Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Бальтасар Грасиан - Критикон
Язык оригинала: SPA
Известность произведения: Средняя
Метки: antique_european, prose_classic

Аннотация. Своеобразие замысла «Критикона» обозначается уже в заголовке. Как правило, старые романы, рыцарские или плутовские, назывались по собственному имени главного героя, так как повествовали об удивительной героической или мошеннической жизни. Грасиан же предпочитает предупредить читателя об универсальном, свободном от чего-либо только индивидуального, об отвлеченном от всего лишь «собственного», случайного, о родовом, как само слово «человек», содержании романа, об антропологическом существе «Критикона», его фабулы и его персонажей. Грасиан усматривает в мифах и в знаменитых сюжетах эпоса, в любого рода великих историях, остроумно развиваемые высшие философские иносказания.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

– Ох, горе мне с вами! – отвечал Отшельник. Кризис VIII. Оружейная Мужества Когда Мужество, утратив власть, силу, крепость, задор, лежало на смертном одре, явились к нему, сказывают, все народы с просьбой составить завещание в их пользу, оставить им его владения. – Ничем я не владею, кроме самого себя, – отвечало Мужество. – Единственное, что могу вам оставить, это жалкий мой труп, скелет прежнего меня. Подойдите поближе, я дам каждому его долю. Первыми были итальянцы, – они, конечно, прибежали первые – и попросили голову. – Даю вам ее, – был ответ. – Вы будете людьми государственными, будете обеими руками держать мир в повиновении. Тут встревожились французы и полезли вперед – им надо повсюду руку приложить, и они выпросили себе руки. – Ох, боюсь, – отвечало Мужество, – ежели дать вам руки, вы мир перевернете. Будете драчливы, будете людьми крепкой руки и не дадите никому передышки – худо придется вашим соседям. Но генуэзцы мимоходом остригли французам ногти – нечем схватить, нечем удержать добычу, – а у испанцев так славно пощипали их серебро, что и ведьма позавидовала бы – пили их кровушку, пока те спали крепким сном. – Пункт следующий: лицо оставляю англичанам. Будете красивы, как ангелы, но, боюсь, что, по примеру красавиц, не сумеете отказать ни Кальвину, ни Лютеру, ни самому дьяволу. Берегитесь, как бы лисица не сказала вам: «Лицо красиво, да мозгов нет» [440]. Венецианцы, люди толковые, попросили щеки. Все вокруг засмеялись, но Мужество молвило: – Ничего вы не понимаете, вот увидите, как они будут уплетать за обе щеки. Язык был завещан сицилийцам, а когда те заспорили с неаполитанцами, Мужество завещало его обеим Сицилиям [441]. Ирландцам – печень; туловище – немцам. – Будете народом с красивым телом, только глядите, не забывайте ради него о душе. Селезенку – полякам, легкие – московитам, желудок – фламандцам и голландцам. – Только чтоб не стал он вашим богом. Грудь – шведам; ноги – туркам, те всем пытаются подставить ножку и, куда ступят ногой, не уберут ее оттуда ни за что; кишки – персам, у них, известно, кишка тонка, сердце доброе; африканцам – кости, чтоб было что глодать, как положено псам; спину – китайцам; сердце – японцам, этим испанцам Азии, а хребет – неграм. Последними подошли испанцы – замешкались, выдворяя из дому гостей [442], которые бог весть откуда явились, чтобы изгнать хозяев. – А нам что оставишь? – спросили они. Мужество в ответ: – Опоздали, друзья, все уже роздано. – Но как же так, – возразили они, – нам, твоим первенцам, надо бы завещать не меньше, чем майорат. – Ума не приложу, что вам дать. Имей я два сердца, первое дал бы вам. Но постойте, найдется и для вас кое-что – так как вас беспокоят все прочие народы, обратитесь против них, повторите то, что прежде вас сделал Рим: ударьте на всех и с моего разрешения надерите всем вихры. Сказано это было не глухим. Так наловчились испанцы, что вряд ли найдется в мире народ, которому они не дали бы таски; хватили у одного, хватили у другого – и вскоре все Мужество с головы до ног оказалось у испанцев. Рассказывал это выходившим из Франции через Пикардию Критило и Андренио некий человек, вполне и во всем человек, – ежели у одних есть сотня глаз, чтобы глядеть, а у других сотня рук, чтобы действовать, у этого было сто сердец, чтобы страдать, весь он был сплошное сердце. – Покидая Францию, – спросил он, – будете ли по ней тосковать? – Конечно, нет, – отвечали они, – даже тамошние уроженцы покидают ее, и чужеземцы в нее не стремятся. – Великая страна! – сказал Стосердечный. – Была бы великой, – ответил Критило, – кабы довольствовалась собой. – Сколько в ней народу! – Но не людей. – Как урожайна! – Только на пустяки. – Как просторны и приятны равнины! Но по ним гуляют ветры, отсюда и ветреность обитателей. – Сколько изобретательности! – Но лишь в ремеслах. – Сколько трудолюбия! – Да только в делах пошлых, это самый вульгарный народ на свете. – Как воинственны и храбры ее жители! – Но суетливы: это домовые Европы, пакостят на море и на суше. – В первой атаке молниеносны. – А во второй – малодушны. – Весьма бойки. – Но нестойки. – Старательны. – Но ничтожны, они – рабы других народов. – Многое замышляют. – Но мало свершают и ничего не сохраняют; на все зарятся и все теряют. – Как остроумны, быстры, поворотливы! – Но поверхностны. – Глупых среди них не встретишь. – И умных также, их удел – посредственность. – Народ весьма учтивый. – Да чуждый верности – собственных их Генрихов не щадит предательский кинжал [443]. – Любят труд. – Это так, но заодно – деньги. – Вы не станете отрицать, что у них были великие короли. – Но от этих великих толку было очень мало. – Они торжественно приходят и становятся владыками мира. – Но как бесславно уходят! Встречают их здравицами, а провожают заупокойными вечернями [444]. – С оружием в руках спешат на помощь тем, кто просит их защиты. – О да – хахали прелюбодейных, низких провинций [445]. – Бережливы. – Еще как! Унция серебра им дороже кинтала [446] чести. В первый день они – рабы, на второй – хозяева, а на третий – тираны несносные. Середины не знают, только крайности, то человечны, то бессердечны. – У них великие достоинства. – И столько великих пороков, что нелегко указать главный. Короче, они – антиподы испанцев. – Но скажите, чем кончился разговор с Отшельником, как ответил он на язвительный вопрос Критило. – Он признался, что наружная добродетель не получает весомой и истинной награды; людям еще можно подбросить фальшивую кость, а бога не надуешь [447]. Услышав такое, мы переглянулись и, поймав случай, поскорей сбросили дрянные ризы притворщиков и перескочили через ограду гнусного Лицемерия. – О, вы превосходно поступили! Ведь блаженство лицемера короче одного мгновения – это точка в пространстве. Поймите простую истину – добродетель подлинную за сто лиг отличишь от фальшивой. Нынче глаз сильно навострился: сразу примечают, кто с какой ноги выступает, на какую хромает. Чем пуще изощряется обман, тем за ним усердней следит бдительная осторожность – и в облачении благочестия ему не избежать разоблачения. Стойкая и совершенная доблесть может смело показать себя небу и земле, лишь она ценна и прочна, лишь ее слава чиста и вечна. Главное – искать прекрасную Виртелию и не унывать, пока не обретешь; пусть придется идти по остриям пик и кинжалов, лишь она укажет путь к вашей Фелисинде, в поисках которой вы странствуете всю жизнь. Он одобрял их, призывал подняться на гору трудностей, что так устрашала Андренио. – Эй, вперед! – говорил Стосердечный. – Трусливое твое воображение рисует тебе пресловутого льва куда свирепей, чем он есть на деле. Знай, немало нежных юношей и хрупких дев сумели сломать ему челюсти. – А как? – спросил Андренио. – Сперва хорошо вооружаясь, затем еще лучше сражаясь: отважная решимость все побеждает. – Какое же надобно оружие и где его найти? – Пойдемте со мною, я поведу вас туда, где сможете его подобрать себе – не ради потехи, а ради дела. Они пошли за ним, беседуя и рассуждая. – Какой толк, – говорил Стосердечный, – в оружии без мужества? Это значит снабжать оружием своего противника. – Неужели Мужество кончилось? – спросил Критило. – Да, ему пришел конец, – отвечал вожатый. – Нет уже в мире Геркулесов, чтобы побеждали чудовищ, карали за несправедливость, оскорбления, тиранию; совершать злодеяния и покрывать их найдется много охотников; что ни день – сотни тысяч злодейств. В прежние времена был один Как – один обманщик, один вор на целый город; ныне на каждом углу свой Как, в каждом доме его логово. А сколько Антеев, сынов своего века, рожденных из праха земного! Кругом когтистые гарпии, семиглавые и тысячу раз семинравные гидры, распаленные похотью кабаны, обуянные гордынею львы! Повсюду кишмя-кишат легионы чудищ, и не видно человека столь мужественного, чтобы пройти до столпов стойкости, продвинуть их на рубежи возможностей человеческих и покончить с химерами. – О, как недолго жило Мужество в мире! – сказал Андренио. – Да, недолго, человек отважный и соратники его живут недолго. – А от чего оно умерло? – От яда. – Какая жалость! Лучше бы в бессмертной – ибо столь смертельной – битве под Нордлингеном [448] или при осаде Барселоны, доблестный конец – жизни венец. Но от яда! Злая доля! А как дали ему яд? – В виде порошков более смертоносных, чем миланские [449]; более губительных, чем из спорыньи, из языка сплетника, предателя, мачехи, шурина или свекрови. – Говоришь так, потому что милые эти люди любому запорошат глаза и утопят в грязи, на крови замешанной? – Нет-нет, я выразился вполне точно. Так далеко зашло коварство людское, что потомкам нашим уже нечего будет делать. Оно изобрело порошки ядовитые и губительные, что, как чума, косят подряд великих людей; с той поры, как порошки эти в ходу и даже в чести, нет на свете доблестного человека, сгубили всех славных. Теперь и думать нечего о Сидах или Роландах, героях прошлого. Ныне и Геркулес стал бы марионеткой, и Самсон разве что чудом уцелел бы. Говорю вам – изгнаны из мира отвага и храбрость. – Что ж это за злокозненные порошки? – спросил Критило. – Не из молотых ли василисков или внутренностей сушеных гадюк, из скорпионьих хвостов, из очей завистливых да похотливых, из кривого умысла, коварных замыслов, злых языков? Неужто в Дельфах опять разбился сосуд, и отрава залила всю Азию? [450] – Того хуже. И хотя говорят, будто в составе этих порошков адская сера, стигийская селитра [451] и уголь, раздуваемый чихом дьявола, я утверждаю, что они из сердца человеческого, более непреклонного, чем Фурии, более неумолимого, чем Парки, более жестокого, чем война, более бездушного, чем смерть: нельзя вообразить изобретения более кощунственного, отвратительного, нечестивого и пагубного, чем порох, названный так потому, что он в прах обращает род человеческий. Из-за него-то и перевелись троянские Гекторы, греческие Ахиллесы, испанские Бернардо. Сердца уже нет, сила не нужна, ловкость бесполезна: мальчишка сокрушает исполина, заяц стреляет в льва, трус в смельчака – удаль и отвага теперь ни к чему. – А я, напротив, слыхал, – возразил Критило, – что нынешнее мужество превосходит прежнее. И то посудить – насколько больше храбрости требуется от человека, чтобы противостоять тысячам пушек, насколько больше силы духа, чтобы ждать ураганного огня