Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Марк Твен - Приключения Гекльберри Финна [1884]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Высокая
Метки: child_adv, child_prose, prose_classic, Детская, Для подростков, Классика, Плутовской роман, Приключения, Роман, Сатира

Аннотация. Повести «Приключения Тома Сойера» и «Приключения Гекльберри Финна» - наиболее известные произведения выдающегося американского писателя Марка Твена (1835-1910). С добротой и присущим ему юмором рассказывая о своих юных героях, автор знакомит читателя с жизнью Америки XIX века.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 

– Нет, сэр, – отвечает Джим, – я ничего не говорил, сэр. – Ни единого слова? – Нет, сэр, ни слова не говорил. – А ты нас раньше видел? – Нет, сэр, сколько припомню, не видал. Том повертывается к негру, – а тот даже оторопел и глаза вытаращил, – и говорит строгим голосом: – Что это с тобой творится такое? С чего тебе вздумалось, будто он кричал? – Ох, сэр, это всё проклятые ведьмы, мне хоть помереть в ту же пору! Это всё они, сэр, они меня в гроб уложат, всегда напугают до смерти! Не говорите про это никому, сэр, а то старый мистер Сайлас будет ругаться; он говорит, что никаких ведьм нету. Жалко, ей-богу, что его тут не было, – любопытно, что бы он сейчас сказал! Небось на этот раз не отвертелся бы! Да что уж, вот так всегда и бывает: кто повадился пить, тому не протрезвиться; сами ничего не видят и толком разобрать не могут, а ты увидишь да скажешь им, так они еще и не верят. Том дал ему десять центов и пообещал, что мы никому не скажем; велел ему купить еще ниток, чтобы перевязывать себе волосы, а потом поглядел на Джима и говорит: – Интересно, повесит дядя Сайлас этого негра или нет? Если бы я поймал такого неблагодарного негра, который посмел убежать, так уж я бы его не отпустил, я бы его повесил! А пока негр подходил к двери, разглядывал монету и пробовал на зуб, не фальшивая ли, Том шепнул Джиму: – И виду не подавай, что ты нас знаешь. А если ночью услышишь, что копают, так это мы с Геком: мы хотим тебя освободить. Джим только-только успел схватить нас за руки и пожать их, а тут и негр вернулся. Мы сказали, что и еще придем, если он нас возьмет с собой; а негр сказал: отчего же не взять, особенно в темные вечера, – ведьмы больше в темноте к нему привязываются, так это даже и лучше, чтобы побольше было народу.  Глава тридцать пятая   До завтрака оставалось, должно быть, не меньше часа, и мы пошли в лес. Том сказал, что копать надо при свете, а от фонаря свет уж очень яркий, как бы с ним не попасться; лучше набрать побольше гнилушек, которые светятся, положить их где-нибудь в темном месте, они и будут светиться понемножку. Мы притащили целую охапку сухих гнилушек, спрятали в бурьяне, а сами сели отдохнуть. Том недовольно проворчал: – А ей-богу, все это до того легко и просто, что даже противно делается! Потому и трудно придумать какой-нибудь план поинтересней. Даже сторожа нет, некого поить дурманом, – а ведь сторож обязательно должен быть! Даже собаки нет, чтобы дать ей сонного зелья. Цепь у Джима длиной в десять футов, только на одной ноге, и надета на ножку кровати; всего и дела, что приподнять эту ножку да снять цепь. А дядя Сайлас всякому верит: отдал ключ какому-то безмозглому негру, и никто за этим негром не следит. Джим и раньше мог бы вылезть в окошко, только с десятифутовой цепью далеко не уйдешь. Просто досадно, Гек, ведь глупее ничего быть не может! Самому приходится выдумывать всякие трудности. Что ж, ничего не поделаешь! Придется как-нибудь изворачиваться с тем, что есть под руками. Во всяком случае, один плюс тут есть: для нас больше чести выручать его из разных затруднений и опасностей, когда никто этих опасностей для нас не приготовил и мы сами должны все придумывать из головы, хоть это вовсе не наша обязанность. Взять хотя бы фонарь. Если говорить прямо, приходится делать вид, будто с фонарем опасно. Да тут хоть целую процессию с факелами устраивай, никто и не почешется, я думаю. Кстати, вот что мне пришло в голову: первым долгом надо разыскать что-нибудь такое, из чего можно сделать пилу. – А для чего нам пила? – Как для чего нам пила? Ведь нужно же отпилить ножку кровати, чтобы снять с нее цепь! – Да ведь ты сам сказал, что цепь и так снимается, надо только приподнять ножку. – Вот это на тебя похоже, Гек Финн! Непременно выберешь самый что ни на есть детский способ. Что же ты, неужели и книг никаких не читал? Ни о бароне Трэнке, ни о Казанове, ни о Бенвенуто Челлини? А Генрих Наваррский? Да мало ли еще знаменитостей! Где ж это слыхано, чтобы заключенных освобождали таким простецким способом? Нет, все авторитеты говорят в один голос, что надо ножку перепилить надвое и так оставить, а опилки проглотить, чтоб никто не заметил, а ножку замазать грязью и салом, чтобы даже самый зоркий тюремщик не мог разглядеть, где пилили, и думал, что ножка совсем целая. Потом, в ту ночь, когда ты совсем приготовишься к побегу, пнешь ее ногой – она и отлетит; снимешь цепь – вот и все. Больше и делать почти нечего: закинешь веревочную лестницу на зубчатую стену, соскользнешь в ров, сломаешь себе ногу, потому что лестница коротка – целых девятнадцати футов не хватает, – а там уж тебя ждут лошади, и верные слуги хватают тебя, кладут поперек седла и везут в твой родной Лангедок, или в Наварру, или еще куда-нибудь. Вот это я понимаю, Гек! Хорошо, если б около этой хибарки был ров! Если будет время, так в ночь побега мы его выкопаем. Я говорю: – А на что нам ров, когда мы Джима выкрадем через подкоп? А он даже и не слушает. Забыл и про меня, и про все на свете, схватился рукой за подбородок и думает; потом вздохнул, покачал головой, опять вздохнул и говорит: – Нет, это ни к чему, никакой надобности нет. – Это ты про что? – спрашиваю. – Да отпиливать Джиму ногу. – Господи помилуй! – говорю. – Ну конечно, какая же в этом надобность? А для чего все-таки тебе вздумалось отпиливать ему ногу? – Многие авторитеты так делали. Они не могли снять цепь – отрубали себе руку и тогда бежали. А ногу было бы еще лучше. Но придется обойтись без этого. Особой необходимости у нас нет, а кроме того, Джим – негр и не поймет, для чего это нужно; ему ведь не растолкуешь, что в Европе так принято… Нет, придется это бросить! Ну а веревочную лестницу – это можно: мы разорвем свои простыни и в два счета сделаем Джиму веревочную лестницу. А переслать ее можно будет в пироге, – уж это всегда так делают. И похуже бывают пироги, да приходится есть. – Что это ты плетешь, Том Сойер? – говорю я. – Не нужно Джиму никаких веревочных лестниц. – Нет, нужно. Ты лучше скажи, что сам плетешь неизвестно что, и ведь ничего в этом деле не смыслишь! Веревочная лестница ему нужна, у всех она бывает. – А что он с ней будет делать? – Что делать будет? Спрячет ее в тюфяк – не сумеет, что ли? Все так делают, значит, и ему надо. Гек, ты, кажется, ничего не хочешь делать по правилам – каждый раз что-нибудь новенькое да придумаешь. Если даже эта лестница ему не пригодится, ведь она же останется у него в тюфяке после побега? Ведь это улика? Ты думаешь, улики не понадобятся? Еще как! А ты хочешь, чтобы совсем улик не осталось? Вот это было бы хорошенькое дельце, нечего сказать! Я такого никогда в жизни не слыхал. – Ну, – говорю, – если уж так полагается по правилам, чтоб у него была лестница, – ладно, пускай будет, я вовсе не хочу идти против правил. Одно только, Том Сойер: если мы порвем простыни, чтобы сделать Джиму лестницу, у нас будут неприятности с тетей Салли, это уж как пить дать. А я так думаю: лестница из ореховой коры ничего не стоит, добро на нее изводить не нужно, а в пирог ее можно запечь не хуже, чем тряпичную, и в тюфяк спрятать тоже. А Джим не очень в этих делах разбирается, ему все равно, какую ни… – Ну и чушь ты несешь, Гек Финн! Если б я не смыслил ничего, так помалкивал бы! Где это слыхано, чтобы государственный преступник бежал по лестнице из ореховой коры? Да это курам на смех! – Ну ладно, Том, делай как знаешь; только все-таки, если хочешь послушать моего совета, лучше позаимствовать простыню с веревки. Он сказал, что это можно. Тут у него явилась еще одна мысль, и он сказал: – Позаимствуй, кстати, и рубашку. – А для чего нам рубашка, Том? – Для Джима – вести дневник. – Какой еще дневник? Джим и писать-то не умеет! – Ну, положим, что не умеет, но ведь он сможет ставить какие-нибудь значки, если мы сделаем ему перо из оловянной ложки или из старого обруча с бочки? – Да что ты, Том! Можно выдернуть перо у гуся – и лучше, и гораздо скорей. – У узников гуси по камере не бегают, чтобы можно было перья дергать, эх ты, голова! Они всегда делают перья из чего-нибудь самого твердого и неподходящего, вроде обломка медного подсвечника, да и мало ли что подвернется под руку! И на это у них уходит много времени – недели, а то и месяцы, потому что перо они оттачивают об стенку. Гусиным пером они и писать ни за что не станут, хоть бы оно и оказалось под рукой. Это не принято. – Ну ладно, а из чего же мы ему сделаем чернила? – Многие делают из ржавчины со слезами; только это кто попроще и женщины, а знаменитости пишут своей кровью. И Джим тоже может; а когда ему понадобится известить весь мир, что он заключен, послать самое простое таинственное сообщение, так он может нацарапать его вилкой на жестяной тарелке и выбросить в окно. Железная Маска всегда так делал, и это тоже очень хороший способ. – У Джима нет жестяных тарелок. Его кормят из миски. – Это ничего, мы ему достанем. – Все равно никто не разберет. – Это вовсе не важно, Гек Финн. Его дело – написать и выбросить тарелку за окно. А читать ее тебе незачем. Все равно половину разобрать нельзя, что они там пишут на тарелках или еще на чем. – Тогда какой же смысл тарелки портить? – Вот еще! Ведь это же не его тарелки! – Все равно, чьи-нибудь, ведь верно? – Ну так что ж? Узнику-то какое дело, чьи они… Он не договорил – мы услышали рожок, который звал к завтраку, и пошли домой. За это утро мне удалось позаимствовать с веревки простыню и белую рубашку; я разыскал еще старый мешок и положил их туда, а потом мы взяли гнилушки и тоже туда сунули. Я называю это «заимствовать», потому что мой родитель всегда так говорил, но Том сказал, что это не заем, а кража. Он сказал, что мы помогаем узнику, а ему все равно, как добыть вещь, лишь бы добыть, и никто его за это не осудит. Вовсе не преступление, если узник украдет вещь, которая нужна ему для побега, это его право; и для узника мы имеем полное право красть в этом доме все, что нам только понадобится для его освобождения из тюрьмы. Он сказал, что если бы мы были не узники, тогда, конечно, другое дело, и разве только уж самый последний негодяй, дрянь какая-нибудь, станет красть, если не сидит в тюрьме. Так что мы решили красть все, что только под руку подвернется. А как-то на днях, уже после этого, он завел целый разговор из-за пустяков – из-за того, что я стащил арбуз с огорода у негров и съел его. Он меня заставил пойти и отдать неграм десять центов, не объясняя, за что. Сказал, что красть можно только то, что понадобится. «Что же, говорю, значит, арбуз мне понадобился». А он говорит, что арбуз мне понадобился вовсе не для того, чтобы бежать из тюрьмы, – вот в чем разница. Говорит: «Вот если бы ты спрятал в нем нож для передачи Джиму, чтобы он мог убить тюремщика, тогда другое дело – все было бы в порядке». Ну, я не стал с ним спорить, хотя не вижу, какой мне интерес стараться для узника, если надо сидеть да раздумывать над всякими тонкостями каждый раз, как подвернется случай стянуть арбуз. Так вот, я уже говорил, что в это утро мы подождали, пока все разойдутся по своим делам и во дворе никого не будет видно, и только после этого Том отнес мешок в пристройку, а я стоял во дворе – сторожил. Он скоро вышел оттуда, и мы с ним пошли и сели на бревна – поговорить. Он сказал: – Теперь все готово, кроме инструмента; ну а это легко достать. – Кроме инструмента? – Ну да. – Это для чего же инструмент? – Как для чего? Чтобы копать. Ведь не зубами же мы землю выгрызать будем? – А эти старые мотыги и лопаты, что в пристройке, не годятся разве? – спрашиваю. Он оборачивается ко мне, глядит с таким сожалением, что просто плакать хочется, и говорит: – Гек Финн, где это ты слышал, чтоб у узников были мотыги и лопаты и всякие новейшие приспособления, для того чтобы вести подкоп? Я тебя спрашиваю, если ты хоть что-нибудь соображаешь: как же он прославится? Уж тогда чего проще – дать ему ключ, и дело с концом. Мотыги, лопаты! Еще чего! Да их и королям не дают. – Ну ладно, – говорю, – если нам мотыги и лопаты не подходят, тогда что же нам нужно? – Ножи, как у мясников. – Это чтобы вести подкоп под хибарку? – Ну да! – Да ну тебя, Том Сойер, это просто глупо! – Все равно, глупо или неглупо, а так полагается – самый правильный способ. И никакого другого способа нет; сколько я ни читал в книжках