Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джон Грин - Виноваты звёзды [2012]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary

Аннотация. Подростки, страдающие от тяжелой болезни, не собираются сдаваться. Они по-прежнему остаются подростками - ядовитыми, неугомонными, взрывными, бунтующими, равно готовыми и к ненависти, и к любви. Хейзел и Огастус бросают вызов судьбе. Они влюблены друг в друга, их терзает не столько нависшая над ними тень смерти, сколько обычная ревность, злость и непонимание. Они - вместе. Сейчас - вместе. Но что их ждет впереди?

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 

— Я на американских горках, и мой поезд едет только вверх, — сказал он. — А моя привилегия и обязанность ехать с тобой всю дорогу, — заключила я. — А попробовать сейчас пофлиртовать будет очень абсурдно? — Никаких проб, — отрезала я. — Сразу практика. Глава 14 В самолете, находясь в двадцати тысяч футах над облаками, которые плыли над землей на высоте десять тысяч футов, Га с сказал: — Я раньше думал, что жить на облаке прикольно. — Да, — согласилась я. — Словно в надувном воздушном замке, только навсегда. — Но в средней школе на уроке физики мистер Мартинес спросил, кто из нас мечтал когда-нибудь пожить на облаках. Все подняли руки. Тогда мистер Мартинес сказал, что на уровне облачного слоя дует ветер со скоростью сто пятьдесят миль в час, температура тридцать градусов ниже нуля и нет кислорода, поэтому все мы умрем за считанные секунды. — Какой хороший у вас физик был. — Он специализировался на подрыве воздушных зам ков, Хейзел Грейс. Думаете, вулканы красивые? Скажите это десяти тысячам вопящих трупов в Помпеях. По-прежнему втайне верите в элемент волшебства в нашем мире? А ведь это все бездушные молекулы, в случайном порядке сталкивающиеся друг с другом. Беспокоитесь, кто будет о вас заботиться, если умрут ваши родители? Определенно стоит, потому что в назначенный срок они станут пищей для червей. — Неведение — благо, — сказала я. Стюардесса шла по проходу с тележкой напитков, спрашивая полушепотом: — Что будете пить? Что будете пить? Гас перегнулся через меня и поднял руку: — Можно нам шампанского, пожалуйста? — Вам есть двадцать один год? — с сомнением спросила она. Я демонстративно поправила канюли в ноздрях. Стюардесса улыбнулась и бросила взгляд на мою спящую маму. — А она не будет возражать? — Не-а, — отозвалась я. И стюардесса налила шампанского в две пластиковые чашечки. Раковый бонус. Мы с Гасом вмяли наши чашки друг в дружку. — За тебя, — сказал он. — За тебя, — согласилась я. Мы пили маленькими глотками. Звезды оказались тусклее, чем в «Оранжи», но все равно вкусные. — Знаешь, — начал Гас, — все, что сказал ван Хутен, правда. — Может, и правда, но ему незачем было вести себя как последняя сволочь. Ничего себе, для хомяка он будущее представляет, а для матери Анны нет! Огастус пожал плечами, будто сразу отгородившись от всего. — Ты чего? — спросила я. Он едва заметно качнул головой. — Больно, — объяснил он. — В груди? Он кивнул, стиснув кулаки. Позже он описывал ощущение — одноногий толстяк с туфлей на шпильке, воткнутой в середину груди. Я подняла свой столик, повернула ручку, закрепляя, и нагнулась к его рюкзаку искать таблетки. Гас проглотил одну с шампанским. — Легче? — спросила я. Он сидел, сжимая и разжимая кулак в ожидании, пока подействует лекарство, не столько утишавшее боль, сколько отделявшее Гаса от нее (и от меня). — Похоже, у него что-то личное, — тихо сказал Гас. — Будто он неспроста вышел из себя. Я про ван Хутена. Он быстрыми глотками допил шампанское и вскоре заснул. Папа ждал нас у выдачи багажа, стоя среди водителей лимузинов в дорогих костюмах с табличками с фамилиями пассажиров: Джонсон, Бэррингтон, Кармайкл. Папа тоже держал лист с надписью «Моя замечательная семья» и припиской ниже «(и Гас)». Я обняла его, и он расплакался (естественно). По дороге домой мы с Гасом рассказывали папе об Амстердаме, но только оказавшись дома, подключенной к Филиппу, глядя с папой старые добрые американские телеканалы и поедая американскую пиццу с салфеток, положенных на колени, я заговорила с отцом о Гасе. — У Гаса рецидив, — произнесла я. — Знаю, — ответил папа, пододвинулся ко мне и добавил: — Его мама сказала нам перед поездкой. Зря он от тебя это скрыл. Мне… мне очень жаль, Хейзел. — Я долго молчала. Шоу, которое мы смотрели, было о людях, выбиравших, какой дом им купить. — А я прочитал «Царский недуг», пока вас не было. Я повернула голову: — Ого! И что ты думаешь? — Хорошо. Слегка мудрено для меня. Я же биохимию в университете изучал, а не литературу. Одного очень хотелось: чтобы роман по-человечески закончился. — Да, — согласилась я. — Все жалуются. — Еще роман немного безнадежный, — продолжил он. — И капитулянтский. — Если под «капитулянтский» ты имеешь в виду «честный», то я соглашусь. — Я не считаю пораженчество честным, — отозвался папа. — Я отказываюсь это принимать. — Значит, все происходит согласно божественному замыслу, и мы все отправимся жить на облаках, играть на арфах и обитать во дворцах? Папа улыбнулся. Он обнял меня своей большой рукой и, притянув к себе, поцеловал в висок. — Я не знаю, во что я верю, Хейзел. По-моему, быть взрослым означает знать, во что веришь, но это не мой случай. — Да, — произнесла я. — Ладно. Папа повторил, что ему очень жаль Гаса, и мы снова принялись смотреть шоу, и люди выбирали дом, а папа все обнимал меня большой рукой, и я начала клевать носом, но спать ложиться не хотела, а потом папа сказал: — Знаешь, во что я верю? Помню, в колледже я изучал математику у очень хорошего преподавателя, миниатюрной старушки. Она говорила о быстрых преобразованиях Фурье, но вдруг остановилась на полуслове и заметила: «Иногда мне кажется, Вселенная хочет, чтобы ее заметили». Вот во что я верю. Я верю, что Вселенная хочет, чтобы ее заметили. Я считаю, что Вселенная скорее имеет сознание, чем нет, что она особо выделяет интеллектуалов, потому что Вселенной нравится, когда замечают ее элегантность. И кто я, живущий в гуще истории, такой, чтобы утверждать, что Вселенная — или мое восприятие Вселенной — недолговечны? — Ты очень умен, — уточнила я спустя некоторое время. — Ты очень хорошо умеешь делать комплименты, — похвалил папа. На следующее утро я приехала домой к Гасу. Съела завтрак с его родителями — сандвичи с арахисовым маслом и желе, рассказала им об Амстердаме, а Гас в это время дремал в гостиной на диване, где когда-то мы смотрели «„V“ значит Вендетта». Я видела из кухни, что он лежит на спине, отвернувшись от меня, уже с центральным катетером. Врачи атаковали рак новым коктейлем: два препарата химиотерапии и протеиновый рецептор, который, как они надеялись, блокирует раковый онкоген. Мне сказали, что Гасу повезло попасть в эту экспериментальную группу. Повезло, ага. Один из препаратов я знала. Когда при мне произнесли его название, меня чуть не вырвало. Спустя некоторое время приехал Айзек с мамой. — Привет, Айзек. Это Хейзел из группы поддержки, а не твоя злая бывшая подружка. Мать подвела Айзека ко мне, и я, встав с принесенного из столовой стула, обняла его. Ему понадобилась секунда, чтобы меня найти, после чего он с силой обнял меня в ответ. — Как там в Амстердаме? — спросил он. — Классно, — ответила я. — Уотерс, — позвал он. — Ты где, брателло? — Он спит, — объяснила я, и голос у меня сорвался. Айзек покачал головой. Все молчали. — Фигово, — произнес он через секунду. Мать подвела его к заранее подставленному стулу, и Айзек сел. — Я пока еще могу командовать твоей слепой задницей в «Подавлении восставших», — сказал Огастус, не поворачивая головы. От лекарств его речь замедлилась, но немного, всего лишь до темпа разговора обычных людей. — Готов поспорить, задницы все слепые, — отозвался Айзек, неопределенно шаря руками в воздухе в поисках матери. Она помогла ему подняться и подвела к дивану, где Гас и Айзек неловко обнялись. — Как ты себя чувствуешь? — Во рту как кот нагадил, но