Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Альфред Дёблин - Берлин — Александерплац [1929]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary

Аннотация. 20-е годы XX столетия. Франц Биберкопф вышел из тюрьмы. Он растерян и не знает, что делать, как вести новую жизнь. И вот глава за главой идет повествование о том, как бывший рабочий и бывший арестант пытается стать бюргером: торговцем-разносчиком, продавцом газет, и как это ему не удается. Вокруг него живет огромный город, страна, мир. Но он занят только собой. Он эгоист, но настолько бесхитростный, что оказывается очень беззащитным в мире, где правят бал другие эгоисты, гораздо более жестокие и изворотливые, чем он.

Аннотация. Роман «Берлин — Александерплац» (1929) — самое известное произведение немецкого прозаика и эссеиста Альфреда Деблина (1878–1957). Техника литературного монтажа соотносится с техникой «овеществленного» потока сознания: жизнь Берлина конца 1920-х годов предстает перед читателем во всем калейдоскопическом многообразии. Роман лег в основу культового фильма Райнера Вернера Фасбиндера (1980).

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

— Да, знаете, я хожу по объявлениям, — смотрю кто что продает, такое уж дело. Для меня что будни, что воскресенье. По воскресеньям даже труднее — больше объявлений, люди больше всего рассчитывают на воскресные дни. — Ну да, потому что по воскресеньям люди больше газеты читают. Дело ясное. Уж я-то понимаю. Это ж по моей специальности. — А вы тоже публикуете? — Нет, я газетами торгую. А сейчас вот собираюсь почитать, какая попадется. — Я их уже успел прочитать. Ну, и погода, чтоб ее… Как вам это понравится — снег! — Что вы хотите — апрель! Вчера еще солнышко светило. А завтра опять будет ясно. Держу пари! Но того совсем одышка замучила — пыхтит, слово вымолвить не может. На улицах уже зажгли фонари. Толстяк остановился у фонаря, вытащил из кармана маленькую записную книжку без переплета и, держа ее перед собой в вытянутой руке подальше от глаз, стал перелистывать. — Намокнет она у вас, — сказал Франц, но тот как будто не слышал, сунул книжечку обратно в карман; разговор вроде окончен, надо распрощаться, — думает Франц. Но вдруг этот человечек поглядел на него из-под своей зеленой шляпы и спрашивает: — Скажите-ка, сосед, чем вы-то сами живете? — Я-то? А что? Я свободной профессии человек — газетами торгую. — Вот как? И этим вы на хлеб зарабатываете? — Жить можно. И что ему надо? Чудной какой-то! — Вот как? А знаете, я тоже всегда мечтал жить вот так, свободным предпринимателем. Должно быть, приятно делать, что вздумается; коли не поленишься, дело пойдет на лад. — Как когда. Но ведь вы, сосед, и так бегаете предостаточно? В воскресенье вот, да еще в такую погоду, как сегодня, мало кто на улицу выйдет. — Верно, верно. Я сегодня уже полдня пробегал. И все-таки ничего не заработал, ни гроша. У людей нынче совсем нет денег. — По какой же части вы промышляете, сосед? — А я, знаете ли, получаю небольшую пенсию. И вот мне захотелось, понимаете, быть свободным человеком, завести свое дело, зарабатывать деньги. Ну да, пенсию я получаю уже три года, а до тех пор я служил на почтамте. А теперь вот ношусь как угорелый. Понимаете ли, я читаю в газетах объявления, а потом хожу по адресам и смотрю, что люди продавать собираются. — Мебелью интересуетесь? — Да что попадется: старая конторская мебель, бехштейновские рояли, старые персидские ковры, пианино, коллекции марок, монеты, носильные вещи умерших родственников… — М-да, народу много помирает! — Как мухи мрут!.. Ну, я хожу по объявлениям, смотрю вещи, а кое-что и покупаю. — А потом перепродаете? Понимаю. Но тут астматик снова замолк, втянул шею в воротник; они побрели дальше по талому снегу. Но, подойдя к следующему фонарю, толстяк вытащил из кармана пачку почтовых открыток и, грустно взглянув на Франца, протянул одну из них ему со словами: — Вот, прочитайте-ка, сосед. На открытке было напечатано: "Берлин. Дату см. на почтовом штемпеле. Милостивый Государь! Ввиду стечения неблагоприятных обстоятельств, я, к сожалению, вынужден отказаться от заключенной вчера сделки. С совершенным почтением Бернгард Кауер". — Это вы и есть Кауер? — Да, а открытки я размножаю на копировальном прессе, который купил как-то по случаю. Это единственная вещь, которую я приобрел. Вот я на нем и снимаю копии. Получается до пятидесяти штук в час. — Да что вы говорите? Ну, а зачем вам это? Ага, у папаши, должно быть, не все дома! То-то он так глазами хлопает… — Да вы прочитали? "Ввиду стечения неблагоприятных обстоятельств… отказаться…" Дело в том, что купить-то я соглашаюсь, а заплатить не могу. Ну, а без денег люди не отдают! Что же, я их отлично понимаю. И вот я все бегаю, с ног сбиваюсь, сговариваюсь, — и себе на радость и людям. Люди довольны, что так быстро сбыли с рук свою вещь, а я про себя думаю, как мне повезло и какие на свете бывают чудные вещи, например богатейшие коллекции монет или еще что. Вы только представьте себе — сидят люди без денег, дали объявление и ждут не дождутся покупателя, а я вот он! Осмотрю все как следует, и люди мне сейчас все и выкладывают, что да как, да почему, и что им до зарезу нужны деньги и какая вообще нужда кругом; у вас в доме я тоже кое-что присмотрел, стиральную машину и маленький холодильник, деньги этим людям нужны во как, — то-то рады были отделаться от лишних вещей. Спускаюсь я по лестнице, и так мне хочется все это купить, только одна забота: нет денег, хоть плачь! — Стало быть, у вас покупатель есть, который вам за комиссию платит? — Какое там… Вот я и купил себе копировальный аппарат, чтобы не писать от руки открытки-то. По пяти пфеннигов обходится мне каждая открытка — ничего не поделаешь, накладные расходы. Но зато уж больше ни гроша. Франц глаза вытаращил. — Ой, батюшки, уморили. Неужели вы это всерьез, сосед? — Ну да, накладные расходы я иногда сокращаю на пять пфеннигов, опускаю такую открытку в ящик для писем на дверях сразу, как выйду из квартиры. — Чего же ради вы бегаете, не жалея ног, задыхаетесь? Они вышли на Александерплац. Там на углу столпился народ, они подошли ближе. Коротенький человечек со злостью взглянул на Франца. — А вот вы попробуйте-ка прожить на восемьдесят пять марок в месяц! — Послушайте, чудак вы этакий, надо же сбывать кому-то эти вещи. Если хотите, я могу спросить кой-кого из моих знакомых. — Вздор! Я вас об этом не просил, я делаю свои дела один, терпеть не могу компаньонов. Они смешались с толпой. Это была обычная уличная ссора, двое из-за чего-то поругались. Франц оглянулся, но коротенький человечек уже исчез, как сквозь землю провалился. "И долго он так будет бегать? — удивлялся про себя Франц. — Лопнуть можно со смеху. Ну, а где же та беда, из-за которой колокола звонили?" Он зашел в пивную, спросил рюмку кюммеля, просмотрел "Форвертс", "Локальанцейгер". В них тоже не было ничего особенного, — большие скачки в Англии, и в Париже, наверно кто-нибудь сорвал крупный куш на тотализаторе. Глядишь, и мне в чем повезет — как знать, может быть, это к счастью, когда в ушах звенит. И вот Франц собрался было идти домой к Цилли. Но потом решил еще перейти на ту сторону и взглянуть, что делается там в толпе. Кричали уличные торговцы: "А вот — сардельки, горячие сардельки! Пожалуйте, молодой человек! "Монтаг морген", "Ди вельт", "Ди вельт ам монтаг!" Скажи на милость — дерутся двое уже с полчаса, а из-за чего — неизвестно! Постою посмотрю, чем дело кончится… Послушайте, вы что здесь в кино, что ли? Стал тут — ни пройти, ни проехать! Барин какой! Да разве это барин, так, сморчок. Ишь ты, ишь ты, гляди-ка, всыплет он ему сейчас… Протискался Франц вперед, — кто же это там дерется? Смотри-ка, парни-то ведь знакомые, из пумсовских. Скажи на милость! Вот один из них, длинный, подмял было противника под себя, но тот поднатужился и шварк длинного в грязь. Эх, парень, парень, с таким заморышем и то не сладил. Слаб ты, как я погляжу! — А ну, что за сборище, рразойдись! Лягавые! Шухер! Смывайся… Сквозь толпу пробираются двое полицейских в плащах с капюшонами. Маленький-то сразу шмыг в толпу, только его и видели. А другой, длинный, не может сразу подняться — здорово его, видать, стукнули. Франц протолкался к нему. Не оставлять же человека в беде! Ну и народ, никто не поможет! Подхватил Франц длинного под руки, и ходу. А лягавые спрашивают, допытываются: — Что у вас тут такое? — Да вот подрались двое. — Расходись, нечего останавливаться. Ишь гавкают, лягаши — когда надо, так их нету! Завтра бы еще пришли. Расходиться? С нашим удовольствием, господин вахмистр, не извольте беспокоиться, сейчас разойдемся! Франц втащил длинного в полутемный подъезд какого-то дома на Пренцлауерштрассе. Между прочим, двумя номерами дальше находится дом, из которого четыре часа спустя выйдет толстяк, без шляпы, тот самый, что заговорит с Цилли. А она пройдет мимо, но следующего она уж не пропустит. Скотина этот Франц, подлость какая… А пока что Франц в подъезде нянчится с этой дохлятиной — долговязым Эмилем. — Да возьми ты себя в руки, чудак ты этакий! Зайдем в какую-нибудь пивную, что ли? Ну не хнычь, ты парень крепкий — до свадьбы заживет. Да почистись немножко, а то к тебе вся мостовая прилипла. Они вышли из подъезда, пересекли улицу. — Теперь я сдам тебя в первую попавшуюся пивную, Эмиль, а сам пойду домой, меня там невеста ждет, — сказал Франц, пожимая ему руку. Распрощались, но тут длинный вдруг снова окликнул его: — Послушай, Франц, сделай одолжение: понимаешь, я должен был ехать сегодня с Пумсом за товаром. Так забеги, пожалуйста, к нему, это в двух шагах отсюда, вход с улицы. Сходи, а? — Зачем? Некогда мне! — Передай только, что я сегодня не смогу прийти, ведь он ждет меня, сорвется все дело. Выругался Франц про себя, но все же пошел к Пумсу; ну и погода, черт бы побрал этого Эмиля, тут домой надо, Цилли небось заждалась! Вот ведь олух, время-то у меня не казенное… Франц прибавил шагу. Смотрит, у фонаря стоит давешний коротышка, чиркает что-то в своей книжечке. Э, старый знакомый! Человечек поднял голову и рванулся к Францу. — Минутку, сосед! Ведь вы же из того дома, где продавались стиральная машина и холодильник? Да, так вот будьте добры, когда будете проходить мимо той квартиры, — бросьте им открытку в ящик, как-никак одной маркой меньше — экономия. И сунул Францу открытку: "Ввиду стечения неблагоприятных обстоятельств…" Взял Франц открытку и пошел дальше. Подумал еще, что открытку надо бы Цилли показать, а потом уж в ящик бросить, дело-то ведь не к спеху. До чего же занятный толстяк этот. Вот ведь крыса почтовая. Бегает день-деньской, приценивается, а денег ни гроша, винтика у него в голове не хватает, и даже не винтика, а, пожалуй, болта целого! — Здрассте, господин Пумс. Вечер добрый. Спросите, чего пришел? Да ведь вот какое дело. Иду это я по Алексу и вижу — на углу Ландсбергерштрассе драка. Ну, думаю, надо посмотреть. И что же бы вы думали? Ваши ребята подрались! Ваш Эмиль, длинный, и этот маленький, тезка мой, Франц. Вспомнили? На это господин Пумс ответил, что он и без того думал сегодня о нем, о Франце Биберкопфе; он, мол, еще днем заметил, что между теми двумя что-то неладно. — Стало быть, длинный не придет? Хотите его заменить, Биберкопф? — А что надо делать-то? — Теперь шестой час. В девять мы должны ехать за товаром. Биберкопф, сегодня воскресенье, делать вам все равно нечего, я возмещу вам все расходы, а за труды дам вам — ну, скажем, пять марок в час. Франц заколебался. — Пять марок, говорите? — Да уж торговаться не буду! Вы меня очень обяжете, те двое меня сильно подвели. — Маленький-то ведь еще придет. — Ну, так как же, пять