1 2 3 4 5 6 7 8
– Я советовал бы вам ежедневно проводить непременно два-три часа на воздухе, – говорил доктор.
– Хорошо… – как-то безучастно соглашалась Зося. – А что, как здоровье Nadine? Вы давно у них были, Борис Григорьич?
Зося сделалась необыкновенно внимательна в последнее время к Надежде Васильевне и часто заезжала навестить ее, поболтать или увезти вместе с собой кататься. Такое внимание к подруге было тоже новостью, и доктор не мог не заметить, что во многом Зося старается копировать Надежду Васильевну, особенно в обстановке своей комнаты, которую теперь загромоздила книгами, гравюрами серьезного содержания и совершенно новой мебелью, очень скромной и тоже «серьезной».
Только с двумя привычками Зося была не в силах расстаться: это со своими лошадьми и с тысячью тех милых, очень дорогих и совершенно ненужных безделушек, которыми украшены были в ее комнате все столы, этажерки и даже подоконники. Между прочим, в новой обстановке, которую устраивала себе Зося, обходилось не без курьезов: так, рядом с портретом Дарвина на стене помещался портрет какого-то английского скакуна, под бюстом Шиллера красовался английский жокей и т. д. Комната Зоси выходила окнами на двор, на север; ее не могли заставить переменить эту комнату на другую, более светлую и удобную, потому что из своей комнаты Зося всегда могла видеть все, что делалось на дворе, то есть, собственно, лошадей.
– В вас есть небольшая перемена… – осторожно пробовал навести разговор доктор.
– Понятное дело, Борис Григорьич, нам пора и за ум приниматься, а не все прыгать на одной ножке, – довольно грубо отвечала Зося, но сейчас же поправилась. – Вы, милый мой доктор, тысячу раз уж извините меня вперед… Я постоянно оказываю вам самую черную неблагодарность. Вы ведь извините меня? Да?
«Нервы», – думал про себя доктор, напрасно стараясь придумать какое-нибудь средство, чтобы оживить Зосю.
Впрочем, Зося оживлялась и сама, когда у них в доме бывал Лоскутов. Он зимой часто приезжал в Узел и бывал у Ляховских. Игнатий Львович постоянно твердил дочери: «Это редкий экземпляр, Зося… очень редкий. И замечательно умный экземпляр. Советую тебе поближе сойтись с ним. Общество умных людей – самая лучшая школа». Зося по-своему пользовалась советами отца и дурачилась в присутствии Лоскутова, как сумасшедшая. Ее забавлял этот философ не от мира сего, и она в его присутствии забывала свою скуку. Надежда Васильевна иногда встречалась с Лоскутовым у Ляховских, и они втроем проводили очень весело время.
Половодов и Виктор Васильич несколько раз заглядывали к Зосе и пытались настроить хозяйку по-старому, но дело не клеилось. Зося скучала в их обществе, и «Моисей» наконец решил, что она «совсем прокисла и обабилась». Отделаться от Половодова было не так легко, потому что он в некоторых случаях имел терпение ходить по пятам целые месяцы сряду. Чтобы попасть в тон нового настроения, которое овладело Зосей, Половодов в свободное время почитывал серьезные статейки в журналах и даже заглядывал в ученые книги. Главным двигателем здесь являлось задетое самолюбие, потому что Половодов, как все мелкие эгоисты, не переносил соперничества и лез из кожи, чтобы взять верх. Но на этот раз последнее было довольно трудно сделать, потому что в философии Половодов смыслил столько же, сколько и в санскритском языке.
«Дурит девка, – несколько раз ворчал мученик науки, ломая голову над Шопенгауэром. – И нашла чем заниматься… Тьфу!.. Просто замуж ей пора, вот и бесится с жиру…»
Зося, конечно, давно уже заметила благородные усилия Половодова, и это еще больше ее заставляло отдавать предпочтение Лоскутову, который ничего не подозревал. Последнее, однако, не мешало ему на всех пунктах разбивать Половодова каждый раз, когда тот делал против него ученую вылазку. Даже софизмы и самые пикантные bons mots[21] не помогали, а Зося заливалась самым веселым смехом, когда Половодов наконец принужденно смолкал.
За несколько дней до бала Зося в категорической форме объявила доктору, чтобы Лоскутов непременно был в числе гостей.
– Вот уж этого я никак не могу вам обещать, – попробовал упереться доктор. – Вы сами знаете, что Лоскутов порядочный нелюдим и на балах совсем не бывает… Не тащить же мне его силой. Зося?
– Скажите проще, что вы совсем не желаете исполнить мою просьбу? – настаивала Зося с обычным упрямством. – Тогда я обращусь к Александру Павлычу, наконец, к Альфонсу Богданычу…
– Хорошо, я передам ваше непременное желание Лоскутову.
– Ах, вот за это я вас люблю. Борис Григорьич… Как и чем прикажете благодарить? Я вам что-нибудь вышью…
– Все это хорошо, но я, право, не понимаю таких неопределенных желаний, – серьезно говорил доктор. – Тем более что мы можем показаться навязчивыми. Это детский каприз…
– И пусть будет каприз! Если я этого хочу, доктор?
Доктору оставалось только пожать плечами, а Зося надула свои пухлые губки и уже зло проговорила:
– Хорошо, пусть будет по-вашему, доктор… Я не буду делать особенных приглашений вашему философу, но готова держать пари, что он будет на нашем бале… Слышите – непременно! Идет пари? Я вам вышью феску, а вы мне… позвольте, вы мне подарите ту статуэтку из терракоты, помните, – ребенка, который снимает с ноги чулок и падает. Согласны?
– Хорошо, – согласился доктор, протягивая руку, и, пристально взглянув на расширенные зрачки Зоси, подумал: «Нет, это уж не нервы, а что-нибудь посерьезнее…»
Все эти хлопоты, которые переживались всеми в старом приваловском доме, как-то не касались только самого хозяина, Игнатия Львовича. Ему было не до того. Пролетка Веревкина чуть не каждый день останавливалась пред подъездом, сам Nicolas грузно высаживал свою «натуру» из экипажа и, поднявшись с трудом во второй этаж, медведем вваливался в кабинет Игнатия Львовича.
– Как драгоценнейшее здравие почтеннейшего Игнатия Львовича? – басил Nicolas, пожимая сухую тонкую руку Ляховского своей пятерней.
– Ах, это вы!.. – удивлялся каждый раз Ляховский и, схватившись за голову, начинал причитать каким-то бабьим голосом: – Опять жилы из меня тянуть… Уморить меня хотите, да, уморить… О, вы меня сведете с ума с этим проклятым делом! Непременно сведете… я чувствую, что у меня в голове уже образовалась пустота.
– Если в голове, то это еще не велика беда, – шутил Nicolas, разваливаясь в кресле с видом человека, который пришел в свою комнату. – А вот насчет дельца позвольте…
– Да ведь я вам говорил, что ничего не знаю, что все бумаги у Половодова. С него и спрашивайте.
– Александр Павлыч говорит наоборот, именно, что все документы как по наделу мастеровых Шатровского завода, так и по замежеванию башкирских земель хранятся у вас.
– Нет, у меня ничего нет, – каким-то упавшим голосом отвечал Ляховский, делая птичье лицо.
– Нет, документы у вас.
– Я же говорю вам, что ничего у меня нет.
– А я вам повторяю, что у вас, и не выйду из вашего кабинета, пока вы мне их не покажете.
– Это разбой, дневной разбой!.. – вскрикивал Ляховский, начиная бегать по кабинету своим сумасшедшим шагом.
Веревкин преспокойно покуривал сигару, выжидая, когда наконец Ляховскому надоест бесноваться. Побегав с полчаса, Ляховский вдруг останавливался и веселым тоном, как человек, только что нашедший потерянную вещь, объявлял:
– Николай Иваныч… Да ведь эти проклятые документы должны храниться в дворянском опекунском управлении, в Мохове. Да, да… Я хорошо это помню. Отлично помню…
Веревкин вместо ответа вынимал из своего портфеля отношения моховского дворянского опекунского управления за No 1348; в нем объявлялось, что искомых документов в опеке налицо не имеется. Ляховский читал это отношение через свои очки несколько раз самым тщательным образом, просматривая бумагу к свету, нет ли где подскобленного места, и, наконец, объявлял:
– Это вы сами написали, Николай Иваныч…
– Игнатий Львович, вы, кажется, считаете меня за какого-то шута горохового? А не угодно ли вам показать опись, по которой вы получали бумаги и документы при передаче опекунских дел?
– Какую опись?
– Да ведь вы опекун?
– Опекун. Ах, позвольте… Нужно спросить Василия Назарыча, он должен помнить…
– Он говорит, что передал все документы вам.
– Не может быть… Вы ослышались, Николай Иваныч!..
Подобная комедия повторялась чуть не изо дня в день в течение последних трех месяцев. Сначала пробовал хлопотать сам Привалов, но ничего не мог добиться и махнул рукой, передав дело Веревкину. Ляховский дошел до того, что даже прятался от Веревкина и, как был, в своем ваточном пальто и в туфлях, в таком костюме и улепетывал куда-нибудь в сад или в конюшню. Этот остроумный маневр несколько раз спасал Ляховского от нападений Nicolas, пока последний со своей стороны не придумал некоторого фокуса. Веревкин звонил у подъезда, и, пока Палька отворял двери, он рысью обегал дом и караулил ворота, когда Ляховский побежит от него через двор. Тут остроумный адвокат орлом налетал на свою добычу, и опять Начиналась та же сказка про белого бычка, то есть разговор о документах.
– Вам будет плохо, – предупредил Веревкин Ляховского за несколько дней до бала. – Отдайте добром…
– Послушайте, Николай Иваныч, – мягко ответил Ляховский. – Отчего Сергей Александрыч сам не хочет прийти ко мне?.. Мы, может быть, и столковались бы по этому делу.
– Да ведь он у вас был не один десяток раз, и все-таки из этого ничего не вышло, а теперь он передал все дело мне и требует, чтобы все было кончено немедленно. Понимаете, Игнатий Львович: не-мед-лен-но… Кажется, уж будет бобы-то разводить. Да Привалова и в городе нет совсем, он уехал на мельницу.
По вечерам в кабинете Ляховского происходил иногда такой разговор между самим хозяином и Половодовым:
– Я больше не могу, Александр Павлыч, – усталым голосом говорил Ляховский. – Этот Веревкин пристает с ножом к горлу.
– Немножко еще потерпите, Игнатий Львович, – отвечал Половодов, вытягивая свои длинные ноги. – Ведь вы знаете, что для нас теперь самое важное – выиграть время… А когда Оскар Филипыч устроит все дело, тогда мы с Николаем Иванычем не так заговорим.
– Оскар Филипыч, Оскар Филипыч, Оскар Филипыч… А что, если ваш Оскар Филипыч подведет нас? И какая странная идея пришла в голову этому Привалову… Вот уж чего никак не ожидал! Какая-то филантропия…
– Это нам на руку: чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало. А вы слышали, что дела у Василия Назарыча швах?..
– О да, слышал… Ведь вот, подумаешь; какой странный случай вышел! – удивлялся Ляховский.
– Ничего странного нет, а, наоборот, самое естественное дело. Ведь еще вопрос, откуда у Бахарева капиталы…
– Нет, это вы уж напрасно, – вступился Ляховский. – Я знаю слишком хорошо Василия Назарыча и могу поручиться за него…
– Это плохое доказательство. Вот я за вас сегодня поручусь, а вы меня завтра ко дну спустите… Ведь спустите и не поморщитесь. Ха-ха! Нисколько не обижусь, поелику homo homini lupus est.[22] Кстати, у вас на святках бал готовится? Отличное дело…
– Да, бал, – упавшим голосом повторил Ляховский. – Деньги, деньги и деньги… И какой дурак придумал эти балы?!.
XVI
Наконец наступил и многознаменательный день бала. Весь Узел, то есть узловский beau monde, был поднят на ноги с раннего утра. Бедные модистки не спали накануне целую ночь, дошивая бальные платья. Хиония Алексеевна не выходила от Веревкиных, где решался капитальный вопрос о костюме Аллы. Вероятно, ни один генерал, даже перед самым серьезным делом, никогда не высказал такой тонкой сообразительности и находчивости. Каждая мелочь была обсуждена на предварительном совещании, затем в проекте, потом производился маленький опыт, и, наконец, следовало окончательное решение, которое могло быть обжаловано во второй инстанции, то есть когда все эти незаметные мелочи будут примерены Аллой в общем.
– Ах, душечка, не поднимайте плечи, – упрашивала Хиония Алексеевна Аллу, – вот у вас в этом месте, у лопатки, делается такая некрасивая яма… Необходимо следить за собой.
– Какие глупости… – грубила Алла. – Вы меня муштруете, как пожарную лошадь.
– После сами благодарить будете за науку, – трещала Хина. – Никто своего счастья не знает… Не все богатым невестам за богатых женихов выходить, и мы не хуже их. Не так ли, Агриппина Филипьевна? Деньги – как вода: пришли и ушли, только и видел… Сегодня богатая невеста, а завтра… Ах, я, кажется, не дождусь до вечера, чтобы посмотреть на Nadine Бахареву, на эту гордячку. Так интересно, так интересно… А Привалов-то, представьте, ведь он был влюблен в нее… д-да! И где только глаза у этих мужчин. Конечно, Привалов очень умный человек и теперь, кажется, одумался.
