Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Н. И. Дубов - Мальчик у моря [1963]
Известность произведения: Средняя
Метки: children, child_prose

Аннотация. Повести Николая Ивановича Дубова населяют многие люди - добрые и злые, умные и глупые, веселые и хмурые, любящие свое дело и бездельники, люди, проявляющие сердечную заботу о других и думающие только о себе и своем благополучии. Они все изображены с большим мастерством и яркостью. И все же автор больше всего любит писать о людях активных, не позволяющих себе спокойно пройти мимо зла. Мужественные в жизни, верные в дружбе, принципиальные, непримиримые в борьбе с несправедливостью, с бесхозяйственным отношением к природе - таковы главные персонажи этих повестей. Кроме публикуемых в этой книге «Мальчика у моря», «Неба с овчинку» и «Огней на реке», Николай Дубов написал для детей увлекательные повести: «На краю земли», «Сирота», «Жесткая проба». Они неоднократно печатались издательством «Детская литература».

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

Митька едва сдержался, чтобы не выругаться. — Я тебя на кладбище не посылаю, так ты меня в тюрьму не посылай. — А зачем посылать? Ты и сам угодишь. Тропка у тебя утоптанная, не заблудишься. — Ты, дед, заткнись, а то как… — Палить будешь? Вали, бей враз из двух стволов, доказывай свое геройство… Дед Харлампий знал Митьку еще со времен его незадачливой охоты, нисколько не боялся и явно издевался над ним. И что с ним делать, не бить же его, старого черта? — Слышь, дед, в селе говорят, тут человек какой-то приехал… с собакой. — Приехал. — Не знаешь, где живет? — У меня живет. А тебе зачем? — Собаку поглядеть. Может, продаст? Я б купил… — Это ты-то? Да ты курице корку не бросишь… — Да брось трепаться, дед, я делом спрашиваю. — Уехал тот человек в Чугуново. Вчера еще. А сегодня и мальчонка с собакой уехали. Так что ты в помещики погоди, другим разом выйдешь… Оскалив в насмешливой улыбке уцелевшие зубы, Харлампий зашагал через шоссе в лес. Митька угрюмо смотрел ему вслед. Врет или не врет? С чего бы вдруг пацан уехал? Врет, старый хрыч!.. Митька заглянул в открытое окно. В хате было тихо и пусто. — Ты чего там лазаешь? — загремела за его спиной тетка Катря, возвращавшаяся из хлева с пустой корчагой. — Да я вас шукал, тетя. Тут у вас приезжие, говорят, живут. Мне поговорить надо… — Уехал старший. — А хлопец его? С собакой. — Бегает. Пообедал и убежал. — А дед говорит, он тоже уехал. Что-то вы не в одно брешете… — Это кто брешет? — Тетка Катря рывком поставила корчагу на землю и уперла кулаки в бока. — Кто брешет, я тебя спрашиваю? Собаки брешут да ты, собачий сын!.. Пришел в чужую хату да еще и рот разеваешь? А ну иди отсюда под три чорты, пока я об тебя твою пукалку не поломала… Митька поспешно отступил. Он узнал все, что нужно. Старый черт соврал, никуда пацан не уехал и собака при нем… Сколько ни бегает, домой прибежит. А до вечера уже недалеко. Митька отошел подальше от хаты, но так, чтобы видеть подступы к ней, положил ружье на землю и лег сам. Минут через пять сирень возле хаты зашевелилась. Митька схватил ружье, но никто не появился, оттуда не донеслось ни звука, и он решил, что кусты шевелились от ветра. …Сашко выбрался из сиреневого куста и кратчайшей дорогой во весь дух припустил к порогу. Антон и Юка притаились под обломком скалы. Почуяв Сашка, Бой вскочил, но тотчас узнал его, вильнул хвостом и снова лег. Сашко подробно рассказал все, что слышал. Распахнув в ужасе глаза, Юка смотрела то на Сашка, то на Антона. Тот, не поднимая головы, молча покусывал травинку. — Боже мой, боже мой! — сказала Юка. — Что ж теперь будет? Антон и Сашко промолчали. — Ну и пускай сидит! — сказала Юка. — Не будет же он там век сидеть? Посидит-посидит — и уйдет. Стемнеет, и тогда ты пойдешь домой. — Ты этого гада не знаешь, — сказал Сашко. — Он и сутки будет сидеть. И снова придет… — Тогда знаешь что? Пойдем к нам! Мама, правда, собак боится, но это ничего, мы объясним. А папа нисколько не боится. И ты будешь у нас… — Придумала! — буркнул Антон, покосившись на нее. — Что, я Боя в карман спрячу? Увидят, и кто-нибудь ему скажет… — Факт! — подтвердил Сашко. — Скажут. Не со зла, просто так. Бой насторожился и вскочил. Антон, а вслед за ним и Юка обхватили его за шею. — Идет кто-то! — шепнул Сашко. — Держите его, я посмотрю. Он бесшумно исчез за скалой. — Сидеть! Сидеть, Бой! — молящим шепотом сказал Антон. Бой внимательно посмотрел на него, сел, но продолжал сторожко поводить ушами, прислушиваясь. Сашко вернулся через несколько минут. — То дед Харлампий через реку пошел. Должно, на Ганыкину греблю. — Может, ему рассказать? — предложила Юка. — А толку? — возразил Сашко. — Он же старый. Митька его одним пальцем как чкурнет… — Так что делать? И что вы все молчите? — вспылила Юка. — Ведь скоро же темнеть будет! Антон посмотрел на нее, на Сашка и снова опустил голову. — Вы идите, — сказал он, глядя в землю. — Идите домой. А я останусь. — Здесь?! — поразилась Юка. — Что ж, ты всю ночь просидишь один в лесу? — Думаешь, я боюсь? — Не в этом дело!.. Но как это так — одному, в лесу… И спать же нужно, есть… — Не умру. Зато ночью он нас не найдет. А найдет, пусть только сунется. Он ночью ничего не видит, а Бой не промахнется, так даст прикурить — будь здоров… — Нет, ты сошел с ума! Я этого не допущу! — решительно сказала Юка. — Как это так?! — А кто тебя спрашивает? — разозлился Антон. — Поменьше бы болтала, так ничего бы и не было. Он бы не знал, где меня искать… На глазах Юки появились слезы. — Выходит, я во всем виновата, да? — А ну тебя! — отмахнулся Антон. Он понимал, что неправ, обижает Юку напрасно, но не мог себя перебороть. Он не знал, что делать, куда деваться, ему было страшно и стыдно того, что ему стало страшно, и он распалял в себе злость на Юку, потому что злость заглушала страх. — Ну и сиди здесь, — оскорблено сказала Юка. — Думаешь, мне тебя жалко? Вот нисколечко! Мне Боя жалко… — Жалели такие… Давай уматывай. Только смотри опять не наболтай! Слезы выкатились из Юкиных глаз и одна за другой быстро-быстро потекли по щекам. — Ты… ты просто бессовестный! Вот и всё… Юка вскочила и побежала к тропинке, вьющейся вдоль берега. Сашко посмотрел ей вслед, Антон отвернулся, делая вид, что его совершенно не интересует, ушла она или осталась. — Ты шо, правда хочешь тут перебыть? — спросил Сашко. — Антон кивнул. — Может, оно и лучше. Никто знать не будет. И теперь тепло, не замерзнешь. Вот только комары… Антон пренебрежительно махнул рукой. — Я б с тобой тоже… — помолчав, сказал Сашко. — Только без спроса нельзя — обязательно искать начнут, а сказать — еще хуже: не пустят, еще и расскажут кому-нибудь… — Не надо, я сам, — сказал Антон. — Ты иди. — Не, — возразил Сашко. — Шо ж ты, так на камне будешь сидеть? Так не можно. Давай лапника наносим. Тут его до биса… Выше тропинки росли сосны. На земле валялись обломившиеся ветки с еще не увядшими лапами. Увидев, что ребята собирают хворост, Бой тоже схватил в зубы здоровенную ветку и поволок следом. Вскоре под скалой появился хрусткий ворох лапника. — Теперь другое дело, — сказал Сашко. — А хлеб у тебя есть? — Нет. — Ну ничего, я завтра раненько принесу. А пить захочешь, из речки не пей… — Ты что, тоже инфекции боишься? — улыбнулся Антон, вспомнив Толю. — Та не, у нас не пьют. Бросают в речку шо хочешь. А в Чугунове какую-то отраву в речку спускают… Здесь струмок есть. Вон, Бой уже нашел… В нескольких шагах от скалы из-под корней дерева, оплетших каменные глыбы, сочилась тоненькая струйка воды. Бой припал к лунке, выбитой родничком, и громко лакал. Сашко поглядел на реку, на противоположный высокий берег. Стволы уже пригасли, только самые маковки крон озаряло заходящее солнце. — Ну, бывай, — сказал Сашко. — Надо домой бежать. А завтра что-нибудь придумаем. По торчащим из воды камням он перешел на другой берег, несколько раз его выгоревшие от солнца волосы мелькнули в кустах и исчезли. — Вот, брат, какая петрушка получилась, — мрачно сказал Бою Антон. Теперь они были вдвоем, можно было не стесняться и не притворяться. — И все из-за тебя… — Бой повилял хвостом. — А ты даже не понимаешь… Они остались одни в огромном лесу, которого Антон толком даже не видел. Ему стало не по себе, и он разговаривал с Боем, чтобы заглушить это неприятное чувство. Антон достал из рюкзака брюки, рубашку и куртку. Бой подошел ближе и, наклонив голову, внимательно провожал взглядом все, что добывал из мешка Антон. — Есть хочешь? А я, думаешь, нет? Мало всяких переживаний, так еще переживай их натощак… По общераспространенному мнению, переживания должны отбивать всякое желание есть, но с ним этого почему-то не случалось. Тетя Сима и мама Антона каждый раз, когда случались неприятности, говорили, что у них пропал аппетит, кусок не идет в горло, и прочие подобные вещи. Антон относился к таким заявлениям с недоверием, хотя мама и тетя действительно переставали есть. Антон этого не понимал. Какие бы переживания ему ни выпадали, это не сказывалось на его аппетите, пожалуй, даже наоборот — есть почему-то хотелось еще больше. Вот и теперь Антон чувствовал все более возрастающее нытье под ложечкой. 