого числа. Да, немудрено, если это не выходит у него из головы», — подумал старик и начал молиться за умерших. Болезненные припадки никогда не продолжались у барона долго. Но они повторялись в последнее время все чаще, и барон становился более угрюмым, раздражительным и молчаливым. Тщетно жена его допытывалась, что с ним, тщетно уговаривала посоветоваться с врачом. Тяжело и скучно жилось в эту зиму баронессе. Гостей в замке не бывало, а неприветливый, молчаливый муж едва ронял несколько слов за день. Тем более была она обрадована, когда пришло письмо от младшей дочери, в котором она сообщала, что скоро приедет в Трганов вместе с мужем. Баронесса встретила этой новостью вернувшегося из поездки в Кут супруга. Ламмингер выслушал ее сообщение спокойно, но вдруг криво усмехнулся и сказал: — Дождусь ли я их… — А что такое? — удивилась баронесса. — А разве вы забыли, что тот мужик, Козина, позвал меня на божий СУД? Ламмингер засмеялся, но от его смеха баронессу бросило в дрожь. Наступили сырые, туманные дни. Почти все время моросил мелкий дождик. Барону опять нездоровилось. Появился шум в ушах, и часто ему чудилось, будто он слышит звон колоколов. «Похоронный звон», с усмешкой объяснял он жене. Казалось, он много думает о смерти, хотя и гонит эти думы от себя и подсмеивается над смертью, а все же боится ее. Бывало, младшая дочь его Мария, ныне графиня фон Вртба, в присутствии сурового молчаливого отца роптала на эти бесконечные тоскливые вечера в Тргановском замке. Что она сказала бы теперь, если бы видела мать в обществе отца, еще более замкнутого, раздражительного! В один из таких долгих, скучных октябрьских вечеров баронесса сидела с мужем в столовой и, стараясь как-нибудь скоротать время, нагнулась над вышиваньем. Барон читал. Вдруг баронесса подняла голову: ей показалось, что муж порывисто дернулся в кресле. И как он вдруг побледнел! Барон бросил книгу на стол и уставился перед собой невидящим, неподвижным взглядом. Несколько мгновений длилось томительное молчание. Наконец, встревоженная баронесса отважилась спросить супруга, что с ним. Голос жены заставил барона очнуться. Он вздрогнул, потянулся к брошенной на стол раскрытой книге и слабым голосом произнес: — Прочтите это… «Стоя на костре, уже подожженном рукой палача, — читала про себя баронесса, — гроссмейстер ордена храмовников, Жак Моле, обратился громким голосом к папе Клименту и королю Филиппу и вызвал их до истечения года и одного дня на божий суд, как виновников смерти его и ста его братьев по ордену. И удивительно! Не прошло года, как оба они отошли в вечность — и папа и король, скончавшийся в 1314 году, в 29-й день ноября». Баронесса уже давно прочла это место, но глаза ее все еще были устремлены в книгу. Она боялась взглянуть на мужа. Когда баронесса в конце концов подняла голову, она встретила холодные затуманенные глаза. — Прочли? Что вы на это скажете? — спросил барон, пытаясь улыбнуться. — Можете готовить себе вдовье платье, — добавил он, но вдруг оборвал себя на полуслове и прижал ладони к вискам. Баронесса тщетно пробовала успокоить его. — Может быть, вы что-нибудь сделаете для них? Окажете им какое-нибудь благодеяние? — сорвалось у нее с губ. Она часто думала об этом, но никогда не решалась сказать это мужу. — Кому? Ходам? Им, этим мятежникам? — закричал Ламмингер, точно ужаленный. — Им? Я понимаю вас. Вы всегда были их защитницей. — Нет, нет, не им… — спешила поправиться испуганная баронесса. — Кому же тогда? Кому, я вас спрашиваю?.. — настаивал Ламмингер. — Я думала… только… той вдове… — Жене Козины? За все, что он сделал мне? Надеюсь, вы не думаете, как эта глупая чернь, что он невиновен?.. И сейчас у меня тоже все из-за него, из-за его дурацких слов… — выпалил вдруг барон. В эту ночь Ламмингер ни на минуту не сомкнул глаз, и несколько дней потом он жаловался Петру на головную боль, говорил, что у него холодеют руки и ноги. Но когда прекратились дожди и наступили