Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Михаил Арцыбашев - Санин [1907]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_rus_classic

Аннотация. Михаил Арцыбашев (1878 -1927) - один из самых популярных беллетристов начала XX века, чье творчество многие годы подвергалось жестокой критике и лишь сравнительно недавно получило заслуженное признание. Роман «Санин» - главная книга писателя - долгое время носил клеймо «порнографического романа», переполошил читающую Россию и стал известным во всем мире. Тонкая, деликатная сфера интимных чувств нашла в Арцыбашеве своего сильного художника. «У Арцыбашева и талант, и содержание», - писал Л. Н. Толстой. Помимо романа «Санин», в книгу вошли повести и рассказы: «Роман маленькой женщины», «Кровавое пятно», «Старая история» и другие.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 

XXV Бульвар миновали, и в пустых, оголенных улицах окраины стало светлее. Сухие доски тротуара явственно забелели на черной земле, а вверху открылось до странности широкое, клубящееся тучами и сверкающее редкими звездами бледное небо. — Сюда, — сказал фон Дейц и, отворив низенькую калитку, провалился куда-то вниз. Сейчас же где-то залаяла старая охрипшая собака, и кто-то закричал с крыльца: — Султан, тубо! Открылся огромный запустелый двор. В конце его чернела слепая громада паровой мельницы, с тонкой черной трубой, печально и одиноко устремившейся к далеким тучам, а вокруг шли черные амбары, и нигде не было деревьев, кроме палисадника под окнами флигеля. Там было открыто окно, и полоса яркого света среди тусклой тьмы пронизывала прозрачно-зеленые листья. — Унылое место! — сказал Санин. — А мельница давно не работает? — спросил Юрий. — О да… давно стала, — ответил фон Дейц и, мимоходом заглянув в освещенное окно, сказал необычайно довольным голосом: — Ого!.. Народу набралось порядочно… Юрий и Санин тоже заглянули через палисадник. В светлом веселом четырехугольнике двигались черные головы и плавал синий табачный дым. Кто-то высунулся из окна в темноту, и темный, широкоплечий, с курчавой головой, окруженной сиянием волос, заслонил все. — Кто там? — громко спросил он. — Свои, — ответил Юрий. Они поднялись на крыльцо и наткнулись на человека, сейчас же начавшего дружелюбно и поспешно пожимать им руки. — А я уже думал, вы не придете! — радостно заговорил он с сильным еврейским акцентом. — Соловейчик. Санин… — сказал фон Дейц, знакомя их и дружелюбно пожимая холодную и чересчур трепетную ладонь невидимого Соловейчика. Соловейчик смущенно и робко хихикал. — Очень рад… Я так много о вас слышал и, знаете, это очень… — бестолково говорил он, пятясь задом и не переставая пожимать руку Санина. Спиной он толкнул Юрия и наступил на ногу фон Дейцу. — Простите меня, Яков Адольфович! — вскрикнул он, покидая Санина и цепляясь за фон Дейца. И оттого они все запутались в темных сенях так, что долго никто не мог найти ни дверей, ни друг друга. В передней, на гвоздях, вбитых нарочно для этого вечера аккуратным Соловейчиком, висели шляпы и фуражки, а все окно было уставлено плотной массой темно-зеленых пивных бутылок. И передняя уже была полна табачного дыму. На свету Соловейчик оказался молоденьким евреем, черноглазым, курчавым, с красивым худым лицом и порчеными зубками, ежеминутно осклабляющимися в угодливо робкой улыбке. Вошедших встретили хором оживленных и ярких голосов. Юрий прежде всего увидел Карсавину, сидевшую на подоконнике, и все сразу приняло для него особый радостный вид, точно не сходка в душной накуренной комнате, а весенняя пирушка на поляне в лесу. Карсавина улыбалась ему радостно и смущенно. — Ну, господа… теперь, кажется, все в сборе? — стараясь говорить громко и весело, но болезненно и неверно напрягая слабый голос, закричал Соловейчик, странно жестикулируя руками. — Извините, Юрий Николаевич, я вас, кажется, все толкаю… — весь изогнувшись и осклабляя зубы, перебил он сам себя. — Ничего, — добродушно придержал его за руку Юрий. — Не все, да черт с ними! — отозвался полный и красивый студент, и по его пухлому, но сильному купеческому голосу сразу стало слышно уверенного и привычного человека. Соловейчик прыгнул к столу и вдруг зазвонил в маленький колокольчик, радостно и хитро улыбаясь своей выдумке, которую он готовил еще с утра. — Э, оставьте! — рассердился пухлый студент. — Вечно вы со всякими глупостями!.. Совершенно излишняя торжественность! — Я ничего, я так… — смущенно захихикал Соловейчик и сунул колокольчик в карман. — Я думаю, стол можно поставить на середину комнаты, — сказал полный студент. — Сейчас, я… — опять заторопился Соловейчик и с бессильным напряжением ухватился за край стола. — Лампу… лампу не уроните! — крикнула Дубова. — Ах, да не суйтесь же вы куда не просят! — с досадой стукнул кулаком по колену полный студент. — Давайте я вам помогу, — предложил Санин. — Пожалуйста, — так торопливо выговорил Соловейчик, что у него вышло «поджалушта!». Санин выдвинул стол на середину комнаты, и пока он это делал, все почему-то внимательно смотрели на его спину и плечи, легко ходившие под тонкой рубахой. — Ну-с, Гожиенко, вам, как инициатору, следует сказать вступительную речь, — сказала бледная бесцветная Дубова, и по ее умным некрасивым глазам трудно было понять, серьезно она говорит или подсмеивается над полным студентом. — Господа, — возвышая голос, заговорил Гожиенко сдобным, но приятным баритоном, — уже все, конечно, знают, для чего собрались, и потому можно обойтись без вступлений… — Я-то, собственно, не знаю, зачем собрался, но пусть так, — улыбаясь, отозвался Санин. — Говорили, тут пиво будет. Гожиенко небрежно взглянул на него через лампу и продолжал: — Цель нашего кружка: путем взаимного чтения, обсуждения прочитанного и самостоятельного реферирования… — Как это «взаимного» чтения? — спросила Дубова, и опять нельзя было понять, серьезно или насмехаясь она спрашивает. Полный Гожиенко чуть-чуть покраснел. — Я хотел сказать «совместного» чтения… Так вот, цель нашего кружка, таким образом, попутно способствуя развитию своих членов, выяснить индивидуальные взгляды и способствовать возникновению в нашем городе партийного кружка с эсдековской программой… — Ага-а! — протянул Иванов и комически почесал затылок. — Но это впоследствии… сначала мы не будем ставить себе таких широких… — Или узких, — подсказала своим странным тоном Дубова. — …задач, — притворяясь, что не слышит, продолжал полный Гожиенко, — а начнем с выработки программы чтений, чему я и предлагаю посвятить сегодняшнее собрание. — Соловейчик, а ваши рабочие придут? — спросила Дубова. — А как же! — подскочил к ней Соловейчик, сорвавшись с места, точно его укусили. — За ними же пошли! — Соловейчик, не визжите! — перебил Гожиенко. — Да они уже идут, — отозвался Шафров серьезно и внимательно, даже со священнодействующим выражением слушавший, что говорит Гожиенко. За окном послышался скрип калитки и опять хриплый лай собаки. — Идут, — выкрикнул Соловейчик с необъяснимым восторгом и порывисто выскочил из комнаты. — Су-лтан… ту-бо-о! — пронзительно закричал он на крыльце. Послышались тяжелые шаги, голоса и кашель. Вошел низенький, очень похожий на Гожиенко, но чернявый и некрасивый студент-технолог, а за ним смущенно и неловко прошли два человека с черными руками в пиджаках поверх грязных красных рубах. Один был очень высокий и очень худой, с безусым бескровным лицом, на котором многолетнее родовое недоедание, вечная забота и вечная злоба, затаенная в глубине сдавленной души, положили мрачную и бледную печать. Другой выглядел силачом, был широкоплеч, кудряв и красив и смотрел так, точно мужицкий парень, впервые попавший в городскую, чужую и еще смешную ему обстановку. За ними боком проскользнул Соловейчик. — Господа, вот… — начал он торжественно. — Да ну вас, — по обыкновению оборвал его Гожиенко. — Здравствуйте, товарищи. — Писцов и Кудрявый, — представил их студент-технолог. И всем показалось странным, что Писцовым оказался бородатый и красивый силач, а Кудрявым — худой и бледный рабочий. Они, тяжело и осторожно ступая, обошли всю комнату, и, не сгибая пальцев, встряхивали руки, которые большинство протягивало им как-то особенно предупредительно. Писцов смущенно улыбался, а Кудрявый делал длинной и тонкой шеей такие движения, точно его душил ворот рубахи. Потом они уселись рядом у окна, возле Карсавиной, сидевшей на подоконнике. — А отчего Николаев не пришел? — недовольно спросил Гожиенко. — Николаев не может-с, — предупредительно ответил Писцов. — Пьян Николаев