8 Чтобы заглушить голод, он припал к родничку и долго пил. После этого стало тяжело и холодно в животе, но голод нисколько не уменьшился. В лесу правого берега уже сгущалась тьма, подкрадывалась все ближе, одно за другим деревья тонули в ней. Вместе с темнотой наплывала прохлада. Антон зябко поежился и оделся. Бой вскочил, завилял хвостом, заглядывая ему в лицо. — Нельзя нам домой, — сказал Антон, лег на ворох лапника и оперся скулами о кулаки. Бой лег возле, положил голову на вытянутые вперед лапы, потом шумно вздохнул и развалился на боку. У него тоже были свои переживания, и в дреме он, должно быть, заново переживал все, что произошло за этот долгий и тяжелый день. Лапы его подергивались — он куда-то бежал, преследовал, хвост отлетал в воинственном размети, в горле глухо рокотало и переливалось. Однако и во сне он слышал все. Бой внезапно притих и тут же вскочил. Антон вцепился в его пышный воротник. Как ни напрягал слух Антон, ничего не мог расслышать, но Бой явно что-то слышал, следил доносящиеся до него звуки и весь напружинился, устремляясь туда, откуда они долетали. Антон облегченно перевел дух: Бой смотрел не в сторону лесничества, откуда мог появиться Митька Казенный, а туда же, где раньше Сашко видел деда Харлампия. Должно быть, дед возвращался теперь домой и вскоре настолько удалился, что даже Бой перестал его слышать, расслабил мускулы и снова лег. День погас, синяя изгарь закатного пожарища поглотила лес и землю. На небе зеленоватые отсветы заката вытесняла густеющая чернь, тусклый оловянный блеск реки затухал. Антону стало не по себе. Ничего не случилось, а ему становилось все неприятнее, и он старался преодолеть неприятное ощущение, понять, отчего оно возникло. И вдруг он понял, отчего появилось это странное и неприятное ощущение, — вокруг стояла немотная тишина. Тишина, с какой он не сталкивался никогда — ни во сне, ни наяву. Она была всюду и во всем, гнетущая, непроницаемая, и уплотнялась все больше, давила как неосязаемая, но невыносимая тяжесть. Всегда непрестанно и непрерывно его овевал океан звуков. Знакомые, привычные или неизвестные и непонятные, оглушительные или еле слышные, приятные или раздражающие, они наплывали со всех сторон, наполняли собой весь мир. Голоса людей, птиц и животных, грохот, стук машин, свист ветра, шум леса, плеск воды, шелест листвы — это было всегда. Больше или меньше, громче или тише, но оно было, наполняло жизнью окружающее. А теперь вдруг все смолкло, затихло, онемело. Это становилось невыносимо, и Антону нестерпимо хотелось вскочить и закричать. Не что-то определенное, а просто заорать, издать бессмысленный вопль, лишь бы взорвать невыносимую немоту окружающего. Но было еще страшнее обнаружить себя, привлечь внимание всего, что притаилось вокруг в зловещем, выжидательном молчании. И вдруг совсем рядом зазвучал еле различимый шепот. Кто-то, шепелявя и пришепетывая, торопливо бормотал одну и ту же фразу. Бой не спал и, конечно, тоже слышал, но не обращал на это внимания, А невидимый все бормотал и бормотал, присюсюкивая и шепелявя. «Да это же родничок!» — обрадовался Антон. Монотонное шепелявое бормотание родничка будто сняло со всего зарок немоты. Неподалеку тихонько что-то треснуло и мягко прошуршало по земле. «Ветка упала», — догадался Антон. Негромко плеснуло в реке, под еле ощутимым дуновением зашептались листья орешника, в кустах пискнула то ли мышь, то ли пичуга. Нет, мир не умер, жизнь не угасла и не онемела. Просто ночью она была совсем иной, и голоса ночи звучали иначе, чем голоса дня. Сковавшее Антона напряжение спало. И тут Антон заметил, что темнота тоже не такая непроглядная, как казалось поначалу. Правобережный лес за спиной Антона был по-прежнему черной сплошной стеной, но Антон уже без большого труда различал ближайшие купы кустов, светлую струю речного быстротека. Над скалой левого берега стал заметен неровный гребень древесных вершин, а в небе, будто щурясь, замерцали редкие мелкие звезды. В глубокой дали за лесным гребнем кусочек неба посветлел и стал наливаться воспаленной тревожной краснотой. «Неужто пожар? — подумал Антон. — В Ганешах? Или горит лес?» Он читал описания лесных пожаров. Описания были очень красивые, но от них становилось жутко и хотелось бежать, как бегут перед ревущей стеной огня все обезумевшие от ужаса жители леса. А куда бежать ему в случае чего? Спрятаться в речке? Не та речка — в ней вода попросту закипит… Тревожные мысли его прервал странный далекий звук. Похоже было, будто кто-то диким басом проревел «у» в большую пустую бочку. Бой вскочил. — Тихо! Тихо, Бой! — сказал Антон. — Это ничего, это бугай ревет… Антон узнал этот звук. Однажды ночью в пионерском лагере, выйдя по нужде, он услышал такой же странный, пугающий звук. Сторож, отчаянно боровшийся с дремотой, обрадовался возможности поговорить и долго, обстоятельно объяснял Антону, что ревет водяной бугай, по-ученому выпь, угрюмая болотная птица, крик ее слышно за километры… Выпь снова испустила пугающий вопль. Должно быть, поняв его как вызов, Бой приподнял башку и глубоким басом бухнул в ответ. И тотчас свора таких же басовитых псов обрушила на них свое буханье. Десятки собачьих глоток старательно повторили: «бух, бух, бух…» Казалось, их расставили цепью вдоль всего левого берега, и они, будто рассчитываясь, по цепочке передавали сигнал. Бой от неожиданности даже присел, шерсть на холке у него поднялась. Ему отвечали такие же большие, сильные псы, их было много, очень много, но он бесстрашно принял вызов. «Бух-бух!» — уже зло пролаял он. Эхо снова подхватило гулкий голосище и, передразнивая, понесло вдоль реки. Бой гремел. Он обливал врага презрением, призывал и угрожал жестокой расправой. А невидимые бесчисленные враги отвечали ему тем же, без конца повторяя и передразнивая. Антона трясло от смеха. — Бой, замолчи! Там никого нет! — хохоча, уговаривал Антон, пытался придержать его челюсти, но Бой вырывался и снова бухал. Это продолжалось долго, однако мало-помалу Бой, то ли проникшись презрением к брехливым, но трусливым врагам, то ли поняв, что ему отвечают какие-то не настоящие собаки, лаял все реже, долго прислушивался к эху, наконец решительно вернулся к вороху лапника и лег. Зарево за лесной далью разгоралось, все больше светлея, поглощало звезды, потом из-за гребня сосновых вершин появилась серебряная краюха луны. И тотчас заискрилось, заблистало зеркало реки; как солдаты по команде, шагнули, выступили вперед одиночные деревья и кусты, отбросив за спину черные плащи теней. Бой вскочил и прислушался. Теперь он смотрел не за порог и не на левый берег, а туда, где вилась еле заметная тропка, по которой они пришли сюда и которая вела к гречишному полю и к лесничеству. Антон хотел схватить Боя, чтобы оттащить глубже в тень и зажать ему пасть, но не успел. Бой прыгнул вперед и бесшумно исчез среди кустов. Сердце у Антона остановилось. Каждую секунду мог раздаться яростный рев Боя, выстрел… На тропинке послышались странные звуки, будто кто-то ласково урчал и одновременно смеялся. Потом из темноты шумно скатился по откосу Бой. В зубах у него белел сверток. Следом за Боем сбежала маленькая фигурка с большим тюком в руках. — Ты?! — глупо спросил Антон, не веря своим глазам. — Я, — почему-то виноватым голосом сказала Юка. — А что? Думаешь, я обиделась? Я обиделась. А потом подумала, что глупо и несправедливо обижаться на тебя сейчас. — И не страшно тебе было? — Нисколечко… — сказала Юка, но тут же помотала головой. — Нет, неправда! Очень-очень страшно. Прямо жутко! — Зачем же шла? — Но ведь тебе одному еще страшнее! А вдвоем не так. Правда? Ты бы ведь тоже так сделал? Антон промолчал. Он совсем не был уверен, что поступил бы так же, как она. — А потом… — начала Юка и осеклась. Этого объяснить нельзя. Когда она была маленькой, папа называл ее «Ошибкой». — Почему я Ошибка? — спрашивала Юка. — Ты по ошибке родилась девочкой. Тебе следовало родиться этаким сорванцом с тугими кулаками и вечно расквашенным носом… Юка была девочкой, тем не менее нос ее часто бывал расквашен. Во всем и всегда она искала и требовала справедливости. Она расстраивалась и сердилась на книжки и кинокартины, если в них находила несправедливость, и, не раздумывая, лезла в драку, если сталкивалась с несправедливостью лицом к лицу. Ее били, она не плакала и никому не жаловалась. С девочками было скучно. Они болтали о тряпках, шушукались о мальчишках, жеманничали, притворялись ужасно нежными и взрослыми девушками. Юку все это не интересовало, и она предпочитала водиться с мальчишками. Иногда они были грубы, но по крайней мере поминутно не куксились, не манерничали и умели мечтать. Они мечтали стать летчиками, моряками, исследователями, Чапаевыми, открывателями кладов и всяких сокровищ. Правда, зачастую мечты у них были какие-то очень деловитые, иногда просто шкурные. Когда Юке прискучивали чересчур практичные мечтания товарищей, она уходила гулять одна. Тогда никто не мешал глупой болтовней о деньгах и о том, что с ними можно сделать. Деньги — это прямо какое-то несчастье: о них без конца думают и говорят, будто весь мир можно купить, разменять на какие-то металлические кружочки или бумажки в радужных разводах… Он ведь так беспредельно огромен и удивителен! И полон тайн. Они не только в далеком будущем, за морями, за горами. Они здесь, они всюду. Вот стоит только свернуть за угол или заглянуть в тот двор, протянуть руку — и откроется