марок и по рукам? Все расходы возмещаю, и пять марок в час. Эх, была не была, пускай будет пять пятьдесят. Вышли они вместе. Спускается Франц по лестнице вслед за Пумсом и посмеивается про себя. Доволен! Удачное воскресенье! Ведь такое дело редко когда подвернется. Верно, стало быть, что звон в ушах — к счастью, вот я в воскресенье огребу марок пятнадцать, а то и двадцать, да еще Пуме хочет возместить расходы. Интересно, какие тут у меня расходы? Так и спустился-вниз, веселый, довольный. В подъезде потрогал в кармане шуршащую открытку толстяка и хотел было распрощаться с Пумсом. Тот удивился. — Как? Куда? Я думал, мы с вами порешили, Биберкопф? — Порешили, это точно, уж на меня можете положиться! Мне только на одну минуточку домой забежать надо, знаете, хе-хе, меня там невеста дожидается, Цилли. Может быть, вам когда Рейнхольд о ней говорил, раньше-то она с ним гуляла. Не могу же я оставить женщину на все воскресенье одну дома. — Нет, Биберкопф, так не пойдет. Вы уйдете, а там ищи ветра в поле! И я останусь в дураках. Нет, из-за бабы портить все дело не годится. Не сбежит она от вас, я думаю. — Нет, не сбежит, это вы очень даже правильно заметили, она человек порядочный. Вот почему я и не могу оставить ее так, — сидит она дома и не знает, где я и что со мной. — Да бросьте вы, идемте-ка, все это мы с вами устроим потом. Что тут будешь делать? Пошли. Опять на Пренцлауерштрассе. Темнело. Проститутки уже вышли на промысел — стояли группками, те самые, которых несколько часов спустя увидит Цилли, когда будет бродить в поисках своего Франца. А время шло, тучи собирались над его головой. Скоро он будет сидеть в автомобиле, его схватят, и… Но в этот момент он еще думал о том, как бы отправить открытку того чудака да хоть на минутку подняться к Цилли. Ведь ждет же девчонка! На Альте-Шенгаузерштрассе они вошли в какой-то двор, и Франц поднялся вслед за Пумсом по лестнице во флигель; Пуме сказал, что здесь его контора. Комната и походила на контору — горел свет, на столе рядом с телефоном громоздились пишущие машинки. Пуме сел и пригласил сесть Франца, в комнату несколько раз заглядывала какая-то пожилая женщина с суровым лицом. — Моя жена, а это — господин Франц Биберкопф, который согласился принять сегодня участие в нашем деле. Та прошла, словно ничего и не слышала. А пока Пуме рылся в ящиках своего письменного стола, Франц взял со стула "Берлинер цейтунг" и развернул ее. Ну, что там пишут? 3000 миль в ореховой скорлупе — репортаж Гюнтера Плюшова. Начало отпускного сезона. Спортивная хроника — весенний кросс. Драма Лео Ланиа "Конъюнктура" в исполнении труппы Пискатора. "Где тут Ланиа, а где Пискатор?" Где кончается сама драма и начинается ее сценическое воплощение? Запрещение ранних браков в Индии. Кладбище для коров-рекордсменок. Хроника: последний концерт дирижера Бруно Вальтера состоится в воскресенье, 15 апреля, в городской Опере. В программе симфония "Esdur" Моцарта, доход от концерта поступит в фонд по сооружению памятника Густаву Малеру в Вене. Шофер 2-го класса, семейный, 32 л., ищет место на легковую или грузовую машину. Пуме взял сигару, потянулся за спичками. В эту минуту его жена открыла заклеенную обоями дверь, и в комнату медленно вошли трое мужчин. Пуме даже не повернулся в их сторону. Это все Пумсовы ребята. Франц поздоровался с каждым за руку. Жена Пумса собиралась уже уходить, как вдруг Пуме кивнул в сторону Франца. — Послушайте, Биберкопф, ведь вы, кажется, хотели отправить какое-то письмо? Так вот, напишите, а Клара отправит. — Ах, очень любезно с вашей стороны, фрау Пуме, сделайте одолжение. Это даже и не письмо, а простая открытка невесте моей, чтоб не беспокоилась. Франц в точности объяснил, где он живет, написал адрес на именном конверте Пумса и вложил туда записку для Цилли, чтоб, дескать, она не беспокоилась, он вернется домой часам к десяти, открытку пусть передаст по адресу. Так, теперь все в порядке; у Франца стало совсем легко на душе. А тощая стерва перечитала на кухне адрес на конверте и сунула его в огонь, а записку скомкала и бросила в помойное ведро. Потом уселась у плиты и распивает кофе как ни в чем не бывало. Забот нет, хорошо, тепло. Радости Франца не было границ, когда в кепке и в зеленой солдатской шинели приплелся… кто же бы, вы думали? А у кого еще такие борозды на физиономии? Кто еще так волочит ноги, будто вытаскивает их одну за другой из вязкой глины? Конечно же, Рейнхольд! Тут уж Франц почувствовал себя совсем как дома. Вот здорово! С Рейнхольдом он готов идти куда угодно! Хоть в пекло! — Как, и ты с нами? — прогнусавил Рейнхольд и прошел по комнате, волоча ноги. — Как это ты решился? Тут Франц принялся рассказывать о драке на Алексе и про то, как он помог длинному Эмилю. Те четверо навострили уши. Пуме все еще что-то писал за столом; слушая, парни подталкивали друг друга локтями, а когда Франц кончил, расселись по двое, стали шушукаться. Но кто-нибудь из них все время оставался рядом с Францем. * * * В восемь часов пустились в путь-дорогу. Все тепло оделись, и Францу выдали теплое пальто. Он просиял, черт возьми, такое пальто заиметь неплохо, да и шапку каракулевую тоже. — А почему бы и нет? — отвечают ему. — Сперва только надо их заслужить. Вышли. На улице темно, хоть глаз выколи, и слякоть по колено. — Что ж мы будем делать-то? — спросил Франц уже за дверями. И попутчики в ответ: — Первым делом — надо раздобыть машину, а еще лучше две. Потом поедем за товаром — яблоки там или другое что. Они пропустили много такси. Наконец на углу Менцерштрассе нашли две подходящие машины, взяли их, расселись и поехали. Обе машины ехали друг за дружкой добрых полчаса. В темноте не разобрать, куда заехали, не то в Вейсензее, не то в Фридрихсфельде. Ребята говорят, старик, мол, сперва хочет кое-чем запастись. А затем остановились перед каким-то домом на широкой улице. Темпельгоф, что ли? — спросил Франц. Сами не знаем, — говорят те. Сидят молча, дымят вовсю. Рейнхольд — в первой машине рядом с Биберкопфом. Его как подменили. И голос другой стал! Он уже не заикается, говорит громко, властно, весь собранный, подтянутый, ни дать ни взять — ротный командир, пару раз засмеялся даже — все в машине слушают его. Взял Франц его под руку и прошептал куда-то в затылок под кепку: — Ну, Рейнхольд, дружище, как жизнь? Здорово я обтяпал это дело с бабами? А? — Еще бы! Полный порядок! Рейнхольд хлопнул его по коленке, ну и рука у этого парня — прямо железная! Франц прыснул со смеху. — Чтобы мы с тобой, Рейнхольд, да из-за бабы ссорились? Не родилась еще такая, а? Трудно приходится порой людям в пустыне. Собьется караван с дороги, сойдут верблюды с тропы, и лишь много времени спустя наткнется путник на побелевшие кости… Но вот из дома вышел Пуме с чемоданом в руках, сел в машину и снова поехали по темным улицам. Ровно в девять остановились на Бюловплац. Дальше пошли пешком, разбившись на пары. Под виадуком городской железной дороги Франц сказал: — Вот мы уже почти и на Центральном рынке. Туда, что ли, идем? — Зайдем и туда, но сперва вот товар примем. Так дошли до Кайзер-Вильгельмштрассе. И вдруг рядом с вокзалом городской железной дороги те, что шли впереди, исчезли, как сквозь землю провалились. И Франц со своим спутником нырнули следом за ними в какие-то темные открытые ворота. — Приехали! — прошипел спутник Франца. — Кончай курить. — Это почему? Но парень сдавил ему руку и вырвал у него окурок изо рта. — Сказано, кончай курить! И не успел Франц возразить, как тот тоже растаял в темноте. Что за фокусы? Бросили человека одного в темноте. Куда ж они делись? Франц наугад стал пробираться по двору, но тут вспыхнувший внезапно луч карманного фонарика ударил ему прямо в глаза. Передним стоял Пумс. — А вы что тут бродите? Вам тут делать нечего, Биберкопф, ваше место у ворот — караулить. Ступайте назад. — Вот как? А я думал, мне придется носить товар. — Глупости, ступайте назад! Что, вам никто не сказал ничего? Свет потух. Франц ощупью побрел назад. Его била дрожь, внутри словно оборвалось что-то, он с усилием проглотил слюну. Что же это тут делается? Где остальные? Он был уже у самых ворот, когда из глубины двора вышли двое… Все ясно — это же грабители, бандюги, ломают замки, крадут. Прочь, бежать отсюда! На Алекс! Шапку в охапку и бежать! Кубарем бы скатиться, как с ледяной горы. Но подошедшие схватили его, держат: один из них — Рейнхольд, железная у него лапа! — Что ж, тебе никто ничего не объяснил? Стой здесь, карауль. — Кто, что объяснил? — Ты дурака не валяй, дело серьезное. Что ты сам не соображаешь? Стой здесь, и чуть что — свистнешь нам… — Да я… — Заткнись, дубина! И на правую руку Франца обрушился такой удар, что он скорчился от боли. Те двое ушли. Франц остался один в темном проходе. Его била мелкая дрожь. Чего я тут стою? Надули меня, втянули в грязное дело! А этот сукин сын еще и ударил. Они же грабят там во дворе. Торговцы фруктами! Это же громилы! А перед глазами ряды темных деревьев вдоль аллеи, железные ворота… После вечерней поверки все заключенные немедленно ложатся спать, летом им разрешается не ложиться до наступления темноты… Это же воровская шайка, и Пуме их главарь! Уйти? Не уходить? Что делать? Что делать? Заманили человека, сволочи, заставили стоять на стреме. Стоит Франц, дрожит, ощупывает вспухшую руку… Заключенные обязаны не скрывать заболеваний, но и не симулировать таковых под страхом наказания. Во всем доме — мертвая тишина; с Бюловплац доносятся гудки автомобилей. А в глубине двора треск и возня. Вот вспыхнул карманный фонарик, кто-то прошмыгнул в подвал. Одурачили тебя, Франц, в угол загнали, лучше на хлебе и воде сидеть, чем тут стоять на стреме для этой шпаны. Вдруг во дворе сразу вспыхнуло несколько фонариков; Францу почему-то вспомнился человек с открытками, вот чудак так чудак! Он стоял как зачарованный, не в силах сдвинуться с места. С того момента как Рейнхольд ударил его, он стоял как вкопанный, словно тот его в землю вколотил. Он так хотел уйти, всем своим существом рвался — и не мог, будто держали его. …Ночь словно выкована из железа; смерть кругом — и нет спасения. Она надвигается словно огромный каток, давит все на своем пути. Ближе, ближе! Танки! В них дьяволы с рогами и огненными глазами щелкают зубами, разорвут тебя на части. Танк с лязгом ползет вперед. Смерть! Нет спасения. Пламя полыхает во мгле. А рассветет, — увидишь, что от людей осталось… Я хочу прочь отсюда, прочь, сволочи, паразиты, не желаю я заниматься такими делами!.. Он изо всех сил старался сдвинуться с места, смешно, неужели же мне не уйти? Он судорожно рванулся. Словно тестом его облепило, никак не отодрать ноги от земли. Но вот наконец переступил с ноги на ногу, шагнул раз, другой. Пошел с трудом, через силу, но пошел. Уйду! Пусть грабят, а я смоюсь! Он снял пальто, вернулся во двор медленно, боязливо; будь что будет, а пальто надо швырнуть им в рожу — не нужно оно мне. Бросил пальто в темноту, к стене дворового флигеля. Но тут замелькали огоньки, мимо Франца пробежали двое, нагруженные целыми тюками таких же пальто, к воротам подъехали обе машины. Пробегая мимо, один из тех двоих снова ударил Франца по руке. Как железом! — Все в порядке? Это был Рейнхольд. Пробежали еще двое с корзинами, и еще двое. Фонарики больше не вспыхивали. Потом метнулись назад, мимо Франца, тот стоял стиснув зубы, сжав кулаки. Люди носились как угорелые по двору, выбегали в ворота, шмыгали взад-вперед. В темноте они не видели его лица, а то бы испугались. "Он сам на себя не был похож. Без пальто, без шапки стоял он, засунув руки в карманы и напряженно вглядываясь в тьму. Глаза его выкатились из орбит. Темно, никого не узнать! Кто