Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Виктория Токарева - День без вранья [1994]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary

Аннотация. Виктория Токарева. Писательница, чье имя стало для нескольких поколений читателей своеобразным символом современной «городской прозы». Писательница, герои которой - наши современники. В их судьбах и поступках мы всегда можем угадать себя. Произведения Токаревой, яркие, психологически точные и ироничные, многие годы пользуются огромным успехом и по праву считаются классикой отечественной литературы. Содержание: Стрелец Старая собака Лавина Первая попытка Римские каникулы Мужская верность Банкетный зал Розовые розы Перелом Можно и нельзя «Система собак» На черта нам чужие Все нормально, все хорошо Антон, надень ботинки! День без вранья Как я объявлял войну Японии Вместо меня Инфузория-туфелька Коррида Полосатый матрас

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

Я обомлела. Раз в жизни судьба дает мне шанс. Я, правда, не знала – зачем пригласил меня великий Феллини, но приехала бы и узнала. А сейчас получается, что я не поеду и ничего не узнаю. Римма подошла ко мне. Я захотела заглянуть в ее глаза и возмутиться в эти глаза. Но глаз не видно. Стекла очков забрызганы, как окна. Римма целый день промоталась без обеда, устала, промокла и хотела есть. У меня шанс, а ей-то что с того? Я спросила упавшим голосом: – Что же делать? Римма пожала плечами и бровями, при этом развела руки в стороны. Жест недоумения. Забегу на сутки вперед: семнадцатого июля в десять утра в аэропорту города Рима меня встречали переводчица и шофер из гаража Беттони. Федерико Феллини ждал дома. На час дня был назначен обед. Самолет приземлился. Все вышли. Меня нет. Запросили «Аэрофлот»: такой на борту не было. В иностранную комиссию полетел тревожный факс: «Куда подевалась синьора Токарева?» Получили ответ: «Синьора прилетит в другой день и другим рейсом, поскольку ей не смогли достать билет. Чао». Валерио Беттони прочитал факс и спросил у переводчицы: – Скажите, а Токарева писательница? – Да, да, – заверила переводчица. – Известная писательница. – А почему ей не достали билет? Так бывает? – Значит, бывает. – А как это возможно? – снова спросил адвокат. Клаудиа развела руками и пожала плечами. Валерио Беттони снял трубку, позвонил Федерико и отменил обед. Русская задерживается. Ей не обеспечили билет. – А синьора Виктория эксриторе? – усомнился Феллини. – Да, говорят, что известный писатель. – Вы поздно сообщили? – Нет. Я послал факс за полтора месяца. – Тогда в чем дело? Беттони пожал плечами и бровями и отвел одну руку в сторону. Другой он держал трубку. Жест недоумения замкнулся. Все люди всех национальностей недоумевают примерно одинаково. Хотя почему примерно? Совершенно одинаково. Беттони положил трубку и посмотрел на переводчицу. – Умом Россию не понять, – вспомнила переводчица. – А чем понять? – спросил адвокат. В этом месте, я думаю, все человечество может подняться со своих мест, пожать плечами и развести руки в стороны. А теперь вернемся в иностранную комиссию. Это длинное одноэтажное строение, покрашенное в желтый цвет. До революции здесь размещалась конюшня. Потом из каждого стойла сделали кабинеты. Кабинеты получились крошечные, как раз на одну лошадь. Для начальников убрали перегородки. Получилось пошире – на две и даже на три лошади, в зависимости от занимаемой должности. В шестидесятые годы здесь размещалась редакция журнала «Юность». Отсюда, из этой точки, начинали свое восхождение Аксенов, Володарский, Фридрих Горенштейн – все те, кто и по сегодняшний день несут на себе русскую литературу в разных концах земли. Володарский в Москве, Горенштейн в Берлине, Вася Аксенов в Вашингтоне, Гладилин в Париже. Весело было в «Юности» в хрущевскую оттепель. Сейчас «Юность» выехала в просторное помещение на площади Маяковского. Что-то появилось новое (жилплощадь). А что-то ушло. А может быть, это ушло во мне. В бывшую конюшню переехала иностранная комиссия. Мы с Риммой вошли в стойло-люкс, к заместителю начальника. (Начальник в отпуске.) – Что же делать, – растерянно сказала я. – Меня будет встречать Федерико Феллини. Неудобно. Все-таки пожилой человек. Как будто в этом дело. Пожилых много, а Феллини один. – Да, конечно, – согласился заместитель и стал куда-то звонить, звать какую-то Люсеньку. – Люсенька, – нежно сказал он. – Тут у нас писательница одна… На Рим… На завтра… А на послезавтра? Заместитель поднял на меня глаза: – В бизнес-классе полетите? Я торопливо закивала головой. – Полетит, куда денется. – Заместитель загадочно улыбался трубке, видимо, Люсенька сообщала что-то приятное, не имеющее ко мне никакого отношения. Итак, я в Риме. В отеле «Бристоль». Я прибыла вечерним рейсом. Переводчица Клаудиа приглашает меня в ресторан: легкий ужин, рыба и фрукты. – А какая рыба? – спросила я. – Сомон. – А что это? – По-вашему, лосось. – У нас его сколько угодно, – говорю я. – У вас в консервах. А у нас сегодня утром из моря. Можно, конечно, пойти поужинать, но у меня схватило сердце. Я глотаю таблетку (отечественную), ложусь на кровать, смотрю в потолок и жду, когда пройдет. Потолок безукоризненно белый. Так лежать и ждать не обязательно в «Бристоле». Можно у себя дома. То же самое. Дома даже лучше. Я отказываюсь от ужина. Бедная Клаудиа вздыхает. Она ничего не ела весь день. Я достаю из сумки аэрофлотскую булочку и отдаю ей. Так кончается первый вечер в Риме. Утро следующего дня Мы, я и Клаудиа, отправляемся в офис Беттони. Офис – в центре Рима, занимает целый этаж большого старинного дома. Чистота. Дисциплина. Все заняты и при этом спокойны (потому что заняты). Секретарши в шортах. Кондиционеры. Считается (мы сами считаем), что русские разучились и не хотят работать. Это не так. Русские не хотят работать на чужого дядю. А на себя они будут работать. Если бы наши продавщицы и официантки получали западную зарплату, они улыбались бы и обслуживали, как на Западе. К нам подошла секретарша по имени Марина и с улыбкой сообщила, что мы должны подождать десять минут, нас примет младший брат Валерио, Манфреди Беттони. Мы с переводчицей мягко киваем: десять так десять, Манфреди так Манфреди. А где Валерио? Ведь был Валерио. Оказывается, узнав, что я опаздываю на 36 часов, он улетел в Бразилию к своему клиенту. У деловых людей Запада время – деньги. Он не может сидеть и ждать, пока Римма достанет мне билет. Появляется Манфреди Беттони. Ему сорок лет. С челочкой. Тощенький. Улыбчивый. Очень симпатичный. Я дарю ему свою книгу на французском языке и говорю, что итальянская книга выйдет осенью. Манфреди с энтузиазмом ведет нас куда-то в конец этажа. Открывает дверь и вводит в квартиру. Это апартаменты его отца. За столом восседает жизнерадостный старикашка Беттони-старший, глава рода, основатель адвокатского клана. У Жванецкого есть строчки: «Как страшно умирать, когда ты ничего не оставляешь своим детям». Старшему Беттони не страшно. Он вспахал свое поле, и его дети начинают не с нуля. Старикашка проявляет искренний интерес к моей книге и ко мне, стрекочет по-итальянски и улыбается искусственными зубами, похожими на клавиши пианино. Я вообще заметила, что хорошо питающиеся люди доброжелательны. Видимо, они употребляют много витаминов, микроэлементов, в организме все сбалансировано и смазано, как в хорошей машине. Все крутится, ничего не цепляет и не скрипит. От этого хорошее настроение. Мои соотечественники едят неграмотно, отравляют токсинами кровь, мозг, сосуды. Отсюда агрессия. А от человеческой агрессии, скопленной в одном месте, – стихийные бедствия. Недаром землетрясения случаются в зонах национальных конфликтов. Ненависть вспучивает землю. Земля реагирует вздрогом. Но вернемся в Рим. Манфреди весь светится от удовольствия. Видимо, его ввели в заблуждение. Сказали, что я важная птица, и он рад находиться на одной территории с важной птицей. Я его не разубеждаю: пусть как хочет, так и думает. А потом – как знать? Может, я и в самом деле не лыком шита. Мы ведь так мало знаем о себе. Однажды я была молодая, написала книгу и встретила писателя Сергея Антонова в ресторане ЦДЛ. – Посмотрите, какая у меня кофточка, – похвастала я. Кофточка была выполнена из авторской ткани известного чешского художника Мухи. – Что кофточка, – раздумчиво сказал Сергей Антонов. – Вот книгу ты хорошую написала. – Что книга… – не согласилась я. – Вот кофточка… – Не знаешь себе цены, – догадался Сергей Петрович. – Не знаешь… Человек, которого унижали в детстве, никогда потом не знает себе цены. Он ее либо завышает, либо занижает. Манфреди предложил пообедать вместе, поскольку час дня – время обеденное. Мы отправляемся в близлежащий ресторанчик. Жара. Асфальт пружинит под ногами. А у меня на даче березки, елочки, тень. В тени растут сыроежки. – Что вы будете пить? – спрашивает Манфреди. – Ничего. Для него это приятная неожиданность. Русские, как правило, пьют крепкие напитки утром, днем и вечером. А может быть, и ночью. Я пью минеральную воду и слушаю Манфреди. Пытаюсь понять: в чем суть моего приезда. Что хотят от меня итальянцы. Итак. Существует богатый человек. Бизнесмен. Часть капитала он решил вложить в Россию. Русский рынок привлекает деловых людей. Наиболее надежный отсек – русское кино. Составлен совместный проект с советским телевидением: пять серий о России. Миру надо дать представление о том, что такое Россия. На Западе ничего о ней не знают, кроме слова «Сибирь». Это слово пришло от пленных немцев. Многие думают, что в России очень холодно и по улицам ходят медведи. Богатый человек пригласил ведущих режиссеров мира, в том числе и Феллини. Федерико Феллини не журналист, а публицист (это его слова). России совершенно не знает и не может снимать кино о том, чего он не знает. Детство Федерико прошло в маленьком провинциальном городке Романья. И как Антей от Земли, он черпает свое творчество из детства. Вернее, не черпает, а прикасается телом. Они неразрывны. – Я не буду делать фильм о России, – отказался Феллини. – Подожди говорить «нет», – сказал Бизнесмен. – Подумай. И прибавил нуль. Миллионеры – они тоже шабашники. – Поезжай в Москву, наберись впечатлений, – посоветовал адвокат. Но Федерико не путешествует. Он может спать только у себя дома на своей постели. На новых местах он не спит и поэтому полностью исключил путешествия из своей жизни. – Я в Москву не поеду, – отказался Феллини. – Хорошо. Мы из Москвы привезем в Рим любого русского, кого захочешь. – Зачем из Москвы? – удивился Федерико. – Что, в Риме нет русских? Посол, например. – Замечательная идея! – обрадовался Бизнесмен. – И дешевая. Здесь в сюжет вплетается еще одно действующее лицо: немецкий издатель по имени Томас. Маршак сказал: «Каждому талантливому писателю нужен талантливый читатель». Я бы добавила: «И талантливый издатель». Западные издатели – те же бизнесмены. Они разговаривают между собой так: «Я торгую Пушкиным»: или «Я торгую Кафкой». Именно что торгуют, а сами не читают. Для них литература – это бизнес. Томас все читает сам. Никому не доверяет. Для него литература – это литература. Томас – тот самый талантливый издатель. Он открывает новые имена, влюбляется, остывает, снова ищет – из этого состоит его жизнь. Каждый новый писатель – как новая любовь. Бывают непреходящие любови: Чехов, например, Феллини. Томас издает сценарии Федерико. Они дружат. Перезваниваются. – Позови Викторию Токареву, – советует Томас. – Это интересно? – Мне интересно. В эти дни Федерико попадает в руки журнал «Миллелибри» с моим рассказом «Японский зонтик». Это ранний рассказ с незатейливым сюжетом: молодой человек покупает японский зонтик, и он уносит его на крышу. Феллини прочитал и сказал: – Какое доброе воображение. Она воспринимает жизнь не как испытание, а как благо. И на другой день в моем доме раздался тот самый звонок. Сплошные случайности: случайно меня напечатали в Италии, случайно мое имя упомянул Томас. Но случайности – это язык Бога. Я выслушала Манфреди и спросила: – А для чего я нужна? – Просто поговорить. – О России? – О чем хотите. – Но я могу предложить только бытовой срез беседы, – честно созналась я. – У нас в России есть гораздо более интересные люди. – Кто? – цепко спросил Манфреди. Я задумалась. – Явлинский, например. – А кто это? – Настоящий экономист. – А что здесь такого? – не понял Манфреди. – У нас все экономисты настоящие. Клаудиа повернула ко мне возбужденное лицо: – Вы что, с ума сошли? Кто же отдает свои куски? Я удивилась: а какие куски? Поездка в Рим? Общение с Великим итальянцем? Я ведь не замуж за него выхожу. Пусть и другие поездят и побеседуют. А что? На десерт подали землянику. Если бы у меня была скатерть-самобранка, я бы круглый год ела землянику. За десертом Манфреди сказал: – Федерико ждал вас в среду утром. А сейчас он занят. В Риме жарко. Мы предлагаем вам неделю пожить в Сабаудиа. – А что это? – Я посмотрела на Клаудию. – Маленький курортный городок, девяносто километров от Рима. Там отдыхают богатые люди, – объяснил Манфреди. – В отеле «Дюна» заказано два номера. Федерико подъедет к вам, когда