Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Исаак Зингер - Шоша
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, prose_contemporary

Аннотация. Роман "Шоша" впервые был опубликован на идиш в 1974 г. в газете Jewish Daily Forward. Первое книжное издание вышло в 1978 на английском. На русском языке "Шоша" (в прекрасном переводе Нины Брумберг) впервые увидела свет в 1991 году - именно с этого произведения началось знакомство с Зингером русскоязычного читателя.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 

— Что ты делаешь? Переписываешь пьесу? Она повернула голову: пепельно-серое лицо, глаза смотрят строго и требовательно. — Ты спал, а я не могла сомкнуть глаз. Нет, это не пьеса. Пьеса уже умерла. Для меня. Но я могу тебя спасти. — О чем это ты? — Всех евреев уничтожат. Ты досидишься тут со своей Шошей, пока Гитлер придет. Я тут уже полночи читаю газеты. В чем смысл? Стоит ли умирать из-за этой слабоумной? — Что же ты предлагаешь мне сделать? — Цуцик, после того как я повидаюсь с теткой, мне незачем будет здесь оставаться, но мне хотелось бы помочь тебе. На пароходе я познакомилась с чиновником из американского консульства, и мы болтали о всякой всячине. Он даже начал приударять за мной, но он герой не моего романа. Военный, пьяница. Они все топят в водке — это их решение всех проблем. Я спросила его, можно ли взять кого-нибудь в Америку, но он сказал, что сверх квоты это невозможно. Зато можно по лучить туристскую визу, если назвать определенный адрес места назначения и доказать, что вам не понадобится социальная помощь. А если турист женится на американке, он уже вне квоты и может оставаться в стране сколько угодно. И еще я хочу сказать. Наперед знаю, что из всех моих планов ничего не получится. Но все же, если можно помочь человеку, который мне дорог, прежде чем я умру, хочу сделать это. Этой ночью ты весьма хладнокровно заявил мне, что у меня не должно оставаться никаких надежд, но я все равно считаю тебя близким человеком. В сущности, ты самый близкий мне человек после Сэма — мир праху его. Мои братья и сестры затерялись где-то в красном аду — не знаю даже, жив ли кто-нибудь. Цуцик, ты уверен, что пьеса моя ничего не стоит, протянула ножки, как говорят литваки. Но мне нечего больше делать здесь, и в Америку возвратиться одна я не могу. Между твоим «да» и "нет" я могу устроить тебе туристскую визу, и ты поедешь со мной в Америку. У тебя есть официальный документ о браке с Шошей? Вы записывались в мэрии? — Только у раввина. — У тебя в паспорте записано, что ты женат? — В паспорте ничего не записано. — Ты сможешь получить туристскую визу немедленно, если я дам тебе аффидавит. Скажу, что ты написал пьесу и мы хотим ставить ее в Америке. Скажу, что собираюсь играть в ней. Ведь есть шанс, что так на самом деле и будет. Могу показать им чековую книжку, или что там они еще потребуют. Для меня смерть не трагедия. Смерть — избавление от всех бед. Но ходить по краешку, быть на грани жизни и смерти каждый день — это слишком даже для такой мазохистки, как я. — А как мне быть с Шошей? — Шоше не дадут туристскую визу. Только взглянут на нее и не дадут. И тебе тоже не дадут. — Бетти, я не могу ее оставить. — Не можешь, да? Значит, ты готов умереть из-за любви к ней? — Если придется умереть, я умру. — Не знала, что ты так безумно любишь ее. — Это не только любовь. — А что же еще? — Не могу убить ребенка. И не могу нарушить обещание. — Если уедешь, может, будет шанс при слать ей туристскую визу. По крайней мере, сможешь прислать ей денег. А так вы оба погибнете. — Бетти, я не могу сделать этого. — Ладно, не можешь так не можешь. Судя по твоим рассказам, ты никогда так не относился к женщинам. Если уставал от одной, на ходил другую. — То были взрослые женщины. У них были семьи, друзья. А Шоша… — Хорошо, хорошо. Только не надо себя уговаривать. Если человек готов отдать жизнь за другого, наверно, он знает что делает. Ни когда бы не подумала, что ты способен на такую жертву. Но никогда не знаешь, на что люди способны. Те, кто жертвует собой, вовсе не всегда святые. Люди жертвовали жизнью ради Сталина, Петлюры, Махно. Ради любого погромщика. Миллионы дураков сложат свои пустые головы за Гитлера. Иногда кажется, что люди только и делают, что ищут, за кого бы им отдать жизнь. Мы помолчали. Потом Бетти сказала: — Я уезжаю к тетке, и мы, скорее всего, ни когда не увидимся. Скажи мне, зачем ты это сделал? Даже если ты солжешь мне, я хочу услышать, что ты скажешь. — Ты имеешь в виду, почему я женился на Шоше? — Да. — Я действительно не знаю. Но я скажу тебе вот что. Она единственная женщина, в которой я уверен, — сказал я, пораженный собственный словами. Бетти улыбнулась одними глазами. На мгновение она снова помолодела. — Господи Боже, и это вся правда? Как же это просто! — Пожалуй! — Все вы: и распутники, и безбожники, и фанатичные евреи — с теми же предрассудками, что и ваши прапрадедушки. Как это получается? — Мы уходим прочь, а гора Синайская идет за нами. Эта погоня превратила нас в неврастеников и безумцев. — Не исключая и меня. Я тоже больна и безумна, но горе Синайской нечего со мной делать. На самом же деле ты лжешь. Не больше моего ты боишься горы Синайской. Это все жалкая гордость, глупый страх потерять паршивую мужскую честь. Ты привел мне как-то слова своего друга: "Невозможно предавать и ожидать, что