1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
— Но ведь поумнеть-то — надо? Нет уж вот доплаваю рейс, пойду на шофера сдавать.
— Ты же в авиацию хотел. Он засмеялся:
— Иди-ка спать, братишка. Завтра вас до света подымут.
В кубрик я пришел как раз вовремя. Когда уже все угомонились. Дверь была прикрыта, а от камелька жаром несло, как от домны. До чего же мы, северяне, тепло любим. Умираем без него!
Я лежал, не спал — то ли от жары, то ли «маркони» меня расстроил, как и я его.
А меня ведь, и правда, ленточки поманили. Хоть я и соврал ему насчет младых ногтей. Мальчишкой я ни в каких моряков не играл и даже не думал о море. И где там подумать — течет у нас вшивый Орлик, а по нему до Оки и на дощанике не доберешься, то и дело тащишься через мели. И когда они появились у нас на Сакко-Ванцетти, эти трое с ленточками, в отпуск приехали, я на них как на чучела смотрел. Хотя они бравые были ребята — подтянутые, наглаженные, клеш не чересчур широкий. Всегда они ходили втроем, занимали весь тротуар — как три эсминца «фронтом» — и по сторонам не глазели, а прямо перед собою суровым взглядом, и понемногу вся наша сакко-ванцеттинская шпана их зауважала. А потом и забеспокоилась — когда они себе отхватили по хорошей кадровой девке и стали вшестером ходить, по паре "в кильватере". Но я не беспокоился — они же не у меня отбили, да и некогда было об этом думать. У меня в то лето отец, паровозный машинист, погиб в крушении, и я должен был мать кормить и сестренку. Пришлось мне уйти из школы, после седьмого класса, и поступить в ФЗО,[35] там все-таки стипендия, а вечерами я еще в депо подрабатывал — слесарем-башмачником. Ну, попросту, тормозные колодки заменял изношенные. Но тоже, если на то пошло, у меня и черная шинель была, и фуражка с козырем — два пальца от брови, и не меньше я прав имел — смотреть перед собою суровым взглядом и никому не уступать дороги.
А вот однажды — они меня удивили. Это на нашей же Сакко-Ванцетти было, в летнее воскресенье. Я вышел погулять с сестренкой и вдруг увидел толпу возле трамвая. Ну, вы знаете, как это бывает, когда что-нибудь такое случается — кого-нибудь сшибло там или затянуло под вагон. Как же это всем интересно, и как приятно, что не с тобою случилось, и какие тут начинаются благородные вопли. "Безобразие, судить надо!.. Хоть бы кто-нибудь «скорую» вызвал…" А я с чего начал, когда подошел? На кондукторшу разорался — куда смотрит, тетеря, отправление дает, когда еще люди не сели. Так я ее с песком продраил — она и ответить не могла, сидела на подножке, вся белая. Я и вожатому выдал — дорого послушать, на всю жизнь запомнит, как дергать, в зеркальце не поглядев. Но между прочим, под вагон я не заглянул. Мне как раз перед этим рассказывали в подробности, как моего батю по частям собирали под откосом. Я это не в оправдание говорю, какие тут оправдания, но не можешь отойди сразу, а языком трепать — это лишь себе облегчение, не вашему ближнему. А тот между тем лежал себе — безгласный и невидный, прямо как выключенный телевизор. И никто даже толком не знал, что там от него осталось.
Тут они подошли, эти трое. Вернее, они вшестером прогуливались, но девок оставили на тротуаре, — а я там не догадался сестренку оставить, — и пошли на толпу "все вдруг", разрезали ее, как три эсминца режут волну на повороте. И сразу они смекнули в чем дело, и двое скинули шинельки, с ними полезли под вагон, а третий держал толпу локтями, чтоб не застила свет. Там они вашего ближнего положили на шинель, а другой прикрыли сверху и выволокли между колес. Ничего с ним такого не случилось, помяло слегка и колесной ребордой отрезало подошву от ботинка вместе с кожей. Правда, кровищи натекло в пыль, но от этого так скоро не умирают, он просто в шоке был, потому и молчал.
И пока мы за него стонали и охали, они ему перетянули ногу — девка одна сердобольная пожертвовала косынку — похлопали по щекам, подули в рот. А третий уже схватил таксишника и сидел у него на радиаторе. Ну, правда, шофер и не артачился, он своего знакомого узнал, с которым вчера выпивали, перекрестился и повез его с диким ветром в поликлинику. Тогда они почистились, надели шинельки и ушли к своим кралям. И вся музыка… Но отчего мы все сделались, как вареные раки, когда поглядели им вслед, как они уходят спокойненько по Сакко-Ванцетти, — они за все время не сказали ни слова!
Когда-нибудь поймем же мы, что самые-то добрые дела на свете делаются молча. И что если мы руками еще можем какое-то добро причинить ближнему, случайно хотя бы, то уж языком — никогда. Но я уже тут проповеди читаю, а мне самому все проповеди и трезвоны давно мозги проели, я уж от них зверею, когда слышу. Почему эти трое и остались для меня самыми лучшими людьми, каких я только знал. Почему же я и на флот напросился, когда мне пришла повестка. Мечтал даже с ними встретиться, думал — вот таких людей делает море. Романтический я был юноша!
Ну, потом я поплавал и таких трепачей повстречал, каких свет не видывал. А самые худшие — которые подобрее. Они вам, видите ли, желают счастья, — так что язык у них не устанет. А если они к тому же всей капеллой споются — лучше сразу бежать, куда глаза глядят, кто остался — считай себя покойником. По мне, так этот самый Ватагин, например, такой же покойник, как и Ленка, хотя он-то выжил, не канул. Я с ним плавал в его последнем рейсе ничего в нем уже не осталось легендарного, одна тревога: что теперь говорят про него, после этой истории? А что могли говорить? Что мне вот этот «маркони» рассказал про Ленку? Хотя бы новую сплетню родил, а то ведь, как попугай, повторял, что рыбацкие жены писали в своих заявлениях: бегают к матросам в кубрик, всем желающим — пожалуйста, потом деньги с аванса дерут. И при всем, она для него — "отличная девка". Значит — своя? Ну, а своему-то мы куда охотнее гадим.
Я думал — ведь она с нами ходила в море, разве это дешево стоит? Ведь какая-нибудь Клавка Перевощикова не пошла бы, она по-другому устроится. Она тебя встретит, такая Клавка, на причале, повиляет бедрами, и ты пойдешь за нею, как бык с кольцом в ноздре. И — не прогадаешь, если не будешь особенно жаться, пошвыряешься заработанными, как душа того просит. Она тебе на все береговые, на пятнадцать там или семнадцать дней, лучшую жизнь обеспечит тепло и уют, и питье с наилучшей закусью, и телевизор, и верную любовь. В городе водки не будет — она достанет, сбегает к "Полярной стреле", у знакомой буфетчицы в вагоне-ресторане перекупит ящик. И рыбы она достанет какой в нашем рыбном городе и не купишь. Все тебе выстирает и выгладит, разобьется для тебя, выложится до донышка. И только успеешь во вкус войти разбудит однажды утром и скажет: "Проснулся, миленький? Не забыл — сегодня тебе в море. На вот, поешь и опохмелись…" За Нордкапом очухаешься — ни гроша в кармане, да они и не нужны в море, зато ведь вспомнить дорого! И светлый образ ее маячит над водами. Месяца три маячит, я по опыту говорю, а в это время она себя другому выкладывает до донышка. Вернешься — можешь ее снова встретить, а можешь — другую, она ничем не хуже. Сколько хотите таких в порту сшивается, — капитал сколачивают, а потом уезжают в теплые края, так и не сходивши в море.
А Ленка — ходила. Не знаю, зачем она себе такую карьеру выбрала, — но на берегу ей любые подвиги сошли бы, а в море сплетни разносятся без задержки, как круги по воде от камня. Тут ведь мы все — «братишки», какая нам корысть языком чесать, если не к корешу сочувствие. И самые трезвые разума лишаются, а Ватагин и без того не слишком трезвый был. Ведь он как будто все про эту Ленку знал, когда с ней сошелся, — и что на самом деле было, и что сверх того натрепали, что же переменилось? А то, что круги пошли. Что все его хором из беды выручали. Беседы с ним вели — и с ним, и с Ленкой. А в это время жену его, с которой он уже разводиться собрался, науськивали писать цидули в управление. И он сдался, Ватагин, сам же и вычеркнул Ленку из роли. И уж ей-то, конечно, не преминули доложить.