это пробежал? Эх, ножа нет, постой, а в куртке? Ну, погодите, братцы, вы еще не знаете Франца Биберкопфа, попробуй тронь его!.. Но тут все выбежали, один за другим, с тюками, и один из них, приземистый толстяк, взял Франца за руку. — Идем, Биберкопф, поехали, все в порядке. И Франца впихнули в большую машину. Рядом — Рейнхольд, навалился на него своим костлявым телом. Это не прежний Рейнхольд, другой. Машина тронулась. Ехали, потушив фары. — Чего навалился? — прошипел Франц. Эх, ножа нет! — Молчи, молчи, падло! Пикни только! Передняя машина шла на полной скорости. Шофер второй машины обернулся, прибавил газу, крикнул сидевшим сзади: — За нами погоня! Рейнхольд высунул голову из окна. — Жми на всю железку. За угол! Но машина преследователей не отставала. И тут при свете промелькнувшего фонаря Рейнхольд вдруг увидел лицо Франца. Тот так и сиял, лицо расплылось в блаженной улыбке. — Чего смеешься, скотина, совсем одурел? — Хочу — смеюсь! Тебе-то что? Еще смеется, гад! Паскуда такая! Дешевка! И вдруг в голове Рейнхольда молнией промелькнуло все то, о чем он успел позабыть, когда шел на дело. Ведь этот Биберкопф его подвел, отваживает от него баб, признался, свинья толстомордая. А ведь он все про меня знает, — я сам ему рассказывал. И тут уж Рейнхольд забыл о погоне. Озеро в дремучем лесу — безмолвное, неподвижное. Страшная, черная вода. Не шелохнется мертвая гладь. Буря бушует в лесу, гнутся высокие сосны, рвется меж их ветвями тонкая паутина, треск и стон стоит кругом. Но ветру не прорваться к воде… "Сидит голубчик, — думает Рейнхольд. — Ишь морду наел — лоснится весь. Доволен! Думает, накроют нас — вот он и радуется, а я сижу как дурак, сложа руки. Да еще проповеди мне читал, скотина, про баб и прочее. Чего с ним церемониться!" Франц все еще беззвучно смеялся, то и дело поглядывая назад на улицу. Да, погоня не отстает, накроют их как пить дать. И поделом вам, пусть я сам засыплюсь, но и вам не придется больше надо мной измываться. Шпана проклятая, бандиты! Проклят человек, говорит Иеремия, который надеется на человека. Он будет, как вереск в пустыне, и поселится в местах знойных в степи, на земле бесплодной, необитаемой. Лукаво сверх меры сердце человеческое и погрязло в пороке: кто познает его?.. Рейнхольд украдкой сделал знак парню напротив. Свет уличных фонарей то и дело вырывал из мрака лица сидевших в машине. Погоня не отставала. Рейнхольд незаметно нащупал ручку дверцы, как раз под боком Франца. Машина на полном ходу свернула в какую-то широкую аллею. Франц еще раз оглянулся. Но в этот момент его вдруг, схватили за грудь, потянули вперед. Он хотел было встать и успел еще с размаху ударить Рейнхольда по лицу раз, другой. Но тот был чертовски силен. Холодный ветер ворвался в машину, сидевших осыпало снегом. Франца упорно толкали к открытой дверце наискосок, через тюки товара. Он закричал и попытался схватить Рейнхольда за горло. Но сбоку его ударили палкой по руке. Парень, сидевший напротив, больно ткнул его в левое бедро. Франц рухнул на тюки с сукном. Не давая ему подняться, парень стал выпихивать его в открытую дверцу; он цеплялся, за что только мог, руками и ногами, потом крепко ухватился за подножку машины. Тут на его голову обрушился новый удар. Франц обмяк. Нагнувшись, Рейнхольд вышвырнул его на мостовую. Дверца захлопнулась. Машина преследователей пронеслась по живому человеку и исчезла в снежной вьюге… * * * Как не радоваться солнышку, его ласковым живительным лучам! Солнце — это вам не газ и не электрический свет — не погаснет! Задребезжал будильник; люди проснулись, начался новый день. Вчера было 15-е число, стало быть сегодня — 16-е, вчера было воскресенье, сегодня — понедельник. Год тот же —1928 — и месяц тот же — апрель, и все же что-то изменилось в мире. Время шагнуло вперед. Солнце взошло. Природа солнца еще окончательно не определена. Астрономы уделяют много внимания этому небесному телу. Оно, по их словам, является ядром нашей планетной системы, а наша Земля — только маленькой планетой. Что ж в таком случае мы сами? Восходит солнце, и люди радуются, а радоваться-то, вообще говоря, нечему. В самом деле, что такое человек, если даже вся Земля в 300 000 раз меньше Солнца? А сколько есть еще разных чисел с нулями, которые все только и доказывают, что человек нуль, и нуль без палочки. Спрашивается, чему тут радоваться? А вот радуются же люди, когда взойдет солнце, ярким светом зальет улицы, комнаты, и оживут повсюду краски и выплывут из мрака людские лица. Спору нет, приятно осязать руками формы вещей, но великое, ни с чем не сравнимое счастье — видеть их, видеть их краски и линии. И люди радуются солнышку — можно себя показать и на свет поглядеть. Посмотреть можно на то, чем живешь. Чуть пригреет апрельское солнце, и все рады: люди, как цветы, тянутся к свету его и теплу. Значит, что-то здесь не так, какая-то ошибка вкралась в чудовищные числа со многими нулями. Взойди, солнце, взойди, ты нас никогда и ничем не испугаешь! Что нам до миллионов километров, отделяющих тебя от нас, до твоего диаметра или объема? Взойди, ясное солнышко, взойди, небесное светило, взойди скорей. Ты не гигант и не карлик. Ты — наша радость! Из вагона парижского экспресса выпорхнула худенькая большеглазая женщина в меховом манто, с двумя крохотными пекинскими болонками — Блэком и Чайн — на руках. Вокруг нее засуетились фотографы и кинооператоры. Снисходительно улыбаясь, Ракель покорно терпит эту процедуру, она так рада огромному букету бледно-желтых роз, который поднесла ей испанская колония: слоновая кость — ее любимый цвет. Прощебетав: "Мне безумно хотелось побывать в Берлине", — знаменитая женщина садится в машину и, помахав рукой восторженной толпе, исчезает в сером мареве берлинского утра. Книга шестая Теперь Франц Биберкопф больше не пьет мертвую и не прячется от людей. Теперь он усмехается: по одежке, мол, протягивай ножки. Франц зол как черт: его вынудили поступить против воли; больше это ни кому не удастся, даже сильнейшему из сильных! Что-то темное идет на него, он храбрится, кулаком грозится, но не видит ничего и не знает, что на голову его должен молот опуститься. Нет оснований отчаиваться! На протяжении всей этой истории, до тех пор пока я не дойду до ее жестокого, страшного и горького конца, я еще часто буду повторять эти слова: нет оснований отчаиваться! Ибо наш герой человек хоть и не совсем обычный, но понять-то его нетрудно и подчас даже говоришь себе: а ведь и ты бы шаг за шагом прошел по тому же пути, и тебе довелось бы все это испытать. Все, что я рассказал, сущая, беспощадная правда. Да, Франц Биберкопф, ничего не подозревая, вышел из дому. Да, его втянули против воли в кражу со взломом и потом бросили под автомобиль. И вот оказался он под колесами. А уж он ли не старался жить честно, по закону? Уж он ли не хотел стать порядочным? Так как же тут не прийти в отчаяние — спросите вы меня. Стоит ли доискиваться смысла во всей этой бессмыслице, издевательской, гнусной, подлой. И стоит ли выводить из нее какую-нибудь насквозь лживую мораль? Неужели это и есть судьба человеческая, судьба нашего Франца Биберкопф а? Но я недаром говорю вам: нет оснований отчаиваться. Я уже кое-что знаю, а быть может, и читатель уже кой о чем догадывается… Истина медленно открывает свое лицо, и нам надо пройти вместе с Францем через все испытания, — тогда все станет ясно! ЧУЖОЕ ДОБРО ВПРОК ИДЕТ А Рейнхольд совсем закусил удила. Домой он вернулся лишь в понедельник, к обеду. Братья и сестры во Христе! Промежуток времени от воскресенья до этого момента мы прикроем, как плащом, нашей любовью к ближнему своему, не поскупимся — метров так десять пойдет на этот плащ. Сделать то же самое по отношению к предшествовавшему времени нам, к сожалению, не удалось. Ограничимся же здесь констатацией последующих событий: после того как в понедельник солнце взошло без опозданий и на берлинских улицах началась обычная сутолока, Рейнхольд ровно в час дня, точней говоря в 13 часов, явился домой, выставил из своей комнаты сверхсрочную Труду, которая у него зажилась и не желала убираться. Субботний вечер подошел, тулли-тулли, к своей козе бежит козел, тулли-тулли. Другой писатель, по всей вероятности, придумал бы теперь для Рейнхольда какое-либо возмездие, но я, право, не виноват, что такового не последовало. Рейнхольд был в отличном настроении, бодр и весел, и для пущего веселья он вышвырнул из дома Труду, ту самую Труду, которая, будучи женщиной постоянной, никак не желала выметаться. Собственно говоря, сам он этого тоже не желал и сделал это, так сказать, машинально, главным образом благодаря воздействию алкоголя на его средний мозг. Дело в том, что человек этот был сильно наспиртован. Таким образом, сама судьба работала на него (введение алкоголя в организм было одним из событий минувшей ночи!). Итак, для того чтобы продолжать изложение, нам остается лишь бегло коснуться некоторых деталей. Эта тряпка Рейнхольд, который казался Францу таким смешным и который до сих пор никогда не решался грубо разговаривать с женщинами, в час дня в понедельник вдруг преобразился: он страшно избил Труду, выдрал ей клок волос, расколотил о ее голову зеркало, а под конец, когда она подняла крик, расквасил ей физиономию. Да как еще! Труда в тот же вечер отправилась к доктору: физиономия ее чудовищно вспухла. Вот ведь набрался он решимости! Девчонка за пару часов утратила всю свою красоту в результате рукоприкладства со стороны Рейнхольда, которого она и хотела привлечь за это к ответу. Но пока что ей пришлось мазать вспухшие губы бальзамом и помалкивать. Как уже сказано, Рейнхольд разошелся так, потому что его большой мозг был одурманен несколькими рюмками водки, вследствие чего произошло расторможение среднего мозга. А средний мозг был у него вообще более развит. Сам он, к концу дня кое-как очухавшись и придя малость в себя, с изумлением обнаружил в своей комнате некоторые весьма приятные перемены. Труда исчезла. Исчезла без следа; не было даже ее корзины. Далее, зеркало разбито вдребезги, а пол кто-то заплевал самым хамским образом. Э, да плевки-то с кровью! Ну и погром тут был. Рейнхольд стал соображать: его собственные зубы были целы и невредимы. Значит, это Труда заплевала пол, а он, стало быть, набил ей морду. Собственная лихость привела его в такой восторг, что он громко расхохотался. Подняв с пола осколок зеркала, он полюбовался собой. Ай да Рейнхольд, здорово ты ее, кто бы мог подумать! Молодец, Рейнхольдхен, молодец! До чего же он был доволен! Даже по щеке себя потрепал. А затем задумался: а вдруг ее кто-нибудь другой выставил — Франц, например? Вечерние и ночные события были ему еще не совсем ясны. Не доверяя себе, он позвал хозяйку, эту старую сводню, и стал у нее осторожно допытываться, большой ли у него был сегодня скандал? Ну, та все и выложила: так и надо, говорит, этой Труде, уж очень она ленивая скотина была, даже нижнюю юбку сама себе выгладить не хотела. Как? Труда, оказывается, носила нижние юбки? Этого еще не хватало! Значит, выпроводил он ее самолично. Рейнхольд почувствовал себя на седьмом небе. И тут он вдруг вспомнил все, что случилось вчера вечером и ночью. Ай да мы, хорошее дельце обделали. Наследство получили и этого жирного борова Франца Биберкопфа подвели под монастырь, надо надеяться, что та машина задавила его насмерть, и наконец выставили Труду! Черт возьми, баланс хоть куда! Так! Что же будем делать? Прежде всего надо прифрантиться к вечеру. Пусть-ка кто скажет теперь слово против водки. Ведь вот раньше я ее и в рот брать не хотел! Дурак был! Вон она какую силу придает! Что я без нее делал бы! Только он начал переодеваться, явился парень от