про это, мне не приходилось слышать, чтобы делали по-другому. Всегда копают ножом, да не землю, заметь себе, – всегда у них там твердая скала. И сколько времени на это уходит, неделя за неделей… а они всё копают, копают! Да вот, например, один узник в замке д’Иф, в Марсельской гавани, рылся-рылся и вышел на волю таким способом. И как ты думаешь, сколько времени он копал? – Я почем знаю! – Нет, ты отгадай! – Ну, не знаю. Месяца полтора? – Тридцать семь лет! И вышел из-под земли в Китае. Вот как бывает! Жалко, что у нас тут тюрьма стоит не на скале! – У Джима в Китае никого и знакомых нет. – А при чем тут знакомые? У того узника тоже не было знакомых. Всегда ты собьешься с толку. Держался бы ближе к делу! – Ну ладно, мне все равно, где бы он ни вылез, лишь бы выйти на волю; и Джиму тоже, я думаю, все равно. Только вот что: не такой Джим молодой, чтобы его ножом откапывать. Он помрет до тех пор. – Нет, не помрет. Неужели ты думаешь, что нам понадобится тридцать семь лет? Ведь копать-то мы будем мягкую землю! – А сколько понадобится, Том? – Ну, нам ведь нельзя копать столько, сколько полагается, а то как бы дяде Сайласу не написали оттуда, из-под Нового Орлеана. Как бы он не узнал, что Джим вовсе не оттуда. Тогда он тоже что-нибудь напишет – может, объявление про Джима, я почем знаю. Значит, мы не можем рисковать – возиться с подкопом столько, сколько полагается. По правилам надо бы, я думаю, копать два года; но нам этого никак нельзя. Неизвестно, что дальше будет, а потому я советую сделать так: копать по-настоящему, как можно скорей, а потом взять да и вообразить, будто мы копали тридцать семь лет. Тогда можно будет в два счета его выкрасть и увезти, как только поднимется тревога. Да, я думаю, что это будет самое лучшее. – Ну, тут еще есть какой-то смысл, – говорю. – Вообразить нам ничего не стоит, и хлопот с этим никаких; если надо, так я могу вообразить, что мы полтораста лет копали. Это мне нетрудно, стоит только привыкнуть. Так я сейчас сбегаю достану где-нибудь два ножа. – Доставай три, – говорит он, – из одного мы сделаем пилу. – Том, если такое предложение не против правил и не против религии, – говорю я, – так вон там, под навесом позади коптильни, есть ржавая пила. Он посмотрел на меня вроде как бы с досадой и с огорчением и сказал: – Тебя ничему путному не научишь, Гек, нечего и стараться! Беги доставай ножи – три штуки! И я побежал.  Глава тридцать шестая   В ту ночь, как только все уснули, мы спустились во двор по громоотводу, затворились в сарайчике, высыпали на пол кучу гнилушек и принялись за работу. Мы расчистили себе место, футов в пять или шесть, вдоль нижнего бревна. Том сказал, что это будет как раз за кроватью Джима, под нее мы и подведем подкоп, а когда кончим работу, никто даже и не узнает, что там есть дыра, потому что одеяло у Джима висит чуть не до самой земли, и только если его приподнимешь и заглянешь под кровать, тогда будет видно. Мы копали и копали ножами чуть не до полуночи, устали как собаки и руки себе натерли до волдырей, а толку было мало. Наконец я говорю: – Знаешь, Том Сойер, это не на тридцать семь лет работа, а, пожалуй, и на все тридцать восемь. Он ничего не ответил, только вздохнул, а после того скоро бросил копать. Вижу, задумался и думал довольно долго, потом говорит: – Не стоит и стараться, Гек: ничего не выйдет. Если бы мы были узники, ну тогда еще так, потому что времени у них сколько угодно, торопиться некуда; да и копать пришлось бы пять минут в день, пока сменяют часовых, так что и волдырей на руках не было бы; вот мы и копали бы себе год за годом, и все было бы правильно – так, как полагается. А теперь нам дурака валять некогда, надо поскорей, времени лишнего у нас нет. Если мы еще одну ночь так прокопаем, придется на неделю бросать работу, пока волдыри не пройдут, – раньше, пожалуй, мы и ножа в руки взять не сможем. – Так что же нам делать, Том? – Я тебе скажу что. Может, это и неправильно, и нехорошо, и против нравственности, и нас за это осудят, если узнают, но только другого способа все равно нет: будем копать мотыгами, а вообразим, будто это ножи. – Вот это дело! – говорю. – Ну, Том Сойер, голова у тебя и раньше здорово работала, а теперь еще того лучше. Мотыги – это вещь, а что нехорошо и против нравственности, так мне на это ровным счетом наплевать. Когда мне вздумается украсть негра, или арбуз, или учебник из воскресной школы, я разбираться не стану, как там по правилам полагается делать, лишь бы было сделано. Что мне нужно – так это негр, или арбуз, или учебник; если мотыгой ловчее, так я мотыгой и откопаю этого негра, или там арбуз, или учебник; а твои авторитеты пускай думают что хотят, я за них и дохлой крысы не дам. – Ну что ж, – говорит, – в таком деле можно и вообразить что-нибудь и мотыгу пустить в ход; а если бы не это, я и сам был бы против, не позволил бы себе нарушать правила: что полагается, то полагается, а что нет – то нет; и если кто знает, как надо, тому нельзя действовать без разбору, как попало. Это тебе можно откапывать Джима мотыгой просто так, ничего не воображая, потому что ты ровно ничего не смыслишь; а мне нельзя, потому что я знаю, как полагается. Дай сюда нож! У него был ножик, но я все-таки подал ему свой. Он швырнул его на землю и говорит: – Дай сюда нож! Я сначала не знал, что делать, потом сообразил. Порылся в куче старья, разыскал кирку и подаю ему, а он схватил и давай копать и ни слова мне не говорит. Он и всегда был такой привередник. Все у него по правилам. Я взял тогда лопату, и мы с ним давай орудовать то киркой, то лопатой, так что только комья летели. Копали мы, должно быть, полчаса – больше не могли, очень устали, и то получилась порядочная дыра. Я поднялся к себе наверх, подошел к окну и вижу: Том старается вовсю – хочет влезть по громоотводу, только ничего у него не получается с волдырями на руках. В конце концов он сказал: – Ничего не выходит, никак не могу влезть. Как по-твоему, что мне делать? Может, придумаешь что-нибудь? – Да, – говорю, – только это, пожалуй, против правил. Ступай по лестнице, а вообрази, будто это громоотвод. Так он и сделал. На другой день Том стащил в большом доме оловянную ложку и медный подсвечник, чтобы наделать Джиму перьев, и еще шесть сальных свечей; а я все слонялся вокруг негритянских хижин, поджидая удобного случая, и стащил три жестяные тарелки. Том сказал, что этого мало, а я ответил, что все равно никто этих тарелок не увидит, потому что, когда Джим выбросит их в окно, они упадут в бурьян около собачьей конуры, мы их тогда подберем, – и пускай он опять на них пишет. Том успокоился и сказал: – Теперь надо подумать, как переправить вещи Джиму. – Протащим их в дыру, – говорю, – когда кончим копать. Он только посмотрел на меня с презрением и выразился в таком роде, что будто бы отродясь не слыхал про такое идиотство, а потом опять стал думать. И в конце концов сказал, что наметил два-три способа, только останавливаться на каком-нибудь из них пока нет надобности. Сказал, что сначала надо поговорить с Джимом. В этот вечер мы спустились по громоотводу в начале одиннадцатого, захватили с собой одну свечку, постояли под окошком у Джима и услышали, что он храпит; тогда мы бросили свечку в окно, но он не проснулся. Мы начали копать киркой и лопатой, и часа через два с половиной вся работа была кончена. Мы влезли под кровать к Джиму, а там и в хибарку, пошарили ощупью, нашли свечку, зажгли ее и сначала постояли около Джима, поглядели, какой он, – оказалось, что крепкий и здоровый с виду, – а потом стали будить его потихоньку. Он так нам обрадовался, что чуть не заплакал, называл нас «голубчиками» и всякими ласковыми именами, потом захотел, чтобы мы сейчас же принесли откуда-нибудь зубило, сняли цепь у него с ноги и убежали бы вместе с ним, не теряя ни минуты. Но Том доказал ему, что это будет не по правилам, сел к нему на кровать и рассказал, какие у нас планы и как мы все это переменим в один миг, если поднимется тревога; и что бояться ему нечего – мы его освободим обязательно. Тогда Джим согласился и сказал: пускай все так и будет. И мы еще долго с ним сидели; сначала толковали про старые времена, а после Том стал его про все расспрашивать, и когда узнал, что дядя Сайлас приходит чуть не каждый день и молится вместе с ним, а тетя Салли забегает узнать, хорошо ли ему тут и сыт ли он, – добрей и быть нельзя! – то сказал: – Ну, теперь я знаю, как это устроить. Мы тебе кое-что будем посылать с ними. Я ему говорю: – Вот это ты напрасно, про такое идиотство я отроду не слыхал! Но он даже не обратил внимания на мои слова и продолжал рассказывать дальше. Он и всегда был такой, если что задумает. Он сказал Джиму, что мы доставим ему пирог с лестницей и другие крупные вещи через Ната – того негра, который носит ему еду, а ему надо только глядеть в оба, ничему не удивляться и только стараться, чтобы Нат не видел, как он их достает. А вещи помельче мы будем класть дяде в карманы, и Джиму надо только будет их оттуда незаметно вытащить; будем также привязывать к тесемкам теткиного фартука или класть ей в карман, когда подвернется случай. Сказал ему также, какие это будут вещи и для чего они. А еще Том научил его, как вести дневник на рубашке, и всему, чему следует. Все ему рассказал. Джим никак не мог понять, зачем все это надо, но решил, что нам лучше знать, раз мы белые; в общем, он остался доволен и сказал, что так все и сделает, как Том велел. У Джима было много табаку и трубок из маисовых початков, так что мы очень неплохо провели время; потом вылезли обратно в дыру и пошли спать, только руки у нас были все ободранные. Том очень радовался, говорил, что еще никогда у него не было такой веселой игры и такой богатой пищи для ума; и если бы только он знал, как это сделать, он бы всю жизнь в нее играл, а потом завещал бы нашим детям освободить Джима, потому что Джим, конечно, со временем привыкнет и ему все больше и больше будет здесь нравиться. Он сказал, что это дело можно растянуть лет на восемьдесят и поставить рекорд. И тогда все, кто в нем участвовал, прославятся, и мы тоже прославимся. Утром мы пошли к поленнице и изрубили подсвечник топором на мелкие части, и Том положил их вместе с ложкой к себе в карман. Потом мы пошли к негритянским хижинам, и, пока я разговорами отводил негру глаза, Том засунул кусок подсвечника в маисовую лепешку, которая лежала в миске для Джима, а после того мы проводили Ната к Джиму, чтобы посмотреть, что получится. И получилось замечательно: Джим откусил кусок лепешки и чуть не обломал все зубы – лучше и быть не могло. Том Сойер сам так сказал. Джим и виду не подал, сказал, что это, должно быть, камешек или еще что-нибудь попалось в хлебе – это бывает, знаете ли, – только после этого он никогда ничего не кусал так прямо, а сначала всегда возьмет и потыкает вилкой местах в трех-четырех. И вот стоим мы в темноте, как вдруг из-под Джимовой кровати выскакивают две собаки, а там еще и еще, пока не набралось штук одиннадцать, так что прямо-таки негде было повернуться. Ей-богу, мы забыли запереть дверь в пристройке! А негр Нат как заорет: «Ведьмы!» – повалился на пол среди собак и стонет, точно помирать собрался. Том распахнул дверь настежь и выкинул на двор кусок мяса из Джимовой миски; собаки бросились за мясом, а Том в одну секунду выбежал, тут же вернулся и захлопнул дверь, – и я понял, что дверь в сарайчик он тоже успел прикрыть, – а потом стал обрабатывать негра – все уговаривал его, утешал и расспрашивал, уж не померещилось ли ему что-нибудь. Негр встал, поморгал глазами и говорит: – Мистер Сид, вы небось скажете, что я дурак; только помереть мне на этом самом месте, если я своими глазами не видел целый мильон собак, или чертей, или я уж не знаю кого! Ей-богу, видел! Мистер Сид, я их чувствовал – да, сэр! – они по мне ходили, по всему телу. Ну, попадись только мне в руки какая-нибудь ведьма, пускай хоть бы один-единственный разок, – уж я бы ей показал! А лучше оставили бы они меня в покое, больше я ничего не прошу. Том сказал: – Ладно, я тебе скажу, что я думаю. Почему они сюда прибегают всякий раз, когда этот беглый негр завтракает? Потому что есть хотят – вот почему. Ты им испеки заколдованный пирог – вот что тебе надо сделать. – Господи, мистер Сид, да как же я испеку такой пирог? Я и не знаю, как его печь. Даже и не слыхивал отродясь про такие пироги. – Ну что ж, тогда придется мне самому печь. – Неужто испечете, голубчик? Испеките, да я вам за это что угодно – в ножки поклонюсь, вот как! – Ладно уж, испеку, раз это для тебя: ты ведь к нам хорошо относился, беглого негра нам показал. Только уж смотри, будь поосторожней. Когда мы придем, ты повернись к нам спиной, и боже тебя упаси глядеть, что мы будем класть в миску! И когда Джим будет вынимать пирог, тоже не гляди – мало ли что может случиться, я почем знаю! А главное, не трогай ничего заколдованного. – Не трогать? Да господь с вами, мистер Сид! Я и пальцем ни до чего не дотронусь, хоть озолоти меня!  