1 2 3 4 5 6
Балаклавская долина в этом месте была неширока. До Комаров от позиции гусарской бригады можно было дать глазомерно версты две; столько же до Сапун-горы. Правее гусар шла дорога от Мекензиевых гор на Балаклаву, а впереди редутов, поперек долины, тянулось Воронцовское шоссе. Из-за дыма, окутавшего редуты, трудно было рассмотреть не только лагерь союзной кавалерии, но даже и селение Кадык-Кой, и Рыжов только указал наудачу в сторону между третьим и четвертым редутом, махнув при этом рукою и усмехнувшись, как принято усмехаться заведомо пустой затее, которая, конечно же, будет отменена.
Несколько поодаль от гусар расположился Уральский казачий полк. Хотя полк этот не находился в непосредственном подчинении Рыжова, но Рыжову было неприятно, что командир его решил держаться чересчур самостоятельно, не подъезжает к нему и не просит у него никаких объяснений, даже спешился, как и несколько офицеров около него.
Это вывело из себя Рыжова.
— Поручик Корсаков! — крикнул он адъютанту. — Как-нибудь поделикатнее напомните вы этому болвану, что он не в резерве, а в боевой линии, да! Что каждую минуту, — благодарю покорно, — могут ему приказать бросить полк туда или сюда в атаку!
Корсаков бросился к уральцам.
— Ну, что он сказал, этот болван? — спросил Рыжов Корсакова, когда он вернулся от командира уральцев.
— Удивился, ваше превосходительство, — улыбаясь, ответил адъютант. — Однако на коня сел.
Уже все три десятка орудий отрядов Семякина, Левуцкого и Скюдери заговорили громко и согласно. Войнилович разглядел сквозь дым, что английская батарея из шести орудий, занявшая было промежуток между первым и вторым редутами, повернула в тыл, и Халецкий, победно щелкнув крышкой своих золотых часов, отметил:
— Половина седьмого!
Из редутов выстрелы были подавляюще гулки, но редки, и чем дальше, тем реже. Оживленно шла перестрелка штуцерных с той и с другой стороны, таившихся за кустами. Однако ближе к семи часам, когда стало уже совсем по-дневному светло в небе, редуты первый и второй умолкли.
— Ого! Кажется, наша берет! — оживленно сказал Войнилович, подкачнув крупной головой.
Видно стало, как донская легкая батарея против третьего редута снялась с передков и передвинулась вперед: это значило, что там ослабел даже и штуцерный огонь противника.
— Покорно благодарю, а?! Кажется, мы скоро начнем штурмовать их, а?..
— не столько радостно, сколько встревоженно обратился к Халецкому Рыжов и энергично оттянул раз, и два, и три тугие седые усы.
Действительно, скоро заметно стало движение в отряде Семякина, и показался на своей лошадке сам Семякин почему-то с обнаженной, несколько как будто башкирского склада головой. Фуражку свою он держал в обеих руках перед собою.
Может быть, он что-нибудь говорил солдатам, — слов его не было слышно. Видно было только, что он низко поклонился вперед, потом вправо, потом влево, поднял фуражку и показал ею по направлению на холм Канробера, потом нахлобучил ее также обеими руками на самые уши и повернул маштачка.
Азовский полк ротными колоннами двинулся в атаку под музыку и барабанный бой, заглушавшие перестрелку штуцерных.
Роты шли без выстрела.
Солдаты не сбивались с ноги и отбивали шаг торжественно, хотя редут весь был заволочен дымом от сильного ружейного огня его защитников. Ряды обходили убитых и тяжело раненных, свалившихся на землю, и смыкались вновь, а легко раненные шли вместе с другими, не отставая, поскольку хватало сил.
Эта атака пехотинцев была похожа на атаку конницы, — таким широким шагом двигались роты, и так быстро сокращалось расстояние между ними и подножием холма.
Гусары стали на стремена, чтобы лучше видеть.
Вот уже к самому холму подошли первые две роты. Напряженно ждали гусары «ура», и «ура» донеслось до них. Азовцы ринулись вперед и облепили холм.
Это было подмывающее зрелище: со штыками наперевес иные бежали наискось по холму, сталкиваясь и подпирая один другого, другие, более запальчивые и молодые, уверенные в себе, карабкались прямо по крутогорью к амбразурам орудий и вот уже лезли через амбразуру внутрь редута.
Редуты защищали турки. «Ура» мешалось с криками «алла». Опытные глаза гусар, отбывавших Дунайскую кампанию, видели, что штыковой бой там, внутри окопа, начался.
— Возьмут!.. Сейчас возьмут! — вскрикнул поручик Корсаков.
— Раз орудия там молчат, значит редут уже наш! — радостно отозвался ему Войнилович.
— И значит, нам надо готовиться к атаке! — подхватил Халецкий, вопросительно поглядев на Рыжова.
Рыжов же, вооруженный зрительной трубой, взятой им у ординарца, следил за тем, что делалось на холме Канробера, напряженно и молча.
И вдруг закричал он:
— Бегут! Турки бегут, благодарю покорно!.. Англичане тоже отступают!
И снова припал глазами к трубе.
Правее дороги, на которой стояли гусары, проскакала вперед кавалькада всадников: сам командующий боем генерал Липранди и несколько человек его адъютантов; а через две-три минуты — барабаны, полковая музыка; и на второй и третий редуты двинулись батальоны Левуцкого, а на самый отдаленный, четвертый, — Одесский полк.
Однако турки, сидевшие в этих трех редутах, даже не защищались и не захотели принимать штыкового удара русских, как в первом: они бежали вслед за своим командиром Сулейманом-пашою.
Часть их, добежавшая до стоящего в резерве пехотного полка шотландцев, была остановлена этим полком, но другая часть рассыпалась по палаткам лагеря шотландцев, хватала там на скорую руку все, что считала поценнее, и мчалась дальше.
Расстроенное воображение турок рисовало им картину, близкую к картине потопа: русские войска казались им теперь неисчислимыми и несокрушимыми, почему им и хотелось как можно скорее добраться до спасительных кораблей Балаклавской бухты, но отнюдь не с пустыми руками.
А между тем канонада под Кадык-Коем встревожила уже Балаклаву, и из обширного лагеря около нее шли на помощь шотландцам гвардейская дивизия герцога Кембриджского и дивизия генерала Каткарта, а на Сапун-горе Боске выстраивал в линию позади укреплений весь свой корпус, и сюда, как в место более высокое и прочное на случай атаки русских, скакали оба главнокомандующих союзных армий — Канробер и Раглан.
Четвертый редут, замыкавший долину, был очень близок к Сапун-горе, поэтому, чуть только был он занят одессцами, на нем стали рваться французские бомбы.
Липранди заметил это, и от него был послан прикомандированный к нему Меншиковым капитан-лейтенант Виллебрандт с приказом срыть вал редута, изрубить лафеты взятых там трех орудий, а тела орудий сбросить с горы.
Разгоряченный успехом дела, статный и красивый полковник Скюдери, выслушав Виллебрандта, с полным недоумением поглядел на него и кругом на своих одессцев.
— И потом что же должен я делать?! — резко крикнул он. — Отступить?
— По всей вероятности, отступить, — что же вы можете делать еще? — в свою очередь спросил его Виллебрандт, преувеличенно хлопая густыми белыми ресницами, как крыльями.
— Отступить? — повторил Скюдери крикливо, исказив красивое лицо.
— Непременно! — уверенно и даже несколько свысока, как адъютант не Липранди, а самого светлейшего, ответил Виллебрандт.