прозрачные, ясные дни поздней осени, ему стало лучше. А когда приехала молодая графиня фон Вртба, тихие покои замка оживились. Вскоре прибыли и гости, приглашенные на охоту. Баронесса была несказанно рада приезду дочери, своей любимицы. Ламмингер тоже хмурился меньше обычного. Он стал общительнее и принимал участие в охоте. Как-то в разговоре с зятем он даже похвастал, что чувствует себя лучше и спит немного спокойней. Но дочь, давно его не видевшая, находила, что он сильно изменился и похудел. Она сказала об этом матери. Баронесса только вздохнула. — Ах, дитя мое, сейчас ему лучше. Это ваш приезд его вылечил. А если бы ты знала, что было раньше! Всему виной его нелюдимость. Он избегает общества, и у него появляются всякие странные мысли… — И речи у него бывают странные, — сказала дочь. — Вчера утром, когда собирались в лес, он сказал графу: «Сегодня первое ноября, значит, я дожил все-таки до ноября, ну, а раз так, то…» Он не договорил и засмеялся. Все смотрели на него, ничего не понимая. А он заговорил уже о другом. Баронесса снова вздохнула. Она поняла, что муж подумал о сроке, назначенном ему тем несчастным мужиком. Скорей бы миновал этот месяц! Пройдет год, и тогда он наверняка успокоится. Молодая графиня успокаивала свою мать или говорила, что отцу уже легче, что он повеселел, не понимая того, что матери не по душе эта странная его оживленность, казавшаяся ненатуральной. Охотники вернулись поздно вечером с богатой добычей. Нескольких оленей и даже медведя они сложили на дворе замка. Всюду в панских покоях было шумно и весело. Сияли огни, свет яркими потоками лился из окон в ноябрьскую тьму. После всех охотничьих приключений, после целого дня, проведенного в лесной чаще, столовая казалась всем особенно милой, уютной. Весело потрескивал огонь в большом камине. Стоял шумный говор гостей, преимущественно окрестных дворян. Они расположились за богато убранным столом. На главном месте восседала хозяйка дома, рядом с пей — муж, как раз напротив окна, выходящего в сад; из окна был виден кршижиновский лес, Уездская гора, Градек, закрывавшие своими склонами несчастный Уезд. Зал был наполнен ароматом тонких кушаний. Слышался приятный звон бокалов и посуды. Золотистое и красное вино искрилось в хрустальных бокалах. Лихие охотники и пили лихо. Разговоры, вначале сдержанные и чинные, становились все более оживленными, все чаще раздавался смех. Ламмингер был разговорчивее, чем всегда, и даже смеялся вместе с другими. Пил он также больше обычного. Это не ускользнуло от внимания его жены; последнее время она замечала за ним эту новую слабость. Говорили больше всего об охоте, о различных приключениях. — Эх, хороши загонщики у вашей милости! — обратился к Ламмингеру один из гостей, аристократ-иностранец, приехавший с графом фон Вртба. Ламмингер залпом осушил полный бокал красного искрящегося вина, усмехнулся и сказал: — Хороши-то хороши, только и упрямцы же! Мне пришлось их долго дрессировать. Немало я потрудился, пока вельможные паны — ходы соизволили привыкнуть. — Так это ходы? Те самые? — заинтересовался граф. — Да, те самые. Недавние бунтовщики. Краевой гетман мог бы рассказать вам, сколько войск он должен был послать против них… Баронесса была недовольна этим разговором, видя, как ее муж, разгоряченный вином, багровеет. — Я и до сих пор не знаю, чем это кончится для меня, — пошутил Ламмингер и рассмеялся. — Что вы так на меня смотрите, граф? Мне ведь дали точный срок: год и один день… Их предводитель… Поразительная гордость, поразительное мужицкое упрямство! Стоит уже на эшафоте… Баронесса заметила, что у Ламмингера вздулись вены на лбу, и осторожно коснулась его руки, прося замолчать. Но он, не обращая внимания, продолжал, возбуждаясь все больше с каждым словом: — …с петлей на шее и осмеливается вызывать меня на суд божий! Нет, Козина, плохой ты пророк! Год уже кончается, и ты там, а я все еще здесь… Он вдруг умолк и откинулся на спинку кресла. Раздались