1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
— Я, ей-богу, умею держать утюг в руках, я не такой уж негодный парень, Асенька. И не пижон, поверьте. Наглаживал себе брюки с юных лет, научился этому мастерству в совершенстве.
— Ну что вы врете, Костя! — сказала Ася строго. — Ясно по вашим брюкам: вы их на ночь кладете под матрас. Не пускайте пыль в глаза. Вот пепельница. Можете сидеть, и курить, и наблюдать молча. Вы поняли?
Было десять часов вечера.
В комнате тихо, по-домашнему пахло снежной свежестью выглаженного белья, белейшей стопкой сложенного на краю стола. Ася в ситцевом сарафанчике, в тапочках на босу ногу — смуглые плечи обнажены — послюнила палец, осторожно потрогала зашипевший в ее руках утюг; помотала пальцами, стала гладить, от старательности высунув кончик языка; лицо озабоченно, капельки пота выступили над верхней губой.
— Ах, Ася, как вы жестоки ко мне! Ни в чем не доверяете. Вы смотрите на меня как на не приспособленного ни к чему балбеса. Прошу вас, не надо.
Константин ходил вокруг стола, смешливо косил брови, говорил жалобно, полусерьезно, однако не пытаясь, как обычно, вызвать у нее улыбку, смотрел на ее движения утюгом, на разгоряченное лицо, видел дрожащие росинки пота на верхней губе, втайне наслаждаясь и нежностью к этим чистым капелькам, и легкостью ее движений, — она не прогоняла его, как прежде, а снисходительно разрешала быть здесь, и он был рад этому.
— Ася, ей-богу, очень жарко сегодня, и еще ваш утюг… Дайте же мне. Я помогу. Я умру от безделья.
— Да, давайте говорить о погоде. Какой душный вечер! — смеясь, сказала Ася и сдунула волосы со щеки. — Действительно: просто какая-то Сахара! Я, например, чувствую себя бедуинкой.
Она постриглась недавно, и как-то незнакомо, без кос, обнажилась ее шея, от этого Ася будто стала выше ростом, и было что-то новое, взрослое в ее плечах, спине, голых руках, даже в интонации голоса.
Ася вопросительно посмотрела на Константина, опять сдунула волосы со щеки — видимо, не привыкла к новой прическе, короткие волосы мешали ей, — потом спросила с легкой насмешкой:
— Лучше скажите, как вы там сдали свои горные машины? Всякие свои штреки, копры? Наверно, было бормотание, а не ответ?
— Крупно плавал, но потом прибило к берегу. Сдал. Не будем касаться грустных воспоминаний.
— Теперь, конечно, на практику?
— Ох, придется, Ася.
— А я так похудела за экзамены, даже тапочки сваливаются. Чертовски трудный был первый курс. В медицинском вообще трудно учиться. Впрочем, это не жалобы, а факт. Я довольна.
И Ася набрала в рот воды из стакана, надув щеки, брызнула на белье, спросила, словно вспомнив сейчас:
— Вы, кажется, хотели удирать из института?
— Была чудовищная попытка, Ася.
— «Попытка»! Вы просто патологический тип, — сказала Ася с осуждением и блеснула на Константина глазами. — Сами не знаете, чего хотите! Ну чего вы хотите вообще?
— Ася, есть вещи, которые долго объяснять. Просто у меня сохранились животные признаки. Иногда сам себя не понимаю. Потом — я ведь чуточку старше вас.
— Не козыряйте старостью. Как можно не понимать себя? Просто не Костя, а Гамлет, принц датский!
— Ася!
— Тише, не кричите, как в гараже, папа спит! Будете кричать тут, я вас прогоню немедленно.
Он увидел на спинке стула пижаму Николая Григорьевича и понял — его нет дома, она обманывала.
— Ася, я шепотом…
— Ну?
— Ася…
— Я знаю, что я Ася. Уже девятнадцать лет знаю. Ну что вы, честное слово! — Она настороженно посмотрела на него.
— Ася… Я… буду брызгать вам… водой. Клянусь, сумею, вы будете довольны. Вот через неделю уеду на практику, и такого усердного дурака не найдете, который будет вам брызгать водой. Я сделаю это талантливо.
Константин с дурашливой и умоляющей гримасой потянулся к стакану, но тотчас Ася, проворно повернувшись к нему, выхватила стакан, гладкое стекло скользнуло в ее пальцах, и Константин торопливым движением подхватил стакан на лету, расплескивая воду на ее сарафанчик. От неожиданности Ася ахнула, поспешно двумя руками отряхивая намокший подол, взглянула быстро — чернота глаз будто от головы до ног уничтожающе перечеркнула Константина.
— Терпеть не могу, когда мужчина лезет в женские дела! Ну что с вами делать? Облили меня талантливо, вот что! Уходите сейчас же, вы мне не нужны со своей помощью!
Она наклонилась, сдвинув колени, начала выжимать намокший подол, лицо стало сердитым; когда она наклонилась, Константин увидел трогательную нежную округлость ее груди в разрезе сарафанчика и сейчас же отвел глаза, растерянный, боясь, как бы она не перехватила его случайный взгляд, боясь ее стыда и гнева. Ему хотелось поцеловать ее в худенькую склоненную шею.
— Ася, я сейчас на кухню… я сейчас воды… — пробормотал Константин, с неуклюжей осторожностью поставил стакан на стол и, не решаясь оглянуться на нее, почему-то на цыпочках подошел к раскрытому окну. В черноте двора сопело, хлюпало, шелестело, точно ломали веточки на кустах: сквозь световой конус сыпались капли дождя, свежего, неожиданного, летнего.
— Ася, я сейчас… — повторил он виновато. — Я сейчас…
И высунул голову, подставил ее быстрым теплым струям, покрутил головой в этой льющейся сверху влаге, снова сдавленно говоря туда, в дождь, будто убеждая, казня себя:
— Мне на кухню… мне на кухню… О, болван!
— Что вы там делаете? — крикнул Асин голос за его спиной. — Купаетесь? Тогда идите в ванную! — И она несдержанно засмеялась. — У вас такой вид, будто вас из бочки с водой вынули! Возьмите мой зонтик!
Он, чувствуя на своем лице глупую улыбку, сказал:
— Ваш зонтик, Ася, нужен мне как рыбе галоши. Просто мне хочется набить себе физиономию, глупую, развратную физиономию. Не смейтесь, я себя знаю! Великолепно знаю!
— Что, что? — шепотом спросила Ася и, покраснев, машинально провела руками по влажному сарафану. — Что вы так смотрите? Вы совершенно мне гладить не даете. Вы что это сказали?
И она, вроде рассерженная его словами и тем, что он мешал ей, задернула на окне половину занавески, уже заявила полуснисходительно:
— Когда вы начинаете говорить, всегда что-нибудь ужасное ляпнете.
— Ася, я сам знаю, что я не ангел, но вы обо мне думаете очень уж плохо, — глухо сказал Константин. — Вы почему-то все, что угодно, можете мне говорить. А я ведь не мумия.
— Лжете, в глаза лжете! Вы сами какую-то глупость сказали!
Из темноты окна наносило плеск дождя, стук капель о подоконник, брызги летели на худенькие плечи Аси, они были неподвижны, она смотрела, замерев (так показалось ему), только покусывала нижнюю губу, — и вновь его охватило желание поцеловать ее в подбородок, в тонкую обнаженную шею.
И, боясь этого, боясь себя и ее, он сделал веселое выражение, по-дурацки бодро, так показалось ему, выговорил:
— Я ухожу, Ася.
— Уходите! — сказала она. — Буду рада!
Когда он несколько дней не видел ее, ему тревожно было — вечерами он ждал спешащий стук Асиных каблуков по коридору, ее голос на кухне заставлял его вздрагивать, он даже знал, когда набирала из крана воду — доносился снизу стремительный плеск: она зачем-то отворачивала кран до отказа. Иногда хотелось встретить Асю не дома, не в коридоре, а одну на улице, серьезно и отчаянно сказать ей: «Ася, если бы вы меня знали, все было бы иначе. Я могу быть другим… Просто была война. Я могу все забыть… Я даже могу быть серьезным, только поверьте мне. Только поверьте».
И, лежа на диване по вечерам, он думал об этом: то, что она была моложе его на шесть лет, жила, думала иначе, чем он, не знала всего, что знал он, и то, что она была сестрой Сергея, создавало нечто непреодолимое между ним и ею.
Он сказал обрывисто:
— Я ухожу, Ася… Вы только на меня не сердитесь.
— Уходите, пожалуйста! Я не задерживаю! Буду очень рада!
Он взялся за ручку двери и, пересиливая себя, спросил грустно:
— Вам со своей холодностью легко жить на свете? Почему вы такая холодная, Ася?
— Холодная? Пусть я лед, снег, камень! Не читайте мне нотации. Лучше быть холодным, злым, чем легкомысленным, пустым! — заговорила Ася с непонятной мстительностью. — Вы себя достаточно показали! Терпеть не могу грязных людей!
Ее голос толкнул его в спину, и он не сказал ни слова, распахнул дверь и, торопясь, закрыл ее, шагнул в коридор.
— Костя!
Он услышал, как сильным толчком раскрылась дверь, сразу же обернулся — в проеме двери стояла Ася, вся напряженная, глаза встревоженно увеличены. Он видел одни глаза, огромные, блестящие сплошной чернотой.
— Костя, Костя, — прошептала она. — Подождите! Идите сюда, в комнату, в комнату!.. Костя, Костя!
И втянула его в комнату, схватив за руку, дрожь сухих пальцев передалась ему, он непроизвольно порывисто сжал их с нерассчитанной нежностью, и внезапно она испуганно выдернула руку и стала перед ним, почти касаясь его груди, опустив голову, — он чувствовал чистый запах ее волос, — теребила на узенькой талии поясок сарафанчика, как бы опасаясь посмотреть ему в лицо. Потом тихонько отошла от Константина в угол комнаты, оттуда поглядела пристальным взглядом, вдруг, зажмурясь, ладонью шлепнула себя по одной щеке, затем по другой, говоря:
— Вот тебе, вот тебе!
— Ася… — только произнес Константин.
— Костя, вы ничего не спрашивайте. Хорошо? Хорошо? Дайте слово ничего не спрашивать! — ожесточенно, едва не плача, проговорила Ася и топнула ногой. — Ах, какая я дура! Сама себя ненавижу! Это ужасно! Мне надо было мужчиной родиться, брюки носить! Просто ошиблась природа… Ненавижу себя!
И резко отвернулась, беспомощно и косо глядя на темное, сыплющее дождем окно. Константин на цыпочках подошел к ней, помолчав, сказал шепотом:
— Если бы вы были мужчиной, я бы умер, Ася…
— Что? — с ужасом спросила она. — Что?
— Я бы умер, Ася…
В двенадцатом часу вечера пришел Сергей.
Во второй комнате молча сбросил намокшие ботинки, надел старые тапочки и, выйдя к Асе и Константину, спросил угрюмо:
— Где отец? Опять торчит в своей бухгалтерии? Великий бухгалтер наших дней! — добавил он раздраженно. — У самого сердце ни к черту, а сидит до двенадцати часов. Наверно, думает, без его подсчетов весь мир перевернется. Государственный деятель!
