Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Фёдор Абрамов - Две зимы и три лета [1968]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, prose_su_classics

Аннотация. Федор Абрамов (1920 -1983) - уроженец села Архангельской области, все свое творчество посвятил родной северной деревне. Его роман «Две зимы и три лета» охватывает период 1945 -1948 годов и рассказывает о героическом труде жителей деревни - женщин, стариков и подростков, взваливших на свои плечи тяжелую мужскую работу их отцов и сыновей, ушедших защищать Родину и погибших на полях сражений.

Аннотация. Книга является продолжением романа "Братья и сёстры" Фёдора Абрамова, рассказывает о жизни Пряслиных после войны.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 

3 — Ты что ничего не спрашиваешь? — спросил Егорша, когда они вышли на крыльцо. — А чего спрашивать? Вижу — на трактор пересел. — Да, брат, все, — заговорил, загораясь, Егорша. — С райкомом рассчитался. Подрезов сперва на дыбы: «Не пущу. Другого шофера мне не надо». А я ему политическую подкладку: хочу на передовую. Правильно сделал? — А чего неправильно? Райкомовская легковуха зимой на приколе — не сидеть же тебе сложа руки. — Чухлома! — с разочарованием сказал Егорша. — Райкомовская легковуха! Разве в этом соль? Почитай районную газетку от десятого октября. Там ясно сказано насчет этого коняги. — Егорша, подойдя к трактору, горделиво постучал кулаком по радиатору. — Переворот в лесном деле! Ребятишки и те понимают, что к чему. Видел, как они ликовали? С подгорья доносился глухой шум ледохода, а за деревней над черной стеной леса дружно играли сполохи — к морозам. — Куда пойдем? — спросил Егорша. — В клуб? — Какой теперь клуб. Все в лесу. Одна Райка в деревне. Егорша посмотрел на дом Федора Капитоновича — на кухне свет. — А знаешь что? Давай выманим Раечку. Продавцом работает — неужели на бутылку не разорится? — Ну да! Буду я еще по домам собирать. — Подумаешь, гордость! Хрен с тобой. Пошагали к Першину. Даве он меня звал. — А меня не звал. — Ну и что — со мной. — Да за каким он дьяволом мне сдался? — рассердился Михаил. — И так каждый день глаза мозолит. Уж по мне — лучше дома кирпичи давить. Егорша схватил его за рукав: — Да погоди ты, кипяток! Друг еще называется. — Он выпустил рукав Михаила, сказал, помедлив: — А с Першиным, между протчим, советую не ссориться. Не забывай, кто его поставил. — Ну и что? — А то. Подрезов не таким, как ты, хребет ломает. У Пачихиных — хозяин работал лесником — завыла Векша, единственная собачонка в деревне. Остальных порушили еще в войну. — Музыка, — сказал Егорша. — Да, вот дыра собачья — некуда и сходить. — И вдруг воскликнул: — Порядок! Поехали на собеседование к дяде Евсе. К Евсею Мошкину они заходили и раньше. Старик приветливый — забавно послушать. А то, что он религией чокнутый, так ведь они не старухи — мозги на месте. Марфы, на их счастье, дома не было — ушла с ушатами в Водяны. — Проходите, проходите вперед, — сказал Евсей, указывая на боковую лавку. — Только уж уговор, ребята: у меня не курить. Ладно? А я сейчас. Он быстро загреб в кучу щепу и стружку — строгал доски, — снял керосинку с матицы, поставил на стол, подсел к ним. Крепкий, медноволосый — жаром налит. Михаил всегда удивлялся его здоровью. Вроде бы старик, и харчи не лучше, чем у других, а утром выйдешь на задворки — кто там из-за болота выкатывается? Евсей Идет, с вязанкой сосновых поленьев вышагивает — только веревка поскрипывает. Без шапки. А летом еще и босиком. Остановится, поздоровается, да еще приветливое слово скажет: «День-то какой сегодня баской! Заслужили люди». И так всю поленницу в заулке — а ее у него костры — перетаскал на себе. Из лесу. За километр, за полтора. И сейчас, присматриваясь к этому загадочному для него старику, широколобому, кряжистому, с тугими ребячьими щеками, до багряности разогретыми рубанком, Михаил подумал: работой держится. Но, с другой стороны, кто нынче не работает? — Ну что, ребята? — сказал Евсей. — Чем вас угощать? Может, самовар согреть? Егорша ухмыльнулся, повел глазами в сторону задосок: — Воды на свете много — всю не перехлебаешь. Евсей понял намек, улыбнулся щелками: неладно бы сегодня за рюмкой-то сидеть. Пятница. Грех великий. Ну да гости у меня не каждый день. — Он встал, пошел в задоски. Егорша, потирая от удовольствия руки, толкнул Михаила в бок: дескать, учись, как дела делать! На столе появился пузатый графинчик старинного литья, темная крынка с нечищеной картошкой, три луковицы. — Хлебца сегодня нету. Не обессудьте. — Нам не на мясо, — ввернул Егорша. — Можно и ниже средней упитанности. Себе Евсей налил в граненую стопку — тоже старинного подела, а им — в толстые стаканы. — Ну, будем здоровы. — Перекрестился, выпил, закусывать не стал — только ладонь приложил к губам. — А у тебя это ловко, дядя Евся, — сказал Егорша. — Есть тренировочка. — Вино надвое разделено, — уклончиво ответил Евсей. — Умному на веселье, глупому на вред. — А старухи ничего? — продолжал задирать Егорша. — За штаны не берут? В разрезе религии? — Не пытайте меня, ребятушки. Поздно меня переделывать. Я с малых лет ногами в земле, глазами в небе… — Это как? — спросил Егорша. — А, стало быть, так — духовной веры жажду. — Ха, — ухмыльнулся Егорша. — Опеум. — А ты откуда знаешь? — Знаю. — Ничего ты не знаешь. Ни я ничего не знаю, ни ты ничего не знаешь. Много ли птичка из моря выпьет? Прилетит, раз-раз клювиком, а море все такое же. Так и человек насчет знаньев. — Смотря какой человек. Я, например… Евсей быстро перебил Егоршу: — А «я»-то последняя буква в азбуке. А почто? Скажи, коли все знаешь. Михаилу все это было знакомо. Третий раз они с Егоршей заходили к Евсею, и третий раз Егорша задирает старика. Он недовольно крякнул. — Ладно, хватит, — сказал Евсей. — Пущай ты все знаешь. Ты вот лучше скажи — у начальства близко, все ходы-выходы знаешь: хлопотать мне насчет пензии? Егорша откинулся назад: — Тебе? Пензия? А за что? — Да ведь годы-то мои на семой десяток покатились. Сколько я еще топором намашу. Вишь, рука-то… — Евсей поставил на стол правую руку, согнутую в пальцах. Пальцы вздрагивали. — Нет, — сказал Егорша. — Автобиография неподходяща. Поп. — Да какой же я поп? Почто ты меня все попом-то обзываешь? Ежели я со старушонками помолюсь вместях, утешу какую ласковым словом, дак разве я поп? Попы-то все грамотные, службой кормятся… А я чем? Не тем же разве топором, что люди? Ну-ко, спроси у старух: взял ли я хоть у одной копейку? Егоршу это не убедило. Он сказал, что не важно, как называть, поп или не поп, а факт остается фактом: антисоветский элемент. Тут уж не выдержал Михаил. Какой же, к дьяволу, он, Евсей Тихонович, антисоветский элемент? Все-таки надо думать, что говоришь. А потом, добавил Михаил, возвращаясь к тому, из-за чего загорелся сыр-бор, может, Евсей Тихонович вовсе и не за себя хочет получить пенсию, а за детей? Так ведь, дядя Евся? — Так-так, Миша, — живо закивал Евсей, — за детей. За Ганьку и Олешу. Два сына на войне головы сложили. — Это другое дело, — сказал Егорша. Подумал, добавил: — Нет, все равно ни хрена не выйдет. — Ну да! — возразил Михаил. — Все за убитых получают, а он что, не отец? — Да что вы ко мне пристали? — начал злиться Егорша. — Я что, райсобес? Там, между протчим, тоже не дураки сидят. А ну-ко, скажут, предъяви документы, когда поил-кормил? — Господи! — всплеснул руками Евсей. — Я уж злодей своим детям, да? Я не поил, не кормил? А кто же их поил-кормил? Кто? — И Евсей вдруг всхлипнул, размазал по румяным щекам слезы. — Мне и ребята свои против не говаривали. — И зря, — сказал невозмутимо Егорша. — Из-за кого же они