вдрызг, — сумрачно и отрывисто, быстро двигая шеей, перебил Кудрявый. — А… — неловко кивнул головой Гожиенко. Его неловкость почему-то показалась противной Юрию Сварожичу, и сразу он почувствовал в полном студенте своего личного врага. — Благую часть избрал, — заметил Иванов. Собака залаяла на дворе. — Еще кто-то, — сказала Дубова. — Уж не полиция ли? — притворно небрежно заметил Гожиенко. — А вам ужасно хочется, чтобы это была полиция, — сейчас же отозвалась Дубова. Санин посмотрел в ее умные глаза на лице некрасивом, но все-таки мило окаймленном светлой косой, спущенной через плечо, и подумал: «А славная девушка!» Соловейчик хотел метнуться, но вовремя испугался и притворился, будто он хотел взять папиросу со стола. Гожиенко заметил его движение и, не отвечая Дубовой, сказал: — Экой вы надоедливый, Соловейчик! Соловейчик густо покраснел и заморгал глазами, на мгновение ставшими грустными и задумчивыми, точно в его робкой и затуманенной голове наконец мелькнула мысль о том, что его желание всем услужить и помочь вовсе не заслуживает таких резких обрываний. — Да оставьте вы его в покое! — с досадой сказала Дубова. В комнату быстро и шумно вошел Новиков. — Ну вот и я! — сказал он, радостно улыбаясь. — Вижу, — ответил ему Санин. Новиков конфузливо улыбнулся и, пожимая руку, торопливо и точно оправдываясь, шепнул ему: — У Лидии Петровны гости. — А!.. — Ну что ж, мы так и будем разговоры разговаривать? — сумрачно спросил технолог. — Начнем, что ли… — А разве еще не начинали? — обрадованно спросил Новиков, пожимая руки рабочим, которые торопливо вставали ему навстречу. Им было неловко, что доктор, который в больнице на приеме обращался с ними свысока, подает им руку, как товарищ. — Да, с вами начнешь! — сквозь зубы неприятно проговорил Гожиенко. — Итак, господа, нам всем, конечно, хотелось бы расширить свое миросозерцание, и так как мы находим, что лучший способ для самообразования и саморазвития есть систематическое чтение сообща и обмен мнений о прочитанном, то мы и решили основать небольшой кружок… — Тэк-с, — вздохнул Писцов, весело оглядывая всех блестящими черными глазами. — Вопрос теперь в том: что именно читать?.. Может быть, кто-нибудь предложит приблизительную программу? Шафров поправил очки и медленно встал, держа в руках какую-то тетрадку. — Я думаю, — начал он сухим и скучным голосом, — что наши чтения необходимо разделить на две части. Несомненно, что всякое развитие слагается из двух элементов: изучения жизни в ее эволюционном происхождении и изучения жизни как таковой… — Шафров говорит поскладнее, — отозвалась Дубова. — Первое достигается путем чтения книг научно-исторического характера, а второе — путем чтения художественной литературы, которая вводит нас внутрь жизни… — Если мы будем говорить таким образом, то все заснем, — не унималась Дубова, и ласковая насмешка веселым огоньком загорелась у нее в глазах. — Я стараюсь говорить так, чтобы всем было понятно… — возразил Шафров кротко. — Ну, Бог с вами… говорите, как умеете… — махнула рукой Дубова. Карсавина тоже ласково стала смеяться над Шафровым и от смеха закидывала назад голову так, что показывала полную белую шею. Смех у нее был звучный и контральтовый. — Я составил программу, но читать ее, может быть, скучно, — взглядывая на Дубову, заторопился Шафров, — а потому предложу только для начала и «Происхождение семьи», и параллельно Дарвина, а из беллетристики — Толстого… — Конечно, Толстого! — самодовольно согласился длинный фон Дейц, закуривая папиросу. Шафров почему-то подождал, пока папироска задымилась, и методично продолжал: — Чехова, Ибсена, Кнута Гамсуна… — Да ведь мы уже все это читали! — удивилась Карсавина. Юрий с влюбленным восхищением прислушался к ее полному голосу и сказал: — Конечно!.. Шафров забывается, что он не на воскресных чтениях, и притом, что за странное смешение имен: Толстой и Кнут Гамсун… Шафров спокойно и многословно привел несколько доводов в защиту своей программы, но никто не понял, что он хочет сказать. — Нет, — возразил Юрий громко и решительно, чувствуя на себе особенный взгляд Карсавиной и радуясь ему, — я не согласен с вами… И он начал излагать свой взгляд и чем дальше излагал, тем более и более напрягался, чтобы заслужить одобрение Карсавиной, чувствовал, что это ему удается, и безжалостно бил Шафрова даже в тех пунктах, в которых был не прочь с ним согласиться. Ему начал возражать пухлый Гожиенко. Он считал себя образованнее, умнее и красноречивее всех и, устраивая этот кружок, больше всего желал сыграть в нем первую роль. Успех Юрия неприятно задел его и понудил выступить. Мнения Юрия не были раньше ему известны, и потому он не мог спорить с ним во всем объеме, а только подхватывал слабые места и раздраженно упирал на них. Завязался длинный и, очевидно, нескончаемый спор. Заговорили технолог, Иванов, Новиков, и скоро в табачном дыму мелькали уже раздраженные лица, и слова перепутывались в запутанный и бесформенный хаос, в котором почти ничего нельзя было разобрать. Дубова задумалась и молча смотрела на огонь лампы, а Карсавина, тоже почти не слушая, отворила свое окно в палисадник и, скрестив полные руки на груди, оперевшись затылком на косяк, мечтательно засмотрелась во тьму ночи. Сначала она ничего не видела, а потом из черной тьмы выступили темные деревья, освещенная ограда палисадника, а за нею смутное колеблющееся пятно света, через дорожку протянувшееся по траве. Мягкий упругий ветер охватывал прохладой ее плечо и руку и чуть-чуть шевелил отдельные волоски на виске. Карсавина подняла голову и в медленно светлеющем мраке слабо различила непрестанное, странно напряженное движение темных туч. Она задумалась о Юрии и своей любви, и мысли счастливо грустные и грустно счастливые, волнуя и лаская, наполнили ее молодую женскую голову. Так было хорошо сидеть здесь, всем телом отдаваясь холодному мраку и всем сердцем прислушиваясь к волнующему мужскому голосу, особенно, точно он был громче всех, звучащему среди общего шума. А в комнате стоял уже сплошной крик, и все яснее и яснее вырисовывалось, что каждый считал себя умнее всех и хотел развивать других. Было в этом что-то тяжелое и неприятное, озлоблявшее самых мирных. — Да если уж так говорить, — упрямо блестя глазами и боясь уступить при Карсавиной, которая слушала только один его голос без слов, напрягался Юрий, — то надо вернуться к первоисточнику идей… — Что ж тогда читать, по-вашему? — неприязненно и насмешливо проговорил Гожиенко. — Что… Конфуция, Евангелие, Екклезиаст… — Псалтырь и Житие! — с насмешкой вставил технолог. Гожиенко злорадно засмеялся, не вспоминая, что никогда не читал ни одной из этих книг. — Ну что ж это! — разочарованно протянул Шафров. — Как в церкви! — хихикнул Писцов. Юрий бешено покраснел. — Я не шучу!.. Если вы хотите быть логичными… — А что же вы говорили о Христе! — торжествующе перебил его фон Дейц. — Что я говорил?.. Разучиться жизни, вырабатывать себе определенное миросозерцание, которое целиком заключается в отношении человека к другому человеку и самому себе, то не лучше ли всего остановиться на титанической работе тех людей, которые, представляя из себя лучшие образцы человеческого рода, в собственной жизни прежде всего пытаясь приложить наивозможнейшие и самые сложные и самые простые отношения к человечеству… — Я с вами не согласен! — перебил Гожиенко. — А я согласен! — горячо перебил студента Новиков. И опять начался бестолковый и пестрый крик, в котором уже нельзя было найти ни конца, ни начала мнений. Соловейчик, сразу, как только заговорили, притихший, сидел в углу и слушал. Сначала на лице его было полное и проникновенное, немного детское внимание, но потом острая черточка недоумения и страдания стала вырисовываться в уголках рта и глаз. Санин молчал, пил пиво и курил. На его лице было выражение скуки и досады. А когда в пестром крике послышались уже резкие нотки ссоры, он встал, потушил папиросу и сказал: — Знаете что… это выходит скучная история! — И прескучная! — отозвалась Дубова. — Суета сует и томление духа! — сказал Иванов таким голосом, точно он все время об этом думал и только ждал случая высказать. — Это почему же? — зло спросил черноватый технолог. Санин не обратил на него внимания и, поворачиваясь к Юрию, сказал: — Неужели вы думаете серьезно, что по каким бы то ни было книгам можно выработать себе какое-то миросозерцание? — Конечно, — удивленно посмотрел на него Юрий. — Напрасно, — возразил Санин, — если бы это было так, то можно было бы все человечество