в остальном я на американских горках, и мой поезд едет только вверх, приятель, — ответил Гас. Айзек засмеялся. — Как твои глаза? — Прекрасно, — заявил он. — Одна проблема: они уже не в своих орбитах. — Да, расчудесно, — согласился Гас. — Не подумай, что я не мог без реванша, но мое тело, рискну сказать, сделано из рака. — Я так и слышал, — сказал Айзек, стараясь бодриться и не расклеиваться. Он поискал руку Гаса, но наткнулся на его бедро. — Он меня обогнал, — произнес Гас. Мама Айзека принесла два стула из столовой, и мы с Айзеком уселись рядом с диваном. Я взяла Гаса за руку и стала поглаживать ее кругами между большим и указательным пальцами. Взрослые спустились в подвал выражать соболезнования или не знаю зачем, оставив нас троих в гостиной. Некоторое время спустя Огастус повернул голову, медленно просыпаясь: — А как там Моника? — спросил он. — Ни разу ничего, — ответил Айзек. — Ни открыток, ни и-мейлов. У меня есть приставка, читающая и-мейлы. Классная штука, можно менять голос с мужского на женский, задавать акцент и все, что хочешь. — То есть я могу послать тебе порнорассказ, и ты прослушаешь его в исполнении старого немца? — Именно, — засмеялся Айзек. — Правда, мама еще помогает с управлением, поэтому придержи свое немецкое порно недельку-другую. — Неужели она даже сообщение не прислала, чтобы узнать, как ты поправляешься? — не поверила я. Мне это показалось баснословной черствостью. — Полное радиомолчание, — подтвердил Айзек. — Нелепость какая, — сказала я. — Я перестал об этом думать. У меня нет времени на подружку. Я с утра до вечера обучаюсь профессии «Как быть слепым». Гас снова отвернулся к окну, выходившему во внутренний дворик. Его глаза закрылись. Айзек спросил, как у меня дела, я сказала — хорошо, и он сообщил, что в группе поддержки появилась новая девочка с очень красивым голосом, и ему нужно, чтобы я сказала, красивая ли она на самом деле. Тут Огастус ни с того ни с сего разозлился: — Нельзя нагло игнорировать бывшего парня, если ему вырезали чертовы глаза. — Только один гла… — начал Айзек. — Хейзел Грейс, у тебя есть пять долларов? — спросил Гас. — Хм, — опешила я. — Ну да. — Отлично. Мою ногу найдешь под кофейным столиком. Гас оттолкнулся от кровати, сел и передвинулся к краю дивана. Я подала протез, который Гас медленными движениями пристегнул. Я помогла Огастусу встать и, взяв Айзека за руку, повела его, обводя вокруг всякой мебели, неожиданно показавшейся очень громоздкой. Впервые за несколько лет я оказалась самым здоровым человеком в комнате. Машину вела я, Огастус выступал в роли штурмана, Айзек сидел сзади. Мы остановились у продуктового магазина, где согласно команде Огастуса я купила дюжину яиц, пока Гас с Айзеком ждали в машине. А потом Айзек по памяти объяснял, как проехать к Монике, жившей в агрессивно-чистом двухэтажном доме около еврейского общинного центра. Ярко-зеленый понтиак «фаерберд» 90-х годов с толстыми покрышками, на котором ездила Моника, стоял на подъездной дорожке. — Приехали? — спросил Айзек, почувствовав, что машина остановилась. — Приехали, — подтвердил Огастус. — Знаешь, что мне кажется? Все надежды, какие мы имели глупость питать, сбываются. — Она дома? Гас медленно повернул голову к Айзеку. — Какая разница, где она? Дело-то не в ней. Дело в тебе. Гас сжал картонку с яйцами, которую держал на коленях, открыл дверцу и опустил ноги на дорогу. Он открыл дверцу для Айзека и помог ему выйти из машины. Я смотрела в зеркало, как они опираются друг о друга плечами и расходятся ниже, не соприкасаясь, словно молитвенно сложенные руки с не до конца сведенными ладонями. Я опустила окошко и смотрела из машины — вандализм заставляет меня нервничать. Они осилили несколько шагов к зеленому понтиаку, затем Га с открыл картонку и сунул Айзеку в руку яйцо. Айзек метнул снаряд, промахнувшись по понтиаку на добрые сорок футов. — Немного левее, — сказал Гас. — Я попал немного левее или целиться нужно немного левее? — Целься левее. — Айзек слегка развернул плечи. — Левее, — повторил Гас. Айзек повернулся еще. — Да, отлично. И бросай резче. — Гас подал новое яйцо. Айзек запустил второй снаряд. Яйцо просвистело над машиной и разбилось о пологий скат крыши дома. — В яблочко! — сказал Гас. — Правда? — загорелся Айзек. — Нет, футов на двадцать выше машины. Ты бросай резко, но невысоко. И чуть правее по сравнению с последним броском. — Айзек сам нащупал яйцо в картонке, которую прижимал к груди Гас, и швырнул, попав в заднюю фару. — Есть! — закричал Гас. — Есть! Задний габаритный! Айзек взял новое яйцо, сильно промазал вправо, затем новое, бросив слишком низко, и еще одно, залив белком и желтком заднее стекло. Затем он три раза подряд попал по багажнику. — Хейзел Грейс! — крикнул мне Гас. — Скорей снимай, чтобы Айзек посмотрел, когда изобретут электронные глаза! Я вылезла через опущенное стекло, уселась на дверцу и, опираясь локтями о крышу машины, сделала на мобильный незабываемый кадр: Огастус, с незажженной сигаретой во рту и неотразимой односторонней улыбкой, одной рукой высоко поднял над головой почти пустую картонку, а другой обнимает за плечи Айзека, чьи темные очки смотрят не совсем в камеру. На заднем плане яичный желток стекает по ветровому стеклу и бамперу зеленого «фаерберда». В этот момент открылась дверь дома. — Что тут… — начала женщина средних лет через секунду после того, как я сделала снимок, — …во имя Господа… — И тут она замолчала. — Мэм, — сказал Огастус, обозначив поклон в ее сторону, — машина вашей дочери подвергается заслуженному забрасыванию яйцами слепым юношей. Пожалуйста, закройте дверь и оставайтесь в доме, иначе мы будем вынуждены вызвать полицию. — Поколебавшись, мамаша Моники плотно закрыла дверь. Айзек быстро побросал оставшиеся три яйца, и Гас повел его в машину. — Видишь, Айзек, если отобрать у них — впереди бордюр — ощущение собственной правоты, если повернуть ситуацию так, будто они сами нарушают закон, глядя — впереди ступеньки, — как их машину забрасывают яйцами, они теряются, пугаются и считают за благо вернуться к своей — ручка прямо перед тобой — тихой страшненькой жизни. — Гас открыл переднюю дверцу и медленно опустился на пассажирское сиденье. Двери хлопнули, я нажала на газ и проехала несколько сотен футов, прежде чем увидела, что передо мной тупик. Я развернулась и на хорошей скорости промчалась мимо дома Моники. Больше мне уже не удалось сфотографировать Гаса. Глава 15 Через несколько дней в доме Огастуса наши родители и мы с Гасом, втиснувшись за круглый обеденный стол, ели фаршированные перцы. Стол был застелен скатертью, которую, по уверениям Гасова папаши, последний раз доставали в прошлом веке. Мой папа: Эмили, это ризотто… Моя мама: Просто объеденье. Мама Гаса: О, спасибо. С удовольствием дам вам рецепт. Гас, поглотив кусочек: Знаешь, первое впечатление — не «Оранжи». Я: Верное замечание, Гас. Хоть и вкусно, но не «Оранжи». Моя мама: Хейзел! Гас: На вкус это как… Я: Как пища. Гас: Именно. На вкус это, как пища, искусно приготовленная. Но ей недостает, как бы деликатно выразиться… Я: Непохоже, чтобы Бог собственноручно приготовил рай в виде перемены из пяти блюд, поданных со светящимися шарами ферментированной пузырящейся плазмы на столик у самого канала, где вы сидите под дождем из настоящих цветочных лепестков. Гас: Удачно сказано. Папа Гаса: Своеобразные у нас детки. Мой папа: Удачно сказано. Через неделю после этого ужина Гас попал в реанимацию с болью в груди. Его оставили на ночь, поэтому на другое утро я поехала к нему в «Мемориал». Я не была здесь с тех пор, как навещала Айзека. В «Мемориале» не было надоевших ярких стен, раскрашенных в основные цвета, или картин в рамах, изображавших собак за рулем автомобиля, как в детской больнице, но голые стены пробудили во мне ностальгию по детской. «Мемориал» был невероятно функциональным. Пункт хранения. Накопитель. Прематорий. Когда лифт открыл двери на четвертом этаже, я увидела миссис Уотерс, которая ходила по