тебя не предадут". Кто это сказал? Файтельзон? — Или он, или Геймл. — Геймл не сумел бы так сказать. Впрочем, не имеет значения. Ты сумасшедший. Но большинство таких идиотов, вроде тебя, как раз идут на смерть из-за какой-нибудь шлюхи. Нет, Шоша не предаст тебя. Если только ее не изнасилуют наци. — Прощай, Бетти. — Прощай навсегда. Я ушел из отеля без завтрака, потому что не хотел, чтобы меня увидела горничная. Уже второй раз я упускал шанс спастись. Шел я без определенной цели. Ноги сами вели меня по Трембацкой к Театральной площади. У меня не было сомнений, что оставаться в Польше означает попасть в лапы к нацистам. Но страха я не чувствовал. Я был совершенно разбит из-за того, что мало спал, читал пьесу, разговаривал с Бетти. Дав ей возможность поссориться со мной, я сделал наше расставание менее драматичным. Только сейчас мне пришло в голову, что раньше она и не вспоминала ни про какую тетку в Польше. Конечно, она приехала в Польшу вовсе не из-за тетки. Подобно мне, Бетти была готова к преследованиям. Отрывок из Пятикнижия припомнился мне: "Вот я умираю, и что проку мне в моем первородстве?" Я ушел далеко прочь от четырехтысячелетнего еврейства и сменил его на бессодержательную литературу, на идишизм, файтельзонизм. Все, что у меня осталось от этого, — членский билет Писательского клуба и несколько нестоящих рукописей. Я остановился перед витриной универсального магазина и стал разглядывать ее. В любой день могло начаться уничтожение, а здесь были выставлены пианино, машины, драгоценности, красивые ночные сорочки, новые книги на польском, переводы с немецкого, английского, русского, французского. Одна из книг называлась "Сумерки Израиля". А небо голубело, шумели листвой зеленые деревья по обеим сторонам улицы, шли женщины, одетые по последней моде, мужчины оценивающе смотрели им вслед. Ноги женщин в шелковых чулках, казалось, сулили небывалые наслаждения. Хотя я и был обречен, однако тоже рассматривал бедра, колени, груди. Поколения, которые придут после нас, размышлял я, будут считать, что мы шли на смерть, сожалея о жизни. Они увидят в нас святых мучеников. Они будут читать по нам кадеш и "Господи, милосерден Ты". На самом же деле каждый из нас пойдет на смерть с теми же чувствами, с какими и жил. В оперном театре еще давали «Кармен», "Аиду", «Фауста», "Севильского цирюльника". Как раз передо мной выгружали из фургона причудливые декорации, которые сегодня вечером будут создавать видимость того, что на сцене горы, реки, сады, дворцы. На пути мне попалась кофейня. Запах кофе и свежих булочек пробудил аппетит. Вместе с кофе кельнер принес и свежие газеты. Маршал Рыдз-Смиглы уверял нацию, что польские войска способны отразить любую опасность как справа, так и слева. Министр иностранных дел Бек получил новые гарантии от Англии и Франции. Закоренелый антисемит Навачинский нападал на евреев, которые вкупе с масонами, коммунистами, нацистами и американскими банкирами замышляли расправу над католической церковью и жаждали заменить ее своим поганым материализмом. Он и "Протоколы Сионских мудрецов" цитировал. Если у меня еще оставались крохи веры в свободу воли, то в это утро я почувствовал, что у человека столько же свободы, сколько у механизма в моих наручных часах или у мухи, сидящей на краю моего блюдечка. Одни и те же силы вели Гитлера и Сталина, Папу Римского и рабби из Гура, молекулу в центре Земли и Галактику, которая находится на расстоянии миллиона световых лет от Млечного Пути. Слепые силы? Всевидящие силы? Это уже не важно. Всем нам предстоит сыграть свои маленькие роли и быть раздавленными. Если я не проводил ночь с Шошей, то обычно появлялся дома после обеда. Но сегодня я решил прийти пораньше. Я слишком устал, чтобы работать на Лешно. Расплатившись, я отправился по Сенаторской к Банковской площади, а оттуда на Навозную и Крохмальную. На еврейских улицах, как и всегда, была толкотня, спешка и суета. В меняльных лавках на Пшеходной были вывешены цифры — курс доллара на злотые. На черном рынке платили за доллар еще больше. В иешивах изучали Талмуд. В хасидских молельнях толковали о своих хасидских делах. Я проходил мимо и разглядывал все вокруг так, будто вижу это в последний раз. Пытался запечатлеть в памяти каждый закоулок, каждый дом, лавку, каждое лицо. Я подумал: это похоже на то, как приговоренный к казни по дороге на эшафот в последний раз смотрит на мир. Я прощался с каждым разносчиком, дворником, каждой торговкой на рынке — даже с лошадьми, запряженными в дрожки. Понимание и сочувствие видел я в их огромных влажных глазах с темными зрачками. На Навозной я задержался возле большой молельни в доме № 5. Почернелые стены, замусолены и обтрепаны книги, но юноши с длинными пейсами все так же раскачиваются над древними фолиантами и распевают святые слова на тот же печальный мотив. На возвышении у скинии кантор славил Бога за его обещание воскрешения из мертвых. Маленький человечек с желтой бородкой и восковым лицом торговал вареным горохом и бобами, складывая плату в деревянную плошку. Был ли это Вечный Жид? Или то был один из сионских мудрецов, заключивший тайный союз о наступлении царства Сатаны с Геббельсом, Рузвельтом и Леоном Блюмом? Я дошел до Крохмальной. У ворот нашего дома дочь булочника торговала горячими бубликами. Должно быть, это одна из моих читательниц, потому что она улыбнулась и