преобразовать по одному типу, давая ему читать книги только одного направления… Миросозерцание дает сама жизнь, во всем ее объеме, в котором литература и самая мысль человеческая — только ничтожная частица. Миросозерцание не теория жизни, а только настроение отдельной человеческой личности, и притом до тех пор изменяющееся, пока у человека еще жива душа… А следовательно, и вообще не может быть того определенного миросозерцания, о котором вы так хлопочете… — Как не может! — сердито воскликнул Юрий. Опять на лице Санина выразилась скука. — Конечно, нет… Если бы возможно было миросозерцание, как законченная теория, то мысль человеческая вовсе остановилась бы… Но этого нет: каждый миг жизни дает свое новое слово… и это слово надо услышать и понять, не ставя себе заранее меры и предела. — А впрочем, что об этом говорить, — перебил он сам себя, — думайте, как хотите… Я только спрошу вас еще: почему вы, прочитав сотни книг, от Екклезиаста до Маркса, не составили себе определенного миросозерцания? — Почему же не составил? — с острой обидчивостью возразил Юрий, мрачно блестя угрожающими темными глазами. — У меня оно есть… Оно, может быть, ошибочно, но оно есть! — Так что же еще вы собираетесь вырабатывать? Писцов хихикнул. — Ты… — с презрением буркнул ему Кудрявый, дергая шеей. «Какой он умный!» — с наивным восхищением подумала Карсавина о Санине. Она смотрела на него и Сварожича, и во всем теле ее было стыдливое и радостное, непонятное ей чувство: точно они спорили не сами по себе, а только для нее, чтобы овладеть ею. — И выходит так, — сказал Санин, — что вам не нужно то, для чего вы собрались. Я понимаю и вижу это ясно, что все здесь просто хотят заставить других принять их взгляды и больше всего боятся, чтобы их не разубедили. Откровенно говоря, это скучно. — Позвольте! — сильно напрягая пухлый голос, возразил Гожиенко. — Нет, — сказал Санин с неудовольствием, — у вас вот миросозерцание самое прекрасное, и книг вы прочли массу, это сразу видно, а вы озлобляетесь за то, что не все так думают, как вы, и, кроме того, обижаете Соловейчика, который вам ровно ничего дурного не сделал… Гожиенко удивленно замолчал и смотрел на Санина так, точно тот сказал что-то совершенно необыкновенное. — Юрий Николаевич, — весело сказал Санин, — вы на меня не сердитесь, что я несколько крутовато вам возражал. Я вижу, что у вас в душе действительный разлад… — Какой разлад? — спросил Юрий, краснея и не зная, обидеться ему или нет. И как дорогой сюда, так и в эту минуту ласковый и спокойный голос Санина незаметно тронул его. — Сами вы знаете, — ответил Санин, улыбаясь. — А на эту детскую затею надо плюнуть, а то уж очень тяжко выходит. — Послушайте, — весь красный, заговорил Гожиенко, — вы себе позволяете чересчур много! — Не больше, чем вы… — Как? — Подумайте, — весело сказал Санин, — в том, что вы делаете и говорите, гораздо больше грубого и неприятного, чем в том, что говорю я… — Я вас не понимаю! — озлобленно крикнул Гожиенко. — Ну, не я в этом виноват! — Что? Санин, не отвечая, взял шапку и сказал: — Я ухожу… Это становится совсем скучно! — Благое дело! Да и пива больше нет! — согласился Иванов и пошел в переднюю. — Да уж, видно, у нас ничего не выйдет, — сказала Дубова. — Проводите меня, Юрий Николаевич, — позвала Карсавина. — До свиданья, — сказала она Санину. На мгновение их глаза встретились, и эта встреча почему-то и испугала, и была приятна Карсавиной. — Увы! — говорила Дубова, уходя. — Кружок завял, не успев расцвесть! — А почему так? — грустно и растерянно спросил вдруг Соловейчик, столбом появляясь у всех на дороге. Только теперь о нем вспомнили, и многих поразило странное потерянное выражение его лица. — Послушайте, Соловейчик, — задумчиво сказал Санин, — я к вам приду как-нибудь поговорить. — Поджалушта, — поспешно и обрадованно опять изогнулся Соловейчик. На дворе, после светлой комнаты, было так темно, что не видно было стоящих рядом, и слышались только их громкие голоса. Рабочие пошли отдельно от других, и, когда отошли далеко в темноту, Писцов засмеялся и сказал: — Так-то вот… всегда у них так: соберутся дело делать, а каждый к себе тянет!.. Только этот здоровый мне понравился! — Много ты понимаешь, когда образованные люди промеж себя разговор имеют… — дергая шеей, точно его душило, возразил Кудрявый, и голос его был туп и озлоблен. Писцов самоуверенно и насмешливо свистнул. XXVI Соловейчик долго и тихо стоял на крыльце, смотрел в темное беззвездное небо и потирал худые пальцы. За черными амбарами, гудя по железу крыш, ветер гнул вершины деревьев, толпившихся как призраки, а вверху, охваченные непоколебимо могучим движением, быстро ползли тучи. Их темные громады молча вставали на горизонте, громоздясь, поднимались на недосягаемую высоту и тяжелыми массами валились в бездну нового горизонта. Казалось, за краем черной земли нетерпеливо ждут их необозримые полки и один за другим, с развернутыми темными знаменами, грозно идут на неведомый бой. И по временам с беспокойным ветром доносился гул и грохот отдаленной битвы. Соловейчик с детским страхом смотрел вверх и никогда так ясно, как в эту ночь, не чувствовал, какой он маленький, щупленький, как бы вовсе не существующий, среди бесконечно громадного, клубящегося хаоса. — О, Бог, Бог! — вздохнул Соловейчик. Перед лицом неба и ночи он был не тем, чем был на глазах людей. Куда-то исчезла тревожная угодливость искривленных движений, гнилые зубки, похожие на заискивающий оскал маленькой собачонки, скрылись под тонкими губами еврейского юноши, и его черные глаза смотрели печально и серьезно. Он медленно прошел в комнаты, потушил лишнюю лампу, с неловким усилием поставил на место стол и аккуратно расставил стулья. По комнате волнами ходил жидкий табачный дым, на полу было много сору, растоптанных окурков папирос и обгорелых спичек. Соловейчик немедленно принес метлу и подмел пол, как всегда со странною задумчивой любовью стараясь сделать красивее и изящнее место, где жил. Потом достал из чулана старое ведро с помоями, накрошил туда хлеба и, перегибаясь всем телом, семеня ногами и размахивая рукой, пошел через темный двор. Чтобы было светлее, он поставил на окно лампу, но во дворе все-таки было пусто и жутко, и Соловейчик был рад, когда добежал до конуры Султана. Невидимый в темноте, мохнатый, распространяющий тепло Султан, кряхтя, вылез ему навстречу и печально и дико загремел железною цепью. — А… Султан, кси! — подбадривая себя собственным громким голосом, вскричал Соловейчик. Султан впотьмах тыкался ему в руку холодной мокрой мордой. — На, на… — сказал Соловейчик, подставляя ведро. Султан громко зачавкал и захлюпал в ведерке, а Соловейчик стоял над ним и грустно улыбался в темноту. — И что же я могу? — думал он. — Разве я могу заставить людей думать не так, как они хотят?.. Я сам думал, что мине скажут, как надо жить и как думать!.. Бог не дал мине голоса пророка!.. Так что же я могу сделать? Султан дружелюбно заворчал. — Ешь себе, ешь… на! — сказал Соловейчик. — Я бы тебя спустил с цепи немножечко погулять, но у меня нет ключа, а я слабый! — Какие все прекрасные, умные люди… и они много знают и имеют учение Христа, а… Или, может быть, я сам виноват: надо было сказать одно слово, а я не умел сказать такого слова! Далеко, за городом, кто-то протяжно и тоскливо засвистал. Султан поднял голову и прислушался. Слышно было, как крупные капли звучно падали с его морды в ведерко. — А, ешь, ешь себе… то поезд кричит! — сказал Соловейчик, угадывая его движение. Султан тяжело вздохнул. — И будут ли когда-нибудь люди жить так… или они совсем не могут, — громко заговорил Соловейчик, грустно пожимая плечами. И ему представилось во мраке бесконечное, как вечность, море людей, выходящих из тьмы и уходящих во тьму. Ряд веков без начала и конца, и цепь страданий без просвета, без смысла и окончания. Там, вверху, где Бог, там вечное молчание. Султан забренчал пустым ведерком, перекинул его и со слабым звоном цепи замахал хвостом. — А, съел?.. Ну… Соловейчик погладил жесткую клочковатую спину Султана, на минуту почувствовал под рукой живое, ласково изгибающееся тело и пошел к дому. Где-то позади Султан гремел цепью; на дворе было как будто светлее, но оттого только еще чернее и страшнее казалось огромное черное здание мельницы, с ее вытянувшейся к небу трубой и узкими, похожими на гробы, амбарами. Длинная полоса света тянулась из окна через палисадник, и в ней виднелись неподвижные таинственные головки прекрасных и слабых цветов, пугливо замерших под