бомбард, быть мишенью смертоносных молний! Вот это – мужество, древнее против него – пустяк; нет, именно теперь мужество в зените, оно в бесстрашном сердце, а прежде заключалось оно в дюжих руках мужлана, в крепких икрах дикаря. – Кто так говорит, кругом неправ. Нелепое, ложное суждение! То, что вы прославляете, не мужество, даже не пахнет им; это всего лишь дерзость и безумие – качества совсем иные. – И я скажу, – подтвердил Андренио, – что война ныне – для дерзких безумцев, недаром великий муж [452], славный в Испании своим благоразумием, оказавшись в первый и в последний раз на поле боя и услышав свист пуль, сказал: «Ужели моему отцу это было любо?» И многие разделяли его здравое мнение. Слышал я, что с тех пор, как Отвага и Благоразумие поссорились, мира меж ними нет и нет; Отвага вышла из себя и отправилась к Войне, а Благоразумие ушло к Разуму. – Нет, ты неправ, – сказал Мужественный. – Много ли свершит сила без благоразумия? Возраст зрелости – самая пора мужества, потому и зовется возмужалостью. Что для юности смелость, для старости опасливость, то для зрелости мужество: здесь оно на своем месте. Тут они подошли к зданию мощному и просторному. Назвали свое имя и обрели имя, ибо здесь обретают славу. А как вошли внутрь, их взорам явились чудеса, сотворенные отвагой, дивные орудия ратной силы. То была оружейная, собрание всех видов древнего и нового оружия, проверенного опытом, испытанного мощными руками храбрецов, что шли за военными штандартами. Великолепное зрелище являло сие собрание трофеев мужества, от изумления глаза разбегались и дух захватывало. – Подойдите поближе, – говорил Мужественный, – смотрите и восхищайтесь столь многообразным и грозным чудом, сотворенным ради славы. Но Критило вдруг объяла глубочайшая скорбь – так сильно сжалось его сердце, что увлажнились глаза. Мужественный, заметив это, осведомился о причине его слез. – Возможно ли, – сказал Критило, – что все смертоносные эти орудия – против хрупкой жизни нашей? Добро бы их назначением было охранять ее, тогда они заслуживали бы одобрения; но нет, чтобы увечить и уничтожать жизнь, чтобы губить сей гонимый ветром листок, чванятся своею силой все эти острые клинки! О, злосчастный человек, своею же бедой ты гордишься, как трофеем! – Клинок этой сабли, сударь, обрубил нить жизни славного короля дона Себастьяна, достойного прожить век сотни Несторов; вот этот сгубил злополучного Кира [453], царя Персии; эта стрела пронзила бок славному королю Санчо Арагонскому [454], a вон та – Санчо Кастильскому [455]. – Будь прокляты все эти орудия смерти, да сотрется и память о них! Глаза бы мои на них не глядели! Пройдемте дальше. – Этот сверкающий меч, – сказал Мужественный, – прославленное оружие Георгия Кастриота, а вон тот – маркиза де Пескара. – Дайте мне ими налюбоваться. И, хорошенько их оглядев, Критило сказал: – Я чаял увидеть нечто более удивительное. Ничем не отличаются от прочих. Немало видывал я мечей лучшей закалки, пусть и не столь знаменитых. – Ну да, ты не видишь тех двух рук, что ими орудовали; в руках-то и была вся суть. Увидели они два других, и очень схожих, меча, обагренных кровью от острия до рукояти. – Эти два меча спорят, какой выиграл больше сражений. – А чьи они? – Вот этот – короля дона Хайме Завоевателя, а другой – кастильского Сида. Меня больше привлекает первый, он принес больше пользы, а второму пусть остается хвала, о нем сложено больше сказаний. Но где же меч Александра Великого? Очень хочется увидеть его. – Не трудитесь искать – его здесь нет! – Как это – нет? Ведь он победил весь мир! – Но не достало мужества победить себя, малый мир: покорил всю Индию, но не свой гнев [456]. Не найдете здесь и Цезарева меча. – Неужели? А я-то думал – он здесь первый. – Нет. Ибо Цезарь обращал свою сталь больше против друзей и косил головы людей достойнейших. – Я вижу здесь некоторые мечи, хоть и добрые, но коротковатые. – Вот чего не сказал бы граф де Фуэнтес [457], ему ни один меч не казался короток; надо лишь, говорил он, ступить еще на шаг к противнику. Вот три меча славных французов – Пипина, Карла Великого и Людовика Десятого. – И больше нет французских? – спросил Критило. – О других я не знаю. – Но во Франции было столько знаменитых королей, столько достославных пэров и доблестных маршалов! Где мечи двух Биронов [458], меч великого Генриха Четвертого? Неужто всего три? – Только эти три меча обратили свое мужество против мавров, прочие – против христиан. Заметили они меч, туго вложенный в ножны, – все остальные были обнажены, одни сверкающие, другие окровавленные. Смешным показалось это нашим странникам, но Мужественный молвил: – Меч этот воистину геройский – второе его название «Великий». – Но почему он не обнажен? – Потому что Великий Капитан, его хозяин, говаривал – высшая храбрость в том, чтобы не ввязываться в войну, не быть вынужденным обнажать меч. У одной шпаги был сверкающий наконечник чистого золота. – Этот наконечник, – молвил Мужественный, – надел на свою шпагу маркиз де Леганес [459], разбив и победив Непобедимого. Андренио пожелал узнать, какой же меч лучший в мире. – Это установить нелегко, – сказал Мужественный, – но я бы назвал меч католического короля дона Фердинанда. – А почему не мечи Гектора или Ахиллеса, – возразил Критило, – более знаменитые и поэтами воспетые? – Признаю это, – отвечал Мужественный, – но сей меч, пусть и не столь громкой славы, был более полезен и создал своими победами величайшую империю, какую знал мир. Клинок Католического Короля да броня короля Филиппа Третьего могут на любом поле брани показаться: клинок приобретет, броня сохранит. – Где ж она, геройская броня Филиппа? Им показали броню из дублонов и восьмерных реалов, уложенных вперемежку наподобие чешуи – что придавало броне вид богатейший. – Броня сия, – сказал Мужественный, – была самой прочной, самой надежной – второй защиты такой не видал мир. – В какой же войне облачался в нее великий владелец? Ведь отродясь не довелось ему вооружаться, ни разу его не вынудили воевать. – Броня эта скорее служила для того, чтобы не воевать, не создавать повода для войны. С ее помощью – но, главное, с небесной – сохранил он великое и цветущее свое государство, не потеряв ни единого крепостного зубца, а сохранить куда важней, чем завоевать. Один из умнейших его министров говаривал: «Владеющий – не судись, выигравший – за карты не садись». Среди блистательных этих клинков виднелась дубинка, корявая, но крепкая. Очень удивился этому Андренио. – Кто поместил сюда суковатую палку? – спросил он. – Ее слава, – отвечал Мужественный. – Принадлежала она не мужику какому-нибудь, как ты думаешь, но королю арагонскому, прозванному Великим [460], тому, кто стал дубинкой для французов, изрядно их отдубасив. С изумлением смотрели они на две черные, тупые шпаги [461] между многими белыми и преострыми. – На что они здесь? – спросил Критило. – Ведь здесь все не забава, а всерьез. Принадлежи они даже храброму Каррансе [462] или искусному Нарваэсу [463], они этого места не заслужили. – Шпаги эти, – был ответ, – принадлежат двум великим и могучим государям; после многолетней войны и многонощной бессонницы, потеряв уйму денег и солдат, остались эти короли при своих, ни один не выиграл у другого и пяди земли. Словом, то была скорее забава фехтовальщиков, чем настоящая война. – Не вижу я здесь, – заметил Андренио, – шпаг многих полководцев, знаменитых тем, что из простых солдат поднялись на высокие посты. – О, кое-какие из них тут есть – и им воздана честь. Вот шпага графа Педро Наварро [464], а вот – Гарсиа де Паредес [465]; вон та – капитана де Лас Нуэсес, столь громкую славу снискать – не орешки щелкать; а ежели которых нет, так потому, что орудовали не клинком, а крючком, побеждали не пиками, а червонными. – Куда подевался меч Марка Антония, достославного римлянина, соперника самого Августа? – Он и ему подобные валяются в пыли, разбитые на куски слабыми женскими руками. Меч Ганнибала найдете в Капуе [466] – был он стальной, но от наслаждений стал мягким, как воск. – Чей это меч, такой прямой и непреклонный, не сгибающийся ни вправо, ни влево, точно стрелка весов Справедливости? – Этот меч всегда разил по прямой. Принадлежал он поп plus ultra цезарей, Карлу V, обнажавшему его только во имя разума и справедливости. А вон те кривые сабли свирепого Мехмеда, Сулеймана и Селима [467] – во всем кривые, всегда сражались против веры и правды, права и справедливости, силою захватывая чужие государства. – Погоди-ка, что там за шпага с изумрудом на рукояти, сплошь позолоченная и вся испещренная жемчугами? Великолепная вещь! Чья она? – Эта шпага, – ответил, возвышая голос, Мужественный, – сперва окруженная соперниками, а потом – славой, так и не обретшая должного почета и награды, принадлежала Фернандо Кортесу, маркизу дель Валье. – Стало быть, это сна? – воскликнул Андренио. – Как я рад, что вижу ее! Она стальная? – Какой же еще ей быть? – А я слыхал, будто тростниковая, – дескать, сражалась с индейцами, которые орудовали деревянными мечами и потрясали тростниковыми копьями. – Ба, честная слава всегда побеждает зависть! Пусть люди болтают, что хотят, своим золотом шпага сия сделала все шпаги Испании стальными, лишь ей они обязаны победами во Фландрии и Ломбардии. Увидели они шпагу новешенькую и блестящую, проткнувшую три короны и грозившую прочим. – Поистине героически увенчанная шпага! – восхитился Критило. – Кто он, доблестный и счастливый ее хозяин? – Кому ж и быть, как не современному Геркулесу, сыну испанского Юпитера, прибавляющему к нашей монархии по короне в год? – А что там за трезубец, блещущий молниями среди вод? – Он принадлежит храброму герцогу де Альбуркерке [468], стремящемуся сравниться славою с великим своим отцом, мудрым правителем Каталонии. – Зачем здесь валяется на земле лук, изломанный в куски, и почему его стрелы тупы и без наконечников? Он так мал, словно это игрушка ребенка, но так тверд, словно сделан для руки гиганта? Это, – гласил ответ, – один из самых героических трофеев Мужества. – Эка невидаль, – возразил Андренио, – победить и обезоружить мальчишку! Не зови это подвигом, это просто пустяк. Можно подумать, сломана палица Геркулеса, разбита молния Юпитера, раздроблена в куски шпага Пабло де Парада! – Не говори так! Мальчишка-то строптив, и чем более обнажен, тем грозней его оружие; чем нежнее, тем сильнее; когда плачет – жесток; когда слеп – меток; право, победить того, кто всех побеждает, – великий триумф. – Но кто же его покорил? – Кто? Один из тысячи, феникс целомудрия, вроде Альфонса, Филиппа, Людовика Французского [469]. А что скажете об этой чаше, тоже разбитой на куски, рассеянные по земле? – Хорош герб, – сказал Андренио, – да еще стеклянный! Ну и диво! Такие подвиги впору пажам, по сто раз на день свершаются. – А все же, – возразил Мужественный, – тот, кто этою чашей воевал, изрядно был силен и многих сразил. Любого силача валил с ног, будто комаришку. – Неужто чаша была колдовская? – Отнюдь, но многих околдовывала, даже с ума сводила. Сама Цирцея не подносила более дурманящего зелья, чем в этой чаше древний бог вина. – И во что она превращала людей? – Мужчин в обезьян, а женщин в волчиц. То был особый яд – он метил в тело, а увечил