страдали? Я бы такому отцу прописал. — Ладно, не будем об том говорить. То особо дело. Не ты мне прописывал. Федька Косой, в исполкоме сидел, уж как, бывало, не стращал! «Снимай крест, стриги волосы. В землю зарою!» А где теперь? Сам раньше меня зарылся. Злом человека, ребятушки, не наставишь. Зло не людям делаешь — себе. Мне мати-покойница, бывало, говорила: «Кабы зло, Евсейко, исделал да на небо улетел…» Егорша ухмыльнулся: — А на небо ты, дядя Евся, не очень рассчитывай. Там тоже с отбором принимают. — Что пустое молоть. — Не пустое. По твоей религии. Водочку любишь… — Егорша загнул палец. — Погоди, — Михаил сдвинул брови. — А дальше что? — Вишь вот, Михаил Иванович понимает. Даром что годами от тебя не ушел. Ох, ребята, ребята, — вздохнул Евсей, — всего не перескажешь. Все прошел. А как дети свои выросли — и не видел. Уж когда домой вернулся, в сельсовете объявили: оба геройски погибли. За родину. — Евсей развел руками. — Не судьба. Федька, Федька Косой меня упек. Ох, зверь-человек, царство ему небесное. Уж как он, бывалоче, меня топтал да мял! И заданьем твердым обкладывал, и из лесу по месяцам не выпускал… А и зазря, как потом выяснилось. Тамошние власти поумнее — с меня и вину всю сняли. Не виноват, говорят, отец, а что по религии живешь, дак это твое дело. Закон дозволяет. — Ну ладно, — важно, как если бы он вел собрание, сказал Егорша. — Этот вопрос для ясности замнем. А теперь давай антракт — чего-нибудь в части мурокурок. Ох, бывало, у нас в Заозерье на эти штуки Вася-ножовик мастак был. Как раз незадолго до войны из-за проволоки вышел. Этот самый знаменитый Беломор строил. Который еще на папиросах обозначен. Ну почнет живые картины на своем теле показывать да про этих мурок-урок рассказывать — заслушаешься. Такие, говорит, там шмары имеются — пальчики оближешь. — А кто тебе сказал, что я за проволокой был? Да я, ежели хочешь знать, ни одного дня там не был. Егорша аж затылком долбанул простенок — до того неожиданно было то, что сказал старик. Михаил, к этому времени начавший было томиться и позевывать, тоже вскинул голову. — Нет, ребята, — после небольшого молчания снова заговорил Евсей, никаких шкурок-мурок и не видал. Я с ссыльным листом на чужбине был, да и то зазря. Тамошние власти, спасибо, разобрались, все права мне дали. — Евсей вдруг застенчиво улыбнулся, покачал головой. — А по первости-то тоже всяко было. Что уж скрывать. Я приехал в поселок на рождество. Зима, мороз, степь голая. И не то что лесины — кустика вокруг не увидишь. А мне и притулья нет. Как хошь живи. И насчет пропитанья тоже сказ короткий: кормись как знаешь. Да, так было-то. А потом, когда уезжал, — ох! Не то что все прочие — сам председатель уговаривал: не езди, говорит, отец. Оставайся у нас да обогревай людей теплом. Я все, вишь, печи клал. И до войны клал, и после, когда отпускную дали. — Постой, — сказал Михаил, — а когда же тебе отпускную дали? Разве не после войны? — Нет, нет, раньше. Еще на первом году войны, осенью. — И ты остался там? Не поехал домой? — Сообразил, что дома не коржики с медом, — вставил с ухмылкой Егорша. — Да почто ты все меня в корысти-то винишь! — воскликнул Евсей. — Разве я по корысти живу? Людей надо было спасать от холода. Вот из-за чего остался. — Че-го, че-го? — Вот тебе и чего. Ты, поди, и не слыхал про то, что у нас за Волгу целые заводы перебрасывали? Нет? — Евсей от обиды повернулся к Михаилу. — Да-да, Миша, завод пересек мне дорогу домой. Я уж было совсем собрался, с людями простился. А тут вдруг к председателю зовут. Срочно. Ну, думаю, не судьба. Обо мне чего-нибудь перерешили. Нет, насчет завода. Завод вакуирован, на станцию привезли. Поселок надо строить. А мне, значит, чтобы печи класть. Нет, говорю, не могу, гражданин начальник. У меня дети есть. Я детей давно не видел. А тот и говорить не стал. Меня в санки — да на станцию. А на станции — о господи! Люди, люди. Женщины. Ребятишки плачут. Костры горят… Ну я и остался. Простите, Ганька да Олеша. Вы-то сейчас все же во тепле, в детском доме, а тут-то что будет, когда морозы падут?.. Егорша, свертывая цигарку, спросил с издевкой: — Так. Значит, добровольно, так сказать, по сознательности остался? — А уж не знаю как, а остался. Так своих ребят и не увидел. — Евсей опять всхлипнул. — А может, господь бог внушил? А? — Ну чего ты, понимаешь, в бутылку лезешь? — попытался урезонить Егоршу Михаил. — А то! Он тут который час нам на мозги капает, а ты и вздыхаешь: вот, дескать, божий человек. А этот божий человек небось ряху наел. Ну-ко, кто у нас в Пекашине с таким зеркалом из войны вышел? — Да что это, господи! — Евсей схватился руками за голову, расплакался. Зачем тогда ко мне приходить? Я тебя принял, я тебе почет оказал, а ты все мне поперек. Все лаем да пыткой. Михаилу вдруг нестерпимо стыдно стало и за себя и за Егоршу. В самом деле, на что это похоже? Пришли, уселись за стол и давай отчитывать старика. Егорша, положим, завелся, — с ним это бывает. А он-то куда смотрит? Он положил руку на плечо Егорше: — Ты все-таки думай, что говоришь, голова еловая. — Это ты думай! — Егорша резким движением сбросил с себя его руку. — Я в райкоме работал — закалку имею. — В райкоме работал! Хоть за колесо райкомовской легковухи держался. — Может, и за колесо, а тебя в бригадиры вывел. — Что? Ты меня в бригадиры? Ты? На пол со звоном упал стакан. Михаил, рванув Егоршу на себя, вытащил из-за стола. — Ребята, ребята! — закричал Евсей тонким, плаксивым голосом. — Что вы? Что вы делаете? Затем, плача и охая, схватил их за шиворот, растащил по сторонам. — Пусти! — злобно прошипел Егорша, вырываясь. — Нет-нет, ребята, не пущу. Покайтесь друг другу, ну? Покайтесь, ладно? Что вы не поделили, что? Пришли ко мне друзьями, а уходите врагами. Разве можно так? — Евсей упрашивал, усовещивал их… — Да пусти ты, мать твою так! — заорал Егорша, зверея. Пальцы Евсея сразу разжались. Он закрыл глаза руками, застонал: — Ох, ох, нехорошо, Егор. Матерное-то слово самое тяжелое. Грешишь против своей матери, против матерь-богородицы и против мать сырой-земли… — Ладно тебе! Запричитал… — Егорша сдернул свою кепку с матицы, выбил о колено, надел. — Оставайся! — крикнул он из-под порога. — Он тебя под свой крест подведет!.. — И так хлопнул дверью, что песок посыпался с потолка. Михаил прислушался к шагам Егорши, сбегавшего с крыльца. Потом все затихло, и он услышал всхлипывание. Плакал Евсей. Плакал, как ребенок, обхватив руками голову. Тускло горела коптилка. — Ничего, — сказал Михаил. — Остынет маленько и вернется. Они сидели безмолвно, тот и другой вслушиваясь в ночную тишину, и ждали. Егорша не вернулся. ГЛАВА ШЕСТАЯ 1 Кончался еще один год. Страна подводила итоги. Завистью пухло сердце у Михаила, когда он по вечерам, заглянув в колхозную контору, натыкался глазами на центральную газету. Где-то шумела большая жизнь, где-то жили крылатые люди-богатыри, которые ежедневно и ежечасно совершали подвиги во славу родины и красочно рассказывали о них в своих письмах и рапортах. А что в Пекашине? Какая жизнь? Снежные суметы вровень с окошками. Мутный рассвет в десятом часу утра. Днем прочиликает, утопая в сугробах, стайка детишек, возвращающихся из школы, проскрипит воз с дровами или с сеном, еще покажется в своем ежедневном обходе очкастый Ося-агент, от которого, как от чумы, шарахаются бабы, — и вечер. Длинный вечер с дымной лучиной, с одной и той же заботой — что будем жрать завтра. Потом ночь. Хочешь — дави печную кирпичину, хочешь — смотри бесплатное кино: северное сияние. Хоть всю ночь. И со звуком. Проклятая Векша из себя выходит, когда в морозном небе за деревней начинают плясать и переливаться