буйным черным небом, зловеще развертывающих свои нескончаемые темные знамена. Пронзенный тоскою, страхом, одиночеством и чувством невознаградимой потери, Соловейчик пришел в комнату, сел у стола и стал плакать. XXVII Распущенное человеческое тело, как острие обнаженного нерва, до боли обточенное почти насильственными наслаждениями, мучительно отзывалось на самое слово «женщина». Неизменно голая, неизменно возможная, она стояла перед Волошиным во все мгновения его жизни, и каждое женское платье, обтянутое на гибком, кругло полном теле самки, возбуждало его до болезненной дрожи в коленях. Когда он ехал из Петербурга, где оставил множество роскошных и холеных женщин, еженощно мучивших его тело исступленными нагими ласками, и впереди вставало перед ним сложное и большое дело, от которого зависела жизнь множества людей, работавших на него, Волошину прежде всего и ярче всего была откровенная мечта о молоденьких, свежих самочках провинциальной глуши. Они рисовались ему робкими, пугливыми, крепкими, как лесные грибки, и еще издали он слышал их раздражающий запах молодости и чистоты. И, несмотря на то что общество Зарудина казалось ему шокирующим, Волошин, как только освободился от голодных, грязных и тайно гневных людей, сейчас же освежил духами и белоснежной чистотой светлого костюма свое худосочное дряблое тело, взял извозчика и, содрогаясь от нетерпения, поехал к Зарудину. Офицер сидел перед окном в сад, пил холодный чай и старался с наслаждением дышать мягкой вечерней прохладой, наплывающей из темного сада. — Славный вечерок! — повторял он машинально, но мысль была далеко, и ему было неловко, страшно и стыдно. Он боялся Лиды. Со дня их объяснения он ее не видал, и теперь она рисовалась совсем не такою, какою отдавалась ему. — Как бы то ни было, а дело ведь не кончено еще!.. Так или иначе, надо же разделаться с младенцем… Или плюнуть? — робко спрашивал себя Зарудин. Что она теперь делает? Перед ним вставало красивое, но грозное и мстительное лицо девушки, с крепко сжатыми тонкими губами и загадочными темными глазами. «А вдруг она выкинет какую-нибудь штуку… Такая так не оставит!.. Надо бы как-нибудь…» Призрак неведомого, но ужасного скандала туманно вставал перед Зарудиным, и сердце его трусливо сжималось. «Да что, собственно, она может мне сделать? — спрашивал он иногда, и тогда в его мозгу что-то прояснялось, становилось просто и ничуть не тяжело. — Утопится?.. Ну и черт с ней… я ее не силой тянул ведь!.. Скажет, что была моей любовницей?.. Так что ж!.. Это только свидетельствует о том, что я красивый мужчина… Жениться я на ней не обещал!.. Странно, ей-богу! — пожимал плечами Зарудин и в ту же минуту чувствовал, как темный жуткий гнет опять давит его душу. — Сплетни пойдут, никуда показаться нельзя будет!» — думал он и слегка дрожащей рукой машинально подносил ко рту стакан с холодным, приторно сладким чаем. Он был такой же чистый, благоухающий и красивый, как всегда, но ему казалось, что на нем, на всем — на лице, на белоснежном кителе, на руках и даже на сердце — лежит какое-то грязное, все больше и больше расплывающееся пятно. — Э, все пройдет со временем… не в первый раз! — успокаивал он себя, но что-то внутри не хотело этому поверить. Волошин вошел, развязно шаркая подошвами и снисходительно скаля мелкие зубы, и сразу вся комната наполнилась запахом духов, табаку и мускуса, сменившим запах прохлады и зеленого сада. — Ах, Павел Львович! — несколько испуганно вскочил Зарудин. Волошин поздоровался, сел у окна и закурил сигару. Он был такой самоуверенный, по мнению Зарудина, — изящный и чистый, что офицер ощутил легкую зависть и изо всех сил постарался принять такой же беззаботный и самоуверенный вид. Но глаза его все время беспокойно бегали: с тех пор как Лида крикнула ему прямо в лицо «скотина!» — Зарудину все казалось, что каждый человек знает про это и в душе смеется над ним. Волошин, улыбаясь и уверенно, но, неудачно остря, начал болтать о пустяках, но ему было трудно выдержать взятый тон, и нетерпеливое желание слова «женщина» быстро стало пробиваться сквозь все его остроты и рассказы о Петербурге и забастовавшей фабрике. Воспользовавшись моментом закуривания новой сигары, он помолчал и выразительно поглядел в глаза Зарудину. И из его глаз что-то гибкое и бесстыдное проникло в глаза офицера, и они поняли друг друга, Волошин поправил пенсне и улыбнулся, оскалив зубы. И сейчас же эта улыбка отразилась на красивом, обнаглевшем от нее лице Зарудина. — А вы, я думаю, тут времени не теряете? — спросил Волошин, лукаво и определенно прищуривая глаз. Зарудин ответил с хвастливо пренебрежительным движением плеч: — О! Это уже как водится! Что же тут и делать еще? Они засмеялись и помолчали. Волошин жадно ждал подробностей, и мелкая жилка судорожно билась под его левой коленкой, а перед Зарудиным мгновенно промелькнули подробности не того, чего хотел Волошин, а того, что так мучило его все эти дни. Он слегка отвернулся в сад и застучал пальцами по подоконнику. Но Волошин молча ждал, и Зарудин почувствовал необходимость опять попасть в нужный ему тон. — Я знаю, — притворно самоуверенно начал он, — что вам, столичным жителям, кажется, что здешние женщины что-то особенное. Горько ошибаетесь! Правда, у них есть свежесть, но нет шику… нет, как бы это сказать… нет искусства любить!.. Мгновенно Волошин оживился, у него заблестели глаза и изменился голос. — Да, конечно… Но все это надоедает в конце концов… У наших петербургжанок нет тела… Вы понимаете?.. Это комок нервов, а не женское тело, а здесь… — Это-то так, — незаметно оживляясь, согласился Зарудин и самодовольно стал крутить усы. — Снимите корсет с самой шикарной столичной дамы, и вы увидите… Да, вот вам… Вы знаете новый анекдот? — внезапно перебил себя Волошин. — Какой?.. Не знаю… — с вспыхнувшим интересом нагнулся к нему Зарудин. — А вот… Это очень характерно… Одна парижская кокотка… И Волошин подробно и искусно рассказал утонченно бесстыдную историю, в которой обнаженная похоть и худая грудь женщины сплетались в такой угарный и кошмарный образ, что Зарудин стал нервно смеяться и весь дергаться, точно его кололи. — Да, самое главное в женщине — это грудь! Женщина с плохим торсом для меня не существует! — закончил Волошин, закатывая глаза, подернувшиеся беловатым налетом. Зарудин вспомнил грудь Лиды, такую нежную, бело-розовую, с упругими закруглениями, похожую на грозди неведомого прекрасного плода. Вспомнил он, как нравилось ей, когда он целовал ее грудь, и ему вдруг стало неловко говорить об этом с Волошиным и больно, грустно от сознания, что все это прошло и никогда не повторится. Но чувство это казалось Зарудину недостойным мужчины и офицера, и, делая над собой усилие, он возразил неестественно преувеличивая: — У всякого свой Бог!.. Для меня в женщине самое важное — спина, изгиб… — Да! — протянул Волошин. — Знаете, у некоторых женщин, особенно очень молодых… Денщик, тяжело ступая тяжелыми мужицкими сапогами, вошел зажечь лампу, и пока он возился у стола, звеня стеклом и чиркая спичками, Зарудин и Волошин молчали, и при разгорающемся свете лампы видны были только их блестящие глаза и нервно вспыхивающие огоньки папирос. А когда денщик ушел, они опять заговорили, и слово «женщина», нагое и грязное, в извращенных и почти бессмысленных формах повисло в воздухе. Хвастовство самца овладело Зарудиным и, мучаясь нестерпимым желанием превзойти Волошина и похвастаться тем, какая роскошная женщина ему принадлежала, Зарудин, с каждым словом все больше и больше обнажая тайники своей похоти, стал рассказывать о Лиде. И она встала перед Волошиным совершенно голая, бесстыдно раскрытая в глубочайших тайнах своего тела и страстей, опошленная, как скотина, выведенная на базар. Мысли их ползали по ней, лизали ее, мяли, издевались над ее телом и чувством, и какой-то вонючий яд сочился на эту прекрасную, дарящую наслаждением и любовью девушку. Они не любили женщину, не благодарили ее за данные наслаждения, а старались унизить и оскорбить ее, причинить самую гнусную и непередаваемую боль. В комнате было душно и дымно. Их потные тела распространяли тревожный, тяжелый, нездоровый запах, глаза мутно блестели и голоса звучали прерывисто и подавленно, как хрипение осатаневших зверей. За окном тихо и ясно наступала лунная ночь, но весь мир, со всеми его красками, звуками и богатствами, куда-то ушел, провалился, и голая женщина одна осталась перед ними. И скоро их воображение стало так властно и требовательно, что им уже было совершенно необходимо