тайна… Юка не умела ходить медленно. Она начинала идти медленно, чинно, как все, потом шла все быстрее, быстрее и наконец пускалась бегом. Ей казалось, пока она идет медленно, там, впереди, может быть, в той улице или вон в том переулке, случится что-то чрезвычайно интересное, важное, а она не увидит, раскроется тайна, а она не узнает… И она бежала. Так было легче и лучше. Она бежала навстречу всему, широко распахнув в удивлении и восторге свои большие синие глаза. Особенно любила Юка гулять в белые ночи. Это удавалось редко. Но иногда мама и папа уезжали в субботу вечером к друзьям в Петергоф и оставались там ночевать. — Смотри, Юленька, — говорила мама, — ты уже большая девочка, я на тебя полагаюсь. Из дома не выходи, поужинай, послушай радио и ложись спать. — Да, конечно, мамочка, — серьезно отвечала Юка, но, как только дверь закрывалась, делала по комнате круг колесом. Это искусство стоило ей долгих часов труда и многих синяков, но, когда она однажды во дворе, зашпилив подол платья английской булавкой, прошлась колесом перед ошеломленными ребятами, все признали, что колесо она делает даже лучше, чем Петька из семнадцатой «а». Потом она стелила себе постель — по возвращении на это никогда не хватало сил! — и, стараясь, чтобы не заметили соседи, выскальзывала из парадного. До угла, где улица Рубинштейна вливается в Невский, подать рукой, а там и вовсе близко до Аничкова моста. На нем стояли «наши лошади», как говорила про себя Юка. Еще было не очень поздно, по проезжей части мчались машины, по тротуарам текли потоки пешеходов, и Юка всегда поражалась, почему они даже не поднимают головы, чтобы посмотреть на лошадей. Кони так прекрасны, так непохожи на замученных животин, которые изредка волокли по улице громыхающие тяжелые подводы. Эти были горды, сильны и непокорны. Разметав в могучем рывке хвосты и гривы, они вставали на дыбы, вырывали поводья из рук юношей. Юноши были тоже красивы, но Юке они не нравились. Они пытались покорить гордых, свободных лошадей, чтобы потом, может быть, запрячь их в громыхающие подводы… Юка знала, помнила каждый клок гривы, каждую жилку на могучих телах коней, но, заложив руки за спину и задрав голову, она обходила и рассматривала каждого заново. — Вы молодцы, — потихоньку говорила она, — смотрите не поддавайтесь! — и шла дальше. В странном призрачном свете замирало движение машин, исчезали озабоченные, усталые пешеходы. И тогда становились видны бродяги, а среди них была Юка, одинокая маленькая девочка в большом городе. В нем было живым все, и Юка разговаривала со всем живым. В сквер перед театром Юка не заходила — памятник Екатерине ей не нравился. Екатерина была похожа на тумбу, а сидящие вокруг постамента придворные наклонялись друг к другу и фальшиво улыбались, будто гадко сплетничали. Юка прямиком шла к каналу Грибоедова. Там был ее любимый висячий мостик. Две пары грифонов, взметнув вверх золоченые крылья, зажимали в пастях цепи, на которых висел мостик. Юка гладила их тугие холодные бока, мускулистые лапы, оглядывалась по сторонам, нет ли кого поблизости, и говорила львам: — Тяжело? Устали, бедняжки? А знаете что? Вы возьмите и опустите мостик. Пусть полежит, ничего ему не сделается. А вы отдохнете. Или вы боитесь, кто-нибудь увидит? Так я посторожу и, как кто появится, свистну. Ладно? Вот стану за то дерево и даже сама не буду подсматривать. Вот честное слово, не буду! Юка бежала и пряталась за дерево. Она все-таки не выдерживала и подглядывала. Самую чуточку. Крылатые львы, наверное, догадывались, что она хитрит, и никогда не опускали мостика. — Эх, вы, — говорила Юка, — какие вы боязливые. А еще львы! — и шла дальше. В колоннаде Казанского собора шептались парочки. Они провожали удивленными взглядами маленькую девочку, шагающую между колоннами; Юка не обращала на них внимания. В это время она шла среди гигантских стволов окаменевшего леса. Здесь было пустынно, дико, и тайна могла выглянуть из-за каждого ствола… В садике возле Адмиралтейства она подходила к памятнику Пржевальскому и гладила надменно-скорбную морду бронзового верблюда, — Плохо тебе, да? — сочувственно говорила она. — Я понимаю. У нас в Ленинграде такой ужасный климат… Потом она шла к памятнику Петру. С Медным всадником у нее были сложные отношения. Она восхищалась им и очень осуждала за то, что он так жестоко поступил с несчастным Евгением. В конце концов, что он сделал такого? Он ведь такой жалкий, даже не требовал, не просил, а только думал о том, что мог бы бог ему прибавить ума и денег… Опять эти проклятые деньги!.. И потом у него утонула невеста, несчастная Параша. За что же было его пугать и сводить с ума? Нет, это просто жестоко и несправедливо! Приложив ладошку козырьком, Юка подолгу всматривалась в одутловатое лицо всадника. Черные провалы его глазниц смотрели поверх голов пешеходов, Невы, строений на Васильевском, куда-то в такую даль, в какую не могла заглянуть Юка. Но все равно, какой он ни великий, Юка не боялась и каждый раз укоряла его: «Такой большой и сильный — на маленького и слабого! Неужели не стыдно?!» Бронзовый великан не обращал внимания на козявку у своих ног, смотрел в свое неведомое далеко, и рука его так же неподвижно простиралась в пустоте. От памятника Юка направлялась на набережную и шла вдоль каменного парапета к Адмиралтейству, потом к Зимнему. Она шла и в такт медленным шагам повторяла чеканные строки. Все это так и было, так и есть, как писал Пушкин: и державное течение, и спящие громады, и узор оград, и надо всем и во всем прозрачный сумрак, блеск безлунный… Это было так прекрасно, что у Юки перехватывало дыхание, сердце замирало и на глазах выступали слезы. Она очень не любила и сердилась, если в такие минуты к ней обращались. Почему-то взрослые задавали всегда одни и те же очень глупые вопросы: — Девочка, что ты здесь одна делаешь? Как тебя одну пустили? Почему ты сама с собой разговариваешь?.. Однажды с такими вопросами прицепились к ней две девушки. В это время Юка была Бейдеманом из «Одетых камнем» и, сердито сверкнув глазами, мрачно ответила: — За двадцать лет заключения в каменном мешке я разучилась говорить и теперь учусь заново… Одна из девиц глупо хихикнула, вторая испуганно сказала: — Она же просто псих, ненормальная! Девицы поспешили прочь. Юка довольно посмеялась и пошла дальше. Она любила сидеть на гранитной скамейке и смотреть на слитный бег могучих вод к близким просторам моря; за ними пепельно-серый массив Петропавловки пронзал небо золотым лучом — шпилем собора. Потом она, не торопясь, обходила каменную пустыню Дворцовой площади и мимо Эрмитажа снова выходила к Неве. Подле атлантов у входа в Эрмитаж она проходила поспешно, не глядя. И мимо нимф, что возле Адмиралтейства держат земную и небесную сферы. Ей было их жалко, как жалко было и крылатых львов Банковского мостика. Они все несли и несли, держали и держали ужасные тяжести, взваленные на них. И лица у них были озабоченные и печальные, как у живых людей. И сердце ее сжималось от жалости… Идти ночью по лесу было очень страшно. Ласковый и добрый, шумно веселый днем, сейчас он замер в угрюмом, угрожающем молчании. Юка знала, что нет ни духов, ни привидений, не верила в леших и русалок, знала, что в этом лесу нет хищных зверей, а люди все спят и она никого не встретит. Но тайна, так хитро и ловко прятавшаяся днем, могла открыться за тем кустом, притаиться в той ложбине или повиснуть над головой в распростертых, как руки, могучих ветвях. Юка останавливалась, прислушиваясь, и снова шла дальше. Наверное, все-таки она ужасная трусиха, если так боялась, старалась идти неслышно и затаивалась при каждом шорохе. Но она шла и не жмурилась от страха. А смотрела и смотрела во все глаза, ведь это могло появиться только на одну секунду и, если прозевать, — исчезнет навсегда… Нет, этого нельзя объяснить. И лучше не пробовать. Вдруг Антон ничего не поймет и просто посмеется. — Смотри, — сказала Юка, — вот одеяло. Я сплю в сараюшке на сене. Мама боится, что я простужусь, и затолкала мне в пододеяльник два шерстяных одеяла. Я одно вытащила и принесла. У тебя же ничего нет. — Да зачем? Не холодно. — И не рассуждай! Сейчас не холодно, а под утро ого как замерзнешь!.. Бой ткнул Антона в руку свертком. — Ой! Самое главное: я же вам поесть принесла, вы же оба голодные… — Она взяла у Боя сверток и развернула. — Это тебе. А это вот Антону… Ни Антона, ни Боя не нужно было уговаривать. Несколько минут было слышно только затрудненное дыхание жующего Антона и хруст костей, возле которых лег Бой. Юка смотрела на них сияющими глазами. Она была счастлива. 9 — А если хватятся? — Никто не хватится, — беззаботно тряхнула головой Юка. — Галка — хозяйкина дочка, мы вместе в сараюшке спим, — так спит, хоть стреляй. Ее за ногу можно тащить, не проснется… Мама поздно встает, а папа встает рано, но он же не пойдет проверять — ему и в голову не придет… А я раненько прибегу, — А еда? — Подумаешь, сколько тут еды… Ой, как они кусаются, прямо крокодилы какие-то… — Юка нещадно хлопала ладошкой по голым ногам. — Ты одеялом прикрой. Юка укутала ноги. — Страшно было? — Да ну… — буркнул Антон. — И правильно — чего бояться!.. Как тут тихо… «Тиха украинская ночь, прозрачно небо, звезды блещут…» Ты стихи любишь? — Нет, — решительно отрезал Антон. — Ну и глупо! Иногда стихотворение, оно как живое. Непонятно, почему и как, а читаешь, — и даже сердце щемит…     На холмах Грузии лежит ночная мгла;        Шумит Арагва предо мною.       