освободится. – Вещи забирать? – спросила Клаудиа. – Нет. Номера в «Бристоле» остаются за вами. Значит, оплачиваются два номера в «Бристоле» и два номера в отеле «Дюна». И все за то, чтобы великий маэстро побеседовал с синьорой из Москвы. Я вспомнила Сергея Параджанова, нашего отечественного гения. Параджанов и Феллини – люди одного уровня. Но чем заплатил Параджанов за свою гениальность? Тяжкой жизнью и ранней мучительной смертью. Если бы Параджанов вдруг сказал в Госкино: «Хочу побеседовать с Альберто Моравиа. Пригласите Альберто в Киев за свой счет», – все бы решили, что Параджанов сошел с ума, и посадили его в психушку. На том бы все и кончилось. На море Отель «Дюна» стоит на самом берегу Средиземного моря. Работают два цвета: белый и коричневый. Белые стены и потолки, коричневое дерево, крашенное каким-то особым темным лаком. Штукатурка не гладкая, а шероховатая, как застывшая лава. Видимо, в состав добавлено что-то резинистое, как жвачка: не осыпается, не пачкается и не мокнет. Если бы такой потолок протек, то пятно не выглядело бы столь вызывающе, как мое. Самое замечательное в отеле то, что он – низенький, двухэтажный, стелется по земле, в отличие от наших курортных гостиниц, напоминающих человеческий улей. В таком улье человек теряется, его душа замирает. А в отеле «Дюна» – все во имя человека, все для блага человека. Правда, богатого. Этой весной я была на кинорынке, где продавала свою продукцию «Фора-фильм». Они сняли под Ялтой два особняка – дачу крупной партийной элиты. В сравнении с ней отель «Дюна» – убогая спичечная коробка. Неправильно и наивно думать, что у нас в социализме ничего нет. У нас есть все: и миллионеры, и наркоманы, и гомосексуалисты. Под потолком висит винт вентилятора величиной с самолетный пропеллер. Если его включить, он движется совершенно бесшумно, передвигая пласты воздуха. Я лежу на широкой кровати, смотрю над собой и думаю: о чем говорить с Федерико Феллини? Я не знаю Италию так же, как Федерико не знает Россию. Что я знаю об итальянцах? Они ревнивые, шумные и хорошо поют. И это все. В мою дверь постучали. Вошла горничная, внесла розы, обвитые нарядной красной лентой. Среди зелени и шипов – конвертик с запиской: «Дорогая Виктория, горячо приветствую вас в Италии, с восторгом жду встречу. Федерико Феллини». Я позвонила Клаудии: – А почему записка на русском? – Я перевела, – простодушно ответила Клаудиа. – По-моему, ты сама и сочинила. – Нет, нет, что вы… Это Федерико диктовал. Он звонил сюда. – И о чем вы говорили? – Я спросила, когда он приедет. А он ответил: «Может быть, к Рождеству». Он вообще очень застенчивый, знаете? Он стесняется. – А когда Рождество у итальянцев? – Как и у вас. В декабре. – Через полгода приедет? – Я подвытаращила глаза. – Да нет, он шутит, конечно. – Голос Клаудии стал нежным. Эта нежность относилась к Феллини. – Жаль, – сказала я. – Можно было бы полгода здесь пожить. – Да, – вздохнула Клаудиа. – Хорошо бы… Клаудиа – платиновая блондинка, маленькая, хрупкая, в поте лица зарабатывающая хлеб свой. Хорошо было бы нам обеим ото всего отключиться, купаться в тугих и чистых водах Средиземного моря, на завтрак есть сыр, сделанный из буйволиного молока, а на обед заказывать рыбу сомон, выловленную утром, а на десерт есть фруктовый салат «мачедони». А вечером сидеть в прибрежном ресторанчике возле башни, которую когда-то построили сарацины, и смотреть, как шар солнца опускается в воду. Хорошо бы Федерико оказался занят или рассеян и забыл нас на полгода. Пляж На пляже нам положен синий зонт и два шезлонга. Вокруг такие же зонты и шезлонги. Много красивых женщин. Песок мелкий и чистый, как мука. Раскален, как на сковороде. Стоять невозможно. По пляжу ходят индусы и разносят яркие платки, нанизанные на палки. Они свободно погружают в песок свои смуглые прокопченные ноги. Но индусы, как известно, могут ходить и по углям. Возле нас расположилась семья: богатый бизнесмен, его жена, их сын. Богатый бизнесмен потому и богат, что все время работает. Я заметила: на Западе количество труда и благосостояние находятся в прямой зависимости. В школе я проходила, что быть богатым стыдно. А быть бедным – почетно. Это осталось в советских мозгах до сих пор. Осело в генах: ни тебе, ни мне. Поровну. Нищета гарантирована. Богатый бизнесмен не теряет ни минуты. На пляж он приходит с горой бумаг. Сидит в шезлонге и просматривает. Изучает. Что-то черкает, записывает. Во второй половине дня он тоже работает. Не потому, что надо. Хочется. Он ТАК живет. Красив он или нет – сказать трудно, поскольку это не имеет никакого значения. Значителен. Жена Сюзанна – художница, выглядит на двадцать четыре года. Но поскольку сыну двадцать, то, значит, и Сюзанне больше, чем двадцать четыре. В районе сорока. Но юность как-то все не может с нее сойти. Она будто позолочена юностью. Ей все нравится: и то, что я из России, и то, что по пляжу ходят индусы и здороваются: – Салют, Сюзанна! – Салют, Субир, – охотно откликается Сюзанна. Она всех знает по именам. На лицо бизнесмена наплывает туча: что за манера завязывать знакомство с низшим сословием. Но для Сюзанны нет высшего и низшего сословия: для нее все люди – люди. Каждый человек – человек. Именно поэтому обслуга отеля не боится Сюзанну и забывает положить новый шампунь. Сюзанну это не огорчает. А бизнесмена огорчает, и даже очень. Он выговаривает ей на своем языке, и я различаю слова: «романтиш» и «но реалистиш». Сюзанна лишена реальной жизни и витает в облаках с неземной улыбкой. Значит, ей – облака, а ему – все остальное: работа, расходы и так далее. Сюзанна слушает мужа с никаким выражением, потом поднимается, закалывает свои длинные волосы и идет в воду. Входит медленно, откинув голову, волны ласкают ее грудь и руки. Я смотрю на нее и думаю: хорошо быть красивой и богатой. У нее нет заборных впечатлений. Она наслаждается жизнью. Она входит и плывет. Я тоже войду сейчас в Средиземное море, но как войду, так и выйду. Это не мое. Я здесь случайно. На неделю. – У вас есть дача? – спрашивает меня бизнесмен. – Есть, – не сморгнув, отвечаю я. Он ведь не спрашивает «какая?». Он просто устанавливает факт. – У нас тоже есть. Но Сюзанна не любит. Мы ездим сюда уже двадцать лет. – А зачем дача? – включается в разговор сын. – Вот наша дача. Давайте здесь собираться каждый год. – Давайте, – соглашаюсь я. Сына зовут Вольфганг Амадей, как Моцарта. Он похож на моего Петрушу: те же просторные глаза, высокий лоб, русые волосы. Он похож на него, как старший брат. Поэтому я смотрю, и смотрю, и смотрю, не могу глаз оторвать и думаю: когда Петруша вырастет, он будет так же легко двигаться, у него будут такие же золотистые волосы на руках и на ногах. Вот только выражение лица… Для того чтобы иметь такое выражение, надо жить в свободной стране. Нос и лоб – это важно. Но еще нужна свободная страна, освободившая лицо. А какой будет моя страна через пятнадцать лет? У Вольфганга кризис с его девушкой. Он приехал пережить этот кризис на море. Мне нравится его немножко дразнить, и я говорю на русском языке: – Вольфганг, ты звонил ночью твоей девушке? Ты говорил, что тоскуешь? Вольфганг вопросительно смотрит на Клаудию, ожидая перевода. Но я не разрешила переводить. Клаудиа загадочно улыбается. Вольфганг каким-то образом догадывается, о чем я говорю, и трясет пальцем. Потом добавляет: – Ты хорошо знаешь жизнь. Вечером, впрочем, не вечером, а часов в пять-шесть, когда солнце дает особое освещение, Сюзанна уходит с мольбертом рисовать. Это важные часы в ее дне. Может быть, самые важные. Сюзанна талантлива, работает на подсознании, и когда творит, когда кисть прикасается к холсту – ее ЗДЕСЬ нет. И ТАМ тоже нет. Она пребывает где-то в третьем измерении, куда нет хода никому. Ни одному человеку. После работы Сюзанна возвращается какая-то вся абстрактная, никому не принадлежит, как будто переспала с Богом. Муж это чувствует. Его это не устраивает. На лбу туча. Так и ходит с тучей. Прошла неделя Я уже не замечаю белых стен. Привыкла. А когда ем салат «мачедони», то думаю: хорошо бы Петрушу сюда. Он жует с вожделением. Он вообще живет страстно: громко хохочет, отчаянно плачет, весь день активно отстаивает свои права. Но к вечеру с него спадает оголтелость и проступает душа. Он лежит в кровати и смотрит над собой. Я сажусь рядом и отвожу челку с его лица. Лицо становится немножко незнакомым. С одной стороны – это Мой мальчик. А с другой – просто мальчик. Человечек. Я спрашиваю: – Ты хотел бы жить со мной всегда? – С большим удовольствием, – серьезно отвечает Петруша. И тут же мотивирует: – Потому что ты мне все разрешаешь. Он живет на окриках и на «нельзя». Это считается воспитанием. А я думаю иначе. Если, скажем, он хочет разложить подушки на полу, а потом нырять в них, как в волны, – почему нельзя? Наволочки ведь можно сменить. А ребенку – игра воображения. Разве воображение детей меньше наволочки? По ночам я просыпаюсь оттого, что кто-то рядом. Я открываю глаза и в рассветном мраке вижу очертания маленького человечка, собранного из палочек. Палочки – ручки, палочки – ножки, палочка – шея. Ему тоскливо одному. На рассвете так одиноко жить. – Можно к тебе? – шепчет Петруша. – Ну иди. Он ныряет под одеяло, и тут же засыпает, и храпит, неожиданно шумно для столь тщедушного тела. Рядом со мной творится такая драгоценная и такая хрупкая жизнь. А что я тут делаю в городе Сабаудиа при чужой жизни? Разве у меня нет своей? Утром я звоню в номер Клаудии и спрашиваю: – Как будет по-итальянски «спасибо за цветы»? – Мольто грация пер ле флере, – говорит Клаудиа. – А что? – Так, – говорю. – Ничего. – Приехал, приехал… – Клаудиа заглядывает в номер, глаза подвытаращены от возбуждения. Психика человека поразительно пластична. Она защищает от перегрузок. Приехал Федерико Феллини, за девяносто километров, чтобы встретиться со мной. Событие? Ошеломляющее. Но что теперь, в обморок падать? Нет. Приехал и приехал. Сейчас я к нему выйду. За окном 30 градусов жары. Значит, надо быть одетой в светлое. Я надеваю белый костюм и смотрю на себя в зеркало. Жаль, что мы не встретились двадцать лет назад. Но как есть, так есть. Хорошо еще, что живы и встречаемся по эту сторону времени. Могли бы и по ту. Я выхожу из номера. Клаудиа – впереди указующей стрелочкой. Прошли коридор. Вот холл. Еще шаг – и я его увижу. И вот этот шаг я не могу ступить. Остановилась. – Вы что? – шепотом удивилась Клаудиа. Я молчу, как парашютист перед открытым люком самолета. Надо сделать шаг. И я его делаю. Маэстро сидел на диване, глубоко и удобно вдвинувшись в диванные подушки. Я поняла, что это он, потому что больше некому. Рядом тощенький Манфреди с женой и пятилетней дочерью. Жена, дочь и Манфреди исключаются. Значит, то, что остается, – Федерико Феллини. Я подошла. Он поднялся. Я проговорила, глядя снизу вверх: – Кара Федерико, мольто грация пер ле флере… Он выслушал, склонив голову. Когда я закончила, воскликнул радостно с итальянской экспрессией: – Послушайте! Она как две капли воды похожа на крестьянок из Романьолы. Я поняла, что это хорошо. Это как если бы он сказал: она похожа на мою маму или на мою сестру. Что-то свое. Для Феллини Романья – самое драгоценное место на земле. Я согласна быть похожей на собаку из Романьолы, не только что на крестьянку. Федерико обнял меня, и через секунду мне казалось, что я знаю его всегда. Я успокоилась и села рядом. Потом поняла, что это неудобная позиция: я буду видеть его только сбоку – и пересела напротив. Федерико тем временем стал объяснять смысл нашей встречи. Он говорил то, что я уже знала: проект фильма о России, он – не журналист и не публицист, России не знает, путешествовать не любит и так далее и тому подобное. Он хочет со мной поговорить и что-то для себя прояснить. Я незаметно разглядывала маэстро с головы до ног: из ушей, как серый дым, выбивались седые волосы. Мощный лоб мыслителя переходил в обширную лысину, а после лысины седые волосы ниспадали на воротник, как у художника. Непроходимая чаща бровей, и под ними глаза – крупные, с огнями и невероятные. Пожалуй, одни глаза подтверждали космическую исключительность. А все остальное – вполне человеческое: под легкой рубашкой белая майка. Зачем в такую жару? Здесь пора сказать о работе Клаудии. Она не просто доносила смысл сказанного, но перевоплощалась, как актриса: была то Федерико, то мной. И нам казалось, что мы разговариваем напрямую, без посредника. Клаудиа угадывала не только слова, но оттенки слов. А когда возникала пауза – она переводила паузу. Она молчала так же, как мы, и совершенно не помнила о себе. Это высший пилотаж – профессиональный и человеческий. В паре с Клаудией мы могли набрать любую высоту. – Я благодарна вам за приглашение, – сказала я Федерико. – Но есть гораздо более интересные русские. Может, вам с ними поговорить? – Тогда этому не будет конца! – энергично возразил Федерико. И я поняла: он не хочет более интересных русских и не хочет делать фильм о России. В одном из интервью Феллини сказал о себе: «Я поставил шестнадцать фильмов, а мне кажется, что я снимаю одно и то же кино»… Это так и есть. И