Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джек Лондон - Мартин Иден [1909]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, Драма, О любви, Роман

Аннотация. В романе показан сложный путь к писательской славе парня из рабочей семьи. Судьбу Мартина определила встреча с Рут - девушкой из богатой семьи, неземным существом, которая горячо полюбила неординарного юношу. Под влиянием любви, близкой к поклонению, Мартин изменяется внешне и внутренне, отходит от людей своего круга и & постепенно понимает ничтожность и мерзость мира своей любимой.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 

Всю ночь Мартин проспал как убитый, разбудил его почтальон, принесший утреннюю почту. Усталый, отяжелевший, Мартин вяло просматривал письма. В тонком конверте оказался чек на двадцать два доллара от одного из вороватых журнальчиков. Полтора года Мартин добивался этих денег. А сейчас они были ему безразличны. Куда девалось волнение, которое вызывал в нем прежде издательский чек. В отличие от тех, прежних чеков, этот ничего ему не сулил. Теперь это чек на двадцать два доллара, только и всего… просто на него можно будет купить еды. Та же почта принесла и еще один чек, из нью‑йоркского еженедельника в оплату за юмористический стишок, принятый несколько месяцев назад, чек на десять долларов. В голову пришла мысль, и Мартин стал неторопливо ее обдумывать. Что делать дальше, еще неясно и пока не хочется ни за что браться. А между тем надо жить. И у него множество долгов. Пожалуй, выгоднее всего накупить марок и опять отправить в путь все рукописи, что громоздятся под столом. Одну‑другую глядишь, примут. Это поможет жить дальше. Так он и порешил и, получив по, чекам в Оклендском банке, купил на десять долларов почтовых марок. Возвращаться к себе в тесную комнатушку и готовить завтрак – от одной этой мысли стало тошно. Впервые Мартин махнул рукой на свои долги. Конечно, дома можно состряпать сытный завтрак, который обойдется в пятнадцать‑двадцать центов. Но вместо этого Мартин пошел в кафе «Форум» я заказал завтрак за два доллара. Двадцать пять центов он дал на чай и пятьдесят центов потратил на пачку «Египетских» сигарет. Он закурил впервые с тех пор, как Руфь попросила его бросить. А чего ради теперь не курить, да еще когда хочется.. А деньги, зачем их беречь? За пять центов можно бы купить пакет дешевого табаку «Дарем», бумаги, и свернуть сорок распрекрасных цигарок‑ну и что? Деньги для него теперь только тем и хороши, что на них можно сразу же что‑то купить. Нет у него ни карты, ни руля, и не все ли равно, куда плыть, зато когда плывешь по воле воля, почти и не живешь, а ведь жить больно. Дни скользили мимо, и каждую ночь Мартин преспокойно спал восемь часов. Хотя теперь, в ожидании новых чеков, он ел в японских ресторанчиках, где кормили за десять центов, он стал не такой тощий; впалые щеки округлились. Он уже не изматывал, себя вечным недосыпанием, работой и занятиями сверх всякой меры. Ничего не писал, не раскрывал книги. Он много ходил, гулял среди холмов, долгими часами слонялся по тихим паркам. Не было у него ни друзей, ни знакомых, и он не заводил знакомств. Не хотелось. Неведомо откуда он ждал какого‑то толчка, который снова привел бы в движение его остановившуюся жизнь. А пока жизнь его замерла, – бесцельная, пустая, бесполезная. Однажды он отправился в Сан‑Франциско, глянуть на «людей из настоящего теста». Но в последнюю минуту, уже поднявшись в подъезд, отпрянул от дверей, повернулся и бежал через многолюдные рабочие кварталы. При мысли, что придется слушать философские споры, страшно ему стало, и он удирал крадучись, опасливо – вдруг столкнется с кем‑нибудь из «настоящих», кто его узнает. Случалось, он проглядывал журналы и газеты – хотелось посмотреть, как там измываются над «Эфемеридой». Поэма имела успех. Но что это был за успех! Все прочитали ее и все спорили, можно ли это назвать поэзией. Местная пресса не осталась в стороне, и каждый день в газетах появлялись мудреные рецензии, язвительные статейки и глубокомысленные письма подписчиков. Элен Делла Делмар (под трубные звуки и грохот тамтамов провозглашенная величайшей поэтессой Соединенных Штатов) заявила, что Бриссенлену не место рядом с ней на Парнасе, и в многословных письмах доказывала публике, что никакой он не.поэт. В следующем номере «Парфенон» похвалялся тем, какую поднял бурю, насмехался над сэром Джоном Вэлью и без зазрения совести использовал смерть Бриссендена в своих коммерческих интересах. Некая газета, утверждавшая, что у нее полмиллиона подписчиков, тиснула весьма оригинальный экспромт Элен Деллы Делмар с колкостями и подковырками в адрес Бриссендена. Больше того, они посмела еще и сочинить пародию на его поэму. Не однажды Мартин порадовался, что Бриссенден до этого не дожил. Ведь он так ненавидел чернь, а сейчас все прекраснейшее в нем, самое святое, отдан во власть черни. Изо дня в день Красота подвергалась вивисекции. Каждый дурак хватался за перо, жалкие ничтожества спешили взмыть на волне величия Бриссендена и помельтешить в глазах публики: «Мы получили письмо от одного джентльмена, который недавно написал такую же поэму, только лучше», – писала некая газета. Другая газета, упрекая Элен Деллу Делмар за ее пародию, заявила с полной серьезностью: «Мисс Делмар» безусловно написала это в веселую минуту, не проявив уважения, с коим великий поэт должен бы относиться к другому, быть может, даже более великому. Однако, даже если мисс Делмар не чужда ревности к человеку, который сочинил «Эфемериду», она, как и тысячи других, несомненно, зачарована его творением, и, возможно, придет день, когда она попробует написать что‑нибудь в этом роде". Священники начали поносить «Эфемериду» в своих проповедях, а один, который слишком упорно защищал многие идеи поэмы, был за ересь лишен сана. Великую поэму использовали для увеселения публики. Ею завладели сочинители юмористических виршей и карикатуристы и потешались вовсю, а в светских еженедельниках пошли в ход шуточки, вроде таких: сэр Чарли Френшем строго по секрету сказал Арчи Дженнигсу, что, прочитав пять строк «Эфемериды», пожалуй, кинешься избивать калеку, а после десяти строк и вовсе утопишься. Мартин не смеялся и не скрипел в бешенстве зубами. Им овладела глубокая печаль. Рухнул весь его мир, тот мир, что венчала любовь, и после этого краха разочарование в журнальном мирке к милейшей публике не так ужасало. Бриссенден совершенно справедливо судил о журналах, а ему, Мартину, чтобы убедиться в этом самому, потребовались годы тяжкого и напрасного труда. Да, Бриссенден недаром клял журналы, можно было бы и еще кое‑что прибавить. Ну, да с ними покончено, утешил себя Мартин. Он стремился к звездам, а свалился в зловонную трясину. Все чаще ему виделся Таити, – такие чистые, такие сладостные видения перед глазами. А есть еще низинный Паумоту, и скалистые Маркизские острова; теперь он часто видел себя на борту торговой шхуны или хрупкого катерка, – вот он на рассвете проходит за риф у Папеэте и пускается в путь вдоль жемчужных атоллов к Нуку‑Хиве, к бухте Тайохаэ, где Тама‑ри заколет в честь его приезда кабана, а увитые гирляндами дочери Тамари возьмут его за руки и с пес‑ней и смехом обовьют и его цветами. Это зов Южных морей, и конечно же, рано или поздно он отзовется. А пока он ничего не делал, отдыхал и набирался сил после долгого перехода через царство знания. Когда от «Парфенона» пришел чек на триста пятьдесят долларов, Мартин передал его местному стряпчему, который по поручению родных Бриссендена занимался делами покойного. Мартин взял расписку в получении чека и одновременно дал письменное обязательство вернуть взятые у Бриссендена сто долларов. Скоро Мартин перестал быть завсегдатаем японских ресторанчиков. В тот самый час, когда он перестал бороться, судьба ему улыбнулась. Но улыбка запоздала. Равнодушно вскрыл он тонкий конверт из «Золотого века», пробежал глазами чек на триста долларов и заметил, что он выписан за принятое к печати «Приключение». Все долги Мартина, включая проценты ростовщику, не превышали, ста долларов. И когда он расплатился со всеми долгами и отдал сто долларов наследникам Бриссендена, у него в кармане еще осталось больше сотни долларов. Он заказал у портного костюм и обедал в лучших городских кафе. Спал он по‑прежнему в своей комнатушке у Марии, но при виде его нового костюма, соседские мальчишки перестали, забравшись на крышу дровяного сарая или хоронясь за забором, кричать ему «бродяга» и «лодырь». «Уики‑Уики», его гавайский рассказ, был куплен Ежемесячником Уоррена" за двести пятьдесят долларов. «Северное обозрение» взяло его этюд «Колыбель красоты», а «Журнал Макинтоша»‑"Гадалку", стихотворение, которое он посвятил Мэриан. Редакторы и рецензенты вернулись после летнего отдыха, и судьба рукописей решалась без промедления. Для Мартина оставалось загадкой, что на них на всех напало, отчего они вдруг встрепенулись и пошли принимать подряд все то, что упорно отвергали целых два года. До сих пор ничто из написанного им еще не было напечатано. Нигде, кроме Окленда, его не знают, да и среди тех немногих в Окленде, кто думал, будто знает его, он известен как «красный» и социалист. И решительно нечем объяснить, почему товар его вдруг пошел в ход. Просто каприз судьбы. После того как «Позор солнца» был отвергнут многими журналами, Мартин сделал, как советовал Бриссенден, с которым он раньше не соглашался, – отправил эту рукопись по издательствам. После нескольких отказов его приняло издательство «Синглтри, Дарнли и К°», пообещав опубликовать осенью. Мартин попросил аванс, но ему ответили, что это у них не принято, – такого рода книги редко окупаются и навряд ли удастся продать хотя бы тысячу экземпляров. Мартин вычислил, сколько заработает при таком тираже. Цена одного экземпляра‑доллар, согласно договору он получает пятнадцать процентов, стало быть, книга принесет ему сто пятьдесят долларов. Он решил, что, если бы начинать все сначала, он бы ограничился беллетристикой. «Приключение» вчетверо короче, а «Золотой век» заплатил за него вдвое больше. Выходит, газетная заметка о гонорарах, которая давным‑давно попалась ему на глаза, все‑таки не лгала. Первоклассные журналы и вправду платят. как только принимают материал, и платят хорошо. Не два, а четыре цента за слово заплатил ему «Золотой век». И к тому же они покупают хороший то‑вар‑ведь вот купили же его рассказ. При этой по‑следней мысли Мартин усмехнулся. Он написал в издательство «Синглтри, Дарнли и К°», предлагая продать авторское право на «Позор солнца» за сто долларов, да там не захотели рисковать. Но он пока не нуждался в деньгах, так как были приняты и оплачены несколько его поздних рассказов. Он даже открыл счет в банке, к его услугам теперь было несколько сот долларов, и никому на свете он ничего не должен. «Запоздавший», прежде отвергнутый многими журналами, наконец нашел пристанище в издательстве «Мередит‑Лоуэл». Мартин вспомнил о пяти долларах, которые дала ему Гертруда, и как он решил возвратить ей в сто раз больше; и он написал в издательство с просьбой заплатить ему пятьсот долларов в счет авторского гонорара. К его немалому удивлению, с обратной же почтой пришел чек на эту сумму и с ним договор. Мартин обменял чек на пятидолларовые золотые и позвонил Гертруде, что ему нужно ее видеть. Сестра пришла, запыхавшись, еле переводя дух; так она спешила. Предчувствуя недоброе, она прихватила те несколько долларов, которые у нее нашлись; и, совершенно уверенная, что с братом случилась беда, спотыкаясь, всхлипывая, кинулась к нему, обняла, без слов сунула ему сумочку. – Я бы сам пришел, – сказал Мартин, – да не хотел стычки с Хнггинботемом, а этого бы не избежать. – Обожди, вскорости он поостынет, – заверила его Гертруда, а сама гадала, в какую беду попал Мартин. – Только ты бы сперва подыскал себе место да остепенился. Бернард, он любит, чтоб человек был при деле. Прочитал он тогда про тебя в газетах и уж до того взбеленился. Сроду его таким не видывала. – Не стану я искать себе место, – с улыбкой сказал Мартин. – Так ему от меня и передай. Не нужно мне никакое место, и вот тебе доказательство. И ей на колени звонким, сверкающим золотым потоком устремились сто пятидолларовых монет. – Помнишь, ты дала мне монету в пять долларов, у меня тогда не было на трамвай? Ну так вот она, эта монета, да еще девяносто девять ее сестриц, возраст у них разный, а все равно близнецы. Гертруда и ехала‑то к брату в страхе, а тут перепугалась насмерть. Да, конечно, она боялась не зря. Это уже не просто страшное подозрение, это уверенность. В ужасе глядела она на Мартина, и ее расплывшееся тело сжалось, словно золотой поток жег ее. – Это твое, – засмеялся Мартин. Гертруда отчаянно зарыдала. – Бедняжка ты мой, бедняжка! – со стоном повторяла она. Мартин был ошарашен. Потом понял, отчего убивается сестра, и подал ей письмо издателей, сопровождавшее чек. С трудом разбирала она письмо, то и дело останавливалась, утирала глаза, а дочитав, спросила: – Стало быть, деньги эти у тебя честные? – Почестней, чем если бы я их выиграл в лотерею. Я их заработал. Понемногу она поверила, старательно перечитала письмо. Долго пришлось объяснять ей, каким образом оказалось у него столько денег, и еще немало времени прошло, покуда она уразумела, что деньги и вправду ее, а он в них не нуждается. – Положу их в банк на твое имя, – сказала наконец Гертруда. – Даже и думать не смей. Деньги твои, трать в свое удовольствие, а не хочешь брать, отдам Марии. Она уж найдет, куда их девать. Только вот что я тебе скажу, найми‑ка служанку и как следует отдохни. – Расскажу все Бернарду, – объявила сестра, уходя. Мартин поморщился, потом усмехнулся. – Давай рассказывай. И может, он тогда опять пригласит меня обедать. – А как же… наверняка пригласит, – пылко отозвалась Гертруда, притянула Мартина к груди, обняла и поцеловала.  