Мне грустно и легко; печаль моя светла; Печаль моя полна тобою, Тобой, одной тобой… Широко открытыми глазами Юка всматривалась в изломы черных теней, призрачного лунного света и раздумчиво повторяла: «Печаль моя светла; печаль моя полна тобою…» Словно отгоняя наваждение певучих строк, она встряхнула головой: — Дальше там про любовь. Хорошо, но уже не так интересно… А ты кого-нибудь уже любишь? Антон ошарашено посмотрел на нее. Юка засмеялась. — Я еще тоже нет. А когда полюблю, наверное, не буду про это говорить. По-моему, про это нельзя говорить. У нас мальчики или девочки иногда друг другу говорят или записки пишут: «Давай будем дружить». Глупо и противно. Как будто об этом можно условиться или сторговаться… Это или получается само, или не получается вовсе. Правда? А когда сначала договариваются — противно… Антон кивнул, хотя эта проблема его не интересовала: он никому не писал записок и не пытался договариваться о дружбе. Некоторые девочки в школе и во дворе ему нравились, то есть иногда ему было приятно на них смотреть, и только. Он не испытывал никакого предубеждения против девочек, они просто были ему неинтересны, и даже разговаривал он с ними редко. Зачем и о чем с ними говорить? А вот с Юкой говорил о чем угодно. Вернее, говорила она, но Антону было не скучно, даже забавно. Она вообще какая-то неожиданная… Может, все ленинградские девчонки такие? Навряд ли. Что у них, порода другая, что ли?.. Смелая. Вот не побоялась одна идти ночью через лес. И что думает, то говорит. Должно быть, никогда не врет. Чтобы врать, глаза нужно другие. Поменьше, что ли. А у нее вроде окна настежь — все видно… — Слушай… — сказал Антон. Юка не ответила. Свернувшись клубком, она уже спала и время от времени поеживалась: то ли ей было прохладно в легком платье, то ли донимали комары. Антон осторожно прикрыл ее свободным концом одеяла. Странным образом, ему стало спокойнее. Юка спала, а если бы и не спала, что она — защитник? Но все-таки он был не один и уже не испытывал неприятного чувства заброшенности, ощущения своей малости среди огромных камней, деревьев в лесу, которому он не знал ни конца, ни края. До Ганешей было километра три, до лесничества полтора. А сколько до границы леса — пять или двадцать? Или, может, все сто? Ну, сто навряд. Дядя Федя говорил, лес не очень большой… Что он сейчас делает, дядя Федя? Спит, конечно. А вот ему спать нельзя, и вообще неизвестно, что делать… Тревога и растерянность снова овладели Антоном. Надо в конце концов все обдумать и решить… Прежде ему казалось, что он очень самостоятельный, всегда все решает сам и поступает так или иначе потому, что решил так поступить. Но если по правде — а сейчас Антон судил себя по правде, — в сущности, он решал только в пустяках. А во всем серьезном решали папа, мама, тетя Сима, учителя… И если даже Антону предоставляли свободу выбора, всегда можно было спросить, посоветоваться, и ему говорили «лучше так» или «наверно, следует так»… А вот теперь не у кого спрашивать, не с кем советоваться, никто за него не может решить. Решать и делать должен он сам, один. И так, чтобы это было безошибочно: здесь нельзя «переиграть», начать сначала. Ошибка может кончиться бедой, которую ему не простят, которую нельзя простить и которую он сам никогда простить себе не сможет… Антон прилег, облокотившись на локоть. Луна уже спряталась за правобережным лесом, пригасшие в ее свете звезды снова разгорались и, как показалось Антону, насмешливо подмигивали. Юка пошевелилась во сне и уткнулась носом ему в плечо. От ее дыхания плечу стало тепло и щекотно. «А если б ребята увидели? — подумал Антон и так покраснел, что ему стало жарко. — Засмеяли бы, затюкали…» Он хотел отодвинуться, встать, но не сделал ни того ни другого. «Пускай, — вяло подумал он, — никто не увидит…» Он проснулся от неприятного ощущения, какое возникает у человека, когда на него скрытно и пристально смотрят. Антон вскочил. Уже рассвело. Бой, взъерошив загривок, заломив вниз хвост, смотрел вверх. На откосе стоял незнакомый высокий человек. Он был стар, но держался очень прямо. На голове у него была широкополая соломенная шляпа-брыль — когда-то крестьянский головной убор, который теперь носят уже только горожане на курортах. Это был несомненно городской житель. Лицо даже для горожанина неестественно бледное, на плечах фланелевая куртка с множеством карманов, за спиной рюкзак. Он опирался на длинную, как посох, палку и внимательно смотрел на Боя, Юку и Антона. Бой услышал движение Антона, мельком оглянулся, снова повернулся к незнакомцу и предупредительно бухнул. — Не шуми, братец, — спокойно сказал человек. — Вам чего? — настороженно спросил Антон. — Не подходите, укусит. — А зачем ему меня кусать? — так же спокойно возразил человек. — Среди собак дураки встречаются, но редко. В основном это народ умный. А этот господин к тому же, должно быть, образованный. Верно? — Верно! — тряхнула головой Юка. Она проснулась от Боева лая и во все глаза смотрела на пришельца. — Стало быть, не укусит. Кабы было за что, он бы уже тяпнул без всяких предварительных переговоров. А он понимает, что опасаться меня незачем. И вы не бойтесь. — Мы и не боимся, — сказала Юка. — Вот и хорошо. Тогда я с вами маленько посижу. Устал. Можно? — Садитесь, пожалуйста, — великосветским тоном ответила Юка. — А вы кто? Человек, опираясь на палку, медленно спустился с откоса, сел на камень. Еще совсем не было жарко, но на висках у него выступили капельки пота, дышал он тяжело, с трудом. Он снял брыль, достал платок и вытер лицо. — Кто я? Бродяга, странник, как больше нравится. — Не похоже, — сказала Юка, — бродяги обязательно оборванные и грязные, а странники ужасно волосатые. — Разоблачила! — улыбнулся странник и потрогал гладко выбритый подбородок. — Придется отпустить бородищу, как у старорежимного дворника. Лицо у него было сухощавое, суровое. От носа к твердо сжатым губам шли глубокие борозды, над глазами нависали кустистые брови, и глаза казались сердитыми, но, когда он улыбался, они щурились мягко и усмешливо. — Из дома выгнали или сами сбежали? — Сами. — Брат и сестра? — Нет, — сказала Юка. — На сельских вы не похожи. Приезжие? — Антон и Юка согласно кивнули. — Как же вас зовут?.. Очень хорошо… А меня Сергей Игнатьевич. Вопросы есть? — А как же! — с энтузиазмом сказала Юка. — Почему вы так дышите? У вас стенокардия? Я знаю, — сказала она в ответ на взгляд Сергея Игнатьевича. — У моей мамы после блокады сделалась стенокардия. У вас тоже от блокады? — У меня не от блокады. От слишком усердной жизни. — Тогда вам ходить нельзя. Это же не обязательно — всегда можно доехать на чем-нибудь. — Для человека, милая девочка, обязательно только одно — помереть. А ходить мне надо. Я по жизни, можно считать, в курьерском пролетел; болтало, грохотало, в окна пыль, а увидел немного. Надо хоть напоследок осмотреться. А для смотрения лучше пешего хода ничего нет… Раньше были такие странствующие философы. Всю жизнь пешком бродили. — И нигде не работали? — На службе не состояли… — усмехнулся Сергей Игнатьевич. — Бродили по земле и людей учили. — И вы тоже? — Я не философ, никого не учу. Сам учусь. — Зачем вам учиться, у вас же, наверное, высшее? — А что значит «высшее»? Такое высокое, что выше быть не может? Это название люди себе в утешение придумали, для самообмана. Умнеть никогда не поздно. — У вас часы есть? — спросил Антон. — Часы? — переспросил Сергей Игнатьевич. Он постоянно задавал вопросы, переспрашивал, словно плохо слышал или все время думал о чем-то другом и каждый раз ему надо было отрываться от этого другого и сообразить, о чем говорят. — Часов нет, дома оставил. Они у человека вроде надсмотрщика или погонялы. А я и без того жил впопыхах, взашей себя толкал. Ни оглянуться, ни подумать… Тебе время знать надо? Вон часы по небу ходят и под ногами лежат, — показал он на одуванчик. — Солнце встало в четыре, сейчас шесть, седьмой… — Сергей Игнатьевич присмотрелся к кустам на другом берегу и, улыбаясь одними глазами, сказал: — Если вы тут окопались от врагов, то, по-моему, пора занимать круговую оборону. Неприятель уже на ближних подступах, сейчас начнет артподготовку… Юка проследила его взгляд. — Нет, это наши, — сказала она и вскочила. — Сашко, давай сюда, не бойся! Из-за кустов появились Сашко и Хома. Животы у них устрашающе вздулись, они несли их, придерживая руками. — Ну, как оно тут? — спросил Сашко, искоса поглядывая на незнакомца. — Порядок, — сказал Антон. — Митьку не видел? — Нет, — сказал Сашко и снова посмотрел на Сергея Игнатьевича. — Это дядечка хороший, ты его не бойся, — сказала Юка. — Чего это вы нагрузили? Сашко, а вслед за ним Хома потянули рубашки кверху, на землю посыпалась картошка. — Вот. Есть же Антону надо. — Так она же сырая, а варить не в чем. — А если испечь? — Правильно, — сказал Сергей Игнатьевич. — Печеная даже вкуснее. Раз уж вы признали меня своим, а харчей у вас мало, принимайте меня в долю. — Он вынул из рюкзака кусок сала и положил рядом с картошкой. — К этому бы еще луку… — Лук я принес и соль, — сказал Сашко, выгружая карманы. — Хлеба нету. Дома мало осталось, маты