Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Михаил Загоскин - Рославлев, или Русские в 1812 году [1830]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history

Аннотация. Действие романа Михаила Николаевича Загоскина (1789-1852) «Рославлев» происходит во времена Отечественной войны 1812 г. В основе его лежит трагическая история отношений русского офицера Владимира Рославлева и его невесты Полины.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 

– О чем?.. – Так, так, ничего! Да разве вы с ней знакомы? – Нет, я не имею этой чести; но искренний друг мой, Владимир Сергеевич Рославлев… – Рославлев? Так вы с ним знакомы? Бедняжка!.. – Что такое? неужели его рана… – А разве он ранен?.. – Да, ранен и лечится теперь у своей невесты. – У своей невесты! – повторил Ижорской вполголоса. – Нет, батюшка, у него теперь нет невесты. – Что вы говорите? Его Полина умерла? – Хуже. Если б она умерла, то я отслужил бы не панихиду, а благодарственный молебен; слезинки бы не выронил над её могилою. А я любил её! – прибавил Ижорской растроганным голосом, – да, я любил её, как родную дочь! – Боже мой, что ж такое с нею сделалось? – Она, то есть племянница моя… Нет, батюшка! язык не повернется выговорить. – Эх, Николай Степанович! – сказал Буркин, – шило в мешке не утаишь. Что делать? грех такой. Вот изволите видеть, господин офицер, старшая дочь Прасковьи Степановны Лидиной, невеста вашего приятеля Рославлева, вышла замуж за французского пленного офицера. – Возможно ли? – Говорят, что этот француз полковник и граф. Да если б он был и маркграф какой, так срамота-то все не меньше. Господи боже мой! Француз, кровопийца наш!.. Что и говорить! стыд и бесчестье всей нашей губернии! – Граф? – повторил Зарецкой. – Так точно, это тот французской полковник, которого я избавил от смерти, которого сам Рославлев прислал в дом к своей невесте… Итак, есть какая-то непостижимая судьба!.. – Судьба! – перервал Ижорской. – Какая судьба для таких неповитых дур, как моя сестрица… то есть бывшая сестра моя… Она сама лучше злодейки-судьбы придумает всякую пакость. Вчера только я получил об этом известие. Поверите ль? как обухом по лбу! Я было хотел скакать сам в деревню и познакомиться с новой моей роденькою; да сегодня дошли до нас слухи, будто в той стороне показались французы. Может быть, теперь они уж выручили его из плена. Пусть он увезет с собою свою графиню и тещу – чёрт с ними! Жаль только бедной Оленьки. Сердечная, за что гибнет вместе с ними! Да во что б ни стало, если её сиятельство с своей маменькой потащат Оленьку во Францию, так я выйду на большую дорогу, как разбойник, и отобью у них мою племянницу и единственную наследницу всего моего имения. – Позвольте спросить, Николай Степанович! – сказал Ладушкин, – от кого вы изволили слышать, что французы в наших местах? Это не может быть! – А почему не может быть? – Если они идут к Москве, так на что ж им сворачивать на Калужскую дорогу? Кажется, с большой Смоленской дороги сбиться трудно; а на всякой случай неужели-то они и проводника не найдут? – Эх, братец! не в том дело, что они идут или нейдут по Калужской дороге… – Нет, сударь, в этом-то и дело! Да, воля ваша, им тут и следа нет идти. Шутка ли, какой крюк они сделают! – Да что ты так об них хлопочешь, братец? – Помилуйте, Николай Степанович! ведь моя деревушка почти на самой Калужской дороге. – Так вот что! – вскричал Буркин. – Ах ты жидомор! по тебе, пусть французы берут Москву, лишь только бы твое Щелкоперово осталось цело. – Что ж делать, Григорий Павлович! своя рубашка к телу ближе. Ну, рассудите сами… – Да мне-то разве легче? Мы с тобой соседи: если твою деревню сожгут, так и моей не миновать того же; а разве я плачу? – Ведь вы человек богатый. – А ты, чай, убогой? Полно, братец! душ у тебя много, да душонки-то нет. – Перестаньте, господа! – сказал Ижорской. – Что вы? Мы знаем, что вы всегда шутите друг с другом; но ведь наш гость может подумать… – И, что вы? – перервал Зарецкой, – мы все здесь народ военный – не правда ли? – Конечно, конечно! – А между товарищами какие церемонии? Что на душе, то и на языке. Но позвольте вас спросить, где же теперь приятель мой Рославлев? – Я слышал, что он уехал в Москву. – Да и теперь ещё там, сударь! – сказал лакей Ижорского, Терентий, который в продолжение этого разговора стоял у дверей, – Я встретил в Москве его слугу Егора; он сказывал, что Владимир Сергеич болен горячкою и живет у Серпуховских ворот в доме какого-то купца Сеземова. – Боже мой! – вскричал Зарецкой. – Владимир болен, а может быть, сегодня французы будут в Москве! – В Москве? – повторил Ижорской, – но ведь её не отдадут без боя, а мы ещё покамест не дрались. – И бог милостив! – прибавил Буркин, – авось отстоим нашу матушку. – Чу! колокольчик! – сказал Ильменев, выглянув в окно. – Кто-то скачет по улице! Никак, Михаила Фёдорович? – Волгин? – спросил Ижорской, привставая с скамьи. – Он и есть! Ну, верно, не жалел лошадок: эк он их упарил! Волгин, в форменном мундирном сюртуке, сверх которого была надета темного цвета шинель, вошел поспешно в избу. – Ну что, Михаила Фёдорович? – спросил Ижорской. – Не торопитесь, скажу! – отвечал глухим голосом Волгин. – Да говори, что нового? – Что нового? Замоскворечье горит, и как я выехал за заставу, то запылал Каретный ряд. – Что это значит? – Что, братцы! – вскричал Волгин, бросив на пол свою фуражку, – нам осталось умереть – и больше ничего! – Как? что такое? – Москва сдана без боя – французы в Кремле! – В Кремле! – повторили все в один голос. С полминуты продолжалось мертвое молчание: слезы катились по бледным щекам Ижорского; Ильменев рыдал, как ребенок. – Кормилица ты наша! – завопил наконец, всхлипывая, Буркин, – и умереть-то нам не удалось за тебя, родимая! – Несчастная Москва! – сказал Ижорской, утирая текущие из глаз слезы. – Бедный Рославлев! – примолвил Зарецкой с глубоким вздохом. ГЛАВА III – Бабушка, а бабушка!.. что это так воет на улице? – Спи, дитятко, спи! это гудит ветер. – Бабушка! мне что-то не спится. – Сотвори молитву, родимый! да повернись на другой бок, авось и заснешь. Так разговаривали в низенькой избушке, часу в 12-м ночи, внук лет десяти с своей старой бабушкой, подле которой он лежал на полатях. – Бабушка! – закричал опять мальчик, приподнявшись до половины, – что это так рано нынче светает? – Что ты, батюшка! Христос с тобою!.. Куда светать, и петухи ещё не пели. – Постой-ка! – продолжал мальчик, слезая с полатей, – я погляжу в окно… Ну как же, бабушка? на улице светлехонько… Вон и старостин колодезь видно. – Что за притча такая? – сказала старуха, подходя также к окну. – Мати пресвятая богородица! – вскричала она, всплеснув руками. – Ах, дитятко, дитятко! ведь это горит наша матушка-Москва! – Смотри-ка, бабушка! – закричал мальчик, – эко зарево!.. Словно как ономнясь горел наш овин – так и пышет! В эту самую минуту кто-то постучался у окна. – Кто там? – спросила старуха. – Эй, тетка! – раздался мужской голос, – отвори ворота. – Да кто ты? – Проезжие. – Я постояльцев не пускаю. – Да впусти только обогреться; мы тебе за тепло заплатим. – Впусти, бабушка, – сказал мальчик, – авось они нам что-нибудь дадут, а ты мне калач купишь. – Эх, дитятко! ведь мы одни-одинехоньки; ну если это недобрые люди? Правда, у нас и взять-то нечего… – Эй, хозяйка! – закричал опять проезжий, – да впусти нас: мы дадим тебе двугривенный. – Слышишь, бабушка?.. – Ну ин ступай, Ваня, отвори ворота. Мальчик накинул на себя тулуп и побежал на двор, а старуха вздула огня и зажгла небольшой сальный огарок, вставленный в глиняный подсвечник. – Через минуту вошел в избу мужчина среднего роста, в подпоясанном кушаком сюртуке из толстого сукна и плохом кожаном картузе, а вслед за ним казак в полном вооружении. – Здравствуй, хозяйка! – сказал проезжий, не снимая картуза. – Ну, что, далеко ль отсюда до Москвы? – Верст десять будет, батюшка! – отвечала старуха, поглядывая подозрительно на проезжего, который, войдя в избу, не перекрестился на передний угол и стоял в шапке перед иконами. – Десять верст! – повторил проезжий. – Теперь, я думаю, можно своротить в сторону. Миронов! – продолжал он, обращаясь к казаку, – поставь лошадей под навес да поищи сенца, а я немного отдохну. Когда казак вышел из избы, проезжий скинул с себя сюртук и остался в коротком зеленом спензере с золотыми погончиками и с чёрным воротником; потом, вынув из бокового кармана рожок с порохом, пару небольших пистолетов, осмотрел со вниманием их затравки и подсыпал на полки нового пороха. Помолчав несколько времени, он спросил хозяйку, нет ли у них в деревне французов. – Нет, батюшка! – отвечала старуха, – покамест бог ещё миловал. – А поблизости? – Не ведаю, кормилец! – Что, тетка, далеко ли от вашей деревни Владимирская дорога? – Не знаю, родимый. – Да что ты ничего не знаешь? – И, батюшка! моё дело бабье; вот кабы сынок мой был дома… – А где же он? – Вечор ещё уехал на мельницу, да, видно, все