серебряные сполохи. Нет, не о такой жизни мечтал Михаил… 2 Все спали. Ребята спали на полатях, мать с Танюхой на печи, а он не спал. Он сидел в дрожащем кругу розового жара и тоскливыми глазами смотрел на догорающие в печке дрова. И еще было в избе одно существо, которое томилось в этот вечер. Елка. Она лежала под порогом в темноте и на всю избу источала смоляной аромат. Елку он вырубил в сумерках, возвращаясь с сеном с Верхней Синельги. Думал: вот обрадуются ребята! А ребята посмотрели недоуменно на него и отвернулись. И Михаил понял: что им какая-то обмерзлая елка — в лесу выросли. А вот если бы эту елку да обвесить конфетами и пряниками, а еще лучше хлебными горбухами вот тогда бы — да! Тогда бы они глаз не сводили с нее. Так и осталась лежать елка под порогом. Новый год не торопился. Стрелка на часах — они сонно потикивали на дощатой заборке за спиной — никак не могла перевалить за десять. А ведь есть, есть на земле люди, думал Михаил, которые сейчас с минуты на минуту ожидают прихода Нового года. И сами они такие же нарядные, как та елка, которую он видел на днях на обложке «Огонька». И в их квартирах столы с белыми скатертями, вино, всякая жратва. И вот они сядут за эти столы и поднимут бокалы под звон кремлевских курантов… Дрова прогорели. Михаил помешал кочергой в печке. Подложить еще? А что ему сдался этот Новый год? Ну, дождется, когда часовая стрелка подойдет к двенадцати, это нетрудно. А дальше что? Михаил подождал, пока не растаяли синие, угарные огоньки над раскаленной россыпью углей, потом еще раз помешал кочергой, закрыл листик в трубе. На ночь он решил выбросить елку на улицу. Зачем — чтобы она еще утром мозолила всем глаза? Но елка не хотела на мороз. В темноте она кололась, крупными слезами заливала ему руки. И Михаил раздумал: ладно, оставайся до утра. В ночном небе ярко горели звезды. Михаил запахнул полы полушубка — морозец что надо, — вышел, рыхля свежий снег, на дорогу. Куда пойти? Ни одного огонька не было вокруг. Дорогу замело, загладило. Пухлые сугробы залегли вдоль изгороди. Он поглядел в ту сторону, где за деревней неясными увалами чернели ночные леса. Там была Сотюга. И он пожалел, что не поехал туда. А ведь собирался было: давно пора проведать Лизку — как уехала, ни разу не была дома, — а заодно повидать и Егоршу. Сколько еще дуться? В каких переплетах они раньше не были, всю войну вместе расхлебывали, а тут, в тот вечер у Евсея Мошкина, удила закусили и давай лягать друг друга. И из-за чего? Признаться, он, Михаил, поджидал сегодня Егоршу. Вот-вот, думалось, загремят ворота, ввалится с мороза: «Ну что, коля, не ждал?» Уши и нос пощипывало. Обмерзлый ушат потрескивал на крыльце. Эх, жизнь, жизнь… Ну что изменилось от того, что он стал бригадиром? Только ходьбы прибавилось — каждое утро надо обежать деревню. А в остальном все то же: сено — дрова, дрова — сено… Он прошел на задворки, наколупал в пазах моха. На курево. 3 И все-таки Дед Мороз не обошел Пряслиных. Ночью Михаил проснулся — стучат. Он спрыгнул с кровати, подбежал к боковому окошку, ткнулся разгоряченным лицом в заледенелое стекло. Никого. Неужто ему показалось? И вдруг оттуда, с холода, донеслись притворно-жалобные слова: — Пу-сти-те по-греть-ся… — Мати, мати! Лизка приехала! Ночная тишина в избе будто взорвалась. Мать со словами «иду, иду!» уже открывала двери (она-то, наверно, еще раньше его услыхала стук в окно), а на полатях, на печи загорланили ребята: «Лизка, Лиза приехала…» Михаил кинулся искать спички. В их семье не принято было обниматься и целоваться. Но когда из морозного облака под порогом вдруг блеснули знакомые глаза, густо запорошенные инеем, он не удержался — сгреб сестру в охапку. — Лиза, Лиза, мине, — запричитала Танюха, слезая с печи. И Лизка, протягивая к ней руки, расплакалась: — Иди, иди, моя хорошая. По тебе-то я больше всех соскучилась. А потом она обнимала остальных — Петьку и Гришку (эти обхватили ее оба вдруг), Федюху, насупленного, не спускавшего взгляда с корзины, которую вслед за Лизкой внесла в избу мать, — и для каждого находила особое словечко. Михаил первый опомнился. — Мати, чего стоишь? Наставляй самовар. А может, ты замерзла — баню затопить? — Да что ты, парень? — удивилась Лизка. — Какая ночью баня? Лизку раздевали всей семьей. Кто стаскивал с ног обмерзлые валенки, кто расстегивал ватник, кто снимал с головы шаль. И она, растроганная, непривычная к такому вниманию, только качала головой: — Я не знаю, вы со мной, как с маленькой. Я ведь не откуда приехала — из лесу. — А я уж думал, не приедешь, — сказал Михаил. — Ждал-ждал — лег… — Что ты — не отпускали. Хорошо, Илью Максимовича на совещанье в район вызвали. Как хотите, говорю, поеду — девять недель дома не была. Я ведь теперь за повариху. — За повариху? — Ну да. Разве Петр Житов не сказывал? — Нет, ничего не говорил. — Третью неделю варю. Ничего — люди не жалуются. — Ну, это ты молодец! — радостно сказал Михаил. — Худо ли, — подтвердила мать. — Все не в снегу. И лишняя ложка похлебки достанется. В задосках зашумел самовар, и ребята, как по команде, уставились на корзину. И корзина, та самая берестяная корзина, с которой раньше ездил в лес Михаил, раскрылась. Буханка ржаного хлеба, другая. Сухари. И еще сахар — целую горку мелко наколотого сахара насыпала Лизка из мешочка на стол. Ребята ахнули. А Михаил, растерянно моргая, только махнул рукой. Ну что ты скажешь? Не дура ли девка? Бывало, в лесу намерзнешься за день — только и радости чайку горячего попить, а если приведется огрызок сахара — праздник. А эта, дура набитая… Ах… И была зимняя ночь. И за окошком лютовал мороз — с треском, с яростью, как голодная собака, вгрызался в промерзшие углы. А им — что! Им плевать и на ночь, и на мороз. Красный самовар клокочет на столе. Ешьте, пейте, ребята! Новый год идет по земле. 4 — Бежите, разгребите дорожку на задворках, — говорила шепотом мать. Ребята заулыбались — она это почувствовала, не глядя под порог, — и хлопнули дверью. — А ты, бес, не вертись! — зашипела мать на Татьянку. — Дай поспать человеку. — Да я, мама, не сплю, — сказала Лизка и открыла глаза. В избе было уже светло. С оледенелых окошек красными ручьями стекала заря на белый пол. Татьянка вскочила на залавок, приподнялась на цыпочки и крепко обхватила ее холодными ручонками за шею. — А ты чула ли, как я вставала? Я уж пол подпахала, вот. — Подпахала… Все утро, как кобыла, скачешь. Человек из лесу приехал, а тебе хоть говори, хоть нет. — Дак ведь она не спать приехала, — возразила матери Татьянка. — Да, Лиза? — Да, да. Лизка слезла с печи, босиком прошлась по избе. На Ручьях в бараке так не пройдешься — там всегда холодина под утро, — и она скучала не только по родным. Все тело ее скучало, а пуще всего ноги скучали по этому вот избяному теплу. — Да, теплом-то мы, слава богу, не обижены, — сказала мать, словно угадывая ее мысли. — Осенью, как ты уехала, Михаил опять подконопатил стены. Пока Лизка умывалась да расчесывала волосы, мать принесла с повети веник. — Собирайтесь в баню. — Что, уже истоплена? — Как не истоплена! — Мать улыбнулась, разглядывая ее на свету. — Разве не чула, как брат из-под тебя лучину доставал? — Нет, — призналась Лизка и покраснела. — Я намерзлась дорогой — как убитая спала. А где он сейчас? — Михаил-то? Не говори — весь прибегался. Да он и глаз не смыкал. Баню затопил, заулок разгреб — в лес побежал. У Петра Житова ружье взял. «Не могу ли, говорит, кого убить. Чем гостью-то, говорит, кормить будем». — Я не знаю, мама, вы как с ума посходили. Какая я гостья? — Ладно. Пущай. Рад ведь — сестра праздник привезла. И копейка снова в доме завелась… — Мать коротко