душу, попадал в желудок, а отравлял рассудок. Сколько мудрецов из-за него несло вздор! Хорошо еще, что побежденным было очень весело. – Да, правильно, что на земле валяется чаша, свалившая стольких; да будет она гербом испанцев. – А там что за оружие? – спросил Критило. – Видно, дорогое, раз его так ценят, что хранят в золотых шкапах? – Это наилучшее оружие, – отвечал Мужественный, – потому что оборонительное. – Какие нарядные щиты! – Да, щитов здесь больше всего. – Вот этот, среди них первый, он, кажется, зеркальный? – Ты угадал, любого врага сразу ослепит и покорит: это щит разума и истины, коим славный император Фердинанд Второй посрамил гордыню Густава Адольфа [470] и многих других. – А вот эти, небольшие, лунеподобные, чьи они? Какого-нибудь сумасброда лунатика? – Они принадлежали женщинам. – Женщинам? – удивился Андренио. – Зачем они здесь, среди атрибутов мужества? – Потому что амазонки без мужчин были отважней мужчин, а мужчины среди женщин – ничтожней женщин. Вот этот щит, говорят, заколдованный – сколько ни сыплется на него ударов, сколько ни летит в него пуль, на нем и щербинки нет; даже немилости Фортуны не в силах сломить терпение дона Гонсало де Кордова. А погляди-ка на тот блестящий. – Похоже, он новый. – И вдобавок непроницаемый. Это щит умнейшего и доблестного маркиза де Мортара, кто стойкостью и мужеством восстановил мир в Каталонии. Вон тот круглый стальной щит, где изображены многие подвиги и трофеи, принадлежал первому графу де Рибагорса [471], чья благоразумная доблесть сумела занять почетное место, блистая рядом с таким отцом и таким братом. С любопытством прочитали они на одном из щитов надпись: «Либо с ним, либо на нем». – Это благородный девиз великого победителя королей [472] – словами сими он хотел сказать, что вернется либо с победоносным щитом, либо мертвым на щите. Немало позабавил их щит, на котором эмблемой было зернышко перца. – Разве враг увидит это зернышко? – спросил Андренио. – Eще бы! – ответил Мужественный. – Славный адмирал Франсиско Диас Пимьента [473] так близко подходит к врагу, что вынуждает увидеть и даже отведать жгучей своей храбрости! Один щит имел форму сердца. – Наверно, он принадлежал страстно влюбленному, – сказал Андренио. – Вовсе нет. Его хозяин весь – сплошное сердце, что видно даже по щиту; это великий потомок Сида, наследник его бессмертной отваги, герцог дель Инфантадо. Был там круглый щит из странного материала – странники наши такого не видывали. – Он из слоновьего уха, – сказали им. – Щит сей носил равно доблестный и благоразумный маркиз де Карасена – О, какое блестящее забрало! – восхитился Критило. – Поистине блестящее, и за ним надежно скрывал свои замыслы король дон Педро Арагонский, – прознала бы о них сорочка его, он тотчас бы ее сжег. – А это что за шлем, такой просторный и прочный? – Он для большой головы, такой, как у герцога де Альба, мужа глубочайшей прозорливости, не позволявшего себя побеждать не только врагам, но и своим, не в пример Помпею, который дал бой Цезарю против собственной воли. – А этот ослепительный шлем – не Мамбрина ли [474]? – Пожалуй, он столь же непроницаем. Принадлежал он дону Фелипе де Сильва, о коем храбрый маршал Ламот сказал, что, хотя ноги его скованы подагрой, зато разум не ведает оков. Взгляни на шлем маркиза де Спинола, как надежно защищает он забралом несравненной проницательности, – недаром маркиз сумел метким словом озадачить быстрый ум Генриха Четвертого. Все сии доспехи – для головы, для мужей зрелых, не для юнцов зеленых; это нужнейшая часть брони, потому сие собрание называется «кабинет Мужества». Дальше они увидели изорванные в клочья карты, обрывки валялись на полу, королей и валетов топтали ногами. – Мне чудится, – сказал Андренио, – я уже слышу, как ты расписываешь разыгравшийся здесь великий бой и славную победу. – Во всяком случае, ты не станешь отрицать, – возразил Мужественный, – -что драка здесь была, звенели бубны, потом бряцали пики, и полетели колоды. Не думаешь ли, что немалое мужество требовалось человеку, который, взяв в обе руки колоду, в один раз ее переломал? – Это скорее смахивает на подвиг силача дона Херонимо де Айансо [475], – отвечал Андренио, – чем на деяние героя. – Как бы то ни было, в тот день ему достался самый крупный выигрыш. Уверяю тебя, величайшее мужество требуется, чтобы уйти от карт, и лучший выход из долгов – не ввязываться. Хочешь увидеть огромное мужество? Подойди и взгляни на растоптанные драгоценности, наряды, украшения. – Похоже, это женские побрякушки, – возразил Андренио. – Разве разоблачить женскую слабость, одолеть изнеженную красоту – такая Уж великая победа? Разве панцири здесь разбиты, шлемы раздавлены? – О, да! – гласил ответ. – То была победа над миром и удаление на небо редкостной красоты светлейшей сеньоры инфанты, Сор Маргариты де ла Крус [476], за которой последовала Сор Доротея [477], величайшая слава Австрии, – оставив чин ангельский, они, вступив в орден, стали серафимами. Вот и другой трофей великого мужества – разбросанные по земле павлиньи перья да хохолки надменной цапли, плюмажи ее гордыни, а ныне клочья побежденной тщеславной суетности. Однако наибольшее восхищение вызвала у наших странников разбитая в куски острая коса. – Вот это триумф! – воскликнули они. – У христианина Мора [478] и королевы Марии Стюарт достало мужества презреть самое смерть! Оба наши покорителя горы Виртелии решили вооружиться и стали выбирать себе оружие – отважные мечи света и истины, из коих, словно из огнива, исходили лучи, непроницаемые щиты терпения, шлемы благоразумия, панцири непобедимой стойкости. А главное, мудро Мужественный снабдил каждого многими благородными сердцами – нет лучших товарищей в беде. С удовольствием оглядывая свои доспехи, Андренио сказал: – Теперь мне нечего бояться. – Кроме зла, – был ответ, – и несправедливости. Критило не скрывал огромной своей радости. – Ты вправе радоваться, – сказали ему. – Прочие достоинства – знания, благородство, любовь окружающих, богатство, дружба, ум, – ежели их не сопровождает мужество, бесплодны и бесполезны. Без мужества шагу не шагнешь, дела не сделаешь; осмотрительность велит, прозорливость предупреждает, но, коли мужество не свершит, толку не будет. Потому-то мудрая Природа и устроила, что сердце и мозг человека образуются одновременно, дабы мысль и действие были едины. Так говорил Мужественный, но вдруг речь его прервали звуки военной тревоги, доносившиеся со всех концов. Друзья наши быстро схватили оружие и стали по местам. Что это было и что с ними произошло, о том поведает следующий кризис. Кризис IX. Амфитеатр чудищ Меж двумя берегами струилась быстротечная река (река быстротекущего!), один берег украшали цветы, другой – плоды; на одном луг наслаждений, на другом приют покоя. На лугу среди роз таились змеи, среди гвоздик аспиды, и рычали голодные звери, рыща вокруг, кого бы сожрать. Меж всех этих столь явных опасностей гулял человек, ежели так можно назвать глупца; ведь мог он перейти реку и надежно укрыться на другом берегу, но нет, беспечно рвал он цветы, плел венки из роз, время от времени поглядывая на реку и созерцая быстрые ее воды. Его окликал благоразумный, напоминая об опасности и призывая перебраться на другую сторону, – нынче сделать это легче, чем будет завтра. Но тот, глупец глупцом, отвечал, что подождет, пока река течь перестанет, тогда, мол, можно будет ее перейти, не замочившись. О ты, насмехающийся над басенным глупцом, знай, что ты, глупец доподлинный, ты и есть тот самый, над кем смеешься, и глупость твоя беспримерна! Тебя убеждают уйти от опасностей порока, укрыться в пределах добродетели, а ты отвечаешь: обожду, пока перестанет течь поток бед. Спросите у юноши, почему он никак не поладит с разумом; он ответит, что ждет, пока не промчится поток страстей, – зачем-де сегодня вступать на путь добродетели, раз завтра все равно вернешься к пороку. Напомните девице о ее долге, о позоре для родных, о злословии чужих, она скажет, что живет, как все, так, мол, заведено, остепенится с возрастом. Этот не желает учиться – он, мол, не дурак корпеть над книгами, раз ученость не вознаграждается и заслуги не ценятся. Другой оправдывается тем, что он не хуже других, все идет к черту, добродетель никому не нужна, кругом все обманывают, льстят, лгут, крадут, мошенничают, вот и он дает себя увлечь потоку зла. Судья умывает руки – да, он не вершит правосудия, но ведь все кругом идет кувырком, не понять, с чего начать. Медля перейти на брег добродетели, каждый ждет, пока не утихнет натиск пороков. Однако пока в мире существуют люди, злу прекратиться так же невозможно, как реке остановиться. И самое правильное – это смело войти в воду и самому с твердой отвагой перебраться на ту сторону, в гавань надежного счастья. Оба наши мужественных воина храбро сражались (жизнь человеческая ведь не что иное, как война со злом) с тремястами чудищ – они-то и были причиною тревоги, когда при свете лучей разума обнаружились их козни. На башнях бдительности дозорные подали знак пылу усердия, а тот – мужеству наших странников, и те, отважно погнав врагов, очутились, увлеченные погоней, у входа в великолепный дворец, столь искусно и мастерски построенное здание, какого они еще не видывали, хотя немало перед этим повидали. Дворец стоял посреди райски приветливого луга; почва его, скрытая уловками искусства простая земля, красотою превосходила небосвод. То было творение великого мастера, для великого государя созданное. – Быть может, – сказал Андренио, – это и есть прославленный чертог Виртелии? Только ее безупречному совершенству достойно служить приютом столь изумительное творение. Какова планета, таков ее эпицикл. – О нет! – сказал Критило. – Ведь этот дворец – у подножья горы, а ее дворец – на вершине; тот возносится к небу, этот стоит у бездны; тот окружен трудностями, этот – наслажденьями. Так рассуждали они, когда из-за величественной дворцовой двери, позади длиннейшего, в несколько локтей, носа, показался человечек ростом в пол-локтя. Заметив их изумление, он молвил: – Чему вы дивитесь? Бывают люди с большим сердцем, с большой душой, а я человек с большим носом. – Есть примета, – сказал Критило, – нос длинный – ум хитрый. – А почему не сказать «острый»? – возразил человечек. – Знайте, своим носом я проложу вам дорогу. Ступайте за мной. Первое, что они увидели еще в атриуме, было стойло, отнюдь не для стойких, и в нем – толпу важных господ, особ высокородных и высокопоставленных; все они якшались со скотами, не гнушаясь зловонием грязного сего вертепа. – Что это значит? – спросил Критило. – Как могут эти люди, по их виду я сказал бы «личности», пребывать в столь мерзком месте? – Ради своего удовольствия, – отвечал Сатир. – И это для них удовольствие? – Да, большинству приятней жить в вонючем хлеву скотских вожделений, чем в золотых хоромах разума. В стойле этом слышались только дикий рев да звериный рык, раздавалась гнусная брань. А вонь стояла невыносимая. – О, дом обмана! – вскричал Андренио. – Снаружи чудо красоты, внутри логово чудищ! – Знайте же, – молвил Сатир, – что великолепный сей дворец сооружен был для Добродетели, но Порок захватил его насильно, вселился самовластно. Своим обиталищем порок обычно избирает