Глава тридцать седьмая   Это дело мы уладили; потом пошли на задний двор, к мусорной куче, где валялись старые сапоги, тряпки, битые бутылки, дырявые кастрюльки и прочий хлам, покопались в нем и разыскали старый жестяной таз, заткнули получше дырки, чтобы испечь в нем пирог, спустились в погреб и насыпали полный таз муки, а оттуда пошли завтракать. По дороге нам попалось два обойных гвоздя, и Том сказал, что они пригодятся узнику – выцарапать ими на стене темницы свое имя и свои злоключения; один гвоздь мы положили в карман фартука тети Салли, который висел на стуле, а другой заткнули за ленту на шляпе дяди Сайласа, что лежала на конторке: от детей мы слышали, что папа с мамой собираются сегодня утром пойти к беглому негру. Потом мы сели за стол, и Том опустил оловянную ложку в дядин карман. Только тети Салли еще не было – пришлось ее дожидаться. А когда она сошла к завтраку, то была вся красная и сердитая и едва дождалась молитвы; одной рукой она разливала кофе, а другой все время стукала наперстком по голове того из ребят, который подвертывался под руку, а потом и говорит: – Я искала-искала, весь дом перевернула и просто ума не приложу, куда могла деваться твоя другая рубашка! Сердце у меня упало и запуталось в кишках, и кусок маисовой лепешки стал поперек горла; я закашлялся, кусок у меня выскочил, полетел через стол и угодил в глаз одному из ребятишек, так что он завертелся, как червяк на крючке, и заорал во все горло; а Том даже весь посинел от страха. И с четверть минуты или около того наше положение было незавидное, и я бы свою долю продал за полцены, если бы нашелся покупатель. Но после этого мы скоро успокоились – это только от неожиданности нас как будто вышибло из колеи. Дядя Сайлас сказал: – Удивительное дело, я и сам ничего не понимаю. Отлично помню, что я ее снял, потому что… – Потому что на тебе надета одна рубашка, а не две. Тебя послушай только! Вот я так действительно знаю, что ты ее снял, лучше тебя знаю, потому что вчера она сушилась на веревке – я своими глазами ее видела. А теперь рубашка пропала, вот тебе и все! Будешь теперь носить красную фланелевую фуфайку, пока я не выберу время сшить тебе новую. За два года это уж третью рубашку тебе приходится шить. Горят они на тебе, что ли? Просто не понимаю, что ты с ними делаешь, только и знай – шей тебе рубашки! В твои годы пора бы научиться беречь вещи! – Знаю, Салли, я уж стараюсь беречь, как только можно. Но тут не я один виноват – ты же знаешь, что я их только и вижу, пока они на мне, а ведь не мог же я сам с себя потерять рубашку! – Ну, это уж не твоя вина, Сайлас; было бы можно, так ты бы ее потерял, я думаю. Ведь не только эта рубашка пропала. И ложка тоже пропала, да и это еще не всё. Было десять ложек, а теперь стало всего девять. Ну, рубашку, я думаю, теленок сжевал, но ложку-то он не мог проглотить, это уж верно. – А еще что пропало, Салли? – Полдюжины свечей пропало – вот что пропало! Может, крысы их съели? Я думаю, что это они; удивительно, как они весь дом еще не изгрызли! Ты все собираешься заделать дыры и никак не можешь собраться; будь они похитрей, так спали бы у тебя на голове, а ты бы ничего не почуял. Но ведь не крысы же стащили ложку, уж это-то я знаю! – Ну, Салли, виноват, сознаюсь, – это моя оплошность. Завтра же обязательно заделаю все дыры! – Куда так спешить, и в будущем году еще успеется, Матильда-Энджелина-Араминта Фелпс! Трах! – наперсток стукнул, и девочка вытащила руку из сахарницы и смирно уселась на месте. Вдруг прибегает негритянка и говорит: – Миссис Салли, у нас простыня пропала! – Простыня пропала! Ах ты господи! – Я сегодня же заткну все дыры, – говорит дядя Сайлас, а сам, видно, расстроился. – Замолчи ты, пожалуйста! Крысы, что ли, стянули простыню! Как же это она пропала, Лиза? – Ей-богу, не знаю, миссис Салли. Вчера висела на веревке, а теперь пропала: нет ее там. – Ну, должно быть, светопреставление начинается. Ничего подобного не видывала, сколько живу на свете! Рубашка, простыня, ложка и полдюжины свечей… – Миссис, – вбегает молодая мулатка, – медный подсвечник куда-то девался! – Убирайся вон отсюда, дрянь этакая! А то как запущу в тебя кофейником!.. Тетя Салли просто вся кипела. Вижу – надо удирать при первой возможности; улизну, думаю, потихоньку и буду сидеть в лесу, пока гроза не пройдет. А тетя Салли развоевалась, просто удержу нет, зато все остальные притихли и присмирели; и вдруг дядя Сайлас выуживает из кармана эту самую ложку, и вид у него довольно глупый. Тетя Салли всплеснула руками и замолчала, разинув рот, – а мне захотелось убраться куда-нибудь подальше, – но ненадолго, потому что она сейчас же сказала: – Ну, так я и думала! Значит, она все время была у тебя в кармане; надо полагать, и все остальное тоже там. Как она туда попала? – Право, не знаю, Салли, – говорит дядя, вроде как бы оправдываясь, – а не то я бы тебе сказал. Перед завтраком я сидел и читал «Деяния апостолов», главу семнадцатую, и, должно быть, нечаянно положил в карман ложку вместо евангелия… наверно, так, потому что евангелия у меня в кармане нет. Сейчас пойду посмотрю: если евангелие там лежит, значит, я положил его не в карман, а на стол и взял ложку, а после того… – Ради бога, замолчи! Дайте мне покой! Убирайтесь отсюда все, все до единого, и не подходите ко мне, пока я не успокоюсь! Я бы ее услышал, даже если бы она шептала про себя, а не кричала так, и встал бы и послушался, даже если бы лежал мертвый. Когда мы проходили через гостиную, старик взял свою шляпу, и гвоздь упал на пол; тогда он просто подобрал его, положил на каминную полку и вышел – и даже ничего не сказал. Том все это видел, вспомнил про ложку и сказал: – Нет, с ним никаких вещей посылать нельзя, он ненадежен. – Потом прибавил: – А все-таки он нам здорово помог с этой ложкой, сам того не зная, и мы ему тоже поможем – и опять-таки он знать не будет: давай заткнем эти крысиные норы! Внизу, в погребе, оказалась пропасть крысиных нор, и мы возились целый час, зато уж все заделали как следует, прочно и аккуратно. Потом слышим на лестнице шаги – мы скорей потушили свечку и спрятались; смотрим – идет наш старик со свечкой в одной руке и с целой охапкой всякой всячины в другой, и такой рассеянный – тычется, как во сне. Сначала сунулся к одной норе, потом к другой – все по очереди обошел. Потом задумался и стоял, должно быть, минут пять, обирая сало со свечки; потом повернулся и побрел к лестнице, еле-еле, будто сонный, а сам говорит: «Хоть убей, не помню, когда я это сделал! Вот надо было бы сказать ей, что зря она из-за крыс меня ругала. Ну да уж ладно, пускай! Все равно никакого толку не выйдет». – И стал подниматься по лестнице, а сам бормочет что-то. А за ним и мы ушли. Очень хороший был старик! Он и сейчас такой! Том очень беспокоился, как же нам быть с ложкой; сказал, что без ложки нам никак нельзя, и стал думать. Сообразил все как следует, а потом сказал мне, что делать. Вот мы всё и вертелись около корзинки с ложками, пока не увидели, что тетя Салли идет; тогда Том стал пересчитывать ложки и класть их рядом с корзинкой; я спрятал одну в рукав, а Том и говорит: – Знаете, тетя Салли, а все-таки ложек только девять. Она говорит: – Ступай играть и не приставай ко мне! Мне лучше знать, я сама их считала. – Я тоже два раза пересчитал, тетя, и все-таки получается девять. Она, видно, из себя выходит, но, конечно, стала считать, да и всякий на ее месте стал бы. – Бог знает что такое! И правда, всего девять! – говорит она. – А, да пропади они совсем, придется считать еще раз! Я подсунул ей ту ложку, что была у меня в рукаве, она пересчитала и говорит: – Вот еще напасть – опять их десять! А сама и сердится, и не знает, что делать. А Том говорит: – Нет, тетя, не может быть, чтобы было десять. – Что ж ты, болван, не видел, как я считала? – Видел, да только… – Ну ладно, я еще раз сочту. Я опять стянул одну, и опять получилось девять, как и в тот раз. Ну, она прямо рвала и метала, даже вся дрожит – до того взбеленилась. А сама все считает и считает и уж до того запуталась, что корзину стала считать вместе с ложками, и оттого три раза у нее получилось правильно, а другие три раза – неправильно. Тут она как схватит корзинку и шварк ее в угол – кошку чуть не убила; потом велела нам убираться и не мешать ей, а если мы до обеда еще раз попадемся ей на глаза, она нас выдерет. Мы взяли эту лишнюю ложку да и сунули ей в карман, пока она нас отчитывала, и Джим получил ложку вместе с гвоздем, все как следует, еще до обеда. Мы остались очень довольны, и Том сказал, что для такого дела стоило потрудиться, потому что ей теперь этих ложек ни за что не сосчитать, хоть убей, – все будет сбиваться; и правильно сочтет, да себе не поверит; а еще денька три посчитает – у нее и совсем голова кругом пойдет, тогда она бросит считать эти ложки да еще пристукнет на месте всякого, кто только попросит их сосчитать. Вечером мы опять повесили ту простыню на веревку и украли другую, у тети Салли из шкафа, и два дня подряд только тем и занимались: то повесим, то опять стащим, пока она не сбилась со счета и не сказала, что ей наплевать, сколько у нее простынь, – не губить же из-за них свою душу! Считать она больше ни за что на свете не станет, лучше умрет. Так что насчет рубашки, простыни, ложки и свечей нам нечего было беспокоиться – обошлось: тут и теленок помог, и крысы, и путаница в счете; ну а с подсвечником тоже как-нибудь дело обойдется, это не важно. Зато с пирогом была возня: мы с ним просто замучились. Мы его месили в лесу и пекли там же; в конце концов все сделали, и довольно прилично, но не в один день; мы извели три полных таза муки, пока его состряпали, обожгли себе все руки, и глаза разъело дымом; нам, понимаете ли, нужна была одна только корка, а она никак не держалась, все проваливалась. Но в конце концов мы все-таки придумали, как надо сделать: положить в пирог лестницу да так и запечь вместе. Вот на другую ночь мы уселись вместе с Джимом, порвали всю простыню на узенькие полоски и свили их вместе, и еще до рассвета получилась у нас замечательная веревка, хоть человека на ней вешай. Мы вообразили, будто делали ее девять месяцев. А перед обедом мы отнесли ее в лес, но только в пирог она не влезла. Если б понадобилось, этой веревки хватило бы на сорок пирогов, раз мы ее сделали из целой простыни; осталось бы и на суп, и на колбасы, и на что угодно. Целый обед можно было приготовить. Но нам это было ни к чему. Нам было нужно ровно столько, сколько могло влезть в пирог, а остальное мы выбросили. В умывальном тазу мы никаких пирогов не пекли – боялись, что замазка отвалится; зато у дяди Сайласа оказалась замечательная медная грелка с длинной деревянной ручкой, он ею очень дорожил, потому что какой-то там благородный предок привез ее из Англии вместе с Вильгельмом Завоевателем на «Мейфлауэре» или еще на каком-то из первых кораблей и спрятал на чердаке вместе со всяким старьем и другими ценными вещами; и не то чтобы они дорого стоили – они вовсе ничего не стоили, а просто были ему дороги как память; так вот мы ее стащили потихоньку и отнесли в лес; но только сначала пироги в ней тоже не удавались – мы не умели их печь, а зато в последний раз здорово получилось. Мы взяли грелку, обмазали ее внутри тестом, поставили на уголья, запихали туда веревку, опять обмазали сверху тестом, накрыли крышкой и засыпали горячими угольями, а сами стояли шагах в пяти и держали ее за длинную ручку, так что было и не жарко и удобно, и через четверть часа испекся пирог, да такой, что одно загляденье. Только тому, кто стал бы есть этот пирог, надо было бы сначала запасти пачек сто зубочисток, да и живот бы у него заболел от этой веревочной лестницы – небось скрючило бы в три погибели! Не скоро запросил бы еды, я-то уж знаю! Нат не стал смотреть, как мы клали заколдованный пирог Джиму в миску, а в самый низ, под провизию, мы сунули три жестяные тарелки, и Джим все это получил в полном порядке; а как только остался один, разломал пирог и спрятал веревочную лестницу к себе в тюфяк, а потом нацарапал какие-то каракули на тарелке и выбросил ее в окно.  