всплакнула. — А ты разве привезла денег-то? — спросила Татьянка. — Пошто я не видела? Где они? — Поменьше спать надо, — сказала Лизка и рассмеялась от радости. Ночью, после чая, — Татьянка сразу же убралась на печь, — она дала брату полный отчет. Сколько заробила, сколько прожила — все, до последней копеечки выложила. И Михаил только — руками разводил: «Вот никогда не думал, что из твоих рук деньги принимать буду…» Улица ослепила ее своим блеском. Заулок расчищен до изгороди. Пушистая елочка выглядывает из свежего сумета, нарытого к крыльцу. Откуда она взялась? Не из леса же за ней прибежала? Но особенно растрогала ее Звездоня. Узнала, нет ли ее по шагам, когда она поравнялась с воротами двора, а голос подала. Ворота для тепла были заставлены ржаными снопами. И от них шел белый парок, приятно пахнущий жилым теплом и навозом. На задворках Лизку встретили братья с лопатами. Щеки раскраснелись, глазенки блестят. — Иди. Мы до самой бани дорожку разгребли. И она пошла по этой дорожке. Пошла неторопливо, бездумно любуясь сиянием зимнего дня. Семеновна, черпавшая воду из оледенелого колодца, не признала ее: — Чья ты? Худо ноне вижу… — Давай — «чья ты»! Соседку не узнала… — Ли-иза! О господи… Вот как ты выросла… В байну пошла? — В байну. Заходи в гости — я чаем с сахаром напою. Сзади слезы, всхлипывания: — Вот какая девка у Анюшки выросла… А я и не узнала. Заходи, говорит, чаем с сахаром напою… Татьянка, бежавшая впереди, быстро обернулась и осуждающе посмотрела на сестру: — Ты чего это ее звала? Мы и сами сахар-то съедим. — Ой, какая ты жадюга, Татьянка! Как язык-то у тебя повернулся. Глызку сахара старухе пожалела… — Ну и что, — не сдавалась Татьянка. — Это ты каждый день чай с сахаром пьешь, а мы-то все без сахара. Лизке вспомнились Ручьи, барак, лесная жизнь. В делянку идешь в потемках, в барак возвращаешься в потемках. Ватник скрипит, как шлея на лошади, задубел, заледенел: поброди-ка целый день в снегу до пояса. Нет, нет, не сахарная была у нее жизнь на Ручьях. Но ради вот этого дня, который она проживет сегодня дома, она бы начала эту жизнь сызнова. Да, это был ее день. Для нее топил брат баню, для нее ходили на цыпочках все утро, пока она дрыхла на печи, для нее ребята разгребали вот эту дорожку, по которой она шагает сейчас. 5 Михаил удивился — дома сидели без огня. Задеревеневшими от холода руками он чиркнул спичкой, зажег керосинку на столе. Где ребята? Ловушку какую-нибудь приготовили для него? Ребята были на печи — в сутемени сухо сверкали их глаза. Он вынул из-за пазухи закоченевшего рябчика, положил на стол. Тот стукнул, как деревянный. — А где у нас гостья? Молчание. — Где, говорю, Лизка? Чего на печь забрались — печку не затопите? — Уехала… — ширнула носом Татьянка и громко заплакала. — Уехала? Как уехала? — Петр Житов увез. Собирайся, говорит, ехать надо. Вот так хреновина… Да как же так? Ведь они и не поговорили как следует… — Давно уехала? — Недавно… Мама провожать ушла… Михаил кинулся вон из избы и едва не сбил в дверях мать. — Бесстыдник! В кои-то поры девка домой выбралась, а он в лес укатил. На весь день… — Да разве я знал? А у тебя-то кочан на плечах? Кой черт случилось бы — и завтра уехала. — Не своя воля. По судам-то ей еще рано ходить. — По судам! Так уж сразу и по судам. И ночью бы в крайнем случае отвез. — То-то много ты к ней ездил. Девка без мала три месяца в лесу выжила бывал ли хоть раз? Михаил сел на прилавок к печи, достал банку с махоркой. Махорочку — три пачки — привезла сестра. Не забыла, что надо брату. А он, выходит, как та скотина: ей сено в пасть суют, а она рогами да копытами. Но разве он для собственного удовольствия целый день убивался в лесу? Ведь хотелось как лучше. Сестра приехала, а чем кормить? Рябчика он свалил с ходу в Поповом ручье. Обрадовался — вот, думал, какая везучая у нас Лизка: не успел в лес зайти, а уж оперился. А потом ходил-ходил, мял-мял лыжами пухлый снег, все ельники по занавинам выходил — никого. Вымер лес… Михаил поднял голову, глухо спросил: — Валенки-то у ей как? Целы? Это внимание с его стороны к сестре несколько смягчило мать. И она, затопляя печку, стала рассказывать, как Лизка ждала его целый день. «Никуда не вышла. Хотела по деревне пройтись — где тут? Брат с ума нейдет. И уж она, мое горюшко, попереживала. И в окошко-то глянет, и на крыльцо-то выбежит… А тебя все нету и нету — как скрозь землю провалился… А как в сани-то стала садиться — еще же брат на уме: „Мама, кричит, привет Михаилу сказывай…“» Потом мало-помалу в разговор включились малые. Ах, ох! Лизка надела белое платье… Лизка вплела в косу красную ленту… Лизка играла с ними в жмурки… Лизка клевала мерзлую рябину — сладко… ГЛАВА СЕДЬМАЯ 1 Ненамного — всего на воробьиный скок прибавился день после Нового года. И солнце еще не грело — по-медвежьи, на четвереньках ползало по еловым вершинам за рекой. А повеселее стало жить. В первых числах января в Пекашино приехал сын Трофима Лобанова — Тимофей. Тимофей, можно сказать, восстал из мертвых, потому что с первых дней войны не было от него никаких вестей. И вот посмотрите: жив. Ну не чудо ли? А может, и наш где запропал? Может, зря оплакивали все эти годы как покойника? Но, пожалуй, еще больше взбудоражил пекашинцев приезд Лукашина. Как? Зачем пожаловал? Неужели ради Анфисы? — Нет, заради вас, — с издевкой говорил бабам Петр Житов. — Колхоз подымать приехал. И вот как бывает: поверили бабы. А вернее сказать, кончилось у людей терпенье. Где это слыхано, чтобы человек круглый год задарма гнул хребтину, да еще и должником остался? А Першин так закончил хозяйственный год: стограммовка на трудодень и с доброй половины колхозников денежные вычеты. Одним словом, на первом же собрании бабы завопили в один голос: — Лу-ка-ши-на! Толку из этого вопля, казалось тогда, никакого не будет, ибо всем давно известно, что такие дела не тут, не в деревенском клубе, бывшей церкви, решаются, а немножко повыше, да и Лукашина к тому времени уже в район на службу взяли. А вот поди ты: услыхали, видно, бабий вопль наверху. Во всяком случае, в начале марта стало доподлинно известно: Першина из колхоза забирают. 2 Смена властей в деревне случилась в тот день, когда Михаил с Петром Житовым ездил по сено на Синельгу. Конюх Ефим был без ума от нового председателя: — Ну уж, ну уж, мужики, не видал, не видал такого человека! Все у меня выспросил, все вызнал, на конюшню зашел, в избушку заглянул. «Дедушко, говорит, почто у тебя печки нету? Разве, говорит, мыслимо это дело старому человеку без печки жить?..» — Ефим всплакнул. — Давно он был здесь? — нетерпеливо прервал Ефима Петр Житов. — Новая-то головка? А тольки, тольки до вас. И вот что вам, робята, скажу. Не домой, не к жене побежал, а в правленье. Прямехонько от конюшни да в правленье… В правлении, однако, огня не оказалось. Петр Житов, злясь за свое легковерие (они даже сено с саней не свалили — вот как приспичило), выругался: — Олухи мы с тобой, Мишка. Уж, кажется, жизнь мылит-мылит нас, а все без толку. Да и кой хрен сделается, ежели мы эту новую власть завтра увидим! Перемаемся как-нибудь ночь, а? Он поднял кверху голову, посмотрел на все еще не потухшие в синих сумерках ледяные сосульки над окошками и вдруг предложил совсем противоположное тому, что только что говорил: — Поехали на дом. — Да неудобно. Что это будет, ежели все на дом попрутся? Петр Житов возразил: — Ну, ежели на дом нельзя, то это, скажу я тебе, тоже не председатель. Поехали. Пришли они не вовремя. Это было ясно. У молодоженов — Петр Житов окрестил их так — происходил какой-то разговор. И разговор, судя по всему, серьезный, крупный. Лукашин стоял посредине