увидеть эту Лиду, которую они теперь называли не Лидией и не Лидой, а Лидкой. Зарудин велел запрячь лошадь, и они поехали на край города… XXVIII Письмо, на другой день присланное Зарудиным Лиде Саниной, в котором он просил позволения увидеться, неясно и неловко намекая, что многое еще можно изменить, попало в руки Марьи Ивановны, потому что горничная забыла его на столе в кухне. И от страниц этого письма на чистый образ дочери, полный нежной святости, грязно и страшно надвинулась зловещая тень. И первое чувство Марьи Ивановны было — скорбное недоумение. А потом ей припомнилась собственная молодость, любовь и измены, тяжелые драмы, которые были пережиты в пору разочарования замужеством. Длинная цепь страданий, сплетенных жизнью, основанной на строгих законах и правилах, дотянулась до старости. Это была серая полоса, с тусклыми пятнами скуки и горя, с оборванными краями обузданных желаний и мечтаний, что-то, чего никак нельзя было припомнить иначе, как ровным рядом дней за днями. Но сознание, что дочь где-то прорвала прочную каменную стену этой серой пыльной жизни и, быть может, уже попала в яркий бурный водоворот, где радость и счастье хаотически переплетены со страданием и смертью, объяло ужасом старую женщину. И ужас разрешился гневом и тоскою. Если бы старуха могла, она схватила бы Лиду за шею, придавила бы ее к земле, силой втянула назад в серый каменный коридор своей жизни, где на солнечный мир прорезаны только безопасные крошечные оконца с железными решетками, и заставила бы опять начать ту же, безвозвратно прожитую ею самой, жизнь. «Гадкая, дрянная, мерзкая девчонка!» — с отчаянием уронив руки на колени, думала Марья Ивановна. Но сухая, маленькая и удобная мысль о том, что все это зашло не дальше известного, безопасного предела, вдруг пришла ей в голову. Лицо у нее стало тупым и как будто хитрым. Она принялась читать и перечитывать записку, но ничего не могла вывести из ее вычурно холодного слога. Тогда старая женщина, чувствуя свое бессилие, горько заплакала, поправила наколку и спросила горничную: — Дунька, Владимир Петрович у себя? — Чего? — звонко откликнулась Дунька. — Дура, говорю, барин дома? — Сейчас прошли в кабинет. Письмо пишут! — радостно доложила Дунька, точно это письмо было для нее величайшим наслаждением. Марьи Ивановна твердо и прямо посмотрела ей в глаза, и в добрых выцветших зрачках появилось злобное и тупое выражение. — А ты, дрянь, если будешь у меня записки носить, так я тебя так проучу, что ты и своих не узнаешь… Санин сидел и писал. Марья Ивановна не привыкла видеть его пишущим и, несмотря на свое горе, заинтересовалась. — Что это ты пишешь? — Письмо пишу, — подымая веселую спокойную голову, ответил Санин. — Кому? — Так… редактору одному знакомому… хочу опять к нему в редакцию. — Да ты разве пишешь? — Я все делаю, — улыбнулся Санин. — А зачем тебе туда? — Надоело мне уже у вас, мама, — с искренней усмешкой ответил Санин. Легкая обида кольнула Марью Ивановну. — Спасибо! — с обидчивой иронией сказала она. Санин внимательно посмотрел на нее, хотел сказать, что она не такая же дура, чтобы не понимать, что человеку скучно сидеть на одном месте да еще без всякого дела, но промолчал. Ему показалось нудно объяснять ей такое простое дело. Марья Ивановна вынула платок и долго молча мяла его тонкими старческими пальцами одряхлевшей породистой женщины. Если бы не было записки Зарудина и душа ее не была повержена в хаос сомнений и страхов, она горько и долго пеняла бы сыну за его резкость, но теперь ограничилась только трагически жалким сопоставлением: — Да… Один, как волк, из дому тянет, а другая! И она махнула рукой. Санин с любопытством поднял голову. Очевидно, старая житейская драма начинала развертываться дальше. — А вы почем знаете? — спросил он, бросая перо. И вдруг Марье Ивановне стало стыдно, что она прочла письмо дочери. На старых щеках выступил кирпичный румянец, и она нетвердо, но сердито ответила: — Я, слава Богу, не слепая!.. Вижу… Санин подумал. — Ничего вы не видите, — сказал он, — а в доказательство могу вас поздравить с законным браком вашей дочери… Она сама хотела вам сказать, да уж все равно… Ему стало жаль, что в красивую молодую жизнь Лиды врывается еще одно мучение — старческая тупая любовь, способная замучить человека самой тончайшей и лютейшей пыткой. — Что? — вся выпрямляясь, переспросила Марья Ивановна. — Лида замуж выходит. — За кого? — радостно и недоверчиво вскрикнула старуха. — За Новикова… конечно… — А… а как же… — Да ну его к черту! — с внезапным раздражением вскрикнул Санин. — Не все ли вам равно… Что вы, чужую душу сторожить собираетесь! — Нет, я только не понимаю, Володя… — смущенно и нерешительно оправдывалась старуха, сердце которой запело, непонятно почему, радостную для нее песню: «Лида замуж выходит, Лида замуж выходит!..» Санин сурово пожал плечами. — Чего ж тут не понимать… Любила одного, полюбила другого, завтра полюбит третьего… Ну и Бог с ней. — Что ты говоришь! — с негодованием вскрикнула Марья Ивановна. Санин встал спиной к столу и скрестил руки. — А вы разве всю жизнь одного любили? — спросил он сердито. Марья Ивановна поднялась, и на ее неумном старом лице выступила каменно-холодная гордость. — Так с матерью не говорят! — резко выговорила она. — Кто? — Что кто? — Кто не говорит? — глядя исподлобья, спросил Санин. Он смотрел на мать и в первый раз сознательно заметил, какое у нее тупое и ничтожное выражение глаз и как нелепо торчит на голове всхохленная, как куриный гребень, наколка. — Никто не говорит! — тупо, каким-то неживым голосом сказала она. — Ну, а я говорю. Только и всего… — вдруг успокаиваясь и впадая в свое обычное настроение, возразил Санин, отвернулся и сел. — Вы свое от жизни взяли, а потому никакого права не имеете душить Лиду, — довольно равнодушно проговорил он, не оборачиваясь и принимаясь писать. Марья Ивановна молчала и смотрела на Санина во все глаза, а куриный гребень еще нелепее хохлился у нее на голове. Мгновенно затирая все воспоминания о минувшей жизни, с ее молодыми сладострастными ночами, она закрыла себе глаза одной фразой: «Как он смеет так говорить с матерью!» — и не знала, что ей делать дальше. Но прежде чем она решила, успокоившийся Санин повернулся, взял ее за руку и ласково сказал: — Оставьте вы все это… А Зарудина гоните вон, а то он действительно каких-нибудь пакостей наделает… Мягкая волна прошла по сердцу Марьи Ивановны. — Ну Бог с тобой, — произнесла она. — Я рада… мне Саша Новиков всегда нравился… А Зарудина, конечно, принимать нельзя, хотя бы из уважения к Саше. — Хотя бы из уважения к Саше, — смеясь одними глазами, согласился Санин. — А где Лида? — уже со спокойной радостью спросила Марья Ивановна. — В своей комнате. — А Саша? — с нежностью выговаривая имя Новикова, прибавила мать. — Не знаю, право… пошел… — начал Санин, но в это время в дверях появилась Дунька и сказала: — Там Виктор Сергеевич пришли с чужим барином. — А… Гони ты их в шею, — посоветовал Санин. Дунька застенчиво хихикнула. — Что вы, барин, разве можно! — Конечно, можно… На кой черт они нам сдались! Дунька закрылась рукавом и ушла. Марья Ивановна выпрямилась и стала как бы моложе, но глаза ее приобрели еще более тупое и животное выражение. В душе ее моментально, с удивительной легкостью и чистотой, точно она ловко передернула карту, произошла полная перемена: насколько теплело ее сердце к Зарудину раньше, когда она думала, что офицер женится на Лиде, настолько оно стало неприязненно холодным теперь, когда выяснилось, что мужем Лиды будет другой мужчина, а этот мог быть только ее любовником. Когда мать повернулась к выходу, Санин посмотрел на ее каменный, с серым недоброжелательным глазом, профиль и подумал: «Вот животное!» Потом сложил бумагу и пошел за ней. Ему было очень любопытно посмотреть, как сложится и разовьется новое запутанное и трудное положение, в которое поставили себя люди. Зарудин и Волошин встали навстречу с утрированной любезностью, лишенной той свободы, которой пользовался Зарудин в доме Саниных прежде. Волошину было несколько неловко, потому что он пришел с известной мыслью о Лиде и эту мысль приходилось скрывать. Но неловкость эта только еще больше волновала его. А на лице Зарудина сквозь напускные развязность и нахальство ясно выступала робкая тоска. Он сам чувствовал, что не надо было приходить; ему было стыдно и страшно: он не мог представить себе, как встретится с Лидой, и в то же время ни за что на свете не выдал бы этих чувств Волошину и не отказался бы от