Глава тридцать восьмая   Делать эти самые перья было сущее мученье, да и пилу тоже; а Джим боялся, что всего трудней будет с надписью, с той самой, которую узник должен выцарапывать на стене. И все-таки надо было, – Том сказал, что без этого нельзя: не было еще ни одного случая, чтобы государственный преступник не оставил на стене надписи и своего герба. – Возьми хоть леди Джейн Грэй, – сказал он, – или Гилфорда Дадли, или хоть старика Нортумберленда! А что же делать, Гек, если возни с этим много? Как же иначе быть? Ведь без этого не обойдешься! Все равно Джиму придется делать и надпись, и герб. Все делают. Джим говорит: – Что вы, мистер Том! У меня никакого герба нету, ничего у меня нет, кроме вот этой старой рубахи, а на ней мне надо вести дневник, сами знаете. – Ты ничего не понимаешь, Джим; герб – это совсем другое. – А все-таки, – говорю я, – Джим верно сказал, что герба у него нету, потому что откуда же у него герб? – Мне это тоже известно, – говорит Том, – только герб у него непременно будет, еще до побега, – если бежать, так уж бежать по всем правилам, честь по чести. И пока мы с Джимом точили перья на кирпиче – Джим медное, а я из оловянной ложки, – Том придумывал ему герб. Наконец он сказал, что ему вспомнилось очень много хороших гербов, так что он даже не знает, который взять; а впрочем, есть один подходящий, на нем он и остановится. – На рыцарском щите у нас будет золотой пояс; внизу справа – косой червленый крест и повязка, и на нем лежащая собака – это значит опасность, а под лапой у нее цепь, украшенная зубцами, – это рабство; зеленый шеврон с зарубками в верхней части, три вогнутые линии в лазурном поле, а в середине щита – герб и кругом зазубрины; сверху – беглый негр, чернью, с узелком через плечо, на черной полосе с левой стороны, а внизу две червленые подставки поддерживают щит – это мы с тобой; девиз: «Маggiore fretta, minore atto». Это я из книжки взял – значит: «Тише едешь – дальше будешь». – Здорово! – говорю. – А все остальное-то что значит? – Нам с этим возиться некогда, – говорит Том, – нам надо кончать поскорее да и удирать отсюда. – Ну хоть что-нибудь скажи! Что значит «повязка»? – Повязка – это… в общем, незачем тебе знать, что это такое. Я ему покажу, как это делается, когда надо будет. – Как тебе не стыдно, – говорю, – мог бы все-таки сказать человеку! А что такое «черная полоса с левой стороны»? – Я почем знаю! Только Джиму без нее никак нельзя. У всех вельмож она есть. Вот он и всегда так. Если не захочет почему-нибудь объяснять, так ни за что не станет. Хоть неделю к нему приставай, все равно толку не будет. Уладив дело с гербом, он принялся за остальную работу – стал придумывать надпись пожалобнее; сказал, что Джиму без нее никак нельзя, у всех она бывает. Он придумал много разных надписей, написал на бумажке и прочел нам все по порядку: «1. Здесь разорвалось сердце узника. 2. Здесь бедный пленник, покинутый всем светом и друзьями, влачил свое печальное существование. 3. Здесь разбилось одинокое сердце и усталый дух отошел на покой после тридцати семи лет одиночного заключения. 4. Здесь, без семьи и друзей, после тридцати семи лет горестного заточения погиб благородный незнакомец, побочный сын Людовика Четырнадцатого». Голос Тома дрожал, когда он читал нам эти надписи, он чуть не плакал. После этого он никак не мог решить, которую надпись выбрать для Джима, – уж очень все они были хороши; и в конце концов решил, чтобы Джим выцарапал на стенке все эти надписи. Джим сказал, что тогда ему целый год придется возиться – выцарапывать столько всякой чепухи гвоздем на бревне, да он еще и буквы-то писать не умеет; но Том ответил, что он сам ему наметит буквы начерно, и тогда ему ничего не надо будет делать – только обвести их, и все. Потом он помолчал немного и сказал: – Нет, как подумаешь, все-таки бревна не годятся: в тюрьмах не бывает бревенчатых стен. Нам надо выдалбливать надпись на камне. Ну что ж, достанем камень. Джим сказал, что камень будет еще хуже бревна и уйдет такая пропасть времени, пока все это выдолбишь, что этак он и не освободится никогда. Том сказал, что я ему буду помогать, и подошел посмотреть, как у нас подвигается дело с перьями. Ужасно скучная и противная была работа, такая с ней возня! И руки у меня никак не заживали после волдырей, и дело у нас что-то плохо двигалось, так что Том сказал: – Я знаю, как это уладить. Нам все равно нужен камень для герба и для скорбных надписей, вот мы и убьем двух зайцев одним камнем. У лесопилки валяется здоровый жернов, мы его стащим, выдолбим на нем все, что надо, а заодно будем оттачивать на нем перья и пилу тоже. Мысль была неплохая, да и жернов тоже был ничего себе, и мы решили, что как-нибудь справимся. Еще не было полуночи, и мы отправились на лесопилку, а Джима усадили работать. Мы стащили этот жернов и покатили его домой; ну и работа же с ним была – просто адская! Как мы ни старались, а он все валился набок, и нас чуть-чуть не придавило. Том сказал, что кого-нибудь одного непременно придавит жерновом, пока мы его докатим до дома. Доволокли мы его до полдороги и сами окончательно выдохлись – обливаемся потом. Видим, что ничего у нас не выходит, взяли да и пошли за Джимом. Он приподнял свою кровать, снял с ножки цепь, обмотал ее вокруг шеи, потом мы пролезли в подкоп и дальше в пристройку, а там мы с Джимом навалились на жернов и покатили его, как перышко, а Том распоряжался. Распоряжаться-то он был мастер, куда до него всем другим мальчишкам! Да он и вообще знал, как что делается. Дыру мы прокопали большую, но все-таки жернов в нее не пролезал; Джим тогда взял мотыгу и в два счета ее расширил. Том нацарапал на жернове гвоздем эти самые надписи и засадил Джима за работу – с гвоздем вместо зубила и с железным болтом вместо молотка, а нашли мы его среди хлама в пристройке – и велел ему долбить жернов, пока свеча не догорит, а после этого ложиться спать, только сперва велел ему спрятать жернов под матрац и спать на нем. Потом мы ему помогли надеть цепь обратно на ножку кровати и сами тоже решили отправиться ко сну. Вдруг Том что-то вспомнил и говорит: – Джим, а пауки здесь у тебя есть? – Нет, сэр! Слава богу, нет, мистер Том. – Ну ладно, мы тебе достанем. – Да господь с вами, на что они мне? Я их боюсь до смерти. Уж, по мне, лучше гремучие змеи. Том задумался на минутку, а потом и говорит: – Хорошая мысль! И кажется, так и раньше делали. Ну, само собой делали. Да, просто замечательная мысль! А где ты ее будешь держать? – Кого это, мистер Том? – Да гремучую змею. – Господи ты мой боже, мистер Том! Да если сюда заползет гремучая змея, я убегу или прошибу головой эту самую стенку! – Да что ты, Джим, ты к ней привыкнешь, а там и бояться перестанешь. Ты ее приручи. – «Приручи»! – Ну да, что ж тут трудного? Всякое животное любит, чтобы его приласкали, и даже не подумает кусать человека, который с ним ласково обращается. Во всех книжках про это говорится. Ты попробуй только, больше я тебя ни о чем не прошу, – попробуй дня два или три. Ты ее можешь так приручить, что она тебя скоро полюбит, будет спать с тобой и ни на минуту с тобой не расстанется; будет обертываться вокруг твоей шеи и засовывать голову тебе в рот. – Ой, не говорите, мистер Том, ради бога! Слышать не могу! Это она мне в рот голову засунет? Подумаешь, одолжила! Очень нужно! Нет, ей долго ждать придется, чтобы я ее попросил. Да и спать с ней я тоже не желаю. – Джим, не дури! Узнику полагается иметь ручных животных, а если гремучей змеи ни у кого еще не было, тем больше тебе чести, что ты первый ее приручишь, – лучше и не придумаешь способа прославиться. – Нет, мистер Том, не хочу я такой славы. Укусит меня змея в подбородок, на что тогда и слава! Нет, сэр, ничего этого я не желаю. – Да ну тебя, неужели хоть попробовать не можешь? Ты только попробуй, а не выйдет, возьмешь и бросишь. – А пока я буду пробовать, змея меня укусит, тогда уж поздно будет. Мистер Том, я на все согласен; если надо, что хотите сделаю; но только если вы с Геком притащите гремучую змею, чтобы я ее приручал, я отсюда убегу, верно вам говорю! – Ну ладно, пускай, раз ты такой упрямый. Мы тебе достанем ужей, а ты навяжи им пуговиц на хвосты, будто бы это гремучки, – сойдет и так, я думаю. – Ну, это еще туда-сюда, мистер Том, хотя, сказать вам по правде, не больно-то они мне нужны. Вот уж не думал, что такое это хлопотливое дело – быть узником! – А как же, и всегда так бывает, если все делается по правилам. Крысы тут у тебя есть? – Нет, сэр, ни одной не видал. – Ну, мы тебе раздобудем крыс. – Зачем, мистер Том? Мне крыс не надо! Хуже крыс ничего на свете нет: никакого от них покою, так и бегают по всему телу и за ноги кусают, когда спать хочется, и мало ли еще что! Нет, сэр, уж лучше напустите мне ужей, коли нельзя без этого, а крыс мне никаких не надо – на что они мне, ну их совсем! – Нет, Джим, без крыс тебе нельзя, у всех они бывают. И, пожалуйста, не упирайся. Узнику без крыс никак невозможно, даже и примеров таких нет. Они их воспитывают, приручают, учат разным фокусам, и крысы к ним привыкают, лезут, как мухи. А тебе надо бы их приманивать музыкой. Ты умеешь играть на чем-нибудь? – У меня ничего такого нет, разве вот гребенка с бумажкой да еще губная гармошка; им, я думаю, неинтересно будет слушать. – Отчего же неинтересно! Им все равно, на чем ни играют, была бы только музыка. Для крыс сойдет и губная гармошка. Все животные любят музыку, а в тюрьме так просто жить без нее не могут. Особенно если что-нибудь грустное; а на губной гармошке только такое и получается. Им это всегда бывает любопытно: они высовываются посмотреть, что такое с тобой делается… Ну, теперь у тебя все в порядке, очень хорошо все устроилось. По вечерам, перед сном, ты сиди на кровати и играй, и по утрам тоже. Играй «Навек расстались мы» – это крысам скорей всего должно понравиться. Поиграешь минуты две – сам увидишь, как все крысы, змеи, пауки и другие твари соскучатся и вылезут. Так и начнут по тебе лазить все вместе, кувыркаться… Вот увидишь – им сделается очень весело! – Да, им-то еще бы не весело, мистер Том, а вот каково мне будет? Не вижу я в этом ничего хорошего. Ну, если надо, что ж, ничего не поделаешь. Уж буду крыс забавлять, только бы нам с вами не поссориться. Том постоял еще, подумал, не забыл ли он чего-нибудь, а потом и говорит: – Да, еще одно чуть не забыл. Можешь ты здесь вырастить цветок, как по-твоему? – Не знаю, может, я и вырастил бы, мистер Том, но только уж очень темно тут, да и цветок мне ни к чему – хлопот с ним не оберешься. – Нет, ты все-таки попробуй. Другие узники выращивали. – Какой-нибудь репей, этакий длинный, вроде розги, пожалуй, вырастет, мистер Том, только стоит ли с ним возиться, радость невелика. – Ты про это не думай. Мы тебе достанем совсем маленький, ты его посади вон в том углу и выращивай. Да зови его не репей, а пиччола, – так полагается, если он растет в тюрьме. А поливать будешь своими слезами. – Да у меня из колодца много воды, мистер Том. – Вода из колодца тебе ни к чему, тебе надо поливать цветок своими слезами. Уж это всегда так делается. – Мистер Том, вот увидите, у меня от воды он так будет расти хорошо – другому и со слезами за мной не угнаться! – Не в том дело. Обязательно надо поливать слезами. – Он у меня завянет, мистер Том, ей-богу, завянет: ведь я и не плачу почти что никогда. Даже Том не знал, что на это сказать. Он все-таки подумал и ответил, что придется Джиму как-нибудь постараться – луком, что ли, потереть глаза. Он пообещал, что утром потихоньку сбегает к негритянским хижинам и бросит луковицу ему в кофейник. Джим на это сказал, что уж лучше он себе табаку в кофей насыплет, и вообще очень ворчал, ко всему придирался и ничего не желал делать: ни возиться с репейником, ни играть для крыс на гармошке, ни заманивать и приручать змей, пауков и прочих тварей; это кроме всякой другой работы: изготовления перьев, надписей, дневников и всего остального. Он говорил, что быть узником – каторжная работа, хуже всего, что ему до сих пор приходилось делать, да еще и отвечать за все надо. Том даже рассердился на него в конце концов и сказал, что такой замечательной возможности прославиться еще ни у одного узника никогда не было, а он ничего этого не ценит, все только пропадает даром – не в коня корм. Тут Джим раскаялся, сказал, что он больше никогда спорить не будет, и после этого мы с Томом ушли спать.  