Скюдери оглянулся на задымленную Сапун-гору, с которой летели ядра и бомбы, и, выхватив шашку, зло и звонко ударил по лафету стоявшего около него английского орудия, которое нельзя было вывезти отсюда как трофей.
II
Генерал Рыжов старыми, но еще зоркими глазами пристально вглядывался через трубу в эту движущуюся панораму боя, где густо заволоченную дымом, где очень четкую, яркую, но тем не менее весьма загадочную.
Он заметил и кавалькаду — Липранди с его штабом — на холме Канробера и встречавшего своего начальника дивизии мешковатого Семякина, которого узнал по казачьему маштачку соловой масти; он разглядел и хозяйственную суету и оживление на редутах втором и третьем, которые днепровцы и украинцы уже деятельно принялись приспосабливать к защите на случай штурма союзников; но то, что увидел он на четвертом редуте, поставило его в тупик: два задних батальона Одесского полка от него отходили.
Правда, на самом редуте все время рвались снаряды, но батальоны шли не вперед, а назад, — это было не совсем понятно.
— Посмотрите, мы отступаем, или что это? — передал он встревоженно трубу Халецкому.
— Может быть, маневрируем, — отозвался Халецкий.
— Маневрируем?.. Как именно и зачем?
Маневрировать совсем не значило отступать и не снимало вопроса об атаке английской кавалерии, поэтому Рыжов снова взял трубу у Халецкого.
Кавалерия англичан стояла так же неподвижно, как и раньше; левее ее виднелся тот самый, по номеру 93-й, шотландский пехотный полк, который собрал около себя батальоны бежавших из редутов турок, а еще дальше — полевая батарея.
Рыжов понимал, что Липранди еще лучше, чем он отсюда, видел оттуда, с первого редута, и пехотный английский полк и орудия, которые могут осыпать гусар пулями и картечью, если они в самом деле отважатся атаковать бивак кавалерии. И чем больше вглядывался в то, что его ожидало в случае атаки, тем становился спокойнее: рождалась непоколебимая уверенность, что нелепая атака эта будет отменена.
Когда же он совершенно успокоился на этот счет, то тронул лошадь и двинулся шагом вдоль фронта лейхтенбергцев.
Всего за минуту перед этим, гусары, тревожившие его тем, как-то будут они вести себя в бою, теперь становились для него с каждым шагом его лошади, прекрасной вороной кобылы Юноны, обыкновенными гусарами каждого дня. Нахмурясь, он вглядывался привычно инспекторски в посадку каждого и в стойку коней, но вдруг поднял плечи и брови.
— Это что за чучело такое? А-а?
Он заметил, что бок и даже шея одного коня были щедро выпачканы глиной.
— Ты-ы! — крикнул он гусару. — Как фамилия?
— Сорока, ваше превосходительство! — ответил молодой еще гусар.
— Со-ро-ка?.. Скверная ты птица, почему не чистил лошади?
— Выкатался, ваше превосходительство, аж перед тем как сидали на коней, а ночью чистив, — отнюдь не робко объяснил Сорока.
— Кто твой взводный?
— Старший унтер-офицер Захаров, ваше превосходительство! — заученно, поэтому очень отчетливо отчеканил Сорока.
— Унтер-офицер Захаров! — позвал Рыжов.
— Я, ваше превосходительство! — отозвался пожилой, с седеющими у висков баками унтер, сидевший в седле, как влитой.
— Лы-ычки сдеру, слышишь? — погрозил ему пальцем Рыжов.
— Слушаю, ваше превосходительство, — не моргнув, ответил молодцеватый Захаров.
Как раз в это время Халецкий, который уже принял было невольно позу за дело, правда, но совсем не вовремя получающего замечание, увидел скакавшего к ним в карьер всадника.
— Кажется, какой-то адъютант командующего, — сказал он Рыжову, показав на всадника подбородком, и Рыжов, мгновенно обернувшись, замер.
Всадник, пехотный штабс-капитан, был действительно послан Липранди.
Подскакав, он переводил глаза с одного кавалерийского генерала на другого, не зная, который из них Рыжов, но, заметив три звездочки на погоне более старого, отрапортовал без запинки:
— Командующий отрядом, генерал Липранди, приказывает вам, ваше превосходительство, сейчас же вести бригаду гусар в атаку согласно диспозиции!
— Как, сейчас же в атаку? — опешил Рыжов.
— Приказано — с места в карьер, ваше превосходительство, — дополнил штабс-капитан.
— Нельзя с места в карьер на дистанцию в полторы версты! — строго, как истину, которую не мешает знать даже и штабс-капитанам, не только пехотным генералам, сказал Рыжов, поглядел на Халецкого и добавил решительно:
— Где генерал Липранди?
Штабс-капитан указал рукою. Липранди спустился уже с холма Канробера, и вся кавалькада его стояла метрах в четырехстах от передних рядов гусар.
Рыжов подобрался и, точно желая показать пехотинцу-адъютанту, на какую дистанцию можно пускать кавалерию с места в карьер, дал Юноне шпоры.
Нагнув голову, кобыла помчалась вскачь, сразу оставив далеко за собою лошадь адъютанта.
Оставляя свою бригаду, Рыжов успел только крикнуть Халецкому: «Рысью, вперед!» — и показать направление: полки должны были проезжать мимо Липранди, и Рыжов вполне надеялся на свою Юнону, что она их догонит.
Липранди удивился, увидев перед собой старого генерала с красным и потным лицом и сердитыми глазами.
— Прошу дать мне колонновожатого! — закричал Рыжов. — Я не знаю местности!
— Как так не знаете? — удивился Липранди. — Видите, вон — артиллерийский парк англичан? — указал он рукою на тот самый кавалерийский бивак, который изучал в трубу Рыжов, — Парк? — удивился и Рыжов. — Значит, там парк?.. Прошу дать мне в провожатые вот капитан-лейтенанта! — кивнул он на Виллебрандта. — Как севастополец он знает, конечно, здешнюю местность.
— Простите, ваше превосходительство, я не могу с вами… — весьма решительно отказался Виллебрандт.
— Я приказал Уральскому полку идти вместе с вами… — сказал между тем Липранди. — И донской легкой батарее вас поддержать.
Рыжов невольно оглянулся, услышав в это время пронзительное гиканье и лихой топот: карьером мчался, справа по шести, Уральский полк.
— Я могу ехать с вами! — вдруг сказал какой-то капитан генерального штаба, бывший в свите Липранди.
— Благодарю покорно! — наклонился в его сторону Рыжов, взял под козырек, прощаясь с Липранди, и помчался догонять свою бригаду, стараясь в то же время не обгонять капитана и своего адъютанта, поручика Корсакова.
III
Полки перешли уже на большую рысь, когда поровнялся с лейхтенбергцами Рыжов, но не больше как через полминуты Юнона, одна из резвейших лошадей во всей 6-й кавалерийской дивизии, догнала лошадь Халецкого, который вел бригаду в атаку.
Капитан свиты Липранди, — его фамилия была Феоктистов, — припав на скаку к луке, указывал блестевшей шашкой направление, наиболее удобное и короткое, но ряды мчались расстроенные.
Кусты виноградника, хотя низкие и довольно редкие, хлестали лошадей по ногам. Кое-где между кустами валялись убитые и тяжело раненные стрелки…
Свистел воздух около, но свистели и пели кругом пули шотландцев, рвалась картечь… Наконец, скакать пришлось в гору, так как на высоком сравнительно месте расположилась английская кавалерия.
Поразило Рыжова, что она стояла неподвижно.
Сам он скакал, как Мюрат, не вынимая сабли. Он уже различал впереди огромных всадников на огромных гнедых конях с черными гривами. То, что показалось Липранди артиллерийским парком, были простые обеденные столы между коновязей, отделявших эскадрон от эскадрона.