в очередь не попадет; а пора бы вернуться. Постой-ка, батюшка, кажись, кто-то едет по улице!.. Уж не он ли?.. Нет, какие-то верховые… никак, солдаты!.. Уж не французы ли?.. Избави господи! – А много ли их? – спросил проезжий, вскочив торопливо со скамьи. – Только двое, батюшка! – Только? – повторил спокойным голосом проезжий, садясь опять на скамью и придвинув к себе пистолеты. – Вот они остановились против наших ворот; видно, огонек-то увидели… стучатся!.. Кто там? – продолжала старуха, выглянув из окна. – Русской офицер! – отвечал грубый голос. – Отворяй ворота, лебедка! Да поворачивайся проворней. – Что, батюшка, впустить, что ль? Проезжий в знак согласия кивнул головою. – Ваня! – продолжала хозяйка, – беги отопри опять ворота. – Ах, как я иззяб! – сказал наш старинный знакомец Зарецкой, входя в избу. – Какой ветер!.. – Тут он увидел проезжего и, поклонясь ему, продолжал: – Вы также, видно, завернули погреться? – Да! – отвечал проезжий. – Но я советую вам не скидать шинели: в этой избенке изо всех углов дует. Я вижу, что и мне надобно опять закутаться, – примолвил он, надевая снова свой толстый сюртук и подпоясываясь кушаком. Зарецкой поглядел с удивлением на чудный наряд проезжего, которого по спензеру с золотыми погончиками принял сначала за офицера. – Вам кажется странным мой наряд? – сказал с улыбкою проезжий. – А если б вы знали, как он подчас может пригодиться!.. – Извините! – перервал Зарецкой, продолжая смотреть с любопытством на проезжего, – или я очень ошибаюсь, или я не в первый уже раз имею удовольствие вас видеть: не могу только никак припомнить… – Так, видно, моя память лучше вашей. Несколько месяцев назад, в Петербурге, я обедал вместе с вами в ресторации… – Френзеля? Точно! теперь вспомнил. Так вы тот самой артиллерийской офицер… – К вашим услугам. – Мне помнится, вы поссорились тогда с каким-то французом… – Да. Если б этот молодец попался мне теперь, то я просто и не сердясь велел бы его повесить; а тогда нечего было делать: надобно было ссориться… Да, кстати! вы были в ресторации вместе с вашим приятелем, с которым после я несколько раз встречался, – где он теперь? – Кто? бедный Рославлев? – А что? я знаю, он ранен; но, кажется, не опасно? – Представьте себе: он поехал лечиться в Москву… – И попался в плен? Вольно ж было меня не послушаться. – Я слышал, что он очень болен и живет теперь в доме какого-то купца Сеземова. – Жаль, что я не знал об этом несколько часов назад, а то, верно бы, навестил вашего приятеля. – Как! – вскричал Зарецкой, – да разве вы были в Москве? – Я сейчас оттуда. – Так поэтому можно?.. – Да разве есть что-нибудь невозможного для военного человека? Конечно, если догадаются, что вы не то, чем хотите казаться, так вас, без всякого суда, расстреляют. Впрочем, этого бояться нечего: надобно только быть сметливу, не терять головы и уметь пользоваться всяким удобным случаем. – Но скажите, что вам вздумалось и для чего хотели вы подвергать себя такой опасности? – Во-первых, для того, чтоб видеть своими глазами, что делается в Москве, а во-вторых… как бы вам сказать?.. Позвольте, вы кавалерист, так, верно, меня поймете. Случалось ли вам без всякой надобности перескакивать через барьер, который почти вдвое выше обыкновенного, несмотря на то что вы могли себе сломить шею? – Случалось. – Не правда ли, что, сделав удачно этот трудный и опасный скачок, вы чувствовали какое-то душевное наслаждение, проистекающее от внутреннего сознания в ваших силах и искусстве? Ну вот точно такое же чувство заставляет и меня вдаваться во всякую опасность, а сверх того, смешаться с толпою своих неприятелей, ходить вместе с ними, подслушивать их разговоры, услышать, может быть, имя свое, произносимое то с похвалою, то осыпаемое проклятиями… О! это такое наслаждение, от которого я ни за что не откажусь. Но позвольте теперь и мне вас спросить: куда вы едете? – А бог знает: я отыскиваю свой полк. – И, верно, вам хорошо знакомы все здешние проселочные дороги и тропинки? – Ну, этим я не могу похвастаться. – Так позвольте вас поздравить: вы очень счастливы, что до сих пор не попались в руки к французам. – В самом деле, вы думаете?.. – Не думаю, а уверен, что вам этой беды никак не миновать, если вы станете продолжать отыскивать ваш полк. Кругом всей Москвы рассыпаны французы; я сам должен был выехать из города не в ту заставу, в которую въехал, и сделать пребольшой крюк, чтоб не повстречаться с их разъездами. – Да что же мне делать? Неужели я должен уехать в Рязань или Владимир и оставаться в числе больных, когда чувствую, что моя рана не мешает мне драться с французами и что она без всякого леченья в несколько дней совершенно заживет? – О, если вы желаете только драться с французами, то я могу вас этим каждый день угощать. Не хотите ли на время сделаться моим товарищем? – Вашим товарищем? – Да! Мой летучий отряд стоит по Владимирской дороге, перстах в десяти отсюда. Не угодно ли деньков пять или шесть покочевать вместе со мною? – Очень рад… Итак, вы один из наших партизанов?.. – И самый юнейший из моих братьев, – отвечал с улыбкою проезжий. – То есть чином?.. Поэтому вы… – И, полноте! Вы видите, что я в маскарадном платье, а масок по именам не называют. Что ты, Миронов? – продолжал офицер, увидя входящего казака. – А вот, ваше благородие, – сказал казак, – принес кису. Не угодно ли чего покушать? – Дело, братец! Вынь-ка из неё для себя полштофа водки, а для нас бутылку шампанского и кусок сыра. Да смотри не выпей всего полуштофа: мы сейчас отправимся в дорогу. – А чтоб он вернее исполнил ваше приказание, – прибавил Зарецкой, – так велите ему поделиться с моим вахмистром. – Слышишь, братец! – Слышу, ваше благородие! Да я так и думал. – Полно, так ли? Вы, казаки, дележа не любите. Ну, ступай! Хозяйка! подай-ка нам два стакана; да, чай, хлебец у тебя водится? – Как не быть, кормилец! – отвечала с низким поклоном старуха. – Милости просим, покушайте на здоровье! – продолжала она, положа на стол большой каравай хлеба и подавая им два деревянные расписные стакана. – Ну что? – спросил Зарецкой, выпив первый стакан шампанского и наливая себе другой, – что делается теперь в Москве? – Разве вы отсюда не видите? – Вижу: она горит; но вы были сейчас на самом месте… – И, признаюсь, порадовался от всей души! Дела идёт славно: город подожгли со всех четырёх концов, а деревянные дома горят, как стружки. Еще денек или два, так в Москве не останется ни кола ни двора. И что за великолепная картина – прелесть! В одном углу из огромных каменных палат пышет пламя, как из Везувия; в другом какой-нибудь сальный завод горит как свеча; тут, над питейным домом, подымается пирамидою голубой огонь; там пылает целая улица; ну словом, это такая чертовская иллюминация, что любо-дорого посмотреть. – Это ужасно! – сказал с невольным содроганием Зарецкой. – А что за суматоха идёт по улицам! Умора, да и только. Французы, как угорелые кошки, бросаются из угла в угол. Они от огня, а он за ними; примутся тушить в одном месте, а в двадцати вспыхнет! Да, правда, и тушить-то нечем: ни одной трубы в городе не осталось. – Так поэтому не французы зажгли Москву? – Помилуйте! Да что им за прибыль жечь город, в котором они хотели отдохнуть и повеселиться! – Итак, сами обыватели?.. – Разумеется. Как будто бы вы не знаете русского человека: гори все огнем, лишь только злодеям в руки не доставайся. – Да, это характеристическая черта нашего народа, и надобно сказать правду, в этом есть что-то великое, возвышающее душу… – Не знаю, возвышает ли это душу, – перервал с улыбкою артиллерийской офицер, – но на всякой случай я уверен, что это поунизит гордость всемирных победителей и, что всего лучше, заставит русских ненавидеть французов ещё более. Посмотрите, как народ примется их душить! Они, дискать, злодеи, сожгли матушку-Москву! А правда ли это или нет, какое нам до этого дело? Лишь только бы их резали. – Оно, если хотите, несколько и справедливо. Если бы французы не пришли в Москву… – Так мы бы и жечь её не стали – натурально! – Однако ж согласитесь: это ужасное бедствие! Я не говорю ни слова о тех, которые могли выехать из Москвы: они разорились, и больше ничего; но больные, неимущие? Все те, которые должны были остаться?.. – Да много ли их? – Согласен – немного; по разве от этого они менее достойны сожаления? Когда подумаешь, что целые семейства, лишенные всего необходимого, без куска хлеба… – И, что за дело! Лишь только бы и французам нечего было есть. – Без всякой помощи, без крова… – Так что ж? пусть живут под открытым небом – лишь только бы французам не было приюта. – И теперь ночи холодны; а что будет с ними, если наступит ранняя зима? – Что будет? тут и спрашивать нечего: они станут мерзнуть по улицам; да зато и французам не будет тепло – не беспокойтесь! – Но признайтесь, однако ж, что человечество… – И, полноте! – перервал с ужасной улыбкою артиллерийской офицер, – человечество, человеколюбие, сострадание – все эти сантиментальные добродетели никуда не годятся в нашем ремесле. – Как? – вскричал Зарецкой, – неужели военный человек не должен иметь никакого сострадания? – Спросите-ка об этом у Наполеона. Далеко бы он ушел с вашим человеколюбием! Например, если бы он, как человек великодушный, не покинул своих французов в Египте, то, верно, не был бы теперь императором; если б не расстрелял герцога Ангиенского… – То не заслужил бы проклятий всей Европы! – перервал с негодованием Зарецкой. – Может быть; да зато не уверил бы Бурбонов, что Франция для них заперта навеки. Признаюсь, – продолжал почти с восторгом артиллерийской офицер, – я не могу не удивляться этому человеку! Какая непоколебимая твердость! Какое презрение ко всему роду человеческому! Как ничтожна в глазах его жизнь целых поколений! С каким равнодушием, как ничем не умолимая судьба, он выбирает свои жертвы и как смеется над бессильным ропотом народов, лежащих у ног его! О! надобно сказать правду, Наполеон великой человек! Да, да! – прибавил артиллерийской офицер, – говорите, что вам угодно; а по-моему, тот, кто сказал, что может истрачивать по нескольку тысяч человек в сутки, – рожден, чтоб повелевать миллионами. Однако ж допивайте ваш стакан: нам пора ехать. – Ну! – сказал Зарецкой, вставая, – вы мастерски хвалите. Самый злейший враг Наполеона не придумал бы для него брани, обиднее вашей похвалы. Артиллерийской офицер улыбнулся и не отвечал ни слова. Минут через пять наши офицеры, соблюдая все военные осторожности, выехали из деревни. Впереди, вместо авангарда, ехал казак; за ним оба офицера; а позади, шагах в двадцати от них, уланской вахмистр представлял в единственном лице своем то, что предки наши называли сторожевым полком, а мы зовем арьергардом. Почти у самой околицы, поворотив направо по проселочной дороге, они въехали в частый березовый лес. Порывистый ветер колебал деревья и, как дикой зверь, ревел по лесу; направо густые облака, освещенные пожаром Москвы, которого не видно было за деревьями, текли, как поток раскалённой лавы, по тёмной синеве полуночных небес. Путешественники молчали. Зарецкой давно уже примечал, что дорога, или, лучше сказать, тропинка, по которой они ехали, подавалась приметным образом направо, следовательно, приближала их к Москве. – Туда ли мы едем? – спросил он наконец своего молчаливого товарища. – Не беспокойтесь! – отвечал он, – мы не собьемся с дороги. – Но мне кажется, мы подвигаемся к Москве? – Да, она теперь от нас не более четырёх верст. – Я думаю, гораздо безопаснее было бы держаться от неё подалее. – Но для этого надобно ехать открытым полем, а здесь, хоть мы и близко от французов, да зато едем лесом. Однако ж он становится реже: вон, кажется, налево… видите? высокая сосна – так и есть! Мы выедем сейчас на большую поляну, а там пустимся опять лесом, переедем поперек Коломенскую дорогу, повернем налево и, я надеюсь, часа через два будем дома, то есть в моем таборе, – разумеется, если без меня не было никакой тревоги. Впрочем, и в этом случае я знаю, где найти моих молодцов: французы за ними не угоняются. В продолжение этого разговора офицеры выехали на обширную поляну, и пожар Москвы во всей ужасной красоте своей представился их взорам. Кой-где, как уединенные острова, чернелись на этом огненном море части города, превращенные уже в пепел. – Какая прелестная картина! – сказал артиллерийской офицер, остановя свою лошадь. – Посмотрите – соборы, Иван Великой, весь Кремль как на блюдечке. Не правда ли, что он походит на какую-то прозрачную картину, которая подымается из пламени? В самом деле, казалось, можно было рассмотреть каждую трещину на белых стенах Кремля, освещенных со всех сторон пылающей Москвою. – Сам ад не может быть ужаснее! – вскричал Зарецкой, глядя с содроганием на эту ужасную картину разрушения. – Ого! – продолжал его товарищ, – огонек-то добирается и до Кремля. Посмотрите: со всех сторон – кругом!.. Ай да молодцы! как они проворят! Ну, если Наполеон ещё в Кремле, то может похвастаться, что мы приняли его как дорогого гостя и, по русскому обычаю, попотчевали банею. – Хороша баня! – сказал вполголоса Зарецкой, – Да разве вы не знаете старинной пословицы: по Сеньке шапка? Мы с вами и в землянке выпаримся, а для его императорского величества – как не истопить всего Кремля?.. и нечего сказать: баня славная!.. Чай, стены теперь раскалились, так и пышут. Москва-река под руками: поддавай только на эту каменку, а уж за паром дело не станет. – Я удивляюсь, – сказал Зарецкой, – как можете вы шутить… – В самом деле, это странно, не правда ли? Однако ж поедемте. Наблюдая глубокое молчание, они проехали ещё версты две лесом. – Как ветер ревет между деревьями! – сказал наконец Зарецкой. – А знаете ли что? Как станешь прислушиваться, то кажется, будто бы в этом вое есть какая-то гармония. Слышите ли, какие переходы из тона в тон? Вот он загудел басом; теперь свистит дишкантом… А это что?.. Ах, батюшки!.. Не правда ли, как будто вдали льется вода? Слышите? настоящий водопад. – Нет, чёрт возьми! – сказал товарищ Зарецкого, осадя свою лошадь. – Это не ветер и не вода. – Что ж это такое? – Да просто – конской топот. Так и есть! Вот и Миронов к нам едет. Ну что, братец? – По Коломенской дороге идёт конница, ваше благородие! – С которой стороны? – От Москвы. – Так это французы. Прошу стоять смирно. Через несколько минут отряд французских драгун проехал по большой дороге, которая была шагах в десяти от наших путешественников. Солдаты громко разговаривали между собою; офицеры смеялись; но раза два что-то похожее на проклятия, предметом которых, кажется, была не Россия, долетело до ушей Зарецкого. – Ваше благородие! – сказал шепотом казак, когда неприятельской отряд проехал мимо. – У них есть отсталой. – Право? – Вон, кажется, один драгун подтягивает подпруги у своей лошади. Не прикажете ли? Я его мигом сарканю. – Ну, хорошо; да смотри, чтоб не пикнул. Казак отвязал веревку от своего седла и почти ползком подкрался к опушке леса. В ту самую минуту, как драгун заносил ногу в стремя, петля упала ему на шею, и он, до половины задавленный, захрипев, повалился на землю. В полминуты француз, с завязанным ртом и связанными назад руками, посажен был на лошадь, отдан под присмотр уланскому вахмистру и отправился вслед за нашими путешественниками. Проехав ещё верст десять лесом, который становился час от часу гуще, они увидели вдали между деревьями огонек. Миронов свистнул; ему отвечали тем же, и человек десять казаков высыпали навстречу путешественникам: это был передовой пикет летучего отряда, которым командовал артиллерийский офицер. ГЛАВА IV Ветер затих. Густые облака дыма не крутились уже в воздухе. Как тяжкие свинцовые глыбы, они висели над кровлями догорающих домов. Смрадный, удушливый воздух захватывал дыхание: ничто не одушевляло безжизненных небес Москвы. Над дымящимися развалинами Охотного ряда не кружились резвые голуби, и только в вышине, под самыми облаками, плавали стаи чёрных коршунов. На краю пологого ската горы, опоясанной высокой Кремлевской стеною, стоял, закинув назад руки, человек небольшого роста, в сером сюртуке и треугольной низкой шляпе. Внизу, у самых ног его, текла, изгибаясь, Москва-река; освещенная багровым пламенем пожара, она, казалось, струилась кровию. Склонив угрюмое чело свое, он смотрел задумчиво на се сверкающие волны… Ах! в них отразилась в последний раз и потухла навеки дивная звезда его счастия! Шагах в десяти от него, наблюдая почтительное молчание, стояли французские маршалы, генералы и несколько адъютантов. Они с ужасом смотрели на пламенный океан, который, быстро разливаясь кругом всего Кремля, казалось, спешил поглотить сию священную и древнюю обитель царей русских. В то же самое время, внизу, против Тайницких ворот, прислонясь к железным перилам набережной, стоял видный собою купец в синем поношенном кафтане. Он посматривал с приметным удовольствием то на Кремль, окруженный со всех сторон пылающими домами, то на противуположный берег реки, на котором догорало обширное Замоскворечье. – А! Это ты, Ваня? – сказал он, сделав несколько шагов навстречу к молодому и рослому детине, который с виду походил на мастерового. – Ну, что? – Да слава богу, Андрей Васьянович! За Москвой-рекой всё идёт как по маслу. На Зацепе и по всему валу хоть рожь молоти – гладехонько! На Пятницкой и Ордынке кой-где ещё остались дома, да зато на Полянке так дерма и дерет! – А у Серпуховских ворот? – В трёх местах зажигали, да злодеи-то наши все тушат. Загорелся было порядком дом Ивана Архиповича Сеземова; да и тот мы с ребятами, по твоему приказу, отстояли. – Спасибо вам, детушки! Иван Архипыч старик дряхлый, и жена у него плоха. Да это ничего: доплелись бы как-нибудь до Калуги; а вот что – у них в дому лежит больной офицер. – Наш русской? – Ну да! Смотри только, не проболтайся. Постой-ка! Никак, опять ветер подымается… Давай господи! И кажется, с петербургской стороны?.. То-то бы