Глава 42   И пришел день, когда Мартину стало одиноко. Вот он здоров, полон сил, а делать ему нечего. Писать и заниматься он перестал, Бриссенден умер, Руфь для него потеряна, и в жизни зияет пустота, а просто жить безбедно, похаживать в кафе да покуривать «Египетские» сигареты – не для него это. Правда, слышался ему зов Южных морей, но казалось ему, что в Соединенных Штатах игра еще не окончена. Скоро должны выйти две его книги, а есть у него в запасе и рукописи, которые, возможно, все же найдут издателя. Они принесут деньги, он подождет и уж тогда, богачом, отправится в Южные моря. На Маркизах есть одна долина возле бухты, ее можно купить за тысячу чилийских долларов. От подковообразной закрытой бухты долина уходит к головокружительным, увенчанным облаками горным пикам, и в вей добрых десять тысяч акров. Там полным‑полно тропических плодов, диких куропаток и кабанов, бывает, забредет и стадо диких коров, а высоко в горах пасутся стада диких коз, и на них охотятся стаи диких собак. Дикое место. Людей там нет. И можно купить эту долину вместе с бухтой за тысячу чилийских долларов. Бухта, помнится, великолепная, глубокая, туда спокойно могут заходить самые крупные суда, и притом безопасная. Справочник Южно‑тихоокеанского пароходства даже рекомендует ее как лучшее на многие сотни миль место для малого ремонта судов. Он купит шхуну – из тех, что вроде яхты, дно обшито. медью и развивают бешеную скорость – и станет торговать копрой и добывать жемчуг у островов. Долина и бухта станут его штаб‑квартирой. Он построит просторный дом, крытый пальмовыми листьями, как спокон веку строят островитяне, и в доме, в долине, на шхуне у него будут темнокожие слуги. Там он будет принимать агента с фактории Тайохаэ, капитанов странствующих торговых судов и сливки тамошнего сомнительного общества. У него будет открытый дом, и принимать он всех станет по‑королевски. И забудет книги, которые некогда так много для него значили, забудет мир, который оказался обманчивым. Чтобы все это исполнилось, надо сидеть в Калифорнии и ждать, когда разбогатеешь. Деньги понемногу притекают. Если бы какая‑нибудь из его книг завоевала успех, удалось бы продать всю груду рукописей. Можно бы составить сборники стихов и рассказов и уж тогда долина, бухта, шхуна у него в руках. Писать он больше не будет. Это решено. Но пока, в ожидании, когда книги будут напечатаны, надо что‑то делать, выйти из тупого оцепенения, какой‑то холодной отрешенности., Однажды воскресным утром Мартин узнал, что в этот день в Шелл‑Маунд‑парке каменщики устраивают гулянье, и прямиком туда направился. В прежние времена он частенько бывал на таких гуляньях, хорошо представлял, что это такое, и, едва вошел в парк, на него нахлынули ощущения той давней поры. В конце концов, он из того же теста, что весь этот рабочий люд. Среди тружеников он родился, среди них жил, и, хотя на время от них отошел, приятно снова оказаться среди своих. – Неужто Март! – услышал он, и чья‑то дружеская рука опустилась ему на плечо. – Где пропадал? В плаванье ходил? Ну, давай опрокинем стаканчик. Он очутился старой компании, только из старых приятелей кое‑кого недоставало, появились и новые, незнакомые лица. К каменщикам они не имели никакого отношения, но по‑прежнему ходили на все подряд воскресные гулянья – потанцевать, подраться, позабавиться. Мартин выпил с ними и снова начал. чувствовать себя человеком. Дурак он, что ушел от них; и конечно же, он был бы куда счастливее, если бы остался со своими и махнул рукой на книги и на всяких важных господ. Однако, пиво не казалось так хорошо, как в былые времена. Совсем не тот, не прежний вкус. Это Бриссенден виноват, отбил у него вкус к пиву, решил он и подумал, а может, книги в конце концов отбили у него вкус к обществу друзей юности. Он решил не поддаваться и пошел в павильон для танцев. Встретил подручного слесаря с какой‑то блондинкой, и она тотчас предпочла своему кавалеру Мартина. – Ишь какой, всегда он так, – объяснил Джимми приятелям, которые стали над ним потешаться, когда Мартин с блондинкой унеслись от него в вальсе. – И плевать, я не в обиде. Уж больно я рад опять его повстречать. Гляди, как ее кружит, а? Эдак ласково. Как тут девчонку виноватить? Но Мартин возвратил девчонку Джимми, и втроем, да еще с полудюжиной приятелей, они смотрели, как крутятся пары, и смеялись, и перебрасывались шутками. Все радовались возвращению Мартина. Ни одна его книга еще не вышла из печати. И он не поднялся в их глазах на какие‑то мнимые высоты. Просто его любили такого, какой он есть. Он чувствовал себя принцем, вернувшимся после изгнания, и одинокая душа его расцветала, омытая их сердечным радушием. Он веселился вовсю, он был в ударе. Да и карманы были не пусты, и, как бывало, когда он возвращался из плаванья, только что получив жалованье, он беспечно сорил деньгами. В какую‑то минуту среди танцующих мелькнула Лиззи Конноли в объятиях молодого рабочего парня, и позднее, пройдясь по павильону, Мартин набрел на нее – она сидела у стола с закусками и прохладительными напитками. Когда радостно‑удивленные восклицания остались позади, Мартин вышел с нею на волю, где можно разговаривать, не стараясь перекричать музыку. С той минуты, как он с ней заговорил, она была в его власти. Он это понимал. Он читал это в гордом и покорном ее взгляде, во всей ее гордой и ласковой повадке, в том, как жадно она его слушала. Это была уже не та девчонка, какую он знал прежде. Теперь перед ним была женщина, и ее страстной, дерзкой красоте еще прибавилось прелести– все такая же страстная, она стала уже не такой пылкой и дерзкой, видно, научилась лучше владеть собой. «Красавица, настоящая красавица», – прошептал восхищенный Мартин. И он понимал, она в его власти, и скажи он только «Пойдем», она пойдет за ним на край света. Едва у него мелькнула эта мысль, жестокий удар кулаком в скулу чуть не свалил его наземь. Нападающим двигала такая злость и так он спешил, что он не попал в челюсть, куда метил. Мартин кое‑как устоял на ногах, обернулся навстречу новому яростному взмаху кулака. Он машинально пригнулся, и кулак, не задев его, скользнул мимо, противника рвануло вперед, крутануло. Мартин изо всей силы нанес короткий боковой удар левой. Противник рухнул на бок, вскочил, бешено кинулся на Мартина. Мартин увидел его искаженное неистовой злобой лицо, мельком подумал, с чего так зол на него этот парень. А тем временем, размахнувшись, нанес прямой удар левой. Парень опрокинулся назад, рухнул грудой тряпья. К ним уже подбегали Джимми с приятелями. Все существо Мартина торжествовало победу. Будто вернулись беззаботные прежние дни, танцы, драка, веселье– даже еще лучше стало. Он не спускал настороженного взгляда с противника. Лишь мельком глянул на Лиззи. Обычно девушки поднимают визг, когда парни дерутся, но Лиззи не визжала. Затаив дыхание, она чуть подалась вперед и жадно следила за схваткой – рука прижата к груди, щеки пылают, в глазах жаркое, восхищенное удивление. Парень поднялся с земли и теперь силился вырваться из рук честной компании. – Она меня дожидалась! – орал он на весь белый свет. – Меня она дожидалась, а этот встрял и нахально ее увел! Пустите меня, говорят вам, пустите. Я с ним разделаюсь! – Очумел, что ли? – спросил Джимми, вместе с другими удерживая парня. – Это ж Мартин Иден. Он боксер что надо, верно тебе говорю. Будешь соваться, он из тебя лепешку сделает. – Он ее у меня из‑под носа увел! – выкрикнул парень. – Он одолел Летучего Голландца, а уж его‑то ты знаешь, – увещевал Джимми. – Всего‑то за пять раундов и свалил. А ты и минуты против него не продержишься. Это известие, кажется, несколько утихомирило разъяренного парня, и он смерил Мартина опасливым взглядом. – По нему не видать, – насмешливо сказал он, но запала в насмешке не чувствовалось. – Летучий Голландец тоже сперва не увидал, – заверил его Джимми. – Пошли, кончай с этим. Мало тут, что ли, девчонок. Пошли! Парень дал себя увести, и вся компания двинулась за ним в сторону павильона. – Кто это? – спросил Мартин у Лиззи. – И вообще, с чего он так вскинулся? Боевой пыл, который когда‑то жарко разгорался в нем и остывал не сразу, уже угас, Мартин поймал себя на том, что слишком придирчиво разбирается в себе, и понял: не для него это незатейливое существование, когда бездумно даешь волю любому порыву. Лиззи вскинула голову. – А никто, – сказала она. – Ухажер мой. – И, помолчав, объяснила: – Так уж пришлось. Больно тошно стало одной‑то. А только я не забыла, – договорила она совсем тихо, глядя куда‑то вдаль. – А его бы бросила и глазом не моргнула. Она отвернулась, а Мартин, глядя на нее, знал: довольно только протянуть руку, чтобы сорвать этот плод, и еще подумалось, а много ли, в сущности, стоит безукоризненно правильная утонченная речь, и за этими мыслями забыл ей ответить. – Здорово ты его отдубасил, – со смехом бросила Лиззи пробный камешек. – А он крепкий парнишка, – великодушно признал Мартин. – Если бы его не увели, пожалуй, я не так бы легко с ним справился. – А кто была дамочка, с кем я тебя видала в тот вечер? – спросила Лиззи. – Да просто знакомая, – ответил Мартин. – Давно это было, – задумчиво прошептала она. – Будто тыща лет прошла. Но эту тему Мартин не поддержал. Перевел разговор на другое. Они пообедали в ресторане, он заказал вино и дорогие лакомства, а потом танцевал с ней, с ней одной, покуда она не устала. Он был отличный танцор, и Лизз кружилась с ним и кружилась, склонясь головой ему на плечо, она была вне себя от счастья, и ей хотелось только, чтобы так было вечно. К вечеру они погуляли в парке, а потом, по доброму старому обычаю, она села на траву, а Мартин растянулся на спине, положил голову ей на колени. Он дремал, а Лиззи гладила его волосы, смотрела на его сомкнутые веки, – ее переполняла любовь. Внезапно открыв глаза, Мартин прочел признание, написанное на ее лице. Она опустила ресницы, вновь подняла и с ласковым вызовом встретила его взгляд. – Я честная перед тобой, ждала тебя все годы, – сказала она тихо‑тихо, чуть не шепотом. Мартин понимал, что, как ни поразительно, это правда. И в душе отчаянно боролся с искушением. Он может сделать ее счастливой. Судьба отказала ему в счастье, но почему он должен отказать в счастье этой девушке? Можно бы жениться на ней, и пусть она живет во дворце на Маркизах под кровлей из пальмовых листьев. Так сильно было искушение, но властный внутренний голос оказался еще сильней. Сам того не желая, Мартин был все еще верен Любви. Пора вольной, бездумной жизни миновала. Ее уже не вернуть, и к ней не вернуться. Он изменился, до этого часа он даже не понимал, как сильно изменился. – Не гожусь я в мужья, Лиззи, – небрежно сказал он. Рука, играющая его волосами, на миг замерла, потом опять принялась тихо их поглаживать. Лицо девушки словно отвердело, но то была твердость внезапно принятого решения, – щеки по‑прежнему розовели, и вся она светилась нежностью. – Не об том я…– начала она и запнулась. – Или… да мне все, все едино, – повторила она. – Я гордая, что ты мне друг. Я для тебя чего хочешь сделаю. Такая уж, видать, уродилась. Мартин сел, взял ее за руку. Неспешно взял, с теплым чувством, но без страсти, и от этой теплоты девушку пробрал холод. – Не будем больше про это, – сказала она. – Ты очень хорошая, сердце у тебе благородное, – сказал Мартин.. – Это мне надо гордиться, что я с тобой знаком. И я горжусь, горжусь. Ты для меня луч света в очень темном мире, и я должен быть честен перед тобой, как была честна передо мной ты. – А мне все едино, честный ты со мной или нечестный. Ты чего хочешь со мной делай. Хоть в грязь кинь да растопчи. В целом свете одному тебе это можно, – с чувством, с вызовом прибавила она. – Зазря я, что ль, сызмальства сама об себе заботилась. – Потому‑то я ничего такого и не сделаю, – мягко сказал Мартин. – У тебя слишком большое сердце, слишком ты великодушная, не могу я с тобой поступать недостойно. Жениться я не собираюсь и не собираюсь… ну, любить, не женясь, хотя прежде со мной так бывало. Мне жаль, что я пришел сюда сегодня и встретился с тобой. Но теперь уже ничего не поделаешь, и я ведь совсем не думал, что так обернется. Но послушай, Лиззи, ты мне так нравишься, никакими словами не сказать. Не просто нравишься. Я восхищаюсь тобой и уважаю тебя. Ты замечательная, ты замечательно хорошая. Да что толку в словах? Но я вот что хочу сделать. Тебе трудно жилось, позволь мне облегчить твою жизнь. (Глаза Лиззи засветились радостным светом – и снова погасли.) У меня почти наверняка скоро заведутся деньги… Много денег. В эту минуту он махнул рукой на долину с бухтой, на крытый пальмовыми листьями дворец и нарядную белую шхуну. В конце‑то концов, не все ли равно. Можно уйти в плаванье простым матросом куда угодно, на любом корабле, как уходил уже столько раз. – Я хотел бы отдать эти деньги тебе. Есть ведь, наверно, что‑то, чего тебе хочется, – пойти в школу или на курсы делопроизводства. Или захочешь выучиться на стенографистку. Я это устрою. Или, может, у тебя живы отец с матерью. Я могу купить для них бакалейную лавку или что‑нибудь еще. Только скажи, чего ты хочешь, и я все устрою. Лиззи не отвечала, сидела не шевелясь, глядя в одну точку сухими глазами, но в горле у нее застрял ком, и Мартин так отчетливо понял ее боль, что и у него самого ком застрял в горле. Зачем только он такое сказал. Всего‑навсего деньги предложил он ей – такая эта дешевка перед тем, что предложила ему она. Он хотел отдать то, без чего мог обойтись, с чем мог расстаться легко, она же отдала ему себя, шла на позор, на стыд, на грех, который не простится ей и за гробом. – Давай не будем про это, – сказала Лиззи, голос ее сорвался, и она сделала вид, будто закашлялась. И поднялась. – Пошли по домам. Устала до смерти. Праздник кончился, почти все гуляки уже разошлись. Но когда Мартин и Лиззи вышли из‑за деревьев, оказалось, что вся компания их поджидает. Мартин тотчас понял, что это значит. Назревала заварушка. Компания– его телохранители. Они вышли из ворот парка, а за ними в отдалении следовала вторая компания, друзья Лиззиного кавалера – потеряв даму, он собрал приятелей и готовился отомстить. Несколько полицейских, учуяв, что дело пахнет дракой, держались неподалеку и препроводили обе компании. одну за другой, к поезду на Сан‑Франциско, Мартин сказал Джимми, он выйдет у Шестнадцатой улицы и доедет в Окленд трамваем. Лиззи сидела тихая, безучастная к назревающей драке. Поезд остановился на Шестнадцатой улице, у станции уже стоял трамвай, и кондуктор нетерпеливо трезвонил. – Вон он дожидается. Давай беги, а мы их задержим, – посоветовал Джимми. – Живей! Не упусти его! Враги растерялись было при этом маневре, но сейчас же соскочили с поезда и кинулись вдогонку. Пассажиры трамвая, степенные, рассудительные оклендцы, едва ли обратили внимание на парня и девушку, которые вскочили в трамвай и прошли на передние открытые места. Они не связали эту пару с Джимми, который вскочил на подножку и заорал вагоновожатому: – Врубай ток, старик, да гони отсюда! И тотчас круто обернулся, заехал кулаком в лицо бегущему парню, который пытался тоже вскочить в трамвай. Вдоль всего вагона кулаки молотили по