Уральцы опередили гусар.
В лохматых рыжих шапках, с пронзительным гиканьем, они уже гарцевали перед молчаливым плотным строем английских красных драгун, не решаясь все-таки врубиться в их стену.
Когда эскадроны пущены в атаку в карьер, их уже нельзя останавливать, чтобы не ослаблять силы их стремительного удара. Рыжов еще заранее приказал своим эскадронным командирам выноситься на скаку уступами влево; это требовал развернутый строй английских драгун.
И вот, блестя поднятыми саблями, разгоряченные всадники неслись на разгорячившихся конях всесокрушающей на вид лавиной, а их встречала бригада тяжелых драгун Скарлета загадочной тишиной и опущенными клинками.
Первым доскакавшим эскадроном был эскадрон Войниловича. Он врубился в ряды англичан, и началась сеча.
Рыжов, отставший от Халецкого, чтобы руководить боем обоих полков, видел, как этот всегда хладнокровный и точный человек взмахнул над головой окровавленной уже саблей и как потом, через момент, брызнула на его широкий погон кровь из его левого уха, отрубленного английским клинком.
Но нельзя было смотреть на одного в общей свалке. Кругом звякали, скрещиваясь, сабли, кругом вскрикивали и хрипели люди, взвизгивали и грызли кони…
Первый эскадрон веймарцев угодил с разгону как раз против коновязей и обеденных столов. Лошади, безудержно расскакавшись, прыгали через коновязи и опрокидывали столы…
Метнулся в глаза лейхтенбергец из молодых солдат, с очень знакомым, хотя и искаженным напряжением схватки лицом. В два сильных удара свалил он с коня огромного красного драгуна, напавшего на Войниловича.
— Молодец, Сорока! — бормотнул Рыжов, припомнив фамилию гусара. — Крест тебе, крест!..
И теперь, в разгаре сечи, не понимал он, как и прежде, зачем послал его бригаду в атаку Липранди. Англичане, видимо, тоже не поняли этого, почему и стояли на месте. Но бой был бой, раз он начался, и некогда уже было думать ни о чем другом, кроме боя.
Халецкий, зажав пальцами левой руки ухо, а ладонью — раненую шею, повернул коня в тыл, ища глазами кого-нибудь из эскадронных цирюльников, которые были также и фельдшерами, чтобы сделать себе перевязку, остановить кровь; Войнилович же еще рубился…
Красномундирные огромные всадники на очень рослых и мощных красно-огненных с черными челками и гривами конях держались стойко. Между тем уральцы почему-то носились взад и вперед далеко вправо, в стороне от боя, вместо того чтобы обскакать англичан и врезаться в них с их левого фланга.
Рыжов только что хотел послать к ним Корсакова с приказом атаковать драгун, но, оглянувшись, увидел, что адъютант его бессильно припал к шее коня, раненный пулей в бок, — в крови был левый бок.
Рыжов повернул Юнону, чтобы помочь как-нибудь поручику, но вдруг Юнона сделала совершенно ненужный прыжок, до того неожиданный, что он едва усидел в седле, и стала валиться на землю, дав ему время только выхватить ногу из стремени.
Шотландская пуля попала ей в голову несколько выше глаза. Раза три жестоко ударилась она головою о землю и вытянула шею.
Юнона была у Рыжова пять уже лет, но некогда было тосковать о ней, шел бой, нужна была другая лошадь: нельзя было оставаться пешим командиру кавалерийской бригады во время боя.
Поручик Корсаков не падал со своего коня, — его можно было еще увезти в случае отхода к своим.
Но вот около самой головы Рыжова тесно пришлась голова вороной лошади. С нее спрыгнул унтер-офицер Захаров, которого четверть часа назад обещал он разжаловать в рядовые, и очень быстро, но четко сказал:
— Пожалуйте, ваше превосходительство, извольте садиться!
— Ага! Да!.. А ты как же? — спросил Рыжов, занося ногу в стремя.
— Найду себе, ваше превосходительство!.. Вот только седло сыму, — нагнулся он над Юноной.
— Брось! Что ты выдумал! — крикнул Рыжов, но тут же повернул свою новую лошадь и поскакал в сторону веймарцев, перед которыми начали уже пятиться красные драгуны.
— Урра-а! — кричал Рыжов, входя в азарт победы.
— Урра-а-а! — кричали веймарцы, а за ними и лейхтенбергцы, перед которыми тоже уже кое-где начали показывать черные хвосты своих коней англичане.
Захаров же не спеша, но привычно легко и ловко расстегивал ремни седла, бормоча при этом:
— Как же можно дать пропасть седлу генеральскому? Чудное дело!
Донская батарея, устроившись в тылу гусар, состязалась с английской полевой, но английские снаряды падали и туда, где скоплялись раненые гусары; пули же шотландцев становились метче и злее.
Гусары гнали уже красных драгун, но подходили на выручку им шотландские стрелки, подъезжали ближе орудия…
— Труби отбой! — кричал трубачам Рыжов — Аппель!
Трубачи, как петухи утром, подхватили звуки «аппеля», но гусары в пылу сечи забыли, что такое там выговаривают звонкие трубы.
Полковник Войнилович за шиворот оттаскивал назад своего спасителя Сороку, а когда собрал первый эскадрон, то увидел в нем унтера Захарова верхом на огромном гнедом английском коне и с генеральским седлом, накинутым на переднюю луку английского седла.
Отступать после атаки, хотя бы и очень удачно проведенной, искусство гораздо более сложное, чем самая атака.
Халецкий, голову и шею которого наскоро бинтовал не цирюльник, а его же ординарец унтер Зарудин, заслышав трубы, по привычке вынул часы и проговорил:
— Ровно семь минут рубки.
Однако за эти семь минут рубки третья часть офицеров в полках оказалась выбывшей из строя и сильно поредели ряды гусар.
Поддерживать в седле Корсакова Рыжов назначил было двух рядовых, но подъехал выпущенный им из виду капитан Феоктистов и сказал:
— Я могу помочь поручику; я не ранен пока…
— Где же вы были? — спросил удивленный Рыжов.
— Нечаянно попал в свалку, но уцелел, — спокойно ответил Феоктистов.
Перерубленный погон его мундира болтался, мундир спереди был забрызган кровью, хотя, видимо, не своей.
Когда спускались вниз, в долину, под певучими пулями шотландцев и турок эскадроны, — холодело между лопаток у Рыжова: вот-вот пустятся в карьер им вдогонку красные драгуны и начнут рубить, как капусту.
Но драгуны не двинулись с места. Слишком ошеломлен был генерал Скарлет лихим нападением русских гусар и достаточно потерь было в его эскадронах, чтобы так круто переменить роли.
Уральцы передовыми были и при отступлении; прогарцевав в стороне до отбоя, они при первых же звуках труб двинулись назад большой рысью, не потеряв ни одного казака, ни одной лошади.
И чем ближе были свои и полная безопасность, тем злее становился Рыжов на Липранди и за этих бесполезных для дела уральцев и за вопиюще нелепую затею атаки, благодаря которой совершенно зря потерял он столько солдат, и офицеров, и адъютанта, к которому привык, и Юнону, которую не продал бы и за большие деньги.
— Прошу подтвердить перед генералом Липранди, — сказал он, улучив минуту, Феоктистову, — что не артиллерийский парк мы атаковали, но, за неимением оного, только коновязи и столы!
IV
Однако Липранди знал, зачем посылал гусар Рыжова в атаку. Предприятие это было дерзкое, — что и говорить, но оно и должно было показаться неприятелю дерзким: оно должно было ошеломить его именно этим бьющим в глаза избытком силы и удали, которые бросаются как будто совсем ненужно щедро; оно должно было заставить задуматься.