подмигнула мне. Казалось, девушка хочет сказать: "Как и вы, я вынуждена играть свою роль до последней минуты". Я пересек двор, открыл дверь и остолбенел: за столом сидела Текла и пила из большой кружки то ли чай, то ли кофе с цикорием. Шоша сидела с краешку. Наверное, что-то случилось с матерью, подумал я сразу. Скорее всего, пришла телеграмма, что она умерла. Текла увидела меня и вскочила. Шоша тоже встала. Она всплеснула руками: — Ареле, сам Бог прислал тебя! — Что здесь происходит? Или это мерещится мне? — Что ты сказал? Входи же. Ареле, пришла эта польская девушка и сказала, что тебя ищет. Назвала тебя по имени. Принесла корзинку со своими вещами. Вот она. Она говорила что-то про жениха. Я не поняла, о чем она говорит. Хорошо, что мамеле ушла в магазин, а то бы она подумала кто его знает что. Я сказала, что ты придешь не раньше обеда, но она говорит, что подождет. Текла порывалась заговорить, но терпеливо ждала, не перебивая Шошу. Она была бледна и, казалось, не спала ночь. Наконец она сказала: — Пшепрашам пана, но вот как получилось. Вчера вечером постучали с черного хода. Я отперла — думала, соседка пришла вернуть стакан соли или кто-нибудь из девушек с нашего двора. Я отпираю и вижу: стоит деревенский парень, один из наших. Одет по-городскому. И говорит мне: "Текла, не узнаешь меня? " Это был Болек, мой жених. Он вернулся из Франции, с угольных копей, и теперь, говорит, хочет жениться на мне. Я перепугалась до смерти. Говорю ему: "Что же ты не писал столько времени? Уехал и как сквозь землю провалился". А он: "Не умею я писать, и никто из рабочих там не умеет". Слово за слово, он садится на мою кровать и ведет себя как ни в чем не бывало, словно вчера ушел. И подарок привез — так, побрякушку. Это Божье чудо, что я не умерла на месте. Говорю ему: "Болек, раз ты не писал так долго, все между нами кончено, и мы больше не жених и невеста". А он как начал орать: "Это еще что? Дружка себе завела? Или втюрилась в того жидка, что письма мне писал? " Он был пьян и выхватил нож. Хозяйка услыхала шум, прибежала, а он как начал проклинать евреев и грозился, что всех нас убьет. Хозяйка и говорит: "Пока еще Гитлер не пришел сюда. Вон из моего дома". Владек пошел за полицией, но полицейский пришел только через три часа. Болек грозился вернуться сегодня и клялся, если не пойду с ним к ксендзу, убьет. Он ушел, а хозяйка и говорит: "Текла, ты работала на совесть, но я старая и слабая и не сумею выносить такое. Забирай вещи и уходи". Еле уговорила ее, чтобы разрешила переночевать. Утром она заплатила мне, что причитается, и еще пять злотых дала, и я ушла. Вы один раз дали этот адрес, вот я и пришла. Эта молодая паненка сказала, что она ваша жена и что вы придете только к обеду. Но куда мне идти? Я никого не знаю в Варшаве. Думается, вы не прогоните меня? — Прогнать тебя? Текла, ты мой друг до гроба! — Ох, вот спасибо. И домой, в деревню, не могу поехать. У него целая банда таких головорезов. Они вместе служили в армии, а от туда вернулись с пистолетами да штыками. Болек грозился, что и в деревне меня найдет. Он скопил тысячу злотых, и еще у него есть французские деньги, да у меня уже сердце к нему не лежит. На свете много девушек, Болек может себе другую завести. Он хлещет водку и сквернословит, а я уже от такого отвыкла. — Ареле, если мамеле вернется и услышит такое, она разволнуется, — сказала Шоша. — Если там хулиган угрожает и с ножом, тебе не надо ходить в такое место. Но что она тут будет делать? Нам самим еле хватает места, куда приклонить голову. Мамеле всегда говорит, чтобы я никого не впускала. Она говорила так и тогда, помнишь, когда… — Да, Шошеле, помню. Но Текла — хорошая, порядочная девушка, и она никому не причинит хлопот. А сейчас я ее уведу. На идиш же я сказал: "Шошеле, мы уйдем сию минуту. А матери ничего не говори". — Ой, она все равно узнает. Все смотрят в окна, и стоит кому-нибудь чужому прийти, начинается: "Что ей здесь надо? Чего она хочет? " Молодые еще заняты с детьми, а старухам надо все знать. — Ну ладно, пусть. К обеду я вернусь. Текла, идем со мной. — Взять мне корзинку? — Да, бери. — Ареле, только не опаздывай. А то мать начинает тревожиться, что, может, ты нас не хочешь и всякое такое. Я тоже начинаю разное думать. Последнюю ночь я глаз не сомкнула. Если она голодная, можно дать ей хлеба и селедку с собой. — Она потом поест. Идем, Текла. Мы прошли как сквозь строй под пристальными взглядами всех жильцов. Всем своим видом они, казалось, спрашивали: "Куда это он отправился в такую рань с этой деревенской? И что у нее в корзинке? " А я мысленно отвечал им: "Вы умеете разгадывать газетные кроссворды, но никогда не постичь вам тайн жизни. Семь дней и семь ночей можете потирать свои лбы, как хелмские мудрецы[18], но ответа вам не найти". Перед воротами я постоял немного. Что же теперь делать? Попытаться найти для нее комнату? Или пойти в кофейню и просмотреть объявления о найме в сегодняшних газетах? Все-таки надо было оставить ее с Шошей. Но я никогда не говорил ни Шоше, ни Басе про комнату на Лешно. Они думают, что я ночую в редакции. Бася сразу придумает тысячу вопросов. И вдруг я понял, что надо сделать. Решение такое простое! И как только сразу мне это не пришло в голову? Мы с Теклой дошли до гастронома в доме № 12. Я попросил ее подождать у дверей, а сам вошел внутрь и позвонил Селии. Несколько дней