А после, когда это все случилось, те же добренькие себя и показали. Просто удивительно, как быстро они назад отработали! Вчера спасали, а сегодня — руки ему не подавали, требовали собрание провести, обсудить моральный облик, без скидки на производственные успехи, предложить ему с флота уйти. И кто же спас его тогда — Граков! Буквально он его за уши вытащил и все речи оборвал на полуслове. А как он это сделал — снял его с плавсостава и к себе приблизил, чуть не правой рукой назначил в отделе добычи. Так что все ватагинские радетели к нему же попали в подчинение. Ну, а тут, сами понимаете, не повякаешь…
А дальше вы спросите, что с ним стало, с этим Ватагиным? А помните бывшего моего кепа, который к нам подходил в «Арктике», с Граковым? За минеральненькой еще бегал… Вот он и был Ватагин.
8
С утра, конечно, новости. Старпом наш — отличился ночью, курс через берег проложил. Это уж рулевой принес на хвосте, все новости из рубки — от рулевого. Ночью показалось старпому, что порядок течением сворачивает, и он его решил растянуть. Определился по звездам, да не по тем, и — рулевому: "Держи столько-то". Ну, дикарь и держит, ему что. Хорошо еще, кеп вылез в рубку, сунул глаза в компас, а то бы еще полчаса — и мы в запретную зону вошли бы, с сетями за бортом. А там уже на них норвежский крейсер зарился. Плакали бы наши сети, он бы их тут же конфисковал. То-то крику из-за этого было в рубке!
Я думал — какой же он теперь придет, старпом, нас будить? Ничего, голосу его не убыло.
— Пад-дъем!
Димка с Аликом расшевелились, начали одеваться. Ну, эти — пускай, им кажется — если они первыми начали, то первыми и кончат. Черта с два, они на военке не плавали. Наши все старички еще полеживали.
Старпом сел на лавку. Подбадривал нас:
— Веселей, мальчики, веселей. Сегодня рыбы в сетях навалом.
— Не свисти, — это Шурка ему, Чмырев, из-за занавески. — Десять селедин там, кошке на завтрак, и тех сглазишь. Старпом, слышно, повернулся к нему, скрипит дождевиком. Ему, конечно, обидно, когда ему грубят. Шарашит его, но ответить он не смеет. Шурка все-таки старый матрос, а он старпомом первую экспедицию плавает — какой у него, архангельского, авторитет? И про ночные его подвиги нам известно.
— Чего "не свисти"? Поглядел бы, как чайки над порядком кружатся. Они дело знают.
— Они-то знают, — Шурка ему лениво. — Ты не знаешь.
Тут Митрохин решил высказаться:
— А мне, ребята, сон приснился. Глупыш прямо в кубрик залетел. Сел у меня в головах, клюнул плафончик и говорит человечьим голосом: "Бичи!.."
— Прямо так — "бичи"? — Это Васька там, Буров, со спины на живот перевернулся.
— Ага, говорит, «бичи». С первой выметки бочек двадцать возьмете. А дальше у вас все наискось пойдет, опять же — плафончик клюнул. И улетел.
Салаги захмыкали. А мы помолчали. Сон — дело серьезное. Потом Шурка спустил ноги.
— Отойди, старпом, а то ушибу.
Тот сразу в двери и завопил уже у соседей:
— Мальчики, па-адъе-ем!
Тут я и полез одеваться. Я-то знаю — Шурка зря не полезет. Он тоже на военке служил. Салаги еще только рубахи успели напялить и в штаны влезали, а Шурка уже по трапу сапогами загрохотал. Долго им еще плавать, пока они нас догонят. Но уж обогнать — нет.
Васька Буров еще долеживал. Он больше всех плавал. Потому и ленивый, черт. Но такой ленивый, что другим тоже лень ему за это выговаривать.
Я вам не буду расписывать, какое было море. Хорошее было море. Не штиль, а балла так полтора, в штиль нам тоже не сахар, ветер лица не свежит. А над порядками чайки ходили тучами — доброе знамение.
В салоне, за чаем, только и говорили — что вот, мол, первая выметка и не зряшная; пустыря вроде не дернем; авось, мол, и дальше так пойдет; «тьфу» через левое, чтоб не сглазить.
Но вот стало слышно — шпиль заработал, и мы потянулись потихоньку на палубу. Уже дрифтер с помощником вирали[36] из моря стояночный трос, и все становились по местам.
Я свое делал — отвинтил люковину, отвалил ее, ролик уложил в пазы, но в трюм не лез еще.
Дрифтер не торопился, и мы не торопились, смотрели на синее, на зеленое, ресницы даже слипались. Стояночный трос уже кончался, за ним выходил из моря вожак — будто из шелка крученный, вода на нем сверкала радужно. Чайки садились на него, ехали к шпилю, но шпиль дергался, и вожак звенел, как мандолина, ни одна птаха усидеть не могла. Дрифтер тянул его не спеша, то есть не он тянул, он только шлаги прижимал к барабану, чтоб не скользили, но так казалось, что это он тянет, дрифтер, весь порядок — с кухтылями, поводцами, сетями, с рыбой. Ну, рыбу-то мы еще не видели. И наверное дрифтер не о ней думал — нельзя же только об этом и думать, — а думал, наверное, про чаек, которых мы зовем глупышами, черно-мордиками и солдатами: счастливей они нас или несчастнее. А может быть, и вовсе ни о чем, просто глядел на воду, завороженный, млел от непонятной радости.
Я подошел к нему.
— Погода, Сеня!
— Погода, дриф.
— Так бы все и стоял на палубе, не уходил бы.
— Нипочем, дриф.
— А работать надо, Сеня.
— Спору нет, дриф.
— Потому что — что?
— Потому что стране нужна рыба.
— Грамотный Сеня, идейный. Ну, коли так, отцепляй "стоянку".[37]
Я, слова больше не говоря, развинтил чеку и — с первым шлагом — полез в трюм. Прощай, палуба!
Пахло тут — старой рыбной вонью, карболкой и "лыжной мазью" от вожака, пахло чернью, которой метили на нем марки. И гнилыми досками — от бочек, они за тоненькой переборкой, мне их отсюда видно сквозь щели.
Но я покуда осматривался и принюхивался, а вожак уже, как удав, наполз на меня сверху, из горловины, навалился пудовыми кольцами, надо бы койлать его, да повеселее, пока он меня не задушил.
— Вир-рай!
Это мне дрифтер сверху откуда-то, с синего неба.
А вожаковый трюм — метр с чем-нибудь на восемь, особенно не побегаешь. А надо — бегом. Я этого дела ни разу еще не нюхал, только с палубы видел мельком, как другие делают, которые после этого лежали в койке часами и глядели в подволок. Знал я только, что вожак в трюме койлается по солнцу и снаружи внутрь. Почему не против солнца? Почему не изнутри наружу? А Бог его ведает, — свив, наверное, такой, — да и не моя забота.
Значит, так: семь шагов вперед, вдоль переборки, поворачиваешь направо, по солнцу, и снова ведешь-ведешь-ведешь по самому плинтусу, утыкаешься в переборку и опять направо по солнцу, опять семь шагов вперед, опять по солнцу, по солнышку ясному, новый шлаг ложится внутрь, поворачиваешь, опять переборка, и снова ведешь-ведешь-ведешь… Видали, как лошади бегают на молотилке?
— Вир-рай!
А вожак этот чертов идет не откуда-нибудь, а из моря. А море — оно мокрое. Оно мне течет потихоньку за ворот, и варежки брезентовые вмиг промокли, и в глазах, конечно, защемило. Я было пристал дух перевести, глаза вытереть, и вдруг темно — ко мне кто-то в трюм заглядывает. Старпом. Всю горловину широким своим носом застил. Кеп его, небось, прислал — меня проверить: все-таки я первый день с вожаком.
— Веселей, веселей в трюме! Вожака на палубе навалом…
Дал бы я ему самому побегать, то-то бы взвеселился. Я только сплюнул и дальше побежал. Да не побежал, пошкандыбал на полусогнутых. По пайолам бегать еще куда ни шло, но я уже первый пласт уложил, теперь по вожаку бегать надо, это вам не паркет, тут в два счета ногу подвернешь. А что дальше будет — когда я почти весь его выберу, и сам на нем чуть не к подволоку поднимусь? Там уже на четвереньках придется. Лучше не думать. Надо второй пласт укладывать.
— Вир-рай!
Дрифтер уже не по-служебному орет, а с огнем в голосе. А голос у него на всех иностранцах, наверно, слышно. Подумают, у нас трансляцию на выборке применили.