Фазиль Искандер пишет один и тот же рассказ «Чегем». И Маркес всю жизнь пишет свое «Макондо». Большой художник открывает свой материк, как Колумб Америку. И населяет своими людьми. Зачем ему Россия? Чужой и ненужный материк? – По-моему, это какая-то авантюра, – созналась я. – Конечно, авантюра! – обрадовался Федерико. – Но авантюра ищет подготовленных. Ты подготовлена. Я тоже. Но тогда и любовь ищет подготовленных. И поражение. Я подготовлена ко всему. И к авантюре. И к поражению. – Но о чем может быть это кино? – О том, как русская писательница разговаривает с итальянским режиссером. – А кто будет играть писательницу? – Ты. – А режиссера? – Я. – А сюжет? – О том, как тебе не достали билет на самолет. – В самом деле? – не поверила я. – А почему нет? – Это он серьезно? – спросила я у Клаудии. Клаудиа пожала плечами. – Не знаю… Мимо нас прошел горбатый человек в ярко-желтом пиджаке и угольно-черной шляпе. На его горбу дыбилось какое-то приспособление типа шарманки. Должно быть, это был фотограф. Он хотел подойти, но не решился и прошел мимо, как проплыл. Этот человек показался мне обаятельным монстром из фильмов Федерико Феллини. Вокруг Феллини начали оживать его персонажи, твориться его мир. Из гостиницы мы поехали ужинать. Манфреди сиял. Это был хороший знак. Обычно Феллини не задерживается. Если бы я не была ему интересна – посидел бы пятнадцать минут и уехал. В ресторане мы расположились на открытой террасе. Море тяжело шуршало внизу. За моей спиной тлела какая-то спираль. От нее поднимался дымок. Клаудиа объяснила: это от комаров. Я вспомнила июнь на даче, комариные артналеты по ночам. Днем комары замирают, а к ночи собираются в боевые сотни и пикируют с изнуряющим душу звуком. И кажется, что от них нет избавления. А оказывается, есть. В капитализме. К нашему столу подошла молодая блондинка в водопаде шелковых волос. Поздоровалась с Федерико. Он радостно подхватился, и вылез к ней, и тут же обнял, нежно поцеловал, похлопал по спине. Блондинка была втиснута, как в чулок, в маленькое черное платье. Ее лицо казалось знакомым. Где-то я определенно видела эти волосы, узковатые, немножко подозрительные глаза. Вспомнила! Она играла главную роль в фильме Тарковского «Ностальгия». Федерико и актриса о чем-то нежно лопотали. Потом он еще раз поцеловал ее на прощание и полез обратно. Сел на свой стул. Дождался, пока девушка отошла, и спросил полушепотом: – Кто это? – Итальянская актриса, – также полушепотом ответила я. – Ты уверена? – Абсолютно уверена. Федерико обернулся. Актриса подходила к своему столику, храня на лице и на спине прикосновения великого маэстро. Она не подозревала, что Феллини поздоровался ВООБЩЕ, а с кем? Не все ли равно? За столиком актрисы сидела девушка, обритая наголо. – Это дочка Челентано, – сообщила Клаудиа. Дочка была похожа на солдата-новобранца. Форма головы – почти идеальная, но обнаженный череп – непривычен. С обнаженным черепом человек жалок. Лучше обнажить любое другое место. Дочка Челентано засмеялась чему-то, и сходство с солдатом усилилось. Подали сырокопченое мясо с дыней. Мясо было нарезано, как папиросная бумага. Федерико взял нож и вилку и в этот момент увидел, что его приветствует пожилой синьор. Федерико тоже вскинул руку и помахал в воздухе. Синьор подскочил, протиснулся между стульями и склонился к Федерико. Они пообщались. Синьор отошел. Я подумала – сейчас спросит: «Кто это?» – Кто это? – спросил Феллини. – Он говорит, что он адвокат. – Значит, адвокат, – сказала я. – Он говорит, что написал книгу. – Значит, написал. – И я похвалил эту книгу. – Правильно сделали. – Почему правильно? – заинтересовался Федерико. – Человек нуждается в поощрении. А в вашем тем более. Поощрение – это стимул. – Может быть, – согласился Феллини. Поощрение нужно любителям. А гении обходятся и без поощрения. К Федерико Феллини тянется все человечество, и он не может запомнить всех. Я подумала: если через год мы с ним встретимся, он шумно обрадуется, обнимет, скажет «кариссима». А потом спросит: «Кто это?» – О чем вы хотите говорить? Что вас интересует в России? Обычно все спрашивают о перестройке и кто мне больше нравится: Ельцин или Горбачев. Ельцина я обожаю, как и все, впрочем. Но для меня конкретно Ельцин не сделал ничего. А Горбачев посадил меня за один стол с Федерико Феллини. Раньше, до перестройки, если бы Феллини захотел побеседовать с русским писателем, ему послали бы секретаря большого Союза писателей. Был такой случай. В семидесятых годах меня возлюбил болгарский журнал «Панорама». Главный редактор журнала Леда Милева назначила мне премию – месяц отдыха на Золотых песках. Приглашение пришло в двух экземплярах: мне домой и в иностранную комиссию на имя Председателя. Я пришла к Председателю и спросила: – Получили? – Получили. Но вы не поедете. – Почему? – Это очень большой кусок. На болгарские курорты у нас ездят секретари Союза и классики, которые не умерли. – Так это я. – Нет, – отмахнулся Председатель. – Вы еще молодая. – Но пригласили МЕНЯ. ЛИЧНО. Ждут меня, а явится кто-то другой. Это же неприлично. Председатель подумал, потом сказал: – Вас все равно не выпустят кое-какие службы. Зачем вам нарываться на отказ? – А я и у них спрошу: почему? Почему я не гожусь вашим службам? У меня два образования, музыкальное и сценарное, я морально устойчива, ни разу не разводилась. Что во мне не так? Председатель подумал, потом сказал: – Ну ладно, поезжайте. Я поняла, что те самые службы именно он и совмещает. Одновременно со мной Леда Милева пригласила переводчицу с болгарского. Вся лучшая болгарская литература была переведена этой женщиной. Ей отказали под предлогом, что сразу двоих они послать не могут. На другой день я пришла к заместителю Председателя и сказала: – Если может поехать только один человек, пусть едет переводчица. Заместитель посмотрел на меня подозрительно и спросил: – Вы ей чем-то обязаны? – Нет, – сказала я. – Мы незнакомы. – А почему вы пропускаете ее вместо себя? – Потому что для меня это отдых, а для нее работа. И в самом деле: Золотые пески – не Варадеро. Я в крайнем случае на Пицунду могу поехать. А переводчице нужна языковая среда, контакты, встречи. Заместитель смотрел на меня искоса, будто высматривал истинные мотивы. Он не верил моим словам. Если я отдаю свое место, значит, есть причины, например: я кого-то убила, а переводчица видела и теперь шантажирует. – Вы можете ехать, можете не ехать. Как хотите. Но переводчицу мы все равно не пустим. Она не умеет себя вести. – А что она сделала? – Дала негативное интервью. Переводчица имела манеру говорить правду за десять лет до гласности. Я поехала на Золотые пески. Мне достался столик с болгарским коммунистом по имени Веселин. Веселину восемьдесят лет. Он нехорош собой, неумен, приставуч. Он говорил каждое утро и каждый вечер: «Заходи ко мне в номер, я дам тебе кофе с коньяком». Я вежливо отказывалась: «Я утром не пью спиртное» или: «Я вечером не пью кофе». В зависимости от времени дня, когда поступало приглашение. Наконец ему надоела моя нерешительность. – Почему ты ко мне не приходишь? – прямо спросил Веселин. – Потому что вы старый, – столь же прямо сказала я. – Это ничего. – Вам ничего. А мне на вас смотреть. Веселин не обиделся. Видимо, привык к отказам. – Знаешь, я всю молодость просидел в подполье, строил социализм. У меня не было времени на личную жизнь. А сейчас социализм построен, и у меня появилось время для себя. – А у меня все наоборот. Я всю молодость развлекалась, а сейчас мне хотелось бы поработать. Но с чего я вдруг вспомнила о Золотых песках, Председателе, Веселине? Это тоже монстры. Но у Федерико они обаятельные. А монстры социализма – зловещие. Я ждала, что Федерико спросит о политической ситуации в России. Но он спросил: – Ты хорошо готовишь? – Не знаю, как сказать, – растерялась я. – Как есть, так и говори. – Очень, очень хорошо, – выручила меня Клаудиа. Федерико хотел познать Россию через конкретного человека. Общее через деталь. Я – конкретный человек. Женщина. А что важно в женщине? Не то, как она пишет, а как варит. Подкатила тележка с живой рыбой. Ее толкал официант. Среди полусонных рыбьих туш топорщил клешню громадный краб. – Вот этот, – указал Федерико. – Если ему суждено умереть, пусть это будет быстрее. Я пишу эти строчки через две недели после падения КПСС. Я вижу краба, который в агонии топорщит свои клешни. И хочется сказать словами Феллини: если партии суждено умереть, пусть это будет как можно быстрее. Официант отъехал. Федерико посмотрел на Клаудию и сказал: – У тебя очень красивое платье. Платье действительно было очень красивое и модное, из лиловой рогожки с вышивкой. – А у меня? – ревниво спросила я. – Кариссима! – вскричал Федерико. – Если я скажу тебе, что я вижу и чувствую, это будет звучать неправдоподобно… Если я скажу тебе… И Федерико начал перечислять качества, которые я в себе совмещаю. Это было поощрение моей жизни, как книге адвоката, которую он не читал. Но все равно я испытала мощный стимул к жизни. Захотелось рано вставать, обливаться холодной водой, честно работать и любить ближних и тех, кто вдалеке. Солнце проваливалось в море. Только что была половина, уже осталась одна макушка. «Умирал красавец вечер». Откуда это? Не помню… Дочка Манфреди что-то шепнула своей маме. – Она сказала, что переела и у нее проблема с талией, – перевела Клаудиа. Итальянские женщины с пяти лет следят за талией. В десять часов темнеет. Федерико собирается уезжать. Мы провожаем его до машины. Федерико идет, немножко шаркая. Он густо жил. И его семьдесят лет – это концентрат. Если пожиже развести – будет 210. Один к трем. Он обнимает меня и Клаудию. Позже мы сверим впечатления: это не старческое лапанье. Есть сила, жест, электричество. Его чувства молоды, мозг постоянно тренируется в интеллектуальном труде. Идеи бегут, опережая друг друга. Идеи бегут, а ноги шаркают. – Манфреди! Где ты, Манфреди? – Федерико потерял в сумерках своего адвоката. Это не просто адвокат. Друг. У Феллини не может быть просто адвокат. Человек-функция. Все насыщено чувством. Это иногда путает дела. Приходится делать то, что не хочется. Во мраке проплыл желтый горбун. Он караулил момент весь вечер, но так и не решился подойти. Авантюра ждет подготовленных. Значит, фотограф недостаточно подготовлен, и авантюра не выбрала его. Прошла мимо. На другой день за нами приходит машина из гаража Беттони, и мы уезжаем из Сабаудиа. Я смотрю на Италию, плывущую за окном машины, и думаю: хорошо, что Сабаудиа был. И хорошо, что кончился. Так я думаю о своей отшумевшей любви. Хорошо, что она была. И хорошо, что кончилась. Все, что не имеет перспектив, должно окончиться рано или поздно. Даже человек. Федерико заехал за нами в отель «Бристоль» в десять часов, хотя была договоренность на семь. Но Клаудиа объяснила, что для итальянцев семь и десять – одно и то же. Там даже спектакли начинают позже оттого, что артисты запаздывают. На Федерико элегантный костюм с синим платком в верхнем кармане. Он в прекрасном настроении, и это замечательно, потому что трудно общаться с человеком, если он чем-то недоволен. Федерико явно доволен всем: мною, Клаудией, необязательностью нашей встречи и перспективой хорошего ужина. Мы усаживаемся в длинную машину с шофером и едем в загородный ресторан. Дорога не близкая, минут сорок. Можно поговорить о том о сем… – Я не делал в моей жизни никаких усилий, – говорит Федерико. – Я просто ехал от станции к станции, а вокзалы стояли на местах уже готовые. Он не прокладывал путей. Не строил вокзалы. Просто ехал, и все. – Может быть, вы пришли с ПОРУЧЕНИЕМ? – догадываюсь я. – Но каждый человек пришел с Поручением, – возражает Федерико. Я вспоминаю мою знакомую, которая умерла от водки в молодые годы. Не может быть, чтобы ей было дано ТАКОЕ поручение… А может быть, многие путаются и садятся не в свои поезда… – А вы? – Федерико смотрит на меня. – Мой поезд почему-то всегда заходит в тупик. – Почему? – Потому что машинист – идиот, – серьезно отвечаю я. Мой машинист – это мой характер. – Значит, вы можете работать только в тупиках, – делает вывод Федерико. Я задумываюсь. Значит, мой характер сознательно подсовывает мне тупики. Я выхожу из них только в работе. Моя работа – не что иное, как дорога из тупика. Однажды я спросила у своей любимой актрисы Лии Ахеджаковой: – Что является твоим стимулом для творчества? – Я жалуюсь, – ответила Лия. Ее стимул – обида. Мой стимул – тупик. А счастье? Разве не может счастье быть стимулом? Ведь существуют на свете счастливые люди, которые много и плодотворно работают. Да взять хотя бы Феллини… Но что я о нем знаю? – В Москве по телевидению недавно показывали «Ночи Кабирии», – сказала я. – По сравнению с последующими вашими фильмами этот наиболее демократичен. Понятен всем. – Вы хотите сказать, что в «Кабирии» я еще не был сумасшедшим. А по мере развития моей паранойи я становился все менее понятен людям… – Да! Да! Да! – радостно-шутливо подтвердила я. – Достаточно было одного «да». Три – это слишком, – упрекнул Федерико. – А Джульетта Мазина похожа на своих героинь? – Джульетта