коридору, разговаривая по мобильному. При виде меня она быстро закончила разговор, подошла обнять меня и предложила подвезти тележку. — Не надо, я справлюсь, — ответила я. — Как Гас? — У него была трудная ночь, Хейзел, — начала рассказывать она. — Сердце работает на пределе. Ему велели ограничить активность. С этого дня — только инвалидное кресло. Назначили новое лекарство, которое должно эффективнее снимать боль. Только что приехали его сестры. — О'кей, — произнесла я. — Можно его увидеть? Она обняла меня и стиснула плечо. Я почувствовала себя странно. — Ты знаешь, что мы тебя любим, Хейзел, но сейчас нам нужно побыть семьей. Га с с этим согласился. Ладно? — Ладно, — ответила я. — Я скажу, что ты приходила. — Ладно, — сказала я. — Я тогда тут почитаю немного. Она пошла обратно в палату, где лежал Гас. Я все понимала, но я скучала по нему и не могла избавиться от мысли, что упускаю последний шанс увидеться и попрощаться. В зоне ожидания, с коричневым ковром и мягкими стульями, обитыми коричневой тканью, я присела на двухместный диванчик, поставив тележку с баллоном между коленей. Сегодня на мне были кеды и футболка с надписью «Это не труба», в точности как две недели назад, в День диаграммы венна, а Гас меня не увидит. Я начала просматривать на телефоне снимки за последние месяцы, будто рисованный в блокноте мультик наоборот, начиная с Гаса и Айзека у дома Моники и заканчивая первым снимком Огастуса, который я сделала в машине по дороге к Сексуальным костям. Казалось, сто лет прошло. Все было мимолетным и в то же время бесконечным. Некоторые бесконечности больше других бесконечностей. Через две недели я катила кресло с Гасом по парку искусств к Сексуальным костям, положив ему на колени бутылку очень дорогого шампанского и свой кислородный баллон. Шампанское подарил один из врачей Гаса — такая уж Огастус Уотерс натура, вдохновляет врачей отдавать детям лучшее шампанское. Мы сели — Гас в своем кресле, я на влажную траву — так близко к Сексуальным костям, как удалось подкатить кресло. Я указала на малышей, подначивавших друг друга пропрыгать через остов грудной клетки до плеча. Гас негромко сказал — я едва расслышала его сквозь гам: — В прошлый раз я представлял себя ребенком. В этот раз — скелетом. Шампанское мы пили из бумажных стаканчиков с Винни-Пухом. Глава 16 Типичный день с Гасом на последней стадии. Я приезжала к нему домой около полудня, когда он уже успевал поесть и выблевать завтрак. Он встречал меня у дверей в инвалидном кресле, уже не мускулистый красавец, не сводивший с меня глаз в группе поддержки, но по-прежнему улыбающийся уголком губ, с незажженной сигаретой во рту, с яркими, живыми голубыми глазами. За обеденным столом мы ели ленч с его родителями — сандвичи с арахисовым маслом, желе и вчерашнюю спаржу. Гас ничего не ел. Я спросила, как он себя чувствует. — Великолепно, — ответил он. — А ты? — Хорошо. Что вчера делал? — Много спал. Я хочу написать для тебя сиквел, Хейзел Грейс, но эта постоянная треклятая усталость… — Можешь просто рассказать, — предложила я. — Я по-прежнему придерживаюсь своего пре-ванхутеновского мнения о Тюльпановом Голландце: не мошенник, но не так богат, как о себе говорит. — А мать Анны? — Здесь я еще не остановился на одном варианте. Терпение, кузнечик, — улыбнулся Огастус. Родители тихо смотрели на него, не сводя глаз, будто хотели успеть натешиться шоу Гаса Уотерса, пока гастроли еще в городе. — Иногда я представляю, как пишу мемуары. Мемуары сохранят меня в сердцах и памяти преданных поклонников. — Зачем тебе преданные поклонники, когда у тебя есть я? — спросила я. — Хейзел Грейс, ты такая же очаровательная и физически привлекательная, как я сам, поэтому тебе легко влюблять в себя окружающих. Фокус в том, чтобы вызвать восхищение и любовь у незнакомцев. Я округлила глаза. После ленча мы выходили на задний двор. У Гаса еще хватало сил перевалить через порог, отрывая от земли маленькие колесики, чтобы перекатились большие, — по-прежнему спортивный, несмотря ни на что, одаренный равновесием и быстротой рефлексов, которые даже обилие обезболивающих не могло полностью заглушить. Родители оставались в доме, но, когда я оглядывалась на дверь в гостиную, я всякий раз встречалась с ними взглядом. Минуту мы сидели молча, затем Гас сказал: — Я иногда жалею, что тех качелей больше нет. — С моего двора? — Да. Моя ностальгия дошла до крайности, я способен тосковать по качелям, на которые ни разу не опускалась моя задница. — Ностальгия — побочный эффект рака, — напомнила я. — Нет, ностальгия — побочный эффект умирания, — сказал он. Над нами дул ветер, и тени ветвей скользили по нашей коже. Гас сжал мою руку: — Жизнь — хорошая штука, Хейзел Грейс. Мы возвращались в дом, когда наступало время принимать лекарства. Их Гасу вливали вместе с жидким питанием через гастростому — пластиковую трубку, исчезавшую в его животе. На некоторое время он становился тихим, отключался. Мать хотела, чтобы Га с поспал, но он лишь отрицательно качал головой, когда она это предлагала, поэтому его, полусонного, оставляли в кресле. Родители смотрели старое видео с Гасом и его сестрами. Девочки, наверное, были на тот момент моими ровесницами, а Гасу было лет пять. Они играли в баскетбол на подъездной аллее у другого дома, и Гас, совсем малыш, прекрасно вел мяч, будто родился с этим умением, бегая кругами вокруг смеющихся сестер. Я впервые увидела его игравшим в баскетбол. — А у него хорошо получалось, — похвалила я. — Видела бы ты его в старших классах, — откликнулся отец. — В первый же год уже выступал за школу. Гас пробормотал: — Можно мне вниз? Мать с отцом везли кресло с Гасом по ступенькам. Кресло опасно подскакивало, но всякая опасность уже потеряла свою актуальность. Нас оставляли вдвоем. Он укладывался в кровать, и мы лежали рядом, под одеялом, я на боку, а Гас на спине, и моя голова прижималась к его костлявому плечу. Исходящее от Гаса тепло сквозь рубашку-поло грело мне кожу, мои стопы устраивали потасовки с его настоящей стопой, моя ладонь гладила его по щеке. Когда я придвигалась к его лицу совсем близко, почти соприкасаясь носами, так, чтобы остались только его глаза, я не видела, что он болен. Мы целовались, а потом лежали рядом, слушая одноименный альбом «Лихорадочного блеска», и засыпали путаницей трубок и тел. Проснувшись, мы раскладывали армаду подушек так, чтобы с удобством усесться на краю кровати и играть в «Подавление восстания-2: Цена рассвета». Я, естественно, играла плохо, но моя слабость была Гасу на руку. Это облегчало ему задачу умирать красиво: он прыгал под снайперскую пулю, жертвуя собой, или убивал часового, готового меня застрелить. Как он радовался, спасая меня! Он кричал: «Ты не убьешь мою девушку, международный террорист двусмысленной национальности!» Мне в голову приходило симулировать удушье, чтобы он врезал мне под ложечку по Геймлиху;[14] может, тогда Гас избавился бы от страха, что жизнь прожита и отдана без всякой пользы. Но первую мысль сразу догоняла вторая — Гас физически не сможет с силой нажать мне под ложечку, придется признаваться, что это была военная хитрость, и дело кончится невыносимым обоюдным унижением. «Чертовски трудно сохранять достоинство, когда восходящее солнце слишком ярко в твоих угасающих глазах», — думала я, пока мы охотились на плохих парней в развалинах несуществующего города. Наконец входил отец и уносил Гаса наверх. В дверях, под ободрением, заверявшим, что дружба вечна, я опускалась на колени поцеловать его на ночь, после чего ехала домой и ужинала с родителями, оставляя Гаса съедать (и выташнивать) свой ужин. Посмотрев телевизор, я ложилась спать. Утром я просыпалась. Около полудня я снова приезжала к Гасу. Глава 17 Однажды утром, через месяц после возвращения из Амстердама, я подъехала к дому Гаса. Родители сказали, что он спит внизу, поэтому я громко постучала в дверь цокольного помещения и позвала: — Гас? Я нашла его бормочущим на языке собственного изобретения. Он намочил постель. Это