А вожака, наверно, и правда, много скопилось на палубе — трудно стало тянуть, распутал бы кто.
— Эй, там, на палубе? Распутайте кто-нибудь!
Ну да, услышат, у них там сетевыборка поет, сапожищи бацают. Нет, подошел все же кто-то, стал скидывать ногами, да мне от этого еще хуже, все шлаги на меня валятся, на голову, на плечи.
— Давай веселей, Сеня! Шевели ушами!
Ага, это дрифтер мне помог. И голос у него чуть поласковее. Все-таки он человек, дриф. Понимает, каково мне с непривычки. Эх, я плюнул и побежал. Не на полусогнутых, а прямо как безумный. Пусть их, ноги подворачиваются. Пусть из меня сердце выпрыгнет. Я умру, но его распутаю! Я ж его уложу, гадину, сволочь соленую, мокрую… Вот уж осталось два шлага, ну три, все, можно и отдышаться. Только не дай Бог ему снова там скопиться. Опять я его потянул. А он и на сантиметр на поддается. Снова там скопилось, что ли? Кто же это мне будет все время его распутывать? Я прямо повис на нем.
И тут меня так самого рвануло, что я всей грудью на переборку налетел.
— Хрена ты там тянешь? Сетка подошла! Сетку трясут!
Вон что! Ни черта, значит, не скопилось там. Просто, я вожак со шпиля тянул. И это меня на волне рвануло, шлаги по барабану скользнули, он же ведь полированный уже, в него смотреться можно. Но дрифтер-то — мог же предупредить: "Стой, не вирай пока". Да кому до вожакового дело!
Я встал к переборке отдышаться, поглядел в люк. И вдруг увидел: звезда качается, голубая, прямо над моей головой. Я просто очумел. Потом лишь дошло, что это не она качается, она себе висит на месте, а нас переваливает с борта на борт. И никто ее не видел, только я один — из темного трюма. Где же это я читал, что можно в самый ясный полдень увидеть звезду из колодца? Даже не верилось. А теперь я сам в этом колодце оказался.
Я стоял, смотрел на нее. А все же был настороже, чтоб меня опять не рвануло. Шпиль, я слышал, работает, его на всю выборку не выключают, но дрифтер, поди, там скинул один шлаг с барабана, чтобы проскальзывало. А когда он его снова накинет, это я почувствую, он ведь у меня этот шлаг возьмет, из моря ему не вытянуть.
А там уже первую сетку трясли — бац, бац! — сыпалась рыба. По звуку не слышно, чтобы уж слишком много взяли, но все же. Я не утерпел, полез по скобам поглядеть, и вдруг меня чем-то по шее — скользкое, мокрое, бьется. Здоровенная рыбина скользнула по мне, по рукаву, плюхнулась на вожак. Билась она страшно, сильная была селедина, все норовила под шлаги забиться, они ж еще воду хранят. А когда я ее выудил оттуда, себе в варежки, она даже пискнула жабрами, такая бешеная была — что ее обманули. И какая же красивая — ведь только что из моря! Не серая, не оловянная, не ржавая, как в магазине. Она, сволочь, вся синяя, зеленая, малиновая, перламутровая, и все это переливается, каждый миг — уже новый цвет.
За этой еще одна шлепнулась, только безголовая. Оторвали на тряске. Потом еще одна — с разорванными жабрами, сочилась кровью. Так они и сыпались с палубы, — но все покалеченные. А эта, что я держал, совсем была целенькая, ни жаберки не надорваны, ни плавничок, ни чешуинки не потеряла.
Я ее взял покрепче, поднялся по скобам, и зашвырнул подальше, за планшир. Глупыш один за нею кинулся, — но у моей-то рыбины счастливая была судьба — не далась глупышу, не повезло ему, ушла в море.
На палубе, я слышал, заржали. Дрифтер ко мне заглянул.
— Сень, это ты нашу рыбу выбрасываешь? Как же это? Мы ловим, а ты кидаешь.
— Пускай живет.
— А думаешь, она жизнью попользуется? Она сейчас снова в сетку пойдет.
— Не пойдет. Она теперь ученая.
— Так, а ежели она, ученая, теперь неученую научит мимо сетки ходить? Ведь это мы, Сеня, без коньяка останемся. Жалостный ты, Сеня. Гуманист!
Долго они там ржали. А тех, безголовых, безжаберных, я тоже выловил и выкинул на палубу. Хуже нет, если рыба куда-нибудь забьется, потом от вони умрешь. А на палубе — бац да бац! — и нет-нет да какая-нибудь ко мне залетала. Если покалеченная, я им обратно выкидывал, а целенькая — ту в море. Пускай смеются. Опять же развлечение для палубных.
А про вожак я опять забыл. Не заметил, как дрифтер выбрал у меня шлаг и накинул на барабан. Пополз, родной, а мы-то заждались. Семь шагов вперед, по солнцу, еще пласт уложен, а посмотришь в люк — там она все качается, звездочка. Совсем у меня рук не стало, а варежки — хоть выжми, и все тело колет иголками. Это хорошо еще — рыба куда ни шло, а заловилась, сети приходилось трясти и стопорить вожак, а если б они пустые шли и вожак бы все полз да полз, тут бы я как раз Богу душу отдал.
Дрифтер опять ко мне заглянул.
— Как, Сень, привыкаешь?
— Да, привыкаю, — говорю. — А нельзя ли придумать чего-нибудь, чтоб он сам койлался?
— Чего, Сень, придумать?
— А я знаю? Барабан какой-нибудь с мотором.
— Да как же он в трюме-то поместится? И подешевле, чтоб ты его укладывал.
— Значит, совсем ничего нельзя?
Дрифтер сказал:
— Ты не изобретай, понял. Ты — вирай.
Но неужели все-таки нельзя? Конечно, придумают. И до чего же мне тогда обидно будет. Как же это я его руками койлал? Я вам скажу, не зазорно гальюн драить, на это еще машины нет. А вот сети трясти — зазорно, когда есть уже на некоторых судах сететряски. Плохонькие, всего одного матроса заменяют, но есть. Вот, скажем, в трамвае кондуктор билетики отрывает, а потом — бац! вместо него ящик поставили. Обидно же ему потом, что он вместо ящика стоял.
Но я-то, наверно, попривык к вожаку, если мог уже про чего-то думать. Раньше только и мыслей было — как бы с копыт не свалиться, а теперь все как бы само делалось, а голова была на другом свете. Ничего, думаю, переживем. Вот уже и срост подошел, толстый такой, надо его специально укладывать, чтобы он мне порядок не нарушил, — Бог ты мой, а ведь это я уже первую бухту скойлал. Там их еще штук шесть осталось. Или семь? Надо бы у дрифтера спросить. Только минуты нету, чтоб вылезти. На палубе опять загорлопанили.
— А это, — слышу я, — Сене-вожаковому тащи, он жалостливый.
— Сень, а Сень, держи на!
И плюх на меня! — серое с белым, с черным, пушистое, бьется оно, кричит, сразу в угол забилось, только глазенки блестят как пуговки. Глупыш, кто же это еще. Весь сизый, с белой грудкой, концы крыльев черные. Одним крылом прижался к переборке, а другое выставил вперед, как щит, и трепыхал им по вожаку. Я хотел его взять — он еще пуще затрепыхался, закричал и клюнул меня в варежку. Тогда я снял варежки и просто ладони к нему протянул. И он пошел ко мне. Ну, ко мне-то в руки всякая тварь пойдет. Я его вытащил к свету — одно крыло у него висело, перышки маховые сломаны, — и как дотронешься, он сразу — кричать и клеваться.
Бичи ко мне заглядывали в люк:
— Сень, ты его рыбой откорми, после кандею отдадим зажарить.
А глупыш притих, только сердчишко стучало. Пожадничал, бродяга, в сети полез, вот и запутался.
В углу, за выгородкой, дрифтер свое хозяйство держал — бухты запасные, пеньку, прядины, — сюда я его и посадил, Фомку. Сразу я его Фомкой окрестил, надо же как-нибудь назвать тварюгу, если она с людьми будет жить. Фомка уже сообразил, что я ему не враг, улегся, как в гнездо. Я ему кинул селедину, он поклевал чуть, но заглатывать не стал, а подтянул к себе и накрыл крылом.
Тут снова пополз вожак, а сети пошли победнее, и вытрясали их быстро. Бичам полегче стало на палубе, а мне тяжелей.
Дрифтер опять заорал:
— Вир-р-рай! Заснул там, вожаковый?