Он предвидел, что против его дивизии будут стянуты немалые силы, и хотел выгадать время, чтобы перестроить свои для отражения атаки.
В разные стороны разослал он адъютантов, чтобы стянуть полки и батареи ближе к правому флангу, которому могла угрожать спешно спустившаяся в долину с Сапун-горы бригада генерала Винуа.
В зрительные трубы видно было, что солдаты этой бригады шли совсем налегке, без ранцев, — так спешил Винуа поскорее помочь англичанам.
Французская кавалерия — африканские конные егеря под командой д'Аленвиля — тоже мчалась уже выручать Скарлета.
Французам было гораздо ближе, однако и английские дивизии подходили, спешно вызванные из лагеря под Балаклавой Рагланом.
Первыми пришли гвардейцы молодого герцога Кембриджского, за ними — дивизия старого и опытного генерала Каткарта, получившего известность своими удачными действиями в колониальных войсках.
Видя, что линия редутов уже потеряна, эти дивизии устанавливались у подошвы Сапун-горы, под прикрытием батарей Боске.
Войска стягивались отовсюду к левому флангу союзников и правому русскому флангу. Поэты сравнили бы их с тучами, которые ползут, клубятся, тучнеют, набухают, становятся лилово-черными, чтобы разразиться, наконец, молниями, громами и ливнем.
Бригада Рыжова стояла теперь на своей прежней позиции, но позади линии батарей, перегородивших по приказу Липранди всю долину от Комаров до Федюхиных высот в ожидании атаки союзников.
Бригада потеряла при отступлении еще несколько десятков человек от пуль и картечи, но не менее потеряли и драгуны Скарлета, запоздало кинувшиеся было в погоню за русскими гусарами; их встретили дружным огнем стрелки, рассыпанные в кустах впереди батарей, и они повернули обратно.
— Опять эти уральцы торчат перед нами, как шиши, благодарю покорно! — возмущенно говорил Рыжов Войниловичу, к которому перешло теперь командование Лейхтенбергским полком.
Уральцам приказал Липранди вытянуться развернутым фронтом шагах в сорока за батареями и шагах в пятидесяти от гусар, построенных в колонны к атаке.
— Они нас прикрывают теперь от всех напастей, — пытался улыбаться Войнилович.
Первым врезавшийся в гущу красных драгун, он чудесно вышел из сечи без царапины, и эта удача его очень ободрила, — ради нее он готов был извинить даже и уральцев.
Шестой эскадрон Веймарского полка был поставлен Липранди с правого фланга уральцев под прямым к ним углом, а три эскадрона улан полковника Еропкина — с левого фланга, укрыто за холмом, заросшим кустами. Получался как бы бредень из конницы, в мотне которого таилась бригада Рыжова.
Чтобы четвертый редут, покидаемый Одесским полком, как слишком удаленный, не был занят союзными батареями снова, Липранди приказал срыть вал и уничтожить все прикрытия на этом редуте, после чего отступать.
Одессцы и сделали это не спеша, хотя их и обстреливали с Сапун-горы. Три орудия они сбросили с холма, как было приказано, но Раглану показалось, что русские, отходя, потому что не могут держаться, увозят и английские пушки.
Он сделал простой подсчет: на Алме, у аула Бурлюк, после кровавого боя и больших потерь англичанам удалось захватить только два легких подбитых русских орудия, брошенных в эполементе за полным истреблением лошадей и прислуги при них; а здесь, где англичане чувствовали себя дома, вдруг неожиданно ворвавшись, русские захватили и увозят, отступая, не два, а одиннадцать крупных орудий, из которых восемь крепостных!.. Что будут писать после этого о нем, Раглане, «Таймс» и другие газеты Англии? Пусть виноваты в этом турки, бежавшие из редутов, но кто же посадил турок защищать редуты, как не он сам, Раглан, почти уже маршал Англии?
И Раглан тотчас же, — это было около полудня, — послал приказ графу Лукану, который командовал всей вообще конницей англичан.
Приказ этот был короток, ясен и прост: бросить вслед отступающим русским всю кавалерию, разбить их, занять их позицию и отнять увозимые ими английские пушки. Старый Каткарт получил тоже приказ закрепить успех конных полков.
Раглан считал стыдом для себя и для целой Англии обращаться за помощью к французам: победа над русскими должна была завершиться силами одних только английских полков.
Лукан тоже видел отход русских батальонов с четвертого редута; но вот отошли они и стали, и никаких следов отступления нигде в русских войсках.
Куда же было пускать конницу в атаку?
Лукан медлил, время шло, — Раглан наблюдал с Сапун-горы бездействие своей кавалерии и бесновался.
От генерал-квартирмейстера Эри послан был к Лукану один из адъютантов, капитан Нолан, с запиской.
«Лорд Раглан желает, чтобы кавалерия, двинувшись быстро, преследовала неприятелям старалась во что бы то ни стало воспрепятствовать ему увезти наши орудия. Конная артиллерия может вам содействовать. Французская кавалерия — на вашем левом фланге. Немедленно».
Лукан прочитал приказ, огляделся кругом, всмотрелся в расположение русских и ничего все-таки не понял.
Французскую кавалерию слева от себя он видел, конную артиллерию справа от себя он тоже видел, но не видел отступления русских и не знал, куда направить атаку.
И он сказал Нолану:
— Я не могу исполнить того, чего нельзя исполнить. Приказ для меня совершенно неясен.
— Как неясен? — удивился Нолан. — Нужно атаковать нашей кавалерией русских.
— Нельзя преследовать того, кто не отступает, — вы меня поняли? — сердился Лукан. — Я не вижу, чтобы русские увозили наши пушки… Куда же должен пустить я свою кавалерию?
— Туда, милорд! — Нолан решительно указал рукой на редуты. — Там наши враги, там наши пушки, которые должны быть отбиты вами.
Из двух бригад, которые были под командой графа Лукана, свежей была только легкая бригада Кардигана.
Кавалерия Англии тех времен была предметом совершенно исключительных забот, внимания и надежд правительства, общества и печати.
При майоратной системе, когда только первенцы наследовали своим отцам в обладании имениями, все прочие помещичьи сынки, покупая офицерские чины, охотнее всего поступали и принимались именно в кавалерию, где для них изобреталось столько должностей, что число офицеров в полках едва не равнялось числу простых солдат, взятых по вербовке. И каждый вступающий в семью офицеров кавалерии считал долгом чести ввести в конский состав полка лошадь исключительных качеств.
Конские состязания — дерби — воспринимались всею Англией, как национальный праздник, заставляющий в этот день жить одною жизнью и лордов, и их поваров, и горничных, и миллионеров Сити, и последних уличных нищих, словом, как принято было говорить тогда: «весь свет и его жену»
(all the world and his wife). Когда несколько кровных лошадей английской кавалерии утонуло при высадке десанта, об этом писали во всех английских газетах, как о большом несчастье.
Дерзкая атака русских гусар стоила также не одного десятка этих великолепных животных, а запальчивость Скарлета, бросившегося вдогонку за уходившей бригадой Рыжова, значительно увеличила число выбывших из строя коней. И вот теперь совершенно безумный приказ лорда Раглана ставил под удар русских пушек и стрелков и человеческую знать Англии и конскую знать.
Когда гусары Рыжова атаковали тяжелую конницу Скарлета, легкая кавалерия лорда Кардигана — бригада в пять полков по два эскадрона в каждом — стояла во второй линии, в резерве, и ничем не помогла красным драгунам, даже не двинулась с места. Даже когда капитан Моррис, командир уланского полка, сам просился идти на помощь драгунам, Кардиган отказал ему в этом.