избы в очень решительной, отнюдь не семейной позе: руки в карманах брюк, челюсти сомкнуты плотно, до впадин на щеках. На них с Петром Житовым глянул коротко, исподлобья. Одним словом, не скрывал, что ему не до них. А Анфису Петровну выдавали глаза. Когда она сильно волновалась, у нее моментально отливала от лица кровь, и поэтому глаза становились особенно темными и непроглядными. Как две проруби зимой. Петр Житов толкнул Михаила в бок: смотри, мол, не у нас одних, грешных, семейные радости — и сказал, кивая Анфисе Петровне: — Ты чего калишь мужика? Чем он тебе не угодил? — Калю, Петя, не отпираюсь, — как всегда, прямо ответила Анфиса Петровна. — Видит бог, не хотела я, чтобы он стал председателем. — А чего? Худо ли — деревней будет править. Сама небось правила. — Правила. Всю войну правила. А чего выправила? Стали снимать — ни у людей, ни у райкома слова доброго для меня не нашлось. Михаил не знал, куда и глаза девать: это ведь его стараниями так отблагодарили Анфису Петровну. Но тут опять раздался голос Петра Житова: — Сказывай! За председательство на тебя женки взъелись? — А за что же?.. — За прыть. — За какую еще прыть? Петр Житов громко захохотал: — Ты, едрена вошь, вон ведь какая. Двух мужиков взаглот взяла. Другая бы видимости мужичьей была рада, а ты — старого не хочу, нового подай. Вот бабы на тебя и рассердились. Девки, понимаешь, на корню посохли. Зайди в любую деревню — их как грибов червливых осенью в лесу. А ты в это самое времечко давай играть в довоенную игру: мороженого не хочу, кислое тоже не по мне… Петр Житов, вне всякого сомнения, говорил это от чистого сердца. И говорил не столько для самой Анфисы Петровны, сколько для Лукашина: вот, дескать, какая у тебя женка. Цени! А вышло черт знает что. Лукашин побелел, брови крыльями распластались по выпуклому лбу — вот-вот бросится на Петра Житова, а Михаил — тоже хоть сквозь землю провалиться: не привык, чтобы Анфису Петровну разбирали при нем как бабу. Положение выправила сама Анфиса Петровна. Она не обиделась, не стала выговаривать Петру Житову, а быстро, как гостеприимная хозяйка, выставила на стол поллитровку — и разговор сразу переменился. Точнее сказать, переменился Петр Житов: голову поднял, победителем сел за стол. Первый тост — Петр Житов знал всякие городские церемонии и любил при случае ввернуть заковыристое словечко, — первый тост Петр Житов провозгласил было за нового председателя, но Лукашин решительно воспротивился. Нет, сказал он, за нового председателя подождем пить. За нового председателя мы выпьем тогда, когда сдвиги в колхозе наметятся. — Хм, — промычал Петр Житов и с интересом посмотрел на Лукашина. — Можно и так. А за что же сейчас выпьем? — За что? — Тут Лукашин наконец улыбнулся. — А хотя бы за то, чтобы вот за этим самым делом пореже встречаться. — За горючим? — Да, — по-прежнему с шуткой, но и твердо сказал Лукашин. — Когда кумовьев много, работы не жди. Так, бывало, у нас говорил отец. По-моему, неплохо говорил, а? Что скажешь, Михаил? Михаил в знак согласия живо кивнул. Ему очень понравилось, как Иван Дмитриевич срезал Петра Житова. Твердо и в то же время не обидно. Дескать, учти, любезный Я сразу понял, что ты за гусь. Каждое дело вспрыскивать — вот ты из каких. А этого у меня не будет Прошу принять к сведению. Петр Житов налился кровью — не привык к такому обращению со своей особой. В Пекашине кто возразит ему? И Михаил подумал: не миновать скандала. Но в последнюю минуту Петр Житов вышел из штопора. — А у нас говорят так, — ответил он Лукашину. — Мы работы не боимся, было бы хлёбово. — Помолчал и следующие слова вбил, как гвозди: — Да, так у нас говорят. — Хлёбова много не будет По крайней мере в ближайшие два года. Это я тебе начистоту говорю, товарищ Житов. — Да ты понимаешь, про какое я хлёбово? Неуж не слыхал присказку? Про то, которое кусают. — И я про то, — сказал Лукашин. Тут Петр Житов откинул назад свою крупную голову и одичало посмотрел на него, Михаила, которого слова Лукашина тоже хлопнули как обухом по голове. Как это хлёбова не сулю? Значит, как прежде: вкалывай-вкалывай, а насчет того, чтобы пожрать, не рассчитывай? Из задосок выглянула Анфиса Петровна (она хлопотала над самоваром) и вопросительно уставилась на Лукашина. Видимо, слова мужа удивили и ее. Петр Житов, оправясь от изумления, деланно рассмеялся: — Вот это председатель! Ну-ну, давай. Первый раз слышу. У нас, товарищ Лукашин, даже Денис Першин и тот понимал, чего народ хочет. Помнишь, Анфиса, как он сказал на собрании? Меня, говорит, либо на кладбище отвезете, либо я выведу на большую дорогу «Новую жизнь». — Это я тоже слышал, — сказал Лукашин. — Как-то председатели колхозов смеялись на совещании. А я не хочу, чтобы надо мной смеялись. — Так, — сказал Петр Житов и стал загибать пальцы. — Сорок пятый — раз, сорок шестой — два, сорок седьмой — три. Три года после войны люди только и ждут, как бы досыта пожрать. И партия одобряет. В Москве большие мужики пленум по этой части собирали. А товарищ Лукашин на все это — крест. Нет, говорит, не надейтесь. Еще два года задаром робить. — Я так не говорил, — сказал Лукашин. — Мишка, я неверно цитирую? Лукашин придвинулся к Петру Житову: — Ты, я слышал, плотник, да? — Допустим, — сквозь зубы ответил Петр Житов. — А дальше? — Скажи, когда мужик новый дом строит, очень он роскошно живет? — Это ты к чему? К тому, что мы, дескать, тоже новый колхозный дом строим? С тридцатого года строим. А человек, между прочим, один раз живет. — А я и не знал. Вот спасибо, что разъяснил. — Лукашин злыми, раскаленными глазами глянул на Петра Житова и заговорил под стук указательного пальца: Коровника нет? Не выдумываю? Да? Телятник на ладан дышит — я виноват? А грузовик? А мельница? Долго еще будем греметь по всем домам жерновами? Анфиса Петровна поставила на стол кипящий самовар, но Петр Житов не стал дожидаться, когда она нальет ему чаю. Он налил себе вина. Тяпнул в одиночку и сразу же пошел в новое наступление на Лукашина. — В части программы разъяснено, — сказал Петр Житов. — Теперь имею другой вопрос. Можно? — Попробуй, — сказал Иван Дмитриевич. Петр Житов спросил: — Сам, добровольно поохотил к нам или через Подрезова? — Через райком, — ответил Лукашин. — Ясно. В общем, по партийной принудиловке. — По партийной дисциплине. — Ну один хрен. Главное, что не своей охотой. А как — это неважно. Петр Житов явно искал скандала: не мог допустить, чтобы верх в споре остался не за ним, а Лукашин тоже не хотел уступать — свое твердил. — Нет, важно, — сказал он упрямо. Анфиса Петровна делала ему знаки: не заводись. Не видишь разве, что человек пьян? Не помогло. Дьявол вселился в Лукашина. Михаил его таким и не знал, да и для Анфисы Петровны, судя по ее тревожному взгляду, эта запальчивость была внове. Порядок навела Олена, жена Петра Житова. Она не стала, как он, Михаил, раздумывать, с какого бока вмешаться в застольный спор, а с порога наорала на мужа («Срамна рожа! Не успел человек заявиться, он рюмки выпрашивать. Ты гнала бы его, шаромыжника, Анфиса Петровна! Он ведь шары нальет — море по колено»), выдала ему, Михаилу («А ты чего не отговаривал? Али тоже без рюмки жить не можешь?»), затем подошла к столу, кивнула: — Вставай. И Петр Житов — вечная для всех загадка! — встал и, не говоря ни слова, поковылял на выход. 