— Не смей так говорить об отце! — сказала Ася сердито. — Ты очень грубо говоришь об отце. И грубо разговариваешь с ним всегда! В тебе жестокость какая-то! Прекрати, пожалуйста, эти глупости!
Морщась, Сергей лег на диван, закрыл глаза; лицо было осунувшимся, отчетливо проступала морщинка на переносице, и Константин спросил медлительно:
— Что случилось, Серега?
— Так. Ничего. Дождь идет. Ладно. Я спать хочу. Пошли все к черту!
Он чуть покривился, подбил под голову маленькую диванную подушку, уже стараясь не слушать ни голоса Константина, ни Аси, ни плеска дождя, усилием воли заставляя себя заснуть.
8
В его сознание, замутненное сном, тупо ворвалось мгновенно возникшее движение — как будто рев танкового мотора за окном, как будто голоса людей, шаги, дребезжание стекол над самым ухом, — и, ничего не понимая, он открыл глаза, вскочил на диване.
Темнота недвижно стояла в комнате, глухо, с сопением, с бульканьем хлестал дождь, звенел по стеклам, бил по железному козырьку парадного.
«Фу ты, черт! — подумал он облегченно. — Откуда танки? Чушь лезет в голову! Который час? Рассветает?»
Он потер кисть, замлевшую от неудобного лежания во сне, потянулся за часами на столе, но тотчас отдернул руку, словно ударили по ней: сильное дребезжание стекол над головой заставило его быстро повернуться к темному окну, плотно слившемуся со стенами.
— Кто там? — крикнул Сергей.
— Быстро, откройте!
Кто-то по-чужому настойчиво стучал, было слышно хлюпание ног по лужам во дворе, но странно: в коридоре не звонил звонок, чужой голос не повторил «откройте» — все стихло. Сергей соскочил с дивана, на ходу зажег электричество и, открывая дверь в коридор, на какую-то долю секунды замедлил поворот ключа — внезапно пронеслась мысль о воровской банде «Черная кошка»: ходили слухи, что она появилась в Москве. Но сейчас же, почему-то сомневаясь в этом, вышел в коридор, тут, перед дверью, переспросил громко и недовольно:
— Кто там? К кому?
— Откройте! Проверка документов!
— Попытаюсь.
Он щелкнул замком, отступил в сторону.
Ворвалась дождевая свежесть, облила холодом грудь Сергея. Шаги по ступеням, движение, приглушенный голос: «Мамонтов, вперед!» — и, еще не увидев людей, их лиц, Сергей понял, что это не то, о чем подумал он. Слепящий свет карманного фонарика полоснул его по лицу, по глазам, скакнул вперед, в коридор, выхватил мокрый воротник плаща, погон, лакированный козырек фуражки мягко прошедшего вперед человека, и другой человек, остановившийся возле Сергея, посветив фонариком, спросил:
— Вы кто? Фамилия?
— Вам кого нужно? Вы кто? Из милиции? Уберите фонарик, что вы светите мне в лицо? — нахмурясь, сказал Сергей, невольно подумав, что это могли прийти за Быковым, снова спросил: — К кому?
— Я спрашиваю вашу фамилию! — властно произнес голос. — Фамилия?
— Положим, Вохминцев.
— Идите вперед, Вохминцев. Зажгите свет в коридоре. Вперед, вперед. В комнату, гражданин Вохминцев! — скомандовал начальственный голос, и до Сергея ясно донеслись из комнаты тревожные голоса Аси, отца. И он увидел, как вспыхнул свет в коридоре, в комнате и к настежь раскрытой двери, стуча каблуками, подошел, сделал поворот кругом и застыл с белобровым негородским лицом солдат в шинели, по-уставному поставил винтовку у ног.
Увидев все это, он вошел в комнату, еще полностью не сознавая, убеждая себя, что происходит, произошла страшная ошибка, невероятная обжигающая нелепость, и, еще не веря в это, остановился, вздрогнув от голоса, — низенького роста сухощавый капитан в плаще с погонами государственной безопасности (на погонах блестели капли дождя) держал в желтых пальцах какую-то бумагу, говорил спокойно, тусклым, гриппозным голосом:
— Вохминцев Николай Григорьевич? Вот ордер на арест. Собирайтесь.
Отец в исподнем белье, только пиджак накинут на плечи, — все это делало его жалким, незащищенным, лицо болезненно-небритое, будто в одну минуту постаревшее на десять лет, — мелко подрагивая бровями, даже не взглянул на бумагу, взгляд перескочил через голову капитана, встретился с глазами Сергея и непонимающе погас. Он мелкими глотками два раза втянул воздух, согнулся и сразу ставшей незнакомой, старческой походкой, не говоря ни слова, вышел в другую комнату. Капитан двинулся за ним, оттуда, из второй комнаты, донесся его носовой голос:
— Быстро, гражданин Вохминцев. Прошу быстро!
Было видно в открытую дверь, как он, оставляя следы грязи на полу, прошел к письменному столу, вприщур окинул стены, стол, потолок, неторопливо набрал номер телефона, сказал в трубку снижение:
— Да. Мамонтов. Мы здесь. Да. Слушаюсь. Хорошо. Слушаюсь.
В комнату из коридора испуганно выдвинулась толстая, укутанная в платок дворничиха Фатыма — понятая, как догадался Сергей. Второй офицер, старший лейтенант, ручным фонариком указал ей на стул. Фатыма села, робко озираясь. Старший лейтенант, с крепким деревенским лицом, тонкогубый, со светлыми степными глазами, глядел на Сергея в упор, расставив ноги.
«Отец вернулся поздно ночью. Я не слышал, когда он вернулся», — мелькнуло у Сергея, и приглушенные голоса в коридоре, и чужие голоса в квартире, и Фатыма, и следы на полу, и разнесшийся запах армейских сапог, мокрых плащей, наклоненная к телефону худая и чужая шея низенького капитана, и его слова, произнесенные в трубку, и эта вся грубо заработавшая машина вдруг вызвали в нем бессилие, злость и страх перед страшным, неотвратимым, беспощадно что-то ломающим в жизни его, отца, Аси. И в то же время не исчезала мысль о том, что все это какое-то недоразумение, что сейчас капитан, разговаривавший по телефону, положит трубку, извинится, объявит, что произошла ошибка… Но капитан положил трубку, потом, внимательно разглядывая стол, бумаги на нем, скомандовал, не поворачивая головы:
— Поторопитесь, поторопитесь, гражданин Вохминцев! Быстро! Прошу.
И Сергей бросился в другую комнату, туда, к отцу, которого торопил, подхлестывал этот чужой голос. Отец не спеша одевался, но никогда так неловко, угловато не двигались его локти, его руки искали и сомневались, словно бы вспоминали те движения, которые нужны были, когда человек одевается. И то, что он стал повязывать галстук, как всегда, задрав подбородок, опустив веки, — и этот задранный подбородок, опущенные веки бросились в глаза Сергею своей жалкой, унижающей ненужностью. И его снежно-седые виски, крепко сжатые губы, небритые щеки показались Сергею такими родными, своими, что, задохнувшись, он выговорил хрипло:
— Отец…
— Что, сын? — спросил отец, и непонятно затеплились его глаза. И повторил: — Что, сын?
Ася лежала на постели, судорожно натягивая одеяло до подбородка, в огромных блестящих зрачках ее плавал ужас и в шевелящихся бледных губах был тоже ужас. Она повторяла, вздрагивая:
— Папа, папа, папа… Что ж это такое? Папа…
— Э-э, интеллихенция, халстуки завязывает. Хватит! — раздался сзади командный голос — старший лейтенант с деревенским лицом, со светлым пронзительным взглядом проследовал к отцу, выхватил из его рук галстук, швырнул на стул. — А ну кончай, давай выходи. Давай прощайся.
— Ваша работа не исключает вежливости, — сухо сказал отец.
— Папа! — вскрикнула Ася, дрожа, вся потянувшись к отцу от постели, так, что одеяло сползло, открыло голые руки, и отец с каким-то новым, незащищенным выражением наклонился к ней, поцеловал в лоб, сказал едва слышно:
— До свидания, дочь… Обо мне плохого не думай… Прости… Вот оставляю одних…
А когда обернулся к Сергею в своем старом, потертом пиджаке, не успев застегнуть воротник сорочки — на сорочке нелепо блестела запонка, — когда в глазах его будто толкнулась виноватая улыбка, Сергей сильно обнял отца, ткнулся виском в колючую щеку, выговорил о ожесточением и надеждой:
— Отец, это ошибка! Все выяснится. Ошибка, я уверен — ошибка, я уверен, уверен, отец…
— Знаю, ты не любил меня, сын, — серым голосом проговорил отец. — Я для тебя был чужой… Почти чужой…
Отец как-то странно и болезненно, обняв Сергея, беспомощно поглядел на с ужасом прижавшую ко рту одеяло Асю, на стены комнаты, на письменный стол, проговорил:
— Живите как надо.
— Хватит, пошли! — прервал старший лейтенант, нетерпеливо кивая на дверь, и отец быстро пошел и только задержался на пороге, на секунду дрогнув плечами, точно еще хотел повернуться, и не повернулся, исчез в коридоре, в его сумрачном колодце.
Все было унижающим, противоестественно оголенным в присутствии этих людей в защитных плащах: и прощание отца, слова его, и то, что Сергей, глотая спазму, застрявшую в горле, не крикнул в эту минуту ему: «До свидания, папа!..»
— Ася… — зачем-то тихо позвал Сергей и не договорил.
В это время низенький капитан, аккуратно расстегнув плащ, подошел к книжному шкафу, растворил дверцы, вынул книгу, полистал ее, потряс, бросил на стул, гриппозно хлюпнув остреньким носом, достал другую… Ася, бледная, комкая на груди одеяло, со страхом смотрела на книжный шкаф, на без стеснения листающего страницы капитана, и Сергей заметил: вдруг бескровные губы, брови ее задрожали, она прижала одеяло к подбородку, вся сжалась, застонала в одеяло, подавляя рыдания.
— Ася… я прошу тебя… Оденься, — глухим голосом проговорил Сергей.
И в тот момент, когда в другой комнате он сдернул с вешалки летнее Асино пальто, зычный окрик остановил его:
— Ку-уда?
Старший лейтенант, прочно загородив дорогу, рванул из его рук Асино пальто, торопливо стал ощупывать карманы, подкладку, и Сергей почувствовал чужую силу, чужие пальцы, хватающие карманы, и внезапно, стиснув зубы, выговорил:
— Уберите руки!
Старший лейтенант изо всей силы держал пальто. Сергей видел, как упруго набухли желваки, стали мучными скулы старшего лейтенанта, твердо впились ему в лицо светлые глаза. Со сжавшей его злобой Сергей упорно смотрел в побелевшие, жесткие, готовые на все глаза, и в его сознании скользнула мысль, что он никогда не видел такое мучное, видимо жившее ночной жизнью лицо. Сергей произнес с трудом:
— Отпустите пальто! Я пока не арестован!