красоту и изящество; в прекрасном теле, безупречном, достойном стать приютом Добродетели, гнездится тьма пороков; в благородной знатности – подлость, в богатстве – скупость. Странники наши стали было пятиться – войдешь, а потом и не выйдешь, – но тут одно из чудищ сказало им: – Не смущайтесь, выход здесь всегда можно найти, я как раз занят тем, что нахожу его для заплутавшихся: робкую девицу склоняю к бесчестью, убеждая, что всегда найдется подруга или набожная тетка, чтобы ей помочь; разбойника – к убийству, покровитель наверняка сыщется; грабителя – к воровству, живодера – к лихоимству; и для них окажется сердобольный дурень, чтобы замолвить слово в суде; игрока – к игре, не останется и он без друга-недруга, который ссудит ему. Словом, самый опасный шаг я изображаю простым и легким, в запутанном лабиринте нахожу для заблудшего золотую нить, для всякого затруднения – решение. Так что входите без боязни. Доверьтесь мне, уж я вас выведу. Едва сделав первый шаг, Критило наткнулся на страшилище – уши адвоката, язык прокурора, руки писца, ноги альгвасила. – Беги от всякой тяжбы, – крикнул ему Сатир, – лучше оставь им свой плащ! Опять с опаской попятились наши странники, но тут, приятно улыбаясь, подошло к ним еще одно, весьма учтивое, чудище и стало упрашивать, чтобы соизволили войти из учтивости – не они, мол, будут первые, кого сгубила учтивость. – Не верите? Спросите вот у того – с виду человек осмотрительный и благоразумный, а вот проиграл все состояние, а с ним честь и мир в своем доме. Тот ответил: – Меня, сударь, попросили быть четвертым – не хватает, мол, для игры, – и я обездолил своих домашних, только чтобы не прослыть невежей. Сел за карты, вошел в азарт, хотел отыграться и все проиграл – да, да, сам себя погубил из учтивости. – Спросите еще вот у того, что хвалится своим умом, как он потерял здоровье, честь и имущество из-за подобной же глупости. Тот рассказал, что, опасаясь показаться невежей, вступил в беседу, потом пошли записочки-переписочки и, глядишь, человек погиб из-за учтивости; чтоб не прослыть дурой, женщина отвечала на нежные словечки, затем и на послания; чтоб не прослыть грубияном, муж смотрел сквозь пальцы – мало ли кто в дом ходит; а там судья, под нажимом влиятельного заступника, вынес несправедливый приговор – Короче, несть числа тем, кто в мире гибнет из-за учтивости. Говоря все это и притом низко кланяясь, он мягко принудил наших странников войти. Атриум был так велик, что вмещал весь мир – знатный амфитеатр, зрелище страшилищ жутких и бессчетных – не восхищаться, ужасаться; увидели они многое такое, что не раз и прежде видели, но не видели. На самом первом – и последнем – месте лежала страшная змея, пугало для самой гидры; яд в ней загустел, из него выросли крылья, и она превратилась в дракона, отравляющего своим дыханьем весь мир. – Поразительно! – сказал Критило. – Из хвоста змеи рождается василиск, из яда гадюки – дракон. Какая странная и страшная связь! – Подобное мы видим в мире каждый день, – ответил Сатир. – Вот женщина, покончив со своим распутством, помогает другой начать. Сама от порока воротит лицо, когда лица уже нет, и окрыляет другую, что только начинает летать; покровительством своим осеняет юные солнца. Вот игрок – продув богатое наследство, открыл игорный дом; выдает карты, снимает нагар с угарных свечей, нарезает фишки для простофишек. Комедиант становится шарлатаном и фигляром; драчун – учителем фехтования; сплетник, состарясь, идет в лжесвидетели; лентяй – в оруженосцы; злопыхатель – в распорядители похорон; подлец – в сочинители «Зеленой книги» [479], пьянчуга – в трактирщики, спаивать других – разбавляя вино водой. Шли наши странники по кругу, глядя на всяческие мерзопакости С отвращением смотрели на женщину, которая двух ангелов превращала в двух бесов, сиречь в двух одержимых бесом девчонок. Содрав с них кожу, поджарила на сильном огне, и – без содрогания принялась их есть, отгрызая кусок за куском. Что за бесчеловечная свирепость! – воскликнул Андренио. – Кто эта женщина, пред которой ужаснутся троглодиты? – А это их мать. – Та самая, что произвела на свет? А ныне погружает во мрак. Имея двух дочек-красавиц, она ввергает их в пламя похоти, ими кормится, хватая лакомые куски. Навстречу им вышло другое чудовище, не менее поразительное. Нрав у него необычный, характер нелепый – отколотят его дубинкой, сломают ребро или руку, ничуть не горюет, но стоит хлестнуть тростинкой, совсем легонько, не причинив вреда, – беснуется так, что всему миру тошно. Кто-то подошел и пронзил его кинжалом – оно сочло это великой честью; другой слегка стукнул его по спине шпагою в ножнах, ни капли крови не пролилось, но оно подняло шум страшный и призвало всю родню, чтобы отомстить. Некто треснул его кулаком так, что изо рта кровь хлынула и зубы повыскакивали, а оно хоть бы хны; а когда кто-то, протянув руку, ненароком задел его лицо, ярости не было предела, от обиды готово было перевернуть весь мир. А когда ему под ноги бросали шляпу – о, лучше швырнули бы кирпич и размозжили голову! Лгать, не держать слова, обманывать, расточать лживые любезности оно не считало зазорным. Но когда кто-то ему бросил: «Вы лжете!», чуть не лопнуло от гнева и отказалось от пищи, пока не отомстит. – Чудной нрав у этого чудища! – заметил Критило. – Смесь неразумия и просто безумия! – Так и есть, – сказал Проницательный. – Но вот кто поверит, что ныне в мире оно в большом почете. – Среди дикарей? – Нет, среди дворян, среди самых что ни на есть умников. – А можно узнать, кто это чудовище? – Это пресловутая Дуэль, чудище безголовое и по уголовным законам обезглавленное. Перешли они на другую сторону и осмотрели чудища глупости – этих тоже было немало. Некто, сущий хамелеон, из скупости не решался крошку лишнюю съесть, чтобы после его смерти свинья наследник жрал вволю; меланхолик сохнул из-за того, что другим весело. Было там множество неисправимых упрямцев, среди них ветрогон, принадлежавший всем, только не себе; был упорный искатель руки женщины, которая извела своего мужа, – больно хотелось оказаться на месте покойника; солдат, одиноко умирая во рву, доволен, что не потратился на лекарей да причетников; был там и вельможа, всю свою власть доверивший другим. Некто жег в очаге коричное дерево – дабы испечь репу; богач изводил себя, домогаясь должности, дряхлый старец – влюбляясь. Встретили они сутягу с сотней тяжб и прелата, от него убегающего, – как бы не оттягал митру. Некто сказал, что идет домой почивать, но по ошибке почил в могиле. Один пользовался, как подушкой, туфлей Фортуны, другой пытался нацепить себе вместо бороды хохол плешивого Случая. Этот на рынке носился с непродажными куропатками, а тот добровольно садился в тюрьму вместо другого, – всех глупцов отвратительней был гнусный невежа. Кто-то ставил капканы только на матерых лисов, другой все раздавал, а потом побирался; был и такой, что дорого покупал свое же добро, и рядом такой, что упивался лестью объедавших его гостей. Один подвизался в чужих домах шутом, а в своем горюном; другой уверял, что монарху знания ни к чему; а вот тот превосходно делал все, за что ни брался, кроме прямого своего дела. Умирающий от своей учености приходил за пособием к тому, кто живет чужой глупостью; кто в своей сфере был бы солнцем, лез в чужую, где не был и звездой; а вот этот переплавлял свои дублоны в пули. Вон два картежника – один играть мастер, но почему-то всегда проигрывает, другой ничего в картах не смыслит, а выигрывает. Был тут и хвастун, родной брат длинноухого и хвостатого, и такой, что заведомому убийце доверил свою жизнь; но всех более поразил их тот, кто, всю жизнь прожив в шутках, отправился в ад всерьез. Все эти нелепости и многие иные осматривали наши странники. Но тут их внимание привлек безумец, который, убегая от ангела, гнался за бесом, слепо и безумно в него влюбленный. – Вот уж глупость бесподобная! – сказали они. – Перед нею все прочие – ничто. – Этот человек, – сказал Проницательный, – имея богом данную жену разумную, знатную, богатую, красивую и добронравную, с ума сходит по бабенке, которую подсунул ему дьявол, по простой водоноске, гнусной и грязной шлюхе, уродине, мерзкой распутнице, и тратит на нее больше, чем имеет. Для жены платья пристойного не закажет, зато у подружки – роскошный наряд; на доброе дело не найдется реала, а на девку швыряет тысячи; дочь ходит в лохмотьях, подружка – в парче. О да, это чудо-чудище. Есть пороки, что, губя честь, щадят имущество; другие пожирают имущество, не трогая здоровья; но распутство губит все: честь, имущество, здоровье и жизнь. Подальше виднелись бок-о-бок два чудища, столь же сходные, сколь различные, – дабы крайности были виднее. У первого был глаз дурной, как у косоглазого, на всех смотрел искоса: если кто молчит, обзывал дураком; кто говорит – болтуном; кто смиренен – малодушным; кто знает себе цену – спесивцем; кто терпелив – трусом, а кто суров – извергом; кто серьезен – гордецом; кто любезен – льстецом; кто щедр – мотом; кто бережлив – жмотом; кто воздержан – ханжой; кто остроумен – наглецом; кто скромен – болваном; кто вежлив – шаркуном. О, этот дурной, злобный взгляд! Другой, напротив, хвалился, что у него хороший глаз, на все он смотрел снисходительно: бесстыдство называл галантностью; беспутство – вкусом к жизни; лживость – изобретательностью; дерзость – отвагой; мстительность – щепетильностью; лесть – любезностью; злоязычие – остроумием; коварство – проницательностью; притворство – благоразумием. – Сколько глупости в двух этих извращениях! – сказал Андренио. – Люди обычно впадают в крайности, никак не найдут разумную середину, а еще зовутся существами «разумными»! Но кто эти два чудища? – Охотно скажу, – ответил Проницательный. – Первое – Злоба, на все доброе косится; другое – Потачка, что всегда говорит: «Кто мой друг, тот хороший человек». Вот они, очки мира сего, иначе никто уже не смотрит. онаше время надобно приглядываться не только к тому, кого хвалят или хулят, но и к тому, кто хвалит, кто хулит. Вблизи прохаживалась нелепая, с прикрытым лицом фигура. – Похоже, это чудище стыдливое, – сказал Андренио. – Отнюдь, – отвечал Сатир, – это чудище бесстыдства. – Но если у женщины нет стыда, почему ж вопреки природной склонности красоваться, она прикрывается? – Бесстыжие, они-то и прикрывают лицо. – Из скромности? – О нет! Чтобы шашни прикрыть. Вчера-то в таком декольте щеголяла, что, и дай волю, дальше открывать некуда; у них тоже ' всегда крайности. Тут подошло чудище весьма учтивое – реверансы оно делало даже слугам, лобызало ноги кухонным мальчикам, величало «светлостью» того, кто и «милости» не заслужил, пред всеми снимало шляпу, кланялось за лигу, к одним обращалось «ваш первейший друг», к другим «ваш нижайший слуга» – Какое учтивое чудище! – восхитился Андренио. – Какое любезное! Таких скромных я тут еще не видел. – Плоховато разбираешься в людях! – сказал Сатир. – Другого такого честолюбца поискать. Разве не понимаешь – чем ниже кланяется, тем выше метит. Унижается перед слугами, чтобы повелевать господами. Поклоны до земли – падения и подскоки мяча, что ударяется оземь, дабы взлететь в воздух своей суетности. Наконец, – ежели безумиям есть конец – появилось вовсе