лицам. Так Джимми с приятелями на всех подножках трамвая отражали атаку. Трамвай затрезвонил вовсю, рванулся вперед, и, отбив последних нападающих, Джимми со своими соскочил наземь, чтобы довести дело до конца. Трамвай помчался дальше, оставив далеко позади шквал битвы, а ошарашенные пассажиры и думать не думали, что причина переполоха спокойный молодой человек и хорошенькая работница. Мартин сперва радовался драке, в нем вспыхнул давний боевой задор. Но задор этот быстро угас, сменился печалью. До чего же он стар, куда старше беспечных, беззаботных приятелей его прежних дней. Он ушел далеко, слишком далеко, назад уже не вернуться. Их жизнь, та, какою когда‑то жил и он, ему теперь отвратительна. В ней он окончательно разочаровался. Он стал чужаком. Как показался противен вкус дешевого пива, так противно теперь ему водить компанию с этими парнями. Слишком он отдалился. Тысячи книг, что он держал в руках, разверзли между ними пропасть. Он сам отправил себя в изгнание. Он странствовал по бескрайнему царству разума, и вот уже нет ему возврата домой. Но ведь человек же он, и всечеловеческая потребность в обществе себе подобных остается неутоленной. Нового дома он не обрел. Как не способны его понять эти старые приятели, и родные, и всякие буржуа, так и девушке, сидящей рядом, которую он глубоко уважает, не понять ни его самого, ни того, как глубоко он ее уважает. Мартин думал обо всем этом, и печаль его окрасилась горечью. – Помирись с ним, – посоветовал он Лиззи при расставании, когда они стояли перед лачугой в рабочем квартале, где она жила неподалеку от угла Шестой и Маркет‑стрит. Он говорил о молодом парне, которого сегодня оттеснил. – Не могу я… теперь, – сказала Лиззи. – Ну что ты, – весело сказал Мартин. – Только свистни, и он бегом прибежит. – Я не про то, – просто сказала Лиззи. И он понял, о чем она. Он уже собирался проститься, и тут она потянулась к нему. Но не властно потянулась, не с желанием соблазнить, а с тоской и смирением. Мартин был бесконечно тронут. Его природное великодушие взяло верх. Он обнял Лиззи и поцеловал, и знал: ничто на свете не могло быть искренней и чище ее ответного поцелуя. – Господи! – сквозь слезы выговорила она. – Я хоть сейчас умру за тебя! Хоть сейчас! И внезапно оторвалась от него и взбежала на крыльцо. У Мартина увлажнились глаза. «Мартин Иден, – сказал он себе. – Ты не скот, ты проклятый ницшеанец. Ты должен был бы на ней жениться, и тогда это трепещущее сердце до краев наполнилось бы счастьем. Но не можешь ты, не можешь! Позор!» "Бродяга старый, что бубнит про язву, – пробормотал Мартин, вспомнив строки Хенли. – Людская жизнь– ошибка и позор. Да, так и есть, ошибка и позор".  Глава 43   «Позор солнца» вышел в свет в октябре. Когда Мартин разрезал шнурок срочной бандероли и шесть авторских экземпляров, посланных редакцией, упали на стол, глубокая печаль охватила его. Он подумал о том, как неистово ликовал бы, случись это всего несколько месяцев назад, и как далеко от ликования нынешнее холодное равнодушие. Его книга, первая его книга– а сердце не забилось чаще, и на душе одна лишь печаль. Теперь выход книги почти ничего не значит. Разве что будут кое‑какие деньги, но и к деньгам он равнодушен. Мартин понес один экземпляр в кухню и подарил Марии. – Эта я написал, – объяснил он, желая рассеять ее недоумение. – Написал вон в той комнате, и я считаю, мне помогал твой овощной суп. Возьми книгу. Она твоя. Пускай она напоминает тебе обо мне. Мартин не хвастал, не рисовался. Просто ему хотелось ее порадовать – пускай гордится им, пускай знает, что не зря так долго верила в него. Мария положила книгу на семейную Библию в комнате для гостей. Теперь это святыня, ведь эту книгу сочинил ее постоялец, это – символ дружбы. Книга смягчила удар от того, что прежде он был рабочим в прачечной, и хотя Мария не могла понять ни строчки, она знала, что каждая строчка замечательная. Эта простая женщина, только и знающая прозу жизни да тяжкий труд, была щедро одарена талантом веры и верности. Так же равнодушно, как взял он в руки отпечатанный «Позор солнца», читал Мартин рецензии, которые каждую неделю присылало ему бюро вырезок. Книга явно имеет успех. Значит, у него станет больше золота. Он сможет устроить будущее Лиззи, исполнить все свои обещания, и хватит еще и на то, чтобы возвести крытый пальмовыми листьями дворец. Осторожные издатели «Синглтри, Дарнли и Ко» выпустили в свет полторы тысячи экземпляров, но после первых же рецензий стали печатать второе издание двойным тиражом, и не успело еще оно разойтись, заказали третье– в пять тысяч экземпляров. Одна лондонская фирма по телеграфу договорилась об английском издании, а вслед за ней тотчас стало известно, что во Франции, в Германии и в Скандинавии готовятся переводы. Трудно было бы выбрать более подходящее время для нападения на школу Метерлинка. Завязалась яростная полемика. Сейлиби и Геккель, в кои‑то веки оказавшись заодно, поддерживали и защищали «Позор солнца», Крукс и Уоллес заняли противоположную позицию, а сэр Оливер Лодж пытался сформулировать промежуточную точку зрения, которая совпадала бы с его космическими теориями. Последователи Метерлинка объединились под знаменем мистицизма. Весь мир хохотал, читая серию якобы беспристрастных эссе Честертона, посвященных этой теме, и все вместе едва не испустили дух, когда по ним выпалил из всех орудий Джордж Бернард Шоу. Нечего и говорить, что в бой ринулось множество и не столь прославленных знаменитостей, и от пыли, пота и шума было не продохнуть. "Невиданный случай, – писали Мартину «Синглтри, Дарнли и Ко». – Впервые критически‑философский этюд раскупают как роман. Вы попали в самую точку, и все сопутствующие обстоятельства оказались непредвиденно благоприятными. Можете нимало не сомневаться, что мы куем железо, пока горячо. В Соединенных Штатах и в Канаде продано уже свыше сорока тысяч экземпляров, и печатается новое издание в двадцать тысяч экземпляров. Мы прилагаем все старания, чтобы удовлетворить спрос. И однако мы сами содействовали его росту. Мы потратили на рекламу уже пять тысяч долларов. Ваша книга обещает побить все рекорды. При сем препровождаем копию договора на Вашу следующую книгу. Соблаговолите заметить, что мы увеличили Ваш гонорар до двадцати процентов – это предел, на который может решиться наше патриархальное издательство. Если наше предложение Вам подходит, не откажите в любезности вписать название Вашей книги в соответствующем месте договора. Мы не ставим никаких условий касательно характера книги. Нас устроит любая книга на любую тему. Если она уже написана, тем лучше. Сейчас самое время, трудно себе представить более подходящий момент. По получении подписанного договора мы будем иметь удовольствие послать Вам аванс в пять тысяч долларов. Как видите, мы верим в Вас и действуем с размахом. Хотелось бы также обсудить с Вами возможность заключения договора на некоторый срок, скажем, на десять лет, в который Вы отдаете нам исключительное право публиковать в виде книг все, что Вы напишете. Но об этом мы еще успеем условиться". Мартин отложил письмо и подсчитал в уме, что пятнадцать процентов от шестидесяти тысяч это девять тысяч долларов. Он проставил название книги «Дым радости», подписал новый договор и отправил по почте в издательство вместе с двадцатью короткими рассказами, написанными еще до того, как он изобрел рецепт, помогающий писать рассказы для газеты. И с той скоростью, на какую способна почта Соединенных Штатов, получил от «Синглтри, Дарили и К°» чек на пять тысяч долларов. – Мне надо, чтобы сегодня часа в два ты пошла со мной в город, Мария, – сказал Мартин в то утро, когда прибыл чек. – Или лучше встретимся в два на углу Четырнадцатой и Бродвея. Я буду тебя ждать. В назначенный час она была на месте, но, гадая, зачем бы это он ее вытребовал, только и подобрала к загадке единственный ключ – башмаки, и ощутила горькое разочарование, когда Мартин мимо обувного магазина провел ее в контору недвижимого имущества. То, что произошло потом, на всю жизнь сохранилось у нее в памяти, как волшебный сон. Хорошо одетые джентльмены, разговаривая с Мартином и между собой, благосклонно ей улыбались, стучала пишущая машинка, на внушительном документе проставили подписи; был здесь и ее домохозяин, и он тоже подписал ту бумагу, а когда все это кончилось, уже на улице домохозяин сказал ей: – Ну, Мария, вот и не надо тебе платить семь с половиной долларов в этом месяце. Ошеломленная Мария слова не могла вымолвить. – И ни за какой месяц больше не надо платить, – сказал домохозяин. Мария бессвязно его благодарила, словно он сделал ей одолжение. И лишь когда она вернулась домой в Северный Окленд, потолковала с соседями и показала бумагу португальцу‑бакалейщику, она в самом деле поняла, что стала владелицей домишка, в котором жила и за который так долго платила аренду. – Чего ж перестали у меня покупать? – спросил португалец‑бакалейщик, выйдя из лавки поздороваться с Мартином, когда тот вечером шел домой с трамвайной остановки; и Мартин объяснил, что больше сам не готовит, а потом зашел в лавку и выпил с хозяином по стаканчику. И заметил, что бакалейщик угостил его самым лучшим вином из своих запасов. – Я съезжаю с квартиры, Мария, – сказал Мартин в тот вечер. – А скоро ты и сама отсюда уедешь. Тогда сможешь сдавать дом в аренду и будешь получать с жильцов плату. У тебя ведь брат не то в Сан‑Леандро, не то в Хейуордсе молоком торгует. Так вот, белье, что взяла в стирку, отошли обратно нестираное, понимаешь? И завтра отправляйся в Сан‑Леандро, или в Хейуордс, или где он там живет, повидайся с братом. Вели, чтоб приехал поговорить со мной. Я буду в гостинице «Метрополь» в Окленде. Надо думать, он знает толк в молочных фермах. И стала Мария домовладелицей и хозяйкой молочной фермы, где ей помогали два работника, и у нее появился и неуклонно рос счет в банке, несмотря на то, что, весь ее выводок обзавелся башмаками и ходил в школу. Мало кому посчастливится встретить сказочного принца, об этом можно только мечтать, но Мария, вечная труженица, женщина трезвая, которая отродясь не мечтала ни о каких сказочных принцах, повстречала своего принца в обличье бывшего рабочего из прачечной. Между тем широкая публика начала интересоваться– кто же он такой, этот Мартин Иден? Своим издателям Мартин отказался дать какие‑либо сведения о себе, но от газет так просто не отделаешься. В Окленде, родном городе Мартина, репортеры отыскали десятки людей, которые могли о нем порассказать. Все, чем он был и не был, все, что делал, и много всякого, чего не делал, было подано публике, точно лакомое блюдо с приправой из моментальных снимков и фотографий, добытых у местного фотографа. Они, сохранились у него с давних пор, и теперь он их заново отпечатал и пустил в продажу. Так противны были Мартину журналы и все буржуазное общество, что поначалу он воевал против этой шумихи, но под конец сдался– так было проще. Оказалось, неудобно не встретиться с корреспондентом, журналистом, который приехал издалека, чтобы поговорить с ним. И потом, в сутках ведь двадцать четыре часа, а он уже не пишет, не занимается самообразованием, надо же чем‑то заполнить день; и он поддался неожиданной для него причуде, стал давать интервью, высказывался о литературе и философии и даже принимал приглашения разных буржуа. К нему пришло непривычное спокойствие. Ничто больше не задевало. Он всем простил, даже молокососу‑репортеру, который некогда изобразил его «красным» – теперь Мартин разрешил ему сделать несколько снимков и согласился дать интервью на целую газетную полосу. Время от времени он виделся с Лиззи, и она явно жалела, что он стал знаменитым. Это еще отдалило их друг от друга. Возможно, в надежде вновь приблизиться к нему, она и уступила настояниям Мартина – пошла в вечернюю школу и на курсы делопроизводства и стала одеваться у сверхмодной чудо‑портнихи, которая стоила немыслимых денег. С каждым днем Лиззи заметно менялась к лучшему, и Мартин стал уже подумывать, правильно ли он себя с ней ведет – ведь и согласилась она на все это и старалась ради него. Она хотела стать достойной его – обрести достоинства, которые, по ее мнению, он ценит. С другой стороны, Мартин никак не обнадеживал ее, обращался с ней по‑братски и виделся редко. Издательство «Мередит‑Лоуэл и К0» выбросило «Запоздавшего» на книжный рынок в самый разгар популярности Мартина, и поскольку это была беллетристика, тираж даже превзошел «Позор солнца». Неделя за неделей две его книги стояли во главе списка бестселлеров – случай беспримерный. Морская повесть захватила не только любителей беллетристики и тех, кто зачитывался «Позором солнца», могучее многогранное мастерство, с каким она была написана, покоряло. Сперва он с блеском разгромил литературу мистицизма, а потом своей повестью убедительно показал, что же такое истинная литература, которую защищает, проявив себя как редкий талант – критик и творец в одном лице. К нему хлынули и деньги и слава; он вспыхнул в литературе подобно комете, но вся эта шумиха не слишком его трогала, разве что забавляла. Одно его изумляло, сущий пустяк, которому изумился бы литературный мир, узнай он об этом. Но мир был бы. изумлен скорее не этим пустяком, а изумлением Мартина, в чьих глазах пустяк этот вырос до громадных размеров. Судья Блаунт пригласил его на обед. Да, пустяк, но пустяку предстояло вскоре превратиться в нечто весьма существенное. Когда‑то он оскорбил судью Блаунта, был с ним чудовищно груб, а судья, встретившись с ним на улице, пригласил его на обед. Мартину вспомнилось, как часто он встречался с судьей Блаунтом у Морза и хоть бы раз тот пригласил его на обед. Почему же судья не приглашал его тогда? – спрашивал себя Мартин. Он, Мартин, не изменился. Он все тот же Мартин Иден. В чем же разница? В том, что написанное им вышло в свет в виде книги? Но ведь написал он это раньше, работа была уже сделана. Это вовсе не достижение последнего времени. Все уже завершено было в ту пору, когда судья Блаунт заодно со всеми высмеивал его увлечение Спенсером и его рассуждения. Значит, не за то, что в нем и вправду ценно, пригласил его судья на обед, а за то, что он поднялся на какие‑то мнимые высоты. Мартин усмехнулся, принял приглашение и подивился собственной учтивости. На обеде, где присутствовало несколько важных господ с женами и дочерьми, Мартину явно предназначена была роль знаменитости, а судья Блаунт, при горячей поддержке судьи Хэнуэлла, отведя его в сторонку, принялся уговаривать Мартина стать членом «Стикса» – сверхизбранного клуба, в котором состояли не просто богатые люди, но люди выдающиеся. Мартин предложение отклонил и изумился больше прежнего. Он все еще занят был тем, что разделывался с грудой своих рукописей. Он был завален просьбами издателей. Они сделали открытие, что он отличный стилист, но стиль у него отнюдь не заслоняет содержания. «Северное обозрение», напечатав «Колыбель красоты», попросило прислать еще пять‑шесть подобных же этюдов, и он снабдил бы их желаемым, послал кое‑что из своей груды, но тут «Журнал Бертона» вздумал рискнуть и попросил пять этюдов, предложив по пятьсот долларов за каждый. Мартин ответил, что согласен прислать, но по тысяче долларов за этюд. Он не забыл, что все эти рукописи когда‑то были отвергнуты теми самыми журналами, которые теперь наперебой их выпрашивали. И отказали они тогда хладнокровно, не задумываясь, по шаблону. В свое время они обирали его, теперь он намерен обобрать их. «Журнал Бертона» заплатил за пять этюдов столько, сколько он запросил, а остальные четыре у него выхватил по той же цене «Ежемесячник Макинтоша». «Северное обозрение», не столь богатое, не могло с ними тягаться. Так вышли в свет «Служители тайны», «Взыскующие чуда», "Мерило своего "я", «Философия иллюзии», «Божественное и скотское», «Искусство и биология», «Критики и пробирки», «Звездная пыль» и «О пользе ростовщичества» – и вокруг каждого подолгу не стихали бурные споры, недовольство и ропот. Издатели писали ему, предлагали ставить любые условия, что он и делал, но отдавал в печать то, что было уже написано прежде. Он решительно отказывался от новых работ. О том, чтобы опять взяться за перо, он и помыслить не мог. У него на глазах литературная чернь растерзала Бриссендена, и, хотя его самого эта же чернь подняла на щит, он не оправился от удара и не испытывал к ней ни малейшего уважения. И нынешняя его слава казалась ему бесчестьем, предательством по отношению к Бриссендену. Его коробило, но он твердо решил продолжать печататься и разбогатеть. Он получал такие, например, письма от редакторов: «Около года назад мы имели несчастье отказаться от Вашей любовной лирики. Она произвела на нас тогда огромное впечатление, но мы были уже связаны другими обязательствами и это помешало нам принять Ваши стихи. Если они у Вас, если Вы будете так любезны, что передадите их нам, мы с радостью опубликуем их все на Ваших условиях. Мы готовы также предложить Вам наивысший гонорар, если Вы разрешите издать их книгой». Мартин вспомнил про свою трагедию, написанную белым стихом, и вместо лирики послал ее. Перед тем как послать, он ее перечитал и поразился, до чего же это незрело, беспомощно и попросту никчемно. Однако послал, и трагедию напечатали, о чем редактор сожалел потом всю жизнь. Публика возмущалась и, не верила своим глазам. Не мог этот напыщенный вздор выйти из‑под пера такого мастера, как Мартин Иден. Утверждали, что вовсе не он это написал, либо журнал напечатал грубейшую подделку, либо Мартин Иден по примеру Дюма‑отца, на вершине успеха поручает подмастерьям писать за него. Когда же Мартин объяснил, что трагедия эта – ранний опыт, сочинена в пору его литературного младенчества, но журнал отчаянно ее домогался, журнал подняли на смех, и редактор был сменен. Отдельным изданием трагедию так и не выпустили, хотя договор был заключен и аванс Мартин положил себе в карман. «Еженедельник Колмена» пространной телеграммой, которая обошлась ему в добрые триста долларов, предложил Мартину написать для них двадцать очерков, каждый по тысяче долларов. Пусть Мартин за счет «Еженедельника» разъезжает по стране и пишет о чем ему заблагорассудится. Большую часть телеграммы составлял перечень возможных тем – доказательство, сколь широкий выбор предоставляется Мартину. Единственное ограничение– очерки должны быть посвящены внутренним проблемам Соединенных Штатов. Мартин ответил телеграммой за счет получателя, что принять их предложение не может, о чем очень сожалеет. «Уики‑Уики», опубликованный в «Ежемесячнике Уоррена», тотчас же завоевал общее признание. Позже его выпустили отдельным роскошным изданием, с большими полями и прекрасным оформлением, оно произвело фурор и было мигом распродано. Критики единодушно предсказывали, что он займет место рядом с двумя классическими произведениями двух великих писателе – с «Духом в бутылке» Стивенсона и «Шагреневой кожей» Бальзака. Читатели, однако, встретили сборник «Дым радости» довольно холодно и не без подозрительности. Смелые, чуждые условностей, эти рассказы бросали дерзкий вызов буржуазной морали и предрассудкам; не когда Париж стал сходить с ума по маленьким шедеврам, мгновенно переведенным на французский, американская и английская читающая публика тоже загорелась, сборник пошел нарасхват, и Мартин заставил патриархальное издательство «Синглтри, Дарнли и Ко» заплатить ему за третье издание по двадцать пять процентов с экземпляра, а за четвертое – по тридцать. В эти два тома вошли все его рассказы, которые напечатаны были раньше или печатались теперь в приложениях. «Колокольный звон» в «страшные» рассказы составили один сборник, а во второй вошли «Приключение», «Выпивка», «Вино жизни», «Водоворот», «Толчея» и еще четыре рассказа. Издательство «Мередит‑Лоуэл» составило сборник из всех его эссе и этюдов, а издательству «Максмиллан» достались «Голоса моря» и «Стихи о любви», причем последние выходили приложением к «Спутнику женщины» и Мартин получил за них баснословный гонорар. Отделавшись от последней рукописи, Мартин вздохнул с облегчением. До белой шхуны и тростникового дворца было уже рукой подать. Что ж, во всяком случае, он опроверг утверждение Бриссендена, будто ничего стоящего журналы вовек не напечатают. Его, успех наглядно показал, что Бриссенден ошибался. И однако почему‑то думалось, что в конечном счете прав Бриссенден. Успех ему принес прежде всего «Позор солнца», а не все остальное, что он написал. Остальное попало в печать по чистой случайности. Ведь сначала журналы отвергли все подряд. Но вокруг «Позора солнца» разгорелись споры, и он оказался на виду. Если бы не «Позор солнца», он остался бы в безвестности, и в безвестности остался бы «Позор солнца», если бы чудом не попал в самую точку. Издательство «Синглтри, Дарнли и К°» само считало, что произошло чудо. Первое издание выпустили тиражом в полторы тысячи экземпляров и сомневались, удастся ли его распродать. Опытные издатели, они больше всех были поражены успехом книги. Для них это и вправду было чудо. Они так и не оправились от удивления, и в каждом их письме Мартин ощущал почтительный трепет, вызванный тем загадочным событием. Найти объяснение они не пытались. Не было этому объяснения. Такой уж вышел случай, противоречащий всему их опыту. Так размышляя, Мартин и решил, что невелика цена его славе. Ведь его книги раскупали и осыпали его золотом буржуа, а по тому немногому, что знал он о буржуа, ему не ясно было, как они могли оценить по достоинству или хотя бы понять то, что он пишет. Подлинная красота и сила его книг ничего не значили для сотен тысяч, которые раскупали и шумно восхваляли автора. Все вдруг помешались на нем, на дерзком смельчаке, который штурмом взял Парнас, пока боги вздремнули. Сотни тысяч читают его и шумно восхваляют, в своем дремучем невежестве ничего, не смысля в его книгах, как, ничего не смысля, подняли шум вокруг «Эфемериды» Бриссендена и разорвали ее в клочья… Эта волчья стая ластится: к нему, а могла вы впиться в него клыками. Ластиться или впиться клыками– это дело случая, одно ясно и несомненно: «Эфемерида» несравнимо выше всего, что написал он, Мартин. Несравнимо выше всего, на что он способен. Такая поэма рождается однажды в несколько столетий, а значит, восхищению толпы грош цена, ведь та же самая толпа вываляла в грязи «Эфемериду». Мартин глубоко, удовлетворенно вздохнул. Хорошо, что последняя рукопись продана и скоро со всем этим будет покончено.  Глава 44   Мистер Морз встретился с Мартином в холле гостиницы «Метрополь». Пришел ли он на какое‑то деловое свидание или только затем, чтобы пригласить Мартина на обед, осталось неясно. Хотя Мартин склонялся ко второму предположению. Так или иначе он получил приглашение на обед, и пригласил его мистер Морз, отец Руфи, который отказал ему от дома и разорвал помолвку. Мартин не разозлился. Его это даже не задело. Он терпеливо выслушал мистера Морза, спрашивая себя, легко ли далось этому господину такое унижение. И приглашения не отклонил. Просто неопределенно обещал как‑нибудь заглянуть и спросил о семье, особенно о миссис Морз и Руфи. Не запнулся, вполне естественно произнес ее имя, хотя втайне удивился, что не ощутил внутреннего трепета, не застучало чаще сердце, не обдало жаркой волной. Он получал много приглашений на обеды и кое‑какие принимал. Люди просили знакомых представить их ему, чтобы пригласить его к себе. И этот пустяк по‑прежнему изумлял его и превращался в нечто значительное. Его пригласил обедать Бернард Хиггинботем, и Мартин изумился больше прежнего. Припомнились дни, когда он отчаянно голодал и никто не приглашал его на обед. Тогда‑то он очень нуждался в обедах, а их не было, и его одолевали слабость и дурнота, и он худел просто‑напросто от голода. Вот ведь нелепость. Когда ему позарез надо было пообедать, никто ему этого не предлагал, а. теперь, когда он может заплатить за сто тысяч обедов, и притом теряет аппетит, обеды сыплются на него со всех сторон. Но почему? Несправедливо это и не по заслугам. Он тот же, что был. Все, что он написал, в ту пору было уже написано, работа была уже сделана. Супруги Морз считали его бездельником и лодырем и через Руфь настаивали, чтобы он пошел служить в какую‑нибудь контору. А ведь они знали, что он пишет. Руфь давала им рукопись за рукописью. И они читали. Читали все то, из‑за чего имя его сейчас повторяют все газеты, и как раз потому, что имя его повторяют асе газеты, Морзы и пригласили его на обед. Одно несомненно: сам Мартин, и его писания Мор‑зам всегда были глубоко безразличны. Значит, и сейчас он нужен им не сам по себе, не ради того, что он написал, но ради его славы, оттого, что он стал знаменитостью, а еще – почему бы и нет – оттого, что у него есть примерно сотня тысяч долларов. Именно так буржуазное общество и оценивает человека, и чего иного от этой публики ждать? Но он горд. Он презирает подобную оценку. Пусть его ценят за него самого или за его книги, в конце концов, они и есть выражение его самого. Так ценит его Лиззи. Для нее и его работа не в счет. Она ценит его, его самого. Так ценит его и Джимми, давний знакомец, и все прежние приятели. В дни, когда он был с ними, они не раз это доказывали; доказали это и на воскресном гулянье в Шелл‑Маунд‑парке. Плевать им на его писания. Любят они и готовы отстоять в драке просто Мартина Идена, своего парня, парня что надо. Но есть еще Руфь. Она полюбила его за него самого, это бесспорно. Но как бы он ни был ей дорог, буржуазная мера ценностей для нее дороже. Она восстала против его писательства, и прежде всего, видимо, потому, что оно не приносило денег. Этой меркой она мерила его «Стихи о любви». Она тоже настаивала, чтобы он поступил на службу. Правда, у нее это звучало более изящно– «добиться положения в обществе», но смысл был тот же, и у него в голове засело старое наименование. Он читал ей все, что выходило из‑под его пера, – стихи, рассказы, эссе, «Уики‑Уики», «Позор солнца», решительно все. И она каждый раз упорно настаивала: надо идти служить, идти, работать… Боже милостивый! Да разве он не работал, отнимая часы у сна, не щадя себя, все ради того чтобы стать достойным ее! Итак, постепенно пустяк перерастал в нечто более значительное. Мартин был здоров телом и в здравом уме, он ел досыта, спал вволю, и однако этот пустяк стал его навязчивой идеей. Моя работа была уже сделана, слова эти преследовали его. Он сидел напротив Бернарда Хиггинботема за тяжеловесным воскресным обедом над Хиггинботемовой лавкой и еле сдерживался, чтобы не заорать: – Моя работа была уже сделана! И теперь ты меня кормишь, а тогда предоставил мне голодать; не желал пускать на порог, клял меня на чем свет стоят, потому что я не шел служить. А я уже завершил свою работу, все было уже написано. Вот сейчас я говорю – и ты не смеешь меня перебить, ловишь каждое мое слово, почтительно выслушиваешь все, что бы я ни сказал. Твоя партия насквозь прогнила, в ней полно жуликов, говорю я, а ты, чем бы разъяриться, бекаешь и мекаешь и соглашаешься– да, мол, в моих словах много правды. А почему? Потому что я знаменит, потому что у меня куча денег. Не потому; что я Мартин Иден, парень что надо и не такой уж дурак. Ляпни я, что луна сработана из зеленого сыра, ты и тут поддакнешь, во всяком случае, не заспоришь, потому что у меня есть деньги… горы денег. А ведь книги мои написаны давным‑давно, говорят тебе, моя работа была уже сделана, когда ты плевать на меня хотел и втаптывал в грязь. Но Мартин не заорал. Мысль эта грызла, терзала непрестанно, а он улыбался и сохранял выдержку. А когда он замолчал, принялся разглагольствовать Хиггинботем. Он ведь тоже преуспел в жизни и гордится этим, он и сам выбился из низов. Никто ему не помогал. Он никому ничем не обязан. Он верный сын отечества, содержит большую семью, растит детей. И «Розничная торговля Хиггинботема за наличный расчет» – вот высшая награда его трудам и деловитости. Он любил лавку Хиггинботема, как иные мужчины любят своих жен. Он раскрыл перед Мартином душу, поведал, как дальновидно, с каким размахом воздвигал сей монумент. И сейчас он тоже строит планы, честолюбивые планы. Район этот разрастается. Лавка становится для него мала. Было бы помещение побольше, он бы ввел немало новшеств, которые сберегают труд, дают доход. И он этого добьется. Он из кожи лезет вон, придет время, и он купит смежный с лавкой участок и построит еще один двухэтажный каркасный дом. Верх можно будет сдавать внаем, а весь нижний этаж обоих домов займет «Розничная торговля Хиггинботема за наличный расчет». По фасаду протянется новая вывеска, Хиггинботем стал ее описывать, и даже глаза у него заблестели. Мартин не слушал. Моя работа была уже сделана, опять и опять звучало в мозгу, заглушая трескотню лавочника. Неотвязный припев этот сводил с ума, и Мартин попробовал отделаться от него. – Во сколько, говоришь, это обойдется? – вдруг спросил он. Зять, который в это время распространялся о широких возможностях торговли в своем квартале, замолк на полуслове. Он не упоминал сейчас о том, во сколько обойдется