3 Дорогу из нижнего конца деревни до своего дома Петр Житов одолевал с перекуром на крыльце клуба. Это неизменно, хотя бы крещенская стужа стояла на дворе. Устроил перекур Петр Житов и сейчас, тем более что Олены рядом не было она, как только вышли они от Анфисы Петровны, побежала домой. Да если бы Олена и была рядом с ними, то по этому поводу не сказала бы ни слова. Наоборот, сама бы потребовала, чтоб мужик передохнул, потому что из-за протертой культи Петр Житов иногда по неделе не может встать на протез. — Мда, — заговорил Петр Житов, когда раскурил свою цигарку, — был у нас председатель, был… — Кто? Першин? — Дура! Я о том самом бабьем царстве, от которого мы на собранье отреклись. А нет, мальчик, не всякие штаны лучше бабьей юбки, — изрек поучающе Петр Житов. — А чем тебе Лукашин не понравился? — спросил Михаил. — Что не в твою дудку пел? — Заткнись! Я о ком веду речь? О Лукашине? Я об Анфисе, балда. Ух, баба! Какая баба! Я как-то не разглядел раньше. Анфиса и Анфиса. А ей бы и быть председателем. И на хрена нам кого-то со стороны искать. — Петр Житов пьяно икнул и повторил свое недавнее изречение: — Мда, не всякие штаны лучше бабьей юбки. Вот что не след забывать, мальчик. ГЛАВА ВОСЬМАЯ 1 За ночь выпал снег. Пухлыми сугробами перегородил заулок, залег под окошками. Михаил на широких еловых лыжах обежал свою бригаду, роздал наряды и вернулся домой еще затемно. Ребята уже поработали. Звездами, алмазами сверкала свежая тропа, пробитая в заулке. Но он не мог удержаться, чтобы не взять в руки лопату. Он с детства любил эту работу. Бодрит, радует свежий снег. И потом целый день носишься, как на крыльях. Без устали. С весенним шумом в крови. А кроме того, разгребание снега у него всегда связывалось со словами бабушки Матрены, которая, когда он был еще ребенком, говорила ему: «Разгребай, разгребай дорожки, родимой. По расчищенным-то дорожкам ангелы счастье людям разносят». Мать, возвращаясь в это время с телятника, видно, тоже вспомнила бабушкины слова: — Ну, сегодня все мужики с лопатами. Нагребут счастья. — А кто еще? — спросил Михаил. — Хозяин новый. Сейчас встретила — к кузнице с лопатой идет. — А мне ничего не наказывал? — Да нет, я ведь издали, не близко его видела. Михаил пошаркал-пошаркал лопатой и побежал на задворки. Нехорошо это председатель откапывает кузницу, а он, бригадир, дома огребается. Кузницу в эту зиму не открывали ни разу, и пацаны приспособили ее под горку. Нарыли снега к воротам до самой крыши, скат залили водой — и вот каток. Михаил трижды разламывал горку, но пацаны — народ упрямый — снова восстанавливали, и в конце концов он махнул рукой, а в последнее время, проходя мимо поздно вечером или рано утром, даже сам скатывался с горки. Лукашин поднятой лопатой приветствовал его. И-эх! — врезался Михаил. В пуд, в два поднял снежную глыбищу да как бросил — снежное облако накрыло и его самого, и Лукашина. В тот момент, когда широкая тропа, а вернее сказать, траншея уперлась в ледяной скат перед воротами кузницы, к ним подошел новый помощник — Илья Нетесов. Илья Нетесов выехал из лесу на один день, с тем чтобы подкинуть своей семье дровишек, и вот человек: не за дровами первым делом отправился, а к ним. Илья предусмотрительно захватил с собой железный ломик, и Михаил быстро разворотил ребячью горку. Наконец старые, основательно изрешеченные дробью ворота — каждое ружье пристреливалось тут — подались вперед. Стужей и темнотой погреба дохнуло на них. Михаил кинулся разжигать очаг — не приведи бог стоять в мертвой кузнице. Он быстро нарезал растопки со старой берестяной хлебницы, загреб в кучку прошлогодние угольки под закоптелым колпаком, но Петр Житов остановил его. Петр Житов, подкативший к кузница на лыжах следом за Ильёй — на здоровой ноге серый валенок, на протезе кирзовый сапог, — сказал: — Нет, пущай начальство. — И добавил, рассыпавшись трескучим смехом: Момент исторический. Так сказать, в колхозе «Новая жизнь» задувается индустриальный цех. Михаил десятки, сотни раз разжигал огонь в кузнице — и чего бы волноваться? А волновался. У него перехватило дыхание, когда Лукашин начал раскрывать коробок со спичками. И — что совсем удивительно — волновался Петр Житов. Петр Житов вдруг положил свою руку на его плечо. Наконец спичка загорелась. Желтый огонек с треском побежал по тонкой берестяной ленточке. Руки Лукашина, прикрывавшие огонек, стали наливаться малиновым соком. Отчетливо проступили белые порезы и шрамы на пальцах. Когда разгорелось пламя, Петр Житов в ознаменование нынешнего исторического события — не мог не съязвить! — предложил выбить памятную медаль или на худой конец сковать подкову на счастье. — Ну-ка, Илюха, — толкнул он Илью, — давай! Ты мастер на счастливые подковы. Намек был нехороший. Петр Житов, конечно, имел в виду подкову, которую Илья сковал в первый день своей работы в кузнице после возвращения с войны. «На счастье», — сказал тогда Илья и при них, то есть при Михаиле и при Петре Житове, вбил подкову в нижнюю ступеньку своего крыльца. Однако Илья не из тех, кто из-за пустяка лезет в бутылку. Илья сказал, застенчиво улыбаясь: — Нет, подкова, я думаю, председателю ни к чему. А вот нож хороший иметь, по-моему, не мешает. — Не мешает, — согласился Лукашин и вдруг, к всеобщему удивлению, сам встал к наковальне. Михаил все же думал: шутит Иван Дмитриевич. Петра Житова хочет разыграть. Ничего подобного! Попросил поискать старый плоский напильник — верно, быстрее всего из такого напильника можно сковать нож, — раскалил напильник докрасна и в клещи. По-кузнецки, под самое основание стержня зажал напильник, так что сразу видно: держал в руках клещи. Нож, если говорить откровенно, вышел так себе. Надо час, не меньше, обдирать на точиле, чтобы он стал более или менее гладким. Но сам Лукашин был довольнехонек. Запотел. Щеки налились жаром. И такая счастливая улыбка — дом построил! — Давненько не приходилось держать в руках молотка, — сказал он. — Лет, пожалуй, тридцать. А когда-то отец из меня кузнеца хотел сделать. Кузница у нас была. — Вот как! — с волнением сказал Илья. — Дак, значит, мы с тобой тезки, товарищ Лукашин? — В каком смысле? — А в том, что у моего отца тоже кузница была. Вот это хозяйство, — Илья обвел рукой темные стены, — наше, нетесовское. Меня из-за этой кузницы еще три года в колхоз не принимали. Как сына твердозаданца. Ну да что об этом вспоминать. — Илья поспешно поднял с земляного пола ломик, махнул рукой в сторону своего дома: извините, дескать, дела. Но Лукашин задержал его. Лукашин заговорил насчет работы в кузнице. Согласен ли Илья Максимович встать за наковальню? — А почему не согласен, — ответил Илья. — Я кузнечное дело люблю. Вот только с лесом развяжусь — и с дорогой душой. — Это когда же? — Да когда у нас из лесу выезжают? Примерно середь мая. — Нет, — сказал Лукашин. — Это не годится. Нам надо, чтобы кузница сейчас дымила. Посевная на носу. Все — и Михаил, и Петр Житов, и Илья — переглянулись меж собой, улыбнулись: забавно говорит председатель. Сразу видно, что новичок. Петр Житов, снисходительно поглядывая на Лукашина, разъяснил, что за порядки у них в районе. Ни один председатель не может снять своего колхозника с лесозаготовок без ведома райкома, а тем более групповода. — Вот как! — удивился Лукашин. — Значит, колхоз не может своими колхозниками распоряжаться? А кто установил такой порядок? — Да не мы же, — ответил Петр Житов. — С тридцатых годов такой порядок идет. Лукашин подумал. Сказал: — Ладно. Выезжай, Илья Максимович. А насчет ответа не беспокойся — это уж моя забота. 