Привалов тоже готовился к балу, испытывая довольно приятное волнение. Он думал о том, что увидит сегодня Надежду Васильевну. Зачем, для чего все это – Привалов не хотел даже думать, отдаваясь волне, которая опять подхватила и понесла его. Перед рождеством Привалов почти все время провел в Гарчиках; к Бахаревым он заходил раза два, но все как-то неудачно: в первый раз Надежда Васильевна не показалась из своей комнаты, во второй она куда-то уехала только что перед ним. Ипат, кажется, не разделял веселых чувств своего барина и все время тяжело вздыхал, пока помогал барину одеваться, то есть ронял вещи, поднимал их, задевал ногами за мебель и т. д.
Ночь была ясная, морозная, небо точно обсыпано брильянтовой пылью. Снег светился синеватыми искрами. Привалов давно не испытывал такого бодрого и счастливого настроения, как сегодня, и с особенным удовольствием вдыхал полной грудью морозный воздух.
В передней стояла настоящая давка, хотя Привалов приехал довольно рано. Кроме двух горных инженеров и одного адвоката, с которым Привалов встречался у Половодова, все был незнакомый народ. Разодетые дамы поднимались по лестнице, шелестя длинными шлейфами. Привалов чувствовал, что они испытывают такое же приятное волнение, какое испытывал он сам; это видно было по лихорадочно светившимся глазам, по нервным движениям. Особенно одна молоденькая девушка в белом платье обратила на себя внимание Привалова. Не было сомнения, что это был ее первый выезд, и дебютантка так мило конфузилась, и вместе с тем она была так счастлива… Привалов чувствовал, что у нее от слишком сильного возбуждения руки и ноги не повиновались и точно мешали, когда хотелось вспорхнуть и улететь под звуки доносившейся из главной залы музыки. Молодые собаки испытывают то же самое на первой охоте, но Привалову показалось такое сравнение слишком грубым.
– Вот вас-то только и недоставало, Сергей Александрыч! – кричали в два голоса «Моисей» и Давид, подхватывая Привалова под руки.
– А что? – справился Привалов, с любопытством поглядывая на завитых, как барашки, благоприятелей.
– Хотите визави? – предлагал «Моисей».
– Я не танцую.
– Это еще что за новости… Вы шутите? Пойдемте, батенька, приглашайте поскорее, есть тут одна докторша… спасибо после скажете! Куда вы? Постойте… Ха-ха! Представьте себе, этот сумасшедший здесь…
– Какой сумасшедший? – проговорил Привалов, почувствовав что-то неприятное.
– Ну, да этот… Лоскутов! Ха-ха!.. Вот вам визави; два сапога – пара…
Привалов кое-как отделался от веселых молодых людей с шапокляками и побрел в главную залу, где теперь публика бродила густой шумевшей толпой. Известие, что Лоскутов на бале, неприятно поразило Привалова. Остановившись в дверях, он обвел глазами весь зал. Везде было так много света, что Привалов Даже немного прищурил глаза; лица мешались в пестрой разноцветной куче, шевелившейся и гудевшей, как пчелиный рой. Больше всего Привалова поразил самый зал: он даже не узнал его. Экзотическая зелень по углам, реставрированная живопись, новые драпировки на окнах, навощенный паркет, – словом, зал благодаря стараниям Альфонса Богданыча принял совершенно другой вид. В это время Привалов заметил в Толпе знакомую фигуру философа, который шел по залу с таким видом, как будто попал в царство теней.
«Это она идет с ним под руку…» – с тоской подумал Привалов, стараясь разглядеть даму в белом атласном платье, которая шла, опираясь на руку Лоскутова.
– Посмотрите, пожалуйста, какова парочка! – кричал «Моисей», точно вынырнув откуда-то из-под земли. – Видели Зосю, как она шла с Лоскутовым? Ха-ха…
– Разве это была Зося?
– А то как же? Конечно, она. Ведь взбредет же человеку такая блажь… Я так полагаю, что Зося что-нибудь придумала. Недаром возится с этим сумасшедшим.
– А вот и Хиония Алексеевна! – крикнул «Моисей», оставляя Привалова.
По лестнице величественно поднимались две группы: впереди всех шла легкими шажками Алла в бальном платье цвета чайной розы, с голыми руками и пикантным декольте. За ней Иван Яковлич с улыбкой счастливого отца семейства вел Агриппину Филипьевну, которая была сегодня необыкновенно величественна. Шествие замыкали Хиония Алексеевна и Виктор Николаич.
Привалов раскланялся с дамами и пожал тонкую руку Ивана Яковлича, который все время смотрел на него улыбавшимися глазами.
– Ах, сколько публики, сколько публики! – восклицала с восторгом институтки Хиония Алексеевна, кокетливо прищуривая глаза. – Вот, Сергей Александрыч, вы сегодня увидите всех наших красавиц… Видели Аню Пояркову? Высокая, с черными глазами… О, это такая прелесть, такая прелесть!..
Между прочим, Хина успела показать глазами на Аллу: дескать, какова девочка, если знаешь толк в женщинах. Вся компания скоро смешалась с публикой, а Привалов пошел через зал в боковую комнату. Он знал, что на рождественском бале всегда бывает сама пани Марина, и ему хотелось ее увидать. Пани Марина шла как раз навстречу вместе с Игнатием Львовичем Она была необыкновенно эффектна в своем гранатовом бархатном платье с красной камелией в волосах и ответила на поклон Привалова едва заметным кивком головы, улыбаясь стереотипной улыбкой хозяйки дома.
– Вы, кажется, не знакомы? – лепетал Игнатий Львович, походивший в своем фраке на деревянного манекена. – Пани Марина, это Сергей Александрыч Привалов… рекомендую. Прекрасный молодой человек, которого ты непременно полюбишь… Его нельзя не полюбить!
– Очень рада познакомиться, – протянула пани Марина, подавая Привалову свою руку с обычным жестом театральной королевы.
Привалов не успел ничего ответить пани Марине, потому что его заставила обернуться чья-то рука, тянувшая его за плечо. Обернувшись, Привалов увидел Половодовых; Александр Павлыч, пожимая руку Привалову, говорил:
– Наконец-то и вы выглянули на свет божий… Тонечка, представь себе, Сергей Александрыч не танцует. Мне сейчас «Моисей» докладывал…
– Вероятно, Сергей Александрыч пошутил, – певуче и мягко ответила Антонида Ивановна. – Или, может быть, Сергей Александрыч стыдится танцевать с провинциалками, – кокетливо прибавила она, чуть показывая свои белые мелкие зубы.
Антонида Ивановна показалась Привалову сегодня ослепительно красивой, красивой с ног до головы, от складок платья до последнего волоска.
– Тонечка, извини меня, – торопливо заговорил Половодов, осторожно освобождая свой локоть из-под руки жены. – Я сейчас… только на одну минуточку оставлю тебя с Сергеем Александрычем.
Антонида Ивановна ничего не ответила мужу, а только медленно посмотрела своим теплым и влажным взглядом на Привалова, точно хотела сказать этим взглядом: «Что же вы не предлагаете мне руки? Ведь вы видите, что я стою одна…» Привалов предложил руку, и Антонида Ивановна слегка оперлась на нее своей затянутой выше локтя в белую лайковую перчатку рукой.
– Пойдемте в зал, – предложила Антонида Ивановна, подбирая свободной рукой шлейф платья, на который сейчас наступил какой-то неловкий кавалер.
В это время Половодов вернулся, и по его лицу можно было заметить, что он очень доволен, что сбыл жену с рук.
– Знаете, кто сегодня всех красивее здесь? – спрашивал он, обращаясь к Привалову.
– Конечно, Зося и Надежда Васильевна… – ответила Антонида Ивановна, делая равнодушное лицо.
– А вот и нет, Тонечка… Ты видела Верочку Бахареву?
– Нет, а что?
– Положительно, самая красивая девушка здесь… Это, кажется, еще первый ее выезд в свет. Да, да… Во всем видна эта непосредственность, какая-то милая застенчивость, – одним словом, как только что распускающийся бутон.
Антонида Ивановна слишком хорошо знала заячью натуру своего мужа и поэтому сомнительно покачала головой. Александр Павлыч хвалил Верочку, чтобы отвести глаза. Его увлечение Зосей не было тайной ни для кого.
– Обратите, пожалуйста, внимание на нее, – шепнул Половодов на ухо Привалову. – Плечи покатые, грудь… а на спине позвонки чуть-чуть выступают розовыми ямочками. Это бывает только у брюнеток.
– Вы нынче что-то совсем не заглядываете к нам? – ласково пеняла Антонида Ивановна, когда Половодов ушел. – То есть вы бываете по делу у Александра Павлыча и сейчас же бежите, вероятно, из страха встретиться со мной…
– Да все как-то некогда было, – оправдывался Привалов.
– Вот уж этому никогда не поверю, – горячо возразила Половодова, крепко опираясь на руку Привалова. – Если человек что-нибудь захочет, всегда найдет время. Не правда ли? Да я, собственно, и не претендую на вас, потому что кому же охота скучать. Я сама ужасно скучала все время!.. Так, тоска какая-то… Все надоело.
Антонида Ивановна тихонько засмеялась при последних словах, но как-то странно, даже немного болезненно, что уж совсем не шло к ее цветущей здоровьем фигуре. Привалов с удивлением посмотрел на нее. Она тихо опустила глаза и сделала серьезное лицо. Они прошли молча весь зал, расталкивая публику и кланяясь знакомым. Привалов чувствовал, что мужчины с удивлением следили глазами за его дамой и отпускали на ее счет разные пикантные замечания, какие делаются в таких случаях.
– Сядемте вот здесь, в уголок, – усталым голосом проговорила Половодова, опускаясь на бархатный диванчик.
Публика раздалась, образуя круг, по которому плавными размахами пошли кружиться танцующие пары. В этом цветочном вихре мелькнула козлиная бородка «Моисея», который работал ногами с особенным ожесточением; затем пролетел Давид с белокурой Аней Поярковой; за ним молодой доктор с румяным лицом и развевавшимися волнистыми волосами. Несколько горных инженеров и адвокатов, франт учитель гимназии, жандармский капитан, несколько банковских служащих – словом, обычная танцующая узловская публика. Привалов рассмотрел Верочку, которая в розовом платье вихрем кружилась по залу, совсем повиснув на руке Половодова.
– Посмотрите, вон Зося… – шепнула Половодова, указывая веером на проходившую мимо парочку.
Зося шла под руку с высоким красавцем поляком, который в числе других был специально выписан для бала Альфонсом Богданычем. Поляк был необыкновенно хорош, хорош чистотой типа, выдержкой, какой недостает русскому человеку. Видимо, что он был в своей сфере, как рыба в воде, и шел свободной уверенной походкой, слегка улыбаясь своей даме. Привалов видел, как он взял правой рукой Зосю за талию, но не так, как другие, а совсем особенным образом, так что Зося слегка наклонилась на его широкую грудь всем телом. Свободным движением поляк расчистил себе дорогу и плавными мягкими кругами врезался в кружившуюся толпу.
– Антонида Ивановна, позвольте вас пригласить! – кричал «Моисей», вынырнув из толпы.
Антонида Ивановна поднялась, «Моисей» взял ее за талию и стал в позицию. Она через его плечо оглянулась на Привалова и улыбнулась своей загадочной улыбкой. Волна танцующих унесла и эту пару.
XVII
То чувство приятного возбуждения, с которым Привалов явился на бал, скоро сменилось неопределенным тяжелым чувством. Спертый воздух, блеск огней, накоплявшийся удушливый жар и общая толкотня скоро утомили Привалова, хотя ему все еще не хотелось расстаться с своим уголком. Здесь он был защищен танцующей публикой от того жадного внимания, с каким смотрели на него совсем незнакомые ему люди. Слава его как миллионера еще не успела остыть, и многие явились на бал со специальной целью посмотреть на него. Привалов чувствовал это общее, слишком тяжелое для него, любопытство в выражении устремленных на него взглядов, в шепоте, которым провожали его. Ему страстно захотелось увидеть теперь Надежду Васильевну. С этой целью он поднялся с своего диванчика и стал бродить из комнаты в комнату. Скоро он увидал знакомый профиль и эту гордую умную голову, которая так хорошо была поставлена на плечах, как это можно заметить только у античных статуй.
Надежда Васильевна шла с доктором и что-то тихо рассказывала ему. На открытой шее ярко блестел крошечный брильянтовый крестик. В русых волосах белела камелия. Привалов внимательно следил за ней издали и как раз в это время встретился глазами с Хионией Алексеевной, которая шептала что-то на ухо Агриппине Филипьевне и многозначительно улыбнулась, показав головой на Привалова. Привалов даже покраснел под взглядом этих почтенных матрон и испытал самое неприятное чувство, как будто он неожиданно наступил на змею. Он повернулся назад.
– Постойте, Сергей Александрыч, – остановил Привалова Nicolas, облеченный в черную пару и белые перчатки. – Куда это вы бредете?
– Да так… Сам не знаю куда.
– И я тоже… Значит, сошлись характерами! Прополземте в буфет, там есть некоторый ликер… только как он называется – позабыл… Одним словом, этакая монашеская рецептура: Lacrima Christi[23] или Слезы Марии Магдалины, что-то в этом роде. Ведь вы уважаете эти ликеры, батенька… Как же, я отлично помню!
Nicolas подхватил Привалова под руку и потащил через ряд комнат к буфету, где за маленькими столиками с зеленью – тоже затея Альфонса Богданыча, – как в загородном ресторане, собралась самая солидная публика: председатель окружного суда, высокий старик с сердитым лицом и щетинистыми бакенбардами, два члена суда, один тонкий и длинный, другой толстый и приземистый; прокурор Кобяко с длинными казацкими усами и с глазами навыкате; маленький вечно пьяненький горный инженер; директор банка, женатый на сестре Агриппины Филипьевны; несколько золотопромышленников из крупных, молодцеватый старик полицеймейстер с военной выправкой и седыми усами, городской голова из расторговавшихся ярославцев и т. д.