славно! – В самом деле, – сказал мастеровой, – посмотри-ка, от Охотного ряда и Моховой какие головни опять полетели… Авось теперь и до Кремля доберется. – Ага! – сказал купец, подняв кверху голову, – что?.. душно стало?.. выползли, проклятые! – Что это, Андрей Васьянович? – спросил мастеровой. – Никак, это французские генералы? Посмотри-ка, так и залиты в золото – словно жар горят! – Подожди, брат… позакоптятся. – Глядь-ка, хозяин! Видишь, этот, что всех золотистее и стоит впереди… Экой молодчина!.. Уж не сам ли это Бонапартий?.. Да не туда смотришь: вот прямо-то над нами. Купец, не отвечая ни слова, продолжал смотреть в другую сторону. – Ну, Ваня! – сказал он, схватив за руку молодого парня, – так и есть! Вон стоит на самом краю в сером сертучишке… это он! – Кто?.. этот недоросток-то? Что ты, хозяин! – Да, Ваня! разве не видишь, что он один стоит в шляпе? – В самом деле! Ах, батюшки светы! Вот диковинка-то! Ну, видно, по пословице: не велика птичка, да ноготок востер! Ах ты, господи боже мой! в рекруты не годится, а каких дел наделал! – Посмотри-ка! – сказал купец, – как он стоит там: один-одинехонек… в дыму… словно коршун выглядывает из-за тучи и висит над нашими головами. Да не сносить же и тебе своей башки, атаман разбойничий! – Глядь-ка, хозяин! Что это они зашевелились? Эге! какой сзади повалил дым!.. Знать, огонь-то и до них добирается! – В самом деле! Видно, их путем стало пропекать. – Ахти, Андрей Васьянович! – вскричал мастеровой, – никак, они кинулись вниз, к Тайницким воротам. Не убраться ли нам за добра ума? – Зачем? Может статься, они попросят нас показать им дорогу. Ведь теперь выбраться отсюда на чистое место не легко. Ну, что ж ты глаза-то на меня выпучил? – Как, хозяин? – вскричал с удивлением мастеровой. – Да что тебе за охота подслуживаться нашим злодеям? – А почему ж и нет? – сказал с улыбкою купец. – Я уж им и так другие сутки служу верой и правдою. Но постой-ка!.. вот они!.. Ну, полезли вон, как тараканы из угарной избы!.. Человек пять французских офицеров и один польской генерал выбежали из Тайницких ворот на набережную. – Видишь, как этот генерал озирается во все стороны? – сказал шепотом купец, – Что, мусью? видно, брат, нет ни входа, ни выхода? – Боже мой! – вскричал генерал, – кругом, со всех сторон, везде огонь!.. Нет ли другого выхода из Кремля? – Нет, – отвечал один из офицеров. – Здесь все менее опасности, чем с той стороны. – Не лучше ли императору остаться в Кремле? – сказал другой офицер. – Но разве не видите, – перервал генерал, – что огонь со всех сторон в него врывается? – А против самого дворца стоят пороховые ящики, – прибавил первый офицер. – Проклятые русские! – закричал генерал. – Варвары!.. – Они варвары? – возразил один офицер в огромной медвежьей шапке. – Вы слишком милостивы, генерал! Они не варвары, а дикие звери!.. Мы думали здесь отдохнуть, повеселиться… и что ж? Эти проклятые калмыки… О! их должно непременно загнать в Азию, надобно очистить Европу от этих татар!.. Посмотрите! вон стоят их двое… С каким скотским равнодушием смотрят они на этот ужасный пожар!.. И этих двуногих животных называют людьми!.. – Постойте! – сказал генерал, – если они так спокойны, то, верно, знают, как выйти из этого огненного лабиринта. Эй, голубчик! – продолжал он довольно чистым русским языком, подойдя к мастеровому, – не можешь ли ты вывести нас к Тверской заставе? – К Тверской заставе?.. – повторил мастеровой, почесывая голову. – А где Тверская-то застава, батюшка?.. – Как где? Ну там, где дорога в Петербург. – Дорога в Питер?.. А где это, кормилец? – Дуралей! Да разве ты не знаешь? – Не ведаю, батюшка! Я нездешний. – Извольте, ваша милость, – подхватил купец, – я вас выведу к Тверской заставе. – Послушай, братец! Если ты проведешь нас благополучно, то тебе хорошо заплатят; если же нет… – Помилуйте, батюшка. Да я здешний старожил и все закоулки знаю. – Вот, кажется, сам император, – вскричал один из офицеров. – Слава богу, он решился наконец оставить Кремль. Человек в сером сюртуке, окруженный толпою генералов, вышел из Тайницких ворот. На угрюмом, но спокойном лице его незаметно было никакой тревоги. Он окинул быстрым взглядом все окружности Каменного моста и прошептал сквозь зубы: варвары! Скифы! Потом обратился к польскому генералу и, устремя на него свой орлиный взгляд, сказал отрывисто: – Ну, что? – Я нашёл проводника, – отвечал почтительно генерал, – и если вашему величеству угодно… – Ступайте вперёд! Польской генерал подозвал купца и пошёл вместе с ним впереди толпы, которая, окружив со всех сторон Наполеона, пустилась вслед за проводником к Каменному мосту. Когда они подошли к угловой кремлевской башне, то вся Неглинная, Моховая и несколько поперечных улиц представились их взорам в виде одного необозримого пожара. Направо пылающий железный ряд, как огненная стена, тянулся по берегу Неглинной; а с левой стороны пламя от догорающих домов расстилалось во всю ширину узкой набережной. – Как! – вскричал польской генерал, – неужели мы должны пройти сквозь этот огонь? – Да, – отвечал купец. – Боже мой! это настоящий ад! Купец усмехнулся. – Чему же ты смеешься, дурак? – вскричал с досадою генерал. – Не погневайтесь, ваша милость, – сказал купец, – да неужели этот огонь страшнее для вас русских ядер? – Русских ядер!.. Мы не боимся вашего оружия; но быть победителями и сгореть живым… нет, чёрт возьми! это вовсе не приятно!.. Куда же ты? – А вот налево, в этот переулок. Генерал отступил назад и повторил с ужасом: – В этот переулок?.. И в самом деле, было чего испугаться: узкой переулок, которым хотел их вести купец, походил на отверстие раскаленной печи; он изгибался позади домов, выстроенных на набережной, и, казалось, не имел никакого выхода. – Послушай! – продолжал генерал, взглянув недоверчиво на купца, – если это подлое предательство, то, клянусь честию! твоя голова слетит прежде, чем кто-нибудь из нас погибнет. – И, батюшка! Да что мне за радость сгореть вместе с вами? – отвечал хладнокровно купец. – А если б мне и пришла такая дурь в голову, так неужели вы меня смертью запугаете? Ведь умирать-то все равно. – Но для чего же ты не ведешь по этой широкой улице? – По Знаменке, батюшка?.. Нельзя! Там теперь, около Арбатской площади, и птица не пролетит. – Однако ж, мне кажется, все лучше… – По мне, пожалуй! Только не извольте пенять на меня, если мы на чистое место не выдем; да и назад-то уж нельзя будет вернуться. – Что ж вы остановились? – сказал Наполеон, подойдя к генералу. – Государь!.. я опасаюсь… дрожу за вас… – Вы дрожите, генерал?.. не верю! – Нам должно идти вот этим переулком. – Так что ж? другой дороги нет? – Проводник говорит, что нет. – А если так… господа! вы, кажется, никогда огня не боялись – за мной! Толпа французов кинулась вслед за Наполеоном. В полминуты нестерпимый жар обхватил каждого; все платья задымились. Сильный ветер раздувал пламя, пожирающее с ужасным визгом дома, посреди которых они шли: то крутил его в воздухе, то сгибал раскаленным сводом над их головами. Вокруг с оглушающим треском ломались кровли, падали железные листы и полуобгоревшие доски; на каждом шагу пылающие бревны и кучи кирпичей преграждали им дорогу: они шли по огненной земле, под огненным небом, среди огненных стен. «Вперёд, господа! – вскричал Наполеон, – вперёд! Одна быстрота может спасти нас!» Они добежали уже до средины переулка, который круто поворачивал налево; вдруг польской генерал остановился: переулок упирался в пылающий дом – выхода не было. «Злодей, изменник!» – вскричал он, схватив за руку своего проводника. Купец рванулся, повалил наземь генерала и кинулся в один догорающий дом. «За проводником! – закричали несколько голосов. – Этот дом должен быть сквозной». Но в ту самую минуту передняя стена с ужасным громом рухнулась, и среди двух столбов пламени, которые быстро поднялись к небесам, открылась широкая каменная лестница. На одной из верхних её ступеней, окруженный огнем и дымом, как злой дух, стерегущий преддверье ада, стоял купец. Он кинул торжествующий взгляд на отчаянную толпу французов и с громким хохотом исчез снова среди пылающих развалин. «Мы погибли!» – вскричал польской генерал. Наполеон побледнел… Но десница всевышнего хранила ещё главу сию для новых бедствий; ещё не настала минута возмездия![71] В то время, когда не оставалось уже никакой надежды к спасению, в дверях дома, который заграждал им выход, показалось человек пять французских гренадеров. «Солдаты! – вскричал один из маршалов, – спасайте императора!» Гренадеры побросали награбленные ими вещи и провели Наполеона сквозь огонь на обширный двор, покрытый остатками догоревших служб. Тут встретили его ещё несколько егерей итальянской гвардии, и при помощи их вся толпа, переходя с одного пепелища на другое, добралась наконец до Арбата. Для Наполеона отыскали какую-то лошаденку; он сел на неё, и в сем-то торжественном шествии, наблюдая глубокое молчание, этот завоеватель России