б заметили… — Магазин в селе, конечно, есть. А что в магазине? — Подушечки! — выпалил Хома, не сводивший глаз с чужого. — И ты их любишь? — Ага! — Хома в застенчивой улыбке показал щербатые зубы. — Ты, часом, не подушечками зубы себе подпортил? — Хуч бы, — вздохнул Хома, — а то сами выпадывают. — Хлеб есть, керосин, сахар… — сказал Сашко. — Ну, завтракать с керосином вроде не обязательно, а?.. Может, ты сходишь? — Гроши надо… — Гроши найдутся. Держи. Купи буханки две. А лучше три. В осаде нужно иметь запас продовольствия. Верно? — подмигнул Сергей Игнатьевич. — Ну и подушечек, конечно, на всю братию… Что ж ты малого оставляешь? А кто подушечки будет нести? Забыв о своей хромоте, Хома побежал следом за Сашком. — Я тоже пойду, — сказала Юка, — надо дома показаться, а то еще искать начнут. — А мы пока подготовим самое главное, — сказал Сергей Игнатьевич. — Пошли собирать хворост. Сушняк горел жарко, почти без дыма. Под наблюдением Сергея Игнатьевича Антон старательно уложил картофелины в груду пепла под углями. — Основная работа сделана, — сказал Сергей Игнатьевич, — теперь надо подать на стол тарелки… Антон удивленно посмотрел на него. — Вон они плавают, — показал Сергей Игнатьевич на листья кувшинки. Антон попробовал рвать, листья плохо поддавались, длинные стебли тянули за собой корневища. Он вспомнил о своем великолепном ноже, и скоро груда глянцевых, пахнущих свежестью и в самом деле похожих на тарелки листьев лежала у костра. — Стругай палочки сантиметров по двадцать — тридцать… Есть такое кушанье — шашлык по-карски. А мы приготовим шашлык по-царски. По рецепту того дядьки, что думал, будто цари едят сало с салом… На выструганные палочки они нанизали вперемежку кусочки сала и кругляши нарезанного лука. — Остается посолить, и полуфабрикат готов. Жарить будем потом… Бой вскочил, прислушиваясь к треску в лесу, но увидел на тропинке Семена-Версту и снова лег. Семен спустился с откоса. — Здоров, — сказал он. — Это ты тут сховался? — Ты смотри не рассказывай никому, — сказал Антон. — А чего б я рассказывал, шо мне за это гроши платят? — А если заплатят? — спросил Сергей Игнатьевич. — Шо? — не понял Семен. — Если заплатят, говорю, тогда расскажешь? — На шо оно мени нужно?.. Кому надо, хай сам шукает… — Анто-он! — раскатилось над рекой. — Анто-он! На левом берегу стоял Толя с большим свертком под мышкой. — Ну, чего кричишь? — сердито ответил Антон. — Здесь я. Балансируя на камнях порога, Толя перебрался на правый берег. — Здравствуйте, — вежливо сказал он Сергею Игнатьевичу. — Я принес тебе немножко покушать. Мне Юля еще вчера рассказала, но вчера, я не мог, мне не позволяли вставать. Здесь творог, вареные яйца и хлеб с маслом… — Где ты все это взял? — Дома, разумеется. — Стащил? — Неужели ты думаешь, что я способен украсть? — Значит, ты рассказал? Значит, все узнают? — наливаясь негодованием, спросил Антон. — Никто ничего не узнает. Я сказал, что мне нужно. — И всё? — И всё. — От бреше! — сказал Семен. Толя снисходительно посмотрел на него. — Брехать, как ты выражаешься, не в моих привычках. Я говорю правду. — И тебе поверили? — допытывался Антон. — Ни о чем не спрашивали, вот так просто и дали? — Конечно. Толя не врал, однако на самом деле все было не так просто. Прежде всего мама не хотела выпускать его из постели. По ее мнению, нормальная температура и самочувствие ничего не доказывали. После такого купания могло все случиться — и грипп, и гайморит, и воспаление легких, и ревмокардит, и еще бог весть что. Мамин папа был провизором, поэтому мама чувствовала себя на короткой ноге с медициной, а тем более фармакологией и без устали практиковала на себе и окружающих. В доме всегда пахло как в аптеке после погрома. Шкаф, комод, подоконники заполняли флаконы, пузырьки, коробочки, банки, баночки, и при малейшей возможности весь этот арсенал обрушивался на каждого, кто заболевал или, по мнению мамы, мог заболеть. Она была убеждена в своем праве учить всех и всему, потому что совершенно точно знала, как человек должен себя вести, что говорить, даже думать в любом положении, и на «подставившегося», как говорил Толин папа, низвергались потоки, ниагары, океаны слов об одном и том же. Выдержать это было труднее, чем любое лекарство. Толя очень рано научился «не подставляться». Он любил свою маму, но, что греха таить, давно уже относился к ней снисходительно, хотя, разумеется, как вежливый мальчик, не давал ей этого заметить. После злополучного купания он безропотно проглотил полдюжины порошков и микстуру, улегся в постель, отлично выспался и проснулся на рассвете без тени недомогания. Если бы недомогание и чувствовалось, Толя при всем своем правдолюбии не признался бы, так как пообещал Юке рано утром отнести Антону какую-нибудь еду. Выполнить обещание — долг чести, а в исполнении долга чести Толю не могло ничто остановить. Поэтому он вежливо, но непреклонно восстал против попытки мамы продержать его еще один день под одеялом. Папа, невозмутимо пыхая трубкой, долго слушал грозные мамины пророчества, потом вынул трубку изо рта и сказал: — Прости, Соня, что я тебя перебиваю. Но, может быть, в самом деле ему не следует лежать в постели? Все-таки он упал не в Ледовитый океан, а в Сокол, и к тому же в июле месяце. Разумеется, вряд ли можно приветствовать купание в одежде, но это уже частность, не меняющая существа дела. Особенно для несовершеннолетних, я хочу сказать. Толин папа, так же как и мама, маленького роста, но совсем не толстый, а худенький и даже щуплый. При его комплекции ему бы надо говорить высоким, слабым голоском, но голос у Толиного папы неожиданно низкий, басовитый и такой глубокий, что, кажется, голосовых запасов у него, как льда у айсберга, который показывает на поверхности только маленькую часть своего массива. Говорит он всегда очень вежливо, никогда не повышает тона и, говоря, не опускает не только частей предложения, но, кажется, даже знаков препинания. Если разок послушать Толиного папу, то потом не нужно уже спрашивать, почему Толя разговаривает именно так, а не иначе. Справедливости ради следует сказать, что подражает ему Толя совершенно бессознательно, он даже иногда пытается говорить рокочущим на низах голосом, но из этого ничего пока не выходит — голос самого Толи совсем не басовитый, а по-мальчишески высокий и звонкий. Получив такую мощную поддержку, Толя моментально оделся, выпил стакан молока и спросил маму, не может ли она дать ему некоторое количество продуктов, которые не требуют приготовления и которые можно есть сразу. — Зачем тебе? Ты хочешь уйти на целый день, не придешь обедать? Это исключено! Нельзя целый день бегать натощак, есть всухомятку, обходиться без жидкой пищи, без горячего… Толя заметил, что ему жидкой пищи следует есть поменьше, у него и так излишне полная фигура, тем не менее он не будет бегать натощак, а продукты ему нужны не для себя. — А для кого? — Извини, мамочка, но я не могу тебе сказать. — То есть как? Почему? — Это не мой секрет. — Что за чепуха? Какие у тебя могут быть секреты от матери? — Лично у меня от тебя секретов нет. Я же сказал, что это секрет не мой и открыть его я не могу, не имею права, так как обещал никому не рассказывать. — Ах, вот как? Ты считаешь, что от матери можно утаивать хоть что-нибудь? Заводить секреты, тайны? Делать что-нибудь потихоньку? Так вот: ты ничего не получишь и никуда из дому не пойдешь. Я не разрешаю! — В таком случае я вынужден буду уйти без твоего разрешения, самовольно и заранее предупреждаю об этом. — Что?! Ты смеешь мне говорить такие вещи? Да я тебя запру, отвезу домой в Чугуново, да я… — Мамочка, ты совершенно напрасно кричишь, это не поможет и ничего не изменит. Я должен пойти, и я пойду. Потом можешь со мной делать что хочешь. Если бы Толя вышел из себя, тоже кричал, плакал, просил, быть может, мама и не пришла в такое негодование, не наговорила всего, что она наговорила, но Толя внешне был совершенно невозмутим, говорил ровным, спокойным голосом и так же спокойно и невозмутимо принял первый шквал, который минут десять бушевал в комнате. — Подожди, Соня, — своим низким, рокочущим голосом сказал папа, — может быть, он прав? Если мальчик обещал… — А если он связался с хулиганами, бандитами? Мало ли с кем он может связаться?! — Ну, не думаю. Он не станет этого делать. Правда, Толя? — Конечно. — Ты можешь обещать, что ни ты, ни те, кому ты хочешь нести продукты, ничего дурного не сделали и не замышляете? — Я могу поручиться своей честью! — сказал Толя. Эту фразу он недавно прочитал в затрепанном, вспухшем от грязи романе без начала и конца, и она покорила его своей торжественностью. — Вот видишь, Соня, ничего страшного. Толя ведь никогда не лжет. И если он не говорит, значит, действительно не имеет права выдавать чужой секрет. — Совершенно верно, папа. Уходя, Толя услышал, как отец негромко сказал матери: — Не надо так шуметь по пустякам. Мало ли что могут выдумать мальчишки. Наверное, затеяли игру в новых Робинзонов или еще во что-нибудь. Толя вернулся. — Извини, папа, я нечаянно слышал, что ты сказал. Мы не играем в Робинзонов. И вообще ни во что не играем. Ты ведь знаешь — я не люблю детских игр. Это не игра, а очень серьезно, это — жизнь. — Я понимаю, — серьезно сказал папа и улыбнулся только тогда, когда Толя вышел. 