католичка. Из буржуазной семьи. Мы вместе пятьдесят лет. Они познакомились на радио. Обоим было по двадцать. – Я хочу, чтобы вы пришли к нам в гости. – Нет, нет, я боюсь Джульетту, – пугаюсь я. Я представляла ее наивной круглоглазой Кабирией, и мне трудно вообразить ее строгой католичкой с безукоризненными манерами. Я жду, что Федерико начнет опровергать и уговаривать. Но на Западе никто никого не уговаривает. Не хочешь – значит, не хочешь. – Она благодарна вам за свои роли? – Это вопрос к ней. Думаю, нет. – Почему? – Джульетта считала себя чисто трагической актрисой. Я доставал из нее клоунессу. Она сопротивлялась. Я ее ломал. Федерико вытащил клад, глубоко запрятанный, заваленный сверху средой и воспитанием. – Я много размышлял над идеей брака, – задумчиво говорит Федерико. – Это все равно что двух маленьких детей посадить в один манеж и заставить вместе развиваться. Это не полезно. И даже опасно. Но люди почему-то держатся за брак. Вы держитесь? – Держусь. – Я тоже. Земля круглая. Человек должен за что-то держаться, чтобы не соскользнуть. – «Ночи Кабирии» – это последний фильм, в котором я пользовался литературной основой. Мне не совсем ясно, как делать фильм без литературной основы. Наверное, как художник: увидел – мазок, еще раз посмотрел – еще мазок. Поэтому в авторском кино главное – не сюжет, а образы. Образы «Амаркорда», например. Ожившая живопись Параджанова. Я вспоминаю свою работу в кино, и мне почему-то жаль своих лет, «растраченных напрасно». Жаль, что на моем пути попадалось мало гениев. Да ведь их много и не бывает. Один-два на поколение. Природа больше не выдает. Хозяин ресторана – живописный итальянец: на груди цепочки и бусы в шесть рядов. Волосы стянуты сзади в пучок и висят седым хвостиком. Худой. Значит, правильно питается. Люди с лишним весом относятся к группе риска. Поэтому среди богатых толстых почти не бывает. Хозяин выходит навстречу Федерико и его гостям. Приветствует лично в знак особого, отдельного уважения. Выходят и жена, и дочь. Дочь я не запомнила. Жена состоит из густого облака дорогого парфюма, коротенького кошачьего личика и платьица выше колен. Сколько ей лет? Непонятно. Судя по взрослой дочери, лет пятьдесят. Но это не имеет значения. Все зависит от умения радоваться. Если умеет радоваться, то наденет коротенькое платьице, обольется духами – и вперед. Всем на радость и себе в том числе. Как говорила моя мама: «Пятьдесят лет хороший возраст. Но это понимаешь только в шестьдесят». – Ты думаешь, чей это ресторан? – лукаво спросил меня Феллини. – Ее или его? «Конечно, ее», – подумала я. – Ее, – подтвердил мои мысли Феллини. – А он – так… Хозяин посмотрел на меня соколиным взором, кивнул головой, дескать: ага… так… погулять пришел. Но я поняла: кошечка тоже держится за брак. Все идет до тех пор, пока этот бесполезный муж в цепочках ходит и посматривает. Зачем-то он нужен. Убери его, и все скатится по круглому боку Земли в тартарары. Мы сели в саду. Хозяин принял заказ. Я решила, что сейчас хорошее время для моей идеи. Сейчас я ее расскажу. Но что-то разомкнулось в нашей орбите. Я никак не могу начать. Подали спагетти из самодельной лапши, с каким-то умопомрачительным соусом. Хозяин сел вместе с нами. Я рассеянно накручивала лапшу на вилку, все примеривалась, когда бы приступить к изложению идеи. Мне мешал хозяин. Я холодно смотрела на его цепочки. Он немножко посидел и ушел. – Клаудиа, – окликнула я свою помощницу, как бы призывая на решительный бой. Клаудиа сглотнула и отодвинула тарелку. Я начала. Клаудиа повторяла. Федерико смотрел перед собой с отсутствующим видом. Моя энергия уходила в никуда. – Вы слушаете? – проверила я. – Да, да… – рассеянно сказал Федерико. С ним что-то происходило. А происходило следующее: он не спал ночь. Почувствовал, что давление лезет вверх, ломит затылок. Достал таблетку, понижающую давление (они у него всегда при себе), выпил. А потом – забыл и выпил еще одну. Давление стало падать. Начали мерзнуть руки и ноги. Федерико прислушивался к себе, и показалось, что его поезд подходит к последнему вокзалу. Он испугался. Ведь никто не знает, как ТАМ. Я в это время что-то говорю, Клаудиа повторяет. Зачем эти дополнительные шумы? Федерико охотно бы попросил: «Замолчите, пожалуйста». Но он тактичный, нежный человек. Он не может обидеть людей, даже в такую смятенную минуту. И он сидит под нашими словами, как под дождем. И боится, как заблудившийся ребенок. И в этот момент входит его лечащий врач. Федерико видит врача. Врач видит Федерико и направляется к нему. И уводит Федерико за собой куда-то в основное здание. Может быть, в кабинет хозяина. Там он смерил давление. Дал таблетку, повышающую давление. И организм маэстро заработал в привычном режиме… Появление врача – что это? Совпадение? Да. Обычное совпадение. Просто вечером к врачу пришли друзья, жена не захотела возиться у плиты, и они решили поужинать в загородном ресторане. Федерико вернулся к нам через десять минут. Он не просто вернулся. Он любил нас в десять раз больше, чем до страха. Его поезд снова шел и весело стучал колесами, а впереди еще много вокзалов, один прекраснее другого. И он был очень этому рад. – Ты что-то хотела мне рассказать, – вспомнил Федерико. – Нет. Ничего. Я поняла: раз идея не прозвучала, значит, она и не должна быть выслушана. Я фаталист. – Все-таки здесь холодно, – замечает Федерико. – Давайте перейдем под крышу. Мы уходим с террасы в здание ресторана. Садимся за столик. Я замечаю, что посетители мало-помалу тоже тихо перемещаются в закрытый зал. Итальянцы любят своего великого современника и хотят находиться с ним на одном пространстве. Напротив нас молодая женщина кормит ребенка из ложки. Ребенок протестует и зычно вопит. Федерико это не мешает. Он ласково смотрит на ребенка, на мать, что-то у нее спрашивает. Молодая женщина приближается к нам с ребенком на руках. Мадонна. Лицо Федерико, обращенное к женщине, светлеет и молодеет. Он влюбляется прямо у нас на глазах. Только что помирал на глазах, уже влюбился. Мадонна отошла. Федерико тут же ее забыл по принципу: с глаз долой – из сердца вон. Поднялся и пошел звонить. Он бросил нас всех и пошел звонить своей Джульетте. Подошли три кошки. Мы с Клаудией стали молча скармливать им остатки еды. – А у Федерико была когда-нибудь роковая любовь? – спросила я. – Все его любви роковые. Но контролируемые. Кошки ждали еду, подняв мордочки. Одна из них была длинноносая. Первый раз в жизни я видела длинноносую кошку. На другой день вернулся Валерио Беттони и тут же захотел меня повидать. Ему было интересно узнать: как движутся дела с Федерико Феллини. Сумела я его уговорить? Валерио ждал нас в своем кабинете. Над его столом в тяжелой старинной раме портрет прадеда Беттони: бравые усы стрелами, в светлых прямых глазах выражение запрятанной усмешки. Черный узкий сюртучок тех времен. Девятнадцатый век. Прадеду лет сорок, но выглядит старше. Двадцатый век сильно помолодел. Валерио тоже в районе сорока, но выглядит моложе. Красив. Как две капли воды похож на своего предка: те же самые прямые синие глаза с усмешкой, усы другие. Современные. Рубашка расстегнута до третьей пуговицы. Совершенно без комплексов, но не наглый. Полноценный, уверенный в себе человек. – Как ваши дела? – спросил Валерио. – А ваши? Он слегка удивился вопросу. – Но работа с Федерико – это ваши дела, а не мои. – Он будет делать кино о России? – прямо спросил Валерио. – Думаю, нет, – прямо ответила я. – Почему? – Снимать то, чего не знаешь… Зачем ему это нужно? – Он говорит то же самое, этими же словами, – задумчиво подтвердил Валерио. – Но независимо от того, как сложатся дела с Феллини, мы хотим иметь с вами дело. – Прошу больше гениев не предлагать. Найдите мне нормального халтурщика. Валерио обозначил усмешку и еще больше стал похож на своего предка. – Какой вы хотите получить гонорар? – Он посмотрел на меня своим синим взором. – За что? – не поняла я. – Вы приехали в Рим. Отвлеклись от своей работы, ваш день наверняка стоит дорого. Я приехала в Рим, жила на море, двадцать часов беседовала с самым интересным человеком мира. И еще должна за это деньги получить? Я растерянно посмотрела на Клаудию. Та сидела с непроницаемым видом. Деловые люди ценят время других людей. Знал бы Валерио, от чего я отвлеклась. От забора, двух шабашников и трех дворняжек. – Не стесняйтесь, – подбодрил Валерио. – Я вас слушаю. – А я вас. Вошел американец – высокий, в светлом. Какой-то неубедительный. Валерио представил нас друг другу. – Только я вас очень прошу: ни моря, ни луны. И актеров не много: человек пять-шесть. Да? Я ничего не поняла. – Он финансирует фильмы Федерико, – шепотом объявила Клаудиа. Американец решил сэкономить на декорациях, на актерах и приглашает меня в сообщники. – Вы знаете фильм «Пароход идет»? – спросил американец. – Конечно. – Океан пришлось строить в декорациях. – Как? – ахнула я. – Так. Знаете, сколько денег ушло? Я растерянно посмотрела на Валерио. – Да, да… – покивал Валерио. – Да, строили. Да, ушло. Маэстро себе позволяет. И мы ему позволяем. – Хорошо, – пообещала я американцу. – Я прослежу. За отдельные деньги. – Конечно, конечно, – обрадовался американец. Он уже посчитал, сколько он мне заплатит и сколько сэкономит. Он заплатит сотни, а сэкономит миллионы. Прекрасная сделка. Я выждала паузу и сказала: – Мы не работаем с Федерико. Вы рано ко мне обратились. – Но есть другие идеи, – вставил Валерио. – Меня интересует сейчас только то, что связано с Феллини. Значит, сама по себе я американцу неинтересна. Только в комплекте с Феллини. Это понятно, но зачем говорить об этом вслух. А воспитание на что? Вульгарный тип. – Вы еще будете встречаться с Феллини? – озабоченно спросил американец. – Сегодня вечером, – ответила Клаудиа. – Прощальный ужин. – Я хотел бы знать, что вам скажет Феллини вечером, – сказал американец. «Много будешь знать, скоро состаришься», – подумала я, но в отличие от американца вслух ничего не сказала. Американец общался со мной так, будто я пришла в этот мир вообще безо всякого поручения и должна выполнять его личные заказы: проследить, передать… Он делал меня СВОИМ человеком в стане Федерико. Идиот. – Не хотите говорить, – задумчиво ответил Валерио. – О чем? – не поняла я. – О гонораре. Сюзанна, Клаудиа, море, Федерико – мои «Римские каникулы». За это можно приплатить самой. Но за общение с американцем пусть платят. – Мы оставим вам счет, – выручила Клаудиа. – И вы пришлете, сколько найдете нужным. – О’кей! – согласился Валерио. Они заговорили между собой по-английски. Американец сидел нога на ногу и кого-то мучительно напоминал. Кого? Вспомнила! Водопроводчика Кольку из нашего ЖЭКа. Он ходит в ватнике и всегда пьяный. Но лицо и фигура – эти же самые. Если Кольку отмыть, нарядить в белый костюм и научить по-английски – не отличишь. Я заметила: природа, иногда устав варьировать, создает тождественные экземпляры. Может быть, где-то в Африке сейчас ходит босиком по траве мой двойник – точно такая же, только черная, дымно-курчавая, с бусами и с десятью детьми всех возрастов. И ни одной книги. Хорошо. До вечера есть время. Мы с Клаудией ходим по магазинам. В капитализме все есть, а того, что тебе надо, – нет. Вернулись в гостиницу и выяснили, что нас ждет Феллини. Оказывается, он решил не поужинать с нами, а пообедать. Вчера – на два часа позже, сегодня – на пять часов раньше. У него внезапно переменились планы. Вечером он должен вести кого-то к своему врачу, врач дал вечернее время. Федерико ждал нас в холле. На стенах висели старинные панно. В отдалении прохаживался какой-то тип и таинственно поглядывал в нашу сторону. – Послушайте, он вполне может в меня выстрелить, – тревожно предположил Федерико. Тип решительно направился прямо к нему. Нависло неприятное ожидание. – Дотторе, – церемонно обратился тип, – потрудитесь объяснить: что вы имели в виду в вашем фильме… (он назвал фильм). Федерико с облегчением вздохнул. Не выстрелит. Просто зритель, вроде наших дотошных пенсионеров. Был такой случай. В Рим приехал наш замечательный режиссер. Итальянцы решили показать гостю собор Святого Петра. Сами итальянцы считают его архитектуру аляповатой и называют «торт с мороженым». Но не в этом дело. Машина бежала по улицам, и вдруг среди прохожих режиссер увидел великого Феллини. Он потребовал немедленно остановить машину, выскочил, как ошпаренный, и с криком «Федерико!» устремился к предмету своего обожествления. Федерико обернулся, увидел несущегося на него маленького усатого человека и кинулся бежать прочь. Режиссер наддал. Федерико тоже прибавил скорость. Кросс окончился в пользу Феллини. Он далеко оторвался вперед и растворился в толпе. Федерико боится маньяков. Маньяк убил Леннона. Маньяки – неприятное сопровождение большой известности. Мы сидим в ресторане типа нашего «Седьмого неба». Зал круглый. Из окна открывается панорама Рима. Это второй Рим в моей жизни. Первый – десять лет назад. Тогда шел дождь, и у меня все время завивались волосы от дождя, и член нашей туристической группы, драматург, очень интересно трактовал «Тайную вечерю». А на другой