– Одначе здорово народу-то понаперло… – проговорил Веревкин.
Привалов здоровался со знакомыми; не успевая отвечать на вопросы, которые сыпались на него градом. «Да что это вы вздумали строить мельницу, Сергей Александрыч? Охота вам, право… И в клуб не заглянете – это просто неделикатно!» Общее внимание смутило Привалова. Он многих совсем не знал, но его, очевидно, знали все и теперь с чисто провинциальным ненасытным любопытством глядели во все глаза. Большинство смотрело на наследника миллионов, как на редкую птицу. На некоторых лицах мелькало почти враждебное выражение. Но общий тон все-таки был самый дружелюбный, как на Руси встречают всякого нового человека с громким именем, и только приваловская мельница нагоняла облачка на это ясное небо.
– А, черрт… Брось ты свою мельницу, – лепетал пьяный инженер, хватая Привалова за рукав. – Ей-богу, брось… Ну ее к нелегкому!.. А мы тебя лучше женим… Господа, давайте женим Сергея Александрыча; тогда все пойдет как по маслу.
– А ведь это верно, – отозвался кто-то из толпы. – Женим… Тогда и в клуб будет ходить, и в винт, грешным делом… Ха-ха!.. Уж это верно… Да-с!..
– А вон Данилушка нагружается, – заметил Веревкин, тыкая пальцем в угол. – Ну что, Данилушка, устроил разрешение вина и елея?
– Разрешил… – прохрипел Данилушка. – Вон какая компания набралась: один другого лучше…
Около Данилушки собрался целый круг любопытных, из которых прежде всего выделялась массивная фигура Лепешкина, а потом несколько степенных лиц неопределенных профессий. По костюмам можно было заметить, что это все был народ зажиточный, откормленный, с легким купеческим оттенком.
– Это все наши воротилы и тузы… – шепнул Веревкин на ухо Привалову. – Толстосумы настоящие! Вон у того, который с козлиной бородкой, за миллион перевалило… Да! А чем нажил, спросите: пустяками. Случай умел поймать, а там уж пошло.
– Сергей Александрыч, за компанию выпить? – предлагал Данилушка.
– Благодарю…
– Раздавим муху, дуй ее горой, – отозвался Лепешкин.
– А… вы здесь? – спрашивал Половодов, продираясь сквозь толпу. – Вот и отлично… Человек, нельзя ли нам чего-нибудь… А здесь все свой народ набрался, – ораторствовал он, усаживаясь между Приваловым и Данилушкой. – Живем одной семьей… Так, Данилушка?
– В лучшем виде, Александр Павлыч… Уж такая компания, можно сказать, такая компания: весь свет насквозь произойди – не найдешь…
– Только вот Сергея Александрыча недоставало… Ну, теперь он от нас не отобьется. Не-ет, шалишь!
В буфете толпились усовершенствованные коммерсанты с новым пошибом. Сквозь купеческую основу пробивался новый тип, который еще не выяснился во всех деталях. Они держали себя наособицу от других купцов, к которым относились немного брезгливо; но до настоящего кровного барина этому полумужичью было еще далеко. В покрое платья, в движениях, в разговоре – везде так и прорывалась настоящая крестьянская складка, которой ничто не могло вытравить. Были тут крупные хлебные коммерсанты, ворочавшие миллионами пудов хлеба ежегодно, были скупщики сала, пеньки, льняного семени, были золотопромышленники, заводчики и просто крупные капиталисты, ворочавшие банковскими делами. Привалов с глубоким интересом всматривался в этот новый для него тип, который создался и вырос на наших глазах, вместе с новыми требованиями, запросами и веяниями новой жизни.
– Все это козырные тузы, – проговорил Веревкин. – Крепкий народ, а до Ляховского да Василья Назарыча далеко… Пороху не хватает.
Привалов ничего не отвечал. Он думал о том, что именно ему придется вступить в борьбу с этой всесильной кучкой. Вот его будущие противники, а может быть, и враги. Вернее всего, последнее. Но пока игра представляла закрытые карты, и можно было только догадываться, у кого какая масть на руках.
– Хотите, со всеми познакомлю? – предлагал Веревкин, попивая свой ликер. – Все мои клиенты.
– Нет, как-нибудь после…
Появилось откуда-то шампанское. Привалова поздравляли с приездом, чокались бокалами, высказывали самые лестные пожелания. Приходилось пить, благодарить за внимание и опять пить. После нескольких бокалов вина Привалов поднялся из-за стола и, не обращая внимания на загораживавших ему дорогу новых друзей, кое-как выбрался из буфета.
– Ну, теперь идите и любуйтесь нашими красавицами, – отпускал Половодов свою жертву. – Ведь провинция… Полевые цветочки, незабудочки. А относительно Верочки не забывайте моего совета.
Привалов вздохнул свободнее, когда вышел наконец из буфета. В соседней комнате через отворенную дверь видны были зеленые столы с игроками. Привалов заметил Ивана Яковлича, который сдавал карты. Напротив него сидел знаменитый Ломтев, крепкий и красивый старик с длинной седой бородой, и какой-то господин с зеленым лицом и взъерошенными волосами. По бледному лицу Ивана Яковлича и по крупным каплям пота, которые выступали на его выпуклом облизанном лбу, можно было заключить, что шла очень серьезная игра.
Привалов обошел несколько раз все комнаты, отыскивая Надежду Васильевну и стараясь не встречаться с кем-нибудь из своих новых знакомых. Тоска навалилась на Привалова с новой силой… Зачем он здесь? Зачем сейчас знакомился с этими людьми и пил шампанское?.. «Глупо», – подумал Привалов, опускаясь на первый попавшийся на глаза стул. Он теперь как-то безучастно смотрел на проходившую мимо него публику. Его мысль унеслась в далекое прошлое, когда в этих самых комнатах шел пир горой – для других людей… Вот здесь веселились все эти Полуяновы, Размахнины, Колпаковы, которые теперь коротают дни в своих страшных развалинах. Может быть, и этот дом ждет такая же участь в недалеком будущем.
– А я вас давно ищу, Сергей Александрыч, – весело заговорила Надежда Васильевна, останавливаясь пред Приваловым. – Вы, кажется, скучаете?.. Вот мой кавалер тоже не знает, куда ему деваться, – прибавила она с улыбкой, указывая головой на Лоскутова, который действительно был жалок в настоящую минуту.
Привалов подал стул Надежде Васильевне.
– Вы, вероятно, удивляетесь, что встретили меня на этом бале? – спрашивала девушка, когда Лоскутов ушел.
– Нисколько… Почему же другие могут быть на бале, а вам нельзя?
– Да… но при теперешних обстоятельствах… Словом, вы понимаете, что я хочу сказать. Мне совсем не до веселья, да и папа не хотел, чтобы я ехала. Но вы знаете, чего захочет мама – закон, а ей пришла фантазия непременно вывозить нынче Верочку… Я и вожусь с ней в качестве бонны.
– Я видел давеча, как Вера Васильевна танцевала… Она производит фурор.
Надежда Васильевна печально улыбнулась и слегка пожала плечами. Привалов видел, что она что-то хочет ему объяснить и не решается. Но он был так счастлив в настоящую минуту, так глупо счастлив и, как слишком счастливые люди, с эгоизмом думал только о себе и не желал знать ничего более.
– Мазурка! – пронеслось по всем залам.
– Ах, я, кажется, с кем-то танцую… – вспомнила Надежда Васильевна, поднимаясь с места навстречу подходившему кавалеру.
Счастье так же быстро улетело, как и прилетело.
XVIII
Когда с хор захватывающей волной полились звуки мазурки Хлопицкого, все бросились в зал, где танцующие пары выстроились длинной шеренгой. Впереди всех стоял седой толстый пан Кухцинский, знаменитый танцор; он танцевал с самой пани Мариной. За ними стоял молодой красавец поляк, пан Жукотынский с Зосей; дальше пан Мозалевский с Надеждой Васильевной, Давид с Верочкой, «Моисей» с Аней Поярковой, молодой доктор с Аллой, Альфонс Богданыч с Агриппиной Филипьевной и т. д. Расправив седой ус и щелкнув каблуками, пан Кухцинский пошел в первой паре с тем шиком, с каким танцуют мазурку только одни поляки. Публика зашепталась и заахала от восторга, любуясь первыми двумя парами. Опьяняющие звуки мазурки волновали всех, и даже из буфета, из игорной комнаты вышли все, чтобы посмотреть на мазурку. Какой-то седой старик отбивал такт ногой, пьяный инженер, прищелкивая пальцами и языком, вскрикивал каким-то бабьим голосом:
– Лихо… черрт побери!.. Тара-та-тта, тара-рарра-ра… та! И-их… Браво, Кухцинский!.. Лихо, Кухцинский!..
Мазурка продолжалась около часа; пары утомились, дамы выделывали па с утомленными лицами и тяжело переводили дух. Только одни поляки не чувствовали никакой усталости, а танцевали еще с большим воодушевлением. Привалов в числе другой нетанцующей публики тоже любовался этим бешеным танцем и даже пожалел, что сам не может принять участия в нем.
– А вы вот где, батенька, скрываетесь… – заплетавшимся языком проговорил над самым ухом Привалова Веревкин: от него сильно пахло водкой, и он смотрел кругом совсем осовелыми глазами. – Важно… – протянул Веревкин и улыбнулся пьяной улыбкой. Привалов в первый еще раз видел, что Веревкин улыбается, – он всегда был невозмутимо спокоен, как все комики по натуре.
– Да, недурно, – согласился Привалов.
– Недурно?.. Ах, вы… Ну, да все это вздор!.. – добродушно проговорил Веревкин и, взглянув на Привалова сбоку, прибавил совсем другим тоном: – А я сегодня того… Да, в приличном градусе. И знаете, успел продуть этому живодеру… Ну, Ломтеву… три тысячи. Да… Только я свои собственные продул, кровные, а не чужие. А вы знаете, что я вам скажу, Сергей Александрыч? Мы, то есть я да вы, конечно, – порядочные люди, а из остальных… ну, вот из этих, которые танцуют и которые смотрят, знаете, кто здесь еще порядочные люди?
– Очень щекотливый вопрос, Николай Иваныч.
– Нет, не щекотливый… Оставимте церемонии, Сергей Александрыч. Вон смотрите: видите доктора Сараева? Вот идет с полной высокой дамой… Доктор и есть самый порядочный человек, хотя он считает меня за порядочного подлеца. Ну, да это все равно: дело не во мне, а в докторе. Я его очень уважаю… Потом Лоскутов порядочный человек тоже, хотя и не от мира сего. Ну, господь с ним… Вот уже целых двух нас считали. Пожалуй, председатель суда недурной человек, только в нем живого места нет: он, должно полагать, даже потеет статьями закона… Ей-богу! «И прииде к Иисусу законник некий…» Вот он самый и есть, законник-то этот, наш председатель. Да!
Мазурка кончилась сама собой, когда той молоденькой девушке, которую видел давеча Привалов на лестнице, сделалось дурно. Ее под руки увели в дамскую уборную. Агриппина Филипьевна прошла вся красная, как морковь, с растрепавшимися на затылке волосами. У бедной Ани Поярковой оборвали трен, так что дамы должны были образовать вокруг нее живую стену и только уже под этим прикрытием увели сконфуженную девушку в уборную.
Зося шла одна; она отыскивала в толпе кого-то своими горевшими глазами… У двери она нашла, кого искала.
– Я устала… – слабым голосом прошептала девушка, подавая Лоскутову свою руку. – Ведите меня в мою комнату… Вот сейчас направо, через голубую гостиную. Если бы вы знали, как я устала.
– Не следовало так много танцевать, – заметил Лоскутов серьезно.
– По-вашему же сидеть и скучать, – капризным голосом ответила девушка и после небольшой паузы прибавила: – Вы, может быть, думаете, что мне очень весело… Да?.. О нет, совершенно наоборот; мне хотелось плакать… Я ведь злая и от злости хотела танцевать до упаду.
По дороге они встретили доктора Сараева.
– Доктор, помните наше пари? – крикнула Зося, когда доктор уже прошел мимо них. – Вы проиграли…
Доктор остановился, посмотрел на улыбавшееся ему лицо Зоси и задумался.
– Вот сюда, – проговорила Зося, указывая Лоскутову на затворенную дверь.
Они вошли в совсем пустую комнату с старинной мебелью, обитой красным выцветшим бархатом. Одна лампа с матовым шаром едва освещала ее, оставляя в тени углы и открытую дверь в дальнем конце. Лоскутов усадил свою даму на небольшой круглый диванчик и не знал, что ему делать дальше. Зося сидела с опущенными глазами и тяжело дышала.
– Вам не принести ли воды? – спросил Лоскутов.
Зося подняла на него свои чудные глаза, очевидно, не понимая вопроса, а затем слабо улыбнулась и движением руки указала Лоскутову место рядом с собой.
– Здесь… – прошептала она, опять опуская глаза.
Лоскутов вопросительно посмотрел на Зосю и осторожно сел рядом.
– Вы считаете меня совсем пустой девушкой… – заговорила Зося упавшим, глухим голосом. – Я вижу, не отпирайтесь. Вы думаете, что я способна только дурачиться, наряжаться и выезжать лошадей. Да? Ведь так?
– Я не понимаю, к чему такой разговор, – проговорил Лоскутов. – Я, кажется, ничем не дал повода так думать…
– Но ведь я могла быть другим человеком, – продолжала Зося в каком-то полузабытьи, не слушая Лоскутова. – Может быть, никто так сильно не чувствует пустоту той жизни, какою я живу… Этой пустотой отравлены даже самые удовольствия… Если бы… Вам, может быть, скучно слушать мою болтовню?