доехал наконец до Драгомиловского моста. Здесь в первый раз прояснились лица его свиты; вся опасность миновалась: они уже были почти за городом. – Мне кажется, – сказал один из адъютантов Наполеона, – что мы вчера этой же самой дорогою въезжали в Москву. – Да! – отвечал один пожилой кавалерийской полковник, – вон на той стороне реки и деревянный дом, в котором третьего дня ночевал император. – И хорошо бы сделал, если бы в нем остался. Ces sacres barbares![72] Как они нас угостили в своем Кремле! Ну можно ли было ожидать такой встречи? Помните, за день до нашего вступления в эту проклятую Москву к нам приводили для расспросов какого-то купца… Ах, боже мой!.. Да, кажется, это тот самый изменник, который был сейчас нашим проводником… точно так!.. Ну, теперь я понимаю!.. – Что такое?.. – Да разве вы забыли, что этот татарин на мой вопрос: как примут нас московские жители, отвечал, что вряд ли сделают нам встречу; но что освещение в городе непременно будет. – Ну что ж, разве он солгал?.. Разве нас угощали где-нибудь иллюминациею лучше этой? – Черт бы её побрал! – сказал Наполеонов мамелюк Рустан, поглаживая свои опаленные усы. – Надобно признаться, – продолжал первый адъютант, – писатели наши говорят совершенную истину об этой варварской земле. Что за народ!.. Ну, можно ли называть европейцами этих скифов? – Однако ж, я думаю, – отвечал хладнокровно полковник, – вы видали много русских пленных офицеров, которые вовсе на скифов не походят? – О, вы вечный защитник русских! – вскричал адъютант. – И оттого, что вы имели терпение прожить когда-то целый год в этом царстве зимы… – Да оттого-то именно я знаю его лучше, чем вы, и не хочу, по примеру многих соотечественников моих, повторять нелепые рассказы о русских и платить клеветой за всегдашнюю их ласку и гостеприимство. – Но позвольте спросить вас, господни защитник россиян: чем оправдаете вы пожар Москвы, этот неслыханный пример закоснелого невежества, варварства… – И любви к отечеству, – перервал полковник. – Конечно, в этом вовсе не европейском поступке россиян есть что-то непросвещенное, дикое; но когда я вспомню, как принимали нас в других столицах, и в то же время посмотрю на пылающую Москву… то, признаюсь, дивлюсь и завидую этим скифам. – Согласитесь, однако ж, полковник, – перервал человек средних лет в генеральском мундире, – что в некотором отношении этот поступок оправдать ничем не можно и что те, кои жгли своими руками Москву, без всякого сомнения преступники. – Перед кем, господин Сегюр? Если перед нами, то я совершенно согласен: по их милости мы сейчас было все сгорели; но я думаю, что за это преступление их судить не станут. – Перестаньте, полковник! – вскричал адъютант, – зажигатель всегда преступник. И что можно сказать о гражданине, который для того, чтоб избавиться от неприятеля, зажигает свой собственный дом?[73] – Что можно сказать? Мне кажется, на ваш вопрос отвечать очень легко: вероятно, этот гражданин более ненавидит врагов своего отечества, чем любит свой собственный дом. Вот если б московские жители выбежали навстречу к нашим войскам, осыпали их рукоплесканиями, приняли с отверстыми объятиями, и вы спросили бы русских: какое имя можно дать подобным гражданам?.. то, без сомнения, им отвечать было бы гораздо затруднительнее. – Однако ж, полковник, – сказал с приметною досадою адъютант, – позвольте вам заметить: вы с таким жаром защищаете наших неприятелей… прилично ли французскому офицеру… – Вы ещё очень молоды, господин адъютант, – перервал хладнокровно полковник, – и вряд ли можете знать лучше меня, что прилично офицеру. Я уж дрался за честь моей родины в то время, как вы были ещё в пеленках, и смело могу сказать: горжусь именем француза. Но оттого-то именно и уважаю благородную русскую нацию. Это самоотвержение, эта беспредельная любовь к отечеству – понятны душе моей: я француз. И неужели вы думаете, что, унижая врагов наших, мы не уменьшаем этим собственную нашу славу? Победа над презренным неприятелем может ли, должна ли радовать сердца воинов Наполеона? – Конечно, конечно, – перервал Сегюр. – А vaincre sans peril, on triomphe sans gloire[74]. Но вот уж мы и за городом. Наполеон, поворотя направо вверх по течению Москвы-реки, переправился близ села Хорошева чрез плавучий мост и, проехав несколько верст полем, дотащился наконец до Петербургской дороги. Тут кончилось это достопамятное путешествие императора французов от Кремля до Петровского замка, из которого он переехал опять в Кремль не прежде, как прекратились пожары, то есть когда уже почти вся Москва превратилась в пепел. Несмотря на строгую взыскательность некоторых критиков, которые бог знает почему никак не дозволяют автору говорить от собственного своего лица с читателем, я намерен, оканчивая эту главу, сказать слова два об одном не совсем ещё решенном у нас вопросе: точно ли русские, а не французы сожгли Москву?.. Было время, что мы, испуганные восклицаниями парижских журналистов: «Ces barbares que ne savaient se defendre qu en brulant leurs propres habitations[75], готовы были божиться в противном; но теперь, надеюсь, никакая красноречивая французская фраза не заставит нас отказаться от того, чем не только мы, но и позднейшие потомки наши станут гордиться. Нет! мы не уступим никому чести московского пожара: это одно из драгоценнейших наследий, которое наш век передаст будущему. Пусть современные французские писатели, всегда готовые платить ругательством за нашу ласку и гостеприимство, кричат, что мы варвары, что, превратя в пепел древнюю столицу России, мы отодвинули себя назад на целое столетие: последствия доказали противное; а беспристрастное потомство скажет, что в сем спасительном пожаре Москвы погиб навсегда тот, кто хотел наложить оковы рабства на всю Европу. Да! не на пустынном острове, но под дымящимися развалинами Москвы Наполеон нашёл свою могилу! В упрямом военачальнике, влекущем на явную гибель остатки своих бесстрашных легионов, в мятежном корсиканце, взволновавшем снова успокоенную Францию, – я вижу ещё что-то великое; но в неугомонном пленнике англичан, в мелочном ругателе своего тюремщика я не узнаю решительно того колоссального Наполеона, который и в падении своем не должен был походить на обыкновенного человека. ГЛАВА V Уже более трёх недель Наполеон жил снова в Кремле. Большая русская армия под главным начальством незабвенного князя Кутузова, прикрывая богатейшие наши провинции, стояла спокойно лагерем, имела все нужное в изобилии и беспрестанно усиливалась свежими войсками, подходившими из всех низовых губерний. Напротив, положение французской армии было вовсе не завидное: превращенная в пепел Москва не доставляла давно уже никакого продовольствия, и, несмотря на все военные предосторожности, целые партии фуражиров пропадали без вести; с каждым днём возрастала народная ненависть к французам. Буйные поступки солдат, начинавших уже забывать всю подчиненность, сожжение Москвы, а более всего осквернение церквей, сначала ограбленных, а потом превращенных в магазины и конюшни, довело наконец эту ненависть до какого-то исступления. Убить просто француза – казалось для русского крестьянина уже делом слишком обыкновенным; все роды смертей, одна другой ужаснее, ожидали несчастных неприятельских солдат, захваченных вооруженными толпами крестьян, которые, делаясь час от часу отважнее, стали наконец нападать на сильные отряды фуражиров и нередко оставались победителями. Эти, по-видимому незначительные, но беспрерывные потери обессиливали приметным образом неприятеля; а к довершению бедствия, наши летучие отряды почти совершенно отрезали большую французскую армию от всех её пособий и резервов. Можно сказать без всякого преувеличения, что, когда французы шли вперёд и стояли в Москве, русские партизаны составляли их арьергард; а во время ретирады сделались авангардом, перерезывали им дорогу, замедляли отступление и захватывали все транспорты с одеждою и продовольствием, которые спешили к ним навстречу. В полной надежде на неизменную звезду своего счастия, Наполеон подписывал в Кремле новые постановления для парижских театров, прогуливался в своем сером сюртуке по городу и, глядя спокойно на бедственное состояние своего войска, ожидал с каждым днём мирных предложений от нашего двора. Но слово русского царя священно: он обещал своему народу не положить меча до тех пор, пока хотя единый враг останется в пределах его царства, – и свято сохранил сей обет. День проходил за днём, но никто не являлся к победителю с повинной головою. Наполеон досадовал, называл нас варварами, не понимающими, что такое европейская война, и наконец, вероятно по доброте своего сердца, не желая погубить до конца Россию, послал в главную квартиру светлейшего князя Кутузова своего любимца Лористона, уполномочив его заключить мир на самых выгодных для нас условиях. Всем известно, какой имело успех это человеколюбивое посольство, Лористон, воротясь в Москву, донес своему