Пумса; говорит шепотом, кочевряжится, то и дело оглядывается. Передал Рейнхольду, чтобы тот немедленно шел в пивную напротив. Но прошел добрый час времени, прежде чем Рейнхольд выбрался из дому. Сегодня — бабы на очереди, а Пумс пускай себе свои "пумсы" один выделывает. У ребят в пивной поджилки трясутся. Подложил им Рейнхольд свинью с этим Биберкопфом! А что, если тот остался жив? Засыплет всех! А если богу душу отдал? Тогда совсем пропащее дело. Они исподволь навели справки в доме, где он жил. Что-то будет, что-то будет? Но Рейнхольд — счастливчик, он в сорочке родился! Все ему нипочем. Это его самый счастливый день с тех пор, как он себя помнит. Теперь он знает, что на свете есть водка, и бабу любую возьмет, а надоест — вышвырнет. В два счета отошьет. Вот красота! Он тут же хотел сделать заход, но Пумсова братва не отпустила его до тех пор, пока он не дал обещания переждать пару дней у Пумса в Вейсензее и никуда носа не показывать. Надо же выяснить, что, собственно, случилось с Францем и чем все это для них пахнет! Ничего не поделаешь, Рейнхольд согласился. Но в ту же ночь он забыл обо всем и пустился во все тяжкие. И все обошлось. А ребята сидели в своей норе в Вейсензее и помирали от страха. На следующий день они тайком заехали за ним, чтобы снова увезти его к себе, но Рейнхольд об этом и слышать не хотел, его неудержимо тянуло к некой Карле, которую он вчера только открыл. Рейнхольд оказался прав. О Франце Биберкопфе не было ни слуху ни духу. Исчез человек, будто ветром сдуло! Исчез, ну и слава богу. И все снова выползли на свет божий и, довольные, разошлись по домам. А у Рейнхольда — пир горой. Упомянутая Карла уже у него. Светлая, как лен, блондинка. Она принесла с собой три бутылки водки. Сам он пропускает по маленькой, зато она хлещет напропалую. А он думает: "Пей, голубушка, пей. Придет время, и я свое выпью, на прощанье. А там — адью, дорогая!" * * * Верно, кой-кто из читателей беспокоится о судьбе Цилли. Что-то станется с бедной девушкой, если Франц не вернется или если его уже нет в живых, — ну, словом, если нет его? Эта не пропадет, будьте уверены! О ней беспокоиться нечего; такие бабы что кошки — всегда падают на ноги. У Цилли, например, оставалось денег еще дня на два, а во вторник она, как и следовало ожидать, встретила на улице Рейнхольда: да, да, именно Рейнхольда, самого шикарного пижона с Алекса. Он был в настоящей шелковой рубашке и как раз собирался кого-нибудь подцепить. Цилли была потрясена и долго не могла решить, то ли она снова влюбилась в этого человека, то ли ей хочется свести с ним старые счеты. Она, почти по Шиллеру, прячет кинжал под плащом. Правда, в данном случае это не кинжал, а кухонный нож, но все равно она пырнет им Рейнхольда в отместку за все его подлости, пырнет куда придется! Постояла она с ним у ворот своего дома, а он знай любезничает. Две красные розы, холодный поцелуй… Ладно, — думает Цилли, — болтай хоть до завтра, я тебя все равно пырну! Но только куда? В какое место? Этот вопрос ее очень беспокоил. Нельзя же, в самом деле, портить ножом такой дорогой костюм, жалко костюма — уж очень он ему к лицу. Прошлись они немного. Идет Цилли с ним рядом, стучит каблучками. А потом, возьми и спроси, уж не Рейнхольд ли сманил ее Франца? Как то есть сманил? Да так, очень просто. Франц не явился домой и посейчас его нет, что с ним могло случиться? А от Рейнхольда как раз Труда ушла. Значит, — дело ясное, тут и говорить даже не о чем. Рейнхольд сплавил ее Францу, а тот и сбежал с ней. В том-то и штука! Изумляется Рейнхольд, как это она так скоро все разнюхала? Что ж тут удивляться? Сходила к его хозяйке, та и рассказала ей, какой у него вышел скандал с Трудой. И начала тут Цилли его честить. Это она для храбрости себя подзадоривала, шуточное ли дело — ведь собиралась ножом пырнуть человека! Дрянь ты, кричит, негодяй, небось снова другую завел, по глазам твоим вижу. Но и Рейнхольд не слепой! Тут за километр видно что: во-первых, у Цилли нет денег, во-вторых, она зла на Франца и, в-третьих, она до сих пор любит его, красавчика Рейнхольда. Еще бы, в таком костюме перед ним ни одна не устоит, особенно если по второму разу, "реприз" так сказать. И Рейнхольд тут же принял решение по всем трем пунктам. Первым делом он выделил Цилли 10 марок. Во-вторых, ругательски изругал Франца Биберкопфа. Где эта дубина пропадает, хотелось бы знать? (Угрызения совести? Какие еще там угрызения совести! Орест и Клитемнестра? Это еще что за личности? Рейнхольд о них и слыхом не слышал. Он просто от всей души хочет, чтоб Франц оказался покойником и чтобы труп его даже не опознали.) Но Цилли тоже понятия не имеет, куда делся Франц. Стало быть, крышка ему! Подумал так Рейнхольд и расчувствовался и перешел к третьему пункту — о возобновлении спектакля. — Сейчас, — говорит, — место занято, но в мае ты можешь опять наведаться. — Рехнулся ты! — огрызнулась Цилли для вида, а сама рада — ушам своим не верит! А Рейнхольд осклабился: — Пусть рехнулся. Попрощался он с ней и пошел своей дорогой. Рейнхольд, ах, Рейнхольд, прелесть моя, Рейнхольд, мой Рейнхольд, люблю лишь тебя… Перед каждой пивной он останавливался и благодарил создателя, что на свете существуют спиртные напитки. Что стал бы он делать, если бы вдруг закрылись все кабаки или в Германии ввели бы "сухой закон"? Надо запастись на всякий случай. Сказано — сделано. "Ловкий я парень", — думает Рейнхольд, стоя в винном магазине и читая этикетки. Теперь-то он знает, что коли понадобится, то у него не только большой, но и средний мозг сработает. Таким образом, ночь с воскресенья на понедельник прошла для Рейнхольда без последствий, — во всяком случае, до поры до времени. Вы спросите, есть ли на свете справедливость? Скажем прямо — пока что нет, во всяком случае до этой пятницы не было. НОЧЬ С ВОСКРЕСЕНЬЯ НА ПОНЕДЕЛЬНИК. ПОНЕДЕЛЬНИК 9 АПРЕЛЯ Франц был без сознания. Ему впрыснули камфару и морфий, уложили в чью-то большую легковую машину. За два часа домчали его до Магдебурга. Остановились на площади возле церкви. Двое сопровождавших его мужчин чуть дверь не выломали в местной клинике. Оперировали Франца той же ночью. Правую руку отняли в предплечье, извлекли осколки кости; ушибы грудной клетки и правого бедра оказались, сколько можно было судить, незначительными; правда, врачи не исключали возможности внутренних повреждений, например — небольшого разрыва печени; но серьезных опасений на этот счет пока не было. Сказали, надо выждать. — Много ли он потерял Крови? Где вы его нашли? — На Н-ском шоссе. Там же лежал и его мотоцикл. Вероятно, на него наехали сзади. — А машину, которая его сбила, вы не видели? — Нет. Когда мы наткнулись на него, он уже лежал на дороге. Незадолго до этого мы расстались с ним в NN. Он поехал налево. — Да там гиблое место, темно очень! — Вот, вот, там это и случилось. — А вы, господа, еще задержитесь здесь? — Да, пробудем несколько дней: это мой свояк, жена его приедет сегодня или завтра. Мы остановились в гостинице напротив, на случай если что-нибудь понадобится. У дверей в операционную один из мужчин еще раз обратился к врачам. — Дело, конечно, гнусное, но нам не хотелось бы придавать его огласке. Во всяком случае, мы просили бы вас никуда ни о чем не заявлять. Лучше дождаться, пока больной придет в себя, и узнать, как он сам думает на этот счет. Насколько нам известно, он не любитель судебных процессов. Он, знаете, сам как-то сбил человека, и нервы у него с тех пор пошаливают. — Как вам угодно. — Пусть поправляется, а там посмотрим. В понедельник, в одиннадцать утра, перевязка. В это время виновники несчастья, в том числе и Рейнхольд, пьяные в дым шумно гуляют в притоне у Пумса в Вейсензее. Франц пришел в себя, осмотрелся. Он лежит на чистой койке, в светлой палате, грудь у него туго и как-то пугающе забинтована. Спросил сиделку, где он. Та передала ему, что слышала от дежурной сестры и подхватила из разговоров. Франц в полном сознании. Все понимает, пытается нащупать правое плечо. Но сиделка взяла его руку и положила ее поверх одеяла: не надо двигаться! Да, помнится, когда он лежал в грязи на мостовой, из рукава текла кровь, он это ясно чувствовал. А затем около него появились люди, и в этот момент у Франца словно просветление наступило. Он знал теперь, что надо делать. От железных ударов Рейнхольда по рукам, во дворе, на Бюловплац, Франца стало трясти, земля тряслась под ним, Франц ничего не соображал. Когда он затем ехал в машине, дрожь не унималась, хотя Франц и старался не замечать ее. А когда он пятью минутами позже лежал в уличной грязи, что-то шевельнулось в его мозгу. Мысли будто выплыли из мглы, зазвенели, зазвучали… Франц словно окостенел — он понял, что попал под машину, но не ощутил ни страха, ни тревоги. Что же, каюк мне? Вроде того. Но тут же он твердо и ясно сказал, куда его везти. Если мне каюк, то туда и дорога, а впрочем нет. Выживу. Ему перетянули раненую руку подтяжками, как жгутом. Хотели отвезти его в больницу в Панкове, но он, словно охотничья собака, следил за каждым движением стоявших около него людей. Нет, не в больницу, и сразу назвал адрес на Эльзассерштрасе — там живет Герберт Вишов, его товарищ с прежних времен, до Те-геля. Вот вам адрес, пожалуйста! Что-то шевельнулось в его мозгу, когда он лежал в грязи на мостовой — мысль выплыла из мрака, зазвенела, зазвучала… Словно осенило его в этот миг, — теперь он твердо знал, что надо делать. Только бы не засыпаться. Герберт наверняка живет, где и жил, сейчас он, наверно, дома. Люди, подобравшие Франца, забежали в указанную им пивную на Эльзассерштрассе и спросили Герберта Вишова. Сразу же из-за столика поднялся стройный молодой человек, сидевший рядом с красивой брюнеткой. Что там случилось? Где? В машине?.. Франц? Он выбежал на улицу, брюнетка за ним, а следом половина пивной. Франц лежал и ждал — он знал, кто придет сейчас к нему. Он победил время! Франц и Герберт узнали друг друга. Франц прошептал ему пару слов на ухо. Публика расступилась, и Франца перенесли в пивную, в комнатку за стойкой, положили его там на кровать, вызвали врача; Ева, красивая брюнетка, сбегала домой за деньгами. Франца вымыли, переодели. Не прошло и часа, как его уже везли на частной машине из Берлина в Магдебург… После обеда Герберта пропустили на несколько минут к Францу в палату. Герберт сказал, что уезжает, но Францу беспокоиться нечего: через неделю он вернется и заберет его из клиники. А Ева пока останется в Магдебурге. Лежит Франц, не шелохнется. Огромным усилием воли он взял себя в)руки. Не вспоминать, что было! Ни боже мой! И только когда в два часа сестра сказала, что приехала его жена и в палату вошла Ева с букетом тюльпанов, он заплакал безудержно, навзрыд. Еве пришлось утирать ему лицо полотенцем. Он облизывал пересохший рот, закрыл глаза, стиснул зубы. Но у него дрожали губы, он не мог сдержать слез. Наконец дежурная сестра, услышав его рыдания, постучала в палату и попросила Еву уйти. "Свидание, по-видимому, слишком волнует больного!" Но на следующий день он успокоился и встретил Еву улыбкой. Две недели спустя его взяли из клиники. И вот он снова в Берлине. Как выехали на Эльзассерштрассе, у Франца ком подступил к горлу, но до слез дело не дошло. Вспомнилось то последнее воскресенье с Цилли, колокола звонят, звонят… А теперь вот я здесь буду, жить, здесь меня дело ждет, здесь теперь — моя судьба. В этом Франц был теперь уверен. Он спокойно лежал на носилках, когда его выносили из машины. Здесь меня дело ждет, здесь моя судьба, отсюда я не уйду — не будь я Франц Биберкопф. Так и внесли его в дом, в квартиру его друга Герберта Вишова, именующего себя маклером. И в душе у Франца все та