постройка нового дома, но знал. Подсчитывал десятки раз. – При нынешней цене на лес хватит четырех тысяч, – сказал он. – Вместе с вывеской? – Про это я не подумал, считал, раз дом выстрою, значит, вывеска само собой. – А земля? – Еще три тысячи. Хиггинботем подался вперед и, облизывая губы, беспокойно шевеля пальцами, смотрел, как Мартин выписывает чек. Но вот чек передан ему, он глянул на сумму – семь тысяч долларов. – Я… я больше шести процентов платить не смогу, – выговорил он. Мартин чуть не рассмеялся, но вместо этого резко спросил: – Сколько это было бы? – Обожди‑ка. Шесть процентов… шестью семь… четыреста двадцать долларов. – Выходит тридцать пять долларов в меся, верно? Хиггинботем кивнул. – Тогда, если ты не против, уговоримся так. – Мартин глянул на Гертруду. – Капитал в твоем распоряжении, если на тридцать пять долларов в месяц наймешь прислугу. Семь тысяч твои, если обещаешь, что Гертруда больше не будет везти на себе всю тяжелую работу по дому. Идет? Мистер Хиггинботем трудно сглотнул. Жена не должна больше будет работать по дому – какое оскорбление его бережливости. Великолепный подарок– только оболочка пилюли, горькой пилюли. Жена не должна будет работать! Он задохнулся от злости. – Что ж, ладно, – сказал Мартин. – Я сам буду платить тридцать пять долларов в месяц и… Он потянулся через стол за чеком. Но Бернард Хиггинботем поспешно прикрыл чек рукой. – Согласен! Согласен! – крикнул он. Садясь в трамвай, Мартин почувствовал, до чего устал и до чего ему тошно. Взглянул на вывеску– воплощение самодовольства. – Свинья, – проворчал он. – Свинья, свинья. Когда «Журнал Макинтоша» напечатал «Гадалку», на видном месте, с рисунками Бертье и Уэина, Герман Шмидт забыл, что прежде назвал эти стихи непристойными. Стал везде рассказывать, что эти стихи посвящены его жене, постарался, чтобы новость достигла ушей какого‑нибудь репортера, и, конечно, не отказал в интервью штатному сотруднику газеты, который явился к нему в сопровождении штатного фотографа и штатного художника. И вот в воскресном приложении целую страницу заняли фотографии и приукрашенные карандашные портреты Мэриан вместе с множеством подробностей из личной жизни Мартина Идена и его семьи, и тут же, с особого разрешения «Журнала Макинтоша», была крупным шрифтом перепечатана «Гадалка». Весь квартал всполошился. Добропорядочные матери семейств возгордились знакомством с сестрой знаменитого писателя, а те, кто не был знаком, спешили удостоиться этой чести. Владелец скромной мастерской по ремонту велосипедов только посмеивался и решил заказать новый токарный станок. – Это вышло получше рекламы, и ни гроша мне не стоило, – сказал он жене. – Надо бы. пригласить его на обед, – предложила Мэриан. И Мартин пришел на обед, и старался быть вежливым с жирным мясником‑оптовиком и его еще более жирной женой – люди они нужные, могут оказаться полезными начинающему молодому предпринимателю вроде Германа Шмидта. Однако залучить их в его дом могла только такая соблазнительная приманка, как его знаменитый зять. Был за столом и еще один человек, привлеченный той же приманкой, – главный управляющий агентствами велосипедной компании Эйса на тихоокеанском побережье. Шмидт хотел угодить ему и снискать его расположение, ведь через него можно было проникнуть в Оклендское велосипедное агентство. Итак, Герман Шмидт счел за благо иметь такого зятя, хотя в глубине души не понимал, как это Мартин стал знаменитостью. В тихие ночные часы, когда жена крепко спала, а ему не спалось, он с великим трудом одолел книги и стихи Мартина и порешил, что все, кто их раскупает, просто сдурели. А Мартин отлично это понимал, видел Шмидта насквозь и, откинувшись на стуле, алчно глядел на его голову и в воображении обрушивал на него удар за ударом, – экая немецкая дубина! Но одно Мартину все‑таки нравилось в нем. Хоть он бедняк и непременно решил выбиться в люди, а нанял служанку, избавил Мэриан от тяжелой работы. Мартин потолковал с главным управляющим агентствами Эйса и после обеда отозвал их с Германом в сторонку и снабдил зятя деньгами, чтобы он смог открыть лучший в Окленде магазин велосипедов и деталей к ним. Больше того, после, в разговоре один на один, Мартин сказал Герману: пускай приглядывает автомобильное агентство и гараж, наверняка он с таким же успехом сумеет заправлять еще и этим. На прощанье Мэриан обняла Мартина и со слезами на глазах стала говорить, как она его любит и всегда любила. Правда, посреди этих уверений она запнулась, но тотчас заплакала, путаясь в словах, стала его целовать, и он понял, это – мольба простить ее за то, что прежде она не верила в него и настаивала, чтобы он шел работать. – Деньги у него не продержатся, точно тебе говорю, – доверительно сообщил Шмидт жене. – Я заговорил про проценты, так он взбесился, заодно и капитал послал к чертям и говорит, попробуй только заикнись про это опять, разобью твою немецкую башку. Так и сказал – твою немецкую башку! Но он человек порядочный, хоть и не деловой. Теперь я выйду в люди, спасибо ему, он человек порядочный. От приглашений к обеду отбою не было, и чем чаще Мартина приглашали, тем сильней он удивлялся. Почетным гостем сидел он на банкете Арден‑клуба, среди людей выдающихся, о которых он слышал, о которых читал всю свою жизнь, и они говорили ему, что, едва прочитав в «Трансконтинентальном» «Колокольный звон», а в «Осе» «Пери и жемчужину», тут же разгадали в нем огромный талант. Господи, думал он, слушая это, а я голодал и ходил в отрепьях! Почему вы не накормили меня обедом тогда? Тогда это было бы в самый раз. Моя работа была уже сделана. Если вы кормите меня сейчас за то, что сработано прежде, почему же не кормили тогда, когда я в этом нуждался? Ни в «Колокольном звоне», ни в «Пери и жемчужине» я с тех пор не изменил ни слова. Нет, вы кормите меня сейчас не за то, что сработано. Кормите потому, что все меня кормят, и потому, что это почетно – кормить меня обедом. Вы кормите меня из стадного чувства, потому что и вы тоже чернь и потому что бессмысленная стадная тупость ввела у черни моду – кормить меня обедами. Но при чем тут сам Мартин Иден и книги, которые он написал? – печально спросил он себя, а потом поднялся и искусно, остроумно ответил на искусный остроумный тост. Так оно и шло. Где бы Мартин ни оказывался – в Пресс‑клубе, в Редвуд‑клубе, на светских чаепитиях и литературных сборищах, – всегда речь заходила о «Колокольном звоне» и «Пери и жемчужине», и о том, что их прочли еще когда они впервые появились в журнале. И всегда Мартина бесил невысказанный вопрос: «Почему вы не кормили меня тогда? Моя работа была уже сделана. „Колокольный звон“ и „Пери и жемчужина“ не изменились ни на волос. В них и тогда было то же мастерство, те же достоинства. Но не из‑за них вы меня угощаете, не из‑за других моих вещей. Вы потому угощаете, что теперь это признак хорошего тона, потому что сейчас вся чернь помешалась на желании угостить Мартина Идена». И в такие минуты ему нередко виделся лихой парень в двубортном пиджаке и в шляпе с широченными полями. Так произошло однажды в Окленде, в Дамском клубе. Он поднялся со стула, прошел по эстраде и тут увидел – в раскрытых настежь дверях в конце просторного зала встал лихой парень в двубортном пиджаке ив шляпе с широченными полями. И так пристально, так упорно вглядывался в него Мартин, что пятьсот разодетых дам с любопытством обернулись, не понимая, что же он там увидел. Но увидели только пустой проход между рядами. А Мартин видел молодого хулигана, который враскачку шел по проходу, и думал, а снимет ли парень шляпу, без шляпы он никогда еще его не видел. Парень прошел по проходу, вот он уже на эстраде. И от мысли обо всем, что еще предстояло этой тени юного Мартина Идена, он едва не зарыдал. Парень заносчиво шагнул прямо к Мартину и растворился у него в сознании, сгинул. Пятьсот пар рук в перчатках мягко зааплодировали, подбадривая знаменитого гостя, который вдруг так смутился. И Мартин отогнал видение, улыбнулся и заговорил. Инспектор школ, славный старик, остановил Мартина на улице и стал вспоминать, как у него в кабинете Мартина исключали из школы за драку. – Я прочел в журнале твой «Колокольный звон», уже давно прочел, – сказал он. – Хороший рассказ, не хуже Эдгара По. Великолепно, сказал я тогда, великолепно! «Да, и с тех пор ты дважды проходил мимо меня на улице и не узнавал меня, – едва не сорвалось у Мартина. – Оба раза я был голоден и шел к ростовщику. И однако моя работа была уже сделана. Тогда ты меня не узнавал. Почему же узнал теперь?» – Я как раз на днях сказал жене, хорошо бы тебе как‑нибудь у нас отобедать, – говорил меж тем инспектор. – И она совершенно согласна со мной. Да, совершенно согласна. – Отобедать? – резко переспросил, чуть не крикнул Мартин. – Ну да, да, отобедать… просто разделить скромную трапезу со старым инспектором, негодник, – беспокойно залепетал он и робко ткнул Мартина в бок, пытаясь изобразить дружескую шутливость. Мартин пошел прочь ошеломленный. На углу он остановился и растерянно поглядел вокруг. – Провалиться мне на этом месте! – пробормотал он наконец. – Да старик меня испугался.  Глава 45   Однажды к Мартину пришел Крейс, один из тех, которые из «настоящего теста»; и Мартин радостно потянулся к нему, в ответ же получил пылкий подробный рассказ о некой затее, достаточно сумасбродной, чтобы заинтересовать скорее романиста, чем человека с деньгами. Посреди объяснений Крейс ненадолго замолчал и вдруг заявил, что из большей части «Позора солнца» ясно – Мартин спятил. – Но я к вам пришел не философию разводить, – тут же продолжал Крейс. – Мне вот что надо знать: вложите вы в это предприятие тысячу долларов? – Нет, не вложу, во всяком случае, не настолько уж я спятил, – ответил Мартин. – Но я сделаю другое. Когда‑то я провел у вас самый замечательный вечер в моей жизни. Вы дали мне то, чего не купишь за деньги. Теперь у меня есть деньги, и они для меня ничего не значат. Я охотно уделю вам тысячу долларов, которые вовсе не ценю, за то, что вы дали мне в тот вечер и что бесценно. У вас нет денег. У меня их больше чем достаточно. Вам они нужны. За ними вы и пришли. Незачем их выманивать хитростью. Вот, возьмите. Крейс не выразил удивления. Сложил чек, спрятал в карман. – На таких условиях я готов подписать договор и обеспечить вам сколько угодно подобных вечеров, – сказал он. – Слишком поздно, – Мартин покачал головой. – Тот вечер для меня единственный и неповторимый. Я побывал в раю. Для вас‑то, понятно, такое в порядке вещей. Для меня все было иначе. Никогда уже мне не подняться на такие высоты. С философией я покончил. Больше и слышать о ней не хочу. – Первый раз в жизни заработал на своей философии, – заметил Крейс, задержавшись в дверях. – И опять мои акции упали до нуля. Как‑то мимо Мартина по улице проехала миссис Морз, она улыбнулась ему и кивнула. Он улыбнулся в ответ и приподнял шляпу. Встреча ничуть его не задела. Месяцем раньше ему стало бы противно, а может быть, и любопытно, и он стал бы гадать, о чем подумала в ту минуту миссис Морз. Теперь же он просто не обратил внимания на эту встречу. Он тут же о ней забыл. Забыл, как забывал, пройдя мимо, о здании Центрального банка или муниципалитета. И однако ум его не знал ни минуты передышки. Мысль опять и опять шла по одному и тому же кругу. Средоточием этого круга оставалось одно: «Моя работа была уже сделана»; вот что непрестанно точило его. Эта мысль завладевала им поутру, едва он просыпался. По ночам она отравляла его сны. Все, что происходило вокруг, если только он вообще это замечал, тотчас связывалось с мыслью: «Моя работа была уже сделана». Тропа безжалостной логики вела его к заключению, что он – никто, ничто. Март Иден лихой парень, и Март Иден матрос – вот это был он, живой, настоящий; но Мартина Идена знаменитого писателя на свете не было. Мартин Иден знаменитый писатель – призрак, выдумка черни, стадным мышлением черни втиснутая в живого, из плоти и крови, Марта Идена, лихого парня и матроса. Но его не проведешь. Он не идол, которому поклоняется толпа, вместо жертвенных даров преподнося ему обеды. Не так он глуп. Он читал про себя в журналах, вглядывался в напечатанные там свои фотографии, и под конец ему начинало казаться, что и лицо это– не его. Он тот парень, который жил, и трепетал от восторга, и любил; был беззаботен, легко сносил всяческие неурядицы и прощал другим их грешки; служил простым матросом, ходил в плавание в диковинные края и верховодил своими приятелями в драках былых лет. Он тот парень, который поначалу опешил перед тысячами книг в бесплатной библиотеке, а потом научился в них разбираться и одолел их; он тот парень, который до полуночи не гасил свет, и вскакивал по будильнику, и сам писал книги. Но, вот нелепый обжора, которого усердно пичкает торжественными обедами чернь, – это не он. Попадалось в журналах и такое, что его забавляло. Все они заявляли на него права. «Ежемесячник Уоррена» уверял своих подписчиков, что, в неустанном поиске новых талантов, именно он представил читающей публике и Мартина Идена. На то же претендовала «Белая мышь», и «Северное обозрение», и «Журнал Макинтоша», пока всех не заглушил «Глобус». Этот победоносно ссылался на свои старые номера, где похоронены были искалеченные «Голоса моря». «Юность и время», который, уклонившись от оплаты счетов, снова ожил, тоже объявил о своем преимущественном праве на Мартина, но никто, кроме фермерских детей, этого не прочел. «Трансконтинентальный» горделиво и убедительно поведал, как он первый открыл Мартина Идена, и «Оса» горячо заспорила, похваляясь «Пери и жемчужиной». В этом назойливом шуме совсем потонуло скромное притязание издательства «Синглтри, Дарнли и К°». К тому же у этой издательской фирмы не было своего журнала, благодаря которому голос ее стал бы слышнее. Газеты подсчитывали гонорары Мартина. Стало известно о щедрых предложениях, которые делали ему иные журналы, и к нему стали запросто обращаться за пожертвованиями оклендские священнослужители, а любители жить на подачки засыпали его письмами. Но хуже всего оказались женщины. Фотографии Мартина печатались всюду и везде, а газетчики всячески расписывали его мужественное, бронзовое от загара лицо, его шрамы, могучие плечи, ясные, спокойные глаза и слегка впалые щеки аскета. Наткнувшись на «аскета», Мартин с улыбкой вспомнил свою бесшабашную юность. Среди женщин, которых он теперь встречал, нередко то одна, то другая устремляла на него взгляд оценивающий, благосклонный. Он смеялся про себя. Вспоминал предостережение