И я забыл — не то что про Фомку, про мать родную. Забегал как бешеный. А шлаги все ползли, ползли. Теперь, конечно, вся злость на вожакового, почему медленно койлает.
— Вир-р-рай, мать твою… Шевели ушами!
Я чуть было прислонился к переборке — лоб вытереть, чтоб глаза не заливало, — как он, сволочь, пополз кольцами, прямо на мои уложенные шлаги. Чтоб его теперь уложить, надо же все это на палубу обратно выкинуть, иначе запутаешься. Я их откидывал ногами, локтями, головой, а они все ползли, и я весь спутался этими кольцами.
Дрифтер прибацал ко мне, наклонился.
— Ты будешь вирать или нет?
— А я чего делаю?
— Не знаю, Сень. Не знаю, чего ты там делаешь. А только не вираешь. Погляди, сколько вожака на палубе. Хреново, Сеня. Закипнемся мы с таким вожаковым.
— Ты лучше умеешь? Ну и валяй, пример покажи.
Дрифтер даже вспотел от моих речей.
— Вылазь!
— Зачем? — Хотя мне, по правде, очень даже хотелось вылезти.
— Вылазь. И свайку захвати.
Я взял у него в хозяйстве свайку и полез. Он стоял, ноги расставив, и глядел, как я лезу. Я высунул голову в люк и зажмурился. Такое светило солнце. Такое море — хоть вешайся от синевы. Я сел прямо на палубу и ноги свесил в люк. А вожака, и правда, до фени скопилось. Но мне уже плевать было, сколько его скопилось. Очень мне хотелось смотреть на море.
— Дай сюда, — сказал дрифтер.
— Чего?
— Свайку дай.
— На, отцепись.
Он эту свайку с маху всадил в палубу. Наверное, на два пальца вошла, силенки ему не занимать.
— Вот, пускай она тут и торчит.
— Пускай, — говорю. — Мне что?
— А то, что не будешь вирать, я тебе этой свайкой по башке засвечу.
И пошел к своему шпилю. Снизу он мне выше мачты казался. Грабли чуть не до колен. Ну просто — медведь в рокане.
Прямо как во сне я эту свайку выдернул и зафингалил ему в спину. Прямо в зеленую спину. Я его не хотел убивать. Мне все равно было. Однако — не попал. В фальшборт она воткнулась, в обшивочную доску. Да сидя разве размахнешься?
Никто слова не сказал — ни палубные, ни вахтенный штурман, который, конечно, все видел из рубки. Дрифтер тоже молча к ней подошел и выдернул. Смерил, на сколько она вошла.
— На полтора пальца, Сеня.
— Мало. Я думал — на два.
— Мало, говоришь? — Пошел ко мне. — А если б попал? А, Сеня?
— Ничего. Лежал бы и не дрыгался.
Он прямо лиловый был. Сел около меня на корточки.
— Что ж мы с нею сделаем, Сеня? В море, что ли, кинуть?
— Зачем? В хозяйстве пригодится.
— Ах ты, гуманист чертов. Ты что думал, я в самом деле засветить хотел? Я ж только так сказал.
— Ну и я только так бросил.
Поцокал языком. Свайку положил возле люковины.
— Отчего ж мы такие нервные, Сеня? Кто ж нас такими сделал? Не иначе Хрущев. Все чего-нибудь да придумает. А при Хозяине-то, вспомни, порядок был. И каждый год, к первому апреля, цены снижены… Ай-яй-яй!.. Но ты вирай все-таки, Сеня. Помаленьку, а вирай.
Тут в нем опять голос прорезался:
— А что стоим, как балды на паперти? А ну, помогите ему!
Серега Фирстов с Шуркой кинулись к нам. Я опять полез в трюм. Потихоньку они мне спускали шлаг за шлагом, пока я все не уложил.
Дрифтер спросил с неба:
— Дома, Сеня, за это дело выпьем?
Я ему не ответил. Он постоял, языком поцокал и ушел к шпилю. Все лицо у меня горело и руки тряслись.
Сетки пошли — то быстро, то не спеша, косяк попался неплотный, так что я и набегаться успевал и отдышаться. Если что и скапливалось там, на палубе, дрифтер сам подходил помогать. Приговаривал ласково:
— А вот и опять вожачку накопилось. Повираем его, Сеня? Или там:
— Заснул чего-то вожаковый наш, как бы это разбудить, не осерчает?
Я уж помалкивал. Пласты ложились мне под ноги, и я на них поднимался к подволоку. Сначала шапкой коснулся, потом голову пришлось подвернуть. Последняя бухта всего труднее шла, — их все-таки восемь оказалось, а не семь, — я ее чуть не на четвереньках койдал. Потом концевой трос пошел стальной, на нем до черта было калышек,[38] и надо их было разгонять, и следить еще, чтобы жилка в ладонь не вонзилась. Когда последний шлаг хлестнул в воздухе, я уже не верил, что конец. Подержал его в руке. Нет, ничего уж к нему больше не привязано. Конец.
— Все, Сень, вылазь на воздушок.
Дрифтер стоял надо мной, улыбался. Я полез наверх и чуть не свалился обратно в трюм. Дрифтер меня под мышки выволок.
Я пошел на полубак, прислонился там животом к фальшборту, глядел в воду. Теперь-то я понял, почему вожаковые глядели часами в подволок, как скойлают все бухты.
Вода чуть плескалась, и в ней кружились чешуинки. Синее и серебристое это красиво, черт дери. А больше мне ни о чем не думалось.
— Устал? — спросил дрифтер.
Я только вздохнул. Ответить — язык не шевелился.
Чешуинки закружились быстрее, поплыли назад, вода заструилась… Это мы на новый поиск пошли.
Потом я люковину закрывал, завинчивал… Но рано или поздно, а придется к палубным идти, не хочется же «сачка» заработать, да и нечестно.
Вот и дрифтер напомнил:
— Отдышись минуту и давай бичам помогать. Есть еще работа на палубе.
9
Я-то знал, что свайку они мне не забыли. Бондарь по крайней мере. Он только повода ждал высказаться.
— Кому помогать? — я спросил. Хоть у меня еще руки не отошли за что-нибудь взяться.
— А не надо, Сеня, — сказал он мне ласково. Весь раскраснелся от работы. Но больше от злости. — Ты сегодня и так намахался. Свайка — она тяжелая.
— Это смотря в кого кидать.
Он ухмыльнулся в усы, запечатал тремя ударами бочку, откатил.
— В меня бы — ты б уже на дне лежал.
— Не лежал бы. В тебя-то я бы не промахнулся.
Ну вот, обменялись любезностями, больше из бичей никто ничего не добавил. Исчерпали, значит, тему.
Устали они не меньше моего. А вот вымарались побольше. Я-то хоть чистый там бегаю, в трюме, они же — в чешуе по макушку, в слизи, в крови, на сапогах налипло с полпуда.
— Везет тебе, Сеня! — Васька Буров позавидовал. — Благодари судьбу. А холода настанут — тебе еще всех теплей будет.
Я не стал спорить. Хорошо бы, все хоть день в чужой шкуре побыли, никто б никому не завидовал.
Я поглядел — палуба вся в работе. Вертится карусель. Сети уже уложены и придавлены жердиной, последнюю рыбу сгребают, подают сачками на рыбодел,[39] там ее боцман с рыбмастером, в резиновых перчатках с нарукавниками, мешают с солью, ссыпают себе под живот, в бочки.
Салаги взялись палубу водой скатить. Один скатывал, другой ему потравливал шланг. Ну, это и один может. Тут же Алика за плечо завернули. Васька Буров завернул — он, как ястреб, сразу видит, кому меньше работы досталось.
Дрифтер с помощником возятся у сетевыборки, что-то она сегодня заедала. А заедает она, потому что на берегу придумана, там не качает, сетку из-под храпцов не рвет.
Они ее разобрали, посмотрели, да и снова начали собирать. Вроде бы все в порядке. Ну, а завтра снова она заест — разберут да посмотрят.
А все остальные — конечно, с бочками. Великое дело — бочки! Их надо выбрать из трюма, вышибить донья, обручи осадить и залить водой, чтоб разбухли к утру. И еще так расставить их, чтобы не мешали ходить и не кренили судно, и чтоб не падали, не катались по всей палубе. Только они все равно и мешают, и кренят, и катаются, потому что палуба маленькая, а бочек до черта, и неизвестно, сколько их назавтра понадобится. Выставляют штук семьдесят, больше все равно не поместится. Если заловится — значит, будем маневрировать: штук десять пустых достанем, на их место штук десять с рыбой, и так до посинения. А в это время, пока мы с ними возимся, судно идет, и бочки вырывает из рук, но кеп и минуты не ждет, он завтрашнюю рыбу ищет.