— Сидеть! В комнате сидеть! Никуда не выходить! Вот здесь сидеть! — яростным шепотом крикнул старший лейтенант. — Ясно?
— Князев! — окликнул капитан невнятно.
Видимо, он вынужден был сдержаться, не отводя от Сергея белого взгляда, отпустил пальто, узловатой кистью привычно провел по боку, где под плащом оттопыривалось, мотнул головой.
— А ну на место! Скаж-жи, быстряк!
Потом с ощущением бессилия Сергей сидел на диване, чувствовал: рядом ознобно вздрагивала Ася, укутанная в пальто, полулежала, прислонясь затылком к стене, мертво вцепившись пальцами в его руку. Он не знал уже, сколько времени шелестели страницы книг, выбрасываемых из шкафа, сколько времени ходили по комнатам чужие люди, зачем-то отодвигая шкафы от стен, заглядывали в щели; не знал, зачем трясли книги над полом, ища в них что-то.
Ему хотелось курить, непреодолимо хотелось втянуть в себя горький ожигающий дым, помнил, что сигареты в правом кармане пиджака в другой комнате на спинке стула перед диваном, но не вставал, не желая выказать волнения, которое унизило бы его, лишь успокаивающе стискивал ледяные пальцы Аси и слегка отпускал их, гладил их.
А они делали, видимо, привычную свою работу, не снимая плащей, фуражек, не разговаривая. Капитан сидел на краешке стула, по-птичьему согнувшись, опустив острый носик, желтыми, прокуренными пальцами шевелил страницы книг, тряс их, кидал на пол, изредка лез за скомканным платком, трубно сморкался, промокал носик, вытирал губы, глаза, покраснев, гриппозно слезились. И Сергею казалось, что его желтые пальцы оставляют следы гриппа на книгах, на стекле шкафа, на вещах, к которым он прикасался.
Дождь плескал по асфальту двора, и было чудовищно странно, что, как всегда, в стекле жидко светился дворовый фонарь, трясущийся от дождевых струй.
Старший лейтенант, широко, по-деревенски хозяйственно раздвинув ноги в хромовых, слегка собранных в гармошку сапогах, обрызганных грязью, сидел в сдвинутой на затылок фуражке за письменным столом, порой настороженно косясь на Сергея, читал бумаги отца, листал их, послюнив палец; с излишним стуком выдвигал ящики, в которых лежали письма, документы, ордена, конспекты Сергея, недоверчиво нахмуриваясь, выкладывал ордена, документы, письма перед собой. И были ненавистны Сергею его цепкие руки, плоская спина, плоская широкая шея, светлые степные волосы, заляпанные сапоги, собранные щеголеватой гармошкой. Старший лейтенант тщательно и подробно просмотрел документы, сложил их стопкой отдельно, хмыкнув, достал из ящика какую-то бумагу.
— А ну… иди-ка сюда!
С усмешкой держа в одной руке исписанный листок бумаги, он поднял другую руку, из-за плеча поманил пальцем Сергея.
— А ну-ка сюда иди! Это твое? — И локтем отодвинул документы, ордена в сторону, положил локоть на стол, читая про себя, шевеля губами.
По медлительности, нехорошей усмешке его, с какой он мог глядеть на непристойность, по мелкому почерку на тетрадном листке бумаги Сергей сейчас же догадался, что, очевидно, у него письмо Нины, и, испытывая желание встать, выхватить письмо из этой цепкой узловатой руки, сидел не двигаясь, стиснув зубы, — заболело в висках.
— А? Как же? Любовью занимаешься? Кто она? — различил он негромкий голос.
Сергей проговорил:
— Прошу не тыкать! Кто она — не ваше дело! Идите руки вымойте с мылом, протрите спиртом, прежде чем касаться чужих писем!
— Как не стыдно! Как вам не стыдно! — сдерживая плач, крикнула Ася, вонзив пальцы в ладонь Сергея. — Вы ведь советский человек!
— Встать!
— Вот как? А дальше что? — спросил Сергей и, как в темной дымке, встал, смутно видя перед собой посветлевшие добела глаза, готовый при первом движении этого человека сделать что-то страшное, готовый ударить его, уже не сознавая последствий, уже не думая, чем это кончится. И он снова спросил: — Ну? Дальше что?
— Князев! — простуженным голосом позвал капитан и поднес платок ко рту, гриппозно чихнул и утомленно, с выражением страдания склонился над книгой.
— Освободить диван! Что тут в диване? — тише, подчеркивая в голосе злую вежливость, проговорил старший лейтенант. — Ну-ка, посмотрим!..
И Ася, не понимая, пошатываясь, испуганно поднялась, прижимая к груди полу пальто, и старший лейтенант тотчас откинул одеяло, простыню, оттолкнул ногой матрас, стал выкидывать из ящика пересыпанную нафталином зимнюю одежду. Потом выпрямился, обратил набрякшее краснотой широкое лицо и вдруг, даже с видом странного заискивания, сбоку заглянул в глаза Сергея.
— Так где же хранится троцкистская литература, а?
— Что?
— А ну оденьтесь-ка, покажите, где у вас сарай! Пройдемте, — неестественно улыбаясь, приказал старший лейтенант.
И когда Сергей прошел мимо неподвижно сидевшей с положенными на коленях руками Фатымы, мимо застывшего солдата в коридоре, когда толкнул дверь из парадного на улицу, старший лейтенант включил карманный фонарик, ободряя заискивающе-вежливо:
— Прошу, прошу…
Лил дождь, но темнота ночи поредела, в водянисто посеревшем воздухе чувствовался близкий рассвет, проступали силуэты домов, мокрый асфальт, мокрые крыши. Из водосточных труб хлестали потоки воды, дождь глухо шумел в черных, уже различимых вдоль забора липах, когда шли к ним по лужам от крыльца, и затем мягко застучал, забарабанил над головой по толю: сараев, после того как Сергей резко, с каким-то мстительным щелчком откинул мокрую ледяную щеколду, и оба — он и старший лейтенант — вошли в горько пахнущую березовыми поленьями тьму.
— Вот наш сарай, — сказал Сергей. — Ищите!
Капли, просачиваясь сквозь дырявый толь, с тяжелым однообразным звуком падали в щепу.
Желтый луч фонарика пробежал по белым торцам поленьев, сложенным штабелем, скакнул вниз, вверх; вспыхнула влажная щепа на полу, изморосно блеснула отсыревшая стена за штабелем поленьев, свет прямым коридорчиком уперся в стену, поискал что-то там.
— А ну отбрасывайте поленья от стены! — скомандовал лейтенант. — В угол — дрова!
— Что-о? — спросил Сергей. — Дрова перекидывать? Хотите искать — перекидывайте! Нашли идиота! Ищите!
Старший лейтенант круто выругался, отбросил несколько поленьев в угол, внезапно луч фонарика впился в пол возле заляпанных грязью сапог, Сергей увидел перед собой ртутно скользнувшие глаза, едкий табачный перегар коснулся губ.
— О себе не думаешь, ох, много болтаешь, парень. Ты институт кончаешь, Сергей… Видишь, имя даже твое знаю. Давай по-простому, я тоже воевал, — с неумелой мягкостью заговорил он. — О себе подумай, тебе институт закончить надо, инженером стать. А можешь его и не закончить… Я воевал, и ты воевал. Я коммунист, и ты коммунист. Жизнь свою не порть. Я в лагерях видел всяких. Где у отца троцкистская литература?
Сергей молчал: крупные капли шлепались в щепу, одна попала Сергею за ворот, ледяным холодом поползла по спине. Он проговорил насмешливо:
— Вот здесь, за дровами, в подвале с подземным ходом. Ну ищи, откидывай дрова! Найдешь!
— Смеешься, Сергей?
— Плачу, а не смеюсь.
— Та-ак.
Старший лейтенант вплотную приблизил белеющее лицо к лицу Сергея, заговорил, тяжеловесно разделяя слова:
— Смотри… другими… слезами… умоешься. — И резко возвысил голос: — А ну выходи из сарая!
В комнатах все носило следы чужого прикосновения — валялись книги на стульях, на диване, на полу; настежь были открыты дверцы буфета, книжного шкафа, шифоньера, выдвинуты ящики стола — все как будто насильственно сместилось, было сдвинуто, неопрятно обнажено.
Капитан, обтирая покрасневший носик, уже устало ссутулился за обеденным столом, писал что-то автоматической ручкой, слезящиеся глаза его на сером немолодом лице моргали страдальчески — он дышал ртом, лоб морщился, короткие брови изредка подымались, как у человека, готового чихнуть и сдерживающего себя.
Перед ним на скатерти лежали на свету два обручальных кольца — отца и матери, хранимых почему-то отцом, наивно светились позолоченные старинные серьги матери, кажется, подаренные ей молодым Николаем Григорьевичем еще в годы нэпа, слева стопкой лежали телефонная книжка, документы, бумаги, старые письма.
— Есть еще золотые вещи и драгоценности? — спросил капитан, обращаясь к Асе утомленно.
— Нет, — шепотом ответила Ася. — Нет, нет…
Капитан склонился над бумагой — светлая капелька собралась на кончике носа, звучно упала на бумагу. Он через силу сделал нахмуренное лицо, вместе с кашлем продолжительно высморкался — вся маленькая сухая фигурка заерзала, зашевелилась, щеки покраснели, и было жалко, неприятно видеть его старательно скрываемое смущение. По-прежнему хмурясь, он смял платок, сунул в карман, сказал тихим голосом старшему лейтенанту:
— Кончайте.
Тот, упершись кулаками в стол, напружив плоскую шею, медлительно, точно не слыша капитана, читал то, что было написано на бумаге, облизывая губы, думал сосредоточенно.
— Буфет, — наконец сказал он и показал кивком на буфет. — Входит в опись?
— Пожалуй.
Капитан опустил матового оттенка веки, взял ручку. Терпеливо проследив за движением сухонькой руки капитана, старший лейтенант, крепко ступая, вышел в другую комнату, споро собрал на письменном столе бумаги Сергея — записную книжку, письма, — вернулся, положил все это перед капитаном, сказал что-то коротко ему на ухо.
— Пожалуй, — ответил капитан, помедлив, и маленькой своей рукой стал собирать бумаги в кожаный портфель.
Он встал.
И Сергей понял, что, несмотря на свое звание, капитан этот тайно побаивается старшего лейтенанта, его наглой решительности и что вследствие этого старший лейтенант, несмотря на низшее свое звание, имеет большую власть, что они оба, делая одно дело, остерегаются, не любят друг друга. И, поняв это, чувствуя злое отвращение к ним обоим, сказал:
— Вы взяли мою записную книжку, мои письма. Они не имеют никакого отношения к отцу.
Старший лейтенант, поиграв желваками, глянул на ручные часы; капитан застегнул плащ, надвинул фуражку так, что выпукло стал выделяться бугорок затылка, и первый последовал к двери, неся портфель.
— Выходи, — махнул пальцем старший лейтенант Фатыме, и она, казалось, все время ареста и обыска дремавшая на стуле, в углу комнаты, вскочила в полусне, заспешила, переваливаясь толстым телом, в коридор.