было ужасно. Я даже смотреть не могла. Я закричала его родителям, они спустились, а я поднялась наверх, пока они его мыли. Когда я спустилась снова, он медленно приходил в себя от обезболивающих перед новым мучительным днем. Я обложила его подушками, чтобы поиграть в «Подавление восстания» на голом, без простыней, матраце, но он так устал и плохо воспринимал происходящее, что делает, что лажал почти так же, как я, и каждые пять минут нас убивали. Никаких героических смертей, только глупые. Я ничего ему не говорила. Мне почти хотелось, чтобы он забыл о моем присутствии. Я надеялась, что он не помнит, как я нашла любимого человека невменяемым, лежащим в огромной луже собственной мочи. Я надеялась, что он посмотрит на меня и спросит: — О-о, Хейзел Грейс, что ты тут делаешь? Но к сожалению, он все помнил. — С каждой минутой я все глубже понимаю значение фразы «смертельное унижение», — сказал он наконец. — Я не раз писалась в постель, Гас, поверь мне. Подумаешь, большое дело. — Раньше ты… — начал он и резко, болезненно вздохнул, — …звала меня Огастус. — Я знаю, — продолжил он спустя несколько минут, — это щенячье ребячество, но я всегда надеялся, что мой некролог будет во всех газетах, потому что к концу жизни мне будет чем гордиться. Меня не покидало тайное подозрение, что я особенный. — Ты и есть особенный, — заявила я. — Ну, ты же понимаешь, о чем я говорю, — произнес он. Я прекрасно понимала, просто не соглашалась. — Мне все равно, появится мой некролог в «Нью-Йорк таймс» или нет, лишь бы ты его написал, — сказала я Гасу. — Ты говоришь, ты не особенный, потому что о тебе не знает мир, но это же оскорбление для меня. Я о тебе знаю! — Вряд ли я столько протяну, чтобы написать твой некролог, — ответил он вместо извинений. Я была подавлена и расстроена из-за него. — Я хочу заменить тебе все, но не могу. Только этого тебе всегда будет мало. Однако это все, что у тебя есть, — я, твоя семья и этот мир. Это твоя жизнь. Жаль, если все это плохонькое и кривенькое, но уж какое есть. Ты не станешь первым, кто ступит на Марс, и не будешь звездой НБА, и не выловишь последних нацистов. Посмотри на себя, Гас. — Он не ответил. — Я не говорю, что… — Нет, как раз это ты и говоришь, — перебил Огастус. Я начала извиняться, но он сказал: — Нет, это ты меня прости. Ты права. Давай просто играть. И мы просто играли. Глава 18 Я проснулась от песни «Лихорадочного блеска», которую Гас предпочитал всем прочим. Значит, звонил он или кто-то другой с его телефона. Я посмотрела на будильник: два тридцать пять ночи. «Умер», — мелькнула мысль, и все во мне взорвалось черной дырой одиночества. Я едва выдавила: — Алло? И замерла в ожидании аннигилирующего голоса кого-либо из его родителей. — Хейзел Грейс, — слабо сказал Огастус. — Слава Богу!.. Привет. Привет. Я тебя люблю. — Хейзел Грейс, я на бензозаправке. Со мной что-то творится. Помоги мне. — Что? Где ты? — Скоростное шоссе на Восемьдесят шестой и Дитч. Я что-то сделал с гастростомой, не могу разобраться что, и… — Я звоню в «девять-один-один», — перебила я. — Нет-нет-нет-нет, они заберут меня в больницу. Хейзел, слушай меня. Не звони туда и моим родителям тоже. Я тебя в жизни не прощу. Не звони, пожалуйста, просто приезжай, пожалуйста, приезжай и поправь эту чертову гастростому. Блин, Боже, ну глупейшая ситуация. Не хочу, чтобы родители знали, что я уехал. Пожалуйста! Все лекарства с собой, я только ввести их не могу. Пожалуйста. — Он уже плакал. Я никогда не слышала, чтобы он так рыдал где-нибудь, кроме Амстердама. — Ладно, — сказала я. — Выезжаю. Я сняла маску ИВЛ, вставила в ноздри канюлю, открыла подачу кислорода, положила баллон на тележку и надела кроссовки, очень подходящие к розовым пижамным штанам и футболке с баскетболистом Батлером, которую раньше носил Гас. Я взяла ключи из выдвижного ящика на кухне, где их держала мама, и написала записку на случай, если родители проснутся, пока меня не будет. Поехала проверить, как там Гас. Это важно. Извините. Я вас люблю. Хейзел. Пока я ехала пару миль до заправки, я проснулась достаточно, чтобы удивиться, отчего это Га с уехал из дома посреди ночи. Может, у него начались галлюцинации или в нем взыграли фантазии о мученичестве за правое дело? Я мчалась по Дитч-роуд, пролетая на желтый свет и превышая скорость — в основном чтобы скорее добраться к Гасу, но отчасти в надежде, что меня остановят полицейские и у меня появится уважительная причина рассказать, что мой умирающий бойфренд застрял у бензозаправки из-за отказавшей гастростомы. Но ни один полицейский мне не попался. Решение предстояло принимать самой. * * * На парковке было всего две машины. Я подъехала к «тойоте» Гаса и открыла дверцу. Внутри загорелся свет. Огастус сидел за рулем, покрытый собственной рвотой, схватившись за живот, откуда выходила гастростома. — Привет, — промямлил он. — О Боже, Огастус, тебе обязательно надо в больницу. — Пожалуйста, хоть посмотри! Давясь от запаха рвоты, я нагнулась и осмотрела живот, где чуть выше пупка хирурги вывели гастростому. Кожа вокруг трубки была горячая и ярко-красная. — Гас, боюсь, это какая-то инфекция, мне этого не поправить. Ты почему здесь? Чего тебе дома не сидится? — Его снова вырвало, причем сил у него не осталось даже отвернуться. Все попало ему на колени. — Мальчик мой, — прошептала я. — Я хотел купить сигарет, — кое-как выговорил он. — Я потерял свою пачку. Или ее у меня забрали, не знаю. Сказали, принесут мне другую, но я хотел… купить сам. Хоть одну мелочь хотел сделать сам. Он смотрел прямо перед собой. Я тихо достала мобильный и опустила глаза, чтобы вызвать «скорую». — Прости меня, — сказала я Гасу. «Девять-один-один, какая у вас проблема?» — Здравствуйте, я на скоростном шоссе у Восемьдесят шестой и Дитч, срочно нужна «скорая». У самой большой любви моей жизни отказала гастростома. Он поднял на меня глаза. Это было ужасно. Я с трудом заставляла себя глядеть на него. Огастус Уотерс, улыбавшийся уголком губ и сосавший незажженные сигареты, исчез; вместо него в машине сидело отчаявшееся, униженное создание. — Вот и все. Я даже курить больше не могу. — Гас, я люблю тебя. — Где же мой шанс стать для кого-нибудь Питером ван Хутеном? — Он слабо ударил по рулю, и в тишине прозвучал резкий сигнал. Гас заплакал. Он откинул голову назад и уставился на потолок. — Ненавижу себя, ненавижу себя, ненавижу все это, ненавижу все это, я сам себе противен, ненавижу это, ненавижу, ненавижу, дайте, блин, мне умереть спокойно! По законам жанра, Огастусу Уотерсу полагалось до конца сохранять чувство юмора, не дрогнув ни на мгновение, а его дух должен был неукротимым орлом парить в эфире до того, как радостно слиться с миром. Но правда была передо мной — жалкий юноша, отчаянно желающий не быть жалким, кричащий, плачущий, отравленный инфицированной гастростомой, помогающей ему оставаться в живых, но не жить. Я вытерла ему подбородок, взяла лицо ладонями и опустилась на колени совсем рядом, чтобы видеть его глаза, которые еще жили. — Мне очень жаль. Я хотела бы жить, как в том фильме о персах и спартанцах. — Я тоже, — ответил он. — Но жизнь — это не фильм, — продолжила я. — Я знаю, — сказал он. — Тут нет плохих парней. — Да уж. — Даже рак нельзя назвать плохим парнем. Рак тоже жить хочет. — Да. — С тобой все будет в порядке. Ладно? Вдалеке взвыла сирена «скорой». — Ладно, — сказал Гас. Он уже терял сознание. — Гас, обещай мне не пытаться снова уезжать. Я принесу тебе сигареты, ладно? — Он посмотрел на меня. Его глаза плавали в глазницах. — Ты должен мне обещать. Он слабо кивнул. Глаза закрылись, голова свесилась на шее набок. — Гас, — позвала я. — Останься со мной. — Почитай мне что-нибудь, — попросил он, когда чертова «скорая» пронеслась мимо. В ожидании, пока они развернутся и все-таки найдут нас, я начала читать единственное, что пришло на память, — «Красную тачку» Уильяма Карлоса Уильямса. — Как много зависит / От / Красной ручной тачки, / Блестящей / после дождя, / Стоящей / Среди белых цыплят. Уильямс был врачом, и это произведение показалось мне чем-то вроде врачебной поэмы. Стих закончился, но «скорая» по-прежнему удалялась, поэтому я начала импровизировать. Как много зависит, сказала я Огастусу от синего неба, разрезанного ветками деревьев, над нашими головами. Как много зависит от прозрачной гастростомы, рвущейся из чрева юноши с посиневшими губами. И как много зависит от наблюдателя Вселенной.