же непоколебимая уверенность, которая вдруг появилась у него после падения из автомобиля. * * * Сегодня на скотопригонный двор поступило: свиней — 11543, крупного рогатого скота — 2016, телят — 920, баранов— 14 450. Удар — хрясь! — и конец. Свиней, быков, телят режут. Это в порядке вещей. Стоит ли об этом говорить! А что делают с нами, с людьми? Ева сидит у постели Франца. Вишов то и дело подходит к нему, пристает: — Скажи хоть, как это произошло, как это было? А Франц — ни полслова. Отгородился от всех железной стеной и никого к себе не подпускает. Потом Ева, Герберт и его друг Эмиль долго сидели за столом, говорили о Франце. С тех пор как его после катастрофы привезли к ним в дом, они так и не могут понять, что он за человек. Не просто же машина сшибла, что-то здесь не то! С чего это он забрел в десять часов вечера в северную часть города, не торговал же он там газетами, на ночь глядя, когда и на улице-то никого не встретишь. Герберт стоял на своем: Франц, верно, пошел на какое-нибудь дело, и при этом с ним такая штука и случилась, а теперь ему стыдно признаться, что газетенками своими он не мог прокормиться. К тому же тут, верно, замешаны и другие люди, которых он не хочет выдать. Ева соглашалась с Гербертом; да, Франц, конечно, ходил на дело, но как его угораздило попасть в такую историю? Подумать только — на всю жизнь остался калекой. Ну, да мы уж разузнаем. Все стало проясняться, когда Франц назвал Еве свой последний адрес и попросил принести оттуда его корзину, но ничего не говорить хозяйке. Герберт и Эмиль не упустили такого случая, пошли к хозяйке. Та сперва отказывалась выдать Францеву корзину, но, получив пять марок, сменила гнев на милость, только пробурчала, что и так чуть ли не каждый день приходят тут всякие справляться о Франце. Кто? Да кто же — от Пумса, и Рейнхольд, и всякие там. Ах, вот оно что! От Пумса! Значит, это Пумс со своей шайкой… Ева вне себя, да и Герберт взбеленился: уж если Франц опять взялся за старое, то почему же именно с Пумсом? А как влип, так и про нас вспомнил. Теперь он калека. В чем только душа держится! Что с него возьмешь, а то он, Герберт, поговорил бы с ним иначе. Герберт решил поговорить с Францем начистоту. Шутка ли, вся эта история обошлась им в добрую тысячу марок. Подошли они к Францу втроем: Эмиль тоже был здесь, и Ева упросила, чтобы ее пустили в комнату. — Ну, Франц, — начал Герберт, — теперь дело на поправку пошло. Скоро ты встанешь, а дальше что? Ты об этом уже думал? Франц повернул к нему небритое лицо. — Погоди, дай мне сперва подняться на ноги. — Да мы тебя не гоним, не думай! Мы тебе всегда рады. Почему ты только к нам так долго не приходил? Ведь уж год, как ты из Тегеля? — Нет, года еще нет. — Ну, полгода. Не хотел с нами знаться, что ли? Ряды домов, соскальзывающие крыши, двор такой глубокий, словно колодец… Несется клич, как грома гул, ювиваллераллера… С этого и началось. Франц перевернулся на спину, уставился в потолок. — Я ж газетами торговал. На что я вам был нужен? Тут Эмиль не выдержал. Побагровел, заорал: — Врешь! Не торговал ты газетами! Еще дураком прикидывается. Ева еле успокоила Эмиля. Франц смекнул, — это неспроста, они что-то знают, но что? — Говорю тебе, торговал газетами. Спроси Мекка. А Вишов в ответ: — Воображаю, что скажет твой Мекк. Газетами он торговал, скажи пожалуйста. Пумсовы ребята вон тоже торгуют фруктами. А то и рыбой. Тебе ли не знать? — То они, а то я. Я торговал газетами. Зарабатывал себе на хлеб. Ну хочешь, спроси Цилли, она целыми днями из дома не выходила, она тебе скажет, что я делал. — Сколько же ты зарабатывал, марки две в день? — Случалось и больше: мне хватало, Герберт. Те трое не знали, что и думать. Ева подсела к Францу. — Скажи-ка, Франц, ты ведь знал Пумса? — Знал. Пусть выспрашивает, Францу теперь все равно. Остался жив — и то ладно! — Ну, и что же? — Ева ласково погладила его руку. — Расскажи, что у тебя было с Пумсом? — Да выкладывай все, чего там! — взорвался Герберт. — Я-то ведь знаю, что у тебя было с Пумсом и куда вы ездили в ту ночь. А ты думал, я не знаю? Да, Да, ты с ними ходил на дело. Мне-то что? Меня это не касается. Но только как это так получилось — с ним ты якшаешься, с прохвостом этим старым, а сюда и носа не кажешь? — Видал какой! — рявкнул Эмиль. — О нас он вон когда вспомнил… Герберт сделал ему знак, тот осекся. А Франц зарыдал. Не так громко, как тогда в клинике, но тоже безудержно, навзрыд. Рыдает, захлебывается, мечется по подушке. За что его так? По голове треснули, с ног сбили, выбросили на ходу из машины, под колеса… Руки будто и не было. И остался он калекой… Герберт и Эмиль вышли из комнаты. Франц долго еще плакал. Ева то и дело утирала ему полотенцем лицо. Наконец он затих и некоторое время лежал неподвижно, с закрытыми глазами. Ева подумала, что он заснул. Но тут он снова открыл глаза и говорит: — Сделай одолжение, позови Герберта и Эмиля. Те вошли, понуря головы. Спросил их Франц: — Что вы знаете о Пумсе? Вы его знаете вообще? Те переглянулись, ничего понять не могут. Ева потрепала Франца по руке. — Да ты ведь его и сам знаешь, Франц. — Нет, вы скажите, что вы о нем знаете? — То, что он отъявленный мошенник, — отвечает Эмиль, — и что он отсидел пять лет в Зонненбургской тюрьме, хотя заслужил все пятнадцать, а то и пожизненную. Знаем, какими он фруктами торгует. — Он и не торгует фруктами, — проговорил Франц. — Да, уж он больше по части говядины. — Но послушай, Франц, — сказал Герберт, — ты же не с неба свалился, ты и сам мог догадаться, что он за человек. — Я думал, что он в самом деле фруктами торгует. — Ну, а зачем ты пошел с ним в то воскресенье? — Мне сказали — едем за фруктами. Потом, мол, на рынок их свезем. Франц лежал совершенно спокойно. Герберт наклонился над ним, заглянул ему в лицо. — А ты и поверил. Франц снова заплакал. На этот раз почти беззвучно, не раскрывая рта. Ну да, он спускался в тот день по лестнице, какой-то чудак ему повстречался — все выискивал в записной книжечке разные адреса, — потом он, Франц, пришел к Пумсу на квартиру и передал его жене записку для Цилли. — Конечно, я поверил. Я только потом уж догадался, что меня поставили на стрему, и тогда… Те трое растерянно переглянулись. Судя по всему, Франц говорил чистую правду. Просто невероятно! Ева вновь коснулась его руки. — Ну, а потом? Хватит в молчанку играть. Все скажу! Пусть все знают. — Потом я хотел уйти, да не смог, вот меня и выбросили из машины, потому что за нами погнались тоже на машине… Сказал — и больше ни слова. Чего же еще? Попал под ту машину, — как только жив остался! Они же меня "убрать" хотели… Франц перестал плакать, успокоился, стиснул зубы — лежит не шелохнется… Вот и сказал. Теперь они все знают. И все трое сразу поняли, что это правда. Есть жнец, Смертью зовется он, властью от бога большой наделен… И еще один вопрос задал Герберт: — Скажи мне вот что, Франц, и мы сейчас же уйдем: ты только потому не приходил к нам, что хотел по-честному газетами торговать? Но больше Франц не в силах был говорить. Подумал только: "Да, я хотел по-честному жить. Я и остался порядочным до конца. И обижаться вам нечего, что я к вам не приходил. Вы как были, так и есть мои друзья. Я никого из вас не выдал…" Не дождались они ответа и тихо вышли из комнаты. Потом Франц принял снотворное и снова заснул. А они втроем спустились вниз, в пивную, и долго сидели там молча, не глядя друг на друга. Ева вся дрожала. Ведь Еве Франц приглянулся, еще когда он с Идой жил. Но Франц в то время не бросил Иду, хотя та уже затеяла шашни с бреславльцем. Теперь Ева живет хорошо, Герберт для нее все что хочешь сделать готов, но Франца она все еще не забыла. Герберт заказал на всех горячего грогу, они залпом осушили стаканы, и он заказал по второму разу. Выпили, и снова молчат. Ева вся — как лед, мороз по коже пошел, от затылка по спине, даже к бедрам, сжалась она в комок, ногу на ногу положила. Эмиль сидит подперев рукою голову, жует губами, причмокивает языком, глотает слюну. Потом не выдержал, отхаркнулся и сплюнул прямо на пол. Герберт Вишов, молодой, ладный, молодцевато сидит на стуле, точно в седле, ни дать ни взять — ротный на параде, лицо застыло, ни один мускул не дрогнет. Так и сидят они все: Вишов, Эмиль и Ева — сами не свои, ничего не видят, не слышат. Будто рухнули стены кругом, ворвалась холодная мгла и окутала их. А мысли их были наверху — у постели Франца. Как магнит, притягивает их думы к себе постель больного. Есть жнец, Смертью зовется он, властью от бога большой наделен. Сегодня свой серп он точит, приготовить для жатвы хочет. Герберт обернулся к остальным и хрипло произнес: — Кто это мог сделать? Эмиль: — Ты о чем? — Кто его из машины выбросил? Ева: — Обещай мне, Герберт, что если ты до него доберешься, то… Герберт: — Не беспокойся! И как это такую гадину земля носит? Ну, погоди же! Эмиль: — Нет, ты только подумай, Герберт, что же это такое? Нет, лучше не думать, не говорить об этом. Ева дрожит вся, лепечет, словно пощады просит: — Герберт, Эмиль, да сделайте же что-нибудь! Душно. Дышать нечем! Есть жнец, Смертью зовется он… — Легко сказать "сделайте", когда не знаешь, что к чему, — заключил Герберт. — Сперва надо дознаться, кто это. В крайнем случае мы всю Пумсову шайку провалим! — Тогда и Франц погорит? — Я говорю — в крайнем случае. А вообще-то Франц тут с боку припека, это же и слепому видно, и любой суд поверит. Да и доказать нетрудно это: ведь выбросили его из машины. Иначе не стали бы выбрасывать. Его передернуло. Вот сволочи! Ну, мыслимое ли дело? — Мне он, может быть, и скажет, кто это сделал, — вслух подумала Ева. Но Франц лежит и молчит как истукан — слова от него не добьешься… К чему мне все это? Руки нет, новая не вырастет. Выбросили меня из машины — чего уж тут! Слава богу, голова хоть цела. Что-то надо делать, как-то надо жить. А перво-наперво надо на ноги встать. В эти теплые весенние дни Франц набирался сил. Ему еще не разрешали вставать, но он встал и пошел — ничего! Герберт и Эмиль всегда при деньгах — тащат ему все, что доктор скажет и что он сам захочет. А Франц хочет поправиться скорей, и ест и пьет за троих, и не спрашивает, откуда у них берутся деньги. Порою они толкуют между собой о том о сем. Но в общем все о пустяках — о Пумсе при Франце не говорят ни слова. Вспоминают о Тегеле и частенько об Иде. Жаль ее, конечно, совсем ведь была молоденькая. Но как-то раз Ева сказала, что Ида все равно бы плохо кончила. Словом, между ними все так же, как до Тегеля, словно ничего и не произошло с тех пор — не соскальзывали крыши, и не пел Франц на чужом дворе и не клялся, что со старым покончено и что станет он теперь порядочным, не будь он Франц Биберкопф. Он лежит спокойно или сидит — слушает и сам говорит о том о сем. Иногда заходят старые знакомые, кто с подружкой, а кто с женой. Они калякают с Францем как ни в чем не бывало. Что же тут особенного — вышел парень из Тегеля и попал в аварию. Где и как — ребята не спрашивают. Сами знают, такая уж работа у них, рискованная. Попадешь в передрягу, того и гляди угостят свинцом, а то и вовсе шею свернут. Но все равно лучше уж так жить, чем хлебать баланду в тюрьме или доходить от чахотки. Это же ясно! А тем временем и Пумсова шпана пронюхала, где Франц. Что, приходили за Францевой корзиной? А кто? Это они сразу разнюхали, — Вишов человек известный. Герберт и чихнуть не успел, как те уже разузнали, что Франц лежит у него. Конечно — ведь они ж с Францем старые друзья. Выжил Франц, оказывается, руку только ему отняли. Повезло парню! Жив-здоров, ходит уже, как знать, не ровен час, выдаст их всех. Крепко они обозлились на Рейнхольда — вот, идиот, кого к нам