2 Да, такого, чтобы кто-то из председателей колхоза пошел поперек самого, то есть поперек первого секретаря райкома, такого еще не бывало. С ним, с Подрезовым, можно поговорить, даже поспорить насчет колхозных дел — это допускал, но там, где речь заходила о лесе, там замри. Там один говорит — он, Подрезов. Там слово Подрезова — закон. И вот объявился на Пинеге человек, который захотел жить по-своему. Само собой, что об этом в тот же день стало известно самому (скорее всего, Ося-агент брякнул, он в тот день ездил в район). И распекай последовал немедленно. — Ты чего это новые порядки заводишь, а? Ты с кем это надумал? За полную точность этих слов Михаил, конечно, не мог поручиться, хотя в то время, когда раздался звонок Подрезова, он сидел у председательского стола, но, судя по тому, что ответил Иван Дмитриевич, Михаил мог догадаться и о словах Подрезова. Лукашин ответил так: — Евдоким Поликарпович, до сих пор я думал, что колхоз сам распоряжается своими колхозниками. — А ты не думай, не думай! Так лучше будет. Вот эти слова Михаил расслышал уже отчетливо, да, надо полагать, расслышали их и другие, так как Лукашин держал трубку неплотно к уху. В конторе вдруг стало тихо. Порядочно собралось людей в этот вечерний час. Порядочно, конечно, относительно. Потому что зимой какой народ в деревне? Старушонки, доярки, конюх, два-три инвалида, а из молодежи, пожалуй, только он один, Михаил. Михаил очень переживал за Лукашина: что ответит Подрезову? Сумеет ли вывернуться так, чтобы не уронить себя в глазах колхозников? Денис Першин, когда разговаривал по телефону с первым, вытягивался чуть ли не по стойке «смирно», и по этому поводу много было всяких насмешек и разговоров, даже частушку похабную кто-то пустил. Иван Дмитриевич не дрогнул, не согнулся. Ответил в том духе, что он действует в рамках устава сельхозартели. А кроме того, сказал Иван Дмитриевич, он выполняет решение райкома. — Какое еще решение? — пробасил Подрезов. И эти слова опять все услышали. — Решение райкома о возвращении кузнецов с лесозаготовок. Могу напомнить, Евдоким Поликарпович. На днях получили это решение. Все, кто был в конторе, заулыбались, закачали головами: ловко, ловко срезал. Середь зимы в лужу посадил. Но, конечно, никто всерьез эти слова не принял: где же председателю колхоза свою дорогу торить? Хорошо уж и то, что слова не побоялся сказать. И Михаил тут не был исключением. Он был тоже уверен, что за ночь Лукашин одумается, пойдет на попятный, — и кто укорит его за это? Лукашин за ночь не одумался. Лукашин назавтра сам поехал на Ручьи и поздно вечером привез оттуда Илью Нетесова. Со всем скарбом. В Пекашине замерли. В Пекашине ждали. Что будет? Какой грянет гром? Анфиса Петровна на глазах у всех осунулась. Это ведь не шутка — самовольно, вопреки райкому снять человека с лесозаготовок. Самое малое — строгач обеспечен. А при желании можно и под монастырь. Петр Житов ходил злой и мрачный. Вот когда выяснилось, что и он возлагал кое-какие надежды на нового председателя. А что касается Михаила, то он по вечерам не выходил из конторы. Сидел и ждал. Томление это и выжидание длилось десять дней. И разрешилось оно совершенно неожиданным образом: из райкома пришла телефонограмма: «В связи с объявленным по области месячником на лесозаготовках колхозу „Новая жизнь“ предлагается в двухдневный срок выделить на лесозаготовки 7 человек. За невыполнение данной директивы председатель несет личную партийную ответственность. Подрезов». 3 Месячник по лесозаготовкам (их стали объявлять с начала тридцатых годов) означал примерно то же самое, что решающий штурм укреплений врага на фронте. Все бросались в лес. До последнего. Люди, лошади, припасы. В районе закрывались учреждения, конторы, даже райком пустел в эти дни… А что же говорить о колхозах? Их-то уж мели-чистили вдоль и поперек. И это в то время, когда весна на подходе, когда крестьянская работа кричит из каждого угла. В «Новой жизни» на правление вызвали всех, кто по возрасту и по здоровью подпадал под закон о трудповинности. Первыми, вполне понятно, отпали доярки и телятница — скотину без присмотра не оставишь, скотина на месячники еще не приучена откликаться. Парторг Озеров тоже не в счет — учитель. А кто остался? Остались: Михаил Пряслин, Илья Нетесов, счетовод колхозной конторы Олена Житова, Анфиса Петровна, ну и сам Лукашин. Пять человек. Если даже всех пятерых отправить, то и тогда распоряжение райкома не будет выполнено. Лукашин сидел с плотно сжатыми губами. Желтый, вымотанный. Как конь, на котором всю ночь работали и которого сейчас снова запрягли. Понял, значит, что это такое — быть колхозным председателем, подумал Михаил и, чтобы не тратить попусту время, предложил первым в список на отправку в лес включить Илью Нетесова, затем одного из бригадиров (Михаил предложил себя) и затем Олену Житову, колхозного счетовода, поскольку в колхозе все равно нечего считать. Колхозники с этим предложением согласились — из пяти человек много не накроишь, за исключением того, что вместо него, Михаила, в лес решили послать Анфису Петровну. На этом, кстати сказать, настояла сама Анфиса Петровна, потому что какой же бабе под силу возка дров и сена? А ведь именно на бригадира, который останется дома, ляжет вся эта работа. Да, колхозники с предложением Михаила согласились. Но только не председатель. Председатель уперся — ни в какую: должна работать кузница — и баста. А кто же говорит, что не должна? Может, он, Михаил? Может, те бабы, с которыми он по веснам пашет поля? Уж кому-кому, а им-то, пахарям, известно, что за техника в ихнем колхозе. Плуги за войну износились начисто — к каждому надо лемех наварить, и если на то пошло, так не одного, а двух кузнецов надо бы поставить. Да только кто это им позволит — в месячник своим умом жить? В общем — небывалое дело у них в колхозе! — колхозники стали учить сознательности председателя. И он, Михаил, и Анфиса Петровна — тут нет жен да мужей, — и Илья Нетесов. (Мужик сидел в мыле. Не привык, чтобы многодетную бабу впереди него в лес гнали.) И Лукашин, казалось, начал сдаваться: умный же человек. Как не понять того, что малому ребенку понятно. Нет, черта с два! Печать колхозную вдруг на стол, сам порохом вспыхнул: председатель вместо кузнеца поедет. — Куда? В лес? — Да у нас в войну такого не бывало! — А сейчас будет! — упрямо сказал Лукашин. И люди замолчали. Ведь в конце-то концов не враги же они были себе. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ 1 О Лукашине заговорили в районе. Кто? Откуда такой смельчак взялся, что ему и Подрезов не указ? А потом — где это слыхано, чтобы председатель колхоза и сам к пню встал, и жену свою к пню поставил? — Надо поглядеть, — сказал себе Егорша, когда весть о приезде Лукашина и Анфисы Петровны на Ручьи дошла до лесопункта. Время свободное у Егорши было — он второй день сидел на бюллетене, а проще сказать, сачковал, потому что порубка пальца на правой руке была пустяковая. Но раз медицина дала бюллетень, с какой стати отказываться? Будет, повтыкал он без выходных. Осенью, например, кто по неделям не слезал с трактора? Суханов-Ставров. Смотри районную газету от 7 ноября за № 79 — там об этом ясно сказано. А трактор вышел из строя — кто начал гнуть хребтину у пня? Об этом смотри «Доску показателей» у входа в контору лесопункта. Графа первая — «Наши лучкисты». Там фамилия Суханова-Ставрова не на последнем месте. Нет, угрызений совести насчет того, что он маленько засачковал, у Егорши не было. Солнышко стояло еще высоко, когда он спустился в низину, где под черными мохнатыми елями горбился колхозный барак. Заплывшие смолой стволы основательно порублены — кто только не вострил на них своего топора! И он, Егорша, в свое время вострил, да и сам-то барак построен его руками. А крыльца все еще не сделали, отметил про себя Егорша, скользнув беглым взглядом по дощатой двери, над которой висели ледяные сосульки. И вместо скобы все тот же деревянный держак, который он собственной рукой вбил еще в сорок втором году. Эх, колхозный сектор… Не заходя в барак, он прошел