назад она как раз жаловалась, что после ухода Марианны не справляется с хозяйством, а хорошую прислугу найти так трудно. В трубке раздался протяжный голос Селии: — Кто бы это мог быть, я никого не жду. — Селия, это Цуцик. — Цуцик? Что стряслось? Уже пришел Мессия? — Нет, Мессия еще не пришел. Зато я на шел для вас хорошую служанку. — Для меня? Служанку? — Да, Селия. И квартиранта. — Накажи меня Бог, если я что-нибудь по нимаю. Какого квартиранта? — Квартирант — это я. — Вы смеетесь надо мной? И я рассказал Селии, что произошло. — Я больше не смогу оставаться в своей комнате на Лешно. Этот буян угрожает и Текле, и мне, — закончил я. Селия не перебивала меня, пока я излагал события. Было даже слышно ее дыхание на том конце провода. Время от времени я посматривал через стеклянную дверь, там ли Текла. Текла ждала покорно и терпеливо. Даже не поставила на землю свою тяжелую корзинку. Наоборот, держала ее двумя руками, прижав к животу. Там, на Лешно, она выглядела по-городскому. А за последнюю ночь она, кажется, снова превратилась в девушку из деревни. — И Шошу тоже возьмете с собой? — Если она сможет расстаться с матерью. Селия, видимо, обдумывала мои слова. По том сказала: — Приводите ее с собой, когда захотите. Где вы бываете, там и она должна бывать. — Селия, вы спасаете мне жизнь! — воскликнул я. Снова Селия помолчала. Потом добавила: — Цуцик, берите такси и приезжайте сейчас же. Если я проживу еще немного, может, и со мной случится что-нибудь хорошее. Только не было бы слишком поздно. ЭПИЛОГ 1 Прошло тринадцать лет. Я работал в одной из нью-йоркских газет. Мне удалось скопить две тысячи долларов. Получил аванс пятьсот долларов — за перевод на английский одного романа. И с этими деньгами предпринял поездку в Лондон, Париж и Израиль. Лондон еще лежал в руинах после немецких бомбежек. В Париже процветал черный рынок. Из Марселя я сел на пароход, идущий в Хайфу с заходом в Геную. Молодежь пела ночи напролет — старые, знакомые песни и новые — они появились уже во время войны с арабами с 1948 года по 1951. Через шесть дней пароход прибыл в Хайфу. Поразительно было увидеть еврейские буквы на вывесках магазинов, в названиях улиц, носящих имена писателей, раввинов, героев, общественных деятелей. Удивительно слышать на улицах древнееврейскую речь в сефардском произношении, встречать еврейских парней и девушек в военной форме. В Тель-Авиве я остановился в отеле на Яркон-стрит. Тель-Авив — новый город, но дома там уже выглядели старыми и обшарпанными. Телефон, как правило, не работал. Редко шла горячая вода в ванной. По ночам отключали электричество. Кормили плохо. В газете появилась заметка о моем приезде, и потянулись с визитами писатели и журналисты, старые друзья и дальние родственники. У многих на руке была татуировка — номер из Освенцима. Другие потеряли сыновей в боях за Иерусалим или Сафад. Пошли жуткие истории о нацистских зверствах, об ужасах НКВД. Я уже наслышался об этом в Нью-Йорке, Лондоне, Париже да и на борту корабля. Однажды утром, когда я завтракал в ресторане отеля, возник худенький человечек, с белой, как снег, бородой. На нем была рубашка с распахнутым воротом, сандалии на босу ногу. Конечно, я знал его раньше, но кто же это, вспомнить не мог. Как у такого маленького человечка может быть такая борода? Он подошел ко мне быстрыми шагами. На меня смотрели молодые черные, как маслины, глаза. Человечек вытянул палец вперед и сказал на певучем варшавском диалекте: "Вот он! Шолом, Цуцик!" Это был Геймл Ченчинер. Я поднялся. Мы обнялись и расцеловались. Я предложил ему позавтракать со мной, но он не стал, и я заказал ему только кофе. Я уже слыхал, что он и Селия погибли в Варшавском гетто, но невероятные встречи с теми, кто давно умер, перестали удивлять меня. Файтельзона не было в живых, это я знал. В газетах было сообщение о его смерти несколько лет назад. Мы сидели и пили кофе. — Простите, что называю вас Цуциком, — сказал Геймл. — Это потому, что я вас люблю. — Ничего. Только теперь я уже просто старый пес. — Для меня вы всегда будете Цуцик. Будь Селия жива, она сказала бы то же самое. Вам сколько? — Сорок три. — Не так уж стар. А мне уже под шестьде сят. Чувствую себя старым, как Мафусаил. Через такое пришлось пройти. Как будто прожил несколько жизней, а не одну. — Где вы были, Геймл? — Где был? Спросите лучше, где я не был. Вильно, Ковно, Киев, Москва, Казахстан, калмыки, хунхузы, или как их там. Тысячу раз я стоял лицом к лицу с Ангелом Смерти, но если тебе суждено остаться в живых, происходят чудеса. Пока теплится хоть искорка жизни, ползаешь, как червяк, стараясь не попасть под ноги тем, кто давит червей. И вот я добрался до еврейской страны. Здесь мы опять страдали и мучились. Война, голод, постоянная опасность. Пули жужжали рядом со мной. Бомбы рвались в двух шагах. Но здесь никого не поведешь, как овечку, к резнику. Наши мальчики из Варшавы, из Лодзи, Минска, из Равы Руской вдруг стали героями, как во времена Масады. Пиф-паф! Величайшие оптимисты не поверили бы, что такое возможно. Вы, конечно, знаете, что случилось с Селией? — Нет. Совсем не знаю. — Как же это? Пойдемте сядем на террасе. Мы вышли на террасу и выбрали столик в тени. Подошел официант, я заказал еще кофе и бисквиты. Мы оба долго любовались морем. Оно постоянно меняло цвет — от голубого до зеленого. На горизонте виднелось парусное