10 — Чего ты, собственно, боишься, от кого прячешься? — спросил Сергей Игнатьевич. — Впрочем, может, это военная тайна? Антон не успел ответить. — Антон! — прокричала Юка с другого берега. — Он уехал! Слышишь? Уехал!.. Вздымая буруны, Юка и Сашко бежали вброд. За ними, подняв над головой бумажный кулек, спешил Хома. — Ты слышишь, Антон? — подбежала запыхавшаяся Юка. — Он уехал. Сашко сам видел… Что ж ты молчишь? — повернулась она к Сашко. — Как же я буду говорить, если ты кричишь? — сказал Сашко, укладывая на камень принесенный хлеб. — Мы когда до магазина пришли, так там батькова машина стоит. Батько в колхозе на машине работает. И бабы уже садятся, с оклунками, как на базар. А Митька уже в кузове, с ружьем. Я у батьки спрашиваю: «Куда это вы, тато?» — «В район, говорит. А ты чого тут? Беги до дому…» Тут сразу пришел голова колхоза, сел с батьком в кабину, и они поехали. Митька, должно, повез ружье в ремонт. Еще вчера люди говорили, что Иван Опанасович здорово ругал Митьку за поломанное ружье. Вот он и поехал в Чугуново. — Понимаешь? — сверкая глазами, сказала Юка. — Теперь уже можно не бояться! Теперь уже ты можешь пойти домой… — А когда батька твой приедет? — спросил Антон. — Кто его знает? Может, сегодня к вечеру, может, завтра. Как все дела сделают. — Нет, — подумав, сказал Антон. — Домой мне нельзя. Он же сегодня или завтра вернется. Если я приду домой, все будут знать, что я не в Чугунове, и Митька узнает… Надо ждать дядю Федю. — А как он выглядит и где его искать? — спросил Толя. — Дело в том, — ответил он на удивленный взгляд Антона, — что мой папа сегодня собирается съездить домой, в Чугуново. Я могу попросить его взять меня с собой и попытаться разыскать Федора Михайловича. Конечно, я не могу поручиться за успех, но почему не попытаться? — Говорят, ребята, — сказал Сергей Игнатьевич, — что голодное брюхо к советам глухо. К тому же сгорит картошка. Поэтому подсаживайтесь ближе — шашлык по-царски каждый жарит для себя сам. Жарить над углями нанизанное на палочку сало было занятно; поджаренное таким способом, оно оказалось необыкновенно вкусным, а печеная картошка распространяла такой аромат, что минут на десять все примолкли. Когда подушечки были запиты самым вкусным, по мнению Сергея Игнатьевича, сортом чая — ключевым, а тлеющие угли костра залиты водой, Юка сказала: — Зачем нам тут сидеть? Пошли туда, к гречишному полю… Митьки же пока нет! — Кто такой этот Митька и почему вы его боитесь? — спросил Сергей Игнатьевич. Антон рассказал происшествия вчерашнего дня. — М-да, история подлая. И глупая! — Почему глупая? Разве мы что-нибудь не так сделали? — спросила Юка. — Не вы глупы. Те, кто такую команду дал. — Это ж какой-то начальник, — сказал Сашко. — Что он, маленький, что ли? — Думаешь, как взрослый, так обязательно умный? — вскипел Антон. — Знаешь, какие дураки бывают?.. Хо!.. — Бывают, бывают, — вздохнул Сергей Игнатьевич. — Так надо их убрать! — решительно сказала Юка. — Оно бы хорошо, конечно, — засмеялся Сергей Игнатьевич, — взять да издать такой приказ: «Пошли вон, дураки!..» К сожалению, нельзя. Их директивой не уберешь. Это процесс трудный, затяжной. Вы, наверное, слышали — на пленумах, совещаниях разоблачают всяких очковтирателей, обманщиков и прочих героев показухи. И гонят их. И в этом деле все должны помогать. — И мы? — И вы. Почему же нет? — Кто нас будет слушать? — Коли дело скажете, услышат. Главное — нельзя молчать и мириться с дураком и дурацкими его делами. Отчего твоя собака хромает? — перебил сам себя Сергей Игнатьевич. Антон и Юка подбежали к Бою. — Сидеть! Покажи лапу! Бой уселся, готовно поднял лапу, но при каждом прикосновении вздрагивал, пытался выдернуть ее из рук Антона. Она была горячей, порезанная вчера подушечка распухла, из раны сочилась сукровица. Все склонились над Боем, а он, наклонив башку, внимательно следил, что делают с его лапой. — Завязать? Опять сорвет… — Где это он так? — В речке. Приезжие всякие битые бутылки бросают… — Временный житель — штука скверная. Временному ничего не жалко, на все наплевать. Он пожил, напакостил и укатил. Ну, а вы-то что же смотрите? Вы живете здесь постоянно… — Мы с Антоном приезжие, — сказала Юка. — А они же сельские. — Это взрослым надо, — сказал Сашко. — Что мы можем сделать? Нас побьют, и все. — Взрослые другим делом заняты, у них руки не доходят. А вы свободны, и вас много — всех не побьют. Главное, не надо бояться! Вы же в общем народ бесстрашный, верно? — Ого! — сказала Юка. — Вон Хома ружья не побоялся, Серка своего заслонил, его даже этот Митька ранил… — Вот видите! А вас много, если организуетесь, такая сила получится — никто тронуть не посмеет… — А что? — загорелась Юка. — Вот устроить такой заслон из ребят, кордон такой… Чтобы никто сквозь него не пробрался. Не вообще, а чтобы не гадили, не уродовали… Чтобы штаб был и свои разведчики… Вот! — показала она на Семена. — Готовый разведчик. Он со своими коровами всюду ходит… — На шо оно мне нужно? — мрачно возразил Семен. — Как это «на шо»? Тебя это не касается? — Я тут до осени. Осенью в город, в ремесленное поеду. Потом в армию подамся. В летчики. Может, потом в ракете полечу… — Нужны там такие! — А шо? Гагарин тоже в ремесленном учился. — Ладно, допустим, — сказал Антон. — Может, и наш теленок волка съест. Пустят тебя в ракету. А дальше что? — Героя дадут… — Я не про это. Ну, выстрелят, полетаешь, полетаешь, потом куда денешься? Так и будешь в космосе болтаться? Небось опять на землю прилетишь. И сюда приедешь. А здесь все вырублено, загажено… Это хорошо, по-твоему, правильно, да? — А хай воно горыть! Я сюда не приеду, в городе жить буду. — А если ты сюда не приедешь, пускай тут хоть что, да? — А шо мне? — Шкура! — сказал Сашко. — Шо шкура? — не понял Семен. — Не шо, а кто. Ты шкура. Только про себя думаешь. — А про других хай коняка думает, у ней голова большая. — Эх, ребятки, ребятки, — сказал Сергей Игнатьевич. — Вот вам в школе говорят про Родину и всякие такие слова. А что такое — Родина? — А что тут объяснять? — пожал плечами Антон, — Ну, Москва… и строительство… и всё вообще. — Вот то-то и оно — «вообще». Я об этом тоже раньше не думал. Работы всегда выше носа — не до того… А вышел на пенсию, — что делать, в домино играть?.. Я бы тому, кто домино придумал, на памятнике написал: «Изобретателю наилучшего способа превращать человека в обезьяну»… Ребята засмеялись. — Смеяться нечему. Штука эта прилипчивая, как зараза. А когда «козла» забивают, убивают время, значит, расходуют свою жизнь на дурацкие костяшки и разучиваются думать. Начисто! Да… Я подумал-подумал и решил: пока ноги носят, надо хоть землю посмотреть, на которой живешь. А то кого видел, кроме сослуживцев? Где был, на курортах? Это та же толкучка, только жарче и много соленой воды… Взял я рюкзак на плечи, палку в руки и пошел. Второй год хожу — не наглядеться, не наслушаться… Вы поглядите-ка, — повел рукой Сергей Игнатьевич, — какая красота жизни вокруг! Ребята, как бы повинуясь его жесту, оглянулись вокруг себя. — Здорово, конечно, — сказал Антон. — Красиво. — Эх, ты, — усмехнулся Сергей Игнатьевич. — Об этом такими словами сказать — все одно что кузнечным молотом стрекозу выковать… Слова должны человека до красоты этой поднимать! Жил такой умного сердца поэт Алексей Константинович Толстой. Он говорил об этом так, что дух захватывает. Благословляю вас, леса, Долины, нивы, горы, воды!.. — Ага, — подхватила Юка, — я знаю: Благословляю я свободу И голубые небеса! И посох мой благословляю, И эту бедную суму, И степь от краю и до краю, И солнца свет, и ночи тьму, И одинокую тропинку, По коей, нищий, я иду, И в поле каждую былинку, И в небе каждую звезду! Смущенный замечанием Сергея Игнатьевича, Антон отвернулся, потом невольно посмотрел на палку и рюкзак Сергея Игнатьевича. Палка была самая обыкновенная, только длинная, рюкзак нисколько не похож на нищенскую суму, но сейчас они выглядели совсем иначе, будто стали значительнее, необычнее, чем за минуту перед тем. — Вот, — сказал Сергей Игнатьевич. — «И в поле каждую былинку, и в небе каждую звезду!..» Это вы должны понимать, потому что всему этому вы — наследники. Учат вас понимать красоту земли своей? Нет. И меня не учили… — У нас в старших классах, — сказал Сашко, — уже по специальности учат — кто в доярки, кто в трактористы… — Это хорошо, нужно. Но вся природа в сельское хозяйство не укладывается. А человек ведет себя иной раз как злейший свой враг. Мордует красоту земли своей, а то и уничтожает ее силу… — Реки отравляют, — сказал все время молчавший Толя. — У нас в Чугунове завод есть. Маленький, а все равно вредный. Он в реку химикаты какие-то выпускает. Вся рыба передохла, одни жабы остались. — Вот-вот. И все молчат, мирятся. И вы тоже, наследнички дорогие. Что наследовать-то будете? Испакощенную землю? Надо этих пакостников за ушко да на солнышко, чтобы весь честной народ видел, как они к будущему дурацкие поправки делают… — Я придумала! — сказала Юка. — Сделать из ребят такой кордон. И назвать — кордон бесстрашных! Чтобы ничего не боялись, и расставить всюду пикеты. Ребят же много… — Это не серьезно, — сказал Толя. — Детская игра. — Никакая не игра! Всех таких, которые безобразничают, прогонять или делать им такое, чтобы больше не ходили и не ездили. Вот взять и перекопать дорогу