день сбежал, попросил политического убежища. Кэгэбешница средних лет, присматривающая за нами, растерялась. А рядовая туристка, старая большевичка, сказала: «Сволочь какая», – имея в виду драматурга, а не кэгэбешницу. Тем не менее наша туристическая группа поехала смотреть собор Святого Петра. В этот свой приезд я нигде не была. Город раскален, носа не высунешь. И какой музей, когда рядом живой Феллини, с его глазами и голосом. – Ты хотела бы жить в Европе? – спросил Федерико. – Ты могла бы здесь остаться? – Не могла бы. – Почему? – Я не могу жить без языка и без друзей. – А как ты думаешь, Россия вывернется? – Вывернется. – Почему ты так думаешь? – Всегда побеждает здравый смысл. – Всегда? – Бывает с опозданием, но всегда. «С опозданием на жизнь», – подумала я. – У Италии очень большой национальный долг, – с огорчением сообщил Феллини, будто долг Италии касался его лично. – Огромный долг, но итальянцы беспечны. И в своей беспечности восходят до мудрости. «Как дети», – подумала я. Беспечность – это высшая мудрость. – Для итальянца самое главное – обеспечить свою семью, – продолжал Федерико. – Идея семьи выше идеи государства. «Логично, – подумала я. – Семья – это и есть государство. Сильное государство – это большое количество обеспеченных семей». Подошел официант. – Что вы можете нам предложить? – спросил Федерико. – Сырное мороженое и осьминог в собственных чернилах. – Сырное мороженое? – подивился Федерико. – А как это возможно? – Вы художник в своем деле, а мы в своем. Официант был сухой, респектабельный, в бабочке. Как конферансье. – Браво, – отметила я. Официант приосанился. – Ты знаешь такого человека: Герасимофф? – Да. Он умер. – В шестидесятых годах я с ним встречался. На кинофестивале. Он повез меня в машине по Москве, с каким-то человеком. «С кэгэбешником», – подумала я. – Подъехали к большому зданию. Университет, кажется. – Да. Университет, высотное здание, – подтвердила я. – Он говорит: смотрите, какой большой дом построили наши люди, освобожденные от капитализма. Мы вылезли из машины, чтобы видеть лучше. Шел снег. Он медленно падал на его лысину. «Какой снег в июне месяце? – удивилась я. – Фестиваль был летом. Маэстро что-то перепутал. Или домыслил». – Снег все шел. Он все говорил, и я в конце концов почувствовал, что делаю что-то плохое против народа, который освободился от капитализма и выстроил такой большой дом. Я спросил: «Что я должен сделать?» «Заберите ваш фильм из конкурса», – сказал Герасимов. «Пожалуйста». – Я обрадовался, что такая маленькая просьба. Потом мы поехали к нему ужинать. Он сам сделал русскую еду… – Пельмени, – подсказала я: Герасимов прекрасно лепил сибирские пельмени. – Да, да… – подтвердил Федерико. – Но первый приз вам все-таки дали, – напомнила я. Это известная история о том, как наши не хотели давать премию фильму «Восемь с половиной». Но жюри отстояло. – Да, да… первый приз. И меня несли на руках ваши режиссеры: Кусиев (Хуциев), Наумофф… и кто-то еще. Я испытывал определенные неудобства, потому что они все были разного роста. Феллини не мог закончить воспоминания патетически (несли на руках). Он включил самоиронию: неудобно было существовать на весу. Какие-то части тела заваливались и провисали. – Вот вам и кино, – сказала я. – Напишите об этом. – Думаешь? – Уверена. – Я напишу три страницы. Передам тебе через Клаудию. Ты дополнишь и пришлешь мне обратно. Федерико хочет как-то подключить меня к работе. Вернее, он думает, что я этого хочу. Правильно думает. Свой первый фильм двадцать лет назад я делала с режиссером К. В режиссерском ряду он был на первом месте от конца, то есть хуже всех. Второй фильм я делала с режиссером С. – этот занимал второе место от конца. Хуже него был только К. После работы по моим сценариям эти режиссеры «пошли в производство», перебрались в середину ряда. Середняки. Впереди них много народу. Позади тоже. Моя мечта поработать с мастером, который был бы на первом месте от начала. Впереди никого. Только Господь Бог. А если не суждено по тем или иным причинам – я напишу этот рассказ. Зачем? А ни за чем. Просто так. Принесли сырное мороженое. – Я должен позвонить. – Федерико посмотрел на часы. – Куда? – ревниво спросила я. – Кариссима! Бомбинона! Я забыл тебе сказать – у меня, помимо основной семьи, есть еще четыре: в Праге, в Женеве, в Лондоне и в Риме. – Дорогой! Учитывая твое давление, я остановилась бы на трех семьях. Та, что в Праге, – не надо. Федерико ушел. Я спросила: – Что такое кариссима? – Кара – дорогая, – объяснила Клаудиа. – А кариссима – очень дорогая, дорогушечка. – А бомбинона что такое? – Бомбино – ребенок. Бомбинона – большая девочка. – В смысле толстушечка? – Нет. В смысле выросший человек с детской начинкой. Можно так сказать? – уточнила Клаудиа. Так можно сказать обо всех нас, шестидесятниках. Седеющие мальчики и девочки. Бомбиноны. После сталинских морозов обрадовались, обалдели от хрущевской оттепели и так и замерли на двадцать лет. А наши дети, те, кто следом, – они старше нас и практичнее. Им дано серьезное Поручение: весь мир насилья разрушить до основанья. А затем… Рим оплывает, как сырное мороженое. Купола дрожат в знойном воздухе. Как мираж. Кажется, что, если хорошенько сморгнуть, все исчезнет. В Москве было ветрено. Как там у Чехова: «А климат такой, что того и гляди снег пойдет». Я беру сумку на колесах и иду в магазин. В магазине никого нет, потому что нет продуктов. Единственное, что продают, – масло в пачках, хлеб и минеральная вода. Все нужные вещи: можно намазать хлеб маслом и запить минеральной водой. Вот тебе и обед без затей. Необязательно есть осьминогов в собственных чернилах. Я беру пять бутылок минеральной воды. Сумка раздувается и дребезжит на ходу. При выходе из магазина я встречаю соседа, художника кино. Это живописный, одаренный человек. Алкоголик. Сейчас он в запое, чувства обнажены, и он шумно радуется, увидев меня. – Я тебе помогу, – рыцарски забирает мою сумку, с готовностью толкает перед собой и, конечно, роняет. Сумка валится с грохотом, как будто упал вертолет. Художник смущен, смотрит на меня сконфуженно. – Иди отсюда. – Я делаю небрежный жест, будто отгоняю собаку. – Ты мне мешаешь… Художнику обидно и надо как-то выйти из положения, не потеряв достоинства. – Я гениален тем, что я вас покидаю! – объявляет он и идет прочь, четко ставя ноги, как самолюбивый слепой. Я поднимаю сумку, заглядываю внутрь. Осколки бутылок, вода, во всем этом плавают хлеб и пачки масла. Я достаю кусок стекла, опускаю рядом с сумкой. Мимо меня идет пожилая женщина. – Ну куда, куда? – возмущенно вопрошает она. – Всю Москву обосрали. Я возвращаю стекло обратно в сумку. Надо найти мусорный бак. Я озираюсь по сторонам. Передо мной, через дорогу, гольф-клуб «Тумба». Какой-то господин Тумба закупил кусочек земли, огородил, посеял на нем травку и организовал гольф-клуб. На валюту. Играют преимущественно японцы. Покой. Тишина. Здоровье. Зеленое поле поднимается по пригорку вплоть до церковки. Красивая старинная церквушка, построенная двести, а то и триста лет назад. Интересно, а церковку тоже закупили? Мужская верность На двери его кабинета висела табличка: «Денис Петрович Мальцев. Профессор». Но вся лаборатория, игнорируя табличку, звала его Деничка. Его все любили, и было за что: ошеломительно талантливый, добрый, открытый настежь, как большой ребенок. Он знал все: откуда взялась Земля, как появился первый человек, что было миллионы лет назад и будет миллионы лет спустя. Говорить с ним было – счастье. Единственное, я никогда не чувствовала в нем мужчины. Он был вне секса, и это, конечно, очень мешало. Чему? Всему. Хотя мне это «все» было совершенно не нужно. У меня крутился яркий роман, а Деничка околачивался возле моей рыжей подруги Надьки Абакумовой. Надька играла на ударных в женском джаз-оркестре. Чувство ритма у нее было абсолютным. Надька считала, что ритм – основа основ. Сердце бьется в ритме, легкие дышат в ритме, и даже совокупление происходит в ритме. Существует и космический ритм – смена времен года, например… Но вернемся к Деничке. Я подозревала, что он был Надькин любовник, но Надька отмахивалась обеими руками, говорила, что они просто дружат. И вообще, он не по этому делу. Мальчик-подружка. Не такой уж и мальчик. Нам всем было тогда под сорок. Взрослые, в общем, люди. У каждого семья, работа, положение в обществе, статус. В сорок лет должен быть статус – и семейный, и общественный. Хотя все это – фикция, если разобраться. Какой семейный статус, если муж гуляет. И не просто гуляет, а завел постоянку. И даже не скрывает. И даже нарывается. Это у Надьки. У меня другая крайность: не гуляет, не нарывается, но – тоска. Бурое болото. Можно, конечно, поменять участь. Но с кем? Все мои претенденты не набирали козырей. А зачем менять шило на мыло, притом что шило – гораздо более ценная вещь. У нас с мужем была на заре туманной юности общая лав стори, общие двое детей. Как можно разводиться, разрушать комплект. Это даже выговорить невозможно. Представляю себе глаза мужа, если я это озвучу. Лучше я буду сидеть по ноздри в болоте. Жалость – хорошее чувство. Оно держит того, КТО жалеет. Очищает, питает. Как чистый источник с хрустальной целебной водой. Но одной жалостью жив не будешь, поэтому я крутила параллельный роман. Мой Ромео любил меня и хотел иметь в полном объеме. И спрашивал: ну, когда? Имелось в виду: когда я выйду за него замуж? Я молчала, глядя перед собой, и лицо становилось тупым, как у бизона. А он смотрел на мое тупое лицо и все понимал. Он понимал, что я хочу и на елку влезть, и зад не ободрать. Обычно так себя ведут мужчины. Я не шла замуж еще и потому, что интуитивно тяготела к покою, а не к душераздирающим страстям. Я хотела страстей и не хотела одновременно. Единство и борьба противоположностей. Мой параллельный роман протекал страстно, конфликтно. Такое чувство можно было вынести два дня в неделю. А жить с таким чувством постоянно – невозможно. Как невозможно есть ложками растворимый кофе. Моя жизнь была сбалансирована покоем и страстями и стояла устойчиво, как добротная табуретка на четырех ножках. Однако без спинки. Не упадешь, но опереться спиной не на что. Надька организовала культпоход в театр. В полном составе: она с мужем, Деничка с женой, я с Ромео. Я тогда впервые увидела жену Денички: тяжелая, с крестьянским лицом – она выглядела несовременно. До тех пор, пока не начинала говорить. Когда открывала рот – юмор сыпался из нее, как золотой дождь. Юмор и ум. И уже не имело значения, как она выглядит. Деничка взял жену из своего научного окружения, и дурой она не могла быть изначально. Дуры в науку не идут, хотя все бывает. В театре, на людях, Деничка выглядел не очень. У него была проблема со зрением, он носил очки, минус 10. Глаза за толстыми стеклами выглядели как две точки. Рот маленький и круглый, как копейка. Уши – на два сантиметра выше, чем у всех – верхняя часть ушной раковины не закруглялась, а была ровной, будто ее разгладили утюгом. Деничка был похож на волчонка в очках. Наверное, при первом рождении он был волком или собакой. Страшненький, но милый. И не опасный. Смотрели «Ревизора» в современной интерпретации. Для меня «Ревизор» – скучнейшее сочинение, и никакая современная постановка не делает его интересной. Возможно, я не права, даже скорее всего не права. Билеты доставала Надька. Надькин муж присутствовал, но его не было. То ли ему, как и мне, был скучен «Ревизор». То ли его душа пребывала в другом месте. Как у покойника. Надька искусственно улыбалась, светилась хрустальными бусами. Я сидела и думала: мой муж скучный, но он при мне. Плохонькое, да мое. А этот – виртуальный муж, хотя тогда не было слова «виртуальный». Зачем Надька настаивает на этом браке? Вышла бы за Деничку. Отбила бы у жены и приватизировала. Такой качественный, надежный. Вот только уши… Но уши, в конце концов, можно закрыть волосами… В антракте решили подняться в буфет. Я шла вверх по лестнице. Деничка что-то спросил. Я обернулась. Он стоял и смотрел на меня снизу вверх. Его лицо было приподнято. Юношеская форма головы, вихор на макушке и одухотворенное выражение лица. Как будто он ловил лицом солнце. Я поняла вдруг, что нравлюсь ему, но менять одну на другую, как Хемингуэй, он не мог. Хемингуэй поменял жену на подругу жены и написал об этом книгу. А Деничка был воспитан иначе и не мог позволить себе такой свободы. И я не могла. Или не хотела. Скорее всего то и другое. И не могла, и не хотела. Просто ответила на его вопрос и пошла вверх по лестнице и уже через две ступеньки забыла, о чем он спрашивал. После спектакля решили не расставаться. Надька ждала, что я приглашу к себе, но я молчала. Я многое могла в этой жизни: за ночь сшить платье, выиграть в суде любое, самое запутанное, дело, перевести на английский сложнейшую статью. Но чистить овощи, но стоять над плитой, но мыть посуду… Этот труд всегда казался мне рабским и бессмысленным, что неверно. Еда – часть культуры народа, не меньшая, чем архитектура. Но архитектура остается, а еда переваривается и превращается в нечто, прямо