Выходя последним, старший лейтенант распрямил грудь, задержав воздух в легких, зорко прицелился зрачками на Сергея, козырнув, проговорил обещающе:
— Еще встретимся, Сергей Николаевич.
И перешагнул порог, не закрыв двери.
Все было кончено. Даже в коридоре потушили свет. Все неожиданное и насильственное ушло с ними, исчезло вместе с затихшими шагами на крыльце. Все стихло, только дверь еще была открыта в темноту коридора.
Сергей вскочил с дивана и так бешено, изо всей силы хлопнул дверью, что от косяков посыпалась штукатурка, зазвенели стекла в окнах. Он заходил по комнатам, наступая на книги, на разбросанную по полу бумагу, будто жадно искал что-то и не находил, потом бросился к окнам, распахнул форточки в серую муть утра, глотнул сырой воздух, как воду.
— Проветрить, проветрить! Проветрить, к чертовой матери! — говорил он. — Все к чертовой матери! Ася, Ася, дай мне папиросы, у меня в кармане!.. Или есть у нас водка, есть водка? Что-нибудь выпить… — заговорил он срывающимся голосом, стоя к Асе спиной около форточки.
Ася крикнула со слезами:
— Сергей, что с тобой?.. Сережа!
Она шарила в его пиджаке, висящем на стуле, не попадая в карманы; ее расширенные глаза, налитые ужасом, не отрывались от спины Сергея.
— Сережа, миленький…
Она приблизилась к нему, протягивая папиросы; стуча от нервного озноба зубами, одной рукой притискивая воротник пальто к подбородку, прошептала:
— Сережа, миленький… Что же это? Как же теперь?
Горячий колючий комок унижения и бессилия застрял в горле, и он не мог проглотить этот комок, и слезы душили, не давали дышать, мешали ему улыбнуться Асе — губы были как каменные. Он потер горло, точно сдирая на нем что-то липкое, проговорил с усилием:
— Ничего… Я с тобой. Я буду с тобой…
И обнял ее за худенькие трясущиеся плечи.
9
Не раздеваясь, уже в конце ночи задремал на диване, неудобно прикорнув на боку, и в дреме не покидало его острое, тоскливое ощущение неудобства, какое-то беспокойство, как будто воровски спал на краю вокзальной лавки среди беззвучно кричащих вокруг людей.
— Сергей, Сережа!..
Он рывком сел на диване — и сразу почувствовал свинцовую тяжесть в болевшей голове.
Было утро, солнце висело над мокрыми крышами.
Ася, собравшись комочком, лежала на своей кровати, укрывшись не одеялом, а пальто, дышала часто, жалобно всхлипывая во сне; синие тени проступили в подглазье. И Сергей, вспомнив все, подумал, что она звала его во сне, что он очнулся от ее голоса, позвал шепотом:
— Ася!..
Она не ответила. И тотчас громкий стук в дверь повторился и вместе с ним — громкий голос Константина в коридоре:
— Сергей, открой! Открой!
С тошнотворным отвращением к этому стуку Сергей встал, медленно повернул ключ, увидел на пороге Константина, заспанного, в расстегнутой на груди ковбойке, молча потянул из пачки сигарету, зажал ее зубами.
— Сережка! Отца? Ночью? — Константин обежал взглядом по комнате со следами беспорядка — книги, бумаги еще валялись на полу. — Сережка… ночью взяли… отца? Я слышал возню — ни дьявола не понял! Что молчишь, т-ты?..
— Да, — сказал Сергей. — Не все ли равно когда.
— И Ася?.. — Константин на цыпочках подошел к кровати, где, свернувшись калачиком, лежала она под пальто, наклонился с желанием помощи, прошептал: — Асенька…
Она на секунду посмотрела на него со страхом и повернула голову к стене, застонав, как от боли.
— Быков! — вдруг охрипшим голосом проговорил Константин. — Сволочь Быков! — крикнул он.
И рванул дверь, выскочил в коридор, и тут же Сергей услышал грохот его бега, бешеное хлопанье дверью в глубине квартиры и следом бросился за Константином в конец темного коридора, где была комната Быкова.
— Костя! Сто-ой!..
Он не успел догнать его — увидел в распахнутую дверь стол, белую скатерть, чайную посуду и куда-то в потолок обращенное страшное, налитое лицо Быкова. Константин, вцепившись в его шелковую пижаму, подняв его со стула, яростно тряс его так, что рыхло колыхалось короткое плотное тело, а тот, не отбиваясь, только толстыми складками съежив шею, багровый, вздымал голову к потолку, хрип вырывался из его трубкой вытянутых губ.
— Па-аскуда! Сволочь!.. Это ты… это ты, б… доносы строчишь? Ты людей мараешь?.. Чай пьешь, сволочь, когда тебе каяться нужно! На коленях ползать! — Константин, крича, перекосив неузнаваемое лицо, сумасшедше дернул Быкова к себе, затрещала, лопнула, расползлась пижама на груди, обнажая пухлую волосатую грудь. И в это же мгновение Сергей, напрягая мускулы, со всей силы оторвал их друг от друга. Быков в расползшейся до живота пижаме отлетел к этажерке, ударился о, нее спиной, от удара полетели на ковер фарфоровые слоники, Он тяжело сполз на пол, рыская по лицам обоих глазами загнанного зверя.
— Костя, подожди! Костя, стой! — крикнул Сергей, став между Быковым и Константином. — Подожди, я тебе говорю!
— Живет мразь на земле: ест, спит, ворует, ходит в сортир! — задыхаясь, еле выговорил Константин. — Ну что с ним делать? Что с ним делать? Убить, чтоб не вонял! За такую сволочь отсидеть не жалко! Подумать только, человеческим голосом говорит! А? Все берет от жизни, а сам копейки не стоит! Гроша не стоит!
— Ответите… за все ответите… я вас всех… ответите… истязание… — судорожным горлом выдавливал Быков, сидя на полу, и слезы побежали по щекам, он рванулся, пошарил руками по полу, слепо натыкаясь пальцами на фарфоровых слонов, и потом, покачиваясь и схватив себя по-бабьи за щеки, закричал визгливым шепотом: — Лю-юди! Люди-и! На помощь, на помощь!
— Люди, помогите этой мрази, поверьте этой шкуре! Люди-и! — передразнил Константин. — А ведь этой проститутке кто-то верит, а? Верят, а?
Быков, все покачиваясь из стороны в сторону, сжимал щеки ладонями, с одышкой выталкивая из себя крик:
— Люди, люди-и!..
Мигали влажные пухлые веки, выражение злости в его лице не соответствовало жалкой бабьей позе, неуверенному крику, разорванной на волосатой груди пижаме. И Сергей, испытывая отвращение к его голосу, грузному телу, к его хриплому дыханию, ко всему тому, что он знал о нем и не знал, спросил самого себя: «Мог ли он оклеветать отца? — И ответил сам себе: — Мог…»
Он ответил сам себе «мог», но все же не поверил, как без колебаний поверил этому Константин, и, чувствуя тяжесть в голове, не оставлявшую его после ночи, сказал:
— Пошли, Костя.
— Я еще доберусь до тебя, паук! — Константин с ненавистью отшвырнул носком ботинка валявшегося на полу фарфорового слоника. — Заткнись, самоварная харя!..
— Петя, что ты? Что они с тобой сделали? — взвизгнула жена Быкова, вбежав из кухни в комнату.
— Люди-и!.. Люди-и!.. На помощь! — все нарастая, все накаляясь, переходя в сиплый рев, неслось из комнаты Быкова.
— Ты встанешь завтракать, Ася?
— Мне не хочется, Сережа. Я полежу.
— Что у тебя болит?
— Ничего.
— Ну что-нибудь болит?
— Нет.
— Ну что-нибудь?
— Нет. Немножко озноб. Это грипп. Возьми градусник. Пожалуйста…
— Ася, я принесу тебе в постель завтрак. Или, может быть, ты встанешь?
— Я не хочу есть. Возьми градусник. У меня просто грипп.
Он взял градусник, влажный, согретый ее подмышкой, долго всматривался в деления: температура была пониженной — тридцать пять и четыре. Ася лежала, укрытая одеялом, голова повернута к стене, освещенной низким ранним солнцем; белизна ее лба, в ознобе дергавшиеся веки, худенькая, жалкая шея вызывали в Сергее чувство опасности. Никогда он не испытывал такого страха за нее, такой близости к ней, к ее ставшему беспомощным голосу, будто лишь сейчас понял, осознал, что это единственно родной человек, которому был нужен он. «Я любил ее всегда, но не замечал ее жизни, не видел ее, был груб, равнодушен…» — подумал он, ни в чем не прощая себе, и проговорил вполголоса, нежно, как никогда не говорил с ней:
— Сестренка, не хочу слышать слово «не хочу». Ты должна позавтракать. Я сделал великолепную яичницу. Попробуй. Армейскую яичницу.
— Я спать… Больше ничего. Спать… — прошептала Ася, не поворачиваясь от стены, и, когда говорила это, край рта ее начал вздрагивать и сквозь сжатые веки медленно стали просачиваться слезы. Потом с закрытыми глазами кончиком одеяла она вытерла щеку, спросила по-прежнему шепотом: — Костя здесь? Пусть уходит, пусть уходит! И ты уйди… Я одна. Мне одной…
Сергей посмотрел на Константина. Тот стоял у двери, плечом к косяку, тоскливо покусывая усики, и, разобрав ее шепот, мрачно, с хрипотцой сказал:
— Асенька, я ухожу. Да, мы уходим, Асенька.
Когда оба вышли в соседнюю комнату, Константин после тягостного молчания спросил:
— Она видела все?
— Да.
— Ну что мы стоим как идиоты? — непонимающе воздел руки Константин. — Ну что, чем, как лечить ее? Что ты думаешь?
— Не надо орать. — Лицо Сергея было серо-бледным, заострившимся, как от болезни. — Я попросил бы тебя, — добавил он мягче.
В другой комнате была полная тишина.
— Жизнь бьет ключом, — произнес Константин ядовито. — И все по головке. Все норовит по головке. Н-да, стальную головенку нужно иметь. Ну что мы стоим дураками?
Сергей не узнавал его — шла от Константина какая-то непривычная для него и раздражающая нетерпеливая сила, когда он спросил опять:
— Слушай, ответь мне одно: ты хоть знаешь — он на Лубянке?
Сергей был разбит, опустошен ночью, не было сейчас желания говорить о том, что было несколько часов назад, в ушах, как во сне звучал стук в дверь, чужие голоса, шаги — и горькое удушье подступало к горлу; хотелось лечь, закрыть глаза.
— Костька, уйди, я полежу немного, — проговорил он и лег на диван.
И тотчас что-то скользкое, вызывающее тошноту заколыхалось перед ним, и среди этого скользкого двигалась, мелькала не то пола плаща, намокшая от дождя, не то козырек фуражки, лакированно блестевший в мутной тьме, в которой почему-то пахло мокрыми березовыми поленьями, и звонко стучали капли, били в висок металлическими молоточками, и что-то черное, бесформенное непреодолимо надвигалось на него. И, пытаясь уйти от этого, что вбирало, всасывало его всего, пытаясь не видеть козырек фуражки среди удушающего запаха березовых поленьев, Сергей, глотая слезы, застонал и сам, как сквозь железную толщу, услышал свой стон…
«Что это? Что это со мной?»