Глава тридцать девятая   Утром мы сходили в город и купили проволочную крысоловку, принесли ее домой, откупорили самую большую крысиную нору, и через какой-нибудь час у нас набралось штук пятнадцать крыс, да еще каких – самых здоровенных! Мы взяли и поставили крысоловку в надежное место, под кровать к тете Салли. Но покамест мы ходили за пауками, маленький Томас-Франклин-Бенджамен-Джефферсон-Александер Фелпс нашел ее там и открыл дверцу – посмотреть, вылезут ли крысы; и они, конечно, вылезли; а тут вошла тетя Салли, и, когда мы вернулись, она стояла на кровати и визжала во весь голос, а крысы старались, как могли, чтобы ей не было скучно. Она схватила ореховый прут и отстегала нас обоих так, что пыль летела, а потом мы часа два ловили еще пятнадцать штук – провалиться бы этому мальчишке, везде лезет! – да и крысы-то попались так себе, неважные, потому что самые что ни на есть отборные были в первом улове. Я отродясь не видел таких здоровенных крыс, какие нам попались в первый раз. Мы наловили самых отборных пауков, лягушек, жуков, гусениц и прочей живности; хотели было захватить с собой осиное гнездо, а потом раздумали: осы были в гнезде. Мы не сразу бросили это дело, а сидели, дожидались, сколько могли вытерпеть: думали, может, мы их выживем, а вышло так, что они нас выжили. Мы раздобыли нашатыря, натерли им укусы, и почти что все прошло, только садиться мы все-таки не могли. Потом мы пошли за змеями и наловили десятка два ужей и медяниц, посадили их в мешок и положили в нашей комнате, а к тому времени пора было ужинать; да, мы и поработали в тот день как следует, на совесть, а уж проголодались – и не говорите! А когда мы вернулись, ни одной змеи в мешке не было: мы его, должно быть, плохо завязали, и они ухитрились как-то вылезти и все уползли. Только это было не важно, потому что все они остались тут, в комнатах, – и мы так и думали, что опять их переловим. Но еще долго после этого змей в доме было сколько угодно! То и дело они валились с потолка или еще откуда-нибудь и обыкновенно норовили попасть к тебе в тарелку или за шиворот, и всегда не вовремя. Они были такие красивые, полосатые и ничего плохого не делали, но тетя Салли в этом не разбиралась: она терпеть не могла змей, какой бы ни было породы, и совсем не могла к ним привыкнуть, сколько мы ее ни приучали. Каждый раз, как змея на нее сваливалась, тетя Салли бросала работу, чем бы ни была занята, и убегала вон из комнаты. Я такой женщины еще не видывал. А вопила она так, что в Иерихоне слышно было. Никак нельзя было ее заставить дотронуться до змеи даже щипцами. А если она находила змею у себя в постели, то выскакивала оттуда и поднимала такой крик, будто в доме пожар. Она так растревожила старика, что он сказал: лучше бы господь бог совсем никаких змей не создавал. Ни одной змеи уже не оставалось в доме, и после того прошла целая неделя, а тетя Салли все никак не могла успокоиться. Какое там! Сидит, бывало, задумавшись о чем-нибудь, и только дотронешься перышком ей до шеи, она так и вскочит. Глядеть смешно! Том сказал, что все женщины такие. Он сказал, что так уж они устроены, а почему – кто их знает. Нас стегали прутом каждый раз, как тете Салли попадалась на глаза какая-нибудь из наших змей, и она грозилась, что еще и не так нас отстегает, если мы опять напустим змей полон дом. Я на нее не обижался, потому что стегала она не больно; обидно только было возиться – опять их ловить. Но мы все-таки наловили и змей, и всякой прочей живности, – и то-то веселье начиналось у Джима в хибарке, когда он, бывало, заиграет, а они все так и полезут к нему! Джим не любил пауков, и пауки тоже его недолюбливали, так что ему приходилось от них солоно. И он говорил, что ему даже спать негде из-за всех этих крыс и змей, да еще и жернов тут же в кровати; а если бы даже и было место, все равно не уснешь – такое тут творится; и все время так, потому что все эти твари спят по очереди: когда змеи спят, тогда крысы на палубе; а крысы уснут, так змеи на вахте; и вечно они у него под боком, мешают лечь как следует, а другие скачут по нему, как в цирке; а если он встанет поискать себе другого места, так пауки за него принимаются. Он сказал, что если когда-нибудь выйдет на свободу, так ни за что больше не сядет в тюрьму, даже за большое жалованье. Так вот, недели через три все у нас отлично наладилось и шло как по маслу. Рубашку мы давно ему доставили, тоже в пироге; и каждый раз, как Джима кусала крыса, он вставал и писал строчку-другую в дневнике, пока чернила еще свежие; перья тоже были готовы, надписи и все прочее было высечено на жернове; ножку кровати мы распилили надвое, а опилки съели, и от этого животы у нас разболелись до невозможности. Так и думали, что помрем, однако не померли. Ничего хуже этих опилок я еще не пробовал, и Том то же говорит. Я уже сказал, что вся работа у нас была в конце концов сделана, но только мы совсем замучились, особенно Джим. Дядя Сайлас писал раза два на плантацию под Новый Орлеан, чтобы они приехали и забрали своего беглого негра, но ответа не получил, потому что такой плантации вовсе не было; тогда он решил дать объявление про Джима в газетах, в Новом Орлеане и в Сент-Луисе; а когда он помянул про Сент-Луис, у меня даже мурашки забегали по спине; вижу – время терять нечего. Том сказал, что теперь пора писать анонимные письма. – А это что такое? – спрашиваю. – Это предостережение людям, если им что-нибудь грозит. Иногда делают так, иногда по-другому. В общем, всегда кто-нибудь следит за преступником и дает знать коменданту крепости. Когда Людовик Шестнадцатый собирался дать тягу из Тюильри, одна служанка его выследила. Очень хороший способ, ну и анонимные письма тоже ничего. Мы будем действовать и так и этак. А то еще бывает – мать узника меняется с ним одеждой: она остается, а он бежит в ее платье. И так тоже можно. – Послушай-ка, Том, зачем это нам предупреждать их? Пускай сами догадываются, это уж их дело. – Да, я знаю, только надеяться на них нельзя. С самого начала так пошло – все нам самим приходилось делать. Они такие доверчивые и недогадливые, ровно ничего не замечают. Если мы их не предупредим, нам никто и мешать не станет, и после всех наших трудов и хлопот этот побег пройдет без сучка без задоринки, и ничего у нас не получится, ничего не будет интересного. – Вот это мне как раз подошло бы, Том, это мне нравится. – Да ну тебя! – говорит, а сам надулся. Тогда я сказал: – Ну ладно, я жаловаться не собираюсь. Что тебе подходит, то и мне подойдет. А как же нам быть со служанкой? – Ты и будешь служанка. Прокрадешься среди ночи и стянешь платье у этой мулатки. – Что ты, Том! Да ведь утром переполох поднимется, у нее, наверно, только одно это платье и есть. – Я знаю; но тебе оно всего на четверть часа и понадобится, чтобы отнести анонимное письмо и подсунуть его под дверь. – Ну ладно, я отнесу; только не все ли равно – я бы и в своей одежде отнес. – Да ведь ты тогда не будешь похож на служанку, верно? – Ну и не буду, да ведь никто меня все равно не увидит. – Это к делу не относится. Нам надо только выполнить свой долг, а увидит кто или не увидит, об этом беспокоиться нечего. Что у тебя, совсем никаких принципов нет? – Ну ладно; я ничего не говорю: пускай я буду служанка. А кто у нас Джимова мать? – Я буду его мать. Стащу платье у тети Салли. – Ну что ж, только тебе придется остаться в сарайчике, когда мы с Джимом убежим. – Еще чего! Я набью платье Джима соломой и уложу на кровати, будто бы это его переодетая мать; а Джим наденет платье с меня, и мы все вместе «проследуем в изгнание». Когда бежит какой-нибудь узник из благородных, то говорится, что он «проследовал в изгнание». Всегда так говорится, когда, например, король убежит. И королевский сын то же самое, – все равно – законный сын или противозаконный, это значения не имеет. Том написал анонимное письмо, а я в ту же ночь стянул у мулатки платье, переоделся в него и подсунул письмо под парадную дверь; все сделал, как Том велел. Письмо было такое:   «Берегитесь. Вам грозит беда. Будьте настороже. Неизвестный друг».   На следующую ночь мы налепили на парадную дверь картинку, которую Том нарисовал кровью: череп и две скрещенные кости; а на другую ночь еще одну – с гробом – на кухонную дверь. Я еще не видывал, чтобы люди так пугались. Все наши до того перепугались, будто их на каждом шагу и за дверями и под кроватями стерегли привидения и носились в воздухе. Если кто-нибудь хлопал дверью, тетя Салли вздрагивала и охала; если падала какая-нибудь вещь, она тоже вздрагивала и охала; если, бывало, дотронешься до нее как-нибудь незаметно, она тоже охает; куда бы она ни обертывалась лицом, ей все казалось, что кто-нибудь стоит сзади, и она то и дело оглядывалась и охала; и не успеет, бывало, повернуться на три четверти, как опять оглядывается и охает; она боялась и в постель ложиться, и сидеть ей тоже было страшно. Так что письмо подействовало как нельзя лучше, – это Том сказал; он сказал, что лучше даже и быть не может. Из этого видно, говорит, что мы поступали правильно. А теперь, говорит, пора нанести главный удар! И на другое же утро, едва начало светать, мы написали еще письмо, только не знали, как с ним быть, потому что за ужином наши говорили, что поставят у обеих дверей по негру на всю ночь. Том спустился по громоотводу на разведку, увидел, что негр на черном ходу спит, засунул письмо ему за шиворот и вернулся. В письме говорилось:   «Не выдавайте меня, я ваш друг. Целая шайка самых отчаянных злодеев с индейской территории собирается нынче ночью украсть вашего беглого негра; они вас пугают, чтобы вы сидели дома и не мешали им. Я тоже из шайки, только я уверовал в бога и хочу бросить разбой и стать честным человеком – вот почему я вам выдаю их адский замысел. Они подкрадутся с севера, вдоль забора, ровно в полночь; у них есть поддельный ключ от того сарая, где сидит беглый негр. Если им будет грозить опасность, я должен протрубить в рожок, но вместо этого я буду блеять овцой, когда они заберутся в сарай, а трубить не стану. Пока они будут снимать с него цепи, вы подкрадитесь и заприте их всех на замок, тогда вы их можете преспокойно убить. Делайте так, как я вам говорю, и больше ничего, а не то они что-нибудь заподозрят и поднимут целый тарарам. Никакой награды я не желаю, с меня довольно и того, что я поступил по-честному. Неизвестный друг».    Глава сороковая   После завтрака мы, в самом отличном настроении, взяли мой челнок и поехали за реку ловить рыбу, и обед с собой захватили; очень хорошо провели время, осмотрели плот, нашли, что он в полном порядке, и домой вернулись поздно, к самому ужину; смотрим – все ходят такие перепуганные, встревоженные, что совсем ничего не соображают; нам велели, как только мы поужинаем, в ту же минуту идти спать, а почему – не сказали, и про новое письмо – ни слова; да мы и не нуждались, потому что и так все знали не хуже ихнего; а как только мы поднялись на лестницу и тетя Салли повернулась к нам спиной, мы сейчас же юркнули в погреб, к шкафу, нагрузились провизией на целый обед, перенесли все это к себе в комнату и легли, а около половины двенадцатого опять встали; Том надел платье, которое стащил у тети Салли, и хотел было нести провизию, но вдруг говорит: – А где же масло? – Я положил кусок на маисовую лепешку, – говорю. – Значит, там и оставил – масла здесь нет. – Можем обойтись и без масла, – говорю. – А с маслом еще лучше, – говорит Том. – Ступай-ка ты в погреб да принеси его. А потом спустись по громоотводу и приходи скорей. Я набью соломой Джимово платье – будто это его переодетая мать, – а как только ты вернешься, я проблею овцой, и мы убежим все вместе. И он ушел, а я спустился в погреб. Кусок масла примерно с большой кулак лежал там, где я его оставил; я захватил его вместе с лепешкой, задул свечу и стал осторожно подниматься по лестнице. Благополучно добрался доверху, гляжу – идет тетя Салли со свечкой в руке; я скорей сунул масло в шляпу, а шляпу нахлобучил на голову; тут она меня увидала и спрашивает: – Ты был в погребе? – Да, тетя. – Что ты там делал? – Ничего. – Как ничего? – Да так, ничего. – Что это тебе вздумалось таскаться туда по ночам? – Не знаю, тетя. – Не знаешь? Ты мне так не отвечай. Том, мне нужно знать, что ты там делал! – Ничего я там не делал, тетя Салли, вот ей-богу, ничего не делал! Ну, думаю, теперь она меня отпустит; да в обыкновенное время и отпустила бы, только уж очень много у нас в доме творилось странного, так что она стала бояться всего мало-мальски подозрительного, даже пустяков, и потому очень решительно сказала: – Ступай сию минуту в гостиную и сиди там, пока я не приду. Ты что-то, кажется, суешь нос куда не следует! Смотри, я тебя выведу на чистую воду, не беспокойся! Она ушла, а я отворил дверь в гостиную и вошел. Ой, а там полно народу! Пятнадцать фермеров – и все до одного с ружьями. Мне даже нехорошо сделалось; я плюхнулся на стул и сижу. Они тоже расселись по всей комнате; кое-кто разговаривал потихоньку, и все сидели как на иголках, всем было не по себе, хотя они старались этого не показывать; только я-то видел, потому что они то снимут шляпы, то наденут, то почешут в затылке, и пересаживаются все время с места на место, и перебирают пуговицы… Мне тоже было не по себе, только шляпу я все-таки не снял. Мне захотелось, чтобы тетя Салли поскорей пришла и разделалась со мной – отколотила бы меня, что ли, если ей вздумается, – и тогда я побегу к Тому и скажу ему, что мы перестарались: такое осиное гнездо растревожили, что мое почтение! И дурака валять больше нечего, надо поживей удирать вместе с Джимом, пока эти молодчики до нас не добрались. Наконец тетя пришла и давай меня расспрашивать; только я ни на один вопрос не мог ответить как следует, совсем ничего не соображал, потому что фермеры ужасно волновались: одни хотели сейчас же идти на бандитов, говорили, что до полуночи осталось всего несколько минут, а другие уговаривали подождать, пока бандит не заблеет овцой; да еще тут тетя Салли пристала со своими расспросами, а я весь дрожу и едва стою на ногах от страха; а в комнате делалось все жарче и жарче, и масло у меня под шляпой начало таять и