– Нет, наоборот… я с удовольствием…
– А сознайтесь, ведь вы никогда даже не подозревали, что я могу задумываться над чем-нибудь серьезно… Да? Вы видели только, как я дурачилась, а не замечали тех причин, которые заставляли меня дурачиться… Так узнайте же, что мне все это надоело, все!.. Вся эта мишура, ложь, пустота давят меня…
– Но ведь в ваших руках все средства, чтобы устроить жизнь совсем иначе… Вам стоит только захотеть.
– А если то, чего я хочу и чего добиваюсь, не в моей власти?.. Надо мной будут смеяться, если я скажу… будут считать сумасшедшей… У меня есть только один преданный человек, который слишком глубоко любит меня и которому я плачу за его чувства ко мне тысячью мелких обид, невниманием, собственной глупостью. Этот человек – доктор. Доктор все для меня сделает, стоит только мне сказать слово, но здесь и доктор бессилен. Я пробовала переломить себя, прикрывалась дурачествами, шутками, смехом и очень рада, что все приняли это за чистую монету.
– Если в число этих всех вы включаете и меня, это несправедливо, – заметил Лоскутов. – Я несколько раз думал…
– Вы… вы думали обо мне? – с живостью подхватила Зося, глядя на Лоскутова широко раскрытыми глазами.
– Как о всех других людях…
– Именно?
– Думал, что вы иногда желаете серьезно заниматься, может быть, мечтаете приносить пользу другим, а потом все это и соскочит с вас, как с гуся вода… Может быть, я ошибаюсь, Софья Игнатьевна, но вы сами…
– Ах, не то… Меня давят обстановка, богатство…
– И тщеславие…
– И тщеславие… Я не скрываю. Но знаете, кто сознает за собой известные недостатки, тот стоит на полдороге к исправлению. Если бы была такая рука, которая… Ах да, я очень тщеславна! Я преклоняюсь пред силой, я боготворю ее. Сила всегда оригинальна, она дает себя чувствовать во всем. Я желала бы быть рабой именно такой силы, которая выходит из ряду вон, которая не нуждается вот в этой мишуре, – Зося обвела глазами свой костюм и обстановку комнаты, – ведь такая сила наполнит целую жизнь… она даст счастье.
– Зачем же рабство?
– Рабство… а если мне это нравится? Если это у меня в крови – органическая потребность в таком рабстве? Возьмите то, для чего живет заурядное большинство: все это так жалко и точно выкроено по одной мерке. А стоит ли жить только для того, чтобы прожить, как все другие люди… Вот поэтому-то я и хочу именно рабства потому что всякая сила давит… Больше: я хочу, чтобы меня презирали и… хоть немножечко любили…
– Я все-таки не понимаю вас…
Зося закусила губу и нервно откинула свои белокурые волосы, которые рассыпались у нее по обнаженным плечам роскошной волной: в ее красоте в настоящую минуту было что-то захватывающее, неотразимое, это была именно сила, которая властно притягивала к себе. Нужно было быть Лоскутовым, чтобы не замечать ее волшебных чар.
– Мне иногда хочется умереть… – заговорила Зося тихим, прерывающимся голосом; лицо у нее покрылось розовыми пятнами, глаза потемнели. – Проходят лучшие молодые годы, а между тем найдется ли хоть одна такая минута, о которой можно было бы вспомнить с удовольствием?.. Все бесцельно и пусто, вечные будни, и ни одной светлой минуты.
Лоскутов принужденно молчал; розовые ноздри Зоси раздулись, грудь тяжело колыхнулась.
– Послушайте… – едва слышно заговорила девушка, опуская глаза. – Положим, есть такая девушка, которая любит вас… а вы считаете ее пустой, светской барышней, ни к чему не годной. Что бы вы ответили ей, если бы она сказала вам прямо в глаза: «Я знаю, что вы меня считаете пустой девушкой, но я готова молиться на вас… я буду счастлива собственным унижением, чтобы только сметь дышать около вас».
– Софья Игнатьевна, если вы говорите все это серьезно… – начал Лоскутов, пробуя встать с дивана, но Зося удержала его за руку. – Мне кажется, что мы не понимаем друг друга и…
– Нет, вы хорошо понимаете, что я хочу сказать, – задыхавшимся шепотом перебила девушка. – Вы хотите… вы добиваетесь, чтобы я первая сделала признание… Извольте: я люблю вас!
Последнюю фразу Зося почти крикнула и, закрыв лицо руками, покорно ждала смертельного удара.
– Софья Игнатьевна… прежде всего успокойтесь, – тихо заговорил Лоскутов, стараясь осторожно отнять руки от лица. – Поговоримте серьезно… В вас сказалась теперь потребность любви, и вы сами обманываете себя. У вас совершенно ложный идеализированный взгляд на предмет вашей страсти, а затем…
– Казните, казните… только скорее, и не наносите удара из-за угла! Я сказала вам, что я, теперь скажите вы про себя, что вы.
– Я не могу ответить вам тем же, Софья Игнатьевна…
Ляховская глухо застонала и с истерическим смехом опрокинула голову на спинку дивана.
– Вы не можете… Ха-ха!.. И вот единственный человек, которого я уважала… Отчего вы не скажете мне прямо?.. Ведь я умела же побороть свой девический стыд и первая сказала, что вас люблю… Да… а вы даже не могли отплатить простой откровенностью на мое признание, а спрятались за пустую фразу. Да, я в настоящую минуту в тысячу раз лучше вас!.. Я теперь поняла все… вы любите Надежду Васильевну… Да?
– Да… – проговорил Лоскутов, и тень замешательства скользнула по его лицу.
– Ну, так уходите… ха-ха!.. Нет, вернитесь.
С последними словами Ляховская, как сумасшедшая, обхватила своими белоснежными, чудными руками шею Лоскутова и покрыла безумными поцелуями его лицо.
Бал кипел широкой волной, когда по залам смутно пронеслась первая весть о каком-то происшествии… Дамы зашептались, улыбки сменились серьезным выражением лиц. Кто пустил первую молву? Что случилось? Никто и ничего хорошенько не знал. Видели только, как пробежал побледневший доктор куда-то во внутренние комнаты. Привалов в числе другой публики испытывал общее недоумение и отыскивал знакомых, чтобы узнать, в чем дело. Когда он проходил по одной из боковых комнат, его догнал Ляховский с искаженным лицом и остановившимся взглядом.
– Ради бога… стакан воды!.. – хрипел старик, не узнавая Привалова. – Умерла, умерла…
– Кто умер, Игнатий Львович? – спросил Привалов, но Ляховский не слыхал вопроса и бежал вперед, схватив себя за волосы.
Бал расстроился, и публика цветной, молчаливой волной поплыла к выходу. Привалов побрел в числе других, отыскивая Надежду Васильевну. На лестнице он догнал Половодову, которая шла одна, подобрав одной рукой трен своего платья.
– Вы не знаете, Антонида Ивановна, что случилось? – спрашивал Привалов.
– Пустяки: Зося упала в обморок… – как-то нехотя ответила Половодова.
Привалов предложил ей руку и помог спуститься по лестнице; в передней он отыскал шубу, помог ее надеть и напрасно отыскивал глазами Половодова.
– Вы, кажется, кого-то отыскиваете, Сергей Александрыч?
– Да я что-то не вижу Александра Павлыча…
– И не увидите, потому что он теперь ждет наверху, чем кончится обморок Зоси, а меня отпустил одну… Проводите, пожалуйста, меня до моего экипажа, да, кстати, наденьте шубу, а то простудитесь.
Когда к подъезду подкатила с зажженными фонарями карета Половодова и Антонида Ивановна поместилась в нее, Привалов протянул ей руку проститься, но Антонида Ивановна не подала своей, а отодвинувшись в дальний угол кареты, указала глазами на место около себя. Дверцы захлопнулись, и карета, скрипя по снегу полозьями, бойко полетела вдоль по Нагорной улице; Привалов почувствовал, как к нему безмолвно прильнуло красивое женское лицо и теплые пахучие руки обняли его шею. Настала минута опьяняющего, сладкого безумия; она нахлынула на Привалова с захватывающим бешенством, и он потерял голову.
– Когда мы подъедем, ты выйди у подъезда, а потом через полчаса я тебе сама отворю двери… – шептала Половодова, когда карета катилась мимо бахаревского дома. – Александр домой приедет только утром… У них сегодня в «Магните» будет разливанное море. Тебя, вероятно, приглашали туда?
– Да.
– Ты обещал?
– Да… чтобы отвязаться.
Половодова на минуту задумалась, а потом с ленивой улыбкой проговорила:
– Если тебя Александр спросит, почему ты не приехал в «Магнит», сообщи ему под секретом, что у тебя было назначено rendez-vous[24] с одной замужней женщиной. Ведь он глуп и не догадается…
Часть четвертая
I
Тяжелые дни переживались в старом бахаревском доме.
Деньги ушли в тот провал, в котором были похоронены раньше сотни тысяч, а прииски требовали новых денег. Шелехов кутил, не показываясь в бахаревском доме по целым неделям: он теперь пропадал вместе с Виктором Васильичем. Курсы Василия Назарыча в среде узловской денежной братии начали быстро падать, и его векселя, в первый раз в жизни, Узловско-Моховский банк отказался учитывать Василий Назарыч этим не особенно огорчился, но он хорошо видел, откуда был брошен в него камень; этот отказ был произведением Половодова, который по своей натуре способен был наносить удары только из-за угла. Петля затягивалась, и положение с часу на час делалось безвыходнее. Выплыли на свет божий, бог знает откуда, какие-то старые векселя и платежи, о которых старик давно забыл. Приходилось отдавать последние гроши, чтобы поддержать имя в торговом мире. Пока единственным спасением для Бахарева было то, что наступившая зима вместе с приостановкой работ на приисках дала ему передышку в платежах по текущим счетам; но тем страшнее было наступление весны, когда вместе с весенней водой ключом закипит горячая работа на всех приисках. Где добыть денег к этому времени, чтобы по самому последнему зимнему пути уехать на прииски?
С половины января здоровье Василия Назарыча начало заметно поправляться, так что он с помощью костыля мог бродить по комнатам.
– Теперь вы даже можете съездить куда-нибудь, – предложил доктор. – Моцион необходим для вас…
Это предложение доктора обрадовало Бахарева, как ребенка, которому после долгой ненастной погоды позволили наконец выйти на улицу. С нетерпением всех больных, засидевшихся в четырех стенах, он воспользовался случаем и сейчас же решил ехать к Ляховскому, у которого не был очень давно.
– Папа, удобно ли тебе будет ехать туда? – пробовала отговорить отца Надежда Васильевна. – Зося все еще больна, и сам Игнатий Львович не выходит из своего кабинета. Я третьего дня была у них…
– Нет, мне необходимо видеть Ляховского, – упорствовал старик и велел Луке подавать одеваться.
Лука, шепча молитвы, помог барину надеть сюртук и потихоньку несколько раз перекрестился про себя. «Уж только бы барину ноги, а тут все будет по-нашему», – соображал старик, в последний раз оглядывая его со всех сторон.
– Ну что, Лука, я сильно похудел? – спрашивал Василий Назарыч, с костылем выходя в переднюю.
– Как будто из лица немного поспали, Василий Назарыч… А так-то еще и молодого, который похуже, затопчете.
Василий Назарыч давно не испытывал такого удовольствия, как сегодня. Его все радовало кругом: и морозный зимний день, и бежавшие пешеходы с красными носами, и легкий ход рысака, и снежная пыль, которой обдало его в одном ухабе. Все заботы и неприятности последнего времени он точно разом оставил в своем старом доме и теперь только хотел дышать свежим, вольным воздухом, лететь вперед с быстротой ветра, чтобы дух захватывало. «Жаль, что Надю не захватил с собой, – думал старик, когда его щегольские лакированные сани с медвежьей полостью стрелой неслись мимо домика Заплатиной. – Она все сидит дома, бедняжка, а тут хоть прокатилась бы со мной… Как это я позабыл, право!»
В передней Бахарева встретил неизменный Палька, который питал непреодолимую слабость к «настоящим господам». Он помог гостю подняться на лестницу и, пока Бахарев отдыхал на первой площадке, успел сбегать в кабинет с докладом.
– Вот не ожидал!.. – кричал Ляховский навстречу входившему гостю. – Да для меня это праздник… А я, Василий Назарыч, увы!.. – Ляховский только указал глазами на кресло с колесами, в котором сидел. – Совсем развинтился… Уж извините меня, ради бога! Тогда эта болезнь Зоси так меня разбила, что я совсем приготовился отправляться на тот свет, да вот доктор еще придержал немного здесь…
– Я слышал о болезни Софьи Игнатьевны и от души пожалел вас, – говорил Бахарев, пожимая руку Ляховского.
– Да, да… Благодарю вас. Надежда Васильевна не забывает нас… Это – ангел, ангел!.. Я завидую вам, как счастливейшему из отцов…
Ляховский глубоко вздохнул и печально прибавил:
– Вот, Василий Назарыч, наша жизнь: сегодня жив, хлопочешь, заботишься, а завтра тебя унесет волной забвенья… Что такое человек? Прах, пепел… Пахнуло ветерком – и человека не стало вместе со всей его паутиной забот, каверз, расчетов, добрых дел и пустяков!..
Красноречиво и горячо Ляховский развил мысль о ничтожности человеческого существования, коснулся слегка загробной жизни и грядущей ответственности за все свои дела и помышления и с той же легкостью перешел к настоящему, то есть к процессу, которым грозил теперь опеке Веревкин.