императору, что северные варвары не хотят слышать о мире и уверяют, будто бы война не кончилась, а только ещё начинается. Все это происходило в конце сентября месяца, и около того же самого времени отряд под командою знакомого нам артиллерийского офицера, переходя беспрестанно с одного места на другое, остановился ночевать недалеко от большой Калужской дороги. Рассветало. На одной обширной поляне, окруженной со всех сторон густым лесом, при слабом отблеске догорающих огней можно было без труда рассмотреть несколько десятков шалашей, или балаганов, расположенных полукружием. С полдюжины фур, две или три телеги, множество лошадей, стоящих кучами у сделанных на скорую руку коновязей, разбросанные котлы и пестрота одежд спящих в шалашах и перед огнями людей – все с первого взгляда походило на какой-то беспорядочный цыганский табор. Но в то же время целые пуки воткнутых в землю дротиков и казаки, стоящие на часах по опушке леса, доказывали, что на этой поляне расположены были биваки одного из летучих русских отрядов. В небольшом полуоткрытом шалаше лежало трое офицеров, закутанных в синие шинели. Казалось, они спали крепким сном. Недалеко от них, перед балаганом, который был почти вдвое более других, у пылающего костра, сидел русской офицер в зеленом спензере. Он курил трубку и от времени до времени посматривал с приметным нетерпением вперёд; вдруг послышался вдали оклик часового. Офицер встал и, сделав несколько шагов вперёд, остановился; через минуту раздался явственно лошадиный топот, и видный собою казак выехал рысью на поляну. – Ну что, Миронов, – спросил офицер, подойдя к казаку, который спрыгнул с лошади. – Неприятель точно потянулся по Калужской дороге? – Да, ваше высокоблагородие! Французы ночуют верстах в пяти отсюда. – А как силен неприятель? – Я видел только передовых; этак сотен пять, шесть будет; да мужички мне сказывали, что за ними валит французов несметная сила. – То есть два или три полка? – Не могу знать, ваше высокоблагородие! А говорят, с ними много пушек. – Так это не фуражиры. Ступай разбуди есаула: сейчас в поход. В полминуты весь лагерь оживился; а офицер, подойдя к своему шалашу, закричал: – Эй, господа, вставайте! – Что такое? – спросил Зарецкой, приподымаясь и протирая глаза. – Сейчас в поход! – А я было заснул так крепко. Ах, чёрт возьми, как у меня болит голова! А все от этого проклятого пунша. Ну! – продолжал Зарецкой, подымаясь на ноги, – мы, кажется, угощая вчера наших пленных французов, и сами чересчур подгуляли. Да где ж они? – Не бойтесь, не уйдут, – сказал, выходя из шалаша, одетый в серое полукафтанье офицер, в выговоре которого заметно было сербское наречие. – Что ж они делают? – Спят, – отвечал отрывисто серб. – А как проснутся, – продолжал Зарецкой, – и вспомнят, как они все нам выболтали, так, верно, пожалеют, что выпили по лишнему стакану пунша. Да и вы, господа, – надобно сказать правду, – мастерски умеете пользоваться минутой откровенности. – Это потому, – подхватил другой офицер в бурке и белой кавалерийской фуражке, – что мы верим русской пословице: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. – Посмотрите, если они сегодня не будут отрекаться от своих вчерашних слов. – Не думаю, – сказал с какой-то странной улыбкою артиллерийской офицер. – Куда мы теперь отправляемся? – спросил Зарецкой. – Мы перейдем на Владимирскую дорогу и, может быть, будем опять верстах в десяти от Москвы. – В десяти верстах! – повторил Зарецкой. – Что, если бы я мог как-нибудь узнать: жив ли мой друг Рославлев? – Я на вашем месте, – сказал артиллерийской офицер, – постарался бы с ним увидеться. – О! если б я мог побывать сам в Москве… – Почему же нет? Да знаете ли, что вам это даже нужно? Извините, но мне кажется, вы слишком жалуете наших неприятелей; так вам вовсе не мешает взглянуть теперь на Москву: быть может, это вас несколько поразочарует. Вы говорите хорошо по-французски; у нас есть полный конноегерской мундир: оденьтесь в него, возьмите у меня лошадь, отбитую у неприятельского офицера, и ступайте смело в Москву. Там теперь такое смешение языков и мундиров, что никому не придет в голову экзаменовать вас, к какому вы принадлежите полку. – А что вы думаете? – вскричал Зарецкой. – Если Рославлев жив, то, может быть, я найду способ вывезти его из Москвы и добраться вместе с ним до нашей армии. – Может быть. Одевайтесь же скорее: мы сейчас выступаем. В несколько минут Зарецкой, при помощи проворного казачьего урядника, преобразился в неприятельского офицера, надел сверх мундира синюю шинель с длинным воротником и, вскочив на лошадь, оседланную французским седлом, сказал: – Как удивятся наши пленные, когда увидят меня в этом наряде. Да где ж они?.. Ба! они ещё спят. Надобно их разбудить. – Зачем? – перервал артиллерийской офицер, садясь на лошадь. – Мы со всех сторон окружены французами, где нам таскать с собою пленных. – Но мы идем отсюда. – А они остаются. – Да теперь, покуда они спят… – И не проснутся! – сказал серб, закуривая спокойно свою трубку. У Зарецкого сердце замерло от ужаса; он взглянул с отвращением на своих товарищей и замолчал. Весь отряд, приняв направо, потянулся лесом по узкой просеке, которая вывела их на чистое поле. Проехав верст десять, они стали опять встречать лесистые места и часу в одиннадцатом утра остановились отдохнуть недалеко от села Карачарова в густом сосновом лесу. – Ну, если вы не передумали ехать в Москву, – сказал артиллерийской офицер, – то ступайте теперь: я приму отсюда налево и остановлюсь не прежде, как буду от неё верстах в тридцати. Покормив лошадей подножным кормом и отдохнув, отряд приготовился к выступлению; а Зарецкой, простясь довольно холодно с бывшими своими товарищами, выехал из леса прямо на большую дорогу, которая шла через село Карачарово. Подъехав к длинной гати, проложенной по низкому месту вплоть до самого селения, Зарецкой увидел, что перед околицей стоит сильный неприятельский пикет. Желая как можно реже встречаться с теперешними своими сослуживцами, он принял налево полем и продолжал объезжать все деревни и селения, наполненные французами. Изредка встречались с ним бродящие по огородам солдаты: одни, как будто бы нехотя, прикладывали руки к своим киверам; другие, взглянув на него весьма равнодушно, продолжали рыться между гряд. С приближением его к Москве число этих бродяг беспрестанно увеличивалось; близ Спасской заставы по всем огородам были рассыпаны солдаты всех наций. Зарецкой приметил, что многие из них таскали за собой обывателей из простого народа, на которых, как на вьючных лошадей, накладывали мешки с картофелем, репою и другими огородными овощами. Подъезжая к заставе, он думал, что его закидают вопросами; но, к счастию, опасения его не оправдались. Часовой, в изорванной шинели, в протоптанных башмаках и высокой медвежьей шапке, не сделал ему на караул, но зато и не обеспокоил его никаким вопросом. Какое странное и вместе плачевное зрелище представилось Зарецкому, когда он въехал в город! Вместо улиц тянулись бесконечные ряды труб и печей, посреди которых от времени до времени возвышались полуразрушенные кирпичные дома; на каждом шагу встречались с ним толпы оборванных солдат: одни, запачканные сажею, чёрные, как негры, копались в развалинах домов; другие, опьянев от русского вина, кричали охриплым голосом: «Viva I'Empereur!»[76] – шумели и пели песни на разных европейских языках. Обломки столов и стульев, изорванные картины, разбитые зеркала, фарфор, пустые бутылки, бочки и мертвые лошади покрывали мостовую. Все это вместе представляло такую отвратительную картину беспорядка и разрушения, что Зарецкой едва мог удержаться от восклицания: «Злодеи! что сделали вы с несчастной Москвою!» Будучи воспитан, как и большая часть наших молодых людей, под присмотром французского гувернера, Зарецкой не мог назваться набожным; но, несмотря на это, его русское сердце облилось кровью, когда он увидел, что почти во всех церквах стояли лошади; что стойла их были сколочены из икон, обезображенных, изрубленных и покрытых грязью. Но как описать его негодование, когда, проезжая мимо одной церкви, он прочел на ней надпись: «Конюшня генерала Гильемино». «Нет, господа французы! – вскричал он, позабыв, что окружен со всех сторон неприятелем, – это уже слишком!.. ругаться над тем, что целый народ считает священным!.. Если это, по-вашему, называется отсутствием всех предрассудков и просвещением, так чёрт его побери и вместе с вами!» Когда он стал приближаться к середине города, то, боясь встретить французского генерала, который мог бы ему сделать какой-нибудь затруднительный вопрос, Зарецкой всякий раз, когда сверкали вдали шитые мундиры и показывались толпы верховых, сворачивал в сторону и скрывался между развалинами. Несколько раз случалось ему, для избежания подобной встречи, въезжать в какую-нибудь залу или прятаться за мраморным камином и потом снова выбираться на улицу сквозь целый ряд комнат без полов и потолков, но сохранивших ещё по тестам свою позолоту и живопись. Переехав Яузу, Зарецкой пустился рысью по набережной Москвы-реки, мимо уцелевшего воспитательного дома, и, миновав благополучно Кремль, заметил, что на самой средине Каменного моста толпилось много народа. Когда он подъехал к этой толпе, которая занимала всю ширину моста, то должен был за теснотою приостановить свою лошадь подле двух гвардейских солдат. Они разговаривали о чем-то с большим жаром. – Как! – вскричал одни из них, – обе молодые девушки?.. – Да! – отвечал другой, – они обе в моих глазах бросились с моста прямо в реку. – Matin! Sont elles farouches ces bourqeoises de Moscou!..