несуразное чудище, по дряхлости всем старшой. Голова как колено голая, ни волоска высоких дум – ни черного от их глубины, ни седого от мудрости, – ни на волос дельности, качалась голова из стороны в сторону без мысли, без смысла. Глаза, некогда ясные и зоркие, а теперь мутные и гноящиеся, не видели самого важного, а издали и вовсе ничего, и не могли предвидеть беду, уши, в прежние дни такие чуткие, были глухи и заложены – не слышали тихих стонов бедняка, зато внимали громкому голосу богача и владыки; иссохший рот уже не кричал, негодуя, а бормотал, еле смея; если же молвит слово, то сквозь зубы, которых нет; руки, некогда такие проворные, великие дела творившие, скрючились – каждый палец крючком, все хватают, ничего не выпускают; ноги, смиренные труженики, ныне искривлены подагрой, не могут и шагу ступить. Короче, во всем теле никакой крепости, ни единого здорового члена. Все-то он жаловался, и все кругом на него жаловались, но никто не жалел, не пытался помочь. За ним следовали трое, пререкаясь меж собою из-за безраздельной власти над смертными. У первого чудища лицо источало сладкий яд; белее слоновой кости лицо являло образ прекрасной гибели, желанного падения, заманчивого обмана, фальшивой женщины, подлинной сирены, безумной, дерзкой, жестокой, надменной, глупой и лживой; она требовала, приказывала, хвастала, насиловала, угнетала и терзала дикими прихотями плоти. – Есть ли что в мире, – говорила Плоть, – что делается не для меня? Все свершается только ради воруют – ради меня; убивают – ради меня; говорят – обо мне; желают – меня; живут – со мной; итак, все непотребства мира – мое достояние. – Я не согласен, – сказал Мир, блестящий и суетный, богатый, но глупый, надменный, но подлый. – Все, что существует и красуется, все – для меня, все служит моей пышности и тщеславию: купец ворует – чтобы блеснуть в мире; кабальеро влезает в долги – чтобы не осрамиться перед миром; женщина рядится – чтобы показаться миру. Все пороки дают передышку: обжора пресыщается, бесчестный вдруг спохватится, пьяница засыпает, жестокий устанет, а суетность мирская никогда не скажет «довольно» – безумие, безумие, безумие мира. И не гневите меня, не то я все пошлю к дьяволу. – А вот и я, – сказал Дьявол. – И я заберу себе все. Нет в мире ничего, что не было бы моим, все и так отдают всё мне – и многократно. Муж рассердится, он говорит: «Ты, жена Вельзевула!», а жена отвечает: «Чертов мужлан!», «Чтоб сатана тебя побрал!» – говорит мать сыну. А хозяин слуге: «Тысяча чертей тебе в глотку!». «Это тебе тысяча чертей!» – отвечает слуга. Есть и такие безобразники, что говорят: «Легион чертей меня побери!» Словом, не найдете в мире ничего, что не отдавалось бы мне само или другие не отдавали. А сам ты, Мир, можешь ли отрицать, что ты – весь мой? – Я-то? Это почему же? – Ах, будь ты проклят, стыда у тебя нет! – То-то и оно-то, – возразил Мир, – а у кого нет стыда, тому принадлежит весь мир. Решить спор попросили они чудовище венценосное, государя всесветного Вавилона. Выслушав их пререкания, тот молвил: – Хватит, нечего вам ссориться! Давайте веселиться, радоваться жизни, вкушать ее удовольствия, наслаждаться благовониями, душистыми маслами, яствами да винами да любовными утехами. Помните, цвет жизни быстро вянет; так проведем дни, срывая цветы наслажденья, будем есть, пить да гулять, завтра все равно помрем. Давайте порхать с лужка на лужок, утоляя вожделения. И, дабы вы больше не спорили, разделю меж вами власть, владения и вассалов. Ты, Плоть, поведешь за собою неженок, ленивцев, лакомок и распутников; царить будешь над красотою, праздностью и вином, владычицею будешь похоти. А ты, Мир, заберешь себе гордецов, честолюбцев, богачей и владык; царить будешь над тщеславным воображением. Ты же, Дьявол, будешь владыкою лжи, царем самодовольных умников, твоею будет вся область изощренного ума-разума. А теперь поглядим, чем грешны вот эти два странника по жизни, – молвил он, указывая на Критило и Андренио, – пусть и они заплатят нам вассальную дань. Ибо нет скотины без изъяна, нет человека без греха. Что разузнали о наших странниках, о том поведает следующий кризис. Кризис X. Виртелия волшебница Антипод неба, кругляш, вечно катящийся, воздушный замок, клетка с хищниками, приют неправды, разбойничий вертеп, дряхлеющий ребенок, – дошел Мир до такого безмирия и паскудства, а миряне – до такого безумия и бесстыдства, что публичными указами и под страхом суровых кар запретить дерзнули добродетель: не смей никто говорить правду, не то прослывет сумасшедшим; никто не дерзай учтивым быть, не то сочтут холуем; никто не вздумай учиться, приобретать знания – обзовут стоиком, философом; никто не должен жить скромно – объявят простофилей. И так далее – касательно всех прочих добродетелей. Порокам же, напротив, – полная свобода, вольный паспорт на всю жизнь. Дикое сие измышление объявляли глашатаи по всей земле, и встречали его сегодня с таким же восторгом, с каким вчера исполняли, – сплошной колокольный звон стоял! Но – странное дело, невероятное! – тех, кто думал, что добродетели будут вне себя от огорченья, поразила полная неожиданность – новость встречена была добродетелями с радостью чрезвычайной, друг друга они поздравляли и изъявляли бурный восторг. Пороки же, напротив, ходили, повесив нос и потупив глаза, не в силах скрыть уныния. Удивленный таким оборотом дела, поделился некий разумный человек своим недоумением с владычицей своей, с Мудростью, и та ответила: – Не дивись необычной нашей радости, знай, что подлая сия выходка ущерба нанести нам никак не может, скорее нам она на пользу пойдет. Не опасна она для нас, а благоприятна, большей услуги нам не могли бы оказать. Вот пороки, те отныне будут сокрушены, то-то жмутся, то-то печалятся. С нынешнего дня мы во все углы проникнем, всем миром завладеем. – Но почему ты в этом уверена? – спросил Любознательный – Сейчас скажу. У вас, у смертных, такой нрав, такая странная тяга к недозволенному, что стоит что-нибудь запретить, оно тотчас становится желанным, люди гибнут, чтобы его заполучить. Хочешь пробудить интерес, наложи только запрет. И это так верно, что к самой уродливой образине, раз она запретна, влекутся с большей страстью, чем к законной жене красавице. Запрети пост – сам Эпикур, сам Гелиогабал уморят себя голодом. Запрети целомудрие – и Венера покинет Кипр, пойдет в весталки. Не унывай, вот теперь-то исчезнут обманы, подвохи, неблагодарность, измены и насилия; закроются театры и притоны, повсюду воцарится порядочность, вернутся добрые времена и люди их достойные, жены будут знать только своих мужей, звание девицы станет почетным; подданные начнут повиноваться своим королям, а короли – достойно править; не будут в столице лгать, а в деревне – роптать; исчезнут развратники, перестанут нарушать шестую заповедь. Да, указ сулит нам великие радости, наконец-то наступит золотой век. Насколько это было верно, Критило и Андренио вскоре убедились – пока трое супостатов, посягавших на их свободу, спорили, они ускользнули – и вот уже взбираются на гору, к волшебному чертогу Виртелии. На суровом сем пути, о котором им говорили, будто он пустынный, оказалось множество настоящих личностей, спешивших узреть владычицу. Тут были все сословия, возрасты, нации и характеры, были мужчины и женщины, о бедняках говорить нечего, были даже богачи, даже магнаты, что показалось нашим странникам весьма удивительным. Первым, кого они, на свое счастье, встретили, был муж предивный, наделенный свойством излучать свет, когда захочет и сколько надобно, особенно же в непроглядном мраке. И подобно тому, как у дивных морских рыб и земных червей, которым щедрая на выдумки Природа даровала способность светить, свет сей, когда он не нужен, скрыт в их утробе, а как понадобится, они оживляют его и выпускают наружу, – так и этот чудодей хранил в потаеннейших закоулках мозга внутренний свет, великий дар Неба, и всякий раз, как понадобится, испускал из очей и из уст, сего вечного источника всепроясняющего света. Итак, Светоносный, расточая лучи разума, повел странников наших к блаженству по пути истинному. Подъем был весьма тяжел, особенно трудно пришлось вначале. Андренио поддался унынию и вскоре стал жаловаться на усталость, многие тотчас к нему присоединились. Попросил Андренио отложить подъем на другое время. – Э нет, не выйдет, – молвил Светоносный, – не отважишься теперь, в расцвете лет, потом и вовсе не сможешь. – Ах, – говорил один юноша, – мы же недавно только пришли в мир, только начали вкушать его радости. Отдадим дань юности, будет еще время для добродетели. Старик рассуждал по-иному: – Ох, кабы суровый этот подъем мне достался в цветущей молодости, как смело бы я шагал, как бодро подымался! А теперь и так еле плетусь, для благих дел нет уже сил; где уж тут посты, покаяния; с меня, со всеми моими недугами, довольно, ежели кое-как живу, нет, ночные бдения не для меня. – Я человек изнеженный, вырос в роскоши. Мне поститься? Да назавтра же меня похоронят! Я швов на камбрейском полотне не переношу [480], мне ли носить власяницу? – говорил дворянин. Бедняк говорил другое: – Кто мало ест, тот и так постится; хватит, что тяжелым трудом добываю пропитание для себя и для семьи. А вот богач, тот жрет вволю, так пусть и попостится, пусть милостыню подает, добрые дела творит. Короче, бремя добродетели каждый на другого спихивал, вчуже оно легче и даже обязательно. – Нет, от меня никто не увильнет, – говорил светозарный вожатай, – тут только одна дорога. Крепитесь, нас ждут блаженные дни! И, озаряя лучом света, придавал силы. То и дело им угрожали страшные звери, на той горе обитавшие. Кругом слышалось рычанье, яростная хула, – у ищущих добра немало врагов: родители, братья, родственники, друзья, все они противники добродетели. – Брось, да ты с ума спятил, – говорят друзья. – Хватит молиться, хватит в церковь ходить, пошли прогуляться, комедию смотреть. – Не отомстишь за оскорбление, – говорит родственник, – мы от тебя отречемся. Ты позоришь наш род. Как? Не исполнять семейного долга? – Не постись, – говорит мать дочери, – ты и так бледненькая, гляди, уморишь себя вконец. Так что для добродетели враги заклятые – домашние. Навстречу странникам вышел лев – гроза для трусов. Андренио попятился, но Лученосный крикнул ему, чтобы взмахнул огненным мечом; увидел могучий зверь пламенеющую сталь и бросился наутек – нередко думаешь, что встретил льва, ан то соты с медом [481]. – Быстро убежал! – заметил Критило. – Уж такая у этих зверей натура, – отвечал Лученосный, – стоит их обличить, отступают; стоит распознать, исчезают. «Вот я уж точно личность», говорит один, а на деле он – скотина; говорят: «власть», «богатство», а на деле это погибель; ведь ветер суетности чаще в те щели входит, откуда должен бы выходить. Приблизились к труднейшему проходу, у всех душа в пятки ушла. Сам не свой от страха, Андренио обратился к Лученосному: – Может, кто другой пройдет тут вместо меня? – Ты не первый сказал такие слова. Как часто дурные просят добрых, чтобы те препоручили их богу, а сами предают себя дьяволу; пусть за них постятся, а им жрать да напиваться; пусть истязают себя, на досках спят, а им в грязи утех нежиться. Прекрасно ответил одному из таких наш апостол