– Я не понимаю нынешних молодых людей, – решил Ляховский и сейчас же завел речь о другом, заметив неприятное впечатление, которое произвел на Бахарева этот разговор об опеке.
Ляховский расходился до того, что даже велел подавать завтрак к себе в кабинет, что уж совсем не было в его привычках. Необыкновенная любезность хозяина тронула Бахарева, хотя вообще он считал Ляховского самым скрытным и фальшивым человеком; ему понравилась даже та форма, в которой Ляховский между слов успел высказать, что ему все известно о положении дел Бахарева.
– Все устроится понемногу, дорогой Василий Назарыч, – успокаивал своего гостя Ляховский. – Главное – здоровье, а наши дела, как погода, – то вёдро, то ненастье.
– Да, именно, меня по рукам и по ногам связывала моя болезнь…
– О, конечно… Все уверены в том, что, будь вы сами на приисках прошлое лето, ничего не произошло бы. Это маленькое испытание… Да! Чем бы сделалась наша жизнь, если бы подобными испытаниями нас не встряхивало постоянно. Просто заплесневели бы, и только. Взять мое положение; вы знаете, как я люблю Зосю… Ведь она у меня одна, одна, Василий Назарыч!.. И вдруг такой удар… Я думал, что сойду с ума… Скажите, за что такое испытание послано именно мне? Покорился, перенес… и теперь считаю секунды, когда ей сделается лучше… На доктора все надежды!..
– Софье Игнатьевне, как я слышал, лучше?
– Ничего не известно, Василий Назарыч… Решительно ничего! Теперь переживаем самый критический момент: пан или пропал…
Пользуясь хорошим расположением хозяина, Бахарев заметил, что он желал бы переговорить о деле, по которому приехал. При одном слове «дело» Ляховский весь изменился, точно его ударили палкой по голове. Даже жалко было смотреть на него, – так он съежился в своем кресле, так глупо моргал глазами и сделал такое глупое птичье лицо.
– Позвольте, Василий Назарыч, – предупредил Ляховский гостя. – Если вы рассчитываете на мой кредит, – у меня ничего нет в настоящую минуту… Даю вам честное слово!..
– А если я буду просить вас о поручительстве, Игнатий Львович? Именно ваше поручительство спасло бы меня…
– Хорошо… я поручусь за вас, вы получите деньги и закопаете их на своих приисках, – ведь я должен буду платить по моему поручительству?
– Да…
Расставив широко свои костлявые руки и подняв брови, Ляховский глухим шепотом, как трагический актер, проговорил:
– Воля ваша, – не могу… У меня нет свободных капиталов, а все до последней копейки помещено в предприятиях. Тысячу раз извините, дорогой Василий Назарыч, но хоть зарежьте сейчас, – не могу!..
Удар был нанесен так неожиданно, что у Бахарева как-то все завертелось в глазах, и он в смущении потер рукой свою больную ногу.
– Послушайте, Игнатий Львович, – тихо заговорил старик, чувствуя, как вся кровь приливает к нему в голову. – Помните ли вы, как… Я не желаю укорить вас этим, но…
– Василий Назарыч, за кого же вы меня считаете? – умоляюще закричал Ляховский. – Я забыл?! Нет, я слишком хорошо помню, как я явился на Урал беднее церковной мыши и как при вашей помощи я сделал первый крупный шаг. Всем и каждому скажу, что всем обязан именно вам: трудно начало сделать…
– Вы придаете слишком большое значение моей небольшой услуге.
– Нет, уважаемый Василий Назарыч, дорого яичко к Христову дню…
– Отчего же вы отказываетесь помочь мне теперь, когда я, седым, больным стариком, обратился к вашей помощи… Ведь я же доверял вам, когда вы еще ничего не имели!
– Вот в том-то и дело, Василий Назарыч, что вы доверяли мне, и я всегда буду ценить ваше доверие…
– Следовательно, вы не доверяете мне.
Ляховский одно мгновение, казалось, колебался, но это было только одно мгновение, а потом он сухо проговорил:
– Нет, я не могу поручиться за вас…
Бахарев вышел из кабинета Ляховского с красным лицом и горевшими глазами: это было оскорбление, которого он не заслужил и которое должен был перенести. Старик плохо помнил, как он вышел из приваловского дома, сел в сани и приехал домой. Все промелькнуло перед ним, как в тумане, а в голове неотступно стучала одна мысль: «Сережа, Сережа… Разве бы я пошел к этому христопродавцу, если бы не ты!»
II
В роскошной спальне Зоси Ляховской теперь господствовал тяжелый для глаз полумрак; окна были задрапированы тяжелыми складками зеленой материи, едва пропускавшими в комнату слабый свет. Все Лишние вещи были вынесены. Несмотря на все предосторожности, в спальне пахло лекарствами. В соседней комнате день и ночь дежурили сиделки. Больная лежала на большой кровати черного дерева с серебряными украшениями, под полосатым пологом из восточной шелковой материи. На батистовой подушке едва можно было рассмотреть бледное, тонкое лицо Зоси. Глаза казались еще больше в темных кругах, кончик носа обострился, недавно еще пухлые красивые губы болезненно обтянулись около зубов. Роскошные белокурые волосы были острижены, и девушка походила теперь на мальчика лет пятнадцати с тонким профилем и точно нарисованными бровями.
– Доктор, как вы думаете – лучше мне?.. – едва слышно спрашивала больная, слабым движением выпрастывая из-под одеяла похудевшую белую, как мрамор, руку.
– Было бы лучше, если бы вы имели побольше терпения, – сухо отвечал доктор, проверяя пульс больной по своим часам.
– О, мне все равно… жить или умереть… Не стоит жить, доктор.
– Об этом мы поговорим с вами, когда вы поправитесь…
Третью неделю проводил доктор у постели больной, переживая шаг за шагом все фазисы болезни. Он сам теперь походил на больного: лицо осунулось, глаза ввалились, кожа потемнела. В течение первых двух недель доктор не спал и трех ночей.
История этой болезни выяснилась для доктора во всех деталях на другой же день после бала, хотя он ни слова не сказал о ней Ляховскому. Вместо железных проволок у Зоси оказались самые бабьи нервы… Переход от девушки к женщине разыгрался катастрофой в тот момент, когда доктор и Ляховский всего менее ожидали его. Сквозь капризы и чудачества пробилось первое женское чувство, хотя и оно скорее походило на прихоть, чем на серьезное душевное движение. Доктора убивала мысль, что болезнь Зоси обязана своим происхождением не разбитому чувству любящей женской души, а явилась вследствие болезненного самолюбия. Как! Когда все и всё преклонялось пред ней, он, Лоскутов, один отнесся к ней совершенно равнодушно; мало того – он предпочел ей другую… Доктор был глубоко убежден, что Зося совсем не любила Лоскутова и даже не могла его полюбить, а только сама уверила себя в своей любви и шаг за шагом довела себя до рокового объяснения. Даже в бреду имя Лоскутова никогда не произносилось одно, а всегда рядом с именем Надежды Васильевны. Гордость и ревность к сопернице – вот где таились главные корни болезни.
Диагноз болезни был поставлен безошибочно, оставалось только помогать естественному ходу болезненного процесса и устранять причины, которые могли бы создать новые осложнения. Молодая натура стойко выдерживала неравную борьбу с приступами болезни, но было несколько таких моментов, что доктор начинал испытывать сомнения относительно счастливого исхода. Были даже собраны два консилиума, но ученый ареопаг не пришел ни к каким новым заключениям. Особенно страшны были две ночи, когда пламя жизни, казалось, готово было совсем потухнуть… Зося металась в страшном бреду и никого не узнавала; доктор сидел у ее изголовья и по секундам отсчитывал ход болезни, как капитан, который ведет свой корабль среди бушующего моря. Он готов был отдать полжизни, чтобы облегчить страдания этого молодого тела, но наука была бессильна подать руку помощи, и оставалось только ждать.
Раз ночью, когда все в доме спало мертвым сном, Зосе сделалось особенно нехорошо. Она металась на своей подушке.
– Доктор, дайте мне вашу руку… – прошептала больная. – Мне будет легче…
Она судорожно ухватилась своей горевшей маленькой рукой за его руку и в таком положении откинулась на подушку; ей казалось, что она медленно проваливается в какую-то глубокую яму, и только одна рука доктора еще в состоянии удержать ее на поверхности земли.
– Послушайте, доктор, ведь я не умру?.. – шептала Зося, не открывая глаз. – Впрочем, все доктора говорят это своим пациентам… Доктор, я была дурная девушка до сих пор… Я ничего не делала для других… Не дайте мне умереть, и я переменюсь к лучшему. Ах, как мне хочется жить… доктор, доктор!.. Я раньше так легко смотрела на жизнь и людей… Но жизнь так коротка, – как жизнь поденки.
Это был тот кризис, которого с замирающим сердцем ждал доктор три недели. Утром рано, когда Зося заснула в первый раз за все время своей болезни спокойным сном выздоравливающего человека, он, пошатываясь, вошел в кабинет Ляховского.
– Умирает?! – схватившись за голову, спрашивал Ляховский; его испугало серое лицо доктора с помутившимися глазами.
– Нет, спасена…
Ляховский с каким-то детским всхлипыванием припал своим лицом к руке доктора и в порыве признательности покрыл ее поцелуями; из его глаз слезы так и сыпались, но это были счастливые слезы.
III
Привалов переживал медовый месяц своего незаконного счастья. Собственно говоря, он плыл по течению, которое с первого момента закружило его и понесло вперед властной пенившейся волной. Когда он ночью вышел из половодовского дома в достопамятный день бала, унося на лице следы безумных поцелуев Антониды Ивановны, совесть проснулась в нем и внутренний голос сказал: «Ведь ты не любишь эту женщину, которая сейчас осыпала тебя своими ласками…»
– Нет, я люблю ее! – старался уверить самого себя Привалов. – Нет, я люблю ее…
На другой день Привалов уже подъезжал к дому Половодова, как вспомнил, что Антонида Ивановна назначила ему свидание у матери. Появление Привалова удивило и обрадовало Агриппину Филипьевну.
Привалову казалось, что она догадывается об истинной причине его визита, и он несколько раз принимался извиняться, что обстоятельства не позволяли ему быть у нее во второй раз, как он обещал.
Час, который Привалову пришлось провести с глазу на глаз с Агриппиной Филипьевной, показался ему бесконечно длинным, и он хотел уже прощаться, когда в передней послышался торопливый звонок. Привалов вздрогнул и слегка смутился: у него точно что оборвалось внутри… Без сомнения, это была она, это были ее шаги. Антонида Ивановна сделала удивленное лицо, застав Привалова в будуаре maman, лениво протянула ему свою руку и усталым движением опустилась в угол дивана.
– Ты, кажется, очень весело вчера провела время? – спрашивала Агриппина Филипьевна дочь.
– Нет, maman… Если бы не Сергей Александрыч, я бы умерла от скуки, – неохотно ответила Антонида Ивановна, сбоку вскидывая глазами на Привалова. – А вы, Сергей Александрыч, конечно, веселились напропалую… после бала, – уже с улыбкой прибавила она. – Мне Александр что-то рассказывал такое…
– Я удивляюсь, что Александр Павлыч считает нужным посвящать тебя в такие подробности, – строго заметила Агриппина Филипьевна.
– Что же тут особенного, maman?.. Ведь Сергей Александрыч – свободный человек. Бал расстроился в середине, вот они и отправились его доканчивать…
Половодова еще никогда не была так красива, какой теперь показалась Привалову, и когда Агриппина Филипьевна оставила наконец их вдвоем, он робко подошел к ней, чтобы поцеловать протянутую руку.
– Послушай, – заговорила Антонида Ивановна, когда Привалов прильнул губами к ее шее, – старуха догадалась сразу обо всем… Ты держишься непростительно глупо! Хорошо, что нам нечего опасаться ее. Какое у тебя сегодня глупое лицо.
Этот несколько суровый тон сменился горячим поцелуем, и Половодова едва успела принять свой обычный скучающий и ленивый вид, когда в гостиной послышались приближавшиеся шаги maman. У Привалова потемнело в глазах от прилива счастья, и он готов был расцеловать даже Агриппину Филипьевну. Остальное время визита прошло очень весело. Привалов болтал и смеялся самым беззаботным образом, находясь под обаянием теплого взгляда красивых глаз Антониды Ивановны.
Свидания в первое время происходили в часы службы Половодова в банке. Привалов являлся как раз в то время, когда хозяину нужно было уходить из дому, и он каждый раз упрашивал гостя подождать до его возвращения, чтобы пообедать вместе. Это были счастливые минуты… Антонида Ивановна, проводив мужа, забывала всю свою лень и дурачилась, как институтка.
С каждым днем Привалов все сильней и сильней привязывался к этой загадочной натуре, тянувшей его в свои объятия всеми чарами любви. Антонида Ивановна каждый раз являлась для него точно новой женщиной; она не повторялась ни в своих ласках, ни в порывах страсти, ни в капризах. По выражению ее лица нельзя было угадать, что она думает в настоящую минуту. С самым серьезным лицом она болтала тысячи тех милых глупостей, какие умеют говорить только женщины, чувствующие, что их любят; самые капризы и даже вспышки гнева, как цветами, пересыпались самыми неожиданными проявлениями загоравшейся страсти. Привалов пил день за днем эту сладкую отраву любви, убаюканный кошачьими ласками этой женщины, умевшей безраздельно овладеть его мягкой, податливой душой. Прежней Антониды Ивановны точно не существовало, а была другая женщина, которая, казалось, не знала границ своим желаниям и в опьяняющем чаду своей фантазии безрассудно жгла две жизни.