Бриссендена и опять смеялся. Что‑что, а женщинам его не погубить. Это все в прошлом. Однажды Мартин провожал Лиззи в вечернюю школу, и она перехватила взгляд, который бросила на него хорошо одетая красивая дама. Взгляд задержался чуть дольше, был несколько внимательней, чем полагается, Лиззи поняла, что он означает, вся гневно напряглась. Мартин заметил это, заметил и причину и сказал, что уже привык к таким взглядам, на него это вовсе не действует. – Должно действовать, – сказала Лиззи, глядя на него горящими глазами. – Больной ты, потому и не действует. – В жизни не был здоровее. В весе и то прибавил, целых пять фунтов. – Ты не телом больной. С головой неладно. Как‑то не так у тебя шарики крутятся. Даже мне видать, а кто я такая. Мартин задумался, молча шел с ней рядом. – Я бы все отдала, чтоб это у тебя прошло, – вырвалось у Лиззи. – На такого мужчину да не действует, когда женщина эдак поглядит. Куда это годится. На хлипкого какого не действует, это еще ладно. А ты ж не из таких. Убей меня бог, Мартин, пускай хоть какая тебя растормошит, я все одно порадуюсь. Мартин довел Лиззи до дверей вечерней школы и вернулся в «Метрополь». У себя в номере он опустился в глубокое кресло, и сидел и смотрел в одну точку. Не задремал он. И ни о чем не думал. В голове не было ни мыслей, ни воспоминаний, лишь изредка перед закрытыми глазами всплывали незваные картины прошлого, отчетливые, красочные, лучезарные, Мартин видел их будто не осознанно, как во сне. Но он не спал. В какую‑то минуту встряхнулся, посмотрел на часы. Ровно восемь. Дел никаких, а ложиться спать слишком рано. И опять в голове ни мыслей, ни воспоминаний, а перед закрытыми глазами появляются и исчезают картины. Странные картины. Все какая‑то листва, и ветви, похоже, кустарника, и все насквозь пронизано солнечными лучами. Очнулся он от стука в дверь. Он не спал и сразу решил: стучат, значит, телеграмма, или письмо, или может, горничная принесла белье из прачечной. Он подумал о Джо: где‑то его теперь носит. И отозвался машинально: – Войдите. Все еще занятый мыслями о Джо, он не обернулся к двери. Услыхал, как ее тихонько притворили. Надолго воцарилась тишина. Он забыл про стук в дверь, сидел, тупо уставясь в одну точку, и вдруг услышал женское рыданье. Невольный, судорожный, подавленный, придушенный всхлип. Все это Мартин мысленно отметил, пока оборачивался. Миг – и он вскочил. – Руфь! – вымолвил он пораженный, не веря глазам. Она была страшно бледная, вся как натянутая струна. Стояла у самой двери, одной рукой держалась за косяк, другая прижата к груди. Потом жалобно протянула руки и шагнула навстречу Мартину. Он взял ее за руки, повел к креслу, и при этом заметил – они холодные как лед. Придвинул другое кресло, сел на широкий подлокотник. Он был растерян, не мог вымолвить ни слова. Ведь он не сомневался, что между ними все кончено бесповоротно. И теперь чувство было примерно такое же, как если бы прачечная гостиницы в Горячих ключах вдруг наводнила гостиницу «Метрополь» грязным бельем за целую неделю и ему надо было сейчас же все это перестирать. Несколько раз хотел он заговорить и всякий раз не решался. – Никто не знает, что я здесь, – еле слышно сказала Руфь и очаровательно улыбнулась. – Что ты сказала? – переспросил Мартин. Звук собственного голоса удивил его. Руфь повторила. – А‑а, – только и ответил он и помедлил, не находя слов. – Я видела, как ты вернулся, и несколько минут выждала. – А‑а, – опять сказал Мартин. Никогда еще ему так не изменял дар речи. В голове ни единой мысли. Он чувствовал себя тупым и неловким, но, хоть убей, не знал, что сказать. Да было бы легче, если бы сюда вторглась прачечная Горячих ключей. Он бы просто засучил рукава и принялся за работу. – А потом ты вошла, – сказал он наконец. Она кивнула не без лукавства и чуть распустила шарф на шее. – Сначала я увидела тебя на другой стороне улицы с той девушкой. – А, да, – просто сказал Мартин. – Я провожал ее в вечернюю школу. – Так что же, ты мне не рад? – спросила Руфь после нового короткого молчания. – Да, да, – поспешно ответил Мартин. – Но ведь это неосторожно, что ты пришла сюда? – Я проскользнула незаметно. Никто не знает; что я здесь. Я очень хотела тебя видеть. Я пришла сказать тебе, что была ужасно глупая. Я пришла, потому что больше не могу без тебя, потому что сердце рвалось к тебе, потому что… потому что очень хотела прийти. Она встала с кресла и подошла к нему. Часто дыша, положила руки ему на плечо, еще миг – и прильнула к нему, а Мартин по неизменной своей доброте и снисходительности вовсе не желал ее обидеть, он понимал, что оттолкнуть ее, когда она вот так рванулась к нему, – значит жестоко ее оскорбить, ибо нет для женщины обиды горше, и он обнял Руфь и прижал к себе. Но не было жара в этом объятии, не было нежности. Она прижалась к нему, вот он ее и обнял, только и всего. Руфь прильнула к нему, а потом потянулась, обхватила руками его шею. Но его не обдало жаром, лишь было неловко и неудобно. – Почему ты так дрожишь? – спросил он. – Тебе холодно? Зажечь камин? Он хотел высвободиться, но она крепче прижалась к нему, ее трясло. – Это просто нервы, – стуча зубами, сказала она. – Сейчас возьму себя в руки. Ну вот, мне уже лучше. Дрожь понемногу утихла. Мартин все держал Руфь в объятиях, но недоумевать перестал. Теперь он знал, зачем она пришла. – Мама хотела, чтобы я вышла за Чарли Хэпгуда, – объявила Руфь. – Чарли Хэпгуд? Это тот, который всегда изрекает прописные истины? – тяжко вздохнув, сказал Мартин. Потом прибавил: – А теперь, я полагаю, твоя мамаша хочет, чтобы ты вышла за меня. Это был не вопрос. Мартин сказал это вполне уверенно, и у него перед глазами заплясали ряды цифр – его гонорары. – Возражать она не станет, я знаю, – сказала Руфь. – Она считает, что я подходящий для тебя муж? Руфь кивнула. – А ведь теперь я в точности такой же, как был, когда она разорвала нашу помолвку, – вслух размышлял Мартин. – Я совсем не изменился. Я тот же самый Мартин Иден, даже стал хуже – я теперь курю. Ты разве не чувствуешь, как от меня несет табаком? В ответ Руфь прижала к его губам пальчики – очень мило, игриво, в ожидании поцелуя, которым Мартин, бывало, отзывался на это. Но нежного поцелуя не последовало. Мартин подождал, пока она отняла пальчики, и продолжал: – Я остался каким был. Я не устроился на службу. И не ищу службу. Больше того, и не собираюсь искать. И по‑прежнему убежден, что Герберт Спенсер великий, благородный человек, а судья Блаунт непроходимо глуп. Я на днях у него обедал, лишний раз убедился. – Но ты не принял папино приглашение, – упрекнула Руфь. – Значит, тебе это известно! Кто его послал? Твоя мамаша? Руфь молчала. – Значит, и вправду она его подослала. Так я и думал. А теперь, надо полагать, она послала тебя? – Никто не знает, что я здесь, – запротестовала Руфь. – Ты думаешь, мама бы мне разрешила? – Выйти за меня замуж она тебе разрешила, это уж наверняка. – О, Мартин, зачем ты такой жестокий! – вскричала Руфь. – Ты даже ни разу меня не поцеловал. Ты как каменный. Подумай, на что я решилась! – Вздрогнув, она огляделась по сторонам, хотя во взгляде ее сквозило и любопытство. – Подумай только, куда я пришла. «Я хоть сейчас умру за тебя! Хоть сейчас!»– зазвучали в ушах у Мартина слова Лиззи. – Почему ты не решилась на это раньше? – резко спросил он. – Когда у меня не было работы? Когда я голодал? Когда я был тот же, что теперь, – как человек, как художник, тот же самый Мартин Иден? Вот вопрос, над которым я бьюсь уже много дней, – это не только тебя касается, но всех и каждого. Ты видишь, я не изменился, хотя меня вдруг стали очень высоко ценить и приходится все время напоминать себе, что я – прежний. Та же плоть у меня на костях, те же самые пальцы на руках и на ногах. Я тот же самый. Я не стал ни сильнее, ни добродетельнее. И голова у меня все та же. Я не додумался ни до единого нового обобщения ни в литературе, ни в философии. Как личность я стою ровно столько же, сколько стоил, когда никому не был нужен. А теперь чего ради я им вдруг понадобился, вот что непостижимо. Сам по себе я им наверняка не нужен, ведь я все такой же, как прежде, когда не был им нужен. Значит, я нужен им из‑за чего‑то еще, из‑за чего‑то, что вне меня, из‑за того, что не я! Сказать тебе, в чем соль? Я получил признание. Но признание– вовсе не я. Оно обитает в чужих умах. И еще я всем нужен из‑за денег, которые заработал и зарабатываю. Но и деньги – не я. Они есть и в банках и в карманах первого встречного. Так что же, из‑за этого я тебе теперь понадобился – из‑за признания и денег? – Ты разбиваешь мне сердце, – сквозь слезы вымолвила Руфь. – Ты ведь знаешь, я люблю тебя, и я здесь оттого, что люблю тебя. – Боюсь, ты не уловила мою мысль , – мягко сказал Мартин. – Я о чем говорю: если ты меня любишь, как же это получилось, что теперь ты любишь меня гораздо сильнее, чем прежде, когда твоей любви хватило лишь на то, чтобы мне отказать? – Забудь и прости, – воскликнула Руфь. – Помни лишь, что я все время любила тебя! И теперь я здесь с тобой. – Боюсь, я расчетливый купец, глаз не спускаю с весов, стараюсь взвесить твою любовь и понять, что она такое. Руфь высвободилась из рук Мартина, выпрямилась, посмотрела на пего долгим испытующим взглядом. Хотела было заговорить, но заколебалась и передумала. – Понимаешь, мне вот так это представляется, – продолжал Мартин. – Когда я был совершенно такой же, как теперь, никто, кроме людей из моего прежнего окружения, ни в грош меня не ставил. Когда все мои книги были уже написаны, никто из тех, кто читал рукописи, ни в грош их не ставил. В сущности, сочинительство даже роняло меня в их глазах. Словно это занятие если не вовсе позорное, то предосудительное. Все и каждый твердили: «Иди работать». Руфь знаком показала, что не согласна. – Да‑да, все, кроме тебя, – сказал Мартин, – ты называла это «добиться положения в обществе». Простое слово «работа», как многое из написанного мною, тебя оскорбляет. Звучит слишком грубо. Но поверь, было не меньшей грубостью, когда все вокруг поучали меня, как лодыря без стыда и совести. Но не будем отвлекаться. Меня напечатали, публика меня заметила, и от этого твоя любовь совершенно преобразилась. За Мартина Идена, чья работа была уже сделана, чьи книги были уже написаны, ты выходить не хотела. Твоя любовь к нему была недостаточно сильна, чтобы ты стала его женой. А теперь она достаточно сильна, и я поневоле делаю вывод: любовь твоя стала сильнее оттого, что меня напечатали и публика меня заметила. О гонорарах не упоминаю, ты о них, пожалуй, не думала, но, уж конечно, твои родители стали относиться ко мне по‑другому в том числе и из‑за них. Все это, разумеется, не лестно для меня. Но, что еще хуже, заставляет меня усомниться в Любви, в таинстве любви. Неужто любовь так примитивна и вульгарна, что должна питаться внешним успехом и признанием толпы? Похоже на то. Я сидел и думал об этом, пока у меня голова не пошла кругом. – Бедная, дорогая моя голова. – Руфь подняла руку, ласково провела по волосам Мартина. – Пусть больше не идет кругом. Попробуем начать сначала. Я все время тебя любила. Да, конечно, я оказалась слабой, подчинилась маме. Мне не следовало так поступать. Но ведь ты так часто и с такой снисходительностью говорил о человеческих слабостях и заблуждениях. Будь снисходителен и ко мне. Я ошиблась. Прости меня. – Да простил я, – нетерпеливо сказал Мартин. – Когда, в сущности, нечего прощать, простить легко. Ты не сделала ничего такого, что требует прощения. Каждый поступает как умеет, большего не дано. С таким же успехом я могу просить у тебя прощения за то, что не шел работать. 353 – Я желала тебе добра, – горячо заверила Руфь, – Ты же знаешь. Как я могла любить тебя и не желать тебе добра. – Верно. Но, желая мне добра, ты бы меня загубила. Да, да, – отмел он ее попытку возразить. – Ты загубила бы меня как писателя, загубила бы дело моей жизни. Я по природе своей реалист, а буржуазии по самой ее сути реализм ненавистен. Буржуазия труслива. Она боится жизни. И ты всячески внушала мне страх перед жизнью. Ты бы ограничила меня рамками приличий, загнала бы меня в закуток жизни, где все жизненные ценности искажены, фальшивы, опошлены. – Руфь опять хотела было возразить. – Пошлость – да, именно так, махровая пошлость – это основа буржуазной утонченности и культуры. Повторяю, ты хотела ограничить меня рамками приличий, сделать из меня такого же буржуа, с вашими классовыми идеалами, классовыми понятиями и классовыми предрассудками, – Мартин невесело покачал головой. – Ты даже сейчас не понимаешь, о чем я говорю. Тебе кажется, все это просто мое воображение. А для меня это сама правда жизни. В лучшем случае тебя немножко озадачивает и забавляет, как это неотесанный парень, едва выбравшись из трясины невежества, берется судить о твоем сословии и называет его пошлым. Руфь устало опустила голову к нему на плечо, и по телу ее опять прошла нервная дрожь. Мартин подождал, не заговорит ли она, потом продолжал. – Тебе теперь нужно возродить нашу любовь. Нужно, чтобы мы поженились. Нужен я. Но слушай… если бы мои книги остались незамеченными, я все равно был бы таким, какой я есть. А ты бы сторонилась меня. И все из‑за этих чертовых книг… – Не ругайся, – прервала Руфь. От ее упрека Мартин опешил. Он горько рассмеялся. – Вот‑вот, решающая минута, на карту поставлено, как тебе кажется, все твое счастье, а ты по‑прежнему боишься жизни… боишься жизни и крепкого словца. Уязвленная его словами, она поняла нелепость своего упрека и все же решила, что он уж слишком преувеличивает, и обиделась. Они долго сидели молча, Руфь совсем приуныла, а Мартин размышлял об ушедшей своей любви. Теперь он знал, что настоящей любви не было. Он любил Руфь своей мечты, небесное создание, которое сам же и сотворил, светлую, сияющую музу своих стихов о любви. Подлинную Руфь, маленькую буржуазку, со всеми присущими ее среде недостатками и с безнадежно ограниченной истинно буржуазной психологией, он никогда не любил. Она вдруг заговорила. – Да, многое из того, что ты сказал, правда. Я боялась жизни. Я недостаточно тебя любила. Я научилась любить лучше. Я люблю тебя за то, какой ты есть, и каким был, даже за то, как ты сумел стать таким. Люблю за то, чем ты непохож на всех, кого называешь моим классом, за твои убеждения, я их не понимаю, но непременно сумею понять. Всеми силами постараюсь – и пойму. И даже то, что ты куришь и ругаешься – это часть тебя, и я полюблю в тебе и это. Я еще могу научиться. За последние десять минут я многому