Он судорожно вскинулся на диване, — слепило в окно солнце, под его пронзительной яркостью четко зеленела листва лип. Был полдень, тишина, жара на улице.
— Что я? — вслух сказал Сергей, чувствуя мокрые щеки, вспоминая, что он сейчас плакал во сне, и стыдясь этого. — Что я? — повторил он, вытирая щеки, и тут только дошли до него голоса из глубины комнаты.
В углу комнаты на краю стула сидел Мукомолов, против него — сумрачный Константин; Мукомолов, подергивая, пощипывая бородку, смотрел в пол, говорил с возбужденным покашливанием:
— Это ужасно, чудовищно! Зачем это, зачем это, кому это нужно? Ужасно! Николай Григорьевич — честный коммунист. Я верю, я знаю. Кому нужен его арест?
— Таким сволочам, как Быков, — ответил Константин. — Вот вам ответ на все ваши вопросительные знаки. Чему вы удивляетесь? Подлецам верят! Верят их словам, доносам! А вам — нет!
— Не делайте обобщений, Костя! Стыдно! — шепотом вскричал Мукомолов. — Что значит верят? Ложь, цинизм! Я живу, вы живете, живут другие люди, миллионы советских людей. Подлецы — накипь! Именно — грязная накипь! Мы должны счистить эту грязь, да, да! Так, чтобы от нее брызги полетели, брызги! Это жаль, это горько! Но не все подлецы! Нельзя! Кроме того, эти органы — да, да! — контролирует Берия!..
— А кто его знает? — неохотно проговорил Константин. — Я с ним чай не пил.
Сергей, закрыв глаза, слушал голос Константина и думал, что все это было: его, Сергея, грубовато-ядовитые разговоры с отцом, и открытая насмешка, и грустные, что-то особо знающие глаза отца — сознавал теперь, что не мог ему простить усталости после войны, после смерти матери, его замкнутости, похожей на равнодушие, его ранней седины. Он не мог простить ему старости.
«Болен… Он был уже болен, болен! — подумал он и даже замычал, стискивая зубы, — вспомнил долгие лежания отца на диване по вечерам, тишину, шуршание газеты, молчаливую возню с позванивающими пузырьками за дверью и запах лекарств из другой комнаты. — У него все время болело сердце! Что я сделал? Как помог? Раздражался, злился!.. Один вид отца раздражал меня…»
Он пошевелился, весь в поту, прежнее удушье в горле, что было во сне, не отпускало его. «Что это со мной?» — подумал он, глубоко глотнул воздух и, преодолевая это незнакомое оцепенение тела, сел на диване, спросил:
— Как Ася?
Мукомолов, с яркими пятнами на щеках, сутулый, в своем длиннополом пиджаке, нелепой прыгающей походкой приблизился к дивану, бородкой повел на дверь в другую комнату.
— Там Эльга Борисовна. Ничего, ничего… Это, как говорится… — забормотал он неопределенно и чуть исподлобья все смотрел выцветшими глазами как бы сквозь Сергея, точно видел что-то свое. — Там они, да, да, женщины… — все бормотал он и вынул чистый клетчатый платок, высморкался и, вроде не зная, что делать, долго вытирал мясистый нос, бородку, покашливая. — Вам, Сережа… это полагается, да, да, члену партии… Это необходимо… здесь никого не обманешь… и нет смысла… Заявление в партком… Поверьте… так лучше… В партком института вам надо…
Мукомолов жадно закурил папиросу; казалось, задымилась вся голова.
— Николай Григорьевич арестован органами МГБ, и в этих случаях… да, да…
Сергей проговорил отчужденно:
— Это ошибка, Федор Феодосьевич. Отец будет дома. Зачем мне заявление?
— Да, да, да, — согласился грустно Мукомолов и подергал бородку так, что папироса затряслась в зубах.
— Никаких заявлений, пока своими ушами не услышу правду! — сказал Сергей, вставая с дивана. — Пока все не узнаю об отце. Я на Лубянку пойду, к министру пойду — все узнаю. Заявление! Зачем? Какое заявление?
— Сережка-а, — протянул Константин, — не будь наивняком. До министра ты не дойдешь. А осторожность — часть мужества, как сказал один умный человек. Не лезь напролом, Сережа… Напиши. Бумаги не жалко. На всякий случай.
Сергей проговорил:
— Такая осторожность — это мужество для сволочей. «Знать ничего не знаю, отца арестовали, я к этому отношения не имею». А я знаю, что отец не виноват.
Мукомолов рассеянно глядел в окно, на солнце, которое в оранжевой пыли садилось за крыши домов, Константин угрюмо рассматривал ногти, и Сергею было больно и неприятно то, что они слушали его невнимательно.
— Фамилия министра МГБ Абакумов, — напомнил Константин. — Рад, если ты дойдешь до него.
— Я все узнаю. Я потрачу на это все время, но узнаю все, — повторил Сергей. — Я все узнаю, все!.. Иначе не может быть.
— Действуйте, действуйте, Сережа, дорогой! — Мукомолов рывками заходил по комнате, рассыпая вокруг себя пепел от папиросы. — Нужно бороться, нужно не опускать голову! Простите, Сережа, мы здесь мешаем, мешаем!.. Вам надо побыть одному, обдумать все! Эля! — окликнул Мукомолов, замявшись перед дверью. — Эля, Эля!
Дверь приоткрылась, и бесшумно вышла Эльга Борисовна, маленькая, хрупкая, движения тихи, близорукие глаза озабоченно прищурены; вечернее солнце красновато озаряло ее лицо.
— У нее не грипп, никаких признаков, — шепотом сказала она и зачем-то показала кальцекс на своей детской ладони. — У нее нервы, Сережа… Она бредит, плачет, бедная девочка. Ее преследуют какие-то ужасы… О, как это понятно, как понятно… Я позвоню на Петровку, у нас знакомый врач… Федя, перестань курить, пожалуйста, и не кричи! Девочке нужны покой, тишина… Сережа, если ты позволишь, я буду с Асей. Бедная девочка сжимала мне руку, когда я сидела рядом… Боже мой, боже мой…
— Это… это серьезно? — спросил Сергей, желая сейчас только одного — чтоб с Асей не было серьезно. — Это… быстро проходит?
— Как я могу знать, Сережа? Надо вызвать хорошего врача.
— Уже, — мрачновато вмешался Константин. — Я вызвал профессора из Семашко. Этому профессору в тяжелые времена завозил дрова. Это не забывают. Будет через час.
— Спасибо, Костя, — сказал Сергей.
— Пошел… со своим спасибо! — ответил Константин, отмахиваясь. — Еще лобызаться, может, полезешь с благодарностью?
Мукомолов и Эльга Борисовна посмотрели на них удивленно, не проронили ни слова.
В комнате затрещал, словно вскрикнул, телефонный звонок. Сергей, вздрогнув, сорвал трубку, сказал «да», — и знакомый, чудовищно знакомый теплый голос прозвучал в мембране, как будто из другого, несуществующего реально мира:
— Сере-ежа…
— Его нет дома. — Он опустил трубку.
10
Справочная МГБ находилась на Кузнецком мосту — Сергей точно узнал адрес и быстро нашел ее.
После жары полуденной улицы, запаха бензина, гудения машин, горячего света стекол, после душного асфальта тревожно было войти в пахнущий холодным бетоном подъезд, в полутемную от запыленных окон приемную с кабинетно-темными дубовыми панелями, с застывшей здесь больничной тишиной. Люди сидели возле стен молча, не выказывая друг к другу любопытства, подобрав ноги под стулья, лица казались тусклыми пятнами.
Когда Сергей вошел сюда, охваченный преувеличенной решимостью, неисчезающим желанием действовать, и спросил громко: «Кто последний?» — и когда услышал бесцветный ответ: «Я», он почувствовал ненужность своего громкого голоса — сидящие на крайних стульях взглянули на него не без опасливого недоверия. Женщина в белом пыльнике, с усталым красивым лицом вздохнула; беззвучно захныкала у нее на коленях, кривя большой рот, некрасивая девочка лет пяти, придавливая к груди соломенную корзиночку; лысый, начальственного вида мужчина, бесцветно ответивший «я», помял кепку в руках и замер, держа ее меж колен.
— Я за вами, — спешно вполголоса проговорил Сергей, и этот кисловатый казенный запах приемной, этот чужой запах неизвестности сразу обострил ощущение беспокойства.
Лампочка сигналом зажглась, погасла над дверью, обитой кожей, и человек в углу неслышно вскочил, лихорадочно-спешно засовывая газету в карман пиджака, и мимо него из серых тайных глубин комнаты одиноко простучала каблуками к выходу молоденькая женщина, непослушными пальцами скомкала на лице носовой платок, высморкалась, всхлипывая. Человек с газетой оглянулся на нее, оробело потянувшейся рукой открыл дверь, обитую кожей, и тихая, словно бы пустая, без людей, комната поглотила его.
Все молчали, прислушиваясь к слабо возникшим, зашуршавшим голосам за толстой дверью. Лысый мужчина начальственного вида мял кепку, глядел в пол. С улицы, залитой солнцем, глухо — сквозь двойные пыльные стекла — доносились гудки автомобилей на Кузнецком мосту. Девочка стеснительно завозилась на коленях у красивой женщины, растянула губы, крохотные сандалики, ее белые носочки задвигались над полом.
— Тетя, пи-ить, — захныкала она тоненько и жалобно. — Тетя Катя, я хочу пи-ить. Я хочу-у…
— Подожди, родная, потерпи, деточка, — заговорила женщина, обняв худенькое тельце девочки, просительно посмотрела на соседей. — Сейчас наша очередь, и мы пойдем домой. Потерпи, потерпи, маленькая…
Все отчужденно молчали, не обращая внимания на красивую женщину и девочку в новеньких сандаликах. Лысый мужчина, неотрывно, тупо уставясь себе под ноги, мял кепку. Мальчик лет пятнадцати, в футбольной безрукавке, испуганно расширенными глазами следил за лампочкой над дверью, ерзал на стуле, весь напряженный, пунцовый. Рядом с женщиной старуха в темном платке, в новых сапогах, около которых темнел узел, старательно жевавшая из кулечка, заморгала на девочку красными веками, вынула из кулечка деревенский пирожок, помяла его, бормоча тихонько и непоследовательно:
— Покушай, покушай, милая. Ить я тут третий раз… Из Бирюлева… Вот зятю велели одежу привезти. И двести рублей… Две сотельных можно. В дорогу-то… О господи, грехи наши…
«Все они… так же, как я? — подумал Сергей, оглядывая сидящих в приемной, угадывая в них то, что было в нем самом. — Кто они? Как у них случилось это? Когда?»