– Я ничего не требую от тебя… Понимаешь – ничего! – говорила она Привалову. – Любишь – хорошо, разлюбишь – не буду плакать… Впрочем, часто у меня является желание задушить тебя, чтобы ты не доставался другой женщине. Иногда мне хочется, чтобы ты обманывал меня, даже бил… Мне мало твоих ласк и поцелуев, понимаешь? Ведь русскую бабу нужно бить, чтобы она была вполне счастлива!..
Но слишком частые свидания в половодовском доме сделались наконец неудобны. Тогда Антонида Ивановна решила бывать в Общественном клубе, членом которого Привалов числился уже несколько месяцев, хотя ни разу не был в нем.
IV
Общественный клуб помещался в двухэтажном каменном доме, который выходил на Нагорную улицу, через квартал от старого приваловского дома. В длинной передней, где висели по стенам шубы гостей, посетителей обдавало той трактирной атмосферой, которая насквозь пропитана тепловатым ароматом кухни и табачным дымом. В нижнем этаже Общественного клуба помещалось несколько маленьких комнат, уставленных зелеными ломберными столиками; здесь процветал знаменитый сибирский вист с винтом, героями которого являлись Иван Яковлич, Ломтев и братия. Тут же, вероятно для очищения совести, приткнулись две комнаты – одна бильярдная, а другая – читальня; впрочем, эти две комнаты по большей части оставались пустыми и служили только для некоторых таинственных tete-a-tete, когда писались безденежные векселя, выпрашивались у хорошего человека взаймы деньги, чтобы отыграться; наконец, здесь же, на плетеных венских диванчиках, переводили свой многомятежный дух потерпевшие за зеленым полем полное крушение и отдыхали поклонники Бахуса.
Из передней довольно узкая лестница вела во второй этаж; перила были задрапированы покрытыми пылью олеандрами и еще какой-то зеленью, которая цеплялась своими иглами за бальные шлейфы и трены, точно когтями. В первое свое посещение клуба Привалов долго бродил по комнаткам в нижнем этаже, где за столами сидели большей частью совершенно незнакомые ему люди. Он прислушивался к шуму подъезжавших саней и к сдержанному говору в передней; он слышал женские голоса, шелест платьев и осторожные легкие шаги по лестнице. Скоро из передней потянуло струей самых разнообразных духов, какие употребляет далекая провинция, – пахло даже камфарой, которой на лето были переложены шубы от моли.
Наконец Привалов решил подняться во второй этаж, в царство дам. На лестнице его встретила Хиония Алексеевна дружеским восклицанием:
– А, наконец-то и вы, Сергей Александрыч!.. Я думала, что вы сегодня не приедете.
– Нет, я уже давно здесь.
– У нас в клубе смешанное общество, – объяснила Хиония Алексеевна по дороге в танцевальный зал, где пиликал очень плохой оркестр самую ветхозаветную польку. – Можно сказать, мы устроились совсем на демократическую ногу; есть здесь приказчики, мелкие чиновники, маленькие купчики, учителя… Но есть и представители нашего beau mond'a горные инженеры, адвокаты, прокурор, золотопромышленники, заводчики, доктора… А какой богатый выбор красивых дам!..
Плохонький зал, переделанный из какой-то оранжереи, был скупо освещен десятком ламп; по стенам висели безобразные гирлянды из еловой хвои, пересыпанной бумажными цветами. Эти гирлянды придавали всему залу похоронный характер. Около стен, на вытертых диванчиках, цветной шпалерой разместились дамы; в глубине, в маленькой эстраде, заменявшей сцену, помещался оркестр; мужчины жались около дверей. Десятка два пар кружились по залу, подымая облако едкой пыли.
Остальное помещение клуба состояло из шести довольно больших комнат, отличавшихся большей роскошью сравнительно с обстановкой нижнего этажа и танцевального зала; в средней руки столичных трактирах можно встретить такую же вычурную мебель, такие же трюмо под орех, выцветшие драпировки на окнах и дверях. Одна комната была отделана в красный цвет, другая – в голубой, третья – в зеленый и т. д. На диванчиках сидели дамы и мужчины, провожавшие Привалова любопытными взглядами.
– Вот эта дама с розой в волосах, – объясняла Заплатина, – переменяет каждый сезон по любовнику, а вот та, в сером платье… Здравствуйте, Пелагея Семеновна!.. Обратите, пожалуйста, внимание на эту девушку: очень богатая невеста и какая красавица, а отец был мясником. И держит себя как хорошо, никак не подумаешь, что из крестьяночек. Да… Отец в лаптях ходил!..
Привалов кое-как отделался от непрошеной любезности Хины и остался в буфете, дверь из которого как раз выходила на лестницу, так что можно было видеть всех, входивших в танцевальный зал. С Хиной приходилось быть любезным, потому что она могла пригодиться в будущем.
– Голубчик, Сергей Александрыч!..
Привалов почувствовал, как кто-то обхватил его шею руками и принялся целовать; это был «Моисей», от которого так и разило перегорелой водкой.
– Ах, здравствуй, Виктор Васильич! – обрадовался Привалов. – Я тебя давненько-таки не видал. Где это ты пропадаешь?
«Моисей» с пьяной улыбкой только махнул рукой.
– А ведь старик-то у нас того… – заговорил он грустно, – повихнулся крепко. Да! Мать как-то спрашивала про тебя… А ты, брат, нехорошо делаешь, что забываешь нас… нехорошо! Я тебе прямо скажу, хоть Ты и миллионер. Мне наплевать на твои миллионы… все-таки нехорошо!.. Надя что-то прихварывает, Верочка в молитву ударилась… Я и домой редко заглядываю, потому что у нас с Данилушкой теперь разливное море… А мне жаль стариков-то, да и сестренок жаль, потому шила в мешке не утаишь, и по городу – шу-шу-шу… «Бахарев разорился!.. Бахарев банкрот!..»
– Да ведь это пустяки, Виктор Васильич. Василий Назарыч поправится.
– Конечно, поправится, черт их всех возьми! – крикнул «Моисей», стуча кулаком по столу. – Разве старик чета вот этой дряни… Вон ходят… Ха-ха!.. Дураки!.. Василий Бахарев пальцем поведет только, так у него из всех щелей золото полезет. Вот только весны дождаться, мы вместе махнем со стариком на прииски и все дело поправим Понял?
– «Моисей», – окликнул Бахарева подошедший Давид Ляховский. – Пойдем… Катька здесь!
– Погоди, вот я поговорю с Приваловым, – упрямился Бахарев. – Ты знаешь Катю Колпакову? Нет? Ну, брат, так ты мух ловишь здесь, в Узле-то… Как канканирует, бестия! Понимаешь, ее сам Иван Яковлич выучил.
– Это неужели та Катя Колпакова? – удивился Привалов.
– А то какая же? Ха-ха!.. Колпаковы одни… Старуха богу молится, а Катенька… Да вон она идет, рыженькая!..
«Моисей» показал на проходившую под руку с каким-то инженером среднего роста девушку с голубыми глазами и прекрасными золотистыми волосами, точно шелковой рамкой окаймлявшими ее бойкое матовое лицо, с легкими веснушками около носа. Она слегка покачивалась на высоких каблуках.
– Софья Игнатьевна, я слышал, поправляется? – обратился Привалов к Давиду.
– Да, кажется… – равнодушно отвечал молодой человек, оседлывая свой длинный нос золотым пенсне. – У нее какая-то мудреная болезнь… «Моисей», да пойдем же, а то этот черт Глазков опять отобьет у нас Катьку.
– Ну, брат, шалишь: у нее сегодня сеанс с Лепешкиным, – уверял «Моисей», направляясь к выходу из буфета; с половины дороги он вернулся к Привалову, долго грозил ему пальцем, ухмыляясь глупейшей пьяной улыбкой и покачивая головой, и, наконец, проговорил: – А ты, брат, Привалов, ничего… Хе-хе! Нет, не ошибся!.. У этой Тонечки, черт ее возьми, такие амуры!.. А грудь?.. Ну, да тебе это лучше знать…
Этот откровенный намек сначала покоробил Привалова, но потом он успокоился, потому что «Моисей» сболтнул спьяна и завтра же позабудет обо всем.
В ожидании Половодовой Привалов наблюдал публику. В буфете и внизу заседали отцы семейств, коммерсанты, денежные тузы; вверху сновала из комнаты в комнату действующая армия невест, находившаяся под прикрытием маменек, тетушек и просто дам, которые «вывозили» девушек в свет. Хина плавала в этой подвижной улыбавшейся толпе, как щука в воде. Она всех знала, всем умела угодить, улыбнуться, сказать ласковое слово. Маменьки засидевшихся девиц смотрели на Хину со страхом и надеждой, как на судьбу. Репутация Хины была давно упрочена: товар, который потерял всякую надежду на сбыт, в ее ловких руках сходил за настоящий. До десятка молодых дам были обязаны своим супружеским счастьем исключительно ей одной.
По лестнице в это время поднимались Половодовы. Привалов видел, как они остановились в дверях танцевальной залы, где их окружила целая толпа знакомых мужчин и женщин; Антонида Ивановна улыбалась направо и налево, отыскивая глазами Привалова. Когда оркестр заиграл вальс, Половодов сделал несколько туров с женой, потом сдал ее с рук на руки какому-то кавалеру, а сам, вытирая лицо платком, побрел в буфет. Заметив Привалова, он широко расставил свои длинные ноги и поднял в знак удивления плечи.
– И вы!.. – проговорил он наконец. – Мне Тонечка говорила про вас, да я не поверил… Чего вы здесь, однако, сидите, Сергей Александрыч, пойдемте лучше вниз: там встретим много знакомого народа.
– Я приду немного погодя, а теперь пойду здороваться с Антонидой Ивановной, – отвечал Привалов.
– Смотрите не надуйте! – погрозил Половодов пальцем. – А мы могли бы сочинить там премилую партийку… Кстати, вы заметили Колпакову?
– Да, «Моисей» мне показывал ее.
– Не правда ли, львица? А заметили, какой у нее овал лица? – Половодов поцеловал кончики своих пальцев и прибавил точно в свое оправдание:
– Я, собственно, член Благородного собрания, но записался сюда по необходимости: все деловой народ собирается, нельзя…
– А, наконец и вы… – протянула Антонида Ивановна, когда Привалов здоровался с ней. – Проведите меня куда-нибудь, где не так жарко и душно, как здесь…
Она смотрела на Привалова детски-покорным взглядом и, подавая ему руку, тихо спросила:
– Ты на меня не сердишься?
– За что? – удивился Привалов.
Половодова обвела кругом глазами и сделала легкую гримасу.
– Ведь это кабак какой-то… – проговорила она, брезгливо подбирая правой рукой трен платья.
Она прошла в зеленую угловую комнату, где было мало огня и публика не так толкалась прямо под носом. Но едва им удалось перекинуться несколькими фразами, как показался лакей во фраке и подошел прямо к Привалову.
– Вас, Сергей Александрыч, спрашивают-с, – почтительно доложил он, перебирая в руках салфетку.
– Кто?
– Там, внизу-с… Ваш человек.
Привалов оставил Половодову и сошел вниз, где в передней действительно ждал его Ипат с письмом в руках.
– С кульером… – проговорил он, переминаясь с ноги на ногу. – Я только стал сапоги чистить, а в окно как забарсят… ей-богу!..
Привалов не слушал его и торопливо пробегал письмо, помеченное Шатровским заводом. Это писал Костя. Он получил из Петербурга известие, что дело по опеке затянется надолго, если Привалов лично не явится как можно скорее туда, чтобы сейчас же начать хлопоты в сенате. Бахарев умолял Привалова бросить все в Узле и ехать в Петербург. Это известие бросило Привалова в холодный пот: оно было уж совсем некстати…
– Ну, что? – спросила глазами Антонида Ивановна, когда Привалов вернулся в свой уголок.
Он подал ей письмо.
– Значит, ты бросишь меня? – упавшим голосом спросила она, опуская глаза и ощипывая одной рукой какую-то оборку на своем платье.
– Тонечка, я не могу оставить это дело… Ты пойми, что от моей поездки будет зависеть участь всех заводов.
Она молчала, не поднимая головы.
– Эта поездка отнимет у меня самое большее месяц времени, – продолжал Привалов, чувствуя, как почва уходила из-под его ног.
– Неправда… Ты не вернешься! – возражала Половодова. – Я это вперед знала… Впрочем, ты знаешь – я тебя ничем не желаю стеснить… Делай так, как лучше тебе, а обо мне, пожалуйста, не заботься. Да и что такое я для тебя, если разобрать…
Антонида Ивановна горько улыбнулась и подняла свои глаза.
– Тонечка, голубчик… Что же мне делать? – взмолился Привалов. – Ну, научи…
– Я не решаюсь советовать тебе, Сергей, но на твоем месте сделала бы так: в Петербург послала бы Своего поверенного, а сама осталась бы в Узле, чтобы иметь возможность следить и за заводами и за опекунами.
Привалов задумался; совет имел за себя много подкупающих обстоятельств, главное из которых Антонида Ивановна великодушно обошла молчанием, – Именно, к трем причинам, которые требовали присутствия Привалова в Узле, она не прибавила самой себя. Это великодушие и эта покорность победили Привалова.
V
Nicolas Веревкин согласился ехать в Петербург с большим удовольствием, – раз, затем чтобы добраться наконец до тех злачных мест, где зимуют настоящие матерые раки, а затем – ему хотелось немного встряхнуть свою засидевшуюся в провинциальной глуши натуру.
– А помните, я говорил вам про нить-то? – спрашивал Nicolas Привалова.
– Да, помню…
– Ну, вот она и выходит, значит, эта самая нить…
– Именно?