Андалузии [482]: «Сударь мой, коли вместо вас я молюсь, вместо вас я пощусь, то и в рай вместо вас попаду я». Андренио замедлил шаг. Критило опередил его и, слегка разбежавшись, удачно перепрыгнул. Обернулся он к Андренио и сказал: – Решайся! На торной дороге и вниз по склону порока препятствия бывают посерьезней. – Коль сомневаешься, – откликнулся Лученосный, – сам подумай: что сказали бы люди, как поносили бы добродетель, если бы она велела терпеть столько же, сколько терпят от порока! С какой жестокостью порок отнимает у скупого имущество, не дает ни есть, ни пить, ни одеваться, ни пользоваться тем, что приобретено с таким трудом! А что сказал бы человек, будь это закон господен? Да что говорить! Если бы распутнику велели проводить под открытым небом морозную да еще тревожную ночь, и только для того, чтобы услышать несколько глупостей, называемых «милостями», – меж тем как мог бы мирно почивать в своей постели?! Честолюбцу – не ведать ни минуты отдыха, не располагать ни одним часом своей жизни? Мстительному – всегда ходить с грузом оружия и страха? Что сказали бы люди? Вот бы негодовали! Но пока велит прихоть, повинуются беспрекословно. – Ну же, Андренио, мужайся! – говорил Критило. – Помни, что и тяжкий день на пути добродетели – дивная весна сравнительно со жгучим летом порока. Протянули Андренио руку и помогли одолеть препятствие. Напал на них тигр, зверь вдвойне – и нравом и обхожденьем; единственное средство против него – не пугаться, не тревожиться, спокойно ждать: против дикой ярости – невозмутимое спокойствие; против бешенства – выдержка. Критило показал тигру свой стеклянный щит, верное зеркало для любого, и зверь, увидев в нем безобразную свою рожу, сам себя ужаснулся и пустился наутек, стыдясь глупой своей несдержанности. Что до змей – а их было множество, – гадюк, драконов и василисков, – лучшей защитой было отойти в сторону, избегать встречи с ними. Прожорливых волков отпугивали бичами повседневного самообуздания. От пуль и холодного оружия помогал знаменитый волшебный щит из особой стали – чем гибче, тем крепче, – закаленный в небесном огне, непробиваемый, непобедимый; то был, сами разумеете, щит терпения. И вот достигли вершины крутой горы, так высоко очутились, что казалось – они уже в преддверье небес, соседи звезд. Отсюда хорошо виден был – посреди великолепного венца гор – заветный дворец Виртелии, славный приют несказанного счастья. Против ожидания странники не приветствовали его кликами восторга, не склонились в почтительном восхищении – но словно онемели, объятые внезапной печалью, навеянной дивным зрелищем. И причина, вероятно, была в том, что они ожидали увидеть великолепное сооружение из драгоценной яшмы, усыпанное рубинами и изумрудами, всеми цветами играющее, ослепительно искрящееся, с дверями сапфировыми, где гвозди – звезды, а взору предстало здание из пепельно-серого камня, отнюдь не радующего взор, даже с виду довольно унылого. – И это – ваше чудо, и это – чертог? – воскликнул Андренио. – Ради этого мы потели и пыхтели? Какой жалкий вид! Что же будет внутри? Куда привлекательней снаружи был дворец чудовищ! Нас обманули. И со вздохом Лученосный молвил: – Знайте же, небу смертные отдают только худшее, что есть на земле; добродетели посвящают недужную старость, истрепанную треть жизни; в монастырь отдают дочь-дурнушку; в священники – горбатого сына; на милостыню – фальшивый реал; на десятину – скудные гроздья, а себе требуют лучшую долю в раю. К тому же, судите вы о плоде по кожуре. Здесь же все – миру наоборот, снаружи безобразие, внутри, красота; с виду убожество, по сути богатство; издали печаль, вблизи блаженство; это и есть приобщиться к радости господней. Камни сии, столь мрачные с виду, подлинно драгоценны, они безоаровые, изгоняют любую отраву; дворец этот сплошь из пластырей и противоядий – ни змеям, ни драконам, его осаждающим, не приступиться. Дворцовые двери стояли раскрытые ночью и днем – тут всегда день; вход на небо для всех свободен. Правда, охраняли его два великана, разбухшие от гордыни уроды, у каждого на плечах по две дубинки, окованные железом и усеянные шипами, – пробовать на стойкость. Кто желал войти, на того великаны замахивались, каждый удар – смертоносная молния. Увидев это, Андренио сказал: – Да, все прежние преграды – пустяк перед этой. До сих пор мы боролись только со скотами и скотскими вожделениями, а это люди, да еще какие. – Верно, – сказал Лученосный, – это уже поединок личностей. Знайте, когда все позади, выходят из засады чудовища самодовольства и гордыни – и все победы жизни вашей прахом. Но отчаиваться не надо, найдутся способы справиться и с ними. Помните, исполинов побеждают карлики, больших – меньшие, даже наименьшие [483]. Способ же вести борьбу – обратный обычному в мире. Ни к чему здесь храбриться да хорохориться, нечего лезть напролом, надо смириться, сжаться. И когда они, великаны эти, преисполнясь высокомерия, станут грозить небу, тогда мы, припав к земле, обратившись в червей, проскользнем у них между ног – так входили в царство небесное величайшие вожди. Странникам нашим это удалось – сами не заметя, как и откуда, никем не услышанные и не увиденные, попали они внутрь волшебного дворца, где все было, как в небесах. Право же, стоило (еще бы!) очутиться там, как нахлынули дивные впечатления, укрепляя сердце и возвышая дух. Сперва их обдало волной теплого, благоуханного ветра – казалось, распахнулись настежь кладовые весны, чертоги Флоры, либо пробили брешь в ограде рая. Затем послышалась нежнейшая музыка, голоса в сладостном согласии с инструментами – пред ней хоть на часок могла бы умолкнуть и небесная. Но – странное дело! – не видно было, кто поет, кто играет; никого наши странники не встречали, никто не появлялся. – Да это и впрямь очарованный дворец, – сказал Критило. – Видать, здесь обитают одни духи, тел не видно. Но где же сама небесная королева? – Показалась бы нам, – говорил Андренио, – хоть одна из прекрасных дев ее свиты. Где ты, Справедливость? – вскричал он. И тотчас из цветочного холма ему ответило эхо: – В чужом доме. – А Правда? – У детей. – Невинность? – Сбежала. – Мудрость? – Половина половины осталась. – Предусмотрительность? – Была, да сплыла. – Раскаяние? – Придет позднее. – Учтивость? – У чести. – А честь? – Кто воздает, у того есть. – Верность? – В королевской груди [484]. – Дружба? – Пока ты на глазах. – Совет? – У того, кому много лет. – Мужество? – У мужей. – Удача? – У дурнушек. – Молчание? – В молчанку играет. – Щедрый дар? – Дара ждет. – Доброта? – У доброго старого времени – Полезный урок? – На чужой шее. – Бедность? – У ворот стоит. – Добрая слава? – Спит. – Смелость? – В Удаче. – Здоровье? – В Умеренности. – Надежда? – Всегда впереди. – Пост? – У того, кому нечего есть. – Благоразумие? – Надвое гадает. – Прозрение? – Запаздывает. – Стыд? – Потерял, не вернешь. – А всякая Добродетель? – В золотой середине – Стало быть, – объявил Лученосный, – направимся прямо в середину, нечего блуждать, как нехристям, вокруг да около [485]. Совет был мудрый – в самой середине дворца совершенств, в величественной зале, увидели они восседающую на пышном троне божественную владычицу, еще более прекрасную и приветливую, чем ожидали, – пылкое их воображение было посрамлено: ведь Виртелия в любом месте и в любое время прекрасна, сколь же ослепительно хороша она во всем расцвете и у себя дома! С улыбкой обращаясь ко всем, даже к злейшим врагам, глядела она очами божественно добрыми; превосходно слушала и того лучше говорила; губы всегда улыбались, но зубов никому не показывала; слова медовые текли из уст сахарных; горьких слов от нее никто не слышал. Руки прелестные, по-королевски щедрые, к чему ни приложит, все удается на славу. Статный рост, осанка прямая, во всем облике божественная человечность и человечная божественность. Наряд под стать красоте, лучшему ее наряду: мантия из горностаев, цвета чистоты; волосы подхвачены лучами зари и звездной лентой. Словом, живой портрет неизреченной красоты небесного ее Отца, чьим совершенствам она подражала. Как раз в это время она давала аудиенцию – после оглашения запрета на добродетель к ее престолу устремились толпы. Пришел отец просить за сына – мальчик, мол, очень испорчен; посоветовала Виртелия отцу с себя начать, стать для сына образцом. Явилась мать за целомудрием для дочери – ей была поведана басня о змее-матери и змейке-дочке. Бранила змея дочку, что та, ползая, виляет-, и велела ползти прямо. «Матушка, – отвечала змейка, – извольте показать мне пример». Поползла змея-мать – куда сильнее виляет. «Право, матушка, – сказала змейка, – я делаю петли, а вы – узлы». Духовная особа просила себе доблести, а вице-король – набожности и рвения в молитве. Обоим Виртелия посоветовала, чтобы каждый стремился к добродетели, сану его подобающей. – Пусть судья гордится справедливостью, священник – благочестием государь – мудрым правлением, землепашец – трудолюбием, отец семейства – заботою о доме, прелат – благотворительностью и рвением; всяк да утверждается в добродетели, ему назначенной. – Коли так, – молвила некая супруга, – с меня довольно супружеской верности, о прочих добродетелях мне беспокоиться нечего. – Э нет, – сказала Виртелия, – одной верности мало, тут легко поддаться гордыне, и в тебе это заметно. Мало быть благотворцем, если ты не целомудрен; быть ученым, если всех на свете презираешь; что с того, что он великий законовед, если взятки берет; что вон тот – отважный воин, ежели нечестивец; все добродетели – сестры родные, и друг дружки должны держаться. Явилась знатная дама и с капризной гримасой сказала, что хочет на Небо попасть, но только особым, дамским, путем. Очень все вокруг удивились а Виртелия спросила: – Что это за путь, до нынешнего дня я о таком не слыхивала? – Ну, разве не ясно, – возразила дама, – что для женщины хрупкой, вроде меня, нужен путь роскоши, устланный соболями да бархатом, без всяких там постов и епитимий? – О. разумеется! – воскликнула королева прямодушия. – Ваше, королева моя, желание будет уважено – как и этого государя, что сейчас входит. То был владетельный монарх; усевшись, он с видом преважным объявил, что тоже хочет добродетели, но не пошлой, не из тех, что у простонародья, у плебеев, – ему подайте добродетель господскую, утонченную; даже имена славных святых, вроде Хуан или Педро, ему не нравились, подавай экстравагантные, каких и в святцах не найти. – Вот к примеру великолепное имя Гастон, – говорил он. – А как приятно звучит Перафан! Куда до них какому-нибудь Клакину, Нуньо, Санчо или Суэро! Богословие ему требовалось тоже экстравагантное. Спросила Виртелия, согласен ли он попасть на небо для всех людей общее. Подумав, он ответил, что, раз другого нет, то согласен. – Так знайте, государь мой, что нет туда и лестницы другой, кроме десяти заповедей. По ним-то придется вам взбираться – доныне я не обнаружила особого пути для богатых, особого для бедных, пути для дам и пути для служанок: един закон, един бог для всех. Современный Эпикур, любитель наслаждений, тогда возразил: – Мне о воздержности и не говорите, о молитвах знать не хочу, поститься не могу – здоровьем слаб. Придумайте, как тут быть, надо же и мне попасть на небо. – Сдается