Вспыхнула лампочка. Немой свет, сигналя, замигал над дверью; вышел тот человек с газетой, торчащей из кармана, спеша, зашагал к выходу, обтирая ладонью взмокший лоб.
— Валенька, пошли, Валенька… Бабушка, она не голодная… Спасибо…
Красивая женщина, бледнея, суетливо встала, потащила девочку за руку к двери, девочка протянула другую руку к пирожку, косо, нетвердо переступая сандаликами, и ее маленькое тельце оказалось точно распятым между дверью и этим пирожком. Девочка в голос заплакала, упираясь сандаликами в каменный пол; женщина с растерянным лицом сердито втащила ее за дверь.
— О господи, грехи… — всхлипывающе забормотала старуха, аккуратно завернула пирожок в газету, по-мужски положила большие темные руки на колени.
«Они все узнают так же, как я… — думал Сергей, остро чувствуя эту появившуюся нить, которая связывала его и с лысым мужчиной, и со старухой, и с красивой женщиной, и с девочкой, ушедшими за толстую дверь. — Как у них случилось это? Так же, как с отцом? Или, может быть, муж этой красивой женщины или отец девочки в сандалиях — враг?»
Он мог и хотел поговорить со старухой, с лысым мужчиной, с беспомощным подростком в безрукавке, выяснить обстоятельства ареста, сравнить их и обстоятельства ареста отца. Но отчужденно разъединяющее людей молчание давяще стояло в этой тусклой от пыльных стекол приемной.
В дверь входили и выходили люди — пустела приемная. Она теперь гулко и каменно отдавала шаги. Никто не задерживался там, за обитой кожей дверью, более пяти минут. Время продвигало Сергея все ближе к сигналам лампочки, и со все нарастающим ожиданием он пересаживался на опустевшие стулья. И вдруг свет коротко зажегся вверху, словно резанул по зрачкам, но что-то, казалось, темно и душно надвинулось из безмолвия таинственной комнаты; широкой фигурой, шумно сопя, тенью прошел мимо лысый мужчина, расправляя смятую кепку на голове; и Сергей, как через очерченную границу, перешагнул за этот свет лампочки в чрезвычайно узкую, тесную, освещенную сбоку окном, похожую на коридор комнату.
За огромным — на половину кабинета — письменным столом, лишь с двумя тоненькими папками на углу, выпрямившись, сидел средних лет, уже полнеющий майор МГБ, ранние залысины были заметны над высоким лбом, одна рука держала папиросу у полных, с поднятыми уголками губ, близко поставленные к переносице карие глаза весельчака глядели сейчас заученно-покойно. Эту бесстрастность, как показалось Сергею, немолодой майор умел терпеливо сохранять в течение дежурства, потом, видимо, взгляд его тут же менял выражение, тотчас веселел, готовый к своей и чужой остроте.
— Слушаю, слушаю, — сказал он приятным бархатистым голосом и не отнял холеной руки с папиросой от губ. — Садитесь, молодой человек. Слева от вас стул.
— Я пришел выяснить насчет отца, — сказал Сергей, не садясь. — Я хотел бы узнать…
— Фамилия?
— Вохминцев.
— Имя и отчество?
— Николай Григорьевич.
Майор потянул папку от угла стола, раскрыл ее бледными интеллигентными пальцами, полистал, обволакиваясь дымом папиросы. И, хотя в эту минуту ничего не выражающий взгляд его пробежал по бумаге и он все выше подымал брови, листая, щелкая страницами в папке, Сергей, стоя перед столом, с задержанным дыханием ожидал внезапной виноватой улыбки на полукруглых губах майора, его вежливого извиняющегося голоса: «Простите, произошла ошибка, ваш отец уже освобожден. Он, возможно, ждет уже вас дома. Так что, молодой человек, простите за ошибку…»
— Вохминцев Николай Григорьевич?.. Ваш отец, Вохминцев Николай Григорьевич, одна тысяча восемьсот девяносто седьмого года рождения, находится под следствием.
— Под следствием?
Этот спокойный голос майора вдруг сдвинул, смял все в Сергее — все еще живущую в нем надежду, и тоскливая, сосущая пустота вновь холодком охватила его. Он сказал через силу:
— Мой отец не может находиться под следствием, он не виноват ни в чем. Его арестовали по ошибке…
— Следствие все покажет, гражданин Вохминцев. По ошибке никого не арестовывают в Советском государстве, смею заметить. Заходите. Узнавайте.
Светлые волосы над залысинами были успокоительно влажны, гладко блестели после утреннего умывания и причесывания, лицо мучнисто-белое, холеное, только темнота заметна была под близко поставленными к переносице глазами весельчака, — похоже, он плохо спал ночь. И голос его прозвучал слегка заспанно:
— Я вас не задерживаю, гражданин Вохминцев.
Рука майора заученно потянулась к кнопке. И на миг, приостанавливая это движение, Сергей подался к краю стола, где чернела маленькая кнопка сигнализации, проговорил голосом, заставившим майора глянуть любопытно-зорко:
— Объясните, пожалуйста, в чем его обвиняют?
Майор безмолвно разглядывал Сергея.
— Где он находится? В тюрьме? Можете ответить? Почему отца арестовали — я могу знать?
Майор не нажал кнопку и, выждав, сказал официально, — в голосе прозвучал оттенок раздражения:
— Ваш отец находится под следствием. Повторяю.
— Долго оно будет продолжаться… это следствие? — проговорил Сергей не в меру громко.
Он испытывал то прежнее ощущение непроницаемой стальной стены, притиснувшей его, то бессилие и отчаяние от противоестественной человеческой несправедливости, которую почувствовал тогда в сарае один на один со старшим лейтенантом, и, уже не веря даже в уклончивый ответ майора, опросил еще:
— Вы что-нибудь знаете о деле моего отца?
Голос майора был сух, вежлив:
— Ничего не могу ответить вам положительного, гражданин Вохминцев.
Сергей почувствовал, будто летит в черный провал каменного колодца без дна, — сдавленный подступавшими со всех сторон душными стенами, нескончаемо уходящими вверх, — он падал в эту неправдоподобную глубину, цепляясь за что-то, срывая ногти на пальцах… Ему казалось, он закричал в бездну колодца: «В чем обвиняют отца? В чем?» Потом из глубины проступило покойное лицо, близко поставленные к носу карие глаза человека веселого нрава; человек этот, видимо, привык здесь ко многому. Он торопился покончить с этим неожиданно затянувшимся посещением. Его рука лежала на кнопке сигнала.
— Ваш отец находится под следствием. Я вам сказал об этом русским и ясным языком. Больше ничего не могу добавить. Вы задерживаете посетителей, гражданин Вохминцев.
— Тогда разрешите все же спросить, зачем… на кой черт ходить к вам? Ходить для того, чтобы ничего не узнать?
— Вы, кажется, забываетесь, — внезапно откинувшись, не без любопытства во всей позе полнеющего сорокалетнего человека произнес майор и, обежав глазами лицо Сергея, добавил с выражением улыбки: — Иногда легко войти, трудно выйти. Не будьте чересчур уж смелым, бывает это очень опасно. Это абсолютно ваше личное дело — ходить или не ходить, — увидев вошедшую посетительницу, корректно проговорил майор и привычным движением отодвинул папку на край стола. — Вы ко мне? Прошу вас. Садитесь. Слева от вас стул.
— Спасибо за откровенность, — сказал Сергей.
Он вышел на улицу; везде был пестрый хаос толпы, поток машин стекал по Кузнецкому, была парная духота, и Сергей пошел по тротуару, как в жаркой печи, не ощущая внешних толчков жизни.
То, что он говорил майору в справочной МГБ, представлялось сейчас глупым мальчишеством, ненужным вызовом, не имеющим никакого смысла. Все шло от растерянности перед страшной, где-то вблизи неумолимо заработавшей машиной, той машиной, о существовании которой он изредка слышал, но работу которой не видел раньше. Железные шестерни с хрустом прошлись рядом, задели, смяли его, и прежняя уверенность в себе, что была так необходима ему, оборачивалась теперь беспомощной наивностью. Он с жадной надеждой еще искал точку опоры и, не находя ее, чувствовал, что, вот-вот переломав кости, насмерть разобьется; и все колебалось, рушилось, ускользало из-под ног.
«…Мы еще встретимся, Сергей Николаевич…», «Иногда легко войти, трудно выйти…» Нескрытый намек, предупреждение звучали в этом. Только наивной своей смелостью он заставил их говорить так. Кому нужна его смелость? Или что-то произошло, изменилось — и нет доверия, никому не нужна откровенность? Не лучше ли молчать и терпеть — это выход? Это выход? Но зачем тогда жить? «Не будьте чересчур уж смелым, бывает это очень опасно». Если б в войну кто-нибудь сказал так, он набил бы морду. Что ж, мера человеческой ценности изменилась? Кто мог это сделать? Кому нужно было арестовать отца? Зачем? Где истина? Кто ее знает? Знает и терпит? Во имя чего? В чем тогда смысл?
«Что я должен делать? Что делать?»
«Измениться. Взять себя в руки. Надеть маску милого, доброго парня. Со всем соглашаться».
«Не могу! Не могу!»
«Тогда тебе сломают судьбу, дурак! Не будь чересчур смелым. Будешь искать истину? Она давно найдена».
«Не могу, не могу, не могу! Не могу быть камуфляжным. Есть вещи, понятные раз и навсегда. С детства. С войны».
«Можешь, можешь! Должен. Иначе гибель!»
«Не могу, не могу!»
«Можешь! Сначала заставь себя, потом привыкнешь!»
«Не могу!»
«Можешь!»
Он приостановился на тротуаре, мокрый от пота, в ноги дышало жарой асфальта, пекло голову, и улица, оглушая визгом тормозов, гудками, летела, неслась перед ним — мимо сквера, мимо Большого театра, и от этого гула, блеска солнца стучало, колотило в висках.
«Под следствием… Я должен сейчас же поехать в институт. Я должен сегодня отказаться от практики. Что я должен делать теперь?»
…Теплые сквозняки продували троллейбус, охлаждая лицо, пестрота улиц скользила мимо, пропеченное зноем кожаное сиденье пружинило, кидало Сергея вниз-вверх; и позади шевелился в тесноте, в ровном шуме мотора, пробивался чей-то дребезжащий голос:
— Не смотрите, что я деревенская женщина, говорю, а я за вас, дохторов, ухвачусь. Что хотите делайте, а его не упустите. А он все на фронте животом мучился. А тут вернулся, поест — схватится за живот. «Ой, мама, пропадаю!» Я говорю: «На фронте самые главные врачи были, чего ж ты у них не полечился?» — «Был я у профессора, — говорит, — мама, сказал: «Неизлечимо». — «Врешь, — говорю, — не был». — «Нет, — говорит, — не был. Я, — говорит, — как они зашуршат это, сердце рвется. Ничего, я вином вылечусь». Три раза раненный он был, весь фронт провоевал. Ну вот, поехал он в аккурат перед Октябрьскими к дяде, чистое белье надел, гимнастерку новую, медали надел, а назад его мертвого привезли. Когда, значит, у него случилось, его сразу в больницу, а у них чего-то неправильно перед самой операцией. Его на самолет — и в Куйбышев. А летчик молоденький, в пути сбился да вместо Куйбышева в Кипели сел. А когда в Куйбышев прилетели, рассвет уже. Семь минут он пожил… и рвало все… лучше б на фронте его убило! Как вспомню я…
Сергей услышал хрипловатый визгливый плач, оглянулся: темное морщинистое лицо пожилой женщины, сидевшей сзади, было искажено судорогой, слезы текли по трясущимся морщинам; грубые, с рабочими буграми пальцы прижимали кончик черного головного платка к губам, к носу. Вся в черном, эта женщина деревенски и траурно выделялась здесь.