привел! Но тронуть его все же не решились. Его голыми руками не возьмешь — они и раньше его побаивались, а теперь подавно. Перед ним даже старик Пумс пасует. Рейнхольд парень отчаянный. Поглядеть — душа в пятки уйдет. Морда — желтая, страшная, морщины на лбу словно ножом прорезаны. Сразу видать — больной он и до пятидесяти не дотянет. Такие вот дохлые — они самые отчаянные и есть. От такого только и жди, что сунет руку в карман, вытащит пушку. Убьет — не моргнет глазом. Но что ни говори — поганое это дело с Францем. Ведь надо же — уцелел, подлец! А Рейнхольд только головой качает да посмеивается: — Сидите, ребята, не рыпайтесь. Не пойдет он доносить! Что, ему жить надоело? Мало, что руку потерял? И ведь не ошибся Рейнхольд. Франца бояться им было нечего. Правда, Ева и Эмиль еще раз попробовали добиться от Франца, чтоб он сказал, как это с ним случилось и кто это сделал; долго его уламывали; говорили, пусть не боится он того человека, что не дадут его в обиду, что есть у них в Берлине надежные люди. Но Франц сидел съежившись и только отмахивался: оставьте, мол. Побледнел весь, дышит тяжело — вот-вот заплачет. К чему все это? Рука все равно не вырастет! Да и вообще, надо подаваться куда-нибудь из Берлина — что ему здесь делать, калеке? — Да брось ты, Франц, — говорит Ева, — ты еще с любым здоровым потягаешься. Но нельзя же им это так спустить. Ведь как они тебя разделали. Из машины на ходу выбросили! — Говорю тебе, рука у меня все равно не вырастет. — Тогда пусть заплатят. — То есть как это заплатят? Тут Эмиль вмешался: — А вот так: либо мы проломим башку тому, кто это сделал, либо его банда — ведь не один же он работает — должна будет выплатить тебе пособие. Об этом мы уж с ними договоримся. Пусть Пумс со своей бандой либо отвечает за него, либо вышвырнет его вон, посмотрим тогда, как он один продержится и куда приткнется. Словом, за твою руку должны заплатить. Это у тебя правая была — не левая! Пусть теперь пенсию тебе платят. Франц молча покачал головой. — Ну чего ты головой мотаешь? Вот увидишь, мы проломим башку тому, кто это сделал. Это преступление! А раз нельзя подать на него в суд, то мы с ним поквитаемся сами. — Франц не был в банде, — перебила Ева Эмиля. — Ты же слышал, он не хотел заниматься такими делами, потому-то его и искалечили. — Не хотел — не надо, его полное право! С каких же это пор можно заставить человека делать то, что он не хочет? Мы ведь не дикари какие-нибудь! Франц снова замотал головой. — Все, что вы на меня истратили, я отдам, все до последнего пфеннига. — Да не о том речь, ничего мы с тебя не требуем! Но надо же расквитаться с ними, черт возьми! Нельзя оставлять такие вещи безнаказанными! И Ева решительно поддержала его. — Нет, Франц, как хочешь, а это мы так не оставим! У тебя нервы расстроены, вот ты и упрямишься! Но на нас ты можешь положиться, у нас нервы крепкие. Плевали мы на Пумса! Вот Герберт говорит, что он им такую баню кровавую устроит, какой еще во всем Берлине не было! — Факт! — поддакнул Эмиль. А Франц глядит прямо перед собою и думает: "Пусть их говорят, мне-то что; пусть говорят, пусть делают что хотят — меня это не касается. Рука у меня не вырастет, это уж точно. Лайся не лайся, а руку не вернешь. А ведь могло быть и хуже!" И стал он снова вспоминать, все по порядку. Ведь Рейнхольд, наверно, возненавидел его за то, что он бабенку ту от него не взял? Вот и выбросил его из машины, и оттяпали ему руку в клинике. Хотел он по-честному жить, и вот оно чем кончилось! Франц вытянулся в постели и стиснул свой единственный кулак: вот так оно и было, именно так! Ну, ладно, мы еще посмотрим, мы еще повоюем! Так и не сказал Франц, кто его из машины выбросил. Но друзья больше не приставали к нему — они были уверены, что в один прекрасный день он сам это скажет. ФРАНЦ ПАРЕНЬ КРЕПКИЙ, ЕГО С НОГ НЕ СОБЬЕШЬ Шайка Пумса на время исчезла из Берлина. Денег у них теперь куры не клюют. Можно и передохнуть. Двое поехали на побывку домой в Ораниенбург, а сам Пумс уехал на курорт Альтхейде лечиться от астмы — "стал на ремонт". Рейнхольд пил помаленьку — каждый день рюмки две-три. Привык уже. Надо ведь жизнью пользоваться. Не может понять, как это он, дурак этакий, раньше спиртного в рот не брал, а все кофе да лимонад тянул. Разве ж это жизнь? У Рейнхольда было отложено несколько тысяч, об этом и не знал никто. Вот и собрался он теперь потратить их, только не знал еще как. Не дачку же покупать. Поначалу завел он себе новую любовь — шикарная женщина, видно знавала и лучшие дни. Квартирку на Нюрнбергерштрассе обставил он ей — просто загляденье. Здесь можно и пожить барином, и переждать в случае чего. Так он и устроился — была у него теперь господская квартира в лучшей части города и старая конура с какой-нибудь "дежурной" бабенкой. Тех он по-прежнему менял раза два в месяц, никак не мог от старых привычек отказаться. В конце мая несколько ребят из Пумсовой шайки вернулись в Берлин. Встретились они как-то, потрепались насчет Франца, вспомнили его историю. Из-за него, говорят, чуть вся банда не погорела. Этот Герберт Вишов агитирует всю шпану против Пумсовых ребят, выставляет их подлецами и мерзавцами, уверяет, будто Биберкопф вовсе не хотел принимать участия в деле, будто его заставили насильно, а потом взяли да выбросили из машины. На это Вишову ответили, что Биберкопф хотел выдать товарищей, что никого на дело не тянули и никто его пальцем бы не тронул! Но потом, мол, ничего другого уж не оставалось. Посидели они так, покачали головами — против всего "закона" не попрешь, потом никто тебя на дело не возьмет, с голоду помрешь. Подумали, подумали и решили: надо все по-хорошему уладить — провести сбор в пользу Франца; ведь он в конце концов свой парень — никого не выдал. Надо определить его на отдых в санаторий и возместить расходы за лечение в больнице. Скупиться нечего! Но Рейнхольд уперся. Этого субъекта, говорит, надо убрать. Остальные в общем были не против, даже совсем наоборот. Но вот браться за это никто не хотел. Да пусть живет, калека ведь безрукий, что с него взять? А свяжешься с ним, еще влипнешь — ему ведь определенно везет. Ну, словом, ребята раскошелились, собрали в складчину несколько сотен — только Рейнхольд не дал ни пфеннига, и поручили одному из своих отнести деньги Биберкопфу, но только когда Герберта дома не будет! И вот однажды сидит Франц у себя тихо и мирно и читает "Моргенпост", на обертку только она и годна, потом и за "Грюне пост" взялся — эта газета ему больше всех нравилась: в ней никакой политики не было. Посмотрел, а номер-то от 27 ноября 1927 года. Ишь какое старье — прошлогодняя! Тогда еще я с Линой крутил, что-то она теперь поделывает? В газете писали о новом зяте экс-кайзера: новобрачной шестьдесят один год, мальчишке — двадцать семь. Влетит это ей в копеечку — ведь пишут, что принцем он все равно не станет. "Непробиваемые панцири для агентов полиции", ну, это вы бабушке своей расскажите! Вдруг из кухни донеслись голоса. Вроде Ева с кем-то ругается. Э, голос как будто знакомый! Кого-то она не хочет впустить, надо посмотреть. И Франц встал, не выпуская из руки газету, пошел открыл дверь. Смотрит — там Шрейбер, тот самый, из Пумсовой банды. С чего бы это он? А Ева из кухни голос подает: — Осторожней, Франц, он выждал, пока Герберт уйдет, и заявился! А Франц и говорит спокойно так: — Ты ко мне, Шрейбер? Чего тебе надо? — К тебе, да вот Ева не впускает. Ты что, здесь заключение отбываешь? — Нет, с чего ты взял? — Боитесь, что провалит он вас? — кричит Ева. — Гони его, Франц! А Франц снова говорит: — Так что же тебе надо, Шрейбер? Заходи — чего стоишь? И ты иди сюда, Ева, пусть выкладывает, зачем пришел! Прошли они в комнату, сели. Газету Франц на стол положил, на снимке — бракосочетание нового зятя экс-кайзера: два шафера держат сзади над его головой венец… Что там еще? Охота на львов. Отстрел зайцев, боровой дичи, а вот еще — "Дорогу истине". — За что вы мне платить собираетесь? Я вам не помогал. — Как это не помогал! А кто на стреме стоял? — Нет, Шрейбер, не стоял я на стреме, я и понятия не имел, зачем вы меня у ворот поставили, — говорит Франц, а сам думает: "Слава богу, отделался я от них. Не придется мне больше в этом темном дворе стоять. Я им сам заплатить готов, только бы не попасть туда снова". И снова вслух: — Так что чепуха все это! А бояться вам меня нечего, я еще в жизни никого не выдал. Ева погрозила Шрейберу кулаком. Пусть, мол, помнит, что есть другие, которые за каждым их шагом следят. И как это ты, голубчик, рискнул нос сюда сунуть? Будь тут Герберт, ты бы вряд ли ноги уволок отсюда. Тут-то и стряслась беда. Ева заметила, как Шрейбер сунул руку в карман: он хотел достать деньги, показать Францу, авось соблазнится. Но Ева решила, что Шрейбер полез в карман за револьвером и сейчас выстрелит в Франца, чтобы тот навсегда умолк. Ясное дело — пришел сюда, чтобы вывести Франца в расход. Побледнела она как стена, лицо ее перекосилось. Сорвалась она со стула да как завизжит! Побежала по комнате, споткнулась, упала, снова поднялась и визжит не переставая… Франц вскочил, за ним Шрейбер; что случилось, что с ней? А та метнулась вокруг стола к Францу, а в голове одна мысль: что делать? Сейчас выстрелит, и — конец, смерть! Караул! Помогите! Не хочу умирать, не хочу! Остановилась на миг, снова рванулась вперед, подбежала к Францу мертвенно-бледная, трясется всем телом, вопит: — Прячься за шкаф скорей, убивают! Помогите! Спасите… Голосит, глаза от ужаса, что плошки. Караул! У обоих мужчин мороз пошел по коже. Франц сначала не понял — увидел только, как Шрейбер руку в карман сунул. Зачем бы это? А потом вдруг сообразил — ясно зачем! Зашатался Франц. Как тогда на дворе, где его поставили стремить. Вот оно, все сызнова… Но уж поверьте, хватит с него, не хочет он еще раз под колесами оказаться. Из груди его вырвался стон. Он отстранил Еву, шагнул вперед. Газета упала со стола — молодой болгарин венчается с германской принцессой… А ну-ка, стулом его… где стул?.. Да где же он… Франц застонал еще громче. Уставился на Шрейбера, стула под носом не видит, споткнулся о него, опрокинул на пол. Ах, вот же он, стул… А перед глазами — темная площадь в Магдебурге, клиника… Герберт с Эмилем чуть двери тогда не выломали. А Ева все еще в голос кричит… Врешь, не возьмешь, не таковский. Нагнулся Франц за стулом. Перепуганный Шрейбер шасть за дверь: что они тут с ума посходили, что ли? В коридоре захлопали двери, послышались голоса соседей… Внизу в пивной тоже услышали крики и грохот. Двое мужчин бросились наверх. На лестнице они столкнулись с бегущим сломя голову Шрейбером. Но тот не растерялся — машет руками, кричит: — Врача! Скорей врача!.. С женщиной — удар! И — был таков. Ловок пес, ничего не скажешь! А Франц наверху потерял сознание и грохнулся на пол рядом с упавшим стулом. Ева забилась в углу между окном и шкафом, скорчилась в три погибели и визжит, словно нечистого увидела. Франца подняли, осторожно уложили в постель. Хозяйка знала за Евой такие припадки и вылила ей на голову кувшин холодной воды. Ева затихла, шепчет: — Мне бы булочку! — Ишь, булочки ей захотелось, — рассмеялись вокруг. А хозяйка приподняла ее за плечи, усадила на стул и говорит: — Она уж всегда так, когда у нее припадок. Это не удар! Просто нервы расшалились — измотались они с больным-то. Не удержала его, видно, он и грохнулся. И зачем он встает? Лежал бы себе и лежал, а то людей будоражит только. — А на лестнице человек кричал, будто с ней удар. — Да кто кричал-то? — Ну, тот что по лестнице бежал. — Болван какой-то. Нет. Я уж мою Еву шестой год знаю. Вся в мать. Та тоже как начнет голосить, только водой и остановишь. Вечером