судно. Берег кишел людьми. Одни потягивались, разминались, другие играли в мяч, загорали, иные лежали в тени, под тентом. Кто плескался у самого берега, кто заплывал далеко. Какой-то мужчина уговаривал собаку войти в воду, но она не желала купаться. Геймл снова заговорил: — Да, еврейская страна, еврейское море. Кто мог это вообразить лет десять назад? Такая мысль в голову не пришла бы. Все наши мечты были о корке хлеба, тарелке овсянки, о чистой рубашке. Я часто повторяю себе фразу, которую однажды сказал Файтельзон: "У человека недостаточно воображения, будь он пессимист или оптимист". Кто мог предполагать, что вотируют еврейскую нацию? Но родовые муки еще продолжаются. Арабы не хотят жить в мире. Здесь тяжело. Тысячи эмигрантов живут в жестяных лачугах. Я сам в такой жил. Солнце печет весь день, а по ночам дрожишь от холода. Женщины готовы выцарапать глаза друг другу. Эмигранты из Африки — буквально из времен Авраама. Не знают, что такое носовой платок. Кто знает, может, они потомки Кетуры?[19] Я слыхал, вы стали знаменитостью в Америке? — Вовсе нет. — Да-да. Вас знают. Ваши книги ходили уже в немецком лагере. Об этом писали газеты. Как увижу вашу фамилию, так и кричу: "Цуцик!" Люди думали, я сумасшедший. Сегодня увидал в прессе заметку, что вы здесь, аж подпрыгнул. Жена спрашивает: "Что случилось? Ты спятил?" Я ведь снова женился. — Здесь? — Нет, в Ландсберге. Она потеряла мужа, а детей у нее забрали прямо в газовую камеру. А я скитался один. И не было никого, кто дал бы мне стакан чаю. Вспоминал ваши слова: "Мир — это резницкая и публичный дом одно временно". Это казалось мне прежде преувеличением. Вас считают мистиком, а на самом деле вы — сверхреалист. Все, что мы делали, нас принуждали делать, даже надеяться мы были «должны». Так сказал вождь всех вре мен и народов, великий Сталин: "Вы должны надеяться". А раз он сказал «должны», мы и надеялись. А на что мне было надеяться? Оставалась только одна надежда — надежда умереть. Где сахар? — Справа. — Этот кофе как помои. Сколько я вас не видал? Тринадцать лет? Да, в сентябре будет ровно тринадцать. Шоши больше нет, верно? — Шоша умерла на следующий день, как мы с ней ушли из Варшавы. — Умерла? По дороге? — Да. Как праматерь Рахиль. — Ничего мы про вас не знали. Ничего. От других приходили весточки. В Белостоке и Вильне некоторые евреи сделались письмоносцами, посыльными. Они переправляли через границу письма от мужа к жене, от жены к мужу. Но вы как в воду канули. Что с вами случилось? В первый раз я услыхал, что вы живы, в 1946 году. Я приехал в Мюнхен с группой беженцев, и кто-то дал мне местную газету. Открыл — и сразу увидел вашу фамилию. Там было написано, что вы в Нью-Йорке. Как вам удалось попасть в Нью-Йорк? — Через Шанхай. — И кто прислал аффидавит? — Помните Бетти? — Что за вопрос? Я помню всех. — Бетти вышла замуж за американца, военного, и он прислал мне аффидавит. — У вас был ее адрес? — Случайно узнал. — Вот я не религиозен. Не молюсь, не соблюдаю субботу, не верю в Бога, но должен признать, что чья-то рука ведет нас — этого никто не сможет отрицать. Жестокая рука, кровавая, а подчас и милосердная. А где Бетти живет? В Нью-Йорке? — Бетти покончила с собой год назад. — Почему? — Неизвестно. — А что случилось с Шошей? Если вам тяжело говорить, не рассказывайте. — Да нет, я расскажу. Она умерла в точности как мне однажды приснилось. Мы шли по дороге на Белосток. Близился вечер. Люди торопились, и Шоша не поспевала за ними. Она начала останавливаться каждые несколько минут. Вдруг она села прямо на землю. А через минуту уже умерла. Я рассказывал этот сон Селии. А может, вам. — Только не мне. Я бы запомнил. Что за прелестная девочка была. В своем роде святая. Что это было? Сердечный приступ? — Не знаю. Думаю, она просто не захотела больше жить. И умерла. — А что с ее сестрой? Как ее звали? Тайбл, кажется? — спросил Геймл. — И что случилось с матерью? — Бася погибла. Это точно. А про Тайбеле ничего не знаю. Она могла перебраться в Россию. У нее был друг — бухгалтер. Может, она здесь. Но это маловероятно. Если б так, я что-нибудь услыхал бы про нее. — Боюсь спросить, но что сталось с вашей матерью и братом? — После 1941 года их спасли русские. Лишь для того, чтобы в теплушках отправить в Казахстан. Они тащились две недели. Мне случайно встретился человек, который был в этом поезде. Он все рассказал мне, до малейших подробностей. Оба они умерли. Как мать могла протянуть еще несколько месяцев после такого путешествия, не возьму в толк. Их привели в лес. Была настоящая русская зима. И приказали строить самим себе бараки. Брат умер сразу по приезде на место. — А что с вашей подругой-коммунисткой? Как ее звали? — С Дорой? Не знаю. Где-нибудь за что-нибудь убили. Друзья ли. Враги ли. — Цуцик, я вернусь сию минуту. Пожалуйста, не уходите. — Что вы такое говорите?! — Всякое бывает. Геймл ушел. Я снова обернулся и стал смотреть на море. Две женщины плескались у берега, смеялись. И вдруг, не удержавшись на ногах от смеха, упали. Мальчик играл в мяч с отцом. Еврей-сефард в белом одеянии, босой, с пейсами до плеч и всклокоченной черной бородой, просил милостыню. Никто не подавал ему. Кто просит подаяние на пляже? Пожалуй, он не в своем уме. И тут меня позвали к телефону. Когда я вернулся, Геймл сидел за столиком и с ребяческим нетерпением смотрел на дверь. Я вошел, он