потекло по шее и по вискам; и когда один фермер сказал, что «надо сейчас же идти в хибарку, засесть там и сцапать их, как только они явятся», – я чуть не свалился; а тут масло потекло у меня по лбу. Тетя Салли как увидела, побелела вся, точно простыня, и говорит: – Господи помилуй! Что такое с ребенком! Наверно, воспаление мозгов, вон они уже и текут из него! Все подошли поглядеть, а она сорвала с меня шляпу, а масло и вывалилось вместе с хлебом; тут она схватила меня, обняла и говорит: – Ну и напугал же ты меня! Еще слава богу, что не хуже, я и этому рада; последнее время нам что-то не везет – того и жди, что опять беда случится. А я как увидела у тебя эту штуку, ну, думаю, не жилец он у нас: оно по цвету точь-в-точь такое, как должны быть мозги, если… Ах ты господи, ну что же ты мне не сказал, зачем ты ходил в погреб, я бы и не беспокоилась! А теперь ступай спать, и чтобы я тебя до утра не видела! Я в одну секунду взлетел наверх, в другую – спустился по громоотводу и, спотыкаясь в темноте, помчался к сарайчику. Я даже говорить не мог – до того разволновался, но все-таки одним духом выпалил Тому, что надо убираться поживей, ни минуты терять нельзя – в доме полно людей, и все с ружьями! Глаза у него так и засверкали, и он сказал: – Да что ты! Быть не может! Вот это здорово! Ну, Гек, если бы пришлось опять начинать все сначала, я бы человек двести собрал, не меньше. Эх, если бы можно было отложить немножко! – Скорей, – говорю, – скорей! Где Джим? – Да вот же он, рядом; протяни руку – и дотронешься до него. Он уже переодет, и все готово. Теперь давайте выберемся отсюда и заблеем. Но тут мы услышали топот – фермеры подошли к двери, потом начали громыхать замком, а один и сказал: – Я же вам говорил, что рано выходить; их еще нет – сами видите, дверь на замке. Вот что: я запру вас тут, а вы сидите в темноте, подстерегите их и перестреляйте всех, когда явятся; а остальные пускай тут будут: рассыпьтесь кругом и слушайте, не идут ли они. Несколько человек вошли в хибарку, но только в темноте они нас не увидели и чуть не наступили на нас, когда мы полезли под кровать. Мы благополучно вылезли в подкоп, быстро, но без шума: Джим первый, за ним я, а Том за мной – это он так распорядился. Теперь мы были в пристройке и слышали, как они топают во дворе, совсем рядом. Мы тихонько подкрались к двери, но Том остановил нас и стал глядеть в щелку, только ничего не мог разобрать – очень было темно. Том сказал шепотом, что будет прислушиваться, и как только шаги затихнут, он нас толкнет локтем: тогда пускай Джим выбирается первым, а он выйдет последним. Он приложил ухо к щели и стал слушать – слушал, слушал, а кругом все время шаги, но в конце концов он нас толкнул, мы выскочили из сарая, нагнулись пониже и, затаив дыхание, совсем бесшумно стали красться к забору, один за другим, вереницей, как индейцы; добрались до забора благополучно, и мы с Джимом перелезли, а Том зацепился штаниной за щепку в верхней перекладине и слышит – подходят; он рванулся – щепка отломилась и затрещала, и когда Том спрыгнул и побежал за нами, кто-то крикнул: – Кто там? Отвечай, а то стрелять буду! Но мы ничего не ответили, а припустились бегом и давай улепетывать вовсю. Они бросились за нами; потом – трах! трах! трах! – и пули просвистели у нас над головой. Слышим – кричат: – Вот они! К реке побежали! За ними, ребята, спустите собак! Слышим – гонятся за нами вовсю. Нам-то слышно было, потому что все они в сапогах и орут, а мы были босиком и не орали. Мы побежали к лесопилке, а как только они стали нагонять, мы свернули в кусты и пропустили их мимо себя, а потом опять побежали за ними. Сначала всех собак заперли, чтобы они не спугнули бандитов, а теперь кто-то их выпустил; слышим – они тоже бегут за нами, а лают так, будто их целый миллион. Только собаки-то были свои; мы остановились, подождали их, а когда они увидели, что это мы и ничего тут интересного для них нет, они повиляли хвостами и побежали дальше, туда, где были шум и топот; а мы опять пустились за ними следом, да так и бежали почти до самой лесопилки, а там свернули и пробрались через кусты к тому месту, где был привязан мой челнок, прыгнули в него и давай изо всех сил грести к середине реки, только старались не шуметь. Потом мы повернули не спеша к тому островку, где был спрятан мой плот; и долго еще слышно было, как собаки лают друг на друга и мечутся взад и вперед по берегу; но как только мы отплыли подальше, шум сделался тише, а там и совсем замер. А когда мы влезли на плот, я сказал: – Ну, Джим, теперь ты опять свободный человек и больше уж никогда рабом не будешь! – Да еще как хорошо все вышло-то, Гек! И придумано было хорошо, а сделано еще того лучше, никому другому не придумать, чтобы так было хорошо и так заковыристо! Мы все радовались не знаю как, а больше всех радовался Том Сойер, потому что у него в ноге засела пуля. Когда мы с Джимом про это услышали, то сразу перестали веселиться. Тому было очень больно, и кровь сильно текла; мы уложили его в шалаше, разорвали рубашку герцога и хотели перевязать ему ногу, но он сказал: – Дайте-ка сюда тряпки, это я и сам сумею. Не задерживайтесь, дурака валять некогда! Раз побег удался великолепно, то отвязывайте плот и беритесь за весла! Ребята, мы устроили побег замечательно, просто шикарно. Хотелось бы мне, чтобы Людовик Шестнадцатый попал нам в руки, тогда в его биографии не было бы написано: «Потомок Людовика Святого отправляется на небеса!» Нет, сэр, мы бы его переправили через границу, вот что мы сделали бы, да еще как ловко! Беритесь за весла, беритесь за весла! Но мы с Джимом посоветовались и стали думать. Подумали с минуту, а потом я сказал: – Говори ты, Джим. Он сказал: – Ну вот, по-моему, выходит так. Если б это был мистер Том и мы его освободили, а кого-нибудь из нас подстрелили, разве он сказал бы: «Валяйте спасайте меня, плюньте на всяких там докторов для раненого!» – разве это похоже на мистера Тома? Разве он так скажет? Да никогда в жизни! Ну, а Джим разве скажет так? Нет, сэр, я и с места не двинусь, пока доктора тут не будет, хоть сорок лет просижу! Я всегда знал, что душа у него хорошая, и так и ждал, что он это самое скажет; теперь все было в порядке, и я объявил Тому, что иду за доктором. Он поднял из-за этого страшный шум, а мы с Джимом стояли на своем и никак не уступали. Он хотел было сам ползти, отвязывать плот, да мы его не пустили. Тогда он начал ругаться с нами, только это нисколько не помогло. А когда он увидел, что я отвязываю челнок, то сказал: – Ну ладно, уж если тебе так хочется ехать, я тебе скажу, что надо делать, когда приедешь в город. Запри дверь, свяжи доктора по рукам и по ногам, надень ему на глаза повязку, и пусть поклянется молчать как могила, а потом сунь ему в руку кошелек, полный золота, и веди его не прямо, а в темноте, по задворкам; привези его сюда в челноке – опять-таки не прямо, а путайся подольше среди островков; да не забудь обыскать его и отбери мелок, а отдашь после, когда переправишь обратно в город, а то он наставит мелом крестов, чтобы можно было найти наш плот. Всегда так делается. Я сказал, что все исполню, как он велит, и уехал в челноке, а Джиму велел спрятаться в лесу, как только увидит доктора, и сидеть до тех пор, пока доктор не уедет.  Глава сорок первая   Доктор, когда я его разбудил, оказался старичком, таким приятным и добрым с виду. Я рассказал ему, что мы с братом вчера охотились на Испанском острове, нашли там плот и остались на нем ночевать, а около полуночи брат, должно быть, толкнул во сне ружье, оно выстрелило, и пуля попала ему в ногу; так вот мы просим доктора поехать туда и перевязать рану, только ничего никому не говорить, потому что мы хотим вернуться домой нынче вечером, а наши родные еще ничего не знают. – А кто ваши родные? – спрашивает он. – Фелпсы, они живут за городом. – Ах вот как! – говорит он, потом помолчал немного и спрашивает: – Так как же это, вы говорите, его ранило? – Ему что-то приснилось, – говорю, – и ружье выстрелило. – Странный сон, – говорит доктор. Он зажег фонарь, собрал, что нужно, в сумку, и мы отправились. Только когда доктор увидел мой челнок, он ему не понравился: для одного, говорит, еще туда-сюда, а двоих не выдержит. Я ему говорю: – Да вы не бойтесь, сэр, он нас и троих отлично выдержал. – Как это – троих? – Так: меня и Сида, а еще… а еще ружья, вот я что хотел сказать. – Ах так, – говорит он. Он все-таки поставил ногу на борт, попробовал челнок, а потом покачал головой и сказал, что постарается найти что-нибудь поосновательнее. Только все другие лодки были на цепи и на замке, и он взял мой челнок, а мне велел подождать, пока он не вернется, или поискать другую лодку, а то, если я хочу, пойти домой и подготовить родных к такому сюрпризу. Я сказал, что нет, не хочу, потом объяснил ему, как найти плот, и он уехал. И тут мне пришла в голову одна мысль. А что, думаю, может ли он вылечить Тома так сразу – как говорится, не успеет овца хвостом махнуть? Вдруг ему на это понадобится дня три-четыре? Как мне тогда быть? Сидеть тут, дожидаться, пока он всем разболтает? Нет, сэр! Я знаю, что сделаю. Подожду его, а если он вернется и скажет, что ему еще раз нужно туда съездить, я тоже с ним отправлюсь – все равно, хотя бы вплавь; а там мы его возьмем да и свяжем, оставим на плоту и поплывем по реке; а когда Тому он будет больше не нужен, дадим ему, сколько это стоит, или все, что у нас есть, и высадим на берег. Я забрался на бревна – хотел выспаться; а когда проснулся, солнце стояло высоко у меня над головой. Я вскочил и скорей к доктору, но у него дома мне сказали, что он уехал к больному еще ночью и до сих пор не возвращался. Ну, думаю, значит, дела Тома плохи, надо поскорей переправляться на остров. Иду от доктора – и только повернул за угол, чуть-чуть не угодил головой в живот дяде Сайласу! – Том, это ты? Где же ты был все время, негодный мальчишка? – говорит он. – Нигде я не был, – говорю, – просто мы ловили беглого негра вместе с Сидом. – А куда же вы все-таки пропали? – говорит он. – Твоя тетка очень беспокоилась. – Зря она беспокоилась, – говорю, – ничего с нами не случилось. Мы побежали за людьми и за собаками, только они нас обогнали, и мы их потеряли из виду, а потом нам показалось, будто они уже за рекой; мы взяли челнок и переправились на ту сторону, но только никого там не нашли и поехали против течения; сначала все держались около берега, а потом устали и захотели спать; тогда мы привязали челнок и легли и только час назад проснулись и переправились сюда. Сид пошел на почту – узнать, нет ли чего нового, а я вот только разыщу чего-нибудь нам поесть, и потом мы вернемся домой. Мы вместе с дядей Сайласом зашли на почту «за Сидом», но, как я и полагал, его там не оказалось; старик получил какое-то письмо; потом мы подождали еще немножко, но Сид так и не пришел; тогда старик сказал: «Поедем-ка домой, Сид вернется пешком или на лодке, когда ему надоест шататься, а мы поедем на лошади!» Мне он так и не позволил остаться и подождать Сида: говорит, это ни к чему, надо скорей домой, пускай тетя Салли увидит, что с нами ничего не случилось. Когда мы вернулись домой, тетя Салли до того обрадовалась мне – и смеялась, и плакала, и обнимала меня, и даже принималась колотить, только совсем не больно; обещала и Сиду тоже задать, когда он вернется. А в доме было полным-полно гостей: все фермеры с женами у нас обедали, и такой трескотни я еще никогда не слыхал. Хуже всех была старуха Гочкис, язык у нее молол без умолку. – Ну, – говорит, – сестра Фелпс, видела я этот сарай и думаю, что ваш негр полоумный. Говорю сестре Демрел: «А что я говорила, сестра Демрел? Ведь он полоумный, – так и сказала, этими самыми словами; вы все меня слыхали, – он полоумный, говорю, по всему видать. Взять хоть этот самый жернов, – и не говорите мне лучше! Чтобы человек в здравом уме да стал царапать всякую чушь на жернове? С чего бы это? – говорю. Здесь такой-то разорвал свое сердце, а здесь такой-то утомлялся тридцать семь лет и прочее, побочный сын какого-то Людовика… забыла, как его фамилия… ну просто чушь! Совсем рехнулся, говорю. Так с самого начала и сказала, и потом говорила, и сейчас говорю, и всегда буду говорить: этот негр совсем полоумный, чистый Навуходоносор, говорю…» – А лестница-то из тряпок, сестра Гочкис! – перебила старуха Демрел. – Ну для чего она ему понадобилась, скажите на милость? – Вот это самое я и говорила сию минуту сестре Оттербек, она вам может подтвердить. «А веревочная-то лестница?» – говорит. А я говорю: «Вот именно, на что она ему?» А сестра Оттербек и говорит… – А как же все-таки этот жернов туда попал? И кто прокопал эту самую дыру? И кто… – Вот это самое я и говорю, брат Пенрод! Я только что сказала… передайте-ка мне блюдце с патокой… только что я сказала сестре Данлеп, вот только сию минуту! «Как же это они ухитрились втащить туда жернов?» – говорю. «И ведь без всякой