противоположное. Я, конечно, не права. Просто я глубинно бездарна по части хозяйства. Мой муж наверняка страдал от этой моей бездарности, но терпел. Он меня понимал. Невозможно, чтобы в одном человеке совмещалось ВСЕ. Как правило, одно за счет другого. Профессия побеждала все остальное. Надька не дождалась приглашения и позвала к себе. Дом у нее был уютный, но тесный. Кухня как купе. Коридора не было вообще. Мы сидели на кухне и ели холодец из головы. Еда бедных. Мы все были бедные в те времена, но это ничему не мешало. В молодости так легко быть счастливым… Ромео прижимался своим коленом к моему. Мы пили водку, хищно разгрызали хрящи и жаждали друг друга. Жена Денички что-то рассказывала с блеском. Надька красиво ела, раскладывая косточки по бокам тарелки, лавировала между своими состояниями. Однако дома, в своих стенах, она чувствовала себя наиболее устойчиво. Под конец вечера мы хором спели модную бардовскую песню: «Из Ливерпульской гавани всегда по четвергам, суда уходят в плаванье к далеким берегам…» Это были слова Киплинга в переводе Маршака. Надька умопомрачительно стучала ладонями по столу. Деничка пел высоковатым голосом, а Надя подпевала – низким. Я танцевала – преимущественно руками и бедрами, потому что негде развернуться. И даже Ромео высмотрел гитару и, обняв ее, что-то изобразил, довольно удачно. Это был экспромт-выплеск. Надькин муж мужественно пережидал. Ему было тесно во всех смыслах: душевно и телесно. Хотелось на волю. И все это было написано у него на лице. Мы жили, страдали, мечтали, врали и жаждали лучшей участи. Казалось, что жизнь трясется на ухабах, но катится в счастье. Исключительно в счастье, и больше никуда. С тех пор прошло пятнадцать лет. Страна изменилась. И люди тоже изменились. Русские научились считать деньги, как немцы. Пятнадцать лет – большой срок в жизни человека. Из программы цветения мы перешли в программу увядания. Да еще перемена строя: был развитой социализм, стал дикий капитализм. А мы все – пенсионеры в диком капитализме, брошенные природой и обществом на произвол судьбы. В прямом смысле этого слова – именно на произвол судьбы. Мои дети выросли и устроились. С этой стороны все было неплохо, даже лучше, чем прежде. Пришло время молодых и предприимчивых. Надькин муж неожиданно разбогател и уже мог безболезненно содержать и жену, и постоянку. И новую любовницу – балерину с высокой шейкой и воробьиным личиком. Он много ездил и повсюду возил ее за собой. Надьку это не особенно раздражало. Основная ее ненависть пришлась на предыдущую. Надька была счастлива, что у ТОЙ ничего не получилось, ее тоже списали в б/у, бывшую в употреблении. Мой муж пребывал в том же самом качестве: тоскливый остров, как в Дании. Он вышел на пенсию. Пенсии не хватало, и мне приходилось его поддерживать, как сына. Сначала он стеснялся, потом привык. Мне казалось, что я испортила ему жизнь и теперь должна платить по счетам. То, что он испортил мою жизнь, мне и в голову не приходило. Я всегда была активной стороной и решала все сама. И если я решила сохранить сей мрачный остров – это мое решение. В результате мне приходилось вести по пять дел одновременно. Благо моя профессия оказалась востребованной в диком капитализме. Я стала модным юристом, мне стеснялись предлагать маленькие деньги. Хватало и на ремонт, и на машину. Но… иногда нужна была защита, мужская рука, мужское слово. Этого не было, и я страдала от одиночества. Неудовлетворенности накапливались и складывались в депрессию. Я была несчастна при полном процветании. Ромео провалился куда-то в пучину времени. Я о нем не вспоминала. Ушедшее чувство как прогоревший костер. Когда горит – красиво. А когда пепел – не на что смотреть: пыль и прах. Однажды Ромео заехал ко мне на работу – седой, в голубом, красавец. Мы сидели и беседовали. Ромео жаловался на отсутствие работы и денег. Я сказала фразу из Довлатова: «Богатыми не становятся, богатыми рождаются». То же самое и с бедностью. У Ромео никогда не было денег: ни тогда, ни теперь. Но тогда это не имело значения. Их не было ни у кого. Ромео смеялся сквозь усы, от него пахло апельсинами. Попросил найти работу. Я пообещала. Он ушел пружинящей походкой баскетболиста, легкий, легковесный, как воздушный шарик. Или мыльный пузырь. Когда за ним закрылась дверь, я его забыла. Иллюзии кончились. Жить без романов тоскливо, а с романами – йок, как говорят татары. Поколение сменилось. Земля повернулась на сколько-то градусов: Солнце светит другим. А мы – в тени. Говорят, в Америке возраст женщины не имеет значения. Важна личность, которая видна в любом возрасте. А в России возраст имеет определяющее значение. Возрастная выбраковка – самая жестокая. Если разобраться, я осталась такой же – нежной и самоотверженной. Мои ладони были по-прежнему шелковые, а глаза по-прежнему горячие. Я хотела делиться собой, своими знаниями, мыслями. Во мне скопилось столько доброты и нежности, что было тяжело носить одной. Хотелось не страсти, как прежде, а понимания, растворенности друг в друге и уверенности в завтрашнем дне. Но вместо нежности и уверенности – тоска и отсутствие перспектив. Бывали взлеты во время защиты. Я собиралась, красилась, как актриса перед выходом на сцену. И выходила – вдохновенная, яркая и молодая, и у всех, кто на меня смотрел, зажигались глаза. А я от этих глаз горела еще ярче. Потом все кончалось. Я ехала домой. Из меня выходил воздух, как из проколотого первомайского шара. И вместо летящего и парящего я превращалась в бесцветную ошметку. Что за жизнь? Однако и помирать не хотелось. А вдруг… – Але… – обозначился мужской голос. – Деничка, – спокойно узнала я. – Ты меня узнала? – поразился он. Действительно, пауза в пятнадцать лет – внушительная. Но у меня феноменальная память на голоса. Голоса не меняются в отличие от всего остального. – Ну, как ты? – спросил Деничка. – Симпатично, – сказала я. – Симпатично? – поразился Деничка. Его поразила формулировка. – Ну да, – подтвердила я. – Дети в порядке. Я работаю. Все живы, здоровы. А что еще? – Ну да… – задумчиво проговорил Деничка и замолчал. Я не понимала, зачем он звонит и что хочет. Но спросить об этом прямо было неудобно. – А у тебя? – поинтересовалась я. – Надя заболела, – тускло произнес Деничка. Я знала, что Надька процветает и не вылезает из дорогих курортов. – Моя жена, – уточнил Деничка. – Она ведь тоже Надя. – А-а… – протянула я. Значит, Деничке нужно сочувствие. За этим и звонил. – А что с ней? – спросила я. – Опухоль в мозгу. Напротив сидел клиент, который внес деньги в кассу юридической консультации. И личный телефонный переговор был неуместен. Однако положить трубку я тоже не могла. Невозможно в такой ситуации сказать: извини, я занята. – Тебе нужен врач? – спросила я, чтобы вывести разговор в конкретное русло. – Нет-нет… У меня все есть. Я связался по Интернету с лучшими специалистами мира. Они сказали, что возможны две программы: короткая и длинная. Короткая – это шесть месяцев. А длинная – шесть лет. Надя проживет еще шесть лет. Правда, будет лежать… – А она хочет лежать шесть лет? – наивно спросила я. – А как ты думаешь? Я задумалась: что лучше? Уйти и никого не мучить или длить до последнего свое драгоценное пребывание на этом свете… Быть или не быть… Это становится ясным, когда сталкиваешься напрямую – лоб в лоб. – Мы будем сражаться до последнего, – произнес Деничка. – Врач из Оклахомы предложил очень интересную методу. Рассказать? Клиент барабанил пальцами по столу. – Позвони мне домой, – попросила я. – А можно? – с надеждой спросил Деничка. – Вечером, – подтвердила я. – Кстати, врач из Оклахомы – армянин, – поделился Деничка. – А что тут особенного… Армяне есть везде. Деничка стал звонить мне раз в неделю. Потом два раза в неделю. Он каждый раз аккуратно спрашивал: – У тебя есть минутка? Я отвечала: – Позвони через два часа. Я сдвигала нашу беседу на одиннадцать часов вечера, когда день кончался, все дела позади и посуда помыта, можно заняться осмыслением. Мы говорили, говорили, потом я замечала, что у меня щиплет глаза. Значит, я хотела спать. А потом глаза переставало щипать – значит, я перескочила через точку своего засыпания, и теперь у меня будет бессонница. О чем мы говорили? Обо всем. О том, что во второй половине жизни время убыстряется, за день меньше успеваешь, и год проскакивает очень быстро. Только что была весна – уже зима. А у Нади вообще все слилось одну точку – окно. За окном то зеленая ветка, то снежная. И так шесть раз, шесть лет. И все. – А что будет там? – спросила я. – Какая разница ТУТ от ТАМ? – Это ОДНО, – ответил Деничка. – Как сутки. День и ночь. Жизнь и смерть. – А если она уйдет, ты женишься? – прямо спросила я. – Нет, – спокойно ответил Деничка. – Я уйду вместе с ней. Мы вместе с ней живем и умираем. Я задумалась. Я представила своего мужа на месте Денички: он женился бы на следующий день, и его новая жена сняла бы со стен все мои портреты и называла бы меня «мадам». А муж бы не возражал. Он вообще неконфликтный. В середине зимы Деничка заехал ко мне на работу и попросил разрешения просто посидеть в моем кабинете. Я была безумно занята, но отказать не посмела. Я сказала: – Ну, сиди… – и принесла ему чай. Деничка к чаю не притронулся. Сидел на диване из кожзаменителя и смотрел перед собой. А я расположилась перед компьютером, спиной к нему, и занялась своими делами. И, странное дело, он мне не мешал. Как хорошая погода. Денички как будто не было за спиной, но он был. Я спокойно работала. Он держал в руках тяжелую керамическую чашку, на которой было написано: «Нью-Йорк». В дверь сунулась секретарша Соня. Коротко глянула. Исчезла. Позже спросила: – Неужели с ним кто-то спит? – А что? – не поняла я. – Представляешь? Проснуться, а рядом на подушке такая голова… – Он лауреат Нобелевской премии, – зачем-то соврала я. – Тогда он должен носить на груди табличку: «Лауреат»… – К форме привыкаешь, – сказала я. – Главное – содержание. – Главное – гармония. Единство формы и содержания. Деничка тогда посидел и ушел. И было непонятно – зачем приходил. Может быть, поменять обстановку, зарядиться от здорового человека, подпитать свой севший аккумулятор. Он от меня подпитывался, но, странное дело – от меня не убывало. Я тоже каким-то образом исцелялась, становилась легче. Может быть, я скидывала на него свою нерастраченную нежность, и он ее пил. А я освобождалась, как корова от избытка молока. Я привыкла к его звонкам. Я их ждала и смотрела на часы. В одиннадцать вечера звонил телефон, и я уже знала, что это Деничка. Я брала с собой спички, сигареты и шла, как на дежурство. Однажды я спросила: – Сколько ты зарабатываешь? – Это был не американский вопрос. В Америке считается неприличным говорить о зарплате. У нас тоже. – Пятьсот долларов, – легко ответил Деничка. У него не было от меня тайн. – Но четыреста уходит на сиделку. У меня работает медсестра из реанимации. Карина. Вечером я прихожу с работы, и она уходит. – А если ты захочешь в гости или в театр… – Я не захочу. – Тебе тоскливо? – Нет. Я так привык. Я люблю работать за компьютером. Сижу, работаю, потом прихожу к Наде и рассказываю, что я придумал. – Она понимает? – Ну конечно. Все понимает. – Навестить вас? – спросила я. Он замолчал, как споткнулся, и я сообразила, что навещать не надо. – Нам никто не нужен на самом деле, – сказал он. – У нас свой мир. Постороннему он кажется ужасным. А нам хорошо. У меня все наоборот. Со стороны я – в полном порядке. А внутри – пустыня. Я часто заводила беседы сама с собой, была одновременно и пациенткой, и врачом-психоаналитиком в одном лице. Я спрашивала себя: – Чего тебе не хватает? И сама себе отвечала: – Меня не любят, а только используют. – Ты им не нужна, но ты им необходима. – Я старею… – Если бы вечную молодость давали по талонам: кому-то дали, а кому-то нет. Тогда обидно. Почему не мне? Но природа уравняла и умных и дураков, и бедных и богатых, достойных и недостойных. Даже гении не имеют привилегий… – Но одиночество… – А кто не одинок? – Надя, жена Денички. – Хочешь на ее место? – Нет. Жизнь больше, чем любовь. Любовь – это только составляющая. – Значит, ты хочешь быть здоровой, преуспевающей и любимой одновременно. – Да. А разве нельзя? – Здоровье – это образ жизни и наследственность. Твои родители. Корни. Преуспевание – это ты сама, твой труд. А быть любимой – это надо вложиться: любить самой. Ты сама любила? Или только потребляла чужую любовь? Я молчу. Я не знаю, что сказать резонеру внутри меня. Значит, одиночество – наша расплата за наши грехи. Однажды Деничка позвонил и сказал: – Я сделал ей замечание – она заплакала. Она плакала одним глазом. – А второй? – не поняла я. – Второй парализован. Плакал только один глаз, и слезы шли по одной щеке. Деничка замолчал, как провалился. – Ты плачешь? – догадалась я. – Нет, – сказал он. Но я не поверила. Он плакал. – Ты выпей, – предложила я. – Я выпиваю каждый день, – сознался он. – У меня везде бутылки рассованы. – Смотри не спейся. Он молчал. Плакал. Шла шестилетняя программа профессора из Оклахомы. Надежда перепутала день с ночью, как грудной ребенок. Днем спала, а ночью