научилась. Ведь вот я осмелилась прийти сюда, это знак, что чему‑то я уже научилась. Ох, Мартин… Она расплакалась и прильнула к нему. Впервые он обнял ее с нежностью и сочувствием, и лицо ее просветлело, она благодарно прижалась к нему еще теснее. – Слишком поздно, – сказал он. Ему вспомнились слова Лиззи. – Я болен… нет‑нет, не телом. Больна душа, мозг. Как будто все утеряло для меня цену. Все стало безразлично. Будь ты такая несколько месяцев назад, все, пожалуй, было бы иначе. Теперь слишком поздно. – Нет, не поздно! – воскликнула Руфь. – Вот увидишь. Я докажу тебе, что моя любовь выросла, она для меня больше, чем этот мой класс и все, что мне дорого. Я отброшу все, чем дорожат буржуа. Я больше не боюсь жизни. Я оставлю отца и мать, и пусть у моих друзей мое имя станет притчей во языцех. Я останусь с тобой, прямо сейчас, и, если захочешь, пусть это будет свободная любовь, и я буду горда и счастлива, что я с тобой. Раньше я предала любовь, но теперь ради любви я предам все, что толкнуло меня на ту прежнюю измену. Она стояла перед ним, глаза ее сияли. – Я жду, Мартин, – прошептала она, – жду твоего согласия. Посмотри на меня! Великолепно, подумал он, глядя на Руфь. Она искупила все свои слабости, восстала наконец, как истая женщина, презрела железные правила буржуазных условностей. Великолепно, блистательно, безрассудно. Но что же это с ним? Ее смелость не восхитила его, не взволновала. Только умом понимает он, как это блистательно, великолепно. Ему бы загореться, а он холодно оценивает ее. Сердце молчит. И нет ни тени желания. Опять вспомнились слова Лиззи. – Я болен, очень болен, – Мартин безнадежно покачал головой. – Только теперь и понял, как я болен. Что‑то ушло из меня. Я никогда не боялся жизни, но у меня и в мыслях не было, что я могу ею пресытиться. А теперь я сыт по горло и ничего больше не хочу. Если бы я еще мог чего‑то хотеть, я сейчас пожелал бы тебя. Сама видишь, как я болен! Мартин откинул голову и закрыл глаза; и как плачущий, ребенок забывает о своем горе, заглядевшись на солнечный свет, проникший сквозь мокрые от слез ресницы, так и Мартин забыл о своей болезни, о Руфи, обо всем, глядя, как сквозь густую массу зелени пробивается жаркий солнечный свет и слепящими лучами льется, под опущенные веки. Она не приносит покоя, эта зеленая листва. Слишком резок, слишком ярок солнечный свет. Смотреть больно, а он все смотрит, сам не зная почему. Он очнулся от стука дверной ручки. Руфь стояла у двери. – Как мне отсюда выйти? – спросила она со слезами в голосе. – Я боюсь. – Ох, прости, – Мартин вскочил. – Видишь, я сам не свой. Я и забыл, что ты здесь. – Он прижал руку ко лбу. – Понимаешь, я не в себе. Сейчас провожу тебя домой. Выйдем черным ходом. Никто нас не увидит. Опусти вуаль, и все обойдется. Крепко держа его под руку, шла она по тускло освещенным коридорам, спускалась по узкой лестнице. – Теперь я в безопасности, – сказала Руфь, едва они вышли на улицу, и хотела отнять руку. – Нет‑нет, я провожу тебя до дому, – отозвался Мартин. – Нет, пожалуйста, не надо, – возразила она. – Это совершенно лишнее. Опять она попыталась высвободить руку. Мартина взяло любопытство. Сейчас когда ничто ей не грозит, она боится. Панически хочет отделаться от него. Но ведь теперь ей бояться нечего, должно быть, это просто нервы. И Мартин удержал ее руку и пошел вместе с ней. Они прошли с полквартала, и вдруг впереди какой‑то человек в длинном пальто отпрянул в подъезд. Проходя мимо, Мартин мельком заглянул в подъезд и, несмотря на поднятый воротник, узнал брата Руфи, Нормана. По дороге Мартин и Руфь почти не разговаривали. Она была оглушена случившимся. Он – равнодушен. Он упомянул, что уезжает, возвращается в Южные моря, а она попросила прощенья за то, что пришла. Вот и все разговоры. У ее подъезда они чинно распрощались. Пожали друг другу руки, пожелали доброй ночи, Мартин приподнял шляпу. Дверь захлопнулась, Мартин закурил и повернул обратно, к гостинице. Проходя мимо подъезда, в котором прежде укрылся Норман, Мартин остановился и в раздумье заглянул туда. – Она лгала, – сказал он вслух. – Старалась внушить мне, что поступила безрассудно смело, а сама знала, что брат, который ее привел, ждет, чтобы проводить ее обратно. – Мартин расхохотался. – Ох, уж эти буржуа! Когда у меня не было ни гроша, я, видите ли, недостоин был показаться рядом с его сестрой. А когда у меня завелся счет в банке, он сам приводит ее ко мне. Мартин повернулся на каблуках, двинулся было дальше, и тут бродяга, идущий в ту же сторону, окликнул его мимоходом: – Слышь, мистер, может, дашь четвертак на ночлег? Не слова, а голос заставил Мартина круто обернуться. Миг – и он уже стискивал руку Джо. – Не забыл, как мы с тобой распрощались в Горячих ключах? – говорил Джо. – Я тогда сказал, мы, мол, еще встретимся. Прямо чуял. И вот нате. – А ты молодцом, – любуясь им, сказал Мартин. – И раздобрел. – Ну ясно, – Джо так и сиял. – Покуда не пошел бродяжить, знать не знал настоящей‑то жизни. Тридцать фунтов поднабрал и чувствую себя лучше некуда. В те‑то дни я как вол работал, стал кожа да кости. А вот бродяжить – это по мне. – Да, но на ночлег у тебя денег нет, – проворчал Мартин, – а ночь холодная. – Чего? На ночлег нету? – Джо сунул руку в карман штанов и вытащил горсть мелочи. – Спину гнувши столько не заработаешь, – ликовал Джо, – Больно ты шикарный, вот я к тебе и подъехал. Мартин со смехом сдался. – У тебя тут не на один стаканчик, – намекнул он. Джо ссыпал деньги в карман. – Не пойдет, – объявил он. – С выпивкой покончил, не из‑за чего такого, просто сам не желаю. Мы как с тобой расстались, я раз только и накачался, и то промашка вышла, потому на голодное брюхо. Я когда работаю зверски, так и пью зверски. А живу как человек, стало быть, и пью как человек – опрокину стаканчик, если есть охота, и крышка. Мартин сговорился назавтра с ним увидеться и пошел в гостиницу. Задержался у конторки портье, посмотрел расписание пароходов. Через пять дней на Таити отходила «Марипоза». – Позвоните завтра и закажите мне отдельную каюту, – сказал он портье. – Не на палубе, а внизу, с наветренной стороны, с левого борта, запомните, с левого борта! Запишите‑ка лучше. У себя в номере он тотчас лег в постель и уснул сном младенца. Все, что произошло в этот вечер, не затронуло душу. Душа ко всему оставалась глуха. Мимолетна была и радость от встречи с Джо. Уже через минуту и сам Джо, и необходимость вести с ним разговор стали ему тягостны. Ничего не значило и предстоящее через пять дней отплытие к любимым Южным морям. Итак, Мартин закрыл глаза и спокойно, безмятежно проспал восемь часов. Ничто не тревожило его сон. Он не ворочался, спал без сновидений. Уснуть – значило забыться и, просыпаясь по утрам, он просыпался нехотя. Жизнь надоела и постыла, и неизвестно было, как убить время.  Глава 46   – Послушай, Джо, – так он встретил наутро своего прежнего напарника, – тут на Двадцать восьмой улице есть один француз, он накопил кучу денег и возвращается во Францию. У него маленькая, но шикарная, хорошо оборудованная паровая прачечная. Если хочешь остепениться, это в самый раз для начала. На‑ка возьми, приоденься на это и к десяти часам будь в конторе вот у этого человека. Он по моей просьбе подыскал прачечную, он тебя отведет туда и все покажет. Если она тебе понравится и ты решишь, что она стоит этих денег – двенадцати тысяч, скажешь мне, и она твоя. А теперь шагай. Я занят. Увидимся позднее. – Ну вот что, Март, – медленно, распаляясь, – сказал Джо. – Я нынче утром пришел свидеться с тобой. Ясно? Ни за какой не за прачечной я пришел. Пришел покалякать, для ради старой дружбы, а ты мне тычешь в рожу какую‑то прачечную. Так вот что я тебе скажу, катись ты со своей прачечной ко всем чертям! Джо ринулся было вон из комнаты, но Мартин схватил его за плечо и повернул к себе. – Ну вот что, Джо, – сказал он, – за такие штуки я сейчас дам тебе по башке! Да еще как дам, ради старой‑то дружбы. Ясно?.. Ну, будешь дурить, будешь? Джо оказался в клинче и, извиваясь, корчась, пытался высвободиться. Крепко обхватив друг друга, они закружились по комнате и с треском повалились на обломки, только что бывшие креслом. Джо был повержен, руки раскинуты и прижаты к полу, колено Мартина придавило ему грудь. Когда Мартин отпустил его, он тяжело дышал и ловил ртом воздух. – Теперь слушай, – сказал Мартин. – И нечего со мной лаяться. Я хочу первым делом покончить с прачечной. А потом придешь и потолкуем ради старой дружбы. Говорю тебе, я занят. Погляди. Горничная как раз принесла утреннюю почту – гору писем и журналов. – Как я буду разбираться во всем этом и толковать с тобой? Ты пойди сообрази насчет прачечной, а потом посидим. – Ладно, – нехотя согласился Джо. – Я‑то думал, ты хочешь от меня отделаться, ну, видать, ошибся. А только в открытом бою тебе меня не одолеть, Март. Я тебя запросто достану, у меня рука подлинней. – Что ж, как‑нибудь наденем перчатки и поглядим, – с улыбкой сказал Мартин. – А как же. Дай только запущу прачечную. – Джо вытянул руку. – Видал, какой размах? Ты у меня покувыркаешься. Когда дверь за Джо затворилась, Мартин вздохнул с облегчением. Он стал бирюком. День ото дня тяжелей становилось вести себя с людьми по‑людски. Со всеми было не по себе, чтобы разговаривать, приходилось делать над собой усилие, и это злило. Все ему досаждали, и, едва с кем‑либо встретясь, он уже искал предлога, чтобы отвязаться от человека. Когда Джо ушел, Мартин не набросился на почту, как бывало, с полчаса он сидел, лениво развалясь в кресле, ничего не делал, и лишь изредка смутные, недодуманные мысли проходили в его сознании, вернее, эти мысли и составляли его вяло пульсирующее сознание. Потом он очнулся и стал просматривать почту. Там был десяток писем с просьбой об автографе– Мартин узнавал их с первого взгляда; были письма охотников до подачек; и еще послания разных маньяков, начиная от чудака, который изобрел действующую модель вечного двигателя, и другого, который доказывал, что земная поверхность это внутренняя сторона полой сферы, и до человека, просившего поддержать его деньгами, чтобы купить нижнекалифорнийский полуостров и обратить его в коммунистическую колонию. Были письма от женщин, жаждущих познакомиться с Мартином, и одно такое письмо вызвало у него улыбку: к нему была приложена квитанция на оплату постоянного места в церкви, корреспондентка приложила ее в знак того, что она женщина добропорядочная, в подтверждение своей респектабельности. Редакторы и издатели тоже внесли свою каждодневную лепту; первые осаждали его мольбами о рассказах, вторые– мольбами о книгах, о его злосчастных рукописях, которыми раньше пренебрегали, и тогда, чтобы снова отправлять их по редакциям, он на долгие безотрадные месяцы отдавая в заклад все свои пожитки. Пришли неожиданные чеки за право публикации в английской периодике и авансы за переводы на иностранные языки. Английский агент Мартина писал, что продал права на перевод трех его книг немецким издателям, и сообщал, что уже поступили в продажу переводы на шведский, за что автору не причитается ни гроша, так как Швеция не участвует в Бернской конвенции. Была здесь и просьба разрешить его перевод на русский, пустая формальность, так как Россия тоже не подписывала Бернскую конвенцию. Потом Мартин обратился к объемистой пачке вырезок, которую прислали из бюро вырезок, и почитал, что пишут о нем и о его популярности, вернее, уже о громкой славе. Все, что им создано, было кинуто публике сразу, одним щедрым взмахом. Пожалуй, отсюда и весь шум. Публика восторгается им, как восторгалась Киплингом в ту пору, когда тот лежал на смертном одре, – вся чернь, движимая все тем же стадным чувством, вдруг схватилась его читать. Мартин помнил, как, прочитав Киплинга, наградив бурными аплодисментами и ни черта в нем не поняв, все та же чернь несколько месяцев спустя вдруг набросилась на него и втоптала в грязь. При этой мысли Мартин усмехнулся. Кто знает, может, через несколько месяцев так же обойдутся и с ним – почему бы нет? Ну, нет, он одурачит всю эту чернь. Он будет далеко, в Южных морях, будет строить свой тростниковый дворец, торговать жемчугом и копрой, носиться по волнам на хрупких катамаранах, ловить акул и скумбрию, охотиться на диких коз среди утесов по соседству с Долиной Тайохае. Так думал Мартин и вдруг понял: нет, безнадежно. Со всей ясностью он увидел, что вступил в Долину теней. Все, что было в нем живо, блекнет, гаснет, отмирает. До сознания дошло, как много он теперь спит и как все время хочет спать. Прежде сон был ему ненавистен. Сон отнимал драгоценные мгновения жизни. Четыре часа сна в сутки– значит, четыре часа украдены у жизни. Как его злило, что не спать нельзя. А теперь его злит жизнь. Она потеряла вкус, в ней не стало остроты, она отдает горечью. И это – гибель. Кто не стремится жить, тот на пути к концу. Слабый инстинкт самосохранения шевельнулся в Мартине, и он понял, надо отсюда вырваться. Оглядел комнату– придется укладывать вещи, даже подумать тошно. Лучше, наверно, заняться этим в последнюю очередь. А пока можно позаботиться о снаряжении. Он надел шляпу, вышел и до полудня коротал время в охотничьем магазине, покупая автоматические винтовки, патроны и всякую рыболовную снасть. Спрос в торговле изменчив, и он выпишет товары, только когда приедет на Таити и узнает, что сейчас в ходу. А можно чтобы их доставили из Австралии. На том он с удовольствием и порешил. Незачем сразу же что‑то делать, ведь что‑либо делать сейчас неприятно. Довольный, он возвращался в гостиницу, предвкушая, как усядется в удобное глубокое кресло, и, войдя в номер, внутренне застонал – в кресле сидел Джо. Джо был в восторге от прачечной. Все договорено, и завтра он вступит во владение. Мартин лег на кровать и закрыл глаза, а Джо все говорил свое. Мысли Мартина уносились далеко, так далеко, что минутами он не отдавал себе в них отчета. Лишь изредка он через силу что‑то отвечал старому приятелю. А ведь это Джо, славный малый, которого он всегда любил. Но Джо слишком полон жизни. Его громогласное жизнелюбие отзывалось болью в душе Мартина, мучительно бередило усталые чувства. И когда Джо напомнил, что они собирались надеть боксерские перчатки и помериться силами, Мартин чуть не взвыл. – Смотри, Джо, заведи в своей прачечной такие правила, какие придумал тогда в Горячих ключах, – сказал Мартин. – Чтоб без сверхурочной работы. И без ночной… У катков никаких детей. Детей вообще на работу не ставь. И платить по справедливости. Джо кивнул, вытащил записную