– А помните моего дядюшку, который приезжал сюда рыбку удить?.. Вот и заклевало…
– Не понимаю решительно ничего.
– И я тоже немного понимаю, но знаете, у нашего брата образуется этакий особенный нюх по части этих нитей… В самом деле, за каким чертом приезжал сюда этот дядюшка? Потом, каким ветром занесло его к Ляховскому, да еще вместе с Половодовым?.. Это, батенька, такая троица получается, что сам черт ногу переломит.
– Мне кажется, что, по французской пословице, вы ищете в супе фортепьянных струн…
– Есть, есть некоторое предчувствие… Ну, да страшен сон, но милостив бог. Мы и дядюшку подтянем. А вы здесь донимайте, главное, Ляховского: дохнуть ему не давайте, и Половодову тоже. С ними нечего церемониться…
Таким образом, Nicolas Веревкин через три дня, закутавшись в оленью доху, летел в Петербург, а Привалов остался в Узле.
Время Привалова теперь делилось между четырьмя пунктами, где он мог встречаться с Антонидой Ивановной: в гостиной Хины, в доме Веревкиных, в клубе и, наконец, в доме Половодова. Посещения гостиной Хины и клуба были делом только печальной необходимости, потому что любовникам больше деваться было некуда; половодовский дом представлял несравненно больше удобств, но там грозила вечная опасность из каждого угла. Зато дом Веревкиных представлял все удобства, каких только можно было пожелать: Иван Яковлич играл эту зиму очень счастливо и поэтому почти совсем не показывался домой, Nicolas уехал, Алла была вполне воспитанная барышня и в качестве таковой смотрела на Привалова совсем невинными глазами, как на друга дома, не больше. Сама Агриппина Филипьевна… Вообще это была самая странная женщина, которую Привалов никак не мог разгадать. Подозревала ли она что-нибудь об отношениях дочери к Привалову, и если подозревала, то как вообще смотрела на связи подобного рода – ничего не было известно, и Агриппина Филипьевна неизменно оставалась все той же Агриппиной Филипьевной, какой Привалов видел ее в первый раз. С одной стороны, ему было неловко при мысли, что если она ничего не подозревает и вдруг, в одно прекрасное утро, все раскроется… Привалову вперед делалось совестно, что он ставит эту добрую мать семейства в такое фальшивое положение. С другой стороны, он подозревал, что только благодаря мудрейшей тактике Агриппины Филипьевны все устроилось как-то само собой, и официальные визиты незаметно перешли в посещения друга дома, близкого человека, о котором и в голову никому не придет подумать что-нибудь дурное.
Странно было то, что эти частые посещения Привалова Веревкиных приводили в какое-то бешенство Хионию Алексеевну. Ей казалось, что Агриппина Филипьевна нарочно отбивает у нее жильца, тогда как по всем человеческим и божеским законам он принадлежал ей одной. Между друзьями детства готова была пробежать черная кошка, но Антонида Ивановна с прозорливостью любящей женщины постаралась потушить пожар в самом зародыше. Она несколько раз затащила к себе Хионию Алексеевну и окружила ее такими любезностями, таким вниманием, так ухаживала за нею, что Хина, несмотря на свою сорокалетнюю опытность, поддалась искушению и растаяла. А когда Антонида Ивановна намекнула ей, что вполне рассчитывает на ее скромность и постарается не остаться у нее в долгу, Хина даже прослезилась от умиления.
– Знаете, Антонида Ивановна, я всегда немножко жалела вас, – тронутым голосом говорила она. – Конечно, Александр Павлыч – муж вам, но я всегда скажу, что он гордец… Да!.. Воображаю, сколько вам приходится терпеть от его гордости.
– Вы ошибаетесь, Хиония Алексеевна, – пробовала спорить Антонида Ивановна. – За Александром есть много других недостатков, но только он не горд…
– Ах, не спорьте, ради бога! Гордец и гордец!.. Такой же гордец, как Бахаревы и Ляховские… Вы слышали: старик Бахарев ездил занимать денег у Ляховского, и тот ему отказал. Да-с! Отказал… Каково это вам покажется?
Откуда Хина могла знать, что Ляховский отказался поручиться за Бахарева, – одному богу известно. По крайней мере, ни Ляховский, ни Бахарев никому не говорили об этом.
– Буду с вами откровенна, – продолжала расходившаяся Хина, заглядывая в глаза Половодовой. – Ведь я вас знала, mon ange, еще маленькой девочкой и могу позволить себе такую откровенность… Да?
– Говорите…
– Вы никогда не любили своего мужа…
– Но ведь мы, кажется, и не разыгрывали влюбленных?
– Все это так, но человеческое сердце, в особенности женское сердце, Антонида Ивановна… Ах, сколько оно иногда страдает совершенно одиноко, и никто этого не подозревает. А между тем, помните, у Лермонтова:
А годы проходят – все лучшие годы!
Хиония Алексеевна добивалась сделаться поверенной в сердечных делах Антониды Ивановны, но получила вежливый отказ. У Хины вертелся уже на кончике языка роковой намек, что ей известны отношения Половодовой к Привалову, но она вовремя удержалась и осталась очень довольна собой, потому что сказанное слово серебряное, а не сказанное – золотое.
«Еще пригодится как-нибудь», – утешала Хина себя, когда ехала от Половодова в самом веселом расположении духа.
VI
Надежда Васильевна после рождества почти все время проводила в своей комнате, откуда показывалась только к обеду, да еще когда ходила в кабинет отца. Комната девушки с двумя окнами выходила в сад и походила на монашескую келью по своей скромной обстановке: обтянутый пестрым ситцем диванчик у одной стены, четыре стула, железная кровать в углу, комод и шкаф с книгами, письменный стол, маленький рабочий столик с швейной машиной – вот и все. Девушка очень любила эту комнатку, потому что могла оставаться в ней одна, сколько ей было угодно. Но чтобы иметь право на такую роскошь, как отдельная комната, Надежде Васильевне пришлось выдержать ту мелкую борьбу, какая вечно кипит под родительскими кровлями: Марья Степановна и слышать ничего не хотела ни о какой отдельной комнате, потому – для чего девке отдельная комната, какие у ней такие важные дела?.. «В книжку-то читать можно по всем комнатам», – ворчала старая раскольница. Все раскольничьи богатые дома устроены по одному плану: все лучшие комнаты остаются в качестве парадных покоев пустыми, а семья жмется в двух-трех комнатах. У самой есть хоть спальня, а дети обыкновенно перебиваются кое-как.
Отдельная комната для старшей дочери была самым обидным новшеством для Марьи Степановны и, как бельмо, всегда мозолила ей глаза. Она никогда не заглядывала сюда, как и на половину мужа. У Верочки не было своей комнаты, да она и не нуждалась в ней, околачиваясь по всему дому.
За последние три недели Надежда Васильевна слишком много пережила в своей комнате и была несказанно счастлива уже тем, что могла в такую критическую минуту оставаться одна. Она сильно изменилась и похудела; глаза смотрели тревожным взглядом, в движениях чувствовалась усталость. Девушка не могла даже заниматься по-прежнему, и раскрытая книга оставалась недочитанной, начатая работа валилась из рук. Только одна машина все чаще и чаще постукивала далеко за полночь, и Марья Степановна, прислушиваясь к этой ночной работе, не могла надивиться, что за «охота припала девке к шитью…».
Как удивилась бы Марья Степановна, если бы увидела работу дочери: много прибавилось бы бессонных ночей в ее жизни. Торопливо кроились эти маленькие рубашечки-распашонки, детские простынки и весь несложный комплект детского белья; дрожавшая рука выводила неровный шов, и много-много раз облита была вся эта работа горькими девичьими слезами. Сколько страха за неизвестное будущее было пережито за этой работой, сколько тяжелого горя… А вместе с работой крепла и росла решимость идти и сказать отцу все, пока не открылось критическое положение девушки само собой.
«Чего же мне бояться? – тысячу раз задавала себе вопрос Надежда Васильевна. – Я совершеннолетняя и могу располагать собой…»
Иногда в голове девушки мелькала предательская мысль – уйти из отцовского дома потихоньку; но против такого бегства возмущалась ее простая, открытая душа. Зачем еще этот обман, когда и без того днем раньше – днем позже все будет открыто? Лучше уж прямо принять все на свою голову и с спокойной совестью оставить отцовский дом. Несколько раз Надежда Васильевна выходила из своей комнаты с твердой решимостью сейчас же объясниться с отцом, но у нее опускались каждый раз руки, начинали дрожать колени, и она возвращалась опять в свою комнату, чтобы снова переживать свои тайные муки. А сколько было проведено бессонных ночей, сколько пролито слез.
Наконец девушка решилась объясниться с отцом. Она надела простенькое коричневое платье и пошла в кабинет к отцу. По дороге ее встретила Верочка. Надежда Васильевна молча поцеловала сестру и прошла на половину отца; у нее захватило дыхание, когда она взялась за ручку двери.
– Это ты, Надя? – спросил Василий Назарыч, не отнимая головы от какой-то работы.
– Да, я, папа.
– Что это с тобой, ты больна серьезно? – спрашивал Василий Назарыч, ласково целуя дочь. – Ну, садись…
– Нет, я здорова… мне лучше.
Наступила короткая пауза; старик тяжело повернулся в своем кресле: его точно кольнуло какое-то тяжелое предчувствие.
– Что-нибудь случилось, Надя?.. – спросил он, тревожно заглядывая в глаза дочери.
– Ничего особенного не случилось, папа, кроме того, что я пришла к тебе…
Девушка осмотрела кругом комнату, точно заранее прощаясь с дорогими стенами, а потом остановила глаза на отце. Этот пристальный, глубокий взгляд, полный какой-то загадочной решимости, окончательно смутил Василья Назарыча, и он нерешительно потер свое колено.
– Папа, – заговорила Надежда Васильевна, опускаясь на ближайший стул, – я думаю теперь вот о чем… Почему несправедлива к людям природа: одним дает физическую силу, другим физическую слабость… Почему всякая беда всей своей тяжестью ложится прежде всего на женщину? Почему женщина, устраненная от всякой общественной деятельности, даже у себя дома не имеет своего собственного угла, и ее всегда могут выгнать из дому отец, братья, муж, наконец собственные сыновья? Почему в семье, где только и может жить женщина, с самого рождения она поставлена в неволю? То, что мужчинам прощается как шалость, губит женщину навсегда… Посмотри, какая безграничная разница в положении братьев и сестер в семье… Разве все это справедливо, папа?
– Я что-то не пойму хорошенько тебя сегодня, – проговорил Василий Назарыч. – К чему ты это ведешь?
– А вот к чему, папа…
Надежда Васильевна тяжело перевела дух и как-то испуганно посмотрела на отца, ей стало невыносимо тяжело.
– Положим, в богатом семействе есть сын и дочь, – продолжала она дрогнувшим голосом. – Оба совершеннолетние… Сын встречается с такой девушкой, которая нравится ему и не нравится родителям; дочь встречается с таким человеком, который нравится ей и которого ненавидят ее родители. У него является ребенок… Как посмотрят на это отец и мать?
– Конечно, не похвалят! Разве хорошо обмануть девушку?
– Нет, слушай дальше… Предположим, что случилось то же с дочерью. Что теперь происходит?.. Сыну родители простят даже в том случае, если он не женится на матери своего ребенка, а просто выбросит ей какое-нибудь обеспечение. Совсем другое дело дочь с ее ребенком… На нее обрушивается все: гнев семьи, презрение общества. То, что для сына является только неприятностью, для дочери вечный позор… Разве это справедливо?
– Мудреную ты мне загадку загадываешь… – изменившимся глухим голосом проговорил Василий Назарыч. – Сын с собой ничего не принесет в отцовский дом, а дочь…
– Это еще хуже, папа: сын бросит своего ребенка в чужую семью и этим подвергает его и его мать всей тяжести ответственности… Дочь, по крайней мере, уже своим позором выкупает часть собственной виды; а сколько она должна перенести чисто физических страданий, сколько забот и трудов, пока ребенок подрастет!.. Почему родители выгонят родную дочь из своего дома, а сына простят?
– Девушки знают, что их ждет, и поэтому должны беречь себя…
– Нет, папа, это несправедливость, ужасная несправедливость…
– Да к чему ты это говоришь-то? – как-то застонал Василий Назарыч, и, взглянув на мертвенную бледность, разлившуюся по лицу дочери, он понял или, вернее, почувствовал всем своим существом страшную истину.
– Эта дочь богатых родителей – я…
– Ты… ты… ты… – бессмысленно залепетал старик; у него в глазах пошли яркие круги, и он застонал.
– Раньше я не решалась сказать тебе всего… Мне было жаль убить тебя своим признанием…
– А себя?!. Себя… О господи… Боже!.. Себя тебе не жаль!! – неистово закричал старик, с глухими рыданиями хватаясь за свою седую голову.
– Я не раскаиваюсь, папа…
Бахарев налитыми кровью глазами посмотрел на дочь, вскочил с кресла и хриплым голосом прошептал:
– У меня нет больше дочери. Мне остается позор… Господи!.. Этого еще одного и недоставало!! Нет больше у меня дочери!.. Понимаешь: нет, нет, нет дочери…
– Я это знала… я сейчас ухожу…
– Нет, ты не уйдешь… О господи! Надя, Надя!.. И кто тебя обманул?! Кто?..
– Меня никто не обманывал… – прошептала девушка, закрывая лицо руками; сквозь белые пальцы закапали крупные капли слез.
– Подлец! Честные люди так не делают… Подлец он, подлец… захотел посмеяться над моими седыми волосами… над моей старостью.