сделал движение, будто собираясь встать, но остался на стуле. — Куда это вы уходили? — Меня позвали к телефону. — Раз уж вы сюда приехали, вам не дадут покоя. Ну пусть, про вас была заметка в газе те. Но откуда им стало известно про меня? Звонят люди, которых я давно похоронил. Это как воскрешение из мертвых. Кто знает? Если уж мы дожили до такого чуда, как еврейское государство, пожалуй, в конце концов увидим, как придет Мессия? Может быть, мертвые воскреснут? Цуцик, вы знаете, я вольнодумец. Но где-то внутри у меня такое чувство, что Селия здесь, и Морис здесь, и отец мой — да почиет он в мире — тоже здесь. И ваша Шоша здесь. Да и как это возможно — просто исчезнуть? Как может тот, кто жил, любил, надеялся и спорил с Богом, — вот так взять и просто-напросто стать ничем. Не знаю, как и в каком смысле, но они здесь. Я помню, как вы говорили — возможно, цитировали кого-то, — что время — это книга, в которой страницы можно переворачивать только вперед, а назад нельзя. А если только мы не можем, а какие-то другие силы могут? Разве возможно, чтобы Селия перестала быть Селией? А Морис — Морисом? Они живут со мной. Я говорю с ними. Иногда я слышу, как Селия разговаривает со мной. Вы не поверите, это Селия велела мне жениться на моей теперешней жене. Я валялся в лагере под Ландсбергом, больной, голодный, одинокий и несчастный. Вдруг — голос Селии: "Геймл, женись на Гене!" Так зовут мою жену. Геня. Знаю, все можно объяснить с точки зрения психологии. Знаю, знаю. И однако я слышал ее голос. А вы что скажете? — Не знаю. — До сих пор не знаете? Сколько можно не знать? Цуцик, я могу примириться с чем угодно, только не со смертью. Как это может быть, что все наши предки умерли, а мы, Шлемиели, как будто бы живем? Вы переворачиваете страницу и не можете перевернуть ее обратно, но на странице такой-то все они благоденствуют в своем хранилище душ. — Что они там поделывают? — На это я не могу ответить. Может быть, все мы спим и каждый видит сон. Либо все мертво, либо все живет. Хочу рассказать вам: после вашего ухода Морис стал поистине велик — никогда не был он таким, как в эти месяцы. Он жил с нами на Злотой, пока в октябре 1940 года евреев не собрали в гетто — только через год после начала немецкой оккупации. Помните, перед войной он мог уехать в Англию или в Америку. Американский консул умолял его уехать. Америка вступила в войну только в 1941 — м. Он мог бы проехать через Румынию, Венгрию, даже через Германию. С американской визой можно ехать куда хочешь. А он остался с нами. Я как-то сказал Селии: "К смерти я готов, но хочу, чтобы Всемогущий сделал мне одолжение — не хочу видеть нацистов". Селия ответила: "Обещаю тебе, Геймл, что ты не увидишь их лиц". Как могла она обещать такое? Наше положение и переезд Мориса подняли ее на такую высоту — не передать словами. Она была прекрасна. — Вы не ревновали к нему? — Не говорите чепуху. Я слишком стар для таких мелочей. Ангел Смерти размахивал передо мною своим мечом, но я натянул ему нос. Снаружи это было как разрушение храма, но внутри, у нас дома, была Симхес-Тойре и Йом-Кипур одновременно. Рядом с ними и я ожил и повеселел. Я говорю это не для виду — как можно говорить такие вещи просто так? В октябре умер мой дядя. Попасть в Лодзь было невозможно — еврею нигде нельзя было показаться. Однако я отважился. Я прошел весь путь пешком. Туда и обратно. Это была истинная Одиссея. Вы ведь знаете, Селия заранее приготовила комнату — мы называли ее "пещера Махпела"[20]. Она начала это, еще когда вы были в Варшаве. В тот день, когда по радио объявили, что все мужчины должны собраться у Пражского моста и вы с Шошей решили уходить, — с этого дня комната стала моим и Файтельзона убежищем. Там мы и ели, и спали. Там же Морис писал. Из Лодзи я привез деньги — не бумажные деньги. Настоящие золотые дукаты. Дяде их оставил для меня отец. Дукаты хранились еще со времен России. Как я вернулся из Лодзи с такими сокровищами и меня не ограбили, не убили, — просто чудо. Но я вернулся. У Селии тоже были драгоценности. За деньги можно было все купить. А черный рынок появился почти сразу. После моей одиссеи я был так разбит, что последние остатки храбрости пропали. Как и Морис, я не выходил на улицу. Селия была единственной связью с внешним миром. Она уходила — и мы не знали, увидим ли ее снова. Эта ваша Текла тоже постоянно ходила с поручениями. Она рисковала жизнью. Но у нее умер отец, и ей пришлось вернуться в деревню. Однообразно и печально проходили дни. Настоящая жизнь начиналась ночью. Еды было мало. Но мы пили чай, и Морис говорил. В эти ночи он говорил так, как никогда прежде. Наследие предков пробудилось в нем. Он швырял каменьями во Всемогущего, и в то же время слова его пылали религиозным пламенем. Он бичевал Бога за все Его грехи с самого дня Творения. Он утверждал еще, что вся Вселенная — игра, и он принимал эту игру, пока она не стала непонятной. Наверно, так говорили Зеер из Люблина, рабби Буним и рабби Коцкер. Суть его речей состояла в том, что с тех пор, как Бог безмолвствует, мы Ему ничего не должны. Кажется, я слыхал нечто подобное от вас, а может, вы повторяли слова Мориса. Истинная религиозность, утверждал Морис, вовсе не в том, чтобы служить Богу, а в том, чтобы досаждать Ему, делать Ему назло. Если Он хочет, чтобы были войны, инквизиция, распятие на кресте, Гитлер, — мы должны