мне, – отвечала Виртелия, – что вы желали бы в рай войти одетым да обутым, а сие невозможно. Тот настаивал, твердя, что ныне в ходу добродетель легкая, с удобствами, и, как он полагает, она-то всего более и согласуется с волей божьей Виртелия спросила, на чем его мнение основано. – На том, – отвечал он, – что тогда-то в точности исполнятся слова «на земле, как и на небе»; ведь там, наверху, не постят, там ни бичей, ни власяниц, покаянию никто не предается, вот и хотелось бы жить жизнью удостоенных блаженства райского. Слыша такие речи, разгневалась Виртелия и в сильной досаде вскричала: – О ты, полуеретик! О, злотолкователь! Ты хотел бы два рая? Так не бывает, голубчик! Кто желает два рая, тому достаются два ада. – Я пришел, – сказал один, – просить доброго молчания. Все вокруг засмеялись: – Разве есть молчание плохое? – О да, – ответила Виртелия, – и еще какое вредоносное! Молчит судья, не являя справедливости; молчит отец, не уча уму-разуму проказника сына; молчит проповедник, не обличая порок; молчит исповедник, не осуждая грех; молчит злодей, не исповедуясь и не исправляясь; молчит должник, от уплаты уклоняясь; молчит свидетель, покрывая преступление; молчат те, молчат эти, и зло сокрыто. Так что, ежели при добром молчании пролетает ангел, при дурном пляшет дьявол. – Дивлюсь, – сказал Критило, – что никто не вспомнил о благотворительности. Что сталось со щедростью? – Видишь ли, от этого святого долга все увиливают: ремесленник говорит – заказчики не платят; земледелец – плохой урожай; дворянин – кругом в долгах; государь – нет человека бедней; священник – родичи ему бедняков милей. О, жалкие отговорки, – возмущалась Виртелия. – Дайте бедняку хоть старье для вас негодное. Так нет же! Ныне и скупость пустилась в комбинации – поношенная шляпа сгодится-де на подплечники; потертый плащ – на подкладку; слинявшая юбка – для служанки, а нищему не остается ничего. Пришли несколько отпетых негодяев и потребовали добродетели, самой что ни на есть высокой. Их назвали глупцами, посоветовав начать с легкого, чтобы постепенно подыматься от одной добродетели к другой. Но Виртелия сказала: – Э, пусть их, пусть заберутся повыше, больней будет падать! И знайте, заклятых противников я часто обращаю в рьяных приверженцев. Пришла женщина – лет больше, чем волос, зубов мало, морщин много, – а искала она добродетель. – Поздновато! – воскликнул Андренио. – Готов поклясться, что такие гоняются за царством небесным, когда их изгоняет мир земной. – Не брани ее, – молвила Виртелия, – скажи еще спасибо, что не открыла она школу злонравия с кафедрой непотребства. А вот игрок, честолюбец, пьяница, скупец, – они, ручаюсь, не явятся сюда и в глубокой старости; наемные мулы порока, все они издыхают на дороге своего бесчестья. По-иному обошлись с человеком, который явился за целомудрием, пресытившись развратом: то был видный вельможа из Венериной свиты, поклонявшийся ее сынку. Просился он в братство воздержания, но Виртелия и слушать не стала, как ни клял сластолюбие, как ни плевался, ни бранил былое беспутство. Многие из присутствовавших стали за него просить. – Нет, этого я не уважу, – был ответ Целомудрия. – Таким нельзя доверять: досыта наевшись, легко поститься. Поверьте, развратники что мускусные коты – наполнится их мешочек, вновь начинают беситься. Тут подошло несколько человек таких набожных, хоть сейчас на небо, – глаз с него не сводили. – Да, вот эти достойны, – сказал Андренио, – телом они на земле, но духом на небе. – Как ты ошибаешься! – молвила Проницательность, наперсница Виртелии. – Знай, иные потому-то и возводят очи горе, что крепко прикованы к земле. Вон тот – купец, у него большой запас пшеницы на продажу, и он, прямо на глазах у недругов, колдовством разгоняет тучи; другой – земледелец, дожделюб, воды ему никогда не бывает вдосталь, и он приманивает тучи; третий – ругатель, про небо вспоминает, когда проклинает; этот молит небо о возмездии, тот, гуляка, ночной филин, просит погуще мрака, прикрыть его мерзопакости. Кто-то спросил, нельзя ли нанять на время две-три добродетели, немного вздохов, постных мин, сокрушенных взоров и прочих ужимок. Виртелия в гневе молвила: – Это еще что? Разве мой храм – торговый дом? Тот стал оправдываться: немало, мол, мужчин да женщин добродетелью кормятся; прослывет добродетельной, усадят на эстрадо [486], пригласят к столу, позовут к больному, искатель должности попросит замолвить слово, сам министр с тобой советуется; ходишь себе из дома в дом, ешь, пьешь, угощаешься; ныне добродетель – путь к сладкой жизни. – Прочь с глаз моих, – сказала Виртелия, – у этих ханжей не больше добродетели, чем ума у тех, кто их приглашает. – А кто сей великий муж, которого мы встречаем всюду, где блистает добродетель? Пришли в дом Мудрости, он там; в дом Мужества, и там он; везде его видим и восхищаемся. – Вы не узнали, – сказал Лученосный, – святейшего отца всех нас i0? Преклонитесь и пожелайте ему славы на многие века. С нетерпением все ожидали, когда Королева Справедливости начнет венчать достойных и награждать за подвиги, но было объявлено, что нет высшей награды, чем она сама, и что ее объятья – венец для добрых. Двух наших странников, с почтением склонившихся пред величавой красавицей, Лученосный ободрил, посоветовал приблизиться и обняться с нею, раз им выпало столь великое блаженство. Увенчав его царственными своими объятьями, она из людей обратила их в ангелов, причастных блаженству вечному. Многие хотели бы остаться с нею навсегда, но она отвечала: – В добродетели должно всечасно идти вперед, остановиться – значит идти вспять. Увенчанные ею странники попросили указать им путь к желанной Фелисинде. Тогда Виртелия призвала четырех главных своих подруг и, когда те явились, по очереди их называя, молвила: – Вот эта – Справедливость – скажет вам, где и как Фелисинду найти; вторая, Мудрость, ее откроет вам; с помощью третьей, Храбрости, до нее дойдете; а Умеренность, четвертая, поможет ее обрести. Тут зазвучали мелодичные трубы, грянул стройный хор инструментов, радуя и ободряя благородный дух. Пробудился благовонный зефир и овеял ароматами великолепную сию арену доблести. Странники почувствовали, что звезды влекут их к себе нежными и неодолимыми волнами. Ветер, нарастая, их подхватил и понес ввысь – само небо притягивало, дабы увенчать звездами. Кто желает узнать, где ж они теперь, найдет их в следующем кризисе. Кризис XI. Стеклянная кровля и камни бросающий Mом Тщеславие некогда дошло до такой дерзости, что потребовало себе места – и не последнего – среди Добродетелей. Представило оно в этих видах мемориал, в коем утверждало, что оно, Тщеславие, – душа всяческих деяний, жизнь подвигов, воздух доблести и пища духа. – Кто не дышит, – говорило оно, – не живет жизнью телесной; кто не ищет – не живет духовной. Нет иного духовитого ветерка, что так бы вдохновлял Славу, питал равно душу и,тело; пары гонора – моя стихия Без толики тщеславия не создается совершенное творение, без надежды на похвалу никакое дело исполнено не будет как должно; величайшие подвиги – я их породило; героические дела – мои благородные чада Итак, без крупицы тщеславия, без капли гонору никто в гору не пойдет, без моего жару ничего не изжаришь. Парадокс этот показался небезоснователен кое-кому из тех, кто поддается первому впечатлению и кого легче сбить с толку. Но Разум купно с мудрым своим парламентом возмутился наглым домогательством. – Знайте, – молвил он. – что каждой страсти дозволен некий припуск, он же запасной клапан для насилуемой природы: Похоти – брак; Гневу – распекание; Скупости – запасливость; Чревоугодию – питание; Зависти – состязание; Праздности – развлечение; и так – всем излишествам. Но Гордыне – нет. Судите же, какова она. ежели ей одной не дозволен хоть крохотный запасной ходик. Нет, ей доверять нельзя, она сплошь отвратительна Прочь ее, прочь, да подальше, подальше! Правда, забота о добром имени похвальна, добрая слава придает добродетели блеск, и она награда, не плата; дорога честь, не почесть; доброе имя дороже всякого добра. Когда Добродетель не окружена признанием, она не в своем кругу; кто не введен в рай доброй славы, ввергнут в ад бесславия, обречен на муки пренебрежения, тем более несносные, чем ясней их сознаешь. Честь – тень Добродетели, за нею следует, да никому не следует; бежит того, кто за нею гонится, и гонится за тем, кто ее бежит; итог благого дела, а не доход с него; короче, она – диадема для красавицы Добродетели. Путь в славный град, в столицу героической Гонории, достохвальной, всеми почитаемой, королевы Почета, лежал через весьма грозный, знаменитый мост. Идти по нему было крайне опасно – весь он был усеян препротивными «но»: многие о них спотыкались и падали в поток позора, вымокнут до нитки, да в грязи вымараются – – на потеху толпам черни, глазеющей на их провал. Подивишься бесстрашию тщеславных и самонадеянных, рвущихся вперед (многие сразу падали в пучину), чтобы из низов пробраться на верхи, из грязного бесчестья к высшей власти, из черных в белые, даже из желтых в красные [487], но себе на срам и людям разумным на смех все низвергались. Кто из мужиков надеялся проскочить в господа, кто из запятнанных – в чистокровные, ссылаясь на то, что за субботой идет воскресенье; но все-таки его оставляли блюсти субботу. Иной стремился от булавки к булаве, либо от посошка слепца к посоху епископа. Нашлась и суетная бабенка, тянущаяся от крынки к кринолину, а другой вздумалось сойти за девицу – глядя на ее паденье, народ хохотал. А вот кто-то захотел прослыть кладезем знаний, оказалось – кладезь грязи. Каждый спотыкался о свое «но», для всякого находилось какое-то «однако». «Он великий государь, но простоват; он был бы славный прелат, будь на милостыню столь же щедр, как наш архиепископ [488]; тонкий законник, но хитрая лиса; какой храбрый воин, но изрядный вор; весьма почтенный кабальеро, да вот беден; ученейший человек, но гордец, прямо святой, но глуповат; добрый малый, разумная голова, но неуклюж; превосходно разбирается в делах, но нерешителен; министр этот умел, но неумен; большой ум, но на что тратится; женщина почтенная, но дурно одевается; лицом хороша, да глупа; бесспорно, он человек больших достоинств, да вот неудачник; выдающийся врач, но не везет, его больные мрут; талант приятный, но мыслей мало, неглубок». Все спотыкались, каждый о свое «но». Почти никому не удавалось – пройти и не замочиться. Этот наткнулся на «но» в лице прапрадеда – прадавнего, а все еще незрелого – и никак его не переварит! А тот, напротив, тыкался мордой об «но» своих сверстников, и равно валились в ров – под рев и хохот толпы. – Поделом ему, – говорил соперник, – нечего пехтуре соваться в кавалеристы! – Жаль, – говорил другой, – что у этих самых кровь-то с примесью, а так они люди порядочные. Женщины спотыкались о какой-нибудь камушек, брильянтик: для них самое опасное «но» – жемчуга. Пасовали перед песенкою, от шуточки падали, и с позором превеликим. И хорошо что, помогая подняться, им давали не руку, а по рукам. Одна важная особа сильно осрамилась – как все уверяли, случай из ряду вон. Короче, весь мост из конца в конец усеян был неудобоваримыми для путников «но» – не одно, так другое непременно подвернется, даже