– Папа, ты напрасно выходишь из себя; ведь от этого не будет лучше. Если ты хочешь что-нибудь скатать мне на прощанье, поговорим спокойно…
– На прощанье?! Спокойно?! Боже мой… Нет, ты никуда не уйдешь… я живую замурую тебя в четыре стены, и ты не увидишь света божьего… На прощанье! Хочешь разве, чтобы я тебя проклял на прощанье?.. И прокляну… Будь ты проклята, будьте вы оба прокляты!..
Надежда Васильевна чувствовала, как над ее головою наклонилось искаженное гневом лицо отца, как Сжимались его кулаки, как дрожало все его тело, и покорно ждала, когда он схватит ее и вышвырнет за порог.
– Послушай, папа… я никогда и ни о чем не просила тебя, – заговорила она, и чарующая нежность зазвенела в ее дрожащем голосе. – Мы расстаемся, может быть, навсегда… Еще раз прошу тебя – успокойся…
Этот полный мольбы и нежности голос заставил старика немного опомниться: он так любил слушать Голос своей дочери… Звуки этого голоса унесли его в счастливое прошлое. Ему припомнилось именно теперь, как маленькой девочкой Надя лежала при смерти и как он горько рыдал над ее детской кроваткой. Зачем она не умерла тогда, в ореоле своей детской невинности?.. Потом, когда ей было двенадцать лет, она упала с экипажа и попала под лошадь. Как тогда у него дрогнуло сердце, когда он увидел побледневшее от страха детское личико и жалко цеплявшиеся за землю ручонки… Колесо готово уже было раздавить маленькое детское тельце, как он с силой, какую дает только отчаяние, одним движением перевернул тяжелый экипаж, и девочка осталась цела и невредима. Зачем не раздавило ее тогда этим колесом, чтобы сохранить честь всего дома и избавить ее от вечного позора?..
Бахарев опустился в свое кресло, и седая голова бессильно упала на грудь; припадок бешенства истощил последние силы, и теперь хлынули бессильные старческие слезы.
– Папа, милый… прости меня! – вскрикнула она, кидаясь на колени перед отцом. Она не испугалась его гнева, но эти слезы отняли у нее последний остаток энергии, и она с детской покорностью припала своей русой головой к отцовской руке. – Папа, папа… Ведь я тебя вижу, может быть, в последний раз! Голубчик, папа, милый папа…
В припадке невыразимой жалости и нежности она целовала полы его платья. В кабинете на минуту воцарилось тяжелое молчание.
– Папа… я ни в чем никогда не обманывала тебя… Я молилась на тебя… И теперь я все та же. Я ничего никому не сделала дурного, кроме тебя.
– Отчего же ты не хотела выйти замуж? Или он не хочет жениться на тебе?..
– Папа, я сама не хочу выходить замуж…
– Почему?
– Если человек, которому я отдала все, хороший человек, то он и так будет любить меня всегда… Если он дурной человек, – мне же лучше: я всегда могу уйти от него, и моих детей никто не смеет отнять от меня!.. Я не хочу лжи, папа… Мне будет тяжело первое время, но потом всё это пройдет. Мы будем жить хорошо, папа… честно жить. Ты увидишь все и простишь меня.
Бахарев молчал. Мертвенная бледность покрыла его лицо, он как-то болезненно выпрямился и молча указал дочери на дверь.
VII
Время от святок до масленицы, а затем и покаянные дни великого поста для Привалова промелькнули как длинный сон, от которого он не мог проснуться. Волею-неволею он втянулся в жизнь уездного города, в его интересы и злобы дня. Иногда его начинала сосать тихая, безотчетная тоска, и он хандрил по нескольку дней сряду.
– А вы слышали нашу новость? – спросила его в одну из таких тяжелых минут Хина.
– Какую?
– Надежда-то Васильевна ушла.
– Как ушла?
– Да очень просто: взяла да ушла к брату… Весь город об этом говорит. Рассказывают, что тут разыгрался целый роман… Вы ведь знаете Лоскутова? Представьте себе, он давно уже был влюблен в Надежду Васильевну, а Зося Ляховская была влюблена в него… Роман, настоящий роман! Помните тогда этот бал у Ляховского и болезнь Зоси? Мне сразу показалось, что тут что-то кроется, и вот вам разгадка; теперь весь город знает.
– Мало ли что болтают иногда, – заметил Привалов.
– Ну, уж извините, я вам голову отдаю на отсечение, что все это правда до последнего слова. А вы слышали, что Василий Назарыч уехал в Сибирь? Да… Достал где-то денег и уехал вместе с Шелеховым. Я заезжала к ним на днях: Марья Степановна совсем убита горем, Верочка плачет… Как хотите – скандал на целый город, разоренье на носу, а тут еще дочь-невеста на руках.
Эти известия как-то сразу встряхнули Привалова, и он сейчас же отправился к Бахаревым. Дорогой он старался еще уверить себя, что Хина переврала добрую половину и прибавила от себя; но достаточно было взглянуть на убитую физиономию Луки, чтобы убедиться в печальной истине.
– Улетела наша жар-птица… – прошептал старик, помогая Привалову раздеться в передней; на глазах у него были слезы, руки дрожали. – Василий Назарыч уехал на прииски; уж неделю, почитай. Доедут – не доедут по последнему зимнему пути…
В гостиной, на половине Марьи Степановны, Привалова встретила Верочка. Она встретила его с прежней ледяной холодностью, чего уж, кажется, никак нельзя было ожидать от такой кисейной барышни. Марья Степановна приняла его также холодно и жаловалась все время на головную боль.
– А я думала, что ты в Питер уехал, – как-то обидно равнодушно проговорила она. – Костя что-то писал…
Старый бахаревский дом показался Привалову могилой или, вернее, домом, из которого только что вынесли дорогого покойника. О Надежде Васильевне не было сказано ни одного слова, точно она совсем не существовала на свете. Привалов в первый раз почувствовал с болью в сердце, что он чужой в этом старом доме, который он так любил. Проходя по низеньким уютным комнатам, он с каким-то суеверным чувством надеялся встретить здесь Надежду Васильевну, как это бывает после смерти близкого человека.
Старая любовь, как брошенное в землю осенью зерно, долго покрытое слоем зимнего снега, опять проснулась в сердце Привалова… Он сравнил настоящее, каким жил, с теми фантазиями, которые вынашивал в груди каких-нибудь полгода назад. Как все было и глупо и обидно в этом счастливом настоящем… Привалов в первый раз почувствовал нравственную пустоту и тяжесть своего теперешнего счастья и сам испугался своих мыслей.
В этом скверном расположении духа, которое переживал Привалов, только первое письмо Веревкина, которое он прислал из Петербурга, несколько утешило его. Nicolas писал, что его подозрения относительно дядюшки действительно оправдались: последний раскинул настоящую паутину и уже готовился запустить свою лапу, как он, то есть Веревкин, явился самым неприятным сюрпризом и сразу расстроил все дело. Веревкин подробно описывал свои хлопоты, официальные и домашние: как он делал визиты к сильным мира сего, как его водили за нос и как он в конце концов добился-таки своего, пуская в ход все свое нахальство, приобретенное долголетней провинциальной практикой. В конце письма стояла приписка, что делом о Шатровских заводах заинтересовалась одна очень влиятельная особа, которая будет иметь большое значение, когда дело пойдет в сенат. «Сначала, – писал Веревкин, – я бродил как впотьмах, но теперь поосмотрелся: везде люди, везде человеки. Даст бог, учиним знатную викторию… А дядюшку смажем по всем правилам искусства: не суйся в калачный ряд с суконным рылом».
Нынешний пост четверги Агриппины Филипьевны заставляли говорить о себе положительно весь город, потому что на них фигурировал Привалов. Многие нарочно приезжали затем только, чтобы взглянуть на этот феномен и порадоваться счастью Агриппины Филипьевны, которая так удивительно удачно пристраивала свою младшую дочь. Что Алла выходит за Привалова – в этом могли сомневаться только завзятые дураки.
Вот на одном из таких четвергов и произошел маленький случай, имевший неисчислимые последствия. Публики было особенно много: адвокаты, инженеры, какой-то заезжий певец, много дам. Привалов, конечно, был тут же, и все видели своими глазами, как он перевертывал страницы нот, когда Алла исполняла свою сонату, Хиония Алексеевна была особенно в ударе и развернулась: французские фразы так и сыпались с ее языка, точно у Нее рот был начинен ими. В своем увлечении Хиония Алексеевна даже не обратила внимания на то, что Агриппина Филипьевна давно перестала улыбаться и тревожно подняла брови кверху.
В самом разгаре вечера, когда Хиония Алексеевна только что готовилась поднести ко рту ложечку клубничного варенья, Агриппина Филипьевна отозвала ее немного в сторону и вполголоса заметила:
– Хиония Алексеевна, вы бы оставили ваш французский язык…
Хиония Алексеевна в первую минуту подумала, что она ослышалась, и даже улыбнулась начатой еще за Вареньем улыбкой, но вдруг ей все сделалось ясно, ясно, как день… Она задрожала всем телом от нанесенного ей оскорбления и едва могла только спросить:
– То есть как это – мой французский язык?..
– А так… Вы меня ставите в неловкое положение: все смеются над вашим произношением…
– Я?! ставлю вас?! в неловкое положение?!? Все смеются над моим произношением?!? И это говорите мне вы… Агриппина Филипьевна?!?
– Душечка, Хиония Алексеевна, пожалуйста, не сердитесь на меня… – попробовала было подсластить поднесенную пилюлю Агриппина Филипьевна, но было уже поздно: все было кончено!
Я, право, не знаю, как описать, что произошло дальше. В первую минуту Хиония Алексеевна покраснела и гордо выпрямила свой стан; в следующую за этим минуту она вернулась в гостиную, преисполненным собственного достоинства жестом достала свою шаль со стула, на котором только что сидела, и, наконец, не простившись ни с кем, величественно поплыла в переднюю, как смертельно оскорбленная королева, которая великодушно предоставила оскорбителей мукам их собственной совести.
«Мое произношение шокирует Агриппину Филипьевну!» – вот мысль, которая, как капля серной кислоты, жгла мозг Хионии Алексеевны, когда она ехала от Веревкиных до своего домика.
«Она думает, что если Антонида Ивановна сделалась любовницей Привалова, так мне можно делать всевозможные оскорбления», – с логикой оскорбленной женщины рассуждала далее Хиония Алексеевна, ломая руки от бессильной злости.
«Муж – шулер, сын – дровокат, дочь – содержанка, сама из забвенных рижских немок, которых по тринадцати на дюжину кладут!» – вот общий знаменатель, к которому сводились теперь мысли Хионии Алексеевны относительно фамилии Веревкиных.
VIII
Именно после этого разрыва все вошло как-то не по-прежнему между Приваловым и Антонидой Ивановной, начиная с самого места действия, которое сузилось наполовину. Гостиная Хины была теперь закрыта, в клубе показываться было не совсем удобно, чтобы не вызвать озлобленную Хину на какую-нибудь отчаянную выходку. Однако Антонида Ивановна раза два ездила туда, точно затем только, чтобы поддразнить Хину. Половодова теперь играла в опасную игру, и чем больше представлялась опасность, тем сильнее она доставляла ей удовольствие. Это была какая-то бешеная скачка за сильными ощущениями. Для Антониды Ивановны сделалось чем-то вроде потребности ставить Привалова из одного критического положения в другое. Замечательно было то хладнокровие, с каким она распутывала все затруднения, какие создавала собственными руками. Если Привалов протестовал, это вызывало целую бурю упреков, колкостей и насмешек.
– Ты трус! – несколько раз говорила она ему с вызывающей улыбкой, подталкивая на какую-нибудь рискованную выходку.
Раза два Антонида Ивановна удерживала Привалова до самого утра. Александр Павлыч кутил в «Магните» и возвращался уже засветло, когда Привалов успевал уйти. В третий раз такой случай чуть не разразился катастрофой. Антонида Ивановна предупредила Привалова, что мужа не будет дома всю ночь, и опять задержала его. В середине ночи вдруг послышался шум подъехавшего экипажа и звонок в передней.
– Это Александр!.. – вскрикнула Антонида Ивановна.
Положение Привалова оказалось безвыходным: из передней уже доносился разговор Половодова с лакеем. По тону его голоса и по растягиванию слов можно было заключить, что он явился навеселе. Привалов стоял посредине комнаты, не зная, что ему делать.
– Что же ты стоишь таким дураком? – шепнула Антонида Ивановна и вытолкнула его в соседнюю комнату. – Сиди здесь… он пьян и скоро заснет, а тогда я тебя успею выпустить.
Пока Половодов шел до спальни, Антонида Ивановна успела уничтожить все следы присутствия постороннего человека в комнате и сделала вид, что спит. Привалов очутился в самом скверном положении, какое только можно себе представить. Он попал на какое-то кресло и сидел на нем, затаив дыхание; кровь прилила в голову, и колени дрожали от волнения. Он слышал, как Половодов нетвердой походкой вошел в спальню, поставил свечу на ночной столик и, не желая тревожить спавшей жены, осторожно начал раздеваться.
– Ты не спишь? – осторожно проговорил Половодов, когда жена открыла глаза.
– Нет, не сплю, как видишь… – сухо отвечала Антонида Ивановна.
– А я, Тонечка, сейчас от Ляховского.
– Оно и видно, что от Ляховского.
– Ей-богу, Тонечка, не лгу!
– Я тебя не заставляю божиться… К чему?
– Ну вот… ты уж и рассердилась… А я тебя люблю.
– Верю… Вероятно, сейчас только из «Магнита»?
– На минуточку действительно заезжал… на одну минуточку, Тонечка. Даже не снимал шубы…
|
The script ran 0.019 seconds.