И Сергей почувствовал жгучую жалость к ее морщинистому лицу, к ее изуродованным работой рукам. Эта женщина, выделяющаяся черным платком, грубыми руками, казалась ненужной, чужой в этом городском троллейбусе, было чужим, некрасивым ее горе. И возникла вдруг связь, как из колючей проволоки сплетенная связь между ним и ею, и как будто опаляющим зноем повеяло ему в глаза…
Если на фронте солдат был убит не в бою, а возле окопа, выйдя по своей нужде, он даже тогда погибал для родных героически. Сейчас солдат умер в тылу обычной смертью, от болезни, и смерть его была ничтожной, никому не заметной, кроме матери его. А он не хотел такой смерти спустя четыре года после войны — смерти от случайности.
— Лучше бы на фронте его убило. Знала бы я… — не смолкали визгливые рыдания женщины, и что-то больно и резко подняло его с сиденья, подтолкнуло вперед, к выходу. И он спросил кого-то:
— Простите, вы не сходите?
И испугался звука своего голоса.
11
Секретарь деканата сказала ему, что в кабинете у Морозова партбюро, он нахмурился, постоял в нерешительности перед дверью, спросил:
— Это долго будет?
— Не знаю. А что вы такой бледный, Сережа? Какая-нибудь любовная история?
— Почему, Иннеса? И почему — любовная?
Секретарь деканата, испанка, была чрезвычайно подвижна, худа, наркотически блестящие, с черным отливом, яркие, во все лицо глаза; на ней была всегда клетчатая юбка, спортивная блузка с кармашками; она курила, пачка сигарет постоянно лежала в черной ее сумочке. Иннеса была из Каталонии — привезена в тридцать седьмом году в Россию, и говорила она с какой-то наивной, замедленной интонацией, выделяя слова еще заметным акцентом.
Сергей сказал:
— Худеют разве только от любовных историй?
— Конеч-чно. Но я шучу! — Иннеса взглянула на него живо. — Вы говорили, у вас жена. Жена? У вас дети, ребенки? — Она подмигнула. — Сколько?
— У меня много детей, Иннеса, — усмехнулся Сергей. — Один в Рязани, другие в Казани.
— Молодец! Это хорошо!
Смеясь, Иннеса стала перед ним, расставив крепкие ноги, узкая юбка натянулась на коленях, туфли на каблучках — носками врозь, пальчиком показала от пола воображаемый рост детей.
— Так, так и так? О, я люблю детей. У меня будет много детей. Так, так и так. Когда я выйду замуж за большого, сильного русского парня. Вот с такими плечами, с такими мускулами! А зачем нахмурился, Сережа?
Она, вглядываясь в лицо Сергея, смешно сморщила губы, лоб, с ласковостью провела мизинцем по его бровям, разглаживая их, сказала:
— У мужчины должны быть прямые брови. Он мужчина. Надо всегда быть веселым.
— Мне очень весело, Иннеса, — ответил Сергей.
Он особенно, как никогда раньше, ощущал летнюю пустоту института, везде на этажах безлюдные аудитории, накаленные глянцем доски — и одновременно слышал голоса из-за двери кабинета, неясные, беспокоящие его чем-то. Он смотрел на Иннесу и чувствовал в естественной интонации ее голоса, в смешно наморщенных губах, во всей ее мальчишеской фигуре легкую непосредственность, которой не было у него сейчас. И, слыша голоса за дверью и ее голос с милым акцентом, он неожиданно подумал, что хорошо было бы уехать с ней, бросив все, в какой-нибудь тихий приречный городок на горе, работать и ждать, как праздника, вечера, чтобы в каком-нибудь деревянном домике, затененном деревьями, чувствовать ее нежность и доброту к нему…
Он вспомнил о Нине, и ему стало душно. «Я устал?» — подумал он, и тотчас — стук открываемой двери, приблизился говор голосов, шарканье отодвигаемых стульев, и он понял: там кончилось.
И тут из кабинета Морозова начали выходить члены партбюро, знакомые и малознакомые лица, кивали ему бегло, закуривали в приемной, и почудилось Сергею нечто настороженное, полуотталкивающее в их кивках, в коротком пожатии руки, в повернутых к нему спинах. Косов, с красной, сожженной, видимо, в Химках шеей, открытой распахнутым воротом, вплотную подошел к нему, переваливаясь по-морскому, железно стиснул локоть:
— Слушай, старик…
Сергей заметил, как пронзительно засинели его глаза, и, не отвечая ни слова Косову, шагнул в кабинет, готовый к тому, что могло быть, и не желая этого.
— Я к вам, Игорь Витальевич, — сказал он ровным голосом.
Морозов в комнате был не один. Он неуклюже возвышался над столом, собирая бумаги в портфель, полы чесучового помятого пиджака задевали разбросанные листки, узкое книзу, серое лицо угрюмо-сосредоточенно. Возле стоял Уваров, в белой тенниске на «молнии», сильной, покрытой золотистым волосом рукой подавал бумаги и объяснял ему что-то сдержанным тоном, тот слушал его.
В дальнем конце стола замкнуто сидел Свиридов, болезненно желтый, с провалившимися щеками, подбородок упирался в кулаки, положенные на палку-костылек.
Все это успел заметить Сергей, от всего этого дохнуло холодом, повеяло подсознательно ощутимой опасностью, увидел, как при его словах: «Я к вам», — Морозов резче стал защелкивать и никак не мог защелкнуть замочки портфеля, как приветливо и широко, как всегда при встречах, заулыбался Уваров и затем поднял голову Свиридов, оторвав подбородок от палки. «Что ж, — успокаивая себя, подумал Сергей, — он улыбнулся мне как равный равному».
— Знаю, что вы устали, но мне обязательно надо с вами поговорить, Игорь Витальевич, — выговорил Сергей, подчеркивая «с вами», давая понять, что хочет разговаривать один на один.
— А-а, так-так, — суховато произнес Морозов. — Поговорить? Ну что ж. Садитесь. Здесь два члена партбюро, секретарь партбюро. — Он глянул на Свиридова и, садясь, будто обвалился на кресло, глубоко запустил пальцы в волосы. — Ну что ж. Говорите.
Была минута замешательства — и в эту минуту Уваров, улыбаясь с какой-то особой значимостью, пожал ему руку, пододвинул стул, сказал:
— Садись. Все свои. Поговорим, если ты не возражаешь.
— Спасибо. Я сяду.
И какая-то чужая сила заставила Сергея улыбнуться ему, когда он произнес это «спасибо», когда ощутил почти неподчиненное движение своих пальцев в ответном рукопожатии — и, готовый ударить себя, содрать свою улыбку с губ, заговорил, обращаясь к Морозову:
— Я не могу поехать на практику, Игорь Витальевич. У меня сложились тяжелые семейные обстоятельства. Я не могу… Как бы я ни хотел, я не могу. — Голос его ссыхался, спадал, он договорил: — Не могу…
— Какие же семейные обстоятельства, Сергей? Если это не секрет? — спросил Уваров тихим и сочувствующим тоном. — Говори откровенно, здесь все коммунисты. Говори, если можно.
— У меня тяжело больна сестра.
Морозов привскочил в кресле, как от ожога, взгляд, исподлобья устремленный на Сергея, загорелся гневом. Он звонко хлопнул ладонью по столу и, вытянув длинную шею, крикнул:
— Стыд и позор! Стыд и позор! С нашими студентами не умрешь от скуки, не позагораешь — цепь новостей! Сложные семейные обстоятельства, больна сестра — грандиозная причина, чтобы отказаться от главного! Вы, фронтовик, ответьте мне: в бой тоже не ходили, когда заболевал ваш друг? А? Что? Не объясняйте, я сам за вас объясню. Знаете, что такое для инженера практика? Хлеб, воздух, жизнь! Ясно? Рассиропились, опустили руки, не нашли выхода! Безобразие, женское решение. Не узнаю, не узнаю, не хочу узнавать вас, Вохминцев!
— У меня больна сестра, — сказал Сергей, находя только эту причину, понимая, что она зыбка, недоказательна, но упорно повторяя ее, потому что это была правда.
— А, Вохминцев! — произнес Морозов, досадливо теребя взлохмаченные волосы. — Что же вы?..
— У тебя, кажется, семья состоит из трех человек: ты, отец и сестра, — сказал Свиридов своим обычным, округляющим слова голосом, упираясь подбородком в набалдашник палки, зажатой коленями. — Так, может, отец побыл бы с сестрой? Возможно это?
«Вот оно, главное, вот оно», — проскользнуло в сознании Сергея, и лицо Свиридова как бы приблизилось к нему, и ввалившиеся щеки Свиридова сдвинулись, точно его пытала изжога, — он отставил палку, налил из графина в стакан, отпил — были слышны жадные щелчки глотков. Морозов, прижимая ладонь ко лбу, из-под этого козырька наблюдал за Сергеем, а ему нужно было вытереть пот на висках, но он не делал этого с усилием не меняя прежнего выражения лица.
— Отец не может быть с сестрой.
— Отец в Москве, Сергей? — спросил тихо Уваров.
— Да. Но какое это имеет значение? — возразил Сергей и тотчас увидел: Уваров, удивленно улыбаясь, развел над столом руками.
— Я имею право поинтересоваться как коммунист у коммуниста.
— Имеешь.
Морозов, не отнимая ладони от лба, из стороны в сторону качал головой и уже гневно не смотрел на Сергея, а словно бы страдальчески прислушивался к его голосу.
— Ах, Вохминцев, Вохминцев! — проговорил он. — Что же вы, что же вы!..
— Вот, Игорь Витальевич! Вот работа нашего партийного бюро, вот он — наш либерализм!
Свиридов с треском оттолкнул стул — опираясь на палку, восково-желтый, двигая прямыми плечами, быстро захромал перед столом.
— Вот, Игорь Витальевич! — Он выкинул сухой, подобно пистолету, палец в направлении Сергея. — Вот они, наши коммунисты! Ложь! Эт-то же страшно, коли есть такие коммунисты и иже с ними! Страшно! Ты знаешь? Знаешь?.. — И порывисто перегнулся через стол. — Вчера ночью был арестован студент первого курса Холмин. За стишки, за антисоветские стишки, которые строчил под нашей крышей! Вот они, смотри, — сочинения! — Он застучал ребром ладони по листу бумаги на столе. — Вот они. «А там, в Кремле, в пучине славы, хотел познать двадцатый век великий, но и полуслабый, сухой и черствый человек!» Понимаешь, что мог… мог написать этот… этот гад, который учился с нами!