желать, чтобы на земле был мир, хасидизм, благодать, в нашем понимании этого слова. Десять Заповедей — не Его. Они наши. Бог хочет, чтобы евреи захватили страну Израиля, отняли ее у ханаанитов, чтобы они вели войны с филистимлянами. Но истинный еврей, каким он стал в изгнании, не хочет этого. Он хочет читать Гемару с комментариями, «Зогар», "Древо жизни", "Начало мудростей". Не гои гонят евреев в гетто, говорил Морис, они идут туда сами, потому что устали от жизни, где надо вести войну, поставлять воинов и героев на поле битвы. Каждую ночь Морис воздвигал новые построения. Мы могли спастись и тогда, когда евреев заперли в гетто. Некоторые возвращались оттуда и бежали в Россию. В Белостоке был варшавский еврей, наполовину писатель, наполовину сумасшедший, Ионткель Пентзак его звали. Он ходил из Белостока в Варшаву и обратно — что-то среднее между святым вестником и контрабандистом. Он переправлял письма от жен к мужьям, от мужей — к женам. Можно себе представить, как он рисковал во время таких путешествий. Нацисты в конце концов схватили его, но до тех пор он был прямо как святой! Мне он тоже принес несколько писем. Кое-кто из моих друзей оказался в Белостоке, и они умоляли, чтобы мы присоединились к ним. Но Селия не хотела, и Морис не хотел, а я — не мог же я их оставить! Да и что мне этот чужой, непонятный мир? Эти писатели и партийные деятели, что посылали нам приветы, уже переменили курс и стали верными коммунистами. Разоблачить своего бывшего товарища — это стало им теперь раз плюнуть. Их писания славословили Сталина, а наградой им была война и тарелка овсянки. Позднее — тюрьма, ссылка, ликвидация. Я теперь так думаю: то, что люди называют жизнью, есть смерть, а то, что называют смертью, — жизнь. Не задавайте вопросов. Где это записано, что солнце мертво, а клоп живой. Может быть, это просто другой способ существовать? Любовь? Просто любви не бывает? Цуцик, есть у вас спички? Я привык тут курить, в этой еврейской стране. Я пошел за спичками для Геймла и заодно купил для него две пачки американских сигарет. Он отрицательно покачал головой: — Это вы для меня? Да вы просто мот. — Я получил от вас больше, чем эти сигареты. — Э, мы не забывали вас. Селия постоянно про вас расспрашивала: может, кто-нибудь что-то слышал, может, что-нибудь ваше напечатали. Когда вы ушли из Варшавы, куда вы направились? В Белосток? — В Друскеники. — А как вы там оказались? — Перебрался через границу. — А что вы делали в Друскениках? — Работал в гостинице. — Да, это было правильно — держаться по дальше от братьев-писателей. Вы не смогли бы стать коммунистом, а всех антикоммунистов сразу же сослали в Сибирь. Но потом то же самое было и с искренними сталинистами. А что вы делали в сорок первом? — Шел и шел. — Куда? — Дотащился до Ковно, а оттуда уже добирался до Шанхая. — Чтобы получить визу, да? А что вы дела ли в Шанхае? — Работал наборщиком. — Что же вы набирали? — "Шита Мекуббецет"[21]. — Ну и безумный же народ эти евреи! Я слыхал, там была иешива, которая издавала книги! Вы не писали? — Да. И это тоже было. — Когда вы очутились в Америке? — В начале сорок восьмого. — Я ушел из Варшавы в мае сорок первого. В марте умер Морис. — Почему вы не взяли с собой Селию? — Некого было брать. — Она была больна? — Она умерла ровно через месяц после Мо риса. Что называется, естественной смертью. 3 Мы с трудом втиснулись в автобус, идущий в Хадар-Йосеф, на окраину Тель-Авива, заселенную новыми эмигрантами. Пассажиры проклинали друг друга по-еврейски, по-польски, по-немецки, на ломаном иврите. Женщины ссорились из-за мест, мужчины их разнимали. Какая-то женщина везла корзинку с живыми цыплятами. Они проделали дырку в корзинке, и теперь летали у пассажиров над головами. Водитель кричал, что высадит каждого, кто создает беспорядок. Наконец стало тихо, и я услышал, как Геймл говорит: "Да, еврейский народ. Новоприбывшие, все до одного, — не в своем уме. Жертвы Гитлера. Каждый — комок нервов. Они всегда подозревают, что их притесняют. Сначала они проклинали Гитлера, теперь осыпают проклятиями Бен-Гуриона. Дети их, или даже внуки, уже будут нормальными людьми, если только Всемогущий не снизошлет на нас новую катастрофу. Вы не знаете, да и не можете знать, через что мы прошли. Вот вы не спрашиваете, а вам, наверно, хочется знать, как я мог жениться на Гене после Селии. Сначала и Геня, и я были просто два червяка, ползающие сами по себе. Потом получили эту квартиру, где сейчас живем. Да и сколько может терпеть плоть? Она не Селия, но она хорошая. Ее муж был учителем еврейской школы в Петрокове. Бундовцем. Геня сначала верила в Сталина. Потом ей пришлось кое-что попробовать на вкус. Забавно, она знала Файтельзона. Однажды пришла на его лекцию о Швенглере, и он оставил ей на книге автограф. Она дежурит в госпитале. Туда привозят раненых на скорой помощи. Красный Моген Довид. Случайно у нее как раз сегодня выходной. Она все знает про вас. Я давал ей читать ваши книги". Наконец мы приехали в Хадар-Йосеф. Между крышами были протянуты веревки с бельем. Полуголые дети возились в песке. Бетонные ступени вели прямо в кухню в квартире у Геймла. Снаружи — ящик для мусора, асфальт, запах чего-то пряного и сладкого, который я не мог определить. В кухне пахло щавелем и чесноком. У газовой плиты стояла женщина — низкорослая, с коротко остриженными полуседыми волосами. На ней