к кухне — синий дрожащий дымок над снежной шапкой он заметил еще с горы. Лизки на кухне не было. Он бросил в угол сверток с грязным бельем, поставил тальянку на скамейку — натянула за дорогу плечо — и вдруг замер. Серый камень, серый камень, Серый камень сто пудов. Серый камень так не тянет, Как проклятая любовь. Егорша быстрее ветра выскочил из кухни. А ну, кого задавила любовь? С кого снять стопудовый камень? Привстав на носки, он обежал глазами вокруг себя. У баньки, глубоко, по самую крышу, вросшей в сугроб над ручьем, плясали розовотелые девахи. Нет, не девахи. К сожалению, березовая древесина, раскрашенная вечерним солнцем. Он встал на полную ступню — хромовые сапожки жалобно скрипнули — и вдруг опять вытянулся как струна: на этот раз ему почудился звук, похожий на всплеск воды. В один миг, чиркнув подошвами по заледенелой дорожке, он перенесся к баньке, схватился за ствол березы, чтобы не скатиться вниз к ручью. Вот она, птаха голосистая! У проруби, присев на корточки, полоскала белье девушка — в одном платье, без платка. Жаркая, подумал Егорша. Но кто же это такая? Он-то по первости, когда услыхал частушку, подумал было на Раечку Клевакину. Та любит трезвонить про любовь. Но у Раечки волосы потемнее, а эта вон какая белая. Как куропатка. Девушка в это время, отжимая белье, разогнулась, и лицо у Егорши перекосилось, как от изжоги: Лизка… Вялым движением руки он смахнул прилипшую к щеке тонкую березовую кожицу, поискал глазами дятла, застучавшего за ручьем. Дятел сидел на сухой березе — крупный, из генеральской породы, с красными лампасами. Работал разборчиво, с роздыхом. В одном месте долбанет — не нравится. Долбанет в другом… Наконец, подавшись к вершине, нашел, что надо, и стал закреплять хвост. — Чего, как пень, выстал на дороге? А, черт, эта еще малявка! Егорша раздраженно скользнул глазами по Лизке, поднимавшейся с корзиной белья вверх по узкой тропке, сделал шаг в сторону и рухнул по пояс. Лизка захохотала: — Каково в сапожках-то? Не форси, форсун. Выдумал в сапожках зимой ходить. — Ладно, ладно, проваливай. — А что? — А вот то. Больно расчирикалась… Выбравшись на тропку, Егорша выковырял из-за голенищ снег, отряхнулся, закурил. Вечерело. Солнце садилось на ели за бараком, и небо там было багровое. Лизка, похрустывая снегом, развешивала белье у баньки. Красная косоплетка ярко горела у нее на спине. Тоже мне, чудо гороховое, подумал Егорша с усмешкой, куда девки, туда и она. Ленту развесила. Веревка между двумя березами была натянута высоконько, и Лизка всякий раз, закидывая на нее рубаху или портки, приподнималась на носки валенок, и старенькое ситцевое платьишко туго обтягивало ее небольшую фигурку. А ведь она ничего, вдруг сделал для себя открытие Егорша. Ей-богу! И все на месте… Руки, ноги… Ах ты, кикимора… Не спуская глаз с Лизки, он докурил папиросу, натянул поглубже на голову кепку. — Белье-то принес? — спросила Лизка, когда он подошел к ней. Егорша с прищуром, легонько покусывая губы, смотрел на нее. — На вот, уставился! Я говорю, белье-то принес? — Лицо у Лизки раскраснелось, в зеленых глазах играло солнце. — Руки-то не замерзли? — спросил Егорша. — Чего? — удивилась Лизка и вдруг рассмеялась. — Да ты что, парень, рехнулся? — Она вынула из корзины мужскую рубаху, развернула ее и легко, с ловкостью опытной бабы кинула на веревку. — Вот чего выдумал! Руки замерзли… Да я сколько лет стираю. И дома, и здесь всех обстирываю. — Смотри не простудись, — сказал Егорша. — Сам не простудись. Может, замерз? Полезай в баньку. Она тепленная. Я только что белье стирала. Егорша скосил прищуренный глаз на черные дверцы баньки с деревянным держаком, оглянулся вокруг. План созрел моментально. — Пойдем, палец поможешь перевязать. — Палец? — У Лизки округлились глаза, когда она увидела бинт на его руке. — Где это ты? — Ерунда. В лесу поцарапал. — Порато? Болит? — Временами… — Ну ладно. Я сейчас. Подожди маленько. В баньке было тепло, сухо. Привычно пахло березовым веником. Пропуская вперед Лизку, Егорша тихонько накинул крючок на дверцы. — Иди сюда, к окошечку, тут светлее, — позвала его Лизка. Он сел рядом с ней на скамейку, зубы у него стучали. — Ну вот видишь, — сказала Лизка, — замерз. А я нисколечко. Весь день на улице в одном платье и вот нисколечко не замерзла. — Горячая, значит. — Наверно, — усмехнулась Лизка. Она склонилась над его пальцем и начала распутывать бинт. Руки у нее были холодные, жесткие. — Узелок-то еще не скоро и развяжешь. Топором надо разрубать. Кто это тебе затянул? Тося-фельдшерица? — Ага… — Ей бы не руки перевязывать, а возы с сеном. Правда, правда! Белая Лизкина голова еще ниже склонилась над его рукой. В лучах вечернего солнца она казалась малиновой. Егорша надавил сапогом на Лизкин валенок — не понимает, положил свободную руку на плечи — Лизка только рассмеялась: — Что, обнесло? Да не бойся. Я еще не развязала. На вот, дрожит, как лист осиновый, а еще мужик называется. Егорша перевел дух. Вот еще дура-то набитая! В жизни такой не видал. И тут, отбросив всякую дипломатию, он просунул ей руку под мышку, цапнул за грудь. Лизка вздрогнула, мотнула головой, затем резко откинулась назад. — Ты чего? Ты чего это? — Ладно, ладно. Потише. Не съем. — Не давая ей опомниться, он притянул ее к себе, крепко поцеловал в губы. — Ка-ра-ул! Лю-ди!.. Лизка вырвалась из его рук, кинулась вон, но он оттащил ее назад. — Дура! Кто людей на любовь кличет! — Не подходи, не подходи! — закричала Лизка, пятясь в угол. Зеленые искры летели из ее глаз. И вдруг она охнула, пала на скамейку и расплакалась. — Я ему стираю-стираю, сколько лет стираю, а он вот что удумал… Рожа бесстыжая… Скажу Мишке… Все скажу… Егорша в нерешительности остановился. У него сразу пропало всякое желание возиться с этим недоноском. — Ладно, — сказал он, неприязненно глядя на нее, — хватит сырость разводить. Нашла чем стращать, Мишкой… Может, еще в газету объявленье дашь? Ай-яй-яй, какая беда на свете случилась? Семнадцатилетнюю кобылу пощупали. Сильным ударом сапога он сшиб с крючка дверку, вышел на улицу. Солнце уже закатилось. В красном зареве заката четко выделялись черные вершины елей. А за ручьем, как и прежде, шла долбежка — у дятла, видно, тоже месячник. Люди из леса еще не пришли, но барак не пустовал — в левом углу на нарах лежал человек. — Загораем? — спросил Егорша. — Почем платят за час? Тимофей Лобанов — это был он — приподнялся, блеснул глазами в потемках и перелег со спины на бок. — Давай-давай, перемени позицию, — съязвил Егорша, обиженный его молчанием. Раньше, когда Егорша приходил сюда до возврата людей из лесу, он частенько заваливался на Лизкину постель и, лежа эдак с папироской в зубах, любил почесать языком с каким-нибудь сачкарем, в особенности с матюкливым стариком Постниковым, но сейчас, проходя мимо Лизкиной постели, он почему-то не решился сделать это. Он зачерпнул кружкой воды из ведра, стоявшего на табуретке у печи, напился, достал папироску. — Курить будешь? — Без курева тошно. — Что так? Гитлеровские харчи все еще отрыгаются? Тимофей ничего не ответил. Лизка не приходила. Что она там делает? Неужели все еще разливается? Ах, черт, надо же было связаться с этой мокрицей! Мало бабья на лесопункте… С улицы донесся тягучий визг полозьев — кто-то подъезжал к бараку. Егорша выскочил на улицу — где она, дура? На кухне огня не было. Он побежал к баньке — надо срочно приводить ее в чувство. А то вернутся скоро люди — хрен ее знает, что ей взбредет в башку. Еще вой поднимет: вот, мол, хотел сильничать. Хороший был бы у него видик! Дверка в баньку была закрыта на крючок. Он прислушался — плачет.

The script ran 0.007 seconds.