Так что салаге Алику плохо пришлось, — отрядил его Васька подкатывать ему полные, с рыбой. Сам-то он на лебедке пристроился, там силы никакой, только храпцы надевай на кромки да помахивай варежкой. Самое муторное подкатывать. Надо ее, родную, окантовать в обнимку, вывести из узкости, после уж повалить и катить к трюму. Кое-как салага ее скантовал и повалил, а дальше она у него сама поехала. Но прежде она его сбила с ног. Едва-едва я успел ее перехватить.
— Ты, — спрашиваю, — из цирка? Или так, жить расхотелось?
Он сидел и глаза таращил. Даже испугаться не успел. Не понял, чем бы это кончилось, если б она к нему вернулась с креном. Вскочил и снова за бочку.
— Подожди, — говорю, — посмотри хоть, как это делается.
— Чего ты с ним нянькаешься? — Шурка Чмырев мне заорал. — Синяков понабьет — научится. Мне кто показывал?
— Потому ты дураком и остался. Гляди, — говорю Алику, — я ее одними пальчиками покачу. Видишь — сама идет. Все понял?
Покивал он, потом сам попробовал — опять она у него вырвалась.
— Алик! — ему Димка крикнул. — Не позорь баскетболистов!
— А черта ли толку, — говорю, — что он баскетболист? Тут думать надо. Вот, смотри. Ты на пароходе работаешь, тут все труднее в сто раз. Но можно же эту качку использовать. Ты же не смотришь, катишь ее против крена, это себе дороже. А я подожду, и вот она сама пошла, только поддерживай с боков. А теперь крен на меня, сейчас назад покатится, а я ее — поперек. И никуда она, сволочь, не денется. Вот и весь университет.
Понял как будто. Сам попробовал и получилось. Расцвел от радости.
— Спасибо, — говорит.
— Не за что. Спасибо мне твоего не надо. Мне б как-нибудь тебя живого домой отпустить.
Вместе мы быстренько их скатали, и он до того разошелся — еще чего-то хотел делать на палубе.
— Неужели все? — спрашивает.
Я удивился — одно дело ему показали, а в другом он опять лопух. Видит, что трюм не закрыт лючинами, брезент валяется рядом.
— Так и поплывем, — спрашиваю, — с разинутым трюмом?
Даже уши у него запылали.
Мы положили все лючины,[40] накрыли брезентом. Тут он сам стал заклинивать.
— Ты, — спрашиваю, — ручник держал когда-нибудь?
— Что это такое — ручник?
— То, что в руке у тебя.
— А! Молоток?
— Дай сюда. И ступай в кубрик.
Жора-штурман крикнул мне из рубки:
— Гони ты его по шеям, сам сделай. Алик на меня поглядел, и мне нехорошо сделалось. У него чуть не слезы были в глазах. И правда, зачем я его мучил?
— Иди умывайся, без тебя управлюсь.
Он встал, руки в карманах, но не уходил. Смотрел, как я заклиниваю. А рядом другой лежал ручник и клинья — он их не догадался взять.
— Ну, что стоишь над душой как столб!
— Послушай, — он мне говорит, — я думал — ты хоть чем-то отличаешься от всех остальных. Так мне казалось. А ты — такой же, зверь. Это жалко, шеф. Побереги хоть нервы. Что за удовольствие — орать на человека?
Я встал тоже:
— Удовольствия мало. Но это хорошо, что я кричу. Вот когда ты мне совсем будешь до лампочки, я тебе слова не скажу. Это лучше будет?
— Ты знаешь — пожалуй, лучше.
Он закусил губу и пошел. Честное слово, мне жалко его было до смерти. И ненавидел я его — со вчерашнего вечера. Ну, хорошо, пусть я — зверь. Но зачем человек не своим делом занимается?
А все уже в кубрик ушли. Один я остался — из-за салаги. А на палубе не дай Бог задержаться.
— Эй, как тебя? Шалай? — Жора-штурман мне кричит. — Кто шланг оставил?
— Кто же оставил? Кто бочки заливал.
— У, салага, мешком трехнутый! Убери-ка его.
Пошел убирать. За это время он мне еще работу нашел.
— Глянь-ка, вон бочка слева стоит, шестая.
— Ну?
— Привяжи-ка ее, от греха подальше, покатится.
Это уж Васька Буров мне удружил, сачок.
— И рыбодел не привязали.
Уже все на обед пронеслись галопом, а я все возился. Вот те и Алик! "Неужели все?" Я взмолился наконец:
— Жора, всей работы на палубе не переделаешь. А мне на руль идти.
Он махнул рукой.
— Иди обедай. Боцмана позови ко мне.
Покамест я рокан скидывал, умывался, уже в салоне битком набилось. Это у нас быстро делается — не хочется же по переборке жаться, за столом только восьмеро помещаются. Да еще обязательно кто-нибудь из штурманов или механиков рассиживает — не выберут другого времени пообедать.
В данный момент третий штурман рассиживал. Доедал не спеша компот, а косточки сплевывал на ложечку, — в мореходке, поди, научился. Им там, поди, специально лекции читают — как себя в обществе вести.
Так он, значит, посиживал, а мы по переборочке жались. И он же нам еще и говорит:
— Вам, — говорит, — обед сегодня не полагается, мало рыбы взяли. Одиннадцать бочек — это разве улов?
— А кто ее искал? — спросил Шурка. — Ты ж на вахте был.
— Эхолот ищет, не я.
Все, конечно, шуточки. Только шутить не надо, когда всем обидно из-за тонны уродоваться.
— Это вот точно, — дрифтер ему сказал. — К эхолоту еще мозги требуются.
Тот застыл с ложечкой, медленно стал бледнеть.
— Не понял. Прошу повторить.
Дрифтер взял да и повторил, ему что. Да еще прибавил в том смысле, что кое-кто у нас на пароходе чужой хлеб ест.
— Твой, что ли?
— И мой, в том числе.
— Прошу — персонально. При свидетелях. Кого имеешь в виду?
Дрифтер смолчал через силу. Его уже и за локти дергали, и на ноги наступали. Бондарь зато высказался.
— Ты б, Сергеич, не шумел бы, видишь — с выборки люди пришли, устали, как собаки. Могут чего и лишнего сказать — про кого, и сами не знают. А ты на себя примешь.
Тоже миротворец. В нем такая змея сидит, на всех яду хватит. И как чуть скандалом запахло, он тут, с добродушной такой ухмылочкой. Третий пошел к двери, сказал:
— Я лишнего от себя не прибавлю. А то, что тут было сказано, считаю нужным довести до сведения капитана.
— Валяй, доводи, — дрифтер опять не стерпел. — Это ты умеешь.
И только за третьим дверь захлопнулась, Васька Буров поддакнул.
— Да чо с него взять-то, с Шакал Сергеича? С чужим же дипломом плавает.
И пошло на эту тему.
— Как так — с чужим?
— А украл он его, наверно.
— Да не украл, на толчке купил, со всеми печатями.
— Только "фио"[41] проставил.
Димка все эти речи слушал, посмеивался, переглядывался с Аликом, потом сказал:
— Очаровательная вы компания, бичи! Смотрю на вас — не налюбуюсь. Непонятно мне — что вас объединяет? Ни дружбы, ни привязанности, простой привычки даже нет друг к другу — сплошная грызня. И на это вся энергия у вас уходит. А доведись-ка вам сообща против кого-нибудь — хватит ли ее?
Я увидел — все на него смотрят злыми глазами. И молчат.
— Будет вам, — кандей Вася вмешался. — Передеретесь еще в салоне.
Он притащил целый таз с жареной треской и вывалил на стол, на газетку. Нам в этот день четыре трещины попались, и он их всю выборку за бортом держал, на прядине, только сейчас живыми кинул на сковороду. Потому что, как говорил наш старпом из Волоколамска, "ее, заразу, нужно есть, когда она в состоянии клинической смерти". И тут, конечно, все споры кончились. А дальше я не знаю, мне на руль было идти.
10
Сменял я помощника дрифтера, Гешу. А у Геши часы золотые на руке, он их и во время выборки не снимает, и всегда ему кажется — он лишнее на вахте стоит.
— Может, ты б еще через час пришел? — спрашивает. — А то слишком рано.
— Знаю, что рано, — говорю, — да там кандей трески нажарил, мне жалко стало, что тебе не достанется.
— Семьдесят градусов, руль сдан.