вон там в лесу, где шлагбаум. Шлагбаум что? Подняли — и езди сколько хочешь. А через канаву не переедут… — Не годится, — сказал Сергей Игнатьевич. — Ездят ведь не одни безобразники. За что же всех наказывать? На природу замок повесить нельзя. Она не музей, человеку нужна, и пускай все пользуются. Но без хулиганства… Придумайте что-нибудь другое. — Тут без взрослых не обойтись, — сказал Сашко. — А и не надо без взрослых. Вы следите, предупреждайте, а не послушают — зовите взрослых на подмогу. Думайте, ребятки, думайте. — Тут нечего и думать, — сказала Юка. — Делать надо. И я согласна хоть сейчас. А вы, ребята? — А ну вас, — сказал Семен, поднимаясь. — Еще побьют… Як шо и делать, так треба так, шоб никто не чув и не бачив. Потихоньку. А взагали на шо оно мне нужно? Шо мне — больше всех болыть? Мне вон коров треба пасти… — Ну и уходи! — рассердилась Юка. — Ты просто трус! Семен ничего не ответил; сбивая кнутом цветы под ногами, поплелся к своим коровам. — Семен! — закричал ему вслед Антон. — Ты мимо лесничества будешь проходить, посмотри, дядя Федя не приехал? Только никому не говори, где я. И ему не говори. Скажи, чтоб не беспокоился, я сам приду… — Ладно, — донеслось из-за кустов. — Вот трус! — продолжала негодовать Юка. — За шкуру свою боится… — Может, и не трус, а просто хатоскрайник. Из тех, чья хата всегда с краю. Благодаря хатоскрайникам дурак или какой-нибудь чиновный маклак и орудует безнаказанно. А маклак ради того, чтоб его похвалили, все может: и реку отравить, и лес свести, все затоптать и продать. Глядите, ребятки, у вас все впереди, присматривайте за своим наследством сызмалу, берегите его… Ребята сосредоточенно молчали, глядя на него, ждали, что Сергей Игнатьевич скажет еще, но он сказал самое обыкновенное: — Отдохнул я с вами знатно, можно дальше двигать. — А куда вы теперь? — Сначала в Ганеши — хочу кое-кого повидать, потом дальше пойду. — Можно, я с вами? — сказала Юка. — Отчего ж, вдвоем веселее. — Мне тоже домой надо, — сказал Сашко. — Я с тобой, — сказал Толя. — Папа скоро в Чугуново поедет. — Бывай здоров, — сказал Антону Сергей Игнатьевич. — Не робей. Все утрясется. Антон молча кивнул. — Я скоро приду, — сказала Юка, — еще поесть принесу. Сергей Игнатьевич надел рюкзак, взял палку и зашагал по берегу. На правом берегу вдоль гречишного поля почти не было кустов, и еще долго виднелись удаляющаяся высокая фигура Сергея Игнатьевича и маленькое пестрое пятнышко — Юка. Сашко, Толя и Хома перешли вброд реку и скрылись за кустами. Антон долго лежал, слушая самолетный гул над полем, и наблюдал ленивое таяние облаков. Потом он вспомнил, что здесь его могут увидеть сельские или работники лесничества, и пошел к порогу. Там лежали спрятанные под камнями Юкино одеяло, продукты, принесенные Толей, и остатки хлеба. Бой уже не бежал впереди, тяжело плелся сзади, припадая на раненую ногу. Семен-Верста трусом не был. И соображал он значительно быстрее, чем можно было подумать, глядя на его всегда полусонное лицо. Просто он уже давно решил про себя, что не следует показывать сразу, что ты понял, о чем говорят или чего от тебя хотят другие, и тем более не следует обнаруживать свое к этому отношение. Сначала надо подумать, выгодно это или не выгодно, к чему приведет и чем закончится, а в зависимости от того говорить или не говорить, делать или не делать. И сейчас он сказал, что ему нет до этого дела не потому, что так думал, а потому, что еще не решил для себя, как он, Семен, должен к этому отнестись и должен ли он что-либо делать, а если сделает, чем это кончится для него, Семена. Стишки, всякие там слова про красоту — ерунда. Думая об этом, Семен даже оттопырил презрительно губы. Красоту не съешь и чоботы из нее не сошьешь. Хозяйственная душа Семена возмущалась другим. Прошлым летом он сам порезал ногу и едва не умер. А нынешней весной Кострицына корова легла и пропорола вымя какой-то железякой. Железяку бросили приезжие, потому что кто же из сельских понесет ее сюда и бросит, если ее можно употребить в дело. А летом прошлого года, когда стояла страшная сушь, кто-то зажег костер и бросил. Зажег зря — было видно, что на костре ничего не варили и не жарили. И, значит, жгли просто так, чтобы горело. А зачем днем огонь, если жарко было так, что коровы только по холодку и паслись, а то прятались в тени и лежали? Когда Семен увидел брошенный костер, огонь был уже близенько от сосняка, а там хворост сухой, как порох. Семен руки и ноги себе пожег, пока огонь забил, а все угли засыпал землей. А грибы приедут собирать? Ничего не видят, не понимают, вытопчут, как кони, все грибы, а сами ничего не наберут. А если найдут, рвут с корнями, грибницу портят, и там уже грибы больше не растут… Ну и мусор всякий кидают. А еще когда рыба была, приедут, взрывчаткой глушат. А что тут, киты были, сомы пудовые? Ну, щурята, окуньки вот такусенькие, плотичка… Как жахнут, вся рыба кверху пузом; они покрупнее выберут, а вся остальная так и пропадала… Все это было так. А что с этим делать — неизвестно. Пугать? Напугаешь их, как же! Приедут на грузовике человек двадцать — тридцать. Наорут, нагадят, водки напьются. Попробуй скажи им что. Душу вынут!.. На легковых приезжают — народу меньше, а тоже нагадят, будь здоров. Легковиков Семен особенно не любил. Во-первых, у них были машины свои, собственные. Куда хотят, туда едут, и никто им не указ. Бывали, конечно, и старые, мятые «Москвички», и трепаные газики, чадящие и стреляющие выхлопом, как трактора. Но приезжали и слепящие лаком и хромом новенькие «Москвичи» и «Волги». Хозяева этих машин были хорошо, по-городскому одеты. И у них были всякие разные вещи, которые Семен издали плохо различал, но они тоже сверкали никелем, яркими красками и были непонятны. Семен потом подходил к брошенной стоянке и старательно присматривался. Он всегда надеялся — вдруг они забудут или потеряют какую-нибудь хорошую, полезную вещь, а он, Семен, найдет. Но приезжие ничего не теряли и не забывали. После них оставались мусор, мятая грязная бумага и пустые консервные банки. Семен швырял ногой бумагу, читал надписи на консервных банках. Иногда он даже не мог прочесть — надписи были на иностранном языке. От банок пахло непонятно и очень вкусно. Семен с завистью думал, как, должно быть, много у этих людей денег, если они покупают автомобили и разные другие штуки, могут ездить куда хотят и едят, должно быть, очень дорогие и вкусные вещи, которых Семен никогда даже не пробовал и неизвестно, попробует ли когда-нибудь. А еще он думал, почему это так, что у этих людей есть все это, а у него, Семена, нет. Он яростно им завидовал и потому очень не любил. И к легковикам тоже не сунешься. Они всегда так смело и уверенно говорят все и делают, что прямо кто их знает, что они за люди… Вот если бы что-нибудь такое придумать, чтобы они и не видели и не знали, кто да что, и доказать не могли. Что-нибудь назло сделать, чтобы отбить охоту сюда ездить. Раз, другой напорются и перестанут… Но, как ни раздумывал Семен, ничего такого, что было бы неприятным для чужаков и что можно было бы сделать скрытно и остаться незамеченным, придумать не мог. Его осенило внезапно, на обратном пути, когда он издалека увидел стоящий на берегу синий «Москвич». Возле него никого не было. Семен подошел ближе. Кусты заслоняли реку, оттуда доносились плеск, мужской голос и женский смех. Дверцы машины были распахнуты. На сиденье лежала большая белая сумка. Она сверкала как лакированная. «Пластмассовая», — подумал Семен и снова посмотрел на реку. Голоса за кустами звучали слабее, удалялись. Семен схватил сумку, сунул ее под рубаху и скатился в ложбинку, скрывшую его с головой. Добежать по ложбинке до кустов лещины — дело одной минуты. Семен нырнул в кусты, пробрался в гущину, отвалил попавшийся по дороге камень, положил под него сумку, набросал на камень веток, так же бегом вернулся к своим коровам и неторопливо погнал их по опушке, огибая гречишное поле со стороны леса и удаляясь от реки. 11 Время от времени Семен поглядывал в сторону синего «Москвича». Там появились мужчина и женщина в купальных костюмах. Голоса на таком расстоянии не слышны, но было видно, что люди возбужденно о чем-то говорят или ссорятся. Потом женщина начала рыться в кузове машины, мужчина полез в багажник. «Шукайте, шукайте, — злорадно подумал Семен. — Три года будете шукать, а не найдете…» Он погнал коров дальше. Машина становилась все меньше, люди возле нее казались крохотными. Семен перестал смотреть в их сторону, поднимал опавшие сосновые шишки и швырял в шишки, еще торчащие на ветках. И вдруг он увидел, что совсем близко, прямо по гречишному полю, к нему идет уже одетый мужчина. У Семена перехватило дыхание, будто ему кто «дал раза под дыхало», он еле удержался, чтобы не броситься бежать. Облизнув внезапно пересохшие губы, он схватил висящий на плече кнут, стрельнул им и заорал на коров: — Куды, шоб вас холера… — А ну, стой, парень! — раздалось у него за спиной. Семен обернулся и отступил на шаг. Перед ним стоял высокий молодой мужчина. Кулаки его были сжаты так, что кожа на косточках побелела. По спине Семена пробежали мурашки. «Такой как даст — враз перекинешься», — подумал он. — Ты взял сумку? — спросил мужчина. — Яку сумку? — изображая спокойное удивление, сказал Семен. — Белую дамскую