— Я бы и не читал эту подлость вслух, — заметил Уваров. — Противно…
— При чем здесь я? — спросил Сергей с сопротивлением. — Знать не знаю никакого Холмина! Какое это имеет отношение ко мне?
— Отношение? Нужно отношение? Хорошо! — Свиридов съежил плечи, стискивая палочку, и плечи его превратились в острые углы. — Ты врешь нам, врешь недостойно коммуниста!
— Прошу поосторожней со словами…
— Брось! Ты не женщина! Слушай правду. Она без дипломатии! Ты врешь нам, трем членам партийного бюро, коммунистам, врешь! Не так? Твой отец арестован органами МГБ! И ты приходишь сюда и начинаешь врать, выкручиваться, загибать салазки! Как ты дошел до жизни такой, фронтовик, орденоносец! Кому ты врешь? Партии врешь! Партию не обманешь! Не-ет! — Он затряс пальцем перед подбородком. — Не обманешь!
Морозов перебил его:
— Павел Михайлович! — И добавил несколько тише: — Прошу, не горячитесь.
— Я говорю правду, Игорь Витальевич! Я не перестану бороться с гнилым либерализмом, который развели в институте! Мы коммунисты и должны говорить правду в глаза! — не так накаленно, но жестко выговорил Свиридов и заковылял к Сергею. — Ты знал, что, как коммунист, обязан был написать в партбюро о том, что отец арестован? Или ты первый день в партии?
— Мой отец невиновен. Произошла ошибка.
— Ты что — гарантируешь? Подумай трезво — органы ошибочно не арестовывают. Может быть, гарантируешь невиновность Холмина, а? Давай не будем разговаривать по-детски. Факты — упрямая вещь. Ты что же — органам МГБ не доверяешь?
Сергей встал, и что-то горячо повернулось в нем, как в самые ожесточенные минуты боя, он уже не хотел оценивать отдельные слова Свиридова, бьющие в лицо сухой пылью, он улавливал и понимал лишь общий смысл близкой опасности. Он еще ждал, что Морозов вступит в разговор, но тот, прикрыв лоб козырьком руки, молча глядел в окно.
— Может быть, ты скажешь, что Холмина арестовали по ошибке? — цепко и зло спросил Свиридов. — Вот наш коммунист, твой товарищ Аркадий Уваров, сам нашел эти поганые стишки в его столе. Ты понял, чем пахнут эти стишки?
— Нехорошо, Сережа, нехорошо, — мягким голосом заговорил Уваров. — Сын за отца, конечно, не отвечает. Но ведь были у тебя, Сережа, личные контакты с отцом, разговоры откровенные были. Чего уж скрывать. И если ты замечал что-либо — надо быть бдительным… И тем более ты обязан был сообщить об аресте отца в партбюро.
Все время, когда Свиридов говорил, он сидел, опустив веки, но при словах его о найденных в столе стихах он из-под век глянул на Свиридова с короткой ненавистью и, заговорив, сейчас же перевел взгляд на Сергея — голубизна глаз была непроницаемо улыбчивой.
— В этом случае коммунист должен быть выше личного, Сережа. Отец это или жена… Знаешь, наверно: в гражданскую войну бывало — сын против отца воевал. Классовая борьба не кончена еще. Наоборот, она обостряется. Если поколебался — моральная гибель, конец…
И Сергей понял: это была тихая, но беспощадная атака на уничтожение — Свиридов верил каждому слову Уварова. Было четыре года затишья, звучали случайные редкие выстрелы — устойчивая оборона, белый флаг висел над окопами — расчетливый Уваров выждал удобные обстоятельства, и силы, которым Сергей теперь не мог сопротивляться, окружали его, охватывали тисками, как бывало только во сне, когда один, без оружия попадешь в плен — немцы тенями касок вырастают на бруствере, врываются в блиндаж, связывают, и нет возможности даже пошевелить рукой…
В эту секунду он осознал все — в бессилии он отступал. И вдруг его недавняя унизительная улыбка, фальшивое, непроизвольное рукопожатие показались ему взяткой, которую он, растерянный, впервые за все эти годы дал Уварову за лживый между ними мир.
— Не знал, — проговорил Сергей хрипло. — Не знал… Почему я не знал? А что я должен говорить об отце? Подозревать отца? За что? В чем? Отец делал революцию… Он старый коммунист… Подозревать отца? Ты что говоришь? Что ты мне советуешь? Так только фашистские молодчики могли…
Он взглянул на Уварова, на его мужественный, сильный подбородок — стол разделял их. Уваров сидел неподвижно, полуприкрыв глаза, и утомленно-сожалеющим было его лицо.
— Вохминцев! — крикнул Свиридов, хромая к столу. — Молчи! За эти слова — знаешь? Гонят из партии! Ты… коммунист коммуниста! Как смеешь?
— Он уже не коммунист, — печальным голосом произнес Уваров. — Жаль, но он в душе уже не коммунист. Разложился… Очень жаль! Хороший был парень.
— Я плевать хотел на то, что ты думаешь обо мне. И не вам, Свиридов, судить. Потому что вы верите не себе, а ему, вот этому «принципиальному» парню… с душой предателя! — проговорил Сергей, как в холодном тумане. — Вы верите ему, я буду верить себе!
— Достаточно! Прекратите! Можете идти, Вохминцев. Когда будет нужно, вам сообщат. Идите, идите…
Был это голос Морозова, и Сергей, все время ожидавший вмешательства, искоса посмотрел на него: то, что Морозов в течение этих минут как бы не участвовал и не замечал боя, который шел рядом, и то, что он сейчас неуклюже и не вовремя оборвал этот бой, уже ничего не решало.
— Вам, Вохминцев, необходимо в партбюро заявление… в связи с отцом. Все, что нужно. Можете завтра принести. Это вам ясно?
И Сергей нехотя и упрямо ответил:
— Заявление, Игорь Витальевич, я писать не буду. Отец не осужден. А то, что он арестован, знаете сами.
— Идите! — Морозов полоснул глазами в сторону двери. — Слышите вы? Идите! Немедленно!
— Жаль. Очень жаль, — сказал Уваров задумчиво.
Он вышел из кабинета, в горле жгла металлическая сухость, ломило в висках — головные боли в последние дни стали повторяться, — и все туманилось в сером песочном свете: приемная, солнце на паркете, кожаный диван, столик с телефоном; и голос Иннесы тоже был вроде бы соткан из серого цвета:
— Как, Сергей?..
Он машинально посмотрел на ручные часы, хотя безразлично было, сколько прошло времени, и странно улыбнулся Иннесе.
— Вам не хочется холодного пива или мороженого? В жару это идея, правда?
Не разобрал, что ответила она, помешал звук открываемой двери — Уваров со Свиридовым выходили из кабинета Морозова, — и, повернувшись спиной к ним, Сергей договорил нарочито спокойно:
— Вам не хочется выпить, Иннеса? Закатиться куда-нибудь в ресторан — великолепная идея! Разлагаться так разлагаться.
Он затылком почувствовал: замедлив шаги, они проследовали в коридор. Он был рад, что они услышали его. В конце концов было ему все равно.
— Серьезно, Иннеса, — сказал он иным тоном, через силу, естественно. — Не хотите ли вы куда-нибудь пойти со мной? Ну в ресторан, в кафе, в бар — куда хотите. Мне хотелось бы…
— Я не могу. На работе, Сережа.
— Какие формальности, Иннеса! Институт пуст, никого нет, одни уже на практике, другие на каникулах, черт бы их драл. Морозов сейчас уйдет. Что ему тут делать? Идемте, Иннеса! Вы ведь говорили, мужчина должен все время улыбаться.
— Потом. Ладно? Завтра. Ладно? Но завтра ты не захочешь. — И, заглядывая ему в глаза, спросила: — Замучился… Плохо тебе?
Она сильно, по-мужски взяла его за руку и слегка прикоснулась губами к щеке — это был какой-то дружественный знак понимания, — спросила снова:
— Замучился, Сережа?
Она больше ни о чем не спрашивала.
— Нет, — сказал он и зачем-то тронул щеку, где коснулись ее губы, усмехнулся: — Нет. Счастливо, Иннеса.
— Сч-частливо-о! — ответила она. — Завтра ты не придешь, нет?
— Я не знаю, что будет завтра.
12
Вернулся домой поздно.
Он долго не попадал ключом в отверстие замка, а когда открыл дверь, в первой комнате — полумрак; светил в углу на диване зеленый ночник, и прямо перед порогом стоял Константин, покусывая усики.
— Ты? — спросил Сергей, пошатываясь.
— Я.
— Как Ася?
— Ты готов? — спросил Константин серьезно.
— Я спрашиваю, как Ася? Какого… ты еще?
— Все так же. Был профессор и врач из районной. У нее что-то нервное. Нужен покой. Ты где надрался? И в честь какого торжества?
— Ася, Ася… — сказал Сергей, нетвердыми шагами подошел к дивану, сел, сутуло наклонился, расшнуровывая полуботинки. — Пьют от слабости, — заговорил он шепотом. — Я понимаю. Я не от слабости… Я никогда ничего не боялся… даже смерти… Ни-че-го…
Сергей ниже склонился к ботинкам, дергая шнурки, и вдруг согнутая, обтянутая рубашкой спина его затряслась, и неожиданно было слышать Константину глухие, сдавленные звуки, похожие на проглатываемый стон. Он будто давился, расшнуровывая ботинки, все не разгибаясь, и Константин, в первый раз увидев его таким, заторопился с неистовой энергией:
— Сережка, идем в ванную, старина! Надевай тапочки. Пошли! Душ — великолепная штука. По себе знаю. Надирался как змей. Обдает свежестью — и ты как огурчик. Ко всем дьяволам философию! Истина в душе, за это ручаюсь! Где эти тапочки? Сейчас ты узнаешь, что человечество недаром выдумало душ!
— Не зажигай света, — шепотом попросил Сергей, не разгибаясь. — Я сейчас… подожди.
— Пошли, Серега. Поверь мне. Примешь душ — увидишь небо в алмазах. Пошли! Жизнь не так плоха, когда в квартире есть цивилизация.
Он обнял его одной рукой, довел до ванной, задевая за развешанное на кухне белье, пахнущее сыростью, сказал:
— Давай! Выход из всех положений.
Этот благостный душ был ожигающе свеж, колкие струи ударяли по плечам, по груди: сразу озябнув, Сергей подставил лицо, крепко зажмурясь, навстречу льющемуся холодному дождю, и в этом водяном плену, перехватывающем дыхание, вспомнил, трезвея, о тех солнечно-морозных утрах зимы сорок пятого года, когда после пота, грязи передовой он был влюблен в эту воду, в эту ванну — ни с чем не сравнимое чудо человечества, как тогда счастливо казалось ему.
— Теперь растирайся до боли! Почувствуешь себя младенцем! — Константин приоткрыл дверь, подал ему мохнатое полотенце, затем крикнул из кухни: — Я сейчас крепкий чай сочиню. И все будет хенде хох!
|
The script ran 0.015 seconds.