— Порядок. Руль принят.
А встал я минута в минуту, еще Жору-штурмана не сменяли. Как раз вместе со мною третий заступал, а он-то не опаздывает, Жору боится. Жору и капитан боится. Ну, не боится, а прислушивается, потому что на самом деле ему бы старпомом плавать, а не плосконосому.
Пришел третий — нахмуренный, красный лицом, только шрам белел.
— Точны, как бог, Константин Сергеевич, — Жора его всегда на «вы» зовет, хотя тот и младше его годами и чином. — Курс семьдесят, селедка ушла на бал. Увидите акулу — передайте привет. Адье!
Третий походил по рубке, зашел в штурманскую — там что-то эхолот пискнул, — спросил оттуда:
— Сколько держишь?
— Да семьдесят.
— Держи семьдесят пять.
— Пожалуйста.
— Не «пожалуйста», а "есть держать". Учишь вас, а все деревня. Никакой морской четкости от вас не дождешься.
Вышел опять в ходовую, опустил окно. Внизу как раз прошел дрифтер руки за поясом, штаны сзади блестят, голенища желтым вывернуты наружу, за голенищем — нож. Рыбацкий шик.
Третий сплюнул на палубу, повернулся ко мне.
— Как ты относишься, что он на тебя замахивался?
— Кто замахивался?
— Ну, чего виляешь? Свайкой он на тебя замахнулся или нет?
— Я тоже на него замахнулся. Даже вроде бы кинул.
— Ты тоже не на высоте. Но он первый начал. Это все видели.
— Ладно. Забыто уже.
— Ха! Думаешь, он тебе забыл?
— Почем я знаю? Я ему забыл.
— Ну и дурак. Такие вещи нельзя оставлять без последствий.
— У него работа нервная.
— А у тебя спокойная? Он за свою работу и получает больше тебя.
Мне неохота было лезть в ихнюю склоку. Она у них теперь не кончится. Как у меня с бондарем. Тоже друг друга не взлюбили — значит, нужно на разные пароходы расходиться, а не выяснять.
— Слушай, Сергеич, я жаловаться к кепу не пойду. Предпочитаю своим способом.
— Это, знаешь ли, порочный способ. Так ты только руки ему развязываешь. Устанавливаешь, понял, ненормальный стиль отношений на флоте. Слыхал, как он в салоне распоясался?
Я промолчал. Он так всю вахту проспорит.
— Сколько держишь?
— Восемьдесят.
— А я тебе сколько сказал?
— Семьдесят пять.
— Как же так? Точней на курсе!
Следил, как одерживаю, выравниваю курс. Не все ему равно? — идем на поиск, море прочесываем. Потом ему надоело следить. Охота была высказаться.
— У тебя какое образование?
— Семь классов.
— Видал! А у будки — всего четыре. А он на тебя орет, замахивается. — Я промолчал.
— Какого же хрена ты в матросах кантуешься? Тебе в мореходку надо идти.
Я кивнул. В мореходку — так в мореходку.
— Я серьезно говорю. Охота тебе в кубрике с семью рылами сидеть? Выслушивать от каждого остолопа безграмотного. Что дрифтер, что боцман один хрен. А у тебя же голова светлая!
Я засмеялся. С чего это он взял — насчет моей головы?
— Чего смеешься? Плакать надо. Так и подохнешь в кубрике. Я те точно предсказываю.
— "Дед" мне то же самое предсказывает. Только — под забором. И в механики зовет.
— Ты «деда» не слушай. «Дед» у тебя, знаешь… Хотя, в общем-то, он прав. Но лучше — в штурмана идти. У тебя дело будет в руках, понял. Знания какие-то. А когда дело в руках — и делать ничего не надо, понял?
— Нет.
— Чего тут понимать! Вахту отстоял — и гуляй шестнадцать часов в сутки, плюй на всех с клотика. Купишь себе макен, мичманку наденешь, человеком себя почувствуешь. Есть же у тебя к полноценной жизни стремление, курточку вон какую отхватил. А представь — ты штурман. В макене ходишь, с белым шарфиком, берешь такси, едешь в ресторан, развлекаешься, как человек. Тебе уважение. И не рассусоливай в жизни, не мямли. Надо быть резким человеком, понял?
— Ага.
— Сколько держишь?
— Семьдесят два.
— Точней на курсе! А все эти рыла — ты их презирай, понял. Они большего не стоют. Их надо на место ставить. Холодно, резко, понял?
— Понял. Надо быть резким человеком.
— Во! Столько и держи.
Опять запищал эхолот. Третий сбегал туда и вернулся, сплюнул вниз, на палубу. Плевался он длинно, это у него хорошо получалось.
— Ты женатый?
— Нет пока.
— Что ты? Цены тебе нет. Свободный, незатраленный. А я одной стерве двадцать пять процентов от сердца отрываю, от другой отбиваюсь, и с третьей раздрай, а там пацан, понял. Такой пацан — закачаешься! "Папка у меня стулман", понял. Характером — весь в меня, даже не платить жалко. Будет резким человеком. Если она его не испортит. Вот я чего боюсь.
Хлопнула дверь — кеп вошел, в шапке, в телогрейке, в тонких сапожках, как у кавказских плясунов. На палубе в таких не походишь, — но капитаны, бывает, неделями на палубу не выходят. В шапке у него решительный был вид, моряцкий, не скажешь, что лысина, как поднос. Первым делом он на эхолот поглядел, потом на компас. Нахмурился.
— Сколько он у тебя держит? Лодочными зигзагами он у тебя ходит.[42]
— А ну точней! — сказал третий. — Ты что, бухой?
Спорить тут бесполезно. Они лучше моего знают, что картушка на месте не стоит ни секунды. Держишь в общем и целом. Но поворчать полагается.
— Не ходи зигзагами, — кеп мне говорит.
— Я не хожу.
— Ты-то не ходишь, пароход ходит.
— Есть не ходить.
Слава Богу, эхолот заверещал опять. Оба туда кинулись.
— Можно бы и метнуть, — третий сказал.
— А глубина? Сейчас-то погода слабая, она, видишь, по дну идет. А к ночи — хрен знает, на сколько она поднимется. Снова вернулись в ходовую.
— Норвежец вон уже на порядке стоит, — третий заметил. — Спросить бы у него, на сколько забрасывали?
— Я те спрошу! Ты еще чего придумай.
— А что — не ответят?
— Не полагается, и все.
Норвежец был весь оранжевый, золотистый, с белоснежной рубкой. Под цвет бортов — шлюпки выкрашены и капы. На палубе, у лееров, стояли двое в черных блестящих роканах, смотрели, как мы проходим. Почему бы и не спросить у них? Я сам спрашивал, они всегда ответят. Надо только выйти на мостик, показать пальцем вниз, нарисовать вопросительный знак. И любой норвежец сразу на пальцах покажет, на сколько у них сети заглублены. Жалко им, что ли?
— Давай-ка сами проверим, — сказал кеп.
— Да неудобно, Николаич.
— Неудобно штаны надевать через голову.
Третий, по телеграфу, сбавил ход до малого и ушел к эхолоту. Справа по ходу качались на зыбях норвежские кухтыли, красная цепочка длиной с полмили. У них порядки покороче наших, да ведь и суда поменьше.
— Правее держи, — сказал кеп. — Пройдешь между кухтылями?
— Постараюсь.
— Не «постараюсь», а надо не задеть.
Всегда так делают на промыслах, если надо пройти через чужой порядок. Но я так думаю, норвежцы-то поняли, что мы их проверяем. Для чего же мы курс меняли? Те двое, что стояли на палубе, так весело переглянулись. Даже кеп смутился.
Эхолот пискнул и смолк. Это мы прошли над их сетями.
— Восемьдесят, — сказал третий.
— Ну вот видишь, — сказал кеп. — И спрашивать не надо. Норвежцы глядели на нас и скалились.
— Давай-ка полный, — сказал кеп.
Третий перевел ручку телеграфа. Но справа кто-то уже нас обгонял, быстренько, как стоячих. По синему борту бежали белые буквы. Третий их читал, шевелил губами:
— "Герл Пегги. Скотланд".
— Шотландец, — сказал кеп. — А ты — «Скотланд». То-то и видно, что диплом у тебя не свой. Лицо у третьего пошло пятнами.
— А ходко идет, — кеп позавидовал. — И всего-то автомобильный движок у него.
— Обводы зато хорошие.
— Обводы — мечта!