сумку. В машине. — Не бачив я ниякой сумки! — возмущенно сказал Семен. — На шо она мне сдалась, ваша сумка?.. И чого б я лазил в вашу машину? — Ты дурака не валяй! Кроме тебя, здесь никого не было… — Та шо вы до меня цепляетесь? Яке вы имеете право… — Вот я тебе сейчас дам право! А ну, показывай карманы!.. — Нате! — Со злорадным удовольствием Семен вывернул пустые карманы. — А что в мешке? Семен так же охотно вывернул мешок, болтавшийся у него на плече. С утра в нем лежал кусок хлеба, хлеб Семен давно съел, и сейчас там не было ничего, кроме крошек. — Ну, бачилы? Тут ваша сумка? Я взял, да? — Поняв, что приезжие ничего не видели, доказать не могут, Семен расхрабрился и перешел в наступление. — Ездят тут, до людей цепляются… — Слушай, парень, — не разжимая зубов, сказал приезжий. — Лучше по-хорошему отдай сумку. Я ее все равно найду. Но тогда пощады не жди! На мгновение Семен внутренне дрогнул — может, в самом деле лучше отдать, не пачкаться с той сумкой? Но тут же успокоил себя: ничего он не найдет и не докажет. А признайся такому — у него не кулаки, а кувалды… — Та шо вы до меня пристали?! — оскорбленно заныл Семен. — Не бачив я вашей сумки! — Ну смотри, парень! — испытующе глядя на него, сказал мужчина. — Потом не жалуйся! Он круто повернулся и пошел к машине. Минут через десять «Москвич» тронулся с места, сверкнул на солнце ветровым стеклом и скрылся в лесу, потом, должно быть, выехав на шоссе, затих. Однако Семен не был уверен, что приезжие уехали на самом деле, а не притворились только и теперь скрытно за ним наблюдают. Поэтому он, все так же плетясь за коровами, обогнул гречишное поле и только тогда погнал коров к тому месту, где стоял «Москвич». Здесь он еще посидел с полчаса, прислушиваясь и приглядываясь ко всему кажущимися сонными, а на самом деле зоркими и цепкими глазами. Оба берега были безлюдны, в послеполуденном зное даже гудение пчел звучало тише. Семен полез в кусты, достал сумку и пошел к реке. Теперь найти подходящий камень, сунуть в середку — гульк! — и пускай ищут… Он с самого начала так и решил — взять и закинуть. Куда угодно. Хоть в речку. Так, чтобы не могли найти. Небось после этого больше не приедут. Побоятся, что еще что-нибудь пропадет. Он и на секунду не собирался оставлять сумку у себя. Что он с ней будет делать, куда денет? Все знают, что у него такой вещи нет и быть не может, начнутся спросы да расспросы… В лесу нашел? Навряд ли, чтобы кто поверил… Да и на черта она ему сдалась? Что он, вор, что ли?.. Найдя подходящий камень, Семен расстегнул замок-«молнию» и хотел всунуть камень, но отложил его. Надо хоть посмотреть, что там… Сумка была почти пустой. На дне лежали продолговатая коробочка, записная книжка, расческа и дымчатые очки. В таких очках ходили многие дачники и приезжие. Ему б такие тоже пригодились — целый день на солнце… Он достал и надел очки. Все вокруг сразу погасло, будто солнце закрыла грозовая туча. Семен снял очки, в глаза ударил буйный блеск света, льющегося с неба, от реки, от самого воздуха, волнистыми струями переливающего зной. Он надел очки, и мир потух, снял — мир снова вспыхнул. Он вспыхивал и гаснул, вспыхивал и гаснул, пока Семену не надоело. Только тогда он заметил, что видит все через очки как бы смазанным, размытым. Он протер их рубахой, но и в чистых стеклах все расплывалось, теряло четкие очертания и контуры. К тому же начали болеть глаза. Семен обозлился. За каким чертом делают очки, через которые хуже видно, чем просто так, да еще от которых болят глаза? Он размахнулся и зашвырнул очки на глубину. Расческа была мировой. Голубая, прозрачная, зубья идут в три ряда и гнутся, как резиновые. Семен снял кепку и попробовал. Расческа гнулась, но чесала здорово. Такая вещь вполне годилась. Пожалуй, если сказать, что расческу нашел, поверят: вещь маленькая, ничего не весит, потерять — легче легкого. В прямоугольной коробочке-футляре была щетка из белого жесткого волоса, маленькие, сверкающие хромом кривые ножницы, плоская, как картонка, пилочка и еще какие-то штучки с треугольными наконечниками и вроде лопаточки. Для чего эти вещи, Семен не знал, но выбрасывать их стало жалко. В селе показать нельзя, но, может, если поехать в Чугуново, удастся там загнать?.. Книжка была старая, потертая и вся исписана адресами. В карманчике обложки лежали какие-то квитанции, выданные Сорокину Ю. П. Семен порвал квитанции, разорвал книжку, обрывки сложил в валявшуюся под ногами консервную банку, зачерпнул у берега грязи, чтобы была тяжелее, пригнул на место крышку и швырнул в реку. Банка булькнула и сразу же утонула. На дне лежала еще круглая кожаная пудреница на «молнии». На крышке выдавлен и раскрашен какой-то чудной рисунок и люди, похожие на китайцев. Внутри было зеркало и остатки желтоватой пудры. Пудреницу и сумку тоже стало жалко выбрасывать. Их ведь тоже можно продать. Не сейчас, так потом, когда подвернется случай. А пока пускай лежат под камнем, ничего им не сделается. Семен сложил все, кроме расчески, обратно в сумку, прикрыл ее, как и прежде, камнем, потом ветками. Он вспомнил о Сорокиных, которые заплатили за эти вещи, должно быть, немалые деньги, но тут же подумал, что «грошей у них до биса», ничего с ними не станется. И уже со спокойной совестью и новенькой расческой в кармане погнал коров в село. Иван Опанасович кончал обедать, когда возле хаты заворчал автомобильный мотор. — К тебе, — сказала жена, выглянув в окно. — Чужие какие-то. Господи, и поесть человеку не дадут! Иван Опанасович вытер губы. Вместе с остатками масла на губах после вареников с лица его исчезло выражение покоя и довольства, сменившись выражением деловитым и хмурым. Он вышел на крыльцо, когда от синего «Москвича» шли незнакомые мужчина и женщина. — Вы председатель? — спросил мужчина. — Здравствуйте. — Ну, я председатель, — хмуро, но вежливо ответил Иван Опанасович, прикидывая, что за люди и какие от них могут произойти неприятности. Что будут именно неприятности, Иван Опанасович не сомневался. За все время его работы председателем, кто бы ни приезжал — из района, из области, — обязательно начинались попреки в недоработках, упущениях, послаблениях и прочих недостатках деятельности Ивана Опанасовича. — Паспорта со мной нет, но вот мое служебное удостоверение, — сказал мужчина, протягивая коричневую книжечку. «Сорокин Юрий Петрович, механик цеха № 4», — прочел про себя Иван Опанасович. Кроме фотографии, печати и каких-то непонятных значков вроде звездочек, на удостоверении ничего не было. По бокам треугольной печати стояла надпись: «Завод почт, ящик №…» — Так в чем дело? — возвращая пропуск, спросил Иван Опанасович. От души у него отлегло: ни завод, ни почтовый ящик его не касались. Стало быть, ничего требовать люди эти не имеют права; будут о чем-нибудь просить, а когда просят, отбояриться легче, чем когда требуют… — Вы, наверное, знаете, кто в селе пасет скот. Коров, я имею в виду… — А на шо то вам? — снова насторожился Иван Опанасович. — Видите ли, мы проезжали по шоссе, решили выкупаться, подъехали к Соколу, там, где гречка растет. Это ведь ваша территория? Пока купались, из машины украли сумку, вот женину. — Жена Сорокина кивнула. — Ну, сумка так себе… — Как это «так себе»? — сердито сказала жена. — И там же были вещи! — Вещи — ерунда. Там важные документы… Ну вот. Вокруг не было ни души. Только пастух-подросток с коровами. Кроме него, никто не мог взять. Дело оказывалось совсем пустяковым. Сумку украли? Не надо было оставлять… Ездят, морочат голову всякой ерундой. Иван Опанасович окончательно успокоился и даже стал менее хмурым. — Пастухов у нас трое. Ну, двое туда не гоняют, по сю сторону пасут. На левый берег только Бабиченков сын гоняет» Он тут недалеко живет. Вон в том конце крайняя хата. — Может, вы поможете? — теребя дрожащими руками косынку, сказала Сорокина. — Поговорить просто с ним. Может, он и так отдаст… Зачем ему это? — Некогда мне, — сказал Иван Опанасович. Он еще раз посмотрел на дрожащие руки Сорокиной и кивнул. — Ладно, пошли. — Понимаете? — стараясь не отстать от него, говорила Сорокина и поминутно заглядывала ему в лицо. — В конце концов, сумка и вещи не такие уж дорогие. Жалко, конечно. Но принципиально! Как это так? А самое главное — там у меня лежали квитанции в записной книжке… Понимаете? Подошла очередь получать машину — а денег таких нет. А мы пять лет в очереди — не отказываться же! Влезли в долги — не хватило. Тогда мы все зимние вещи заложили в ломбарде… Вы понимаете, что будет, если квитанции пропадут?! Иван Опанасович молчал, и в молчании этом явно ощущалось отчуждение и неодобрение. Несерьезные люди какие-то. Нет денег — нечего машины покупать. По одежке надо тянуть ножки… А если вещи заложили, за каким чертом таскать эти квитанции с собой? Что они, дома не могли лежать? Он даже хотел это сказать, но посмотрел на расстроенное лицо маленькой женщины и промолчал. Иван Опанасович постучал клямкой — в хате никто не отзывался, он толкнул дверь. От печи повернулась к ним хозяйка — еще не старая женщина с преждевременно увядшим лицом. Хозяин, маленький, заросший седеющей щетиной, сидел на табуретке и обматывал ногу портянкой. — Здравствуйте, — сказал Иван Опанасович, — вот до вас люди пришли. — Здравствуйте, — торопливо ответила хозяйка.

The script ran 0.022 seconds.