пришел Герберт домой, выслушал рассказ Евы и дал ей револьвер на всякий случай; никогда не надо ждать, пока другой выстрелит — тогда уж поздно будет. Сам он тотчас же отправился на поиски Шрейбера, но тот, конечно, как в воду канул. Пумсовы ребята все разъехались кто куда — никому неохота впутываться в это дело. А Шрейбера и след простыл. Прикарманил он деньги, которые были собраны для Франца, и укатил к себе домой в Ораниенбург. А Рейнхольду успел наврать, что, мол, Биберкопф от денег отказался, но с Евой удалось столковаться; деньги передал ей, и она уже все устроит. И точка. * * * Пока суд да дело, в Берлине июнь наступил. Погода все еще стояла теплая, дождливая. На свете тем временем происходили разного рода события. Дирижабль "Италия" с генералом Нобиле на борту потерпел аварию, совершил вынужденную посадку и посылает радиотелеграммы с того места, где лежит, а лежит он к северо-востоку от Шпицбергена, попробуй доберись туда! Зато одному летчику посчастливилось совершить беспосадочный перелет из Сан-Франциско в Австралию за семьдесят семь часов и благополучно приземлиться. Ну что еще? Вот, король испанский все препирается со своим диктатором Примо де Ривера. Впрочем, эти-то наверное договорятся! А вот — баденско-шведская помолвка, прочти, и приятно удивишься! Оказывается, принцесса из спичечного королевства воспылала любовью к принцу Баденскому. Подумать только, как это она ухитрилась — на таком расстоянии — ведь от Швеции до Бадена не близкий свет! О женщины, при виде вас я таю, вы — слабость главная в характере моем: одну целую, о другой мечтаю, а сам на третью уж гляжу тайком. Да, женщины, при виде вас я таю… Что делать, сам кляну судьбу свою. Когда ж почувствую, что иссякаю, на сердце я аншлаг "Распродано!" прибью. Подает голос и популярный куплетист Чарли Амберг: "Себе ресницу вырву я и заколю тебя. Потом помадою для губ раскрашу я твой труп. А если будешь злиться ты, что делать с вашим братом? Себе глазунью закажу, плесну в тебя шпинатом!" Итак, в Берлине стоит теплая дождливая погода, температура днем 20–22° тепла… При такой вот погоде в Берлине вскоре предстанет перед судом присяжных некий Рутковский, подозреваемый в убийстве своей возлюбленной. В этой связи возник интересный вопрос: не является ли убитая Эльза Арндт сбежавшей женой одного учителя из Н-ской гимназии. Сей господин обратился в суд с письменным заявлением, в котором предполагает и даже надеется, что упомянутая Арндт и есть его супруга. В случае, если это подтвердится, он готов дать суду важные показания. В воздухе чем-то пахнет, сильно пахнет: не то гипнозом, не то психозом, не то еще чем-то. Словом, пахнет чем-то в воздухе, сильно пахнет, хоть нос затыкай! В ближайший понедельник состоится торжественное открытие городской электрической железной дороги[9]. Управление железных дорог не упустит при этом случая еще раз обратить внимание пассажиров на то, что "транспорт является источником повышенной опасности". "Будьте осторожны! Запрещается соскакивать на ходу, за нарушение правил — штраф!" ВОСПРЯНЬ, МОЙ СЛАБЫЙ ДУХ, СТОЙ ТВЕРЖЕ, НЕ ШАТАЙСЯ! Иной обморок вроде смерти, так сказать генеральная репетиция. Потерял Франц сознание, уложили его в постель, и вот он снова лежит не вставая. Дни тянутся — теплые, дождливые. И почувствовал он, что вот-вот протянет ноги. Эх, Франц, соберись с силами, не тяни, не жди — берись за дело, жми, не оглядывайся, возьми в руки дубину, а еще лучше саблю — бей, круши, руби направо и налево, а не можешь — беги куда глаза глядят! А не то каюк тебе, старый дружище, Франц, Францекен Биберкопф, забубённая твоя головушка. Можешь тогда сразу звать гробовщика, пусть с тебя мерку снимет. Вздыхает Франц, стонет, не хочется ему помирать. Нет, врешь! Еще поживем! Обвел он взглядом комнату, прислушался — тихо, только стенные часы тикают. Слава богу, жив пока! Подбираются ко мне, хотят ухлопать. Вот Шрейбер чуть-чуть не ухлопал. Так нет же, не бывать этому! И Франц поднимает, как для клятвы, свою единственную руку: нет, не бывать этому! Неподдельный ужас охватил его. Он не в состоянии оставаться в постели. Бежать! Вон из дому! Лучше уж на улице сдохнуть. В квартире никого не было. Герберт уехал с Евой на побережье в Цоппот. У нее есть там богатый кавалер, старый уже, биржевой туз — она и тянет из него деньги. Герберт поехал инкогнито, Ева работает чисто, они видятся ежедневно — днем вместе, ночью врозь. И вот, в погожий летний день, Франц Биберкопф снова шагает по улице, снова он один-одинешенек — неповторимый, неистребимый Франц Биберкопф, он еле держится на ногах, но идет. Покалечили основательно нашего удава, едва ползет. Под глазами темные круги, отощал, брюха как не бывало. А все же, что ни говори — удав! Ползет он по улице, не хочет в клетке подыхать, бежит от смерти спасаться. Но зато теперь он уже кое-что понял. Уроки жизни все же пошли ему впрок. Тянет он носом, принюхивается к улице, прежняя ли она, примет ли его? Пялится на афиши, словно они невесть какое чудо. Да, голубчик, теперь уж ты не вышагиваешь как бывало — бредешь, шатаешься, жмешься к земле, одной рукой, что у тебя осталась, да зубами за жизнь цепляешься. Только бы не упасть. Страшная штука жизнь, верно? Ты уже почуял это однажды, когда тебя хотели выставить вон из пивной с твоей повязкой, когда полез с тобой в драку тот долговязый, хотя ты ему и слова худого не сказал. А ты думал, что мир успокоился и кругом порядок — тишь, гладь да божья благодать? Видно, нет порядка в этом мире — встали они тогда против тебя грозной стеной. Ты и сам это понял, словно прозрел на миг… * * * А теперь подойди поближе, не бойся, я тебе кое-что покажу. Вот она, смотри — великая блудница, имя же ей Вавилон, сидит она на водах многих. И ты видишь жену, сидящую на звере багряном, преисполненном именами богохульными, с семью головами и десятью рогами. И она облечена в порфиру и багряницу, украшена золотом, драгоценными камнями и жемчугом и держит золотую чашу в руке своей. И на челе ее написано имя: тайна, Вавилон великий, мать мерзостям земным, и жена упоена кровию праведных… Франц Биберкопф идет своей дорогой; бродит день-деньской по улицам и думает: врешь, не возьмешь, дай только окрепнуть да сил набраться. Лето стоит жаркое, и Франц колесит по пивным — посидел в одной, пошел в другую. От жары спасается. Вот сел он за столик. Принесли ему пару пива. Смотрит Франц в кружку, а та человечьим голосом и говорит: — Хорошо ли мое пивко бочковое, холодное, из хмеля да солода? — Куда уж лучше, — отвечает Франц, — пиво свежее, прохладное. — То-то! Выпей, освежись, а потом тепло на сердце станет, избавишься от лишних мыслей. — Лишние мысли, говоришь? — Конечно! Мысли по большей части лишние. А то нет? — Верно! Твоя правда. Тут Францу рюмку водки принесли. Он и с ней потолковал. — Ты откуда взялась? — Не знаешь разве? Водку из хлеба гонят. — Ух и сердитая! Так горло и дерет, точно когтями… — А ты что же думал? На то я и водка. Что, забыл, какая я есть? — Забудешь тут, я, брат, чуть на тот свет не отправился без пересадки… — Оно и видно! — Ладно, поговори у меня! Проглочу тебя, и дело с концом. А ну-ка, где ты там? Эх, хорроша! С огоньком… Всю глотку обожгла. Огонь, да и только! Подкоптился Франц на этом огоньке — жарко стало, пить захотел, потянулся за второй кружкой. — Ага, вот и вторая, с одной я уж тут говорил. Ну, что скажешь? А кружка ему: — Сперва, толстый, отхлебни, а потом уж и спрашивай. — Идет! Отхлебнул. Тогда кружка говорит: — Пропусти вот еще пару пива, да кюммеля рюмку, да грога стаканчик, тогда и разбухнешь, как моченый горох. — А не врешь? — Верно говорю. Поправишься! А то на кого ты сейчас похож, миляга? И не стыдно тебе в таком виде людям на глаза показываться? Ну-ка, хлебни еще разок. Франц — за третью; выпил и бубнит: — Я и то хлебаю. Каждой свой черед. Не лезьте без очереди! А четвертую спрашивает: — А ты что скажешь, душенька? Та только блаженно лопочет что-то, Франц влил ее в себя, приговаривая: верю, голубушка, верю, ты не соврешь. Славная мы парочка, баран да ярочка… И В ТРЕТИЙ РАЗ БЫЛ ВЗЯТ БЕРЛИН Так Франц Биберкопф в третий раз появился на улицах Берлина. В первый раз ему крыши чуть на голову не свалились, да евреи выручили. Во второй раз Людерс его надул, но Франц горе вином залил. И в третий раз отважился Франц войти в город. Без руки остался, а не боится. Нет, человек он смелый, ничего не скажешь! Смелости у него на двоих, а то и на троих хватит. Герберт и Ева оставили для него кругленькую сумму — деньги хранились у хозяина пивной внизу. Но Франц взял только мелочь; не хотел он эти деньги брать. Надо самому хлеб добывать. Пошел он в "Социальное призрение", просит пособие, а там ему говорят: — Сперва надо справки навести. — Ну, а что я пока буду делать? — Зайдите денька через два. — Да ведь за два денька можно и с голоду подохнуть. — Бросьте, так скоро у нас в Берлине никто с голоду не подыхал. Разговоры одни. Кроме того, у нас выдают не деньги, а талоны на питание, и за квартиру мы перечисляем сами. Адрес у вас указан правильно? Вышел Франц на улицу — и тут только спохватился! Батюшки! Справки будут наводить. Этого еще не хватало. Пожалуй, наведут справки и о том, куда моя рука девалась и как это вообще случилось? Остановился Франц у табачного ларька, задумался: значит, будут спрашивать, что случилось с рукой, кто платил за лечение и где я лежал? Факт, будут. Да еще, чего доброго, спросят, чем я жил последние два месяца. Нет уж, дудки! Двинулся дальше, идет и все думает: что делать? С кем бы посоветоваться? Худо! А тех денег все равно не возьму. И тут Франц вспомнил своего друга Мекка — вот с кем можно посоветоваться! Два дня искал он его между Алексом и Розенталерплац, все закоулки облазил. На исходе второго дня столкнулся с ним на Розенталерплац. Поглядели они друг на друга. Франц хотел крепко руку пожать — вспомнил, как обрадовался тот другу, встретив его после истории с Людерсом. Но на сей раз Мекк протянул руку как бы нехотя и не ответил на пожатие. Франц хлопнул было его по плечу левой рукой, но коротышка Мекк состроил такую серьезную физиономию… Что это с ним, уж не обиделся ли? Они пошли вверх по Мюнцштрассе, вернулись обратно по Розенталерштрассе; напрасно Франц сделал лишней круг, ждал, что Мекк хоть про руку спросит. Тот и не подумал спросить — идет и все глядит куда-то в сторону. "Стыдится он, что ли, идти с таким босяком?" Улыбнулся Франц через силу, стал про Цилли расспрашивать, как, мол, она. Ну, Цилли живет неплохо. Мекк долго и подробно рассказывал о ней, а Франц слушал, даже смеяться пробовал. Так Мекк и не спросил про руку, и тут Франца вдруг осенило: — А в пивную на Пренцлауерштрассе ты еще заглядываешь? — спросил он. — Да, бываю иногда, — скривился Мекк. Францу все стало ясно. Он пошел медленнее, стал отставать от Мекка. Так, значит, Пумс ему про меня набрехал, или Рейнхольд, или Шрейбер, И кто там еще. Вот он и думает, что я налетчик. Значит, надо ему все объяснять… Нет уж, не дождешься, ничего я тебе не скажу. Франц собрался с духом и остановился перед Мекком. — Ну, Готлиб, будь здоров, мне пора домой, ложусь я теперь рано, слабый стал, калека. Мекк в первый раз за весь вечер поглядел ему прямо в глаза, вынул трубку изо рта, хотел его еще что-то спросить, но Франц только отмахнулся, нечего, мол, спрашивать; пожал ему руку и исчез в толпе. А Мекк долго еще стоял, почесывая затылок; недоволен был собой, жалел, что не поговорил с Францем по душам. А Франц шагал по Розенталерплац, улыбался и думал про себя: "Что с ним говорить, ни к чему все это, своим умом надо жить, самому на хлеб зарабатывать". И стал Франц тут деньгу зашибать. Его словно