из прошлого выскочит. – Господа, – сетовал разумный человек, – я понимаю, когда женщина спотыкается о свое личное «но», но страдать из-за чужого! Почему муж спотыкается о волосок жены, брат – о ноготок сестры? Где здесь справедливость? Один клялся словом кабальеро – слово, мол, как королевское, точно. Но кто-то шикнул на него «ш-ш!» – вышло «тошно». Некоему по имени Руй испортили одну букву – и покатился голубчик. Другой споткнулся о грош и остался с ломаным. У многих кружилась голова, и ноги выписывали мыслете – эти оскользались на здравицах. Вот пошла по мосту расфуфыренная дама – народ расступился, учтиво кланяясь, но стоило ей зазеваться, и со всеми своими уборами плюхнулась в грязь – да грязью они и были. Как сказано, женщины часто спотыкались о камни драгоценные, цена бедняжкам тогда была совсем низка. Ступил на мост осыпаемый хвалами государь. – Этот, – сказали все, – пройдет без запинки, ему бояться нечего, его сами «но» побоятся. Но – случай трагический! – он оступился о перо и, свалившись в ров, подмочен оказался изрядно. Кто-то споткнулся о швейную иглу, другой – о шило, а были с титулами; бравый генерал – о перышко мокрой курицы. А что ждало тех, кто вступал на мост хромая или не с той ноги? Эти падали наверняка, а почему споткнулись – тут злоречие строило только позорящие догадки. Богач думал, что его выручит богатство, – при других шагах, даже самых рискованных, оно избавляло его от беды, – но с первого шага понял, что тут не поможет ни золотая шпора, ни серебряная стелька. – Труден путь чести, – говорили кругом, – усеян он камнями злобы. Сколь хрупка слава! Пылинка – и все прахом! Подошли к странному мосту и два наши странника – ведь Виртелия направила их к Гонории, любимой своей помощнице и близкой соседке, которую называла утехой своей и венцом. Жаждая попасть в ее славную столицу, Критило и Андренио опасались – и не зря! – грозного моста с «но», но иного пути не было. Со страхом глядели они, как скатываются в ров один за другим, и поджилки у них тряслись при виде этих подмоченных. Тут к мосту направился слепой. Поднялся шум и гам, когда он ощупью начал переход; все были уверены, что уж он-то на первом же шагу упадет, но обманулись – слепой прошел без запинки, а помогло ему, что прикинулся еще и глухим; народ свистит, пальцами указывают, а он ничегошеньки не видит, не слышит, плевать ему на чужие слова, важны лишь свои дела; шел вперед в полном спокойствии духа, нигде не запнулся и всем на зависть достиг цели. Критило сказал: – Этот слепой и будет нашим вожатаем – ныне в мире жить могут только слепые, глухие да немые. Усвоим же урок – будем слепы к чужим изъянам, будем немы, чтобы других не хулить и себя не хвалить, смиряя и умиряя ненависть и злоречье. И будем глухи к людским пересудам. Это помогло им кое-как пройти, не свалиться, возбудив удивление у многих и желание подражать у немногих. Наконец-то они вступили в славное царство чести – сколько величественных зданий, великолепных дворцов, горделивых башен, арок, обелисков и пирамид; все это стоит немало, зато стоит века. Но вот диво – странники заметили, что кровли всех домов, даже дворцов, из обыкновенного и хрупкого стекла; ослепительный блеск, но чуть что – треск; мало кровель целых, совсем мало – невредимых. Вскоре они поняли, в чем дело, – причиной этому был человечек столь плюгавый, что низость его, не вмещаясь, наружу перла. Сам рожа рожей и всем строит рожи; злобный вид и ехидный взгляд; глаза бегают, вроде у лекаря, в кале копающегося; руки – решёта, вся грязь застревает, щеки каталонца, а то и похуже, – ни за обе, ни даже за одну не уплетает; кожа да кости, истый скелет, а всех кусает; сам без следа румянца, а всех вгоняет в румянец. Речь – жужжанье мухи, что, подлетев к прелестной ручке, пренебрегает снегом и слоновой костью, садится на чирий. Нос сатира, спина сутулая, дыхание зловонное – признак нездорового нутра. На все доброе он. косился, во все худое вгрызался. Хвалился тем, что у него дурной глаз; «Проклятье всему, что вижу». И глядел на всех. И вот этот человечишко, в себе не имея ничего доброго, а потому в других видя только дурное, не знал большей радости, как делать гадости. Целый (отнюдь не божий) день швырял всякие «но» да камни, тут же пряча руку; ни одну кровлю не пощадил. А каждый думал, что сосед бросил, и тем же платил. Этому кажется, что по нему бьет тот, а тому, что этот, – подозревают один другого, камни кидают и руки прячут. Иной бросит несколько камней наугад – хоть один да попадет! Смятенье, камни сыплются градом, никому нет пощады, и жить нет сил и прекратить невозможно. Летят камни со всех сторон, откуда, почему – неведомо никому, не осталось ни одной крыши целой, чести незапятнанной, жизни безупречной. Сплетни, слухи, пересуды, кривотолки – нет удержу бесам злоречья. – Я-то этому не верю, – говорил один, – да люди о нем сказывают вот что. – Как жаль, – говорил другой, – что об этой женщине такая молва. И с видом сочувствия швырнут камень – кровля вдребезги. Находились и такие, что в отместку разбивали голову швыряльщику. Вот так колобродил в мире вездесущий озорник. Взял он себе и другую манеру, еще зловредней, – бросал в лицо не камни, а угли, от коих оставались гадкие пятна; почти все ходили как ряженые – у кого сажа на лбу, у кого на щеке, у того крестом через все лицо, каждый над другим хохочет, а себя-то не видит, своего уродства не замечает. Ходят сажей меченные и друг над дружкой потешаются. – Не видите разве, – говорил один, – какое безобразное пятно в роду у имярек? И еще смеет срамить других! – Хорош гусь! – говорил другой. – Своего позора не видит и ближних осуждает! Не дай бог попасть к нему на язык! – Да поглядите, кто говорит! – выскакивал третий. – Он-то, имея такую жену! Лучше бы за домом смотрел, узнал бы, откуда ее наряды. А тем временем сосед ахал да крестился: – Как он не понимает, что ему-то надо бы помолчать, у самого сестрица известно какова! А об этом соседе кто-то замечал: – Сам бы помалкивал, вспомнил бы своего дедушку, кем тот был. Кому бы молчать, те больше всех шумят. – Экое бесстыдство! Он еще смеет осуждать! – Видали нахалку? Всех подруг перекричит, обругает, опозорит. Такая идет в мире игра, всесветное поношение – одна половина поносит другую, один другого позорит, и все запятнаны. В глаза и за глаза издеваются – кругом смех, злословие, презрение, тщеславие, невежество и глупость. А гадкому шуту раздолье. Кто посмышленней – пусть и не счастливей, – те, замечая, что над ними смеются, шли к всеобщему зеркалу, к фонтану посреди площади, взглянуть на свое лицо, отраженное в его хрустале, и, увидев пятна сажи, тянулись рукой к воде – вода поможет, очистит; но, чем больше мылись да чистотой хвалились, тем пуще им доставалось – обозленные их чванством окружающие говорили: – Не этот ли занимался куплей-продажей? Вот и теперь расхваливает свой товар, чистоту свою! – Погоди, а вон тот – разве не сын такого-то? Сколько-то реалов приобрел, а стыд вовсе потерял! Ведь дворянство его не мечом, веретеном добыто! [489] Бывало и так, что, на их беду, от воды проступали пятна, давно позабытые. У выдававшего себя за дворянина проступило на лбу клеймо раба – другого клейма ставить негде. – Из верных рук знаю, – говорил один, – что вон тот – такой-сякой-немазанный. А руки-то были грязные, уж очень густо мазали. Высокородная дама, гордясь самой алой кровью в королевстве, сетовала, что злословие и ее не щадит, а того, неряха, не понимала, что на парче пятно заметней, как на красивом лице прыщ. Другая конфузилась, когда ее, почтенную матрону, попрекали в детстве совершенным пустячным проступком. Некто ожидал назначения на важную должность, и вдруг на лице проступило пятно проказы юных лет. Весьма кручинился государь, на чье светлое чело некий историк, отряхивая перо, посадил кляксу. Многие прямо из себя еыходили, что давнее прошлое на свет выходит. – Добро бы пятна изобличали, кто я есмь, но страдать из-за пра-пра-прадеда! – Почему, – возмущался другой, – из-за дел времен царя Гороха меня выставляют шутом гороховым? Правильно было бы сидеть да помалкивать, да не хвастать, чтобы твой герб не высмеяли как горб. Уж таковы пятна чести – хочешь их смыть в фонтане тщеславия да спеси, а они только пуще проступают. Всяк бросал в лицо другому подлости тысячелетней давности. Так славно да бесславно пошло дело, что не осталось лица без родимого пятна, глаза без бельма, языка без типуна, чела без морщины, ладони без трещины, щеки без затрещины, ноги без мозоля, спины без горба, шеи без зоба, груди без кашля, носа без насморка, ногтя без подноготной, девицы без подколодной, головы без тумана – ни волоска без изъяна! У каждого этот злыдень находил на что пальцем указать, чем людей пугать. И все от него убегали, громко крича: – Берегись, паскудник идет! Берегись, сплетник идет! Ух ты, язык треклятый! Поняли наши странники, что речь идет о Моме, и тоже пустились бы наутек, не останови он сам вопросом, чего они ищут, – дескать, по виду явно чужаки, вид растерянный. Ответили они, что ищут добрую королеву Гонорию. – Добрую женщину? В наше-то время? – вскричал Мом. – Сильно сомневаюсь Уж в моих-то устах доброй она не окажется. Всех их знаю, насквозь знаю, доброго в них ничего не нахожу. Минуло доброе старое время, а с ним и все доброе. Послушать стариков, все доброе – в прошлом, все дурное – в настоящем. И все же берусь быть вашим компасом: обойдем весь город, попытаем счастья, хотя дело это нелегкое; счастье – из тех благ, которых, мнится нам. в мире полно, а на деле пустым пусто. И вот услыхали, как убеждают одного простить врагу, угомониться, но тот отвечает: – А честь? Другого – бросить любовницу, оставить многолетнее распутство, а он: – Теперь уже для чести зазорно. Сквернослова – не ругаться, не клясться, а он: – А в чем тогда будет моя честь? Мота – о завтрашнем дне подумать, денег-то на считанные дни осталось – Честь не позволяет. – Эй вы, племя Варравино, – сказал Мом, – в чем же ваша честь, хотел бы я знать?! А рядом: – И на чем только твоя честь держится? И в ответ: – У тебя-то самого – на чем? А Мом: – Гляди, гляди, глядите все, на чем она у вас держится! Родовитый, кичась, говорил, что честь у него древняя, от прапрадедов, их подвиги его питают. – Сударь мой, – сказал Мом, – такая честь дурно пахнет, протухла малость, поищи другую, посвежей. Невелика цена чести старинной, коль бесчестье свежо. Вот в одежды предков вы не одеваетесь, это не принято, не выходите на люди с гульфиком вашего дедушки – засмеют; так не тщитесь честью предков дух свой украсить, ищите чести новой, в новых подвигах. Сказал кто-то нашим странникам, что честь они найдут в богатстве. – Э нет, – сказал Мом, – честь да барыш в одной суме не вместишь. Направились потом в обитель знаменитых и прославленных, но застали их спящими. Встретили дворянина недавнего, выдававшего себя за родовитого, и сказали: – Вот кто наверняка все знает про честь. Встречный пыхтел и кряхтел, словно на плечах нес вселенную. Вздохи и стоны сотрясали его грудь. – Что с беднягой? – спросил Андренио. – Чего он так упарился? – А разве, – сказал Мом, – не видишь ты на плечах у него точечку, пунктик этакий? Оттого и мучается.

The script ran 0.035 seconds.