помощи, заметьте, никто не помогал! Вот именно!..» – «Да что вы, говорю, как можно, чтобы без помощи, говорю, кто-нибудь да помогал, говорю, да еще и не один помогал, говорю; этому негру человек двадцать помогало, говорю; доведись до меня, я бы всех негров тут перепорола, до единого, а уж разузнала бы, кто это сделал, говорю: да мало того…» – Вы говорите – человек двадцать! Да тут и сорок не управились бы. Вы только посмотрите: и пилы понаделаны из ножей, и всякая штука, а ведь сколько со всем этим возни! Ведь такой пилой ножку у кровати отпилить и то десятерым надо целую неделю возиться. А негра-то на кровати видели? Из соломы сделан. А видели вы… – И не говорите, брат Хайтауэр! Я вот только что сказала это самое брату Фелпсу. Он говорит: «Ну, что вы думаете, сестра Гочкис?» – «Насчет чего это?» – говорю. «Насчет этой самой ножки: как это так ее перепилили?» – говорит. «Что думаю? Не сама же она отвалилась, говорю, кто-нибудь ее да отпилил, говорю. Вот мое мнение, а там думайте что хотите, говорю, а только мое мнение вот такое, а если кто думает по-другому, и пускай его думает, говорю, вот и все». Говорю сестре Данлеп: «Вот как, говорю…» – Да этих самых негров тут, должно быть, полон дом собрался, и не меньше месяца им надо было по ночам работать, чтобы со всем этим управиться, сестра Фелпс. Взять хоть эту рубашку – вся сплошь покрыта тайными африканскими письменами, и все до последнего значка написано кровью! Должно быть, целая шайка тут орудовала, да еще сколько времени! Я бы двух долларов не пожалел, чтобы мне все это разобрали и прочли; а тех негров, которые писали, я бы отстегал как следует… – Вы говорите – ему помогали, брат Марплз? Еще бы ему не помогали! Пожили бы у нас в доме это время, сами увидели бы. А сколько всего они у нас потаскали, – ну все тащили, что только под руку подвернется! И ведь заметьте себе – мы сторожили все время. Эту самую рубашку стянули прямо с веревки! А ту простыню, из которой у них сделана веревочная лестница, они уж я и не помню сколько раз таскали! А муку, а свечи, а подсвечники, а ложки, а старую сковородку – где же мне теперь все упомнить! А мое новое ситцевое платье! И ведь мы с Сайласом и Том с Сидом день и ночь за ними следили, я вам уже говорила, да так ничего и не выследили. И вдруг в самую последнюю минуту – нате вам! – проскользнули у нас под носом и провели нас, да и не нас одних, а еще и целую шайку бандитов с индейской территории, и преспокойно удрали с этим самым негром, – а ведь за ними по пятам гнались шестнадцать человек и двадцать две собаки! Разве черти какие-нибудь могли бы так ловко управиться, да и то едва ли. По-моему, это и были черти; ведь вы знаете наших собак – очень хорошие собаки, лучше ни у кого нет, – так они даже и на след напасть не могли ни единого раза! Вот и объясните мне кто-нибудь, в чем тут дело, если можете! – Да, это, знаете ли… – Боже ты мой, вот уж никогда… – Помилуй господи, не хотел бы я быть… – Домашние воры, а еще и… – Я бы в таком доме побоялась жить, упаси меня боже! – Побоялись бы жить! Я и сама боялась – и спать ложиться и вставать боялась, не смела ни сесть, ни лечь, сестра Риджуэй! Как они только не украли… можете себе представить, как меня трясло от страха вчера, когда стало подходить к полуночи! Вот вам бог свидетель, я уже начала бояться, как бы они детей не украли! Вот до чего дошла, последний рассудок потеряла! Сейчас, днем, все это кажется довольно глупо, а тогда думаю: как это мои бедные Том с Сидом спят там наверху одни в комнате? И, господь свидетель, до того растревожилась, что потихоньку пробралась наверх и заперла их на ключ! Взяла да и заперла. И всякий бы на моем месте запер. Потому что, вы знаете, когда вот так боишься – чем дальше, тем хуже, час от часу становится не легче, в голове все путается, – вот и делаешь бог знает какие глупости! Думаешь: а если бы я была мальчиком да оставалась бы там одна в комнате, а дверь не заперта… Она замолчала и как будто задумалась, а потом медленно повернулась в мою сторону и взглянула на меня – ну, тут я встал и вышел прогуляться. Говорю себе: «Я, пожалуй, лучше сумею объяснить, почему сегодня утром нас не оказалось в комнате, если отойду в сторонку и подумаю, как тут быть». Так я и сделал. Но далеко уйти я не посмел, а то, думаю, еще пошлет кого-нибудь за мной. Потом, попозже, когда гости разошлись, я к ней пришел и говорю, что нас с Сидом разбудили стрельба и шум; нам захотелось поглядеть, что делается, а дверь была заперта, вот мы и спустились по громоотводу, оба ушиблись немножко и больше никогда этого делать не будем. Ну а дальше я ей рассказал все то, что рассказывал дяде Сайласу; а она сказала, что прощает нас, да, может, особенно и прощать нечего – другого от мальчишек ждать не приходится, все они озорники порядочные, сколько ей известно; и раз ничего плохого из этого не вышло, то надо не беспокоиться и не сердиться на то, что было и прошло, а благодарить бога за то, что мы живы и здоровы и никуда не пропали. Она поцеловала меня, погладила по голове, а потом задумалась и стала какая-то скучная – и вдруг как вздрогнет, будто испугалась: – Господи помилуй, ночь на дворе, а Сида все еще нету! Куда он мог пропасть? Вижу, случай подходящий, я вскочил и говорю: – Я сбегаю в город, разыщу его. – Нет уж, пожалуйста, – говорит. – Оставайся, где ты есть. Довольно и того, что один пропал. Если он к ужину не вернется, поедет твой дядя. Ну, к ужину он, конечно, не вернулся, и дядя уехал в город сейчас же после ужина. Часам к десяти дядя вернулся, немножко встревоженный – он даже и следов Тома не отыскал. Тетя Салли – та очень встревожилась, а дядя сказал, что пока еще рано горевать: «Мальчишки – они и есть мальчишки; вот увидишь, и этот утром явится живой и здоровый». Пришлось ей на этом успокоиться. Но она сказала, что не будет ложиться, подождет его все-таки и свечу гасить не будет, чтобы ему было видно. А потом, когда я лег в постель, она тоже пошла со мной и захватила свою свечку, укрыла меня и ухаживала за мной, как родная мать; мне даже совестно стало, я и в глаза ей смотреть не мог; а она села ко мне на кровать и долго со мной разговаривала: все твердила, какой хороший мальчик наш Сид, и никак не могла про него наговориться, и то и дело спрашивала меня, как я думаю: не заблудился ли он, не ранен ли, а может, утонул, может быть, лежит в эту самую минуту где-нибудь раненый или убитый, а она даже не знает, где он… И тут у нее слезы закапали, а я ей все повторяю, что ничего с Сидом не случилось и к утру он, наверно, вернется домой; а она меня то погладит по руке, а то поцелует, велит повторить это еще раз и еще, потому что ей от этого легче, уж очень она беспокоится. А когда она уходила, то посмотрела мне в глаза так пристально, ласково и говорит: – Дверь я не стану запирать, Том. Конечно, есть и окно и громоотвод, только ты ведь послушаешься – не уйдешь? Ради меня! Уж как мне хотелось удрать, посмотреть, что делается с Томом, я так и собирался сделать, но после этого я не мог уйти, даже за полцарства. Тетя Салли все не шла у меня из головы, и Том тоже, так что я спал очень плохо. Два раза я спускался ночью по громоотводу, обходил дом кругом и видел, что она все сидит у окна, смотрит на дорогу и плачет, а возле нее свечка; мне очень хотелось что-нибудь для нее сделать, только ничего нельзя было; дай, думаю, хоть поклянусь, что никогда больше не буду ее огорчать. А в третий раз я проснулся уже на рассвете, спустился вниз, гляжу – а тетя Салли все сидит там, и свечка у нее догорает, а она уронила свою седую голову на руку и спит.  Глава сорок вторая   Перед завтраком старик опять ездил в город, но так и не разыскал Тома; и оба они сидели за столом задумавшись и молчали, вид у них был грустный, они ничего не ели, и кофе остывал у них в чашках. И вдруг старик говорит: – Отдал я тебе письмо или нет? – Какое письмо? – Да то, что я получил вчера на почте? – Нет, ты мне никакого письма не давал. – Забыл, должно быть. И начал рыться в карманах, потом вспомнил, куда он его положил, пошел и принес – и отдал ей. А она и говорит: – Да ведь это из Сент-Питерсберга от сестры! Я решил, что мне будет полезно опять прогуляться, но не мог двинуться с места. И вдруг… не успела она распечатать письмо, как бросила его и выбежала вон из комнаты – что-то увидела. И я тоже увидел: Тома Сойера на носилках, и старичка доктора, и Джима все в том же ситцевом платье, со связанными за спиной руками, и еще много народу. Я скорей засунул письмо под первую вещь, какая попалась на глаза, и тоже побежал. Тетя Салли бросилась к Тому, заплакала и говорит: – Он умер, умер, я знаю, что умер! А Том повернул немножко голову и что-то бормочет: сразу видать – не в своем уме; а она всплеснула руками и говорит: – Он жив, слава богу! Пока довольно и этого. Поцеловала его на ходу и побежала в дом – готовить ему постель, на каждом шагу раздавая всякие приказания и неграм, и всем другим, да так быстро, что едва язык успевал поворачиваться. Я пошел за толпой – поглядеть, что будут делать с Джимом, а старичок доктор и дядя Сайлас пошли за Томом в комнаты. Все эти фермеры ужасно обозлились, а некоторые даже хотели повесить Джима, в пример всем здешним неграм, чтобы им было неповадно бегать, как Джим убежал, устраивать такой переполох и день и ночь держать в страхе целую семью. А другие говорили: не надо его вешать, совсем это ни к чему – негр не наш, того и гляди явится его хозяин и заставит, пожалуй, за него заплатить. Это немножко охладило остальных: ведь как раз тем людям, которым больше всех хочется повесить негра, если он попался, обыкновенно меньше всех хочется платить, когда потеха кончится. Они долго ругали Джима и раза два-три угостили его хорошей затрещиной, а Джим все молчал и даже виду не подал, что он меня знает; а они отвели его в тот же сарай, переодели в старую одежду и опять приковали на цепь, только уже не к кровати, а к кольцу, которое ввинтили в нижнее бревно в стене, а по рукам тоже сковали, и на обе ноги тоже надели цепи, и велели посадить его на хлеб и на воду, пока не приедет его хозяин, а если не приедет, то до тех пор, пока его не продадут с аукциона, и завалили землей наш подкоп, и велели двум фермерам с ружьями стеречь сарай по ночам, а днем привязывать около двери бульдога; потом, когда они уже покончили со всеми делами, стали ругать Джима просто так, от нечего делать; а тут подошел старичок доктор, послушал и говорит: – Не обращайтесь с ним строже, чем следует, потому что он неплохой негр. Когда я приехал туда, где лежал этот мальчик, я не мог вынуть пулю без посторонней помощи, а оставить его и поехать за кем-нибудь тоже было нельзя – он чувствовал себя очень плохо; и ему становилось все хуже и хуже, а потом он стал бредить и не подпускал меня к себе, грозил, что убьет меня, если я поставлю мелом крест на плоту, – словом, нес всякий вздор, а я ничего не мог с ним поделать; тут я сказал, что без чьей-нибудь помощи мне не обойтись; и в ту же минуту откуда-то вылезает этот самый негр, говорит, что он мне поможет, – и сделал все, что надо, очень ловко. Я, конечно, так и подумал, что это беглый негр и есть, а ведь мне пришлось там пробыть весь тот день до конца и всю ночь. Вот положение, скажу я вам! У меня в городе осталось два пациента с простудой, и, конечно, надо бы их навестить, но я не отважился: а вдруг, думаю, этот негр убежит, тогда меня все за это осудят; а на реке ни одной лодки не видно, и позвать некого. Так и пришлось торчать на острове до сегодняшнего утра; и я никогда не видел, чтобы негр так хорошо ухаживал за больными; а ведь он рисковал из-за этого свободой, да и устал очень тоже, – я по всему видел, что за последнее время ему пришлось делать много тяжелой работы. Мне это очень в нем понравилось. Я вам скажу, джентльмены: за такого негра не жалко заплатить и тысячу долларов и обращаться с ним надо ласково. У меня под руками было все, что нужно, и мальчику там было не хуже, чем дома; может, даже лучше, потому что там было тихо. Но мне-то пришлось из-за них просидеть там до рассвета – ведь оба они были у меня на руках; потом, смотрю, едут какие-то в лодке, и, на их счастье, негр в это время крепко уснул, сидя на тюфяке, и голову опустил на колени; я им тихонько сделал знак, они подкрались к нему, схватили и связали, прежде чем он успел сообразить, в чем дело. А мальчик тоже спал, хотя очень беспокойно; тогда мы обвязали весла тряпками, прицепили плот к челноку и потихоньку двинулись к городу, а негр не сопротивлялся и даже слова не сказал; он с самого начала вел себя тихо. Он неплохой негр, джентльмены. Кто-то заметил: – Да, надо сказать, ничего плохого я тут не вижу, доктор. Тогда и другие тоже смягчились, а я был очень благодарен доктору за то, что он оказал Джиму такую услугу; я очень обрадовался, что и доктор о нем думает по-моему; я, как только с Джимом познакомился, сразу увидел, что сердце у него доброе