Как и Скарлет, Кардиган, дожив до пятидесяти семи лет, совсем не имел военного опыта и не участвовал ни в одном сражении. Бой на Алме был первый виденный им бой, и воспринимал он его только издали, как любой зритель.
Теперь, после того как бригада Скарлета понесла потери, она была отправлена во вторую линию, а в первой стояли пять полков Кардигана.
К ним подъехал вместе с Ноланом граф Лукан, когда Раглан повторил свое приказание.
— Вы должны бросить свою бригаду в атаку на… русскую кавалерию, — сказал Кардигану Лукан.
Быть может, это было неожиданно даже для самого Лукана, что с языка его сорвалось слово «кавалерия»: в приказе Раглана не было этого слова, однако в приказе этом не было указано и вообще никакого определенного пункта для атаки.
— Значит, я должен пустить бригаду этой долиной? — указал Кардиган в ту сторону, где стояли за жидкой оградой уральцев плотные колонны гусар Рыжова.
— Да, именно этой долиной, — подтвердил Лукан, так как не видел возможности для конницы скакать на редуты.
— Мы попадем в мешок, — сказал возмущенно Кардиган. — Вы видите, надеюсь, батареи русских против нашего фронта, а на обоих флангах еще батареи и стрелков?
— Вижу, — ответил Лукан. — Но что же делать? Нам с вами не остается ничего другого, как только исполнить приказ главнокомандующего.
При этом разговоре двух генералов присутствовал и капитан Нолан. То, что говорилось о долине и русской кавалерии, показалось ему полным извращением приказа Раглана. Ведь приказано было отбить английские пушки, которые были еще там, в стороне редутов.
И он поскакал слева направо перед фронтом, указывая рукой на третий редут и крича:
— Туда! Туда!
Это было картинно, но пущенная со стороны третьего редута граната разорвалась около Нолана, и ударило его в голову осколком.
Испуганный конь помчал его, залитого кровью и мозгом и запутавшегося ногами в стременах, далеко прочь от фронта, но это прозвучало для колебавшегося Кардигана категоричнее приказа главнокомандующего. Он подбросил голову, сказал Лукану: «Мы пойдем!» — выхватил саблю и прокричал командные слова атаки.
V
Гусары — лейхтенбергцы и веймарцы — отдыхали после атаки.
Удачна она была или нет, но она была произведена ими безотказно, и отдых свой они считали заслуженным.
Больше того: они полагали, что сражение вообще окончено, — уже час с лишним стояли они как бы в резерве.
Офицеры спешились. Даже сам Рыжов слез со своего нового коня размять затекшие старые ноги.
Он спросил унтера Захарова, какое имя носит этот конь, чтобы и он знал, как надо к нему обращаться. Но бравый унтер, с опасностью для собственной жизни спасший генеральское седло от погибели, несколько замялся с ответом, наконец сказал как-то, пожалуй, даже стыдливо:
— Так что, ваше превосходительство, жеребец мой всем справный, а имя дали ему вроде как совсем незавидное.
Оказалось, что жеребца звали «Перун», но солдаты по-своему переделывали все пышные имена коней, какие придумывали для них офицеры. И вместо кобылы «Дарлинг», например, получалась кобыла «Дарья», вместо «Марии Терезии» — «Марья Терентьевна»… В этом же роде, простонародно, только совсем неудобопроизносимо, переименовано было и звучное имя «Перун».
Все-таки Рыжов, несмотря на такое неприличное имя коня Захарова, обещал добродушно этому бравому унтеру внести его в список отличившихся во время боя гусар.
Ординарец же Халецкого, который стоял теперь в строю, в первом ряду первого эскадрона, оказался спасителем командира полка: он схватил за грудки того английского драгуна, который ранил Халецкого, и с первого удара своей златоустовской саблей перерубил его латы, а со второго зарубил насмерть.
Это был тот самый богатырски сложенный и большой военной сметки гусар, который захватил в плен близорукого полковника генерального штаба Ла-Гонди перед сражением на Алме, за что получил от Меншикова полтораста рублей ассигнациями и крест.
Теперь Рыжов обещал ему второй крест.
И Сороку не забыл он и его поздравил с будущим крестом, но все-таки осмотрел его лошадь со всех сторон. Никаких грязных пятен на ней теперь не оказалось.
— Когда же ты успел ее вычистить, Сорока? — спросил Рыжов.
— Никак нет, ваше превосходительство, не чистив, — простосердечно ответил Сорока. — Так что сама собою обчистилась.
И небо было чистое, голубое. Стрельба из пушек редкая. Казалось всем, и самому Рыжову, что едва ли что-нибудь еще разыграется в этот день.
И вдруг тревожные крики со стороны батареи донцов:
— Кавалерия с фронта!.. Кавалерия с фронта!..
Это вихрем мчалась по долине прямо на них бригада Кардигана. Некогда было даже и вглядываться и прикидывать на глаз число эскадронов; впору было только вскочить самим в седла.
Беспорядочную пальбу открыли штуцерные там, впереди; два-три заряда картечи успели выпустить донцы; но полки англичан мчались таким бешеным аллюром, что это не остановило и не могло остановить их.
Вот они уже налетели на батареи донцов и начали рубить прислугу и заклепывать орудия, чтобы увезти с собою на обратном пути.
Жидким строем стоявшие уральцы повернули коней и кинулись на лейхтенбергцев. И так недавно еще рубившиеся с красными драгунами лейхтенбергцы не выдержали этого напора. Кто-то бессмысленно крикнул «ура!», другие подхватили, и все беспорядочной массой нажали на веймарцев…
За веймарцами дальше был деревянный мост, через Черную речку, над водопроводом, доставлявшим воду в севастопольские доки. Перед самым мостом с этой стороны стояла конная батарея 12-й дивизии.
Видя растерянность уральцев и гусар, мчавшихся к мосту, желая спасти орудия, артиллеристы повернули лошадей к тому же мосту, чтобы проскочить на другой берег Черной.
Но сюда же мчались и казаки донской батареи, огибая беспорядочно толпившихся и кричавших гусар. Донцы спасали только себя, упряжки и передки, орудия же были ими брошены на позиции.
Домчавшись до моста раньше веймарцев, артиллерия загвоздила мост.
Иные гусары гнали коней просто в воду, хотя берега Черной были тут очень топки, другие же остановились поневоле; эскадроны англичан наседали на плечи и рубили, — нужно было защищаться.
Напрасно, выпучив глаза и надрываясь до хрипа, кричал Рыжов:
— Куда-а?.. Братцы, сто-ой! — его, командира бригады, теперь уже никто не слушал.
Он видел, как недалеко от него хотел было собрать своих лейхтенбергцев полковник Войнилович, но только унтер Зарудин конь о конь с ним бросился навстречу английским уланам, и оба они были мгновенно смяты и пронизаны пиками у него на глазах.
Тогда он выхватил саблю. Он перестал уже самому себе казаться Мюратом. Как ни неожиданно свалилась гибель на его гусар, он обвинял в ней себя и хотел бросить Перуна в ряды англичан. Он искал смерти.
Однако Перун не шел вперед, он упирался, нагнув голову, — потом рванулся в сторону за каким-то гнедым конем: это Захаров дернул его по-хозяйски за поводья, чтобы выхватить своего генерала из злой сечи.