Шотландец нас обошел — стройный, гордый, как лебедь. Мы смотрели на его корму с подвешенной шлюпкой — такой же синей, лаковой, как его борт. Из камбуза вышел повар, в белом колпаке и фартуке, с ведром. Он на нас посмотрел, чего-то крикнул кому-то в дверь и выплеснул с кормы помои. Это было прямо у нас по курсу.
— Нахалы, — сказал кеп. — Нахалы, больше никто. А ты еще спрашивать у них хотел.
— Я не у них. Я у норвежцев.
— Все хороши. Аристократы вонючие.
Из радиорубки в ходовую вышел «маркони». Чего-то он улыбался хитро, смотрел вслед шотландцу, потом сказал, как будто между прочим:
— Николаич, радиограмму примите.
Кеп на него уставился грозно.
— От этого, что ли? От «Пегги»?
— Ага.
— А зачем принял?
— Случайно.
Кеп ее взял двумя пальцами, как лезвие.
— Детством занимаются. "Иван, селедки нет, собирай комсомольское собрание". Хоть бы новенькое чего придумали.
Скомкал ее, кинул за борт, через окно.
— Больше мне таких не подавай. Делать тебе нечего.
— А я чего? — «Маркони» мне подмигнул. — Они на совет капитанов настроились, знают волну.
— Врешь ты все. Сам на них настроился.
— Проверьте.
Кеп поглядел на часы. И правда, пять было, как раз совет капитанов. Он ушел в радиорубку и там, слышно было, забубнил:
— Восемьсот пятнадцатый говорит. Здравствуйте, товарищи. Сегодня первая выборка у нас. Взяли маловато, одиннадцать бочек. Глубина шестьдесят. Сегодня думаю метнуть на восемьдесят. Есть у меня предположение…
Вышел мрачный, походил по рубке, снова пошел смотреть эхолот.
— Пишет все, пишет… Мелочь пузатую. Или планктон. Ладно, пойду к себе. А ты позови, когда чего-нибудь дельное напишет. И следи, как полагается, а то ты ему лекции читаешь…
Откуда он наш разговор слышал? Наверно, по трубе из своей каюты. Она хоть и заткнута свистком, но услышать можно, если ухо пристроить.
— Ему не я читаю, — сказал третий. — Ему «дед» читает, в механики зовет.
Кеп себя постучал пальцем по лбу, — мне видно было краем глаза.
— Чем бы дите ни тешилось…
Пошел было, потом опять вернулся, поскреб щеку.
— Между прочим, это мысль он подал, собрание тоже надо провести. Есть кой-какие вопросы.
— Значит, не зря я вам радиограмму подал? — спросил «маркони».
Кеп рассердился:
— Делом займись, Линьков. Аппаратуру свою изучай, повышай квалификацию. Тоже детством занимаешься.
Я потом спросил:
— Почему это он «деда» не любит?
— А кто кого любит? — спросил «маркони».
— Точней на курсе, — сказал третий. — Вправо ушел. Не ходи вправо.
Больше мы не говорили.
Потом я сменился и пошел глупыша проведать. Он уже всю селедку успел сожрать, и поднагадил, конечно. Я ему все почистил, потом надергал из шпигатов еще несколько селедин. Там они всегда застревают, никакой струей их оттуда не вымыть.
Фомка поглядел на это богатство, одну заглотил сразу, а другие накрыл крылом. Он уже меня совсем не боялся, не зарывался головой в перья, когда я руку подносил. Но с крылом у него плохи были дела, я чуть задел случайно, и он закричал, забился. И потом уже смотрел на меня сердито, только и ждал, когда я уйду. Вся дружба наша полетела прахом…
11
Собрание мы в этот же день провели. Не комсомольское, правда, а судовое. Рыбу все не могли найти, и кеп решил даром времени не терять.
Собираемся мы в салоне, — где же нам еще. Ну, летом в погожий день можно и на палубе, а так — в салоне, это у нас самое большое помещение. Почти все оно занято столом, с двумя лавками, на одном краю стоит кинопроектор, а против него — простыня натянута вместо экрана. В камбузной двери — окошко, оттуда кандей подает «юноше» миски и кружки, и в это же окошко они смотрят фильмы.
Набились плотно, все пришли, кроме вахтенных. Кеп нам сделал доклад: рейс у нас — сто пять суток, за это время мы пять раз должны подойти к базе, сдать пять грузов, а шестой — повезем в порт. Всего план у нас — триста тонн, за выполнение плана — премия двадцать процентов, за каждую тонну сверх — по два процента премии… Каждую экспедицию мы это внимательно выслушиваем.
— Ну, высказывайтесь, моряки, сколько берем перевыполнения?
Помолчали. Крепко помолчали. Потом Шурка высказался — он у кинопроектора сидел и крутил ролик. С другой стороны ролик крутил Серега.
— Это как заловится, — сказал Шурка.
— Но обязательство-то взять — нужно.
Опять помолчали. Васька Буров попросил слова и брякнул, как в воду кинулся:
— Триста одну тонну! Кеп усмехнулся.
— Всего-то одну? Ну, Буров, ты даешь стране рыбы!
— Да хоть четыреста, разве жалко. Только не заловится. Жора-штурман, которого мы секретарем выбрали, разрешил наши сомнения:
— Об чем спор? В прошлый раз на триста двадцать взяли обязательство, а вьшовили триста пять. И — что? Такие же сидим, не похудели.
Так и проголосовали — за триста пять. Кеп не стал спорить, записали это в протокол.
Только прошу заметить, — кеп сказал. — Если мы как сегодня будем брать, этак мы в пролове окажемся, как пить.
Дрифтер только того и ждал.
— А это уж не от нас зависит. Мы со своей стороны — все приложим. Но кто ее ищет? Штурмана. А они должны искать по всей современной науке, чтоб зря не метали бы, как вчера.
Третий заерзал на лавке, шрам у него побелел.
— Сколько нашел, столько и застолбил. Значит, не было косяка побольше.
Дрифтер на него не глядел.
— Вопрос у меня в связи с этим.
— Давай свой вопрос, — кеп сказал.
Лицо у дрифтера засияло, залоснилось.
— Вот у нас некоторые штурмана без дипломов ходят. Могу я им доверять, когда они на мостике? И жизнь свою доверять, и рыбу.
— Кого имеешь в виду?
— А пусть он сам выступит, собрание послушает. Все поглядели на третьего. Он встал, весь красный.
— Кто тебе сказал, пошехонец, что у меня диплома нет? Могу показать.
— Мне чужого не надо, я на твой хочу поглядеть.
— Черпаков, — кеп сказал, — что у тебя с дипломом?
— Да, — сказал дрифтер, — объясни собранию.
— Есть у меня диплом. Только справки нет об экзаменах.
— Где же ты ее потерял? — спросил дрифтер.
— Не потерял, а в порту оставил.
Дрифтер взревел:
— Попрошу в протокольчик! Справки при себе не оказалось.
— Не гоношись, у меня только два экзамена не сдано.
— Попрошу в протокольчик! Два экзамена не сдано. Как же тебе его выписали, если не сдано?
— Ну, выписали. Обещал попозже сдать. В рейс надо было идти, вот и выписали.
— Сколько ж поставил? Литр? Или полтора?
— Не твое дело, пошехонец.
— Черпаков, — кеп сказал. — Чтоб ты мне оба экзамена сдал срочно. Какие у тебя не сданы?
— Сочинение по литературе. И морская практика. В порт придем — тут же сдам.
Дрифтер опять вылез:
— Нет, не в порт. До порта я еще с тобой плавать должен, жизнь свою доверять. А экзамены ты можешь на базе сдать, там преподаватели имеются.
— Нужно ж еще подготовиться.
— Вот и готовься, Вахточку отстоял — и готовься. А нечего ухо давить и фильмы смотреть. Откажись от кое-каких соблазнов, а сдай, всей команде на радость.
Кеп сказал:
— Придется, Черпаков. Какой первый сдашь?
— Какой потрудней. Сочинение.
Дрифтер взревел:
— Попрошу в протокольчик! На первой базе он сочинение сдает, а на второй — практику.
Занесли и это. Третий сел как побитый, сказал дрифтеру:
— Добился, пошехонец.
— А я не для себя стараюсь. Для всей команды.
— Добро, — сказал кеп. — Какой там следующий? Быт на судне? Вот с бытом… Прямо скажем, хреново у нас с этим бытом… Сегодня в салон вхожу Чмырев какую-то историю рассказывает Бурову и матерком ее перекладывает, как извозчик дореволюционный. Салон у нас все-таки, портреты висят, а не сапожная мастерская.
— А что? — спросил Шурка. — С выражением!