[15] Находясь уже в полубессознательном состоянии, он окинул меня взглядом и пробормотал: — И ты говоришь, что не умеешь сочинять стихов? Глава 19 Из больницы он вернулся через несколько дней, лишенный иллюзий окончательно и безоговорочно. Боль теперь снимали непрерывным вливанием лекарств. Он насовсем переехал в гостиную — больничную кровать поставили у окна. Это были дни пижам и почесывания отраставшей щетины, невнятных просьб и рассыпания в бесконечных благодарностях за все, что другие делали за него. Однажды днем он нетвердо указал на корзину, в которую собирали белье для стирки, стоявшую в углу комнаты, и спросил меня: — Что это? — Корзина для стирки? — Нет, рядом. — Рядом с корзиной я ничего не вижу. — Последний ошметок моего достоинства. Совсем крошечный. На следующий день я вошла в дом не позвонив. Родителям Гаса не нравилось, когда звонят в дверь, потому что это могло разбудить больного. В доме были сестры Гаса со своими мужьями, служившими в банках, и тремя детьми, мальчиками, которые подбежали ко мне и выпалили на три голоса: ты кто, ты кто, ты кто? — нарезая круги вокруг половичка. Можно подумать, емкость легких — возобновляемый ресурс. Сестер Гаса я уже видела, но с их мужьями и потомством пока не встречалась. — Я Хейзел, — ответила я. — У Гаса есть подружка, — сказал один из мальчиков. — Я знаю, что у Гаса есть подружка, — согласилась я. — У нее сиси, — поведал другой. — Ты мне льстишь. — А это зачем? — спросил первый, указывая на тележку с кислородным баллоном. — Это помогает мне дышать, — объяснила я. — Гас проснулся? — Нет, он спит. — Он умирает, — сказал второй мальчишка. — Он умирает, — подтвердил третий, вдруг став серьезным. Мгновение было тихо — я не знала, какой реплики от меня ждут, но затем один пнул второго, и они снова принялись носиться, падая друг на друга кучей-малой, которая постепенно мигрировала к кухне. Я пошла в гостиную, где пришлось знакомиться с зятьями Гаса, Крисом и Дейвом. Я не очень близко знала его сводных сестер, но они меня крепко обняли. Джули сидела на краешке кровати, разговаривая со спящим Гасом воркующим голосом, каким принято заверять младенца, что он хорошенький: — Гасси-Гасси, наш маленький Гасси-Гасси… «Наш» Гасси? Они его что, купили? — Что случилось, Огастус? — спросила я, демонстрируя подобающее поведение специально для его сестер. — Наш прелестный Гасси, — сказала Марта, склоняясь над ним. В меня закралось сомнение, спит ли Гас или изо всех сил вдавливает пальцем кнопку обезболивающего, избегая нашествия сестер, хотевших как лучше. Через некоторое время он проснулся, и первое, что сказал, было «Хейзел». Я невольно обрадовалась: получалось, будто я тоже часть его семьи. — На улицу, — тихо попросил он. — Можно пойти? Мы пошли. Мать везла кресло, а сестры, зятья, отец, племянники и я тащились позади. День был пасмурный, тихий и жаркий — июль, макушка лета. Гас был одет в темно-синюю фуфайку и флисовые спортивные брюки. Отчего-то он все время мерз. Он захотел пить, и отец принес ему воды. Марта попыталась вовлечь Гаса в разговор, опустившись рядом с ним на колени. — У тебя всегда были такие красивые глаза! Он едва кивнул. Один из зятьев положил руку на плечо Гасу: — Ну как тебе на свежем воздухе? Гас пожал плечами. — Дать тебе лекарств? — спросила мать, присоединившись к коленопреклоненному кружку, образовавшемуся вокруг Огастуса. Я отступила на шаг и смотрела, как его племянники прорвались через клумбу к клочку зеленой травы и немедленно затеяли игру, где требовалось швырять друг друга на землю. — Дети! — слабо вскрикнула Джули. — Могу только надеяться, — сказала она, повернувшись к Гасу, — что они вырастут вдумчивыми, интеллигентными молодыми людьми, как ты. Я подавила желание демонстративно изобразить рвотный позыв. — Он вовсе не так уж умен, — заявила я Джули. — Хейзел права. Большинство красавцев глупы, я всего лишь превосхожу ожидания. — Верно, его конек прежде всего внешняя красота, — поддержала я. — Ослепительная. — На Айзека подействовало, — заметила я. — Ужасная трагедия, но что я могу поделать со своей убийственной красотой? — Ничего. — Красивое лицо — тяжкое бремя. — Не говоря уже о теле. — О-о, даже не начинай о моем сексуальном теле! Ты точно не захочешь увидеть меня голым, Дейв. При виде моей наготы у Хейзел Грейс захватило дух, — похвастался Гас, кивнув на мой кислородный баллон. — Ну-ну, хватит, — сказал отец Гаса, неожиданно обнял меня и поцеловал сбоку в волосы, прошептав: — Я каждый день благодарю за тебя Бога, детка. Это был мой последний хороший день с Гасом до Последнего хорошего дня. Глава 20 Одним из чуть менее дерьмовых законов жанра детской онкологии считается конвенция Последнего хорошего дня, когда жертва нежданно-негаданно получает несколько сносных часов, будто неизбежный распад достиг плато, и боль ненадолго становится терпимой. Проблема в том, что не существует способа выяснить наверняка, просто нормальный у тебя день или это твой Последний хороший день. На первый взгляд они неотличимы. Я взяла выходной от посещения Огастуса, потому что не очень хорошо себя чувствовала: ничего особенного, просто устала. День я провела в блаженной лени, и когда Огастус позвонил в начале шестого, я уже была подключена к ИВЛ, который мы перенесли в гостиную, чтобы я смогла посмотреть телевизор с мамой и папой. — Привет, Огастус, — сказала я. Он ответил тоном, на который я когда-то запала: — Добрый вечер, Хейзел Грейс. Сможешь часам к восьми подъехать буквально в сердце Иисуса? — Ну да, наверное. — Превосходно. Приготовь надгробное слово, если нетрудно. — Хм, — протянула я. — Я люблю тебя, — сказал он. — И я тебя, — ответила я. В телефоне с щелчком положили трубку. — Хм, — обратилась я к родителям. — Мне надо подъехать к восьми в группу поддержки. Экстренное собрание. Мама выключила у телевизора звук. — Что-нибудь случилось? Я смотрела на нее секунду, подняв брови. — Я так понимаю, вопрос риторический? — Но для чего же экстренное… — Потому что я зачем-то нужна Гасу. Не беспокойся, я сама съезжу. — Я неловко ворочала маску ИВЛ, ожидая, что мама поможет мне ее снять, но она не помогла. — Хейзел, — сказала она, — мы с отцом тебя практически не видим. — Особенно некоторые, кто работает всю неделю, — добавил папа. — Я ему нужна, — объяснила я, наконец выпутавшись из маски сама. — Детка, но и нам ты тоже нужна, — заметил папа, взяв меня повыше кисти, будто упрямящуюся двухлетку, которая хочет выбежать на проезжую часть. — Ну что ж, пап, заполучи рак в терминальной стадии, и будем чаще видеться. — Хейзел! — воскликнула мама. — Ты сама не хотела, чтобы я сидела дома, — напомнила я. Папа по-прежнему сжимал мне руку. — А теперь хочешь, чтобы он побыстрее умер, чтобы я снова была прикована к дому и ты могла бы обо мне заботиться, как я тебе всегда позволяла. Но мне этого не нужно, мама, и ты мне не нужна, как раньше. Это тебе надо начать нормальную жизнь! — Хейзел! — Папа крепче сжал мою руку. — Извинись перед матерью! Я вырывала руку, но он не отпускал, и я не могла дотянуться до канюли. Это бесило, как никогда. Все, чего мне хотелось, — старого доброго подросткового бунта, чтобы с топотом выйти из комнаты и грохнуть дверью, а затем включить «Лихорадочный блеск» и яростно писать надгробную речь. А я не могла, потому что не могла, блин, дышать. — Канюля, — взвыла я. — Кислород! Папа немедленно меня отпустил и кинулся открывать баллон. Я видела вину в его глазах, но он по-прежнему был рассержен. — Хейзел, извинись перед матерью. — Отлично, извиняюсь, только сегодня мне не мешайте. Они