оживала. Ей хотелось есть, мыться, смотреть телевизор, беседовать… Деничка днем бегал на работу, и ночное бдение возле жены было второй сменой. Он перестал спать. У него могла съехать крыша. Он звонил подавленный. Рассказывал о том, что наступила стойкая ремиссия. Здоровье Нади стабилизировалось. Это может длиться несколько лет. – И ты несколько лет не будешь спать? – спросила я. – Ну при чем тут я? – удивился Деничка. – Главное, что Надя не движется к концу. – По-моему, ты первый помрешь, – предположила я. – Это было бы неплохо, – серьезно сказал Деничка. Он боялся остаться без нее. Он не умел без нее. – Найми тетку на ночные дежурства, – посоветовала я. – Надя не хочет ночью чужих людей. Я ее понимаю. Все, кого я знаю, были способны на сочувствие – месяц. Ну, два. А из года в год, изо дня в день, сделать это своей жизнью… Это просто подвиг, сродни религиозному. Я не знала Надю, видела только один раз, но я готова была послужить ей тем, что поддерживала Деничку. Как могла. Я не просто говорила с ним, а вникала в тему. Я делала нашу беседу искренней и интересной. Как будто раздувала огонек милосердия. И он светил в ночи. Если раньше мы скакали на ухабах в счастье, то теперь брели в ночи, спотыкаясь и держась друг за друга. И если кто-то нес свой тяжелый крест, то другие обязаны были его поддержать. Или хотя бы стоять рядом. Моя подруга Надька звонила мне время от времени. Когда я заводила разговор о Деничке – она обрывала меня. Отмахивалась: – Не надо, не надо, не надо… – Почему? – Потому что я ничем не могу помочь, а погружаться в чужой стресс я не в состоянии. Я потом оттуда не вынырну… Ну что ж… Есть и такая позиция. Зачем разговаривать, разводить ля-ля-тополя, если ничего нельзя сделать. Я не осуждала Надьку. Однако если один не захочет сопереживать, другой, третий, то Деничка останется один, как в лесу. А если один бросит камешек сострадания, другой, третий, то Деничка, как мальчик с пальчик, по камешкам сможет найти дорогу обратно. Из отчаяния в жизнь. Деничка снова пришел ко мне на работу. Посидел полчаса и ушел. – А что он ходит? – спросила Соня. – Отмокает, – сказала я. – Планирует, – уточнила Соня. – Что ты хочешь сказать? – То самое. Не будет же он один, как анахорет. Я перестала жевать овсяное печенье и некоторое время сидела с полным ртом. Потом проглотила. – А кто такой анахорет? – спросила я. – Не знаю, – ответила Соня. – Если он тебе не понадобится, отдай его мне. – Зачем? – Надоело биться за мужика. Хочется свободного без жены, без детей. У него ведь нет детей? – Нет, – вспомнила я. – Но у него есть жена. Соня промолчала. Есть вещи, о которых можно думать, но нельзя произносить. О Деничке нельзя было сказать: вдовец. Но он был «перспективный вдовец», а значит – жених. – Он же тебе не нравился, – напомнила я. – Мне уже сорок лет, – созналась Соня. – Копалась в женихах, как в мусоре. И осталась на бобах. А этот все-таки лауреат. Духовный человек… Соня приготовила растворимый кофе. Разлила по чашкам. Посетителей не было. Начальство задерживалось. Редкая минута тишины и независимости. – Я уже не хочу бешеных страстей, ревности, перетягивания каната – кто главней… Я хочу обыкновенную жизнь: с утра на работу, вечером домой. Ужин со свечами. Походы в театр… А можно и без свечей и без театра – просто у телевизора, сидеть и комментировать власти предержащие. Совпадать во мнениях или спорить… Соня смотрела перед собой в одну точку, и казалось, что она грезит наяву. Я вдруг вспомнила, как Деничка смотрел на меня в театре, будто ловил лицом солнце… А вдруг действительно – планирует, хотя Деничка не плановый, не практичный и не прагматичный. И все же: почему не я? Почему не он? Ночью мне приснилось, будто мы Деничкой идем в обнимку по старинной узкой улочке, а на его груди висит табличка: «Лауреат». Значит, меня все-таки смущала его внешность. – А что ты ешь? – спросила я в очередной раз. – Как ты питаешься? – Нормально, – сказал он. – А кто тебе готовит? – Иногда на работе. А иногда Карина, медсестра. Она ведь Наде готовит… – А что она готовит? – поинтересовалась я. – Ну, так… – Деничке была неинтересна эта тема. Он любил есть вкусно, но мог наесться чем угодно. Даже просто хлебом и луком. – А хочешь, сходим в казино? – пригласила я. Деничка подумал, потом сказал: – Зачем мне казино? Я лучше на компьютере поработаю. – Не хочешь или не можешь? – уточнила я. – И то и другое. Можно я тебе почитаю, я тут кое-что набросал. Деничка начал читать шутливое приветствие к чьему-то юбилею. Текст был набит шутками, типа: менестрель – значит киллер, экстаз – значит бывший таз. Я слушала и отмечала: Деничка трезвый и адекватный и даже в состоянии написать спич к чьему-то юбилею. Зима тащилась долго, и казалось – ей не будет конца. И даже в апреле лежал снег. Деничка позвонил в непривычное время, в два часа дня, и проговорил непривычно официальным тоном: – Моя жена Надя умерла. Прощание состоится завтра в морге девятой больницы. Он назвал улицу и дом. И положил трубку. Я чувствовала: его как будто разрезало пополам. Одной половины нет. А другая действует, говорит, мыслит и плачет. Я стояла возле телефона, склонив голову. Как бы ни болела Надя, но она БЫЛА. А сейчас ее нет, и где она – знает один Бог. К моргу я опоздала, совсем немного, на двадцать минут. Заезжала на базар за цветами. Я была уверена, что двадцать минут – не срок на фоне вечности. Но оказывается, панихида уже началась. Морг был крошечный, отдельно стоящее одноэтажное строение. Провожающие не уместились в нем, и небольшой хвост вылезал из дверей. Я подошла и скромно остановилась, не пытаясь протиснуться. Передо мной возвышалась молодая брюнетка с распущенными волосами, без шапки, но в дубленке. Девушка была высокая, грудастая, груди – как футбольные мячи. Дубленка – в талию, подчеркивала все это роскошество. Высокий рост спасал положение. Она обернулась и посмотрела на меня спокойным карим взором, и я почему-то подумала, что это медсестра из реанимации, которая работала у Денички. Карина. Общий облик был приятным. Иначе, наверное, и не может быть у медсестер из реанимации. Постепенно толпа ужалась, как в переполненном автобусе, и я оказалась в зале прощания, если, конечно, это можно назвать залом. Гроб стоял в середине, засыпанный цветами. Усопшая была не видна мне, и я дала себе слово: не заглядывать в гроб. Я знала, что мертвое лицо отпечатается в моей памяти навсегда и я ничего не смогу с этим сделать. Так и буду ходить, есть, спать с этим отпечатком. Я не то чтобы боюсь мертвецов. Больше. Я от них цепенею. Нервная система живого не приемлет, отторгает, отмахивается. Быть спокойным и участливым с мертвыми может только верующий человек. Или близкий. Я – ни первое, ни второе. Деничка увидел меня и быстро, энергично протиснулся. Стал рядом. Пожал мою опущенную руку. Выглядел он собранным. Это не значило, что Деничка был целым. Конечно же, разрезанный пополам. Но действующая половина была мужественной и благородной. Один за другим выходили люди и говорили прощальное слово. Я никого не знала, только догадывалась: родственники, друзья, коллеги. Говорили то, что говорят в подобных случаях: смерть забрала лучшего из нас… Как будто это имеет значение. Как будто худшие имеют меньше права на жизнь. Надя не дожила по крайней мере лет тридцать, преждевременно ушла из такой прекрасной жизни, в которой ее все любили. Деничка не мог сосредоточиться на горе. Ему надо было все обеспечить и проследить: и денежные расчеты, и автобус, и прочие житейские мелочи, которые тянет за собой смерть. Он постоял возле меня и куда-то испарился. Я была душевно признательна ему за то, что прощание происходит искренне и естественно, без наигрыша и театра. Потом все задвигались. Надо было пройти мимо гроба. Положить цветы. Я оказалась в текущей людской цепочке и положила в ноги желтые розы, и тут – не выдержала – посмотрела. Лицо – как гипсовая маска, разрисованная ритуальным гримером: тон под загар, аккуратно покрашены губы. Грим подчеркивал отсутствие жизни. Как бы сказал Довлатов: «Мертвее не бывает». Вот во что превращается живое, что «пело и рвалось». На меня дохнуло неотвратимостью. Я вышла из морга. Снег вокруг осел и был спрессован в лед. От земли несло холодом. Но солнце светило по-весеннему, было настойчивым и наглым, если можно так сказать про солнце. Я подняла лицо к солнцу, чтобы почувствовать себя причастной к теплу, к весне. К жизни. Я стояла, закрыв глаза, и осознавала: надо благодарить Бога за каждый прожитый день, а не предъявлять счет за свои пустые, несбывшиеся надежды. Похороны существуют для того, чтобы остановиться, оглянуться… Встать в конец пути, пусть даже чужого, и оттуда оглянуться. Подошел Деничка и сказал, что если у меня есть время и желание, то я могу проводить Надю в крематорий. – Ну конечно, – сказала я. Я не брошу его в этот день. Такой день у человека бывает раз в жизни. Я подставлю плечо. Тогда его ноша будет не столь тяжелой. «Если у тебя есть время»… Деничка деликатен, как всегда. Деликатный человек – тот, который может проникнуть в чужие интересы и поставить их вровень со своими. Чем больше я узнавала Деничку, тем больше он мне нравился. Я села в похоронный автобус. Скамейки вдоль стен, как в учебном самолете. Гроб – на полу, сдвинут вправо. Автобус походил на маленький прощальный зал. Деничка сел рядом со мной. Народу было немного. Лавка напротив – пуста, потому что гроб сдвинут в эту сторону и некуда поставить ноги. Не опустишь ведь ноги на гроб. Единственно удобное место – в углу. Там сидела грудастая брюнетка и смотрела перед собой. Выражение лица у нее было очень хорошее, соответствующее моменту. Она была далеко, в светлой искренней печали. Карий бархат глаз, персиковая нежность кожи. Нос – великоват, но он не мешал. Он был ни при чем. Главное – чистота молодой души, не искореженной жизненным опытом. Тронулись. Путь был неблизкий, через всю Москву. Видимо, в близлежащих крематориях все время было занято. Заранее ведь не запишешься. Деничка тихо рассказывал мне, когда у Нади появились первые признаки болезни. Мы не виделись с ним пятнадцать лет. И до этого встречались крайне редко. Строго говоря, мы были с ним почти не знакомы, если не считать телефонных звонков. И вместе с тем – никого я не знала и не чувствовала так близко, как этого мужчину-ребенка, осиротевшего и потерянного. Деничка сидел в спортивной шапке, натянутой на уши. Точки глаз под линзами очков смотрели одиноко и затравленно. Одинокие точки. Мне хотелось взять его за руку, чтобы перекачать в него немного своей энергии. Но я стеснялась. Не так поймут. Деничка тихо рассказывал о первой операции, на которую они с Надей пошли легко и почти с воодушевлением. Казалось, немного мучений – а дальше здоровье и прежняя жизнь. Но через полгода после операции обозначился рецидив и встал вопрос о новой операции. И вот тогда их обоих охватила паника. Голова ведь не ящик, который можно вскрывать раз за разом… Они собрали все силы и пошли на вторую операцию. А потом понадобилась третья… Неизменный вопрос: ЗА ЧТО? И выясняется – ни за что. Такая твоя участь. У Денички на щеку выползла одинокая мутная слеза. А Надя с равнодушным мертвым лицом в цветах, как невеста, под крышкой гроба, на холодном полу. Мне мысленно захотелось проводить Надю, сдать ее в руки вечности. А потом поехать с Деничкой к нему домой, налить полную ванну горячей воды, раздеть его и усадить в горячую воду. Пусть отмокнет и отогреется. Он будет сидеть долго, пока из него не выйдет его внутренний холод. Мы молчали. Каждый думал о своем. Деничка наклонился ко мне и тихо сказал: – Извини пожалуйста, я должен уделить немного внимания Карине. – Ну конечно… – согласилась я. Я знаю, что во время высоких приемов хозяин по протоколу уделяет время важным гостям, переходя от одного к другому. Деничка решил подойти в Карине, но не знал, как это сделать. Она сидела в противоположном углу за гробом, и попасть к ней можно было только ползком по лавке. Деничка так и сделал. Он обошел гроб со стороны кабины водителя, встал на скамейку коленями и пополз к Карине, передвигаясь на кистях и на коленях. Я с удивлением смотрела, как ловко он переступает руками. Как в мультфильме. Его лицо было приподнято, обращено в сторону Карины и светилось, как люстра Большого театра. Глаза, как казалось, выдвинулись вперед от нетерпения. Счастливый волчонок полз и звенел от внутренней музыки. Брат Нади, седой, но крепкий мужик, наклонился ко мне и задал вопрос о разделе имущества. Видимо, знал, что я юрист. Я грамотно и обстоятельно стала отвечать на его вопрос. А Деничка полз. А Надя – под крышкой. Наконец Деничка добрался и опустил ноги. В углу было место для ног. Он что-то шептал Карине на ухо. Карина слушала и реагировала только уголками губ. Наверное, он шептал ей о том, что они вернутся домой и в четыре руки вымоют полы, чтобы смыть следы чужого страдания и угасания. Карина – молодая и сильная, вымоет полы не шваброй, как это делала бы я, а руками и тяжелой тряпкой, крепко прижимая тряпку к полу. Автобус остановился перед крематорием. Крематорий был выполнен