книжку. – Вот гляди. Я перед завтраком сидел над этими правилами. Чего про них скажешь? Он прочел их вслух, и Мартин одобрил их, с досадой при этом думая, когда же Джо наконец уйдет. Под вечер Мартин проснулся. Медленно пришел в себя. Оглядел комнату. Видно, когда он задремал, Джо тихонько ускользнул. Очень мило с его стороны, подумал Мартин. Закрыл глаза и опять уснул. В последующие дни Джо был поглощен хлопотами в своей новой прачечной и не слишком ему докучал; а газеты сообщили, что Мартин взял билет на «Марипозу», только накануне отплытия. Однажды в нем затрепыхался инстинкт самосохранения, он пошел к врачу, и тот тщательно его обследовал. Все оказалось в полном порядке. Сердце и легкие просто великолепные. Насколько мог судить доктор, все органы были в норме и работали нормально. – Вы здоровы, мистер Иден, – сказал доктор, – совершенно здоровы. Вы в прекрасной форме. Признаюсь, я завидую вашему организму. Здоровье превосходное. Какова грудная клетка! В ней и в вашем. желудке секрет вашего замечательного здоровья. Такой крепыш – один на тысячу… на десять тысяч, Если не вмешается какой‑нибудь несчастный случай, вы проживете до ста лет. И Мартин понял, что Лиззи правильно поставила диагноз. Тело у него в порядке. Неладно с «мыслительной машинкой», и тут одно лечение – отправиться в Южные моря. Но вот беда, сейчас, накануне отплытия, у него пропала охота пускаться в путь. Южные моря пленяли не больше, чем буржуазная цивилизация. Предстоящее отплытие не радовало, а мысль о физических усилиях, которые тут потребуются, ужасала. Окажись он уже на борту, ему бы полегчало. Последний день был тяжким испытанием для Мартина. Прочитав в утренних газетах о его отъезде, Бернард Хиггинботем с Гертрудой и всем семейством явились прощаться, пришли и Герман Шмидт с Мэриан. Да еще надо было закончить какие‑то дела, оплатить счета, вытерпеть бесконечную череду репортеров. С Лиззи Конноли он наскоро простился у дверей вечерней школы и поспешил прочь. В гостинице он застал Джо– тот весь день был занят в прачечной и только теперь сумел вырваться. Это была последняя капля, но Мартин вцепился в ручки кресла и с полчаса разговаривал со старым приятелем и слушал его. – Ты не привязан к этой прачечной, Джо, так и. знай. Никаких таких обязательств у тебя нет. Можешь в любую минуту ее продать, а деньги растранжирить. Как только она тебе опротивеет и захочется побродяжить, бросай все и шагай. Живи как душе угодно. Джо только головой покачал. – Нет уж, спасибо, Март, я свое отшагал. Бродяжить хорошо, да есть одна загвоздка– девчонки. Таким уж я уродился, люблю девчонок. Без женского полу тоска заедает, а пошел бродяжить, хочешь не хочешь обходись без них. Бывает, иду мимо дома, а там пляшут, вечеринка, слышно, женщины смеются, в окошко глянешь– они в белых платьях, лица улыбчивые– ух‑ты! И таково тошно делается. Больно я люблю плясать да пикники, да гулять при луне, и все такое. Я от прачечной не отступлюсь, чтоб и вид приличный, и в кармане чтоб денежки звенели. Я уж углядел девчонку, как раз вчера, и знаешь, я с ней хоть сейчас под венец. Вот хожу целый день посвистываю, все она у меня на уме. Красотка, глаза добрые, голосок нежный – другой такой отродясь не встречал. Я от нее не отступлюсь, будь уверен. Слышь, Март, а ты чего не женишься, с такими‑то деньжищами? Мог бы взять за себя самую что ни на есть раскрасавицу. Мартин с улыбкой покачал головой, а сам поду мал, чего ради кого‑то тянет жениться. Удивительно это и непостижимо. В час отплытия он увидел с палубы «Марипозы», как. за толпой провожающих прячется Лиззи Конноли. "Возьми ее с собой, – мелькнула мысль. – Так легко быть добрым. Она будет бесконечно счастлива". На миг им завладело искушение, но в следующую же минуту он ужаснулся. Паника охватила его. Усталая душа громко протестовала. Застонав, Мартин отошел от поручней. «Ты слишком болен, приятель, слишком болен», – пробормотал он. Он сбежал в свою каюту и укрывался там, пока пароход не вышел из гавани. За обедом в кают‑компании оказалось, ему предоставлено почетное место, по правую руку от капитана; по всему было видно, что на пароходе он знаменитость. Но никогда еще окружающим не встречалась такая нелюдимая знаменитость. Всю вторую половину дня Мартин провел на палубе в шезлонге, закрыв глаза, урывками дремал, а вечером рано лег спать. На другой день, оправясь от морской болезни, все пассажиры высыпали на палубу, и чем больше народу видел Мартин, тем сильней в нем росла неприязнь. И однако он понимал, что несправедлив. Это неплохие и добрые люди, заставлял он себя признать, но тут же уточнял: неплохие и добрые как все буржуа, со всей присущей их сословию духовной ограниченностью и скудоумием. Когда они заговаривали с ним, его одолевала скука, такими поверхностными, пустопорожними были их рассуждения; а шумная веселость и чрезмерное оживление тех, кто помоложе, отпугивали его. Молодежь неутомимо развлекалась: играли в серсо, набрасывали кольца, прогуливались по палубе, или с громкими криками кидались к борту смотреть на прыжки дельфинов и на первые косяки летучих рыб. Мартин много спал. После завтрака усаживался в шезлонг с журналом и все не мог его дочитать. Печатные страницы утомляли. Он недоумевал, откуда берется столько всего, о чем можно писать, и, недоумевая, задремывал. Его будил гонг, возвещая второй завтрак, и его злило, что надо просыпаться. Бодрствовать было нерадостно. Однажды он попытался выйти из оцепенения и отправился в кубрик к матросам. Но нет, с той поры, когда он и сам ходил в плавание, матросское племя словно подменили. Тупые лица, неповоротливые мозги, не люди, а какие‑то двуногие скоты… Что у него с ними общего? Мартином овладело отчаяние. Тем, кто наверху, Мартин Иден сам по себе вовсе не нужен, а вернуться к своему классу, к тем, кому он был нужен в прошлом, невозможно. Они ему не нужны. Теперь они так же невыносимы, как тупоумные пассажиры первого класса и шумливая молодежь. Жизнь стала для Мартина – как для больного слишком яркий свет, режущий усталые глаза. В каждую минуту бодрствования жизнь ослепительно сверкала вокруг, обдавала слепящим блеском. От этого было больно, нестерпимо больно. Впервые в жизни плыл Мартин первым классом. В плавании его место всегда было в кубрике, либо у штурвала, либо он грузил уголь в черном чреве угольного трюма. В те дни, взбираясь по железным трапам из удушливого жара корабельных недр, он часто мельком видел пассажиров– в белой прохладной одежде, под тентами, которые защищали их от солнца и ветра, они только и делали, что наслаждались жизнью, а подобострастные стюарды исполняли каждое их желание, каждую прихоть, и Мартину казалось, их жизнь– сущий рай. Ну что ж, вот он знаменитость на корабле, в центре внимания, сидит за столом по правую руку от капитана, и рад бы вернуться назад, в кубрик и в трюм, но тщетны поиски утерянного рая. Нового рая он не обрел, а теперь нет возврата и к старому. Он силился расшевелить себя и хоть чем‑то заинтересоваться. Подошел к столу младших корабельных чинов и рад был унести ноги. Заговорил со свободным от вахты старшиной‑рулевым, неглупым малым, и тот сразу же стал развивать социалистические идеи и всучил Мартину пачку листовок и брошюрок. Мартин слушал человека, разъясняющего ему рабскую мораль, и, слушая, лениво думал о своем ницшеанстве. Но чего она стоит, в конце концов, эта философия Ницше? Вспомнилась одна из безумных идей Ницше– безумец усомнился в самом существовании истины. И как знать? Возможно, Ницше был прав. Возможно, истины нет ни в чем, нет истины и в самой истине и это понятие – истина – просто выдумка. Но он быстро устал размышлять, с удовольствием опять уселся в шезлонг и задремал. Так маялся он на корабле, а впереди ждала новая маета. Что будет, когда корабль пристанет к Таити? Придется сойти на берег. Прядется заказывать товары, искать шхуну, которая доставит его на Маркизы, делать тысячи дел, одна мысль о которых приводит в отчаяние. Всякий раз как он набирался мужества и заставлял себя подумать, он понимал, что стоит на краю гибели. В сущности, он вступает в Долину теней, и, что самое страшное, смерть его не страшит. Если бы он боялся, он устремился бы к жизни. Но он не боится и потому погружается все глубже в царство теней. Все прежние радости уже не радуют. «Марипоза» была теперь на краю северо‑восточных пассатов, и пьянящий ветер, налетая, раздражал Мартина. И уклоняясь, от настойчивых ласк друга давних дней и ночей, он переставил шезлонг. В день, когда «Марипоза» вошла в тропики, Мартину стало совсем невмоготу. Он больше не спал. Он пресытился сном, и теперь волей‑неволей приходилось бодрствовать и переносить слепящий свет жизни. Он беспокойно бродил по кораблю. Воздух был липкий и влажный, а налетавший дождь не приносил свежести. Жить было больно. Мартин шагал по палубе, пока это не стало слишком мучительно, тогда он опустился в шезлонг, долго сидел, потом через силу встал и опять принялся шагать взад‑вперед. Заставил себя наконец дочитать журнал и отобрал в корабельной библиотеке несколько томиков стихов. Но стихи не увлекли его, и опять он пошел бродить. После ужина он допоздна оставался на палубе, но это не помогло – когда он спустился к себе в каюту, уснуть не удалось. Привычный способ отдохнуть от жизни ему изменил. Это было уже слишком. Мартин включил свет и попытался читать. Среди взятых в библиотеке книг был томик Суинберна. Мартин лежал и просматривал его и вдруг поймал себя на том, что читает с интересом. Он дочитал строфу, стал было читать дальше и снова вернулся к той же строфе. Потом положил раскрытую книгу на грудь, переплетом вверх, и задумался. Вот оно… то самое! странно, как же он раньше не додумался! Вот в чем весь смысл; все время его сносило в этом направлении, и теперь Суинберн показал, что это и есть верный выход. Ему нужен покой, и покой ждет совсем близко. Мартин посмотрел на открытый иллюминатор. Да, он достаточно широк. Впервые за долгие недели в нем всколыхнулась радость. Наконец‑то он знает, как исцелиться от всех недугов. Он опять взял книгу и медленно прочел вслух:   Надежды и тревоги Прошли, как облака, Благодарим вас, боги, Что жить нам не века. Что ночь за днем настанет, Что мертвый не восстанет, Дойдет и в море канет Усталая река.[1]   Опять он посмотрел на открытый иллюминатор. Суинберн дал ему ключ. Жизнь – зло, вернее, стала злом. Стала невыносима. «Что мертвым не подняться!» С бесконечной благодарностью повторил он эту строчку. Вот в чем истинное милосердие. Когда мучительно устал, от жизни, смерть готова успокоить тебя, одарить вечным сном. Но зачем ждать? Пора. Он встал, выглянул в иллюминатор, посмотрел на – молочно‑белую пену у борта. Тяжело груженная «Марипоза» идет с большой осадкой, и, если повиснуть на руках, ноги окажутся в воде, можно соскользнуть бесшумно. Никто не услышит. Взметнулась водяная пыль, обдала лицо. Он ощутил на губах соленый вкус, это было приятно. Подумалось, не написать ли свою лебединую песнь, но он засмеялся и отмел эту мысль. Некогда. Скорей бы со всем этим покончить. .Выключив свет, чтобы не выдать себя, он полез в иллюминатор ногами вперед. Плечи застряли, и он втиснулся обратно, решил попытаться еще раз, прижав одну руку к боку. Пароход как раз накренился. помог ему, и он проскользнул, повис на руках. Ноги коснулись воды, и Мартин разжал пальцы. И вот он в молочно‑белой пене. Темной стеной, лишь кое‑где прорезанной освещенными иллюминаторами, пронесся мимо борт «Марипозы». Хорошо идет, быстро, Мартин и оглянуться не успел, как очутился за кормой, спокойно поплыл среди гаснущего шороха пены. Бониту приманило белеющее тело, она ткнулась в него, и Мартин громко рассмеялся. Она укусила его, боль напомнила, почему он здесь. Пока, выбирался из каюты, забыл, для чего это делает. В отдалении тускнеют огни «Марипозы», а он – вот он, уверенно плывет, словно намерен достичь ближайшей суши, до которой добрая тысяча миль. То был бессознательный инстинкт жизни. Мартин перестал плыть, но, едва рот оказался под водой, руки сами пришли в движение, рванули его наверх. Воля к жизни, мелькнула мысль, и он презрительно усмехнулся. Что ж, воли ему не занимать, хватит на то, чтобы одним последним усилием разрушить себя и сгинуть. Он принял вертикальное положение. Глядя вверх, на тихие звезды, выдохнул из легких воздух, быстрым, мощным движением рук и ног по грудь поднялся из воды. И этим прибавив силы для толчка, ушел под воду. Потом расслабился и, не шевелясь, белой статуей стал погружаться. Он нарочно глубоко вдыхал воду, как больной вдыхает наркоз. Но едва его стало душить, руки и ноги невольно заработали и вынесли его на поверхность, под ясный свет звезд. Воля к жизни, с презрением подумал он, напрасно силясь не вдыхать воздух в разрывающиеся легкие. Что ж, придется попробовать по‑другому. И он вздохнул, набрал полные легкие воздуха. Этого хватит, чтобы уйти далеко вниз. Перевернулся и, напрягая все свои силы, всю волю, пошел вниз головой вперед. Глубже, глубже. Глаза открыты, и ему виден призрачный, фосфоресцирующий след метнувшихся бонит. Только бы они не кинулись на него, вдруг это сломит напряженную волю. Но рыбья стая не кинулась, и у него хватило времени поблагодарить жизнь за эту ее последнюю милость. Вниз, вниз, ноги и руки уже устали и он еле плывет. Конечно, он уже глубоко. От давления на барабанные перепонки боль и шумит в голове. Становится невыносимо, невтерпеж, и все‑таки он заставляет руки и ноги вести его вглубь, но наконец воля сломилась и воздух разом вырвался из легких. Пузырьки воздуха, летучими шариками устремляясь вверх, ударялись о щеки, о глаза, скользили по ним. Потом пришла боль, его душило. Это страдание не смерть, билась мысль в меркнущем сознании. Смерть не страдание. Это страшное удушье – жизнь, муки жизни, это последний удар, который наносит ему жизнь. Упрямые руки и ноги слабо, судорожно задвигались, забили по воде. Но он перехитрил их, перехитрил волю к жизни, что побуждала их двигаться, биться. Он уже слишком глубоко. Им больше не вынести его на поверхность. Казалось, его неспешно несет по морю сновидений. Краски и отсветы играют вокруг, омывают его, переполняют. А это что? Кажется, маяк, но он в мозгу – вспыхивает, слепит яркий свет. Белые вспышки чаще, чаще. Долгий гулкий грохот, и Мартину кажется, он катится вниз по громадной, нескончаемой лестнице. И вот он где‑то внизу, рухнул во тьму. Это он еще понял. Рухнул во тьму. И в миг, когда осознал это, сознание оборвалось.  

The script ran 0.014 seconds.