ничего не сказали. Мама сидела, скрестив руки на груди, не глядя на меня. Через некоторое время я поднялась и ушла к себе писать об Огастусе. Мама с папой несколько раз пытались стучать ко мне в дверь или что-то спрашивать, но я отрезала, что занята важным делом. У меня ушло много времени, чтобы понять, о чем я хочу написать, и даже тогда я осталась не совсем довольна своим творением. Я еще не закончила, когда заметила, что на часах без двадцати восемь. Это значило, что я опоздаю, даже если не переоденусь, то есть поеду в голубых пижамных штанцах, шлепанцах и футболке Гаса с баскетболистом Батлером. Я вышла из комнаты и попыталась пройти мимо родителей, но отец сказал: — Ты не можешь никуда ехать без разрешения. — О Боже мой, папа, он просил написать ему надгробное слово, ясно тебе? Я буду дома каж-дый чер-тов ве-чер с зав-траш-не-го дня, понятно? На этом они наконец отстали. Всю дорогу я успокаивалась после разговора с родителями. Я подъехала к церкви сзади и припарковалась на полукруглой дорожке рядом с машиной Огастуса. Задняя дверь церкви была открыта и подперта булыжником размером с кулак. Я думала спуститься по лестнице, но потом все же решила дождаться старого скрипучего лифта. Дверцы лифта разъехались, и передо мной открылся зальчик группы поддержки. Пустые стулья были составлены в кружок, и Гас в инвалидном кресле, чудовищно исхудалый, смотрел на меня из центра круга, ожидая, когда откроется лифт. — Хейзел Грейс, — сказал он. — Ты потрясающе выглядишь. — Я знаю, понял? Из дальнего угла послышался шорох. Айзек стоял у небольшой деревянной конторки, держась за нее обеими руками. — Хочешь сесть? — спросила я Айзека. — Нет, я собирался начать свое надгробное слово. Опаздываешь. — Ты… Я… Что? Гас жестом пригласил меня присесть. Я вытянула стул в центр кружка и села. Гас вместе с креслом повернулся к Айзеку. — Я хочу побывать на своих похоронах, — сказал он. — Кстати, ты будешь говорить на моих похоронах? — Да, конечно, — ответила я, положив голову ему на плечо. Скользнув рукой по спине, я обняла Гаса и боковину инвалидного кресла. Гас вздрогнул. Я тут же убрала руку. — Прекрасно, — обрадовался он. — Я надеюсь все услышать в качестве призрака, но на всякий случай решил убедиться. Не хотел причинять вам неудобств, но не далее чем сегодня я подумал, что ведь можно провести репетицию похорон, и решил, раз уж я в довольно бодром настроении, не ждать другого раза. — Как ты сюда прошел? — спросила я. — Поверишь, что двери не запирают на ночь? — вопросом на вопрос ответил Гас. — Не поверю, — сказала я. — Правильно не веришь, — улыбнулся Гас. — Я, конечно, понимаю, что это немного отдает самовозвеличиванием… — Эй, ты крадешь мое надгробное слово! — возмутился Айзек. — Первая часть как раз о том, что ты много о себе мнил! Я засмеялась. — Ладно, ладно, — сказал Гас. — Начинай, когда захочется. Айзек откашлялся. — Огастус Уотерс много о себе мнил и грешил самовозвеличиванием. Но мы его прощаем. Мы прощаем его не потому, что сердце у него было настолько золотое в фигуральном смысле, насколько не фурычило его настоящее, или потому что он умел держать сигарету лучше, чем любой другой некурящий за всю историю, или потому, что он прожил всего восемнадцать лет… — Семнадцать, — поправил Гас. — Этим я намекаю, что ты еще поживешь, балда, и не перебивай! — И Айзек продолжал: — Огастус Уотерс так много говорил, что перебил бы вас и на собственных похоронах. Он был претенциозен. Иисусе сладчайший, этот парень отлить не мог без того, чтобы не задуматься о многочисленных метафорических резонансах выработки человеческих отходов. Он был тщеславен: я еще не встречал красивого человека, который осознавал бы свою физическую привлекательность острее, чем Огастус Уотерс. Но я скажу вам вот что: когда в будущем в мой дом придут ученые и предложат мне вставить электронные глаза, я пошлю подальше этих гадов вместе с их гаджетами, потому что не хочу видеть мир без Огастуса Уотерса. При этих словах я всплакнула. — После такого заявления я, конечно, вставлю себе электронные глаза, потому что с ними, наверное, можно будет видеть девушек сквозь одежду и много чего другого. Огастус, друг мой, счастливого тебе пути. Огастус часто закивал, сжав губы, и показал Айзеку оба больших пальца. Справившись с собой, он добавил: — Я бы выкинул место о разглядывании женщин сквозь одежду. Айзек, по-прежнему держась за конторку, заплакал, прижавшись к ней лбом. Я смотрела, как вздрагивают его плечи. Наконец он сказал: — Черт тебя побери, Огастус! Редактируешь собственное надгробное слово! — Не сквернословь буквально в сердце Иисуса, — велел Гас. — Черт бы все побрал, — снова возмутился Айзек. Он поднял голову и сглотнул. — Хейзел, можно твою руку? Я забыла, что он сам не ориентируется. Я подошла, положила его руку себе на локоть и медленно повела к моему стулу рядом с Гасом; потом я поднялась на трибуну и развернула листок бумаги с распечаткой надгробного слова своего сочинения. — Меня зовут Хейзел. Огастус Уотерс был величайшей любовью моей жизни, предначертанной свыше и свыше же и оборванной. У нас была огромная любовь. Не могу сказать о ней больше, не утонув в луже слез. Гас знал. Гас знает. Я не расскажу вам об этом, потому что, как каждая настоящая любовь, наша умрет вместе с нами. Я рассчитывала, это Гас будет говорить по мне надгробное слово, потому что никого другого… — Я начала плакать. — Ну да, как не заплакать. Как я могу… Ладно. Ладно. — Глубоко подышав, я вернулась к листку: — Я не могу говорить о нашей любви, поэтому буду говорить о математике. Я не очень в ней сильна, но твердо знаю одно: между нулем и единицей есть бесконечное множество чисел. Есть одна десятая, двенадцать сотых, сто двенадцать тысячных и так далее. Конечно, между нулем и двойкой или нулем и миллионом бесконечное множество чисел больше — некоторые бесконечности больше других бесконечностей. Этому нас научил писатель, который нам раньше нравился. Есть дни, много дней, когда я чувствую обиду и гнев из-за размера моей персональной бесконечности. Я хочу больше времени, чем мне, вероятно, отмерено, и, о Боже, я всей душой хотела бы больше дней для Огастуса Уотерса, но, Гас, любовь моя, не могу выразить, как я благодарна за нашу маленькую бесконечность. Я не променяла бы ее на целый мир. Ты дал мне вечность за считанные дни. Спасибо тебе. Глава 21 Огастус Уотерс умер через восемь дней после репетиции своих похорон в отделении интенсивной терапии больницы «Мемориал», когда состоявший из него рак наконец остановил сердце, тоже состоящее из него. Он был со своей матерью, отцом и сестрами. Миссис Уотерс позвонила мне в полчетвертого утра. Конечно, я знала, что он уходит — накануне вечером я говорила с его отцом, и он сказал: «Это может случиться сегодня», — но все равно, когда я схватила мобильный с тумбочки и увидела на экране «Мама Гаса», у меня внутри все оборвалось. Она плакала навзрыд и повторяла: «Мне очень жаль», — и я ответила то же самое, и она сказала, что он был без сознания около двух часов, прежде чем наступила смерть. Вошли мои родители с выжидательным видом, я кивнула, и они упали друг другу в объятия, охваченные, не сомневаюсь, гармоническим ужасом, который со временем напрямую коснется и их. Я позвонила Айзеку, который проклял жизнь, вселенную и самого Бога и спросил, где чертовы призы для битья, сейчас бы они, как никогда, пригодились. После этого я вдруг поняла, что позвонить больше некому, и это было печальнее всего. Единственный, с кем я хотела говорить о смерти Огастуса Уотерса, был сам Огастус Уотерс. Родители оставались в моей комнате целую вечность, пока не рассвело, и наконец папа спросил: — Ты хочешь побыть одна? Я кивнула, и мама сказала: — Мы будем за дверью. «Кто бы сомневался», — подумала я. Это было невыносимо. Каждая секунда хуже предыдущей. Мне страшно хотелось ему позвонить и посмотреть, что получится, кто ответит. За последние недели нам сократили время, которое мы проводили вместе в