из бетона, как все современное строительство. Неподалеку виднелась деревня, и солнце светило по-деревенски – просторно и простодушно. Ему здесь ничего не мешало. Надвигалась весна. Еще одна весна в моей жизни. Подкатил второй автобус. Из него стала выходить основная масса провожающих – друзья Нади и Денички, ученые-шестидесятники. Поношенные лица, поношенные одежды. На фоне яркого неба и снега они выглядели как кучка человеческого хлама. Но глаза – молодые. Они, наверное, не заметили, что постарели. Ко мне приблизилась одна из них, в джинсах. Студентка, пожилой курс. – Меня зовут Света, – представилась она. Я ждала отчества, но его не последовало. – Я работаю с Денисом в одной лаборатории. У Дениса, между прочим, тоже есть отчество. Ну да ладно. – Мы знаем, что Денис разговаривал с вами по телефону… Я кивнула. Значит, приходил и докладывал. Делал достоянием общественности. – Вы знаете, он просто расцветал после ваших бесед… Он становился совершенно другим… Вы ему очень помогали. Спасибо вам от нас всех. – Пожалуйста… Мы замолчали. Свете что-то мешало. – Извините… – решилась она. – Но вы не могли бы и дальше разговаривать с нашим Денисом? Я сделала плавный жест в сторону Карины. Карина стояла в трех шагах, подставив лицо солнцу. Южные люди особенно скучают по теплу. Света посмотрела в сторону Карины, подумала и сказала: – Это совсем не то… – Ну почему же? – спокойно возразила я. – Она может дать гораздо больше. – Вы меня не поняли. – Поняла. Химия и физика. Интеллект – это химия. Химические процессы в мозгу. А тело – физика. Ее груди как тугие шары. Она может родить ему ребенка, и Деничка познает чудо отцовства. А поговорить… Подумаешь… Можно и не говорить. Подошла наша очередь. Точнее, очередь Нади. Зал крематория с высокими потолками, наподобие церковных. Женщина – ритуальный работник, тактично руководила прощанием. Света подошла к гробу, наклонилась к уху Нади и стала что-то нашептывать. Что она говорила? Может быть, успокаивала: все проходит хорошо, много цветов и людей, Надя в гробу выглядит замечательно… Может быть, убеждала Надю не волноваться за оставшихся. Денис ухожен и присмотрен. Не пропадет. А может быть, Света советовала Наде быть эгоисткой: сбросить все земное, приготовиться к трудностям нового пути и выдержать их. Света шептала, шептала, и я видела: лицо Нади становилось светлее, спокойнее, как будто она все слышит и приемлет. Света отошла. Створки под гробом раздвинулись, пахнуло жаром. Гроб стал медленно опускаться в адскую топку. Деничка качнулся, как будто хотел упасть на гроб. Я инстинктивно схватила его за руку. Рука крупно дрожала. Казалось, Деничка был подключен к высокому напряжению. Это и было ВЫСОКОЕ НАПРЯЖЕНИЕ. Я посмотрела в его лицо. На нем было такое горе, из которого не всплыть. Я заразилась его горем и заплакала. Все стояли и плакали по Наде, по Деничке и по себе. * * * Когда я вернулась домой, муж уже спал. Я раздевалась в прихожей и слышала, как он ворочается. Скрип пружин был недовольным, как ворчание… Муж повертелся, потом встал. Нарисовался в дверях. – Надю похоронили, – объяснила я свой поздний приход. Муж промолчал. Причина была уважительной. – И чего? – спросил он. – Мы думали, ее муж помрет от горя, а он все это время спал с медсестрой. – Ну и что? – спокойно отреагировал муж. – Можно умирать от горя и спать с медсестрой. Одно другому не мешает. – Мешает, – не согласилась я. – Взаимоисключает. Я вспомнила два лица Денички. Одно – возле Карины, светящееся счастьем, другое – у гроба, под высоким напряжением горя. Деничка был подлинным тут и там. Одно другому действительно не мешало, как будто находилось на разных сторонах одной монеты. Денис действительно умирал от горя, но живой в могилу не полезешь, и он спал с медсестрой. Он так выживал. А еще ему нужен был человек, с которым можно было бы все озвучить и осмыслить. И все его преданное окружение заботилось, чтобы у Денички была физика и химия. Можно понять… Понять можно, а принять нельзя. – Тебе звонили, – сказал муж. – Кто? – Клиенты. Кто же еще… Действительно. Кто же еще? Но ничего, я буду тщательно расследовать каждое дело и восстанавливать справедливость. А из многих маленьких справедливостей складывается одна большая. Я скинула с себя всю одежду и отправилась в ванную. Встала под горячую струю. Вода омывала мое поднятое лицо, плечи, руки, стекала к ногам и уходила в маленькое отверстие, в черную дыру. Как в преисподнюю. Я грохнулась в постель и заснула еще до того, как голова коснулась подушки. Мне не снилось ничего. Я проснулась от запаха кофе. Муж варил кофе. Нездешний аромат плыл к моему лицу. Это был запах Бразилии, кофейных плантаций, испанского языка. У языка – тоже есть свой запах: английский пахнет туманами, финский – молоком, а испанский – кофе. «Из Ливерпульской гавани всегда по четвергам, суда уходят в плаванье к далеким берегам, плывут они в Бразилию, Бразилию, Бразилию, и я хочу в Бразилию к далеким берегам…» Как хорошо эту песню пел Деничка, высоковатым голосом, а Надя вторила низким, а Надька стучала ладонями по столу, а я танцевала – пластично, как кошка, а Ромео с гитарой в обнимку чесал струны в определенном ритме. Это был ритм молодости, надежд на счастье. Казалось, что счастье – вот оно, надо только дотянуться рукой… «Только Дон и Магдалина, только Дон и Магдалина, только Дон и Магдалина ходят по морю туда». Банкетный зал Посол Швеции заканчивал свой срок в России и устраивал прощальный прием. Я получила приглашение и решила пойти по двум причинам: 1. Мне были приятны посол и его жена, в них просматривалась гармония богатства и любви. 2. Посольство расположено в ста метрах от моего дома. Перейти дорогу – и ты в чужой стране. В банкетном зале собрались журналисты, писатели, ученые, политики. Приглашают, как правило, одних и тех же. Выражаясь современным языком – своя тусовка. У западных людей тусовка – чинная, немножко скучная, но все же приятная от красивых интерьеров, изысканной еды, элегантных женщин. Я заметила, что богатство имеет свою энергию. Бедность не имеет энергии, и поэтому человек в бедности быстро устает. Истощается. Я оказалась за одним столом с политиком Икс. Любой политик хочет стать президентом, так же как солдат хочет стать генералом. А почему бы и нет? Господин Икс – молод, умен, честолюбив, агрессивен. В нем все нацелено, напряжено и плещет в одну сторону. В политику. – Скажите, а как вы допустили в свои ряды господина Игрек? – спрашиваю я. Я называю имя человека, набравшего на последних выборах большинство голосов. Честно сказать, я тогда впервые усомнилась в своем народе, сделавшем такой выбор. А где народный ум? Где народная мудрость, о которой твердили народники и большевики? – Это вы допустили Игрек, – отвечает Икс. – Я?! – Вы. И такие, как вы. Интеллигенция. Я делаю круглые глаза. Вернее, я ничего не делаю, они сами становятся круглыми. – Вы не создали нормальной оппозиции президенту, – растолковывает Икс. – А там, где нет нормальной оппозиции, там возникает Игрек. Я раздумываю. Эта мысль никогда не приходила мне в голову. Интеллигенция действительно любила президента, но ведь «от любви беды не ждешь», как пел Окуджава. – И все-таки Игрек не должно быть, – говорю я. – Его надо перевести на другую работу. – На какую? – В зависимости от того, что он умеет делать. – Предположим, он уйдет. Но что изменится? Ведь дело не в нем… Представьте себе, что у вас потекла на кухне вода. Набралась полная мойка. А потом вода пошла через край. На пол. Понятно? – Понятно. – Так вот, убрать Игрек – это все равно что вытирать воду на полу. А вода все равно прибывает. Значит, что надо делать? – Завернуть кран, – говорю я. – Правильно, – соглашается Икс. – Надо завернуть кран. – А что есть кран? – спросила я. В это время к Икс подошел единомышленник, что-то сказал на ухо. Они отошли. Мне показалось, они пошли сколачивать оппозицию президенту. Но ведь оппозиция есть. Они орут в телевизоре. И, пользуясь выражением Юрия Карякина, у них «такие рожи». У них на рожах все написано. Чем такая оппозиция, лучше никакой. Напротив меня сидит известный писатель. Ест. Его тарелка, вернее, содержимое тарелки напоминает миниатюрный стог сена. Одно навалено на другое. И много. Рядом сидит посол иностранной державы. На его тарелке изящный натюрморт: веточка петрушки, звездочка морковки, в середине – листик мяса. Может, рыба. Но это отдельная тема. – Послушай, – спросила я у писателя. – Что есть кран? – Какой кран? Я пересказала разговор с Икс. Писатель выслушал. – А зачем это тебе? – спросил он. – Пишешь и пиши. Писатель должен писать, независимо от времени, от географии и всей этой ерунды. – Это не ерунда, – сказала я. – Это наша жизнь. – Нельзя долго болеть. Надо или умирать, или выздоравливать. – Ты о чем? – не поняла я. – Обо всем этом. Об Иксах, Игреках и Зетах. Пусть делают что хотят. Надоело. Писатель посмотрел на меня глазами свежемороженой рыбы. Они не выражали ничего. Я поднялась и вышла в сад. Из сада был виден мой дом. Но мой дом находился в России, а здесь я была за границей. В Швеции. Это ощущалось во всем, даже в зеленой травке под ногами. Она росла не кое-как, она была густо посеяна, потом подстрижена и напоминала зеленый ковер. Ко мне приблизился Журналист с бокалом. Он работает по совместительству светским львом. Куда бы я ни пришла, везде он с бокалом и шейным платком вместо галстука. – Хочешь, я сознаюсь тебе в одной тайне? Я ждала. – Ненавижу журналистов и жидов, – открыл он свою тайну. – Но по-моему, ты и первое, и второе, – удивилась я. – Ничего подобного. Я крещеный. – А что это меняет? – Национальность – это язык, культура и воспитание. Мой язык и моя культура – русские. Значит, я русский человек. А химический состав крови у всех одинаковый. Он был возбужден. От него пахло третьим днем запоя. Я подумала: иудейский Вседержитель строг до аскетизма, ничего лишнего не позволяет. А православие разрешает грешить и каяться. Журналист активно грешит и кается в своих статьях. Он пишет о себе: я плохой, очень плохой, отвратительный. Но за этим просматривается: я хороший, я очень хороший. Я просто замечательный… Я приготовилась спросить у него: что есть кран, и даже начала пересказывать свою беседу с Икс. Но в это время в конце зала появилась официантка с подносом. На подносе, играя всеми цветами, стояли напитки: золотистое виски, рубиновое куантро, чистая голубоватая водка. Журналист устремил свой взгляд на все это великолепие и пошел по направлению взгляда. Остальные темы его волновали много меньше. Подошел известный Скульптор. Он был высокий, что немаловажно. Так приятно разговаривать с мужчиной, глядя снизу вверх. Так надоело разговаривать на равных. Я – антифеминистка. Скульптор стал рассказывать, что собирается создать памятник крупному полководцу. – А какой он был? – спросила я. – А вы не знаете? – Знаю. Но мне интересно ваше видение. – Русский мужик. – А еще? – спросила я. – А что может быть еще? – удивился Скульптор. – Понятно… – сказала я. – Что вам понятно? – Скульптор напрягся, как зонтик. Подошла официантка, предложила спиртное. Я выпила кампари, после чего мир стал прекрасен и располагал к откровенности. – Что вам понятно? – переспросил Скульптор. – То, что вы трехнуты на русской идее. Трехнуты – значит сдвинуты и ушиблены одновременно. – А вы на чем трехнуты? – настороженно поинтересовался Скульптор. – На качестве труда, – сказала я и простодушно поглядела на Скульптора снизу вверх. Он был хоть и трехнутый, но красивый. Скульптор почему-то обиделся и отошел. Прием подходил к концу. Гости прощались с послом и его женой. Она выслушивала теплые слова и широко улыбалась. А посол не улыбался широко. Чуть-чуть… У него характер такой. Народу было много, человек сто. И каждому досталось от ее широкой улыбки и от его чуть-чуть. Я подошла к Режиссеру. – Ты на машине? – спросил он. – Нет. Я рядом живу. Мы вышли из посольства. Перед домом на площадке стояли длинные черные машины. По громкоговорителю объявляли: «Послу Голландии – машину!» И одна из длинных машин, как корабль, плавно причаливала к самому подъезду. – А ты пешком идешь… – сказала я Режиссеру. Я знала Режиссера давно. Он руководил студенческим театром, был худой и влюбчивый. Теперь у него свой театр. Он не худой и влюбчивый. Что-то изменилось, что-то осталось по-прежнему. Он по-прежнему много и хорошо работает. У него по-прежнему нет денег. Только слава. – Это верно, – подтвердил Режиссер. – Пешком иду. – А ты бы хотел машину с шофером? Я имела в виду положение, дающее машину с шофером и громкоговорителем. – А зачем? – искренне удивился Режиссер. – Пройтись пешком, на ходу придумать сцену. Потом поставить. Разве это не самое интересное? Что есть кран? У каждого свой. У Режиссера – театр. У господина Икс – власть. У Журналиста – водка. У Скульптора – идея. У Писателя – никакой идеи. Его накрыло одеялом равнодушия. А дальше приходит вечность и перекрывает главный кран. Мы прощаемся. Я иду к дому. Перед домом разрыли траншею, оттуда идет пар. Чинят трубу с горячей водой. Хорошо бы зарыли обратно…

The script ran 0.031 seconds.