и что человек он хороший. Все согласились, что он вел себя очень хорошо и заслужил, чтобы на это обратили внимание и чем-нибудь вознаградили. И все до одного тут же обещали – видно, что от души, – не ругать его больше. Потом они вышли из сарайчика и заперли его на замок. Я думал, они скажут, что надо бы снять с него хоть одну цепь, потому что эти цепи были уж очень тяжелые, или что надо бы ему давать не один хлеб и воду, а еще мясо и овощи, но никому это и в голову не пришло, а я решил, что мне лучше в это дело не соваться, а рассказать тете Салли то, что говорил доктор, как только я миную пороги и мели, то есть объясню ей, почему я забыл сказать, что Сид был ранен, когда мы с ним в челноке гнались за беглым негром. Времени у меня было еще много. Тетя Салли день и ночь не выходила из комнаты больного, а когда я видел дядю Сайласа, я всякий раз удирал от него. На другое утро я услышал, что Тому гораздо лучше и что тетя Салли пошла прилечь. Я проскользнул к больному в комнату, – думаю: если он не спит, нам с ним вместе надо бы придумать, как соврать половчее, чтобы сошло для родных. Но он спал, и спал очень спокойно, и лицо у него было бледное, а не такое огненное, как когда его принесли. Я сел и стал дожидаться, пока он проснется. Через каких-нибудь полчаса в комнату неслышно входит тетя Салли, и я опять попался! Она сделала знак, чтобы я сидел тихо, села рядом со мной и начала шепотом говорить, что все мы теперь должны радоваться, потому что симптомы у него первый сорт, и он давно уже спит вот так, и все становится спокойнее и здоровей с виду, и десять шансов против одного за то, что он проснется в своем уме. Мы сидели и стерегли его, и скоро он пошевелился, открыл глаза, как обыкновенно, поглядел и говорит: – Э, да ведь я дома! Как же это так? А плот где? – Плот в порядке, – говорю я. – А Джим? – Тоже, – говорю я, но не так уж твердо. Он ничего не заметил и говорит: – Отлично! Великолепно! Теперь все кончилось, и бояться нам нечего! Ты сказал тете? Я хотел ответить «да», а тут она сама говорит: – Про что это, Сид? – Да про то, как мы все это устроили. – Что «все»? – Да все; ведь только одно и было: как мы с Томом освободили беглого негра. – Боже милостивый! Освободили бег… О чем это ты, милый? Господи, опять он заговаривается! – Нет, не заговариваюсь, я знаю, о чем говорю. Мы его освободили, мы с Томом. Решили так сделать и сделали. Да еще как превосходно! Он пустился рассказывать, а она его не останавливала, все сидела, и слушала, и глядела на него круглыми глазами, и я уж видел, что мне в это дело соваться нечего. – Ну как же, тетя, чего нам это стоило! Работали целыми неделями, час за часом, каждую ночь, пока вы все спали. Нам пришлось красть и свечи, и простыню, и рубашку, и ваше платье, и ложки, и жестяные тарелки, и ножи, и сковородку, и жернов, и муку – да всего и не перечесть! Вы себе представить не можете, чего нам стоило сделать пилу, и перья, и надписи, и все остальное, и как это было весело! А потом надо было еще рисовать гроб и кости, писать анонимные письма от разбойников, вылезать и влезать по громоотводу, вести подкоп, делать веревочную лестницу и запекать ее в пироге, пересылать в вашем кармане ложки для работы… – Господи помилуй! –…напускать в сарайчик змей, крыс, пауков, чтобы Джим не скучал один; а потом вы так долго продержали Тома с маслом в шляпе, что едва все дело нам не испортили: мы не успели уйти, и фермеры нас застали еще в сарайчике; мы скорее вылезли и побежали, а они нас услышали и пустились в погоню; тут меня и подстрелили, а потом мы свернули с дороги, дали им пробежать мимо себя; а когда вы спустили собак, то им бежать за нами было неинтересно, они бросились туда, где шум, а мы сели в челнок и благополучно переправились на плот, и Джим теперь свободный человек, и мы все это сами сделали – вот здорово, тетечка! – Ну, я ничего подобного не слыхала, сколько ни живу на свете! Так это вы, озорники этакие, столько наделали нам хлопот, что у всех голова пошла кругом, и напугали всех чуть не до смерти?! Хочется мне взять сейчас да и выколотить из вас всю дурь, вот сию минуту! Подумать только, а я-то не сплю, сижу ночь за ночью, как… Ну, негодник этакий, вот только выздоровеешь, я уж за тебя примусь, повыбью из вас обоих всякую чертовщину! Но Том весь сиял от гордости и никак не мог удержаться – все болтал и болтал, а она то и дело перебивала его и все время сердилась и выходила из себя, и оба они вместе орали, как кошки на крыше; а потом она и говорит: – Ну хорошо, можешь радоваться сколько тебе угодно, но смотри, если ты еще раз сунешься не в свое дело… – В какое дело? – говорит Том, а сам больше не улыбается: видно, что удивился. – Как – в какое? Да с этим беглым негром, конечно. А ты что думал? Том посмотрел на меня очень сурово и говорит: – Том, ведь ты мне только что сказал, что Джим в безопасности. Разве он не убежал? – Кто? – говорит тетя Салли. – Беглый негр? Никуда он не убежал. Его опять поймали, живого и невредимого, и он опять сидит в сарае и будет сидеть на хлебе и на воде и в цепях; а если хозяин за ним не явится, то его продадут. Том сразу сел на кровать – глаза у него загорелись, а ноздри задвигались, как жабры, – и кричит: – Они не имеют никакого права запирать его! Беги! Не теряй ни минуты! Выпустите его, он вовсе не раб, а такой же свободный, как и все люди на земле! – Что этот ребенок выдумывает?! – Ничего я не выдумываю, тут каждое слово правда, тетя Салли! А если никто не пойдет, я сам туда пойду! Я всю жизнь Джима знаю, и Том его знает тоже. Старая мисс Уотсон умерла два месяца назад. Ей стало стыдно, что она хотела продать Джима в низовья реки, она это сама говорила; вот она и освободила Джима в своем завещании. – Так для чего же тебе понадобилось его освобождать, если он уже свободный? – Вот это вопрос, – это как раз похоже на женщин! А как же приключения-то? Да я бы и в крови по колено не побоялся… Ой, господи, тетя Полли! И провалиться мне на этом месте, если она не стояла тут, в дверях, довольная и кроткая, как ангел. Тетя Салли бросилась к ней, заплакала и принялась ее обнимать, да так, что чуть не оторвала ей голову; а я сразу понял, что самое подходящее для меня место – под кроватью; похоже было, что над нами собирается гроза. Я выглянул, смотрю – тетя Полли высвободилась и стоит, смотрит на Тома поверх очков – да так, будто с землей сровнять его хочет. А потом и говорит: – Да, Том, лучше отвернись в сторонку. Я бы на твоем месте тоже отвернулась. – Боже ты мой! – говорит тетя Салли. – Неужели он так изменился? Ведь это же не Том, это Сид! Он… он… да где же Том? Он только что был тут, сию минуту. – Ты хочешь сказать, где Гек Финн, – вот что ты хочешь сказать! Я столько лет растила этого озорника Тома, мне ли его не узнать! Вот было бы хорошо! Гек Финн, вылезай из-под кровати сию минуту! Я и вылез, только совсем оробел. Тетя Салли до того растерялась, что уж дальше некуда; разве вот один только дядя Сайлас растерялся еще больше, когда приехал из города и все это ему рассказали. Он сделался, можно сказать, вроде пьяного и весь остальной день ничего не соображал и такую сказал проповедь в тот день, что даже первый мудрец на свете и тот ничего в ней не разобрал бы, так что после этого все к нему стали относиться с почтением. А тетя Полли рассказала им, кто я такой и откуда взялся, и мне пришлось говорить, что я не знал, как выйти из положения, когда миссис Фелпс приняла меня за Тома Сойера… (Тут она перебила меня и говорит: «Нет, ты зови меня по-старому: тетя Салли, я теперь к этому привыкла и менять ни к чему!»)… когда тетя Салли приняла меня за Тома Сойера, и мне пришлось это терпеть, другого выхода не было, а я знал, что Том не обидится – напротив, будет рад, потому что получается таинственно, у него из этого выйдет целое приключение, и он будет доволен. Так оно и оказалось. Он выдал себя за Сида и устроил так, что для меня все сошло гладко. А тетя Полли сказала, что Том говорил правду: старая мисс Уотсон действительно освободила Джима по завещанию; значит, верно – Том Сойер столько хлопотал и возился для того, чтобы освободить свободного негра! А я-то никак не мог понять, вплоть до этой самой минуты и до этого разговора, как это он при таком воспитании и вдруг помогает мне освободить негра! Тетя Полли говорила, что как только тетя Салли написала ей, что Том с Сидом доехали благополучно, она подумала: «Ну, так и есть! Надо было этого ожидать, раз я отпустила его одного и присмотреть за ним некому». – Вот теперь и тащись в такую даль сама, на пароходе, за тысячу сто миль, узнавай, что там еще этот дрянной мальчишка натворил на этот раз, – ведь от тебя я никакого ответа добиться не могла. – Да ведь и я от тебя никаких писем не получала! – говорит тетя Салли. – Быть не может! Я тебе два раза писала, спрашивала, почему ты пишешь, что Сид здесь, – что это значит? – Ну а я ни одного письма не получала. Тетя Полли не спеша поворачивается и строго говорит: – Том? – Ну что? – отвечает он, надувшись. – Не «что», озорник ты этакий, а подавай сюда письма! – Какие письма? – Такие, те самые! Ну, вижу, придется за тебя взяться… – Они в сундучке. И никто их не трогал, так и лежат с тех пор, как я их получил на почте. Я так и знал, что они наделают беды; думал, вам все равно спешить некуда… – Выдрать бы тебя как следует! А ведь я еще одно письмо написала, что выезжаю; он, должно быть, и это письмо… – Нет, оно только вчера пришло; я его еще не читала, но оно цело, лежит у меня. Я хотел поспорить на два доллара, что не лежит, а потом подумал, что, может, лучше не спорить. И так ничего и не сказал.  Глава последняя   В первый же раз, как я застал Тома одного, я спросил его, для чего он затеял всю эту историю с побегом, что он намерен был делать, если бы побег ему удался и он ухитрился бы освободить негра, который был давным-давно свободен. А Том на это сказал, что если бы нам удалось благополучно увезти Джима, то мы проехались бы вниз по реке на плоту до самого устья – приключений ради, – он с самого начала так задумал, а после того Том сказал бы Джиму, что он свободен, и мы повезли бы его домой на пароходе, заплатили бы ему за трату времени, послали бы вперед письмо, чтобы все негры собрались его встречать, и в город бы его проводили с факелами и с музыкой, и после этого он стал бы героем, и мы тоже. А по-моему, и без этого все кончилось неплохо. Мы в одну минуту освободили Джима от цепей, а когда тетя Салли с дядей Сайласом и тетя Полли узнали, как хорошо он помогал доктору ухаживать за Томом, они стали с ним ужасно носиться: устроили его как можно лучше, есть ему давали все, что он захочет, старались, чтобы он не скучал и ровно ничего не делал. Мы позвали Джима в комнату больного для серьезного разговора; и Том подарил ему сорок долларов за то, что он был узником и все терпел и так хорошо себя вел; а Джим обрадовался и не мог больше молчать: – Ну вот, Гек, что я тебе говорил? Что я тебе говорил на Джексоновом острове? Говорил, что грудь у меня волосатая и к чему такая примета; а еще говорил, что я уже был один раз богатый и опять разбогатею; вот оно и вышло по-моему! Ну вот! И не говори лучше в другой раз – примета, она и есть примета, попомни мое слово! А я все равно знал, что опять разбогатею, это уж как пить дать! А после этого Том опять принялся за свое и пошел и пошел: давайте, говорит, как-нибудь ночью убежим все втроем, перерядимся и отправимся на поиски приключений к индейцам, на индейскую территорию, недельки на две, на три; а я ему говорю: ладно, это дело подходящее, только денег у меня нет на индейский костюм, а из дому вряд ли я получу, потому что отец, должно быть, уже вернулся, забрал все мои деньги у судьи Тэтчера и пропил их. – Нет, не пропил, – говорит Том, – они все целы, шесть тысяч, и даже больше; а твой отец так и не возвращался с тех пор. Во всяком случае, когда я уезжал, его еще не было. А Джим и говорит, да так торжественно: – Он больше никогда не вернется, Гек! Я говорю: – Почему не вернется, Джим? – Почему бы там ни было, не все ли равно, Гек, а только он больше не вернется. Но я к нему пристал, и в конце концов он признался: – Помнишь тот дом, что плыл вниз по реке? Там еще лежал человек, прикрытый одеялом, а я открыл и посмотрел, а тебя не пустил к нему? Ну вот, свои деньги ты получишь когда понадобится, потому что это и был твой отец… Том давно поправился и носит свою пулю на цепочке вместо брелока и то и дело лезет поглядеть, который час; а больше писать не о чем, и я этому очень рад, потому что если бы я раньше знал, какая это канитель – писать книжку, то нипочем бы не взялся, и больше уж я писать никогда ничего не буду. Я, должно быть, удеру на индейскую территорию раньше Тома с Джимом, потому что тетя Салли собирается меня усыновить и воспитывать, а мне этого не стерпеть. Я уж пробовал.   Конец. С совершенным почтением. Гек Финн.    

The script ran 0.01 seconds.