воспоминаниях, но это, оказывается, было еще ничего. Я лишилась удовольствия помнить, потому что не осталось того, на пару с кем можно помнить. Потерять человека, с которым тебя связывают воспоминания, все равно что потерять память, будто все, что мы делали, стало менее реальным и важным, чем несколько часов назад. Когда попадаешь в реанимацию, тебя первым делом просят оценить боль по десятибалльной шкале и на основании этого решают, какие лекарства дать и какую дозу. За несколько лет меня об этом спрашивали сотни раз, и, помню, однажды, в самом начале болезни, когда я не могла вздохнуть и мне казалось, что у меня в груди огонь, пламя лижет ребра, грозя выжечь изнутри все тело, я даже не могла говорить и только показала девять пальцев. Позже, когда мне что-то дали, подошла медсестра. Меряя мне давление, она погладила меня по руке и сказала: — Знаешь, а ты настоящий борец. Ты оценила десятку всего лишь девяткой. Это было не совсем так. Я оценила боль в девять баллов, приберегая десятку на худший случай. И сейчас он наступил. Непомерная, чудовищная десятка обрушивалась на меня снова и снова, пока я неподвижно лежала на кровати и смотрела в потолок, а волны швыряли меня о скалы и оттаскивали в море, чтобы вновь запустить в иззубренное лицо утеса и оставить на воде лицом вверх, не утонувшую. Наконец я ему все-таки позвонила. На пятом звонке включился автоответчик: «Вы позвонили Огастусу Уотерсу, — раздался звучный голос, из-за которого я в свое время с ходу влюбилась в Гаса. — Оставьте сообщение». Раздался писк. Мертвый эфир на линии казался сверхъестественно жутким. Я позвонила, чтобы снова попасть в то тайное, неземное, третье пространство, в котором мы всякий раз оказывались, болтая по телефону, и ожидала знакомого ощущения, но оно не появлялось. Мертвый эфир на линии ничего не облегчал, поэтому вскоре я положила трубку. Я достала из-под кровати ноутбук, включила и зашла на страницу Гаса. На стенке было уже много соболезнований. Последнее гласило: Люблю тебя, парень. Увидимся на той стороне. Написано кем-то, о ком я никогда не слышала. Почти все посты, прибывавшие одновременно с теми, что я успевала прочитать, были от людей, с которыми я не была знакома и о которых он никогда не говорил. Они превозносили его достоинства теперь, когда он был мертв, притом что я знала наверняка — они не видели Гаса много месяцев и палец о палец не ударили, чтобы его навестить. Неужели и моя стена будет так выглядеть после моей смерти, или я так давно изъята из школы и жизни, что мне не грозит масштабная меморизация? Я продолжала читать. Мне тебя уже не хватает, брат. Огастус, я тебя люблю. Благослови и прими тебя Господь. Ты всегда будешь жить в наших сердцах, высоченный парень. Это меня особенно уязвило — как намек на само собой разумеющееся бессмертие пока живых: ты будешь вечно жить в моей памяти, потому что я никогда не умру! Теперь я твой бог, мертвый юноша! Ты принадлежишь мне! Вера в собственное бессмертие — еще один побочный эффект умирания. Ты всегда был отличным другом. Прости, что я мало тебя видел, когда ты перестал ходить в школу. Спорю, ты уже играешь в мяч в раю. Я представила, как Огастус Уотерс анализирует этот комментарий: если я играю в футбол в раю, значит ли это, что в физическом местонахождении рая есть физические баскетбольные мячи? Кто их там делает? Значит, в раю есть души второго сорта, которые работают на небесной фабрике баскетбольных мячей, чтобы я мог играть? Или всемогущий Создатель сотворяет мячи из космического вакуума? Является ли такой рай некой вселенной без наблюдателя, где неприменимы законы физики, и если так, почему, черт побери, я должен играть в баскетбол, когда я могу летать, или читать, или рассматривать красивых людей — словом, заниматься тем, что мне на самом деле нравится? Твои, приятель, представления о моей загробной жизни скорее говорят много интересного о тебе, чем о том, кем я был и кем стал. Его родители позвонили мне около полудня сказать, что похороны будут через пять дней, в субботу. Я представила церковь, наполненную людьми, которые думали, что он любил баскетбол, и меня затошнило, но я знала, что должна пойти, потому что обещала Гасу сказать речь, и вообще. Нажав отбой, я продолжила читать посты на стенке Гаса. Только что узнал, что Гас Уотерс умер после продолжительной борьбы с раком. Покойся с миром, приятель. Я знала, что все эти люди искренне опечалены и что на самом деле я злюсь не на них, я злюсь на вселенную, но все равно подобные сентенции меня бесили. Масса друзей объявляется, когда друзья тебе больше не нужны. Я написала ответ на этот комментарий: Мы живем во вселенной, где все подчинено созданию и искоренению сознания. Огастус Уотерс умер не после продолжительной борьбы с раком. Он умер после продолжительной борьбы с человеческим сознанием, пав жертвой — как, возможно, однажды падешь и ты — привычки вселенной собирать и разбирать все, что можно. * * * Я отправила сообщение и подождала ответов, несколько раз обновляя страницу. Ничего. Мое замечание уже потонуло в снежной метели новых постов. Все обещали смертельно по нему тосковать. Все молились за его семью. Я вспомнила письмо ван Хутена: писанина не воскрешает, она хоронит. Некоторое время спустя я вышла в гостиную посидеть с родителями и посмотреть телевизор. Не скажу с уверенностью, что это была за передача, но в какой-то момент мама спросила: — Хейзел, что мы можем сделать для тебя? Я лишь покачала головой, снова заплакав. — Что мы можем сделать? — повторила мама. Я пожала плечами. Но она продолжала спрашивать, как будто действительно могла что-то сделать, наконец я переползла по дивану ей на колени, и папа подошел и крепко-крепко обнял мои ноги, и я обхватила маму за талию и уткнулась ей в живот, и так они держали меня несколько часов, пока прилив не начал спадать. Глава 22 Когда мы пришли туда, я села в дальнем углу зала прощаний, маленького помещения с голыми каменными стенами сбоку от церкви с буквальным Иисусовым сердцем. В комнате было стульев восемьдесят, две трети из них были заняты, но одна треть пустовала. Некоторое время я просто смотрела, как люди подходят к гробу, стоявшему на каких-то носилках с колесиками, покрытых фиолетовой скатертью. Все эти люди, которых я видела впервые в жизни, опускались на колени или стояли и некоторое время смотрели на него, может, плача, может, что-то шепча, и каждый касался гроба, вместо того чтобы коснуться Гаса, потому что кому же хочется трогать покойника. Мать и отец Гаса стояли у гроба, обнимая каждого отходившего, но когда они заметили меня, то улыбнулись и подошли сами. Я встала и обняла сперва отца, а потом мать, которая сильно, как делал Гас, сжала мои лопатки. Они сильно постарели — глаза ввалились, кожа обвисла на измученных лицах. В них уже не осталось сил преодолевать препятствия. — Он тебя так любил, — сказала мама Гаса. — Любил по-настоящему. Это была не подростковая влюбленность, ничего подобного, — добавила она, будто я без нее не знала. — Он и вас очень любил, — тихо ответила я. Трудно объяснить, но этот разговор оставлял ощущение, будто сама и наносишь, и получаешь болезненные раны. — Мне очень жаль. После этого родители Гаса говорили с моими родителями — разговор преимущественно состоял из кивков и поджатых губ. Я посмотрела на гроб, увидела, что возле дрог никого нет, и решила подойти. Я вынула канюлю из ноздрей и сняла через голову, отдав трубку папе. Я хотела побыть с Гасом один на один. Взяв свою маленькую сумочку, я пошла по проходу между рядами стульев. Путь показался очень длинным, но я повторяла своим легким заткнуться, доказывая, что они сильные и выдержат. Я видела его, подходя. Его волосы были аккуратно расчесаны на пробор на левую сторону — от такой прически он бы ужаснулся, лицо пластифицировано, но это по-прежнему был Гас. Мой длинный тощий красивый Гас. Я хотела надеть маленькое черное платье, купленное для пятнадцатого дня рождения и назначенное моей смертной одеждой, но теперь