привычного самоуверенного, ничем не дорожащего мужчины, который может сделать с женщиной что угодно. Временами он прямо ненавидел Волошина, но шел за ним, как прикованный, не имея сил показать свою настоящую душу. — Дорогая Марья Ивановна, — неестественно показывая белые зубы, сказал Зарудин, — позвольте вам представить моего хорошего приятеля, Павла Львовича Волошина… При этом он угодливо, с неуловимо подмигивающей черточкой в самых уголках глаз и губ, улыбнулся Волошину. Волошин поклонился, ответив Зарудину тою же улыбкой, но более заметно и почти нагло. — Очень приятно, — холодно сказала Марья Ивановна. Скрытая неприязнь холодком скользнула из ее глаз на Зарудина, и осторожно чуткий офицер сейчас же это заметил. Мгновенно исчезла последняя его самоуверенность, и поступок их, окончательно потеряв игривую забавность, стал казаться ему невозможным и нелепым. «Эх, не надо было приходить!» — подумал он и тут, впервые, ясно вспомнил то, о чем забывал, возбужденный обществом для него недосягаемо великолепного Волошина. Ведь сейчас войдет Лида!.. Ведь это та самая Лида, которая была с ним в связи, беременна от него, мать его собственного будущего ребенка, который так или иначе, а ведь родится же когда-нибудь! И что же он ей скажет и как посмотрит на нее?.. Сердце Зарудина робко сжалось и тяжелым комом надавило куда-то вниз. «А вдруг она уже знает? — с ужасом подумал он, уже не смея взглянуть на Марью Ивановну, и весь стал ерзать, шевелиться, закуривая папиросу, двигая плечами и ногами и бегая глазами по сторонам. — Эх, не надо было идти!» — Надолго к нам? — величаво холодно спрашивала Марья Ивановна Волошина. — О, нет, — развязно и насмешливо глядя на провинциальную даму, отвечал Волошин и, вывернув ладонь, ловко вставил в угол сигару, дым которой шел прямо в лицо старухи. — Скучно вам у нас покажется… после Питера… — Нет, отчего же… Мне тут очень нравится, такой, знаете, патриархальный городок… — Вот вы за город съездите, у нас места есть великолепные… И купанье, и катанье… — О, непременно-с! — насмешливо подчеркивая «с», но уже скучливо воскликнул Волошин. Разговор не вязался и был тяжел и нелеп, как улыбающаяся картонная маска, из-под которой смотрят враждебные и скучные глаза. Волошин стал поглядывать на Зарудина, и смысл его взглядов был понятен не только офицеру, но и Санину, внимательно наблюдавшему за ними из угла. Мысль, что Волошин перестанет думать о нем, как о ловком, остроумно нахальном человеке, способном на все, оказалась сильнее тайной боязни Зарудина. — А где же Лидия Петровна? — с самоотверженным усилием спросил он, опять без нужды весь приходя в движение. Марья Ивановна посмотрела на него с удивленной неприязнью. «А тебе какое дело, раз не ты на ней женишься!» — сказали ее глаза. — Не знаю… У себя, должно быть, — холодно ответила она. Волошин опять выразительно посмотрел на Зарудина. «Нельзя ли как-нибудь вытребовать Лидку эту поскорее, а то старушенция мало занимательна!» — мысленно сказал он. Зарудин раскрыл рот и беспомощно шевельнул усами. — Я так много лестного слышал о вашей дочери, — осклабляя гнилые зубки, любезно нагибаясь всем корпусом вперед и потирая руки, заговорил Волошин сам, — что надеюсь иметь честь быть ей представленным? Марья Ивановна скользнула взглядом по неуловимо изменившемуся лицу Зарудина и инстинктивно поняла, что именно мог слышать этот гнилообразный, наглый человечек о ее кристально чистой и нежно святой Лиде. Мысль эта была так остра, что мгновенно приблизила к ней страшное предчувствие падения Лиды и обняла беспомощным ужасом. Она растерялась, и глаза ее стали в это время человечнее и мягче. «Если их не прогнать отсюда, — подумал в эту минуту Санин, — то они причинят еще много горя и Лиде, и Новикову…» — Я слышал, что вы уезжаете? — вдруг спросил он, задумчиво глядя в пол. Зарудин удивился, как не пришла ему самому в голову такая простая и удобная мысль. «А!.. Взять отпуск месяца на два…» — мелькнуло у него в мозгу, и Зарудин поспешно ответил: — Да, собираюсь… Надо бы отдохнуть, проветриться… знаете… Заплесневеешь на одном месте! Санин вдруг засмеялся. Весь этот разговор, в котором ни одно слово не выражало того, что чувствовали и думали люди, вся его никого не обманывающая ложность и то, что все, явно видя, что никто не верит, продолжали обманывать друг друга, рассмешили его. И решительное, веселое чувство свободной волной прихлынуло к его душе. — Скатертью дорога, — сказал он первое, что пришло ему в голову. И как будто со всех слетел строгий, крахмальный костюм, все три человека мгновенно изменились. Марья Ивановна побледнела и стала меньше, в глазах Волошина мелькнуло трусливо животное чувство, превратившее его в насторожившегося зверька, а Зарудин тихо и неуверенно поднялся со своего места. Живое движение прошло по комнате. — Что? — подавленным голосом спросил Зарудин, и голос его был тот самый, который не мог быть несвойствен ему в эту минуту. Волошин испуганно и мелко засмеялся, острыми пугливыми глазками отыскивая свою шляпу. Санин, не отвечая Зарудину, с веселым и злым лицом, нашел шляпу Волошина и подал ему. Волошин раскрыл рот, и из него вышел тоненький придавленный звук, похожий на жалобный писк. — Как это понять? — с отчаянием крикнул Зарудин, совершенно теряя почву. «Скандал!» — пронеслось в его помертвелом мозгу. — Так и понимайте, — сказал Санин, — вы тут совершенно не нужны, и вы доставите всем большое удовольствие, если уберетесь отсюда. Зарудин шагнул вперед. Лицо его стало страшно, и белые зубы оскалились зловеще и зверино. — А-а… вот как… — проговорил он, судорожно задыхаясь. — Пошел вон, — с презрением, коротко и твердо ответил Санин. И в голосе его послышалась такая стальная и страшная угроза, что Зарудин отступил и замолчал, нелепо и дико вращая зрачками. — Это черт знает что такое… — негромко пробормотал Волошин и поспешно направился к дверям, пряча голову в плечи. Но в дверях показалась Лида. Никогда, ни прежде, ни после, она не чувствовала себя такой униженной, точно голая рабыня, из-за которой на рынке разодрались самцы. В первую минуту, когда она узнала о приходе Зарудина с Волошиным и отчетливо поняла смысл этого прихода, чувство физического унижения было так велико, что она нервно зарыдала и убежала в сад, к реке, с вновь возникшей мыслью о самоубийстве. «Да что же это!.. Неужели этому еще не конец!.. Неужели я совершила такое ужасное преступление, что оно никогда не простится, и всегда всякий будет иметь право…» — чуть не закричала она, заломив над головой руки. Но в саду было так ясно и светло, так мирно жили там яркие цветы, пчелы и птицы, так голубело небо, так блестела у осоки вода, и так обрадовался фокстерьер Милль тому, что она побежала, что Лида опомнилась. Она вдруг инстинктивно вспомнила, что и всегда так же охотно и жадно бегали за ней мужчины, вспомнила свое оживление, которое напрягало все ее тело под взглядами этих мужчин, и потом совсем сознательно в ней пробудилось чувство гордости и правоты. «Ну что ж, — подумала она, — какое мне дело… он так он… ну любила, теперь разошлись… И никто никогда не смеет меня презирать!» Она круто повернулась к дому и пошла. В дверях Лида появилась не такою, какою привыкли видеть ее чужие люди. Но как всегда, вместо обычной модной и вычурной прически, у нее на спине мягко спускалась толстая и пышная коса, вместо изящного изощренного туалета, на груди и плечах легко и просто была легкая кофточка, наивно показывавшая освобожденное прекрасное тело, и вся она, в этом милом, простом, домашнем виде была как-то неожиданно прекрасна и обаятельна. Странно улыбаясь улыбкой, делавшей ее похожей на брата, Лида как будто спокойно перешагнула порог и сказала звучным и красивым голосом, с особенно милыми девичьими нотками: — Вот и я… Куда же вы?.. Виктор Сергеевич, бросьте фуражку!.. Санин замолчал и с любопытным восторгом, широко открыв глаза, глядел на сестру. «Это еще что!» — подумал он. Какая-то внутренняя сила, и грозная, и милая, и непреоборимая, и женственно-нежная, вошла в комнату. Точно укротительница вошла в клетку разодравшихся диких зверей. Мужчины вдруг стали мягки и покорны. — Видите ли, Лидия Петровна… — с замешательством проговорил Зарудин. И как только он заговорил, мило жалкое, беспомощное выражение скользнуло по лицу Лиды. Она быстро взглянула на него, и вдруг ей стало невыносимо больно. Болезненно чувствительный оттенок физической нежности проснулся в ней, и мучительно захотелось на что-то надеяться. Но это желание мгновенно же сменилось