[77] Броситься в реку оттого, что двое гвардейских солдат предложили им погулять и повеселиться вместе с ними!.. Ну вот, к чему служит парижская вежливость с этими варварами! – Правда, – сказал первый солдат, – они тащили их насильно. – Насильно!.. насильно!.. Но если эти дуры не знают общежития!.. Что за народ эти русские!.. Мне кажется, они ещё глупее немцев… А как бестолковы!.. С ними говоришь чистым французским языком – ни слова не понимают. Sacristie! Comine ils sontbetes ces barbares![78] – Здравствуй, Дюран! – сказал кто-то на французском языке позади Зарецкого. – Ну что, доволен ли ты своей лошадью? – продолжал тот же голос, и так близко, что Зарецкой оглянулся и увидел подле себя кавалерийского офицера, который, отступя шаг назад, вскричал с удивлением: – Ах, боже мой! я ошибся, извините!.. я принял вас за моего приятеля… но неужели он продал вам свою лошадь?.. Да! Это точно она!.. Позвольте спросить, дорого ли вы за неё заплатили? – Четыреста франков, – отвечал наудачу Зарецкой. – Только?.. Он заплатил мне за неё восемьсот, а продал вам за четыреста!.. Странно!.. Вы служите с ним в одном полку? – Нет! – отвечал отрывисто Зарецкой, стараясь продраться сквозь толпу. Поворачивая во все стороны лошадь, он нечаянно распахнул свою шинель. – Это странно! – сказал кавалерист, – вы служите не вместе с Дюраном, а на вас, кажется, такой же мундир, как и на нём. – Мундиры наших полков очень сходны… Но извините!.. Мне некогда… Посторонитесь, господа! – Что это? – продолжал кавалерист, заслонив дорогу Зарецкому. – Так точно! На вас его сабля! – Я купил её вместе с лошадью. – Эту саблю?.. Позвольте взглянуть на рукоятку… Так и есть, на ней вырезано имя Аделаиды… странно! Он получил её из рук сестры моей и продал вам вместе с своею лошадью… – Да, сударь! вместе с лошадью… – Извините!.. Но это так чудно… так непонятно… Я знаю хорошо Дюрана: он не способен к такому низкому поступку. – То есть я солгал? – перервал Зарецкой, стараясь казаться обиженным. – Да, сударь! это неправда! – Неправда! – повторил Зарецкой ужасным голосом. – Un dementi! a moi…[79] – Как вас зовут, государь мой? – Позвольте мне прежде узнать… – Ваше имя, сударь? – Но растолкуйте мне прежде… – Ваше имя и ни слова более!.. – Капитан жандармов Рено; а вы, сударь?.. – Капитан Рено?.. Очень хорошо… Я знаю, где вы живете… Мы сегодня же увидимся… да, сударь! сегодня же!.. Un dementi а moi…[80] – повторил Зарецкой, пришпоривая свою лошадь. – Господин офицер!.. господин офицер!.. – закричали со всех сторон – Тише! вы нас давите!.. Ай, ай, ай! Misericorde!..[81] Держите этого сумасшедшего!.. Но Зарецкой, не слушая ни воплей, ни проклятий, прорвался, как бешеный, сквозь толпу и, выскакав на противуположный берег реки, пустился шибкой рысью вдоль Полянки. Зарецкой вздохнул свободно не прежде, как потерял совсем из виду Каменный мост. Не опасаясь уже, что привязчивый жандармский офицер его догонит, он успокоился, поехал шагом, и утешительная мысль, что, может быть, он скоро обнимет Рославлева, заменила в душе его всякое другое чувство. Почти все дома около Серпуховских ворот уцелели от пожара, следовательно он имел полное право надеяться, что отыщет дом купца Сеземова. Доехав до конца Полянки, он остановился. Несколько сот неприятельских солдат прохаживались по площади. Одни курили трубки, другие продавали всякую всячину. Посреди всех германских наречий раздавались иногда звучные фразы итальянского языка, перерываемые беспрестанно восклицаниями и поговорками, которыми так богат язык французских солдат; по во всей толпе Зарецкой не заметил ни одного обывателя. Он объехал кругом площадь, заглядывал во все окна и наконец решился войти в дом, над дверьми которого висела вывеска с надписью на французском и немецком языках: золотых дел мастер Франц Зингер. Привязав у крыльца свою лошадь, Зарецкой вошел в небольшую горенку, обитую изорванными обоями. Несколько плохих стульев, разбитое зеркало и гравированный портрет Наполеона в чёрной рамке составляли всю мебель этой комнаты. Позади прилавка из простого дерева сидела за работою девочка лет двенадцати в опрятном ситцевом платье. Когда она увидела вошедшего Зарецкого, то, вскочив проворно со стула и сделав ему вежливый книксен[82], спросила на дурном французском языке: «Что угодно господину офицеру?» Потом, не дожидаясь его ответа, открыла с стеклянным верхом ящик, в котором лежали дюжины три золотых колец, несколько печатей, цепочек и два или три креста Почетного легиона. – Где хозяин? – спросил Зарецкой. – Папенька? Его нет дома. – Не знаешь ли, миленькая, где здесь дом купца Сеземова? – Сеземова? Не знаю, господин офицер; но если вам угодно немного подождать, папенька скоро придет: он, верно, знает. Зарецкой кивнул в знак согласия головою, а девочка села на стул и принялась снова вязать свой белый бумажный колпак с синими полосками. Прошло с четверть часа. Зарецкой начинал уже терять терпение; наконец двери отворились, и толстый немец, с прищуренными глазами, вошел в комнату. Поклонясь вежливо Зарецкому, он повторил также на французском языке вопрос своей дочери: – Что угодно господину офицеру? – Не знаете ли, где дом купца Сеземова? – Шагов двадцать отсюда, жёлтый дом с зелёными ставнями. Вы, верно, желаете видеть офицера, который у него квартирует? – Да. Итак, жёлтый дом с зелёными ставнями?.. – Позвольте, позвольте!.. Вы его там не найдете: он переменил квартиру. – Право? – сказал Зарецкой. – Все равно, я его как-нибудь отыщу. – Позвольте!.. он теперь живет у меня. – В самом деле?.. Но, кажется, его нет дома?.. – Да, он вышел; но не угодно ли в его комнату: господин капитан сейчас будет. – Нет, я лучше зайду опять. – Да подождите! он идёт за мной. – Нет, я вспомнил… мне ещё нужно… я хотел… прощайте!.. – Постойте, господин офицер! постойте! – вскричал немец, взглянув в окно, – да вот и он! Прежде чем Зарецкой успел образумиться, жандармской офицер, с которым он поссорился на Каменном мосту, вошел в комнату. – Вот господин офицер, который отыскивал вашу квартиру, – сказал немец, обращаясь к своему постояльцу. – Он не знал, что вы переехали жить в мой дом. Счастливая мысль, как молния, блеснула в голове Зарецкого. – Господин Рено! – сказал он грозным голосом, – я обещался отыскать вас и, кажется, сдержал моё слово. Обида, которую вы мне сделали, требует немедленного удовлетворения: мы должны сейчас стреляться. Хозяин-немец побледнел, начал пятиться назад и исчез за дверьми другой комнаты; но дочь его осталась на прежнем месте и с детским любопытством устремила свои простодушные голубые глаза на обоих офицеров. – Прежде чем я буду отвечать вам, – сказал хладнокровно капитан Рено, – позвольте узнать, с кем имею честь говорить? – Какое вам до этого дело? Вы видите, что я французский офицер. – Извините! я вижу только, что на вас мундир французского офицера. – Что вы хотите этим сказать? – вскричал Зарецкой, чувствуя какое-то невольное сжимание сердца. – А то, сударь, что Москва теперь наполнена русскими шпионами во всех возможных костюмах. – Как, господин капитан! вы смеете думать?.. – Да, сударь! – продолжал Рено, – французской офицер должен знать службу и не станет вызывать на дуэль капитана жандармов, который обязан предупреждать все подобные случаи. – Но, сударь… – Французской офицер не будет скрывать своего имени и давить народ, чтоб избежать затруднительных вопросов, которые вправе ему сделать каждый офицер жандармов. – Но, сударь… – Французской офицер не отлучится никогда самопроизвольно от своей команды. Ваш полк стоит далеко от Москвы, следовательно, вы должны иметь письменное позволение. Не угодно ли вам его показать? – А если я его не имею?.. – В таком случае пожалуйте вашу саблю. – Прекрасно, сударь!.. Вы обидели меня и употребляете этот низкой способ, чтоб отделаться от поединка. Позвольте ж и мне теперь спросить вас: француз ли вы? – Вы напрасно расточаете ваше красноречие. Быть может, я несколько погорячился; но извините!.. Все ваши ответы были так странны: лошадь, которую вы купили за половину цены; сабля, которая никак не могла быть вам продана, и даже это смущение, которое я замечаю в глазах ваших, – все заставляет меня пригласить вас вместе со мной к коменданту. Там дело объяснится. Мы узнаем, должен ли я просить у вас