— Так вот — без этих выражений. А то мы без женщин плаваем, так сами себя уже не контролируем. Вношу лично предложение — отказаться от нецензурных слов.
Опять помолчали крепко.
— Николаич, — сказал дрифтер. — Вы ж сами иногда… на мостике.
— И меня за руку хватайте. И потом — на мостике, не в салоне же.
— Есть предложение, — Васька Буров руку поднял. — Записать в протокол: для оздоровления быта — не ругаться в нерабочее время.
— Почему это только "в нерабочее"?
— Так все равно не выйдет, Николаич. Зачем же зря обязательство брать?
Кеп махнул рукой.
— В протокол этого записывать не будем. В протокол запишем — совсем отказаться. Но языки все же попридержим.
Проголосовали за это.
— Теперь насчет стенгазетки, — сказал Жора. — Хоть пару раз, а надо бы выпустить.
Серега сказал мрачно, не переставая ролик крутить:
— Это салагам поручить. Они у нас хорошо грамотные.
— А что? — сказал кеп. — Это разумно. Только не салаги они, а молодые матросы. Как они, согласны?
— Сляпаем, — сказал Димка. — Алик у нас лозунги хорошо пишет.
— Вот, шапочку покрасивей. Только название надо хорошее придумать, звучное.
— Есть, — сказал Шурка. — "За улов!"
Кеп поморщился.
— А пооригинальней чего-нибудь — нельзя? "За улов!", "За рыбу!". А что-нибудь этакое?..
— "За улов!" — Шурка настаивал. — За ради чего мы тогда в море ходим?
Проголосовали — "За улов!". На том и разошлись мирно.
12
— Штормит, мальчики, — старпом нас обрадовал утром. — А выбирать надо.
Насчет «штормит» это мы и в кубрике слышали, полночи нас в койках валяло с боку на бок, а вот выбирать ли — они там, наверное, долго с кепом совещались, что-то не будили нас до света, как обычно.
Салаги мои поинтересовались — сколько же баллов. Семь с половиной оказалось. Считайте — все восемь.
— А мне, когда я оформлялся, — вспомнил Алик с улыбкой, — даже какое-то обязательство давали подписывать — после шести не выходить на палубу. Просто запрещается.
— Точно, — Дима подтвердил. — К чему, спрашивается, такие строгости?
Все помалкивали да одевались. Что им ответишь? Перед каждым рейсом мы эти обязательства подписываем, а и в девять, бывает, работаем. Кандею не варить можно после шести, только сухим пайком выдавать, а варит. Да и никто их, эти бумажки, не вспоминает в море, иначе и плана не наберешь. Рыба-то их не подписывает, а знай себе ловится в шторм, и еще как. И подумать, тоже она права: этак у нас не работа будет, а малина. А надо — чтоб каторга.
Горизонт сплошь затянуло струями, как кисеей, другие суда едва-едва различались, да и наш наполовину за водяной завесой. Я выглянул из трюма стоят зеленые солдатики по местам, как приговоренные, плечи согнули, только роканы блестят. Под зюйдвесткой не каждого и узнаешь, все одинаковые, и у всех на лицах — жить не хочется.
У меня в этот раз работа была полегче, сети шли тяжелые и трясли их подолгу, вожак шел медленно. Я и Ваську Бурова вспомнил: "Тебе там теплее всех в трюме." Разве что из люка попадало за шиворот. Но уже на четвертой сетке дрифтер ко мне заглянул:
— Вылазь, Сеня, помоги на тряске.
Это справедливо — когда работаешь на палубе, нет хуже видеть, как кто-то сидит и перекуривает. Хоть он свое дело сделал, — звереешь от одного его вида. А тем более тут еще на подвахту вышли — «маркони», старпом и механики. Не много от них помощи — сгребают рыбу гребком, которую мы же им сапогами отшвыриваем, подают не спеша сачками на рыбодел, а на тряску никто из них не становится. А самое трудное — тряска.
Я встал у сетевыборки — сеть шла из моря широкой полосой, вся в рыбе, вся серебряная, вся шевелилась. Серега и дрифтеров помощник с двух сторон цепляли ее под храпцы барабанов — за подбору, которой она окантована, а посередине тащило ее рифленым ролом, и сеть переваливалась через рол, рыбьими головами к небу, прямо к нам в руки.
Берешь сеть за подбору или за край, где свободно от рыбы, обеими горстями и — вверх, выше головы, все тело напрягается, ноет от ее тяжести, а ветер несет в лицо чешую и слизь, и в глазах щиплет: потом — вниз, рывком и рыба плюхается тебе под ноги, рвешь ей жабры, головы, брызжет на тебя ее кровь. Всю ее сразу не вытрясти, но это уже не твоя забота, твоих только два рывка, а третьего не успеваешь сделать, пропускаешь с полметра и снова берешь обеими горстями, — и вверх ее, и — рывком вниз. Сначала только плечи перестаешь чувствовать, и спина горит, как сожженная, и ты даже воде рад, что льется за шиворот. Потом начинают руки отниматься. А рыбы уже по колено, не успевают ее отгрести, и как успеешь — мотает ее с волной от фальшборта до трюмного комингса, и нас мотает с нею, ударяет об сетевыборку, друг об друга, и ногу не отставишь, стоишь, как в трясине. А если еще икра скользишь по ней, как по мылу, а держаться не за что, только за сеть.
Мы все уже до бровей — в чешуе, роканы — не зеленые, а серовато-розовые, сапожища посеребрились и окровавились. И самое удивительное — мы в такие минуты еще покуривать успеваем в рукав, по одной, по две затяжки, потом «беломорину» кидаешь в варежку и так передаешь другому, иначе ее залепит, — и потравить успеваем, кто о чем. Вон я слышу Васька Буров сказку рассказывает: "Жил на свете принц распрекрасный, и любил он одну красивую бичиху…" Боцман какой-то анекдот загибает, который я вам тут не перескажу, дрифтеров помощник Геша долго в соль вникает и ржет, когда уже все оторжались, и все уже над ним ржут.
Потом меня оттолкнули — дальше, на подтряску. Это кажется просто раем, такая работа, после тряски, — сеть идет уже легкая, пять-шесть селедок невытрясенных на метр, и кое-где еще головы оторванные застряли, это чепуха вытрясти, можно и рукой выбрать, времени хватает. Потом она идет на подстрельник, переливается и ложится складками на левом борту. Там ее трое койлают — один посередине, себе под ноги, двое по краям, за подборы. Но это уже просто отдых, а не работа, и тем, кто поводцы отвязывает и крепит их на вантине, тоже отдых — можно и посидеть на сетях, пока следующую подтягивают. Туда посылают, когда дойдешь на тряске. Всех, кроме вожакового. Ему — опять в трюм.
До обеда мы только двадцать сеток выбрали. А их девяносто шесть. Или девяносто восемь. Никогда нечетного числа не бывает. Не знаю, почему. Говорят, "рыба чет любит, а от нечета убегает". Суеверие какое-то. Много у нас суеверий. И сотню она не любит, нужно сто две тогда, сто четыре.
А уже все забито бочками. Сколько же мы возьмем сегодня — триста, четыреста? Мы уже и счет потеряли, только, знай, трясли до одурения, все уже мокрые под роканами, — пока нам кандей не прокричал с камбуза:
— Команде обедать!
Еще минут пять мы трясли, сгребали, откатывали бочки, — пока это до нас дошло.
— Полундра, ребята, — дрифтер нас остановил, — рокана не снимать. Обедать в смену будем, в корме. А то и до ночи не разгребемся.
Да, уж если до подвахты дошло — не разгребемся. Четверо пошли обедать, а мы еще остались — солить, запечатывать бочки, в трюм их укладывать. Ни рук мы уже не чувствовали, ни ног, и злы были на весь белый свет, до того злы, что уже и молчали. Раз мне только бондарь сказал, когда я ему бочкой на сапог наехал:
— Когда ты уже умрешь?
Спросил равнодушно, как будто и без злости. Только я ведь знаю — когда так спрашивают, тут самое страшное и случается.
— На второй день, — говорю, — после твоих похорон.
Тем лишь его и успокоил.
Потом эти четверо вернулись и нас сменили. Мы не утерлись даже, не вымыли ни рук, ни сапог, полезли по бочкам в корму. Сели на кнехты — Ванька Обод, салаги и я. Здесь не каплет, не брызжет, только сиди покрепче, чтоб не свалиться. Кандей нам вынес борща в мисках, и мы их поставили себе на колени, и ели молча, глядя на море.
|
The script ran 0.028 seconds.