острой животной необходимостью доказать ему, как много он сам потерял и как она все-таки прекрасна, несмотря на горе и унижение, которое он причинил ей. — Ничего я не хочу видеть! — и в самом деле почти закрывая красивые глаза, властно и несколько театрально произнесла Лида. С Волошиным сделалось что-то странное: эта прелестная теплота, шедшая от едва прикрытого, нежного женского тела, открывшегося в неожиданной милой домашней красоте, разварила все его существо. Острый язычок мгновенно облизал его пересохшие губы, глазки сузились, и все тело под просторным светлым костюмом отекло в бессильном физическом восторге. — Представьте же… — сказала Лида, через плечо поворачивая к нему большие девичьи глаза, мягко и своевольно оттененные ресницами. — Волошин… Павел Львович… — пробормотал Зарудин. «И такая красавица была моей любовницей!» — и с искренним восторгом, и с хвастливым чувством перед Волошиным, и с легким уколом сознания невозвратимой потери мелькнуло в нем. Лида медленно повернулась к матери. — Мама, вас там спрашивают… — сказала она. — Мне не до… — начала Марья Ивановна. — Я говорю… — перебила Лида, и в голосе ее неожиданно зазвучали слезы. Марья Ивановна торопливо встала. Санин смотрел на Лиду, и ноздри его раздувались широко и сильно. — Господа, пойдемте в сад… Тут жарко! — сказала Лида и, как прежде, не глядя, идут ли за ней, пошла на балкон. Мужчины как загипнотизированные двинулись за ней, и было похоже, точно она опутала их своей косой и насильно ведет куда хочет. Волошин шел впереди, восхищенный и обостренный, позабыв все на свете, кроме нее. Лида села под липой в качалку и вытянула маленькие ноги в желтых туфельках на просвечивающих черных чулках. В ней как будто было два существа: одно томилось от стыда, обиды и тоски, другое упрямо принимало сознательно возбуждающие позы, одну красивее и гибче другой. И первое с омерзением смотрело и на себя, и на мужчин, и на всю жизнь. — Ну, Павел Львович… какое впечатление производит на вас наша глушь? — щуря глаза, спрашивала Лида. Волошин быстро скрестил и потер пальцы. — Такое, какое, вероятно, испытывает человек в глухом лесу, наткнувшийся на роскошный цветок! — ответил он. И между ними начался легкий, пустой и насквозь лживый разговор, в котором все то, что произносилось вслух, было ложью, а все то, о чем умалчивали, было правдой. Санин молчал и слушал именно тот молчаливый и настоящий разговор, который без слов скользил по лицам, по рукам и ногам, по звукам голоса и его дрожи. Лида страдала, Волошин мучительно и неудовлетворенно наслаждался ее красотой и запахом. А Зарудин уже ненавидел и ее, и Санина, и Волошина, и весь мир, хотел уйти и не уходил, хотел сделать что-то грубое и курил папиросу за папиросой. И почему-то нестерпимая потребность, чтобы Лида открыто предстала всем, как его любовница, беспросветно зло надавила его мозг. — И так вам нравится у нас, вы не жалеете, что покинули Петербург? — спрашивала Лида. Быть может, эта пытка была мучительнее всего, и ей самой странно было, что она не встает, не уходит. — Mais au contraire![1] — возражал Волошин, кокетливо разводя руками и наводя глаз на грудь Лиды. — Без фраз! — с кокетливо повелительным жестом сказала Лида, и опять в ней боролись два существа: одно вызвало краску на лице, другое еще выпуклее и неуловимо бесстыднее выставило грудь навстречу обнажающему взгляду. «Ты думаешь, что я очень несчастна… что я убита! Так на же, смотри! Вы таковы, так и я буду такой!» — с внутренними слезами мысленно говорила она Зарудину. — О, Лидия Петровна! — с ненавистью отозвался Зарудин. — Какие уж тут фразы! — Вы, кажется, что-то сказали? — холодно спросила Лида и, быстро меняя тон, опять обернулась к Волошину. — Расскажите мне о петербургской жизни… У нас ведь не жизнь, а прозябание! Зарудин почувствовал, что Волошин слегка усмехнулся в его сторону, и подумал, что Волошин уже не верит в то, что Лида была его любовницей. «Ага, ага… так… хорошо!» — с невероятной злобой сказал он себе. — Наша жизнь? О, эта знаменитая «петербургская жизнь»!.. Волошин легко и быстро болтал и производил впечатление маленькой глупенькой обезьянки, что-то лопочущей на своем пустом малопонятном языке. «Кто знает!» — думал он, с затаенной надеждой глядя на лицо, грудь и широкие бедра Лиды. — Могу вам дать честное слово, Лидия Петровна, что наша жизнь очень бледна и скучна… До сегодняшнего дня, впрочем, я думал, что и всякая жизнь скучна, независимо от того, где живет человек — в столице или в деревне… — Будто? — полузакрыла глаза Лида. — Что дает жизнь, так это — прекрасная женщина! А женщины больших городов, ах, если бы вы их видели!.. А знаете, я убежден, что если что когда-либо спасет мир, то это красота! — неожиданно, но считая это очень уместным, понятным и остроумным, прибавил Волошин. На его лице установилось бессмысленное разгоряченное выражение, и он болтал срывающимся голосом, беспрестанно возвращаясь к одному и тому же, к женщине, о которой он говорил так, точно тайком непрестанно раздевал и насиловал ее. И Зарудин, подмечая это выражение, вдруг почувствовал смутную ревность. Он краснел и бледнел и не мог стоять на месте, неровно и странно переходя с места на место посредине аллеи. — Наши женщины так похожи одна на другую, они так исковеркались и ошаблонились!.. Найти что-нибудь, способное вызвать действительное преклонение перед красотой… не то, знаете, специфическое чувство, а действительно чистое, искреннее поклонение, какое испытываешь перед статуей, в больших городах невозможно!.. Для этого надо пуститься именно в глушь, где жизнь — еще нетронутая почва, способная давать пышные цветы! Санин невольно почесал затылок и переложил ногу на ногу. — А к чему им здесь и расцветать, когда их рвать некому! — возразила Лида. «Ага! — с интересом подумал Санин. — Вот куда она ведет!..» Ему была ужасно интересна эта грубовато тонкая игра чувств и желаний, и ясно, и в то же время неуловимо развертывающаяся пород ним. — То есть? — Ну да, я говорю серьезно! Кто срывает наши печальные цветы? Что это за люди, которых мы делаем своими героями! — вырвалось у Лиды совершенно искренно и трогательно грустно. — Вы к нам безжалостны! — невольно отозвался на скрытые нотки ее голоса Зарудин. — Лидия Петровна права! — с одушевлением поддержал Волошин, но сейчас же спохватился и трусливо оглянулся на Зарудина. Лидия захохотала, и ее горящие местью и стыдом и тоской глаза грозно и печально впились в лицо Зарудину. А Волошин опять болтал, и слова его сыпались, прыгали и дробились, как стая каких-то чепушистых уродцев, Бог весть откуда набежавших сюда. Уже он говорил о том, что женщина с прекрасным телом может, не возбуждая грязных желаний, появляться на улицу голой, и видно было, как хотелось ему, чтобы этою женщиной была Лида и чтобы голой появилась она именно для него. А Лида смеялась, перебивала его, и в ее высоком смехе слышался стыд и слезы обиды и тоски. Было жарко, и солнце высоко и прямо смотрело в сад, и листья тихо-тихо покачивались, точно волнуясь знойными, но скованными ленью желаниями. А под ними хорошенькая, молоденькая беременная женщина с тайными слезами и муками старалась отомстить за поруганную страсть и чувствовала, что это не удается, и страдала бессильным стыдом; один слабосильный, трусливый самец мучился в потугах высказываемого и скрываемого сладострастного желания, а другой страдал от ревнивой и унижающей злобы. Санин сидел в стороне, в мягкой и зеленой тени липы, и спокойно смотрел на них. — Однако нам пора, — наконец не выдержал Зарудин. Сам не зная почему, он чувствовал во всем — в смехе, в глазах, в дрожи пальцев Лиды — скрытые удары по лицу, и злоба к ней, ревность к Волошину и физическая тоска безвозвратной потери истомили его. — Уже? — спросила Лида. Волошин, сладко жмурясь, улыбался и тонким языком облизывал губы. — Что делать… Виктору Сергеевичу, очевидно, нездоровится, — насмешливо, воображая себя победителем, сказал он. Они стали прощаться. Когда Зарудин наклонился к руке Лиды, он вдруг шепнул: — Прощай! Он сам не знал, зачем это сделал, но никогда так не любил и не ненавидел Лиду, как в эту минуту. И в душе Лиды ответно что-то замерло и задрожало, в желании расстаться с грустной и нежной благодарностью за пережитые вместе наслаждения, без всяких местей, злоб и ненавистей. Но она подавила это чувство и ответила безжалостно и громко: — Прощайте!.. Счастливого пути, Павел Львович, не забывать! Слышно было, как Волошин нарочно громче, чем нужно, сказал: — Вот женщина, она