извинения или поблагодарить вас за то, что вы доставили мне случай доказать, что я недаром ношу этот мундир. Да не горячитесь: у меня в сенях жандармы. Пожалуйте вашу саблю! – Так возьмите же её сами! – вскричал Зарецкой, отступив два шага назад. Вдруг двери отворились и в комнату вошел прекрасный собою мужчина в кирасирском мундире, с полковничьими эполетами. При первом взгляде на Зарецкого он не мог удержаться от невольного восклицания. – Ах, это вы, граф!.. – вскричал Зарецкой, узнав тотчас в офицере полковника Сеникура. – Как я рад, что вас вижу! Сделайте милость, уверьте господина Рено, что я точно французской капитан Данвиль. – Капитан Данвиль!.. – повторил полковник, продолжая смотреть с удивлением на Зарецкого. – Неужели, граф, вы меня не узнаете?.. – Извините! я вас тотчас узнал… – И верно, вспомнили, что несколько месяцев назад я имел счастие спасти вас от смерти? – Как! – вскричал жандармской капитан, – неужели в самом деле?.. – Да, Рено, – перервал полковник, – этот господин говорит правду; но я никак не думал встретить его в Москве и, признаюсь, весьма удивлен… – Вы ещё более удивитесь, полковник, – подхватил Зарецкой, – когда я вам скажу, что не имею на это никакого позволения от моего начальства; но вы, верно, перестанете удивляться, если узнаете причины, побудившие меня к этому поступку. – Едва ли! – сказал полковник, покачав головою, – это такая неосторожность!.. Но позвольте узнать, что у вас такое с господином Рено? – Представьте себе, граф! Господин Рено обидел меня ужасным образом, и когда я отыскал его квартиру, застал дома и стал просить удовлетворения… – Что это все значит? – вскричал полковник, глядя с удивлением на обоих офицеров. – Вы в Москве… отыскивали жандармского капитана… вызываете его на дуэль… Черт возьми, если я тут что-нибудь понимаю! – Послушайте, граф! – перервал Рено, – можете ли вы меня удостоверить, что этот господин точно капитан французской службы? – Да разве вы не видите? Впрочем, я готов ещё раз повторить, что этот храбрый и благородный офицер вырвал меня из рук неприятельских солдат и что если я могу ещё служить императору и бить русских, то, конечно, за это обязан единственно ему. – О, в таком случае… Господин Данвиль! я признаю себя совершенно виноватым. Но эта проклятая сабля!.. Признаюсь, я и теперь не постигаю, как мог Дюран решиться продать саблю, которую получил из рук своей невесты… Согласитесь, что я скорей должен был предполагать, что он убит… что его лошадь и оружие достались неприятелю… что вы… Но если граф вас знает, то конечно… – Итак, это кончено, – сказал полковник. – Я думаю, господин Данвиль, вы теперь довольны? Да вам и некогда ссориться; советую по-дружески сей же час отправиться туда, откуда вы приехали. – Извините, – сказал Рено, – я исполнил долг честного человека, признавшись в моей вине; теперь позвольте мне выполнить обязанность мою по службе. Господин Данвиль отлучился без позволения от своего полка, и я должен непременно довести это до сведения начальства. – И, полноте, Рено! – перервал полковник, – что рам за радость, если моего приятеля накажут за этот необдуманный поступок? Конечно, – прибавил он, взглянув значительно на Зарецкого, – поступок более чем неосторожный и даже в некотором смысле непростительный – не спорю! но в котором, без всякого сомнения, нет ничего неприличного и унизительного для офицера: в этом я уверен. – Так, полковник, так!.. Однако ж вы знаете, что порядок службы требует… – Знаю, знаю, капитан! но представьте себе, что вы с ним никогда не встречались – вот и все! Пойдемте ко мне, Данвиль. – Ну, если, граф, вы непременно этого хотите, то, конечно, я должен… я не могу отказать вам. Уезжайте же скорее отсюда, господин Данвиль; советую вам быть вперёд осторожнее: император никогда не любил шутить военной дисциплиною, а теперь сделался ещё строже. Говорят, он беспрестанно сердится; эти проклятые русские выводят его из терпения. Варвары! и не думают о мире! Как будто бы война должна продолжаться вечно. Прощайте, господа! – Это ваша лошадь? – спросил полковник, когда они вышли на крыльцо. – Да, граф. – Отвяжите её и сделайте мне честь – пройдите со мною несколько шагов по улице. Зарецкой, ведя в поводу свою лошадь, отошел вместе с графом Сеникуром шагов сто от дома золотых, дел мастера. Поглядя вокруг себя и видя, что их никто не может подслушать, полковник остановился, кинул проницательный взгляд на Зарецкого и сказал строгим голосом: – Теперь позвольте вас спросить, что значит этот маскарад? – Я хотел узнать, жив ли мой друг, который, будучи отчаянно болен, не мог выехать из Москвы в то время, как вы в неё входили. – И у вас не было никаких других намерений? – Никаких, клянусь вам честию. – Очень хорошо. Вы храбрый и благородный офицер – я верю вашему честному слову; но знаете ли, что, несмотря на это, вас должно, по всем военным законам, расстрелять как шпиона. – Знаю. – И вы решились, чтоб повидаться с вашим другом… – Да, полковник! для этого только я решился надеть французской мундир и приехать в Москву. – Признаюсь, я до сих пор думал, что одна любовь оправдывает подобные дурачества… но минуты дороги: малейшая неосторожность может стоить вам жизни. Ступайте скорей вон из Москвы. – Я ещё не виделся с моим другом. – Отложите это свидание до лучшего времени. Мы не вечно здесь останемся. – Надеюсь, граф… но если мой друг жив, то я могу спасти его. – Спасти? – То есть увезти из Москвы. – Так поэтому он военный? – Да, граф; но, может быть, ваше правительство об этом не знает? – Извините! Я знаю теперь, что ваш друг офицер, следовательно, военнопленный и не может выехать из Москвы. – Как, граф? вы хотите употребить во зло мою откровенность? – Да, сударь! Я поступил уже против совести и моих правил, спасая от заслуженной казни человека, которого закон осуждает на смерть как шпиона; но я обязан вам жизнию, и хотя это не слишком завидный подарок, – прибавил полковник с грустной улыбкою, – а все я, не менее того, был вашим должником; теперь мы поквитались, и я, конечно, не допущу вас увезти с собою пленного офицера. – Но знаете ли, полковник, кто этот пленный офицер? – Какое мне до этого дело! – Знаете ли, что вы успели уже отнять у него более, чем жизнь? – Что вы говорите? – Да, граф! Этот офицер – Рославлев. – Рославлев? жених… – Да, бывший жених Полины Лидиной. – Возможно ли? – вскричал Сеникур, схватив за руку Зарецкого. – Как? это тот несчастный?.. Ах, что вы мне напомнили!.. Ужасная ночь!.. Нет!.. во всю жизнь мою не забуду… без чувств – в крови… у самых церковных дверей… сумасшедшая!.. Боже мой, боже мой!.. – Полковник замолчал. Лицо его было бледно; посиневшие губы дрожали. – Да! – вскричал он наконец, – я точно отнял у него более, чем жизнь, – он любил её! – Что ж останется у моего друга, – сказал Зарецкой, – если вы отнимете у него последнее утешение: свободу и возможность умереть за отечество? – Нет, нет! я не хочу быть дважды его убийцею; он должен быть свободен!.. О, если б я мог хотя этим вознаградить его за зло, которое, клянусь богом, сделал ему невольно! Вы сохранили жизнь мою, вы причиною несчастия вашего друга, вы должны и спасти его. Ступайте к нему; я готов для него сделать все… да, все!.. но, бога ради, не говорите ему… послушайте: он был болен, быть может, он не в силах идти пешком… У самой заставы будет вас дожидаться мой человек с лошадью; скажите ему, что вы капитан Данвиль: он отдаст вам её… Прощайте! я спешу домой!.. Ступайте к нему… ступайте!.. Полковник пустился почти бегом по площади, а Зарецкой, поглядев вокруг себя и видя, что он стоит в двух шагах от желтого дома с зелёными ставнями, подошел к запертым воротам и постучался. Через минуту мальчик, в изорванном сером кафтане, отворил калитку. – Это дом купца Сеземова? – спросил Зарецкой, стараясь выговаривать слова, как иностранец. – Да, сударь! Да кого вам надобно? Здесь стоят одни солдаты. – Мне нужно видеть самого хозяина. – Хозяина? – повторил мальчик, взглянув с робостию на Зарецкого. – Да у нас, сударь, ничего нет… – Не бойся, голубчик, я ничем вас не обижу. Подержи мою лошадь. Мальчик, посматривая недоверчиво на офицера, выполнил его приказание. Зарецкой вошел на двор. Небольшие сени разделяли дом на две половины: в той, которая была на улицу, раздавались громкие голоса. Он растворил дверь и увидел сидящих за столом человек десять гвардейских солдат: они обедали. – Здравствуйте, товарищи! – сказал Зарецкой. Солдаты взглянули на него, один отвечал отрывистым голосом: – Bonjour, monsieur! – но никто и не думал приподняться с своего места. – Куда пройти к хозяину дома? – спросил Зарецкой. – Ступайте прямо; он живет там – в угольной комнате, – отвечал один из солдат. – Не! la vieille!..[83] – продолжал он, застучав кулаком по столу. – Клеба! – Что, батюшка, изволите? – сказала старуха лет шестидесяти, войдя в комнату. – Arrives, donс, vieille sorciere…[84] Клеба! – Нет, батюшка!..

The script ran 0.003 seconds.