Все кругом неразборно перепуталось и смешалось: уральцы в рыжих шапках, лейхтенбергцы в черных ментиках, уланы и гусары Кардигана, сабли и пики, лошади разных мастей… Орало, гоготало, визжало, стонало, звякало, стреляло из пистолетов и карабинов, гулко топало копытами по дереву моста, звонко сваливалось в воду, вязло в пожелтелых чащах осоки на речке…
Батальон Украинского полка, стоявший в резерве за речкой, и рота — прикрытия обоза 12-й дивизии, не открывавшие огня, чтобы не перестрелять своих, — стали в каре и ощетинились штыками для встречи неприятельской кавалерии, как это было предписано уставом полевой службы.
И большая часть передового эскадрона англичан сгоряча проскочила уже по мосту на другой берег, гоня перед собою казаков и гусар, но Кардиган понял, что чем дальше заберется он в расположение русских, тем труднее будет ему возвращаться обратно, и теперь уже английские, а не русские трубы трубили отбой.
Однако и Липранди заметил, что безумно-стпемительная атака английской конницы не поддерживается почему-то ни артиллерией, ни пехотой.
С холма, на котором он стоял, он видел разгром донцов, уральцев и гусар Рыжова. У него оставался только сводный полк улан Еропкина. К нему он послал Виллебрандта: уланы должны были отстоять честь русской кавалерии — ударить во фланг англичанам, когда придется им отступать.
Батальоны Одесского полка придвинулись на ружейный выстрел из гладкостволок; стрелки-штуцерники стянулись спешно к тому склону долины, по которому промчались эскадроны Кардигана; легкие батареи выстроились за стрелками с той и другой стороны.
Можно было думать, впрочем, и так, что Кардиган будет возвращаться какою-либо другой дорогой и тем совершенно спутает карты Липранди.
Но было великолепное презрение к опасности уэтого пятидесятисемилетнего лорда, или просто отуманил его легкий успех, одержанный над русскими: именно по тому же самому пути, уже усеянному трупами своих убитых людей и лошадей, в порядке, изумительном для отступающей кавалерии, совершенно как на учении близ лагеря, возвращалась сильно уже поредевшая легкая бригада, и офицеры-уланы полка Еропкина, глазами знатоков кавалерийской службы наблюдая этот обратный марш, переглядывались удивленно, даже готовясь к своему фланговому удару.
Кардигану пришлось забыть о заклепанных, готовых к увозу в английский стан орудиях донцов, мимо которых он несся теперь; предварительные команды: «По отступающей кавалерии вдогонку пальба ротою», — отзвучали уже в ротах одессцев; теперь раздавались только короткие исполнительные:
«Рота… пли!»
Залп следовал за залпом. Одиночные стрелки-штуцерники развили самый частый огонь. Картечь рвалась над головами скакавших… Пройденный путь оказался теперь крестным путем.
Через головы убитых или тяжело раненных коней летели всадники, кони скакали, волоча всадников, которые были тяжело ранены или убиты.
Наконец, выждав свой момент, кинулись из засады во фланг отступавшим с пиками наперевес, поэскадронно, уступами, три эскадрона сводных улан.
Кое-кто из солдат Одесского полка принял их за англичан тоже потому, что были они на разномастных лошадях, чего в русской коннице не допускалось; в них полетело несколько своих пуль, и оказались убитые лошади и раненые люди; это произвело замешательство в уланах и спасло не одного из английских кавалеристов.
Но атака все-таки произошла и была сокрушительной. Началась жестокая схватка. Даже отрезанные, англичане не сдавались в плен, и часть их все-таки пробилась.
За самим Кардиганом погналось было несколько человек улан, но конь его был известный всей Англии дербист, лауреат ипсонских скачек; он умчал своего хозяина, неудержимо махавшего влево и вправо саблей, и мчал его так стремительно, что оказался далеко впереди жалких остатков легкой бригады, добравшихся до английских позиций.
Под начальством Кардигана было до тысячи прекрасных всадников на породистых конях в начале его безумной атаки и всего около двухсот, из которых только третья часть была нераненых, — в конце. Легкая кавалерия англичан перестала существовать.
Наблюдавший рядом с Рагланом начало и конец действий этой конницы генерал Боске сказал ему:
— Я ничего и никогда не видел великолепнее сегодняшней атаки, но, к сожалению, так совсем нельзя воевать!
VI
Французская кавалерия в этот день воевала более расчетливо. Это была бригада африканских конных егерей под командой генерала д'Алонвиля. Она одержала немало побед над алжирскими кабилами во время восстания Абд-эль-Кадера. Егеря помчались в атаку немного позже Кардигана. Им было приказано нанести поражение отряду Жаббкритского на Федюхиных высотах, артиллерия которого очень досаждала союзникам.
Д'Алонвиль разделил свою бригаду на два отряда, чтобы одним уничтожить артиллерийскую прислугу, другим — пехоту.
Атака обоих отрядов егерей была стремительна, но два неполных батальона владимирцев — все, что осталось от полка после сражения на Алме, — встретили африканцев таким сосредоточенным огнем, что д'Алонвиль счел за лучшее повернуть обратно.
Эта атака помогла остаткам конницы Кардигана проскочить остаток их пути — около четвертого редута, где они могли бы быть совершенно истреблены батареями с Федюхиных высот, но зато вывела из строя до полусотни егерей д'Алонвиля.
Так закончилось к часу дня дело под Балаклавой, единственное в своем роде.
Как флот союзников после 5/17 октября больше уже ни разу всей своей массой не подходил к грозным севастопольским фортам с желанием померяться с ними силой, так и конница ярко блеснула через неделю после того на Балаклавской долине как будто только затем, чтобы потом совершенно угаснуть и предоставить дело войны только сухопутной артиллерии и пехоте.
Перестрелка в тот день тянулась еще часа три, но была уже выдыхающаяся, вялая, бесцельная.
Собрались и выстроились в боевой порядок дивизии союзников, но оба главнокомандующих согласились с тем, что силы их слабы для наступления, и отвели, наконец, войска, уступив поле сражения русским.
Раглан был под тяжелым впечатлением полного истребления бригады Кардигана и боялся еще значительнее увеличить свои потери. Неудача этого дня поразила старца чрезвычайно.
— Как могли вы атаковать русскую батарею с фронта вопреки всем решительно правилам войны? — сильно повысив голос, спрашивал он Кардигана.
— Я только подчинялся правилам воинской дисциплины, — отвечал Кардиган. — Мне было приказано это сделать графом Луканом.
— Так, значит, это вы, вы, милорд, погубили нашу легкую бригаду? — обратился Раглан к Лукану.
— Но ведь я только передал лорду Кардигану ваш же категорический письменный приказ! — отвечал Лукан.
Меншиков, наблюдавший за ходом сражения издали, от Чоргуна, откуда далеко не все было для него ясно, появился на позициях, занятых Липранди, только тогда, когда артиллерийская пальба совершенно утихла, когда Виллебрандт, посланный к нему, в самых ярких красках изобразил ему успехи русских войск.
Виллебрандт всегда казался Меншикову наиболее пустым из его адъютантов. Между прочим, он почему-то отстаивал мнение, что крупные линейные корабли союзников ни за что не пройдут в узкие ворота Балаклавской бухты. Но он попал к нему в адъютанты по желанию сына царя, Константина, «августейшего начальника флота». Зная способность этого капитан-лейтенанта слишком увлекаться во время изложения даже совершенно мизерных событий, Меншиков тем более не вполне доверял ему теперь. Но оставалось бесспорным то, что 12-я дивизия не отступала, как армия на Алме, одно это приходилось уже считать видным успехом.