было ситцевое платье, на босых ногах — драные шлепанцы. По-видимому, она подверглась операции, так как кожа на левой щеке была стянута, на лице много шрамов, рот искривлен. Когда мы вошли, она поливала цветы. Геймл закричал: "Геня! Догадайся, кто это?» — Цуцик. Геймл сразу смутился. — У него есть имя. — Ничего, так даже лучше, — запротестовал я. — Простите, что так называю вас, — продолжала Геня, — но четыре года день и ночь одно и то же: «Цуцик» да «Цуцик». Когда мой муж кого-нибудь любит, он говорит о нем не переставая. Мне доводилось видеть Файтельзона, но вас я знаю только по портрету в газете. Наконец-то я вас вижу. Почему ты не сказал мне, что приведешь гостя? — Геня повернулась к Геймлу. — Я бы навела порядок. Мы тут постоянно сражаемся с мухами, осами, даже с мышами. Много лет назад я не могла смотреть на мышей и на насекомых как на Божьи создания. А после того, как со мной обращались будто я — какая-то козявка, я на многое смотрю иначе. Проходите в комнату, пожалуйста. Такой неожиданный гость. Такая честь! — Видали ее щеку? — показал Геймл. — Это нацисты били ее куском трубы. — О чем это вы говорите? Проходите же! — повторила Геня. — Простите за беспорядок. Мы прошли в комнату. Здесь стояла большая софа — из тех, что служат софой днем и кроватью ночью. Ванной в квартире не было. Только раковина и туалет. Комната эта, видимо, служила и спальней, и столовой. В книжном шкафу я заметил файтельзоновские "Духовные гормоны" и несколько моих книг. Геймл заговорил опять: — Это наша страна. Наш дом. Здесь, возможно, нам позволят умереть, если до тех пор нас не потопят в море. Вскоре вошла Геня и начала наводить порядок. Она подмела пол. Постелила скатерть на стол. Беспрерывно извинялась. Уже настал вечер, когда она накрыла на стол: немного мяса для себя и Геймла, а для меня — овощи. Меня удивило, что они смешивают мясную еду с молочной. Мне казалось: вопреки тому, что Геймл рассуждает как еретик, он должен бы соблюдать еврейство здесь, на земле Израиля. Я спросил: — Если вы не религиозны, почему тогда от растили бороду? Геня положила ложку на стол. — Вот это же самое и я хочу знать. — О, еврей должен быть с бородой, — ответил Геймл. — Надо же чем-то отличаться от гоев. — Как ты живешь, ты все равно что гой, — сказала Геня. — Никогда в жизни я никого не убил и ни на кого не поднимал руки и потому могу называть себя евреем. — Где-то написано, что тот, кто нарушает одну из десяти заповедей, нарушает и остальные, — возразила Геня. — Геня, десять заповедей были написаны человеком, а не Богом. Пока ты никому не причиняешь зла, можешь жить как тебе хочется. Я любил Файтельзона. Если бы мне сказали, что можно отдать жизнь за то, чтобы он мог жить снова, я бы не колебался. Если Бог есть, пусть Он будет свидетелем правдивости моих слов. И Цуцика я люблю. Время собственности скоро пройдет. Придет человек с новыми инстинктами — он будет всем делиться с другими. Это слова Мориса. — Тогда почему же ты был таким ярым антикоммунистом в России? — спросила Геня. — Они не хотят делиться. Они хотят только хапать. Наступило молчание. Стало слышно, как поет сверчок. Те же звуки, что и у нас на кухне, когда я был маленьким. Сгустились сумерки. Геймл сказал: — Я религиозен. Только на свой собственный лад. Я верю в бессмертие души. Если скала может существовать биллионы лет, то почему же душа человеческая, или как там это назвать, должна исчезнуть? Я с теми, кто умер. Живу с ними. Когда я закрываю глаза, они здесь, со мной. Если солнечный луч может блуждать и светить миллионы лет, почему же это не может дух? Новая наука найдет этому объяснение, и оно будет неожиданным. — Когда будет последний автобус на Тель-Авив? — спросил я. — Цуцик, оставайтесь ночевать. — Спасибо, Геймл, но ко мне должны прийти завтра с утра. Геня собрала посуду и ушла в кухню. Слышно было, как она запирает двери. Геймл не зажигал огня. Только бледный вечерний свет из окна освещал комнату. Геймл снова заговорил, обращаясь не то к себе, не то ко мне, и ни к кому в частности: — Куда ушли все эти годы? Кто будет по мнить их после того, как уйдем и мы? Писатели будут писать, но они все перевернут вверх ногами. Должно же быть место, где все останется, до мельчайших подробностей. Пускай нам говорят, что мухи попадают в паутину и паук их высасывает досуха. Во Вселенной существует такое, что не может быть забыто. Если все можно забыть, Вселенную не стоило и создавать. Вы понимаете меня или нет? — Да, Геймл. — Цуцик, это ваши слова! — Не помню, чтобы я это говорил. — Вы не помните, а я помню. Я помню все, что сказал Морис, сказали вы, сказала Селия. Временами вы говорили забавные глупости, и их я помню тоже. Если Бог есть мудрость, то как может существовать глупость? А если Бог есть жизнь, то как может существовать смерть? Я лежу ночью, маленький человечек, полураздавленное насекомое, и говорю со смертью, с живыми, с Богом, если Он есть, и с Сатаной, который уж определенно существует. Я спрашиваю у них: "Зачем нужно, чтобы все это существовало?" — и жду ответа. Как вы думаете, Цуцик, есть где-нибудь ответ или нет? — Нет. Нет ответа. — Почему же нет? — Не может быть оправданий для страданий — и для страдальцев его тоже нет. — Тогда чего же я жду? Геня отворила дверь: — Что вы сидите в темноте, хотела бы я знать? Геймл улыбнулся: — Мы ждем ответа.

The script ran 0.003 seconds.