подменили. Озлился, остервенел. Ева и Герберт предлагали ему остаться у них на квартире, но Франц хотел жить один, — в чужой квартире у него ничего не клеилось. Подобрал он себе комнатенку, и наступил тут неприятный момент: хозяйка попросила его бланк заполнить для прописки. И вот наш Франц сидит за столом и снова голову ломает. Что писать? Фамилия — Биберкопф. Напиши вот, а они пороются в своей картотеке и позвонят в полицейпрезидиум, а оттуда — повестка. Вызовут, пойдут расспросы: что да как, да почему больше не показывался, и что случилось с рукой, где лечился и кто за лечение платил? Придется врать. Франц со злостью стукнул по столу кулаком. К черту "Призрение"! К черту благотворителей! Он свободный человек и знать их всех не желает! Ничего не надумал, обозлился и стал выводить свое имя на бланке. Написал "Франц", поднял голову, а перед глазами мелькают полицейский участок, патронат на Грунерштрассе, автомобиль, из которого его выбросили… Нащупал под курткой культяпку, спросят ведь о руке. Ну и пускай спрашивают! Напишу все как есть, и пропади оно пропадом! И пошел садить букву за буквой, точно гвозди вколачивает в бумагу. Нет, никогда я трусом не был, а имени у меня никто не отнимет. Не имеют права! Родился я Биберкопфом и умру Биберкопфом. Лепит он жирные буквы одну к другой, а перед глазами тюрьма в Тегеле, черные деревья вдоль аллеи, заключенные в мастерских — клеят, столярничают, чинят мешки… Обмакнул перо в последний раз, поставил точку. Не боюсь я их, ни лягавых, ни "быков" с жетонами. Либо я, Франц Биберкопф, свободный человек, либо вообще не человек. Есть жнец, Смертью зовется он… Франц отдал заполненный бланк хозяйке. Так, с этим делом покончено. А теперь подтянем штаны, соберемся с силами — и даешь Берлин! ПРИОДЕНЕШЬСЯ — ДРУГИМ ЧЕЛОВЕКОМ СТАНЕШЬ И ВИДИШЬ ВСЕ В ИНОМ СВЕТЕ На Брунненштрассе, там, где прокладывают новый туннель для метро, провалилась в шахту лошадь. Народ уже с полчаса толпится вокруг места происшествия. Прикатили пожарные и продели лошади канаты под брюхо. Стоит бедняга в яме между водопроводными и газовыми трубами, почем знать, может быть, сломала ногу, дрожит вся и испуганно ржет; сверху видна только ее голова. Лошадь лебедкой подняли из шахты, она отчаянно дрыгала ногами. Среди публики Франц Биберкопф и Мекк. Франц соскочил в шахту к пожарному и помог протолкнуть лошадь вперед. Мекк и все зеваки только диву давались, как это Франц так ловко управляется одной рукой. Стоят, похлопывают лошадь по взмыленному крупу — она цела и невредима. — Молодчина ты, Франц, ничего не скажешь, и откуда у тебя столько силы в одной руке? — удивился Мекк. — Силенка есть еще. Не жалуюсь. Коли захочу, еще не то сделаю. Прошлись они вместе по Брунненштрассе. После размолвки на Розенталерштрассе они в первый раз встретились. Мекк юлит, подмазывается к Францу. — Да, Готлиб, — продолжает Франц, — ем-пью за двоих, вот и снова окреп. А знаешь, чем я сейчас занимаюсь? (Погоди, я тебя разыграю. Будешь знать, как морду кривить. Тоже, друг называется.) Ну так вот, слушай, у меня теперь работа первый сорт. Я зазывалой стою у карусели на Эльбингерштрассе — знаешь, где балаганы. Дело нехитрое — знай покрикивай. А ну, пожалуйте на карусель, один круг — всего пятьдесят пфеннигов, а чуть подальше, на Ромнтенерштрассе, есть теперь аттракцион: "Самый сильный однорукий человек в мире". Так это я. Но это только со вчерашнего дня. Будешь там — заходи, побоксирую с тобой. — Будет заливать, какой же бокс с одной рукой? — А вот приходи — увидишь. Где руки не хватает, я работаю ногами! Франц поиздевался над Мекком вволю, а тот и не понял, только ахал да охал. Прошли они, как бывало, от Алекса по Гипсштрассе. У старого танцзала Франц говорит Мекку: — Видал, как отремонтировали? Загляденье! Я здесь частый гость — танцую и в бар заглядываю. Мекк совсем обалдел. — Что это с тобой, скажи на милость? — А что? Решил тряхнуть стариной. Ты против? Так что же, зайдем, а? Поглядишь, как я танцую с одной-то рукой. — Нет, тогда уж лучше в Мюнцгоф. — Можно и туда. Но, впрочем, в таком виде нас никуда не пустят, так что зайди как-нибудь в четверг или в субботу. А что ты удивляешься, у меня же только руку отстрелили, а ничто другое! — Кто же отстрелил-то? — Да вот перестрелка с лягавыми вышла. Мне-то досталось ни за что — в чужом пиру похмелье. Иду это я ночью по Бюловплац. Вижу: в одном дворе склад обчищают. Смотрю — ребята знакомые. Парни они хорошие, честные, да вот нет ни гроша, а жить-то надо. Ну вот, смотрю я, а за углом двое лягавых в штатском, в шляпах с кисточками. Ну, да их сразу узнаешь. Я — во двор, говорю парнишке, который на стреме стоял, что, значит, так и так. А те и не думают сматываться. Подумаешь, говорят, велика важность — двое лягавых. Молодцы ребята! Все равно, говорят, свое возьмем — не бросать товар. А лягавые уже тут как тут, рыскают по двору. Верно, кто-нибудь из жильцов засыпал ребят… А товар-то был меховой — согревать дамочек, какие сами печку не топят. Ну, мы засели на складе — лягавые толкнулись было туда, тыр-пыр — не могут дверь открыть. Послали за слесарем, а ребята тем временем смылись через другой выход. А когда слесарь стал ломать замок, я выстрелил в замочную скважину. Ну, что ты на это скажешь, Мекк? У того даже в горле пересохло. — Где, ты говоришь, это было? — спрашивает. — В Берлине, за углом направо. Ты там не проходил? — Да я серьезно спрашиваю! — Успокойся. Я ведь холостым стрелял. Ну, а те стреляли всерьез, всю дверь изрешетили. Сцапать меня им не удалось, пока они замок ломали, наш и след простыл; а вот руку мне попортили. Сам видишь. — Быть не может, — проблеял Мекк. А Франц величественным жестом протянул ему руку и говорит: — Ну, пока до свиданья, Мекк. Если тебе что понадобится, то я живу… впрочем, адрес я тебе потом сообщу. Всех благ! Повернулся и пошел по Вейнмейстерштрассе. А Мекк не знал, что и думать. Либо Франц разыгрывает его, либо… Надо будет хорошенько расспросить Пумса. Ведь Пумсовы ребята совсем не то рассказывали… * * * А Франц не спеша отправился обратно на Алекс. Какой щит был у Ахилла и как выглядел этот великий воин в полном вооружении, когда он шел в бой, я сейчас затрудняюсь сказать, помню только — были на нем какие-то не то поножи, не то наручи. Но зато я знаю в точности, как выглядел Франц перед тем, как снова ринуться в бой. Так вот, на Франце Биберкопфе его старые вещи — фуражка-капитанка с погнутым якорем, поношенный коричневый костюм из дрянной бумажной материи. Весь он с ног до головы заляпан грязью — извозился, когда кобылу из шахты вытаскивал. Заглянул он в Мюнцгоф, пропустил кружку пива и минут через десять подцепил там одну, еще довольно свеженькую девицу, брошенную своим кавалером. Решили они пройтись по Розенталерштрассе — в зале духота, а на улице погода славная, хоть и дождик. Идет Франц и думает: куда ни глянь, всюду надувательство, всюду обман. Как он раньше не замечал! Значит, стал другим человек и видит все в ином свете. Словно прозрел! Порассказал он девице о том о сем. Идут они и покатываются со смеху. И что только творится на свете. Время — седьмой час, дождь все накрапывает, ну, да не беда — девица с зонтиком. На пути пивная. Остановились они, заглянули в окно. — Гляди, как хозяин пиво отпускает. Не доливает, подлец. Видала, Эмми, видала? Полкружки пены! — Ну и что ж с того? — Как "что с того"? Пол кружки пены! Недолив! Вот жулик! А вообще-то он прав, этот дядя. Молодец, не теряется, так и надо. — Да ты же говорил, он мошенник. — Все равно молодец! Подошли к магазину игрушек. — Знаешь, Эмми, гляжу я на эту муру, и зло берет — тут уж не скажешь "так и надо". Когда я маленьким был, помогал я матери клеить всю эту дрянь — пасхальные яички и прочее. А платили нам гроши, вспомнить тошно! — Ну вот, видишь. — Сволочи. Так бы и разбил витрину. Хлам выставляют. Подлость какая — последние соки выжимают из бедных людей. "Дамское платье". Франц хотел пройти мимо, но на сей раз Эмми потянула его к витринам. — Тут уж я тебе могу рассказать кое-что! Уж я-то знаю, как им пальто шить, этим дамочкам… Как ты думаешь, сколько за это платят? — Пойдем, пойдем, не знаю и знать не хочу. Сама виновата, раз берешься шить за такую цену! — Постой, а что бы ты стал делать на моем месте? — Да что я, дурак, такую работу за гроши делать? Сказал бы — сам желаю пальто на шелку носить, и баста! — Поди скажи! — Не беспокойся, я бы на твоем месте давно уже носил такое пальто. А коли нет, значит прав хозяин, когда гроши платит! Большего, значит, и не стоишь. — Да полно вздор болтать! — А что, думаешь, если брюки в грязи, то я и всегда такой. Это я лошадь из люка вытаскивать помогал, вот и заляпался. Нет, меня за грош не купишь, мне, может, и тысячи марок мало! — А где же они у тебя? Она поглядела на него испытующе. — Пока что их у меня нет. Но будь уверена, уж я их получу — тысячи, а не гроши какие-нибудь. Эмми приятно удивлена, прижимается к нему. "Американка-химчистка, ремонт и утюжка мужского платья". Окно открыто настежь. Видны две дымящиеся гладильные, доски, в глубине комнаты сидят, покуривая, несколько мужчин далеко не американского вида, а у доски гладит что-то молодой чернявый портной в рубашке с закатанными рукавами. Франц окинул взором все помещение, потом, сияя, посмотрел на свою по дружку. — Эмми, крошка, как здорово, что я с тобой познакомился! Та еще не понимает, куда он гнет, но слушает его с удовольствием. Увидел бы это тот парень, который ее бросил в Мюнцгофе. То-то обозлился бы! — Эмми, голубка, — продолжает Франц, — ты только взгляни на эту лавочку! — Ну, на утюжке он много не заработает. — Кто? — Да вот тот, чернявенький. — Он-то нет, но зато другие! — Которые? Вон те? Почему ты так думаешь? Я их не знаю, ты тоже. — Нет, я их хоть в первый раз вижу, да зато насквозь, — торжествует Франц. — Ты только взгляни на них. А про хозяина и говорить нечего. В мастерской у него гладят, а в задней комнате другими вещами занимаются. — Думаешь, парочкам сдает для свиданий? — Может и сдает, только едва ли. Это же все жулье! Как, по-твоему, чьи это костюмы тут висят? Зашел бы сюда агент уголовной полиции да понюхал бы, как и что, так эти голубчики живо бы смылись. Только их бы и видели. — Да с чего ты взял? — Все это краденый товар, поверь уж мне. "Американка", скажи на милость! Шустрые ребята! А? Ишь как дымят! Живут себе не тужат. Франц и Эмми пошли дальше. — Вот, учись, Эмми! Так и надо жить! Только, упаси бог, не работать! И не думай об этом. Работай хоть до седьмого пота, кроме мозолей, ничего не заработаешь, а то и ноги протянешь. Трудом праведным не наживешь палат каменных. Это уж точно! Сама видишь! — А ты чем занимаешься? — спросила она с надеждой. И вот они снова на Розенталерштрассе, в самой сутолоке, потом через Софиенштрассе вышли на Мюнцштрассе. Франц шагает бодро, выпятив грудь, как под марш: мы славно воевали, эх, помню ту войну, тратата, тратата, тратата, эх, город мы забрали и всю его казну, забрали, забрали, тратата, тратата, тратата! Парочка веселится от души. Правильную девчонку Франц подцепил, ничего не скажешь! Посмотришь: Эмми как Эмми, а прошла огонь и воду и медные трубы — и в приюте жила, и разводилась. Оба в прекрасном настроении. Эмми спрашивает: — Где ты руку потерял? — Дома у невесты оставил, в залог — отпускать меня не хотела. — Легкая рука у тебя, наверное? — А ты думала? Я со своей рукой такие дела делаю, что держись. Поставлю ее на стол, она и твердит целый день: "Кто не работает, тот не ест!" За вход беру десять пфеннигов, а беднота валом валит — смотрит не нарадуется. Эмми хохочет, заливается, виснет у него на руке. Франц тоже смеется.

The script ran 0.019 seconds.