В Меншикове рождалось странное для него самого чувство. Не то чтобы это была мелкая зависть к генералу Липранди, которому удалось то, чего не добился он, — одержать успех над союзниками в открытом поле, — нет, конечно; все-таки, совершенно наперекор своему желанию казаться обрадованным победой, Меншиков придирчиво присматривался ко всему кругом, что он видел, когда подъезжал к мосту через Черную речку.
На перевязочном пункте, приткнувшемся около обоза, ему показалось прежде всего слишком много раненых — гораздо больше, чем можно было предположить, судя по рассказам Виллебрандта. Поток раненых еще не прекратился, — кто шел сам, кого несли на руках. Больше было раненных в лицо и голову теми самыми саблями, по поводу которых так еще недавно, на балу в Бородинском полку, пытался он острить, что их полгода точили, перетачивали и дотачивали в разных городах Англии.
Мост через Черную ясно говорил о кровавой схватке на нем. Между кустов острой, как сабли, рыжей осоки барахталась, разбрызгивая грязь, и ревела, как бык, подстреленная кавалерийская лошадь… Какие-то колеса торчали из воды на мелководье…
Среди других трупов русских солдат бросился в глаза светлейшего раскинувшийся на пригорке труп знакомого ему унтер-офицера богатыря Зарудина.
Приостановив лошадь, он по-стариковски покачал головой, обращаясь укоризненно к Виллебрандту:
— Вот какого молодца потеряли мы, а вы мне говорите!..
— А разве из убитых англичан мало молодцов, ваша светлость? Мы сейчас будем ехать мимо них… Их несколько сот валяется, если не вся тысяча! — успокаивал его возбужденно Виллебрандт.
Действительно, дальше все гуще и гуще лежали трупы гусар, драгун и улан Кардигана, и все это был очень рослый, красивый, видимо тщательно подобранный народ в красивых мундирах. Породистые крупные лошади, как раненые, так и здоровые, но потерявшие своих хозяев, бродили, опустив к земле шеи, около тел или сходились кучками и медленно кивали головами, может быть то же самое думая, что думал и старый светлейший над трупом бравого Зарудина.
Ожидавший приезда главнокомандующего, удачливый генерал Липранди подъехал к нему с готовым уже рапортом и, передавая бумажку, отчетливо перечислил все подвиги своего отряда в этот день: взяты редуты, одно турецкое знамя, одиннадцать орудий, шестьдесят патронных ящиков, турецкий лагерь, шанцевый инструмент и прочее; сосчитанные потери противника: сто семьдесят турок, убитых в штыковом бою при занятии редута № 1; прочие потери противника, так же как и свои потери, приводятся в известность; в плен взято шестьдесят англичан, из них три офицера.
Несмотря на несомненно пережитые им кое-какие тревоги этого дня, Липранди имел, к удивлению Меншикова, свой обыкновенный вид человека, у которого, как у ротного фельдфебеля, в голове всегда и при любых обстоятельствах должно быть ясно и бывает ясно.
Безукоризненно фронтовой, сидел ли он на коне, или был пешим, генерал этот почему-то был неприятен Меншикову, и ему все хотелось найти в нем какие-нибудь явные недостатки, а в том, что он отрапортовал так отчетливо по-строевому, — какую-нибудь подтасованность или просто фальшь.
После рапорта он пожал ему как мог крепко руку своей большой, но холодной рукой; он сказал ему, даже как будто растроганно:
— Благодарю вас, Павел Петрович, искренне благодарю вас!.. Вы очень, очень обрадуете государя этой победой… очень!
Он даже приветливо улыбнулся при этом, именно так, как по его же собственному представлению, улыбался бы заждавшийся победы русского оружия над союзными силами сам Николай.
Но в то же время он переводил глаза с правильного, как будто тоже вытянутого во фронт, моложавого лица Липранди на весьма некрасивое, даже несколько курносое, как-то уж очень подчеркнуто простонародное пожилое лицо Семякина, и ему, — пока еще как-то неясно, почему именно, — хотелось, чтобы героем этого дня был не ясноголовый, проглотивший аршин Липранди, а сутуловатый и угловатый, не имеющий никакой выправки Семякин.
— Шестьдесят англичан, вы говорите сдались? Нераненых? — спросил он без задней мысли Липранди.
— Большей частью раненые, ваша светлость, а из офицеров один не англичанин даже, а сардинец, адъютант самого Раглана, — ответил Липранди.
— А-а! Вот как! Раглана!.. Вы мне его потом покажете… Однако наши гусары бежали от английских, как я это видел из Чоргуна.
И Меншиков сделал при этом свою привычную гримасу.
— Они их заманивали в ловушку, ваша светлость, — невозмутимо объяснил Липранди. — Не совсем умело сделали это и пострадали при этом, но что же делать: без этого не удалось бы так чисто уничтожить англичан.
Меншиков внимательно смотрел на него и думал, сделал ли он сам ошибку, что не доверил ему всех сил, какие были у него на Бельбеке, или не сделал.
Собственно этот вопрос и мучил его с тех пор, как Виллебрандт примчался к нему вестником победы: не упустил ли он счастливого случая, который, может быть, и не повторится? Если так удачно захвачены редуты и деревня Комары в тылу англичан, то ведь, развивая этот успех при более крупных силах, может быть можно было захватить в этот день и Кадык-Кой и Балаклаву? А если в это же время сделать вылазку большею частью сил севастопольского гарнизона, то, может быть, союзникам пришлось бы подумать и о посадке на свои суда, и была бы окончена Крымская война?
Когда Липранди обратился к нему, — не пожелает ли он посмотреть редуты, отнятые у союзников, — Меншиков внешне с большой готовностью отозвался:
— Непременно, непременно посмотрю! — и помахал слегка плеточкой около правого глаза своего тихоходного коня, чтобы он прибавил ради такого предлога рыси.
Но вопрос, овладевший им, продолжал торчать в нем и требовать ответа.
Первый редут, с которого начали осмотр, удивил Меншикова высотой и крутизной холма, на котором он был построен. Когда же узнал он от Липранди, что своих азовцев вел на приступ лично Семякин, князь нелицемерно расцвел, поздравляя угловатого командира бригады.
— Где вы получили образование? — спросил он Семякина.
— В академии генерального штаба, ваша светлость, — несколько выпрямился сообразно с требованием момента Семякин.
— А-а!.. Вот видите, да… генерального штаба! Я почему-то именно так и думал, — пристально и благосклонно оглядывал его Меншиков.
Теперь ему показалось вдруг, что он нашел решение своего вопроса.
Успех этого дня принадлежит совсем не щеголю Липранди, а вот этому генерал-майору, такого невзрачного вида, но академику и имеющему большой уже военный опыт, которого, между прочим, не имел никто из его адъютантов.
Дело было в том, что в последние дни он начинал уже склоняться к мысли о главном штабе, так как был уже назначен главнокомандующим армиями Крыма — звание, которого официально он не имел раньше. Но он затруднялся найти себе начальника штаба. И вдруг именно здесь, на холме Канробера, ему показалось бесспорным, что более подходящего на эту должность, чем бригадный генерал Семякин, он не найдет.
Он подробно расспросил Семякина о его прежней службе. Он сознавался самому себе, что несколько отстал от современных требований, как вождь сухопутных армий, что помощь в этом нужна была ему, конечно, а перед ним был боевой генерал-майор, как оказалось, речистый, несмотря на свою угловатость, и, видимо, деловой.
Решение взять Семякина в начальники своего будущего штаба зрело в Меншикове, когда он поднимался на холм и входил в редут. Но вот он увидел груды тел убитых турок и солдат-азовцев, поморщился и сказал Липранди тоном приказа:
— Закопать надо!
— Если, ваша светлость, нас не вздумают ночью выбить отсюда, то завтра же закопаем, — ответил Липранди.