оно было мне слишком велико, поэтому я надела простое черное платье до колен. Огастус лежал в костюме с щегольски узкими лацканами, который надевал в «Оранжи». Опустившись на колени, я поняла, что ему опустили веки — как же иначе — и я никогда больше не увижу его голубых глаз. — Я люблю тебя. В настоящем времени, — прошептала я и положила руку ему на грудь. — Ладно, Гас. Ладно. Слышишь меня? Ладно. — У меня не было и нет уверенности, что он меня слышал. Я наклонилась и поцеловала его в щеку. — Ладно, — сказала я. — Ладно. Я вдруг поняла, что на нас все смотрят — в последний раз на нас было обращено столько взглядов, когда мы целовались в доме Анны Франк. Хотя, строго говоря, смотреть на нас было уже нельзя — нас не осталось. Только я. Я резко открыла клатч, сунула руку внутрь и достала твердую пачку «Кэмел лайтс». Быстрым движением, надеясь, что никто не заметит, я сунула сигареты между Гасом и мягкой серебристой обивкой гроба. — Эти можешь прикуривать, — прошептала я. — Я возражать не стану. Пока я с ним говорила, мама с папой пересели с моим баллоном во второй ряд, так что далеко идти не пришлось. Папа подал мне платок, когда я села. Я высморкалась, заправила трубки за уши и вставила канюли в ноздри. Я думала, похороны будут в центральном нефе церкви, но все ограничилось боковым приделом — буквальной рукой Иисуса (мы сидели примерно в той части, где к кресту было пригвождено его запястье). Священник, поднявшись на помост, встал за гробом, будто гроб был кафедрой или амвоном, и немного рассказал о том, как Огастус вел отважный бой и как его героизм перед лицом болезни должен всем нам служить примером. Я уже начала закипать, когда священник заявил: — В раю Огастус наконец будет здоровым и целым. Видимо, намекал, что Гас был малоценнее остальных из-за того, что ему отняли ногу. Я не смогла подавить вздох отвращения. Папа схватил меня над коленом и сжал, укоризненно глядя, но с третьего ряда кто-то сказал почти вслух и почти у меня над ухом: — Что за фигню он бормочет, да, детка? Я резко обернулась. Питер ван Хутен сидел в белом льняном костюме, скроенном с учетом его шарообразных форм, в светло-голубой рубашке и зеленом галстуке. Вырядился, будто не на похороны, а для колониальной оккупации Панамы. Священник призвал собравшихся помолиться, и все наклонили головы, но я с отвисшей челюстью продолжала смотреть на Питера ван Хутена при всем параде. Через секунду он прошептал: — Давай все же помолимся. И наклонил голову. Я попыталась забыть о нем и молиться об Огастусе. Я обещала себе слушать священника и не оглядываться. Священник пригласил Айзека, который держался гораздо серьезнее, чем на репетиции похорон. — Огастус Уотерс был мэром тайного города Канцервании, его никем не заменить, — начал Айзек. — Другие люди вспомнят о Гасе что-нибудь забавное, потому что он был большим приколистом, но позвольте мне сказать о серьезном. На следующий день после того как мне удалили второй глаз, Гас пришел в больницу. Я, слепой, с разбитым сердцем, ничего не хотел, но Гас влетел в мою палату и крикнул: «У меня отличная новость!» Я ответил, что не желаю в такой день слушать хорошие новости, но Га с настаивал: «Эту новость ты захочешь выслушать». Я сказал: ну ладно, выкладывай — и он выдал: «Ты проживешь долгую жизнь, полную прекрасных и ужасных мгновений, которые ты себе даже представить не можешь!» Продолжать Айзек не смог. А может, это было все, что он написал. После него школьный приятель рассказал пару эпизодов о ярком баскетбольном таланте Гаса и его прекрасных качествах как игрока команды. Наконец священник сказал: — А сейчас послушаем особого друга Огастуса, Хейзел. Особого друга? Это вызвало смешки аудитории, поэтому я сочла за лучшее встать и сказать священнику: — Я была его девушкой. В зале засмеялись. Затем я начала читать надгробное слово. — В доме Гаса есть замечательная цитата из Библии, которую и он, и я находили весьма утешающей: «Без боли как бы познали мы радость?»… В таком духе я пару минут распространялась насчет идиотских ободрений, а родители Гаса держались за руки, обнимали друг друга и кивали на каждом слове. Похороны, решила я, все-таки для живых. Потом выступила его сестра Джулия, и церемония прощания закончилась молитвой о воссоединении Гаса с Богом. Я вспомнила, как Огастус говорил мне в «Оранжи», что не верит в облачные замки и арфы, но верит в Нечто с большой буквы «н». Пока длилась молитва, я пыталась его представить в таинственном Где-то с большой буквы, но тщетно убеждала себя, что когда-нибудь мы с ним снова будем вместе. Я знаю много умерших. Время для меня теперь течет иначе, чем для него. Я, как и все присутствующие, буду накапливать потери и привязанности, а он уже нет. Окончательной и невыносимой трагедией для меня стало то, что, как все бесчисленные мертвые, Гас раз и навсегда разжалован из мыслящего в мысль. Когда один из его зятьев внес бумбокс и поставил песню, которую выбрал Гас, — печальную спокойную композицию «Лихорадочного блеска» под названием «Новый напарник», — мне, ей-богу, захотелось домой. Я почти никого не знала в этом зале и чувствовала, как маленькие глазки Питера ван Хутена сверлят мои обнаженные плечи. Но когда отзвучала песня, всем приглашенным понадобилось подойти ко мне и сказать, что я говорила прекрасно и служба очень красивая, что было неправдой: это была не служба, а похороны, и они ничем не отличались от любых других похорон. Те, кто должен был нести гроб, — его кузены, отец, дядя, друзья, которых я видела впервые, подошли, подняли Гаса и направились к катафалку. Когда мы с родителями сели в машину, я сказала: — Не хочу ехать, я устала. — Хейзел! — ужаснулась мама. — Мам, там не будет места присесть, все затянется на пять часов, а я уже без сил. — Хейзел, мы должны поехать ради мистера и миссис Уотерс, — напомнила мама. — Знаете, что? — начала я. На заднем сиденье я отчего-то чувствовала себя совсем маленькой. Мне даже хотелось быть маленькой. Лет шести. — Прекрасно. Некоторое время я смотрела в окно. Я действительно не хотела ехать. Я не хотела видеть, как его будут опускать в землю на участке, который он сам выбирал со своим отцом, не хотела видеть его родителей на коленях на влажной от росы земле, не хотела слышать, как они стонут от невыносимой боли, и не хотела видеть алкогольное брюхо Питера ван Хутена, натянувшее белый льняной пиджак, и не хотела плакать на глазах у стольких людей, и не хотела бросать горсть земли в его могилу, и не хотела, чтобы моим родителям пришлось стоять там, под чистым голубым небом с особым наклоном лучей полуденного солнца, думая о таком же дне, и о своем ребенке, и о моем участке на кладбище, и о моем гробе, и о моей горсти земли. Но я все это сделала. Я сделала все это, и даже больше, потому что маме и папе казалось, что так надо. Когда все закончилось, подошел ван Хутен и положил толстую руку мне на плечо. — Можно попросить об одолжении? Прокатную машину я оставил у подножия холма… Я пожала плечами, и ван Хутен открыл заднюю дверцу, едва папа отключил блокировку. Внутри он наклонился между передними сиденьями и сказал: — Питер ван Хутен, беллетрист в отставке и полупрофессиональный обманщик надежд. Родители представились. Он пожал им руки. Меня немало удивило, что Питер ван Хутен пролетел полмира, чтобы присутствовать на похоронах. — Как вы вообще… — начала я, но он меня перебил: — Через ваш инфернальный Интернет я слежу за некрологами в Индианаполисе. Он сунул руку за пазуху своего льняного пиджака и вытащил литровую бутыль виски. — То есть вы просто купили билет и… Он перебил меня снова, отвинчивая крышечку: — Я отдал пятнадцать тысяч за билет первого класса, но у меня достаточно капитала, чтобы потакать своим причудам. Да и напитки в самолете бесплатные — при желании можно почти окупить стоимость билета. Ван Хутен отпил виски и перегнулся вперед предложить отцу, но папа отказался. Тогда ван Хутен наклонил бутылку ко мне. Я ее взяла.

The script ran 0.007 seconds.