опьяняет, как шампанское!.. Они ушли, а когда шаги их стихли, Лида села в качалку, но совсем не так, как прежде, а сгорбившись и вся дрожа. Тихие, какие-то особенно трогательные девические слезы полились у нее по лицу. И почему-то Санину припомнился трогательно задумчивый образ русской девушки, с ее пышной косой, безотрадной жизнью и кисейным рукавом, которым она тайком где-нибудь, по весне, над обрывом разлива, утирала свои слезы. И то, что этот старинный наивный образ был совсем не свойствен обычной Лиде, с ее модными высокими прическами и изящными кружевными платьями, особенно было трогательно и жалко. — Ну что ты! — сказал Санин, подходя и беря ее за руку. — Оставь… какая ужасная штука жизнь… — выговорила Лида и наклонилась к самым коленям, закрыв лицо руками. Мягкая коса тихо свернулась через плечо и упала вниз. — Тьфу! — сердито сказал Санин. — Стал бы я из-за таких пустяков!.. — Неужели нет… других, лучших людей! — опять проговорила Лида. — Конечно, нет, — улыбнулся Санин, — человек гадок по природе… Не жди от него ничего хорошего, и тогда то дурное, что он будет делать, не будет причинять тебе горя… Лида подняла голову и посмотрела на него заплаканными красивыми глазами. — А ты не ждешь? — спокойнее и задумчивее спросила она. — Конечно, нет, — отвечал Санин, — я живу один… XXIX На другой день простоволосая и босая Дунька, с застывшим выражением испуга в глупых глазах, прибежала к Санину, чистившему дорожку в саду, и, очевидно повторяя чужие слова, сказала: — Владимир Петрович, вас желают видеть господа ахвицеры… Санин не удивился, потому что ждал того или иного вызова от Зарудина. — И очень желают? — шутя, спросил он Дуньку. Но Дунька, видимо, знала что-то страшное и, против обыкновения, не закрылась рукавом, а взглянула ему прямо в глаза с выражением испуганного участия. Санин поставил лопату к дереву, снял и перетянул пояс и, по своей манере слегка раскачиваясь на ходу, пошел в дом. «Экие дураки… ведь вот идиоты!» — с досадой думал он о Зарудине и его секундантах, но это было не ругательством, а выражением его искреннего мнения. Когда он проходил через дом, из дверей своей комнаты вышла Лида и стала на пороге. У нее было напряженное бледное лицо и страдальческие глаза. Она пошевелила губами, но ничего не сказала. В эту минуту она чувствовала себя самой несчастной и самой преступной женщиной в мире. В гостиной, в кресле, беспомощно сидела Марья Ивановна. И у нее было испуганное несчастное лицо, и куриный гребень наколки растерянно свисал набок. Она тоже поглядела на Санина умоляющими, испуганными глазами, так же пошевелила губами и так же промолчала. Санин улыбнулся ей, хотел остановиться, но раздумал и прошел дальше. Танаров и фон Дейц сидели в зале, на стульях возле первого от двери окна, и сидели не так, как садились всегда, а поджав ноги и выпрямившись, точно им было страшно неловко в их белых кителях и узких синих рейтузах. При входе Санина они медленно и нерешительно поднялись, очевидно не зная, как вести себя дальше. — Здравствуйте, господа, — сказал Санин громко, подходя и протягивая руку. Фон Дейц на секунду замялся, но Танаров быстро и преувеличенно поклонился, пожимая руку так, что перед Саниным мелькнул его подстриженный затылок. — Ну что скажете хорошего? — спросил Санин, замечая ту особую предупредительную готовность Танарова и дивясь тому, как ловко и уверенно проделывал этот офицер глупость фальшивой церемонии. Фон Дейц выпрямился и придал холодный вид своей лошадиной физиономии, но сконфузился. И странно было, что заговорил прямо и уверенно всегда молчаливый и застенчивый Танаров. — Наш друг, Виктор Сергеевич Зарудин, сделал нам честь, поручив за него объясниться с вами, — сказал он отчетливо и холодно, как будто внутри его пошла в ход заведенная машина. — Ага! — произнес Санин, широко открывая рот и с комической важностью. — Да-с, — слегка опуская брови, упрямо и твердо продолжал Танаров, — он находит, что ваше поведение относительно него было не совсем… — Ну да… понимаю… — быстро теряя терпение, перебил Санин, — я его прогнал почти что в шею… чего уж тут «не совсем»! Танаров сделал усилие, чтобы что-то понять, но не смог и продолжал: — Да-с… Он требует, чтобы вы взяли свои слова назад. — Да… да… — почему-то счел нужным прибавить длинный фон Дейц и как журавль переступил с ноги на ногу. — Как же я их возьму? Слово не воробей, вылетит — не поймаешь! — смеясь одними глазами, возразил Санин. Танаров недоуменно помолчал, глядя прямо в глаза Санину. «Однако какие у него злые глаза!» — подумал Санин. — Нам не до шуток… — сердито, точно сразу поняв что-то и густо багровея, вдруг быстро проговорил Танаров. — Угодно вам взять ваши слова обратно или нет? Санин помолчал. «Форменный идиот!» — подумал он даже с грустью, взял стул и сел. — Я, пожалуй, и взял бы свои слова обратно, чтобы доставить Зарудину удовольствие и успокоить его, — серьезно заговорил он, — тем более что мне это ровно ничего не стоит… Но, во-первых, Зарудин глуп и поймет это не так, как надо, и, вместо того чтобы успокоиться, будет злорадствовать, а во-вторых, Зарудин мне решительно не нравится, а при таких обстоятельствах и слов назад брать не стоит… — Так-с… — сквозь зубы злорадно протянул Танаров. Фон Дейц испуганно поглядел на него, и с его длинной физиономии сползли последние краски. Она стала желта и деревянна. — В таком случае, — повышая голос и придавая ему угрожающий оттенок, начал Танаров. Санин с внезапной ненавистью оглядел его узкий лоб и узкие рейтузы и перебил: — Ну и так далее… знаю… Только драться с Зарудиным я не буду. Фон Дейц быстро повернулся. Танаров выпрямился и, принимая презрительный вид, спросил, отчеканивая слоги: — По-че-му?. Санин засмеялся, и ненависть его прошла так же быстро, как и явилась. — Да потому… Во-первых, я не хочу убивать Зарудина, а во-вторых, и еще больше, не хочу сам умирать. — Но… — кривя губы, начал Танаров. — Да не хочу, и баста! — сказал Санин, вставая. — Стану я еще вам объяснять, почему!.. Очень мне надо!.. Не хочу… ну? Глубочайшее презрение к человеку, который не хочет драться на дуэли, смешалось в Танарове с непоколебимым убеждением, что никто, кроме офицера, и не способен быть настолько храбрым и благородным, чтобы драться. А потому он нисколько не удивился, а, напротив, даже как будто обрадовался. — Это ваше дело, — сказал он, уже не скрывая и даже преувеличивая презрительное выражение, — но я должен вас предупредить… — И это знаю, — засмеялся Санин, — но этого я уже прямо не советую Зарудину… — Что-с? — усмехаясь, переспросил Танаров, беря с подоконника фуражку. — Не советую меня трогать, а то я его так побью, что… — Послушайте! — вдруг вспыхнул фон Дейц. — Я не могу позволить… вы издеваетесь!.. И неужели вы не понимаете, что отказываться от вызова это… это… Он был красен, как кирпич, и тусклые глаза глупо и дико пучились из орбит, а на губах показался маленький слюнный водоворотик. Санин с любопытством посмотрел ему в рот и сказал: — А еще человек считает себя поклонником Толстого! Фон Дейц вскинул головой и затрясся. — Я вас попрошу! — с визгом прокричал он, мучительно стыдясь, что кричит на хорошего знакомого, с которым недавно говорил о многих важных и интересных вопросах. — Я вас попрошу оставить… Это не относится к делу! — Ну нет, — возразил Санин, — даже очень относится! — А я вас попрошу, — с истерическим воплем закричал фон Дейц, брызгая слюной, — это совсем… и одним словом… — Да ну вас! — с неудовольствием отодвигаясь от брызгавшей слюны, сказал Санин. — Думайте, что хотите, а Зарудину скажите, что он дурак… — Вы не имеете права! — отчаянным плачущим голосом взвыл фон Дейц. — Хорошо-с, хорошо-с… — с удовольствием проговорил Танаров. — Идем. — Нет, — тем же плачущим голосом и бестолково размахивая длинными руками, кричал фон Дейц, — как он смеет… это прямо… это… Санин посмотрел на него, махнул рукой и пошел прочь. — Мы так и передадим нашему другу… — сказал ему вслед Танаров. — Ну так и передайте, — не оборачиваясь, ответил Санин и ушел. «Ведь вот дурак, а как попал на своего дурацкого конька, какой стал сдержанный и толковый!» — подумал Санин, слыша, как Танаров уговаривает кричащего фон Дейца. — Нет, это нельзя так оставить! — кричал длинный офицер, с грустью сознавая, что благодаря этой истории потерял интересного знакомого, и не зная, как это поправить, а оттого еще больше озлобляясь и, очевидно, портя дело вконец. — Володя… — тихо позвала из дверей Лида. — Что? — остановился Санин.

The script ran 0.026 seconds.