крики. Опрокидывая кресла, гости бросились к хозяину. Ламмингер полусидел, полулежал в своем бордовом кресле, он был без чувств. Глаза его были открыты, неподвижные зрачки расширены. Он несколько раз протяжно вздохнул, из горла его вырвался хрип, и прежде чем столпившиеся в испуге гости успели опомниться, он уже перестал дышать. Граф фон Вртба коснулся его лба. Лоб был липкий. Граф положил ему руку на сердце. Сердце не билось. Напрасны были все попытки привести барона в чувство. Напрасно рыдали и ломали руки напуганные дамы. Напрасно послали верховых в город за врачом. Тргановский пан был там, куда позвал его Козина. Внезапная смерть привела в ужас всех присутствующих. Врач только подтвердил догадку, передававшуюся шепотом из уст в уста. — Все кончено. Удар. Да, удар, но все сейчас думали о том, о чем рассказывал только что сам покойный. В страхе гости растерянно расходились по своим комнатам. Пиршество оборвалось, умолк веселый смех, погасли яркие огни. Только в двух окнах мерцал слабый свет. Это горели свечи у изголовья мертвого барона. А в передней сидел старик Петр и, сжав в волнении руки, испуганно шептал: — Суд божий, суд божий!.. Когда на следующее утро старый, убеленный сединами Пршибек, опираясь на чекан, вышел за ворота, ему еще издали что-то закричал Искра Ржегуржек. Пршибек не расслышал, но Искра уже подбежал к нему и, еле переводя дух, крикнул: — Ломикар умер! И он вкратце рассказал, что барон умер в тот самый момент, когда бросил вызов Козине. Старик молитвенно сложил руки и, не в силах что-либо выговорить, поднял глаза к небу. И только спустя немного он воскликнул: — Есть еще справедливость! Есть еще бог! Теперь я могу умереть. В доме Козины, узнав новость, плакали в это время Ганка и старая мать. А весть летела все дальше по широкому Ходскому краю. Всюду славили божий суд и вспоминали Козину. Весть летела и разрасталась в легенду, в предание, рассказывавшее, как Ламмингер кощунствовал на пиру у себя в замке и вдруг поднялась буря, с громом и треском распахнулись разом все двери и окна, и среди застывших в ужасе гостей медленно прошел по столовой бледный призрак… Барона фон Альбенрейта похоронили в склепе, в маленькой кленечской церкви. Но проклятия ходов неотступно следовали за ним. В день его похорон старый Шерловский был в Уезде в гостях у сына, который женился на Манке и вошел в дом Пршибека. Когда раздался похоронный звон, он сказал Пршибеку, стоявшему вместе с соседями на пригорке и смотревшему в сторону Кленеча: — Много ли взял этот зверь? Выиграл наш Козина, а с ним и мы. Вдова Ламмингера с семьей уехала тотчас же после похорон и больше в Трганов не возвращалась. В течение года она продала Тргановское поместье, а затем Кут и Риземберг. Печаль не покидала дом Козины. Только много лет спустя, когда Павлик начал хозяйничать, а Ганалка стала невестой, вернулась в дом жизнь. Ни Павлик, ни кто другой не пытался больше восстановить старые ходские вольности, и в Ходском крае действительно наступило. Печально было в Ходском крае, и все же несколько свободнее, потому что им более не владел Ламмингер. Но память о былой ходской славе осталась жива, и когда народ томился в рабстве и унижении, эта память поддерживала веру в лучшие времена. На забыли ходы и Яна Сладкого, по прозвищу Козина. Из поколения в поколение передавались и будут передаваться рассказы о нем, пока на прекрасной Шумаве, в тех краях у Домажлице, обильно орошенных ходской кровью, живут еще потомки мужественных псоглавцев — славное племя, верное языку, обычаям и костюмам своих предков. * * * Странствуя в тех местах, я побывал и в Уезде и пошел посмотреть усадьбу Козины. Я встретил там дряхлую старушку и в разговоре спросил ее о Яне Сладком. Она исподлобья взглянула на меня и, видимо, не доверяя, ответила: — Я ничего не знаю. А вот у нашего настоятеля все записано. Знаю только, что Козина был невинно казнен и теперь стал святым.

The script ran 0.006 seconds.