Этот ответ не понравился князю.
— Выбить?.. Как так выбить отсюда? — повысил он голос. — Нет-с, этих редутов уступить нельзя! Я прикажу придвинуть сюда к ночи бригаду драгун.
Сам я тоже останусь здесь, в Чоргуне, — здесь и на будущее время будет моя штаб-квартира… Нет, редутов этих мы никому не отдадим!.. Мы можем их не занимать сами, — это другое дело. Но все трупы из них вынести и закопать непременно.
Поглядев еще раз на убитых, он спросил вдруг Семякина:
— А если бы в редутах сидели не турки, то как вы полагаете, были бы они взяты?
— Они потребовали бы тогда гораздо больше жертв с нашей стороны, но все-таки были бы взяты сегодня, — очень твердо ответил Семякин, и Меншиков вышел из редута, также очень твердо решив, что начальник его будущего главного штаба им счастливо найден, но счастливый случай захватить с боя Балаклаву потерян, потому что едва ли можно уж было теперь надеяться встретить на ответственных местах укрепленной линии союзников турок.
Он остался действительно ночевать в Чоргуне, — в первый раз на целый месяц не на бивуаке, а в доме, какой его адъютанты нашли более удобным. А на другой день по его приказу из Севастополя произведена была вылазка двумя полками — Бутырским и Бородинским — на Сапун-гору. Полки эти должны были поддержать отряды Липранди и Жабокритского, чтобы выбить корпус Боске с Сапун-горы. Но вылазка не удалась, и оба полка вернулись в Севастополь с большими потерями. Боске же с этого дня начал усиленно укрепляться.
Однако отобрать редуты на холмах, которые Меншиков приказал на картах обозначить, как «Семякины высоты», союзники тоже не покушались.
VII
Казаки в Чоргуне продавали офицерам переловленных ими английских лошадей по дешевке: за три, за два империала, иногда и за один. А когда до Англии дошла злая весть о гибели легкой конной бригады Кардигана, возмущению газет не было меры.
Спасшегося от смерти благодаря только быстроте бега своей лошади Кардигана обвиняли в том, что он позорно бросил свой отряд и бежал с поля сражения гораздо раньше, чем его кавалерия доскакала до русских орудий.
Его отставили от командования легкой конной бригадой, — впрочем, ему уж некем было и командовать.
Лорд Лукан, травимый газетами, вынужден был просить, чтобы наряжена была комиссия для расследования его действий в этом злополучном для англичан сражении.
Правительство спешно снимало полки из гарнизонов Мальты, Корфу, Пирея, Дублина, Эдинбурга; их сажали на пароходы и отправляли в Крым; но газеты не удовлетворялись этими мерами, они писали, что это только капли на горячий камень. И это писали те же самые журналисты, которые за месяц до того уверяли английскую публику, что Севастополь — совершенно картонный город и рассыплется при первых же залпах английских пушек.
Необычное волнение и в Париже вызвали депеши об успехе русских войск под Балаклавой. Как ни старался братец Наполеона граф Морни сохранить спокойствие на бирже, она отозвалась на это событие понижением курса почти на франк.
Издатели иллюстрированных журналов, заранее заготовившие рисунки Густава Доре и других известных тогда художников, изображающие величественный приступ французских войск, отчаянный штурм и взятие Севастополя, конфузливо спрятали эти иллюстрации в долгий ящик.
Султан Абдул Меджид предал военному суду бежавшего из редутов со всем своим отрядом генерала Сулеймана-пашу. Под давлением английского посланника в Константинополе, лорда Радклифа, суд приговорил Сулеймана-пашу к смертной казни. «По неизреченному милосердию своему», султан смягчил этот приговор — разжаловал осужденного в рядовые на семь лет.
В Петербурге вестником победы под Балаклавой был Виллебрандт. Он явился в гатчинский дворец с донесением Меншикова рано утром, когда царь был еще в постели. Несколько дней он скакал на перекладных по осенне-звонким и осенне-грязным, но одинаково ухабистым дорогам без отдыха и без сколько-нибудь продолжительного сна, так как ухабы и кочки не давали заснуть во время езды, поминутно и жестоко встряхивая тележку.
Едва только успев сдать донесение светлейшего дежурному генералу для передачи царю, Виллебрандт свалился в мягкое кресло и уснул, как убитый.
Николай поднялся, как всегда, рано. Донесение Меншикова о победе так обрадовало его, что он тут же захотел расспросить адъютанта светлейшего о подробностях боя; но Виллебрандта никто не мог добудиться.
Его трясли за плечи, всячески тормошили, щекотали за ушами и подмышками, наконец стащили с кресла на пол, — он даже и не мычал в ответ, как это принято у крепко спящих; он продолжал спать и на полу.
— Я его разбужу сейчас сам! — весело сказал Николай, вышедший на эту возню с мертвецки сонным адъютантом из своего кабинета.
Он наклонился, насколько позволил это ему громадный рост, и гаркнул в лицо спящего:
— Ваше благородие! Лошади поданы!
— А, лошади? Счас! — И Виллебрандт вскочил и испуганно замигал белыми ресницами, разглядев перед собой самого царя.
Но он проснулся уже не капитан-лейтенантом, а полковником артиллерии и флигель-адъютантом. Он сделал скачок через чин, как до него сделал то же самое Сколков, очевидец Синопского боя, так же точно посланный к царю Меншиковым, а немного позже Сколкова восемнадцатилетний прапорщик Щеголев, отстаивавший с четырьмя мелкими орудиями Одессу от обстрела союзной эскадры и произведенный за это сразу в штабс-капитаны.
При личном докладе царю о сражении Виллебрандт дал полную волю своей живой фантазии.
У него лейхтенбергцы и веймарцы не бросились в беспорядке толпою на мост под натиском англичан, а «встретили их по-хозяйски и тесали их саблями без всякого милосердия!» У него командир сводных улан полковник Еропкин, имея саблю в ножнах, «так свистнул кулаком по башке одного англичанина, что тот кувыркнулся с лошади замертво и потом попал к нам в плен…»
После подобного доклада Николай расчувствованно расцеловал Виллебрандта и оставил его во дворце обедать, как следует выспаться, а на другой день скакать снова в Севастополь с письмом Меншикову.
"Слава богу! Слава тебе и сподвижникам твоим, слава героям-богатырям нашим за прекрасное начало наступательных действий! — писал царь светлейшему. — Надеюсь на милость божию, что начатое славно довершится так же.
Не менее счастливит меня геройская стойкость наших несравненных моряков, неустрашимых защитников Севастополя… Я счастлив, что, зная моих моряков-черноморцев с 1828 года, быв тогда очевидцем, что им никогда и ничего нет невозможного, был уверен, что эти несравненные молодцы вновь себя покажут, какими всегда были и на море и на суще. Вели им сказать всем, что их старый знакомый, всегда их уважавший, ими гордится и всех отцовски благодарит, как своих дорогих и любимых детей. Передай эти слова в приказе и флигель-адъютанту князю Голицыну вели объехать все экипажи с моим поклоном и благодарностью.
Ожидаю, что все усилия обращены будут англичанами, чтоб снова овладеть утраченною позицией; кажется, это несомненно, но надеюсь и на храбрость войск и на распорядительность Липранди, которого ты, вероятно, усилил еще прибывающими дивизиями, что неприятелю это намерение недаром обойдется.
Вероятно, дети мои прибудут еще вовремя, чтобы участвовать в готовящемся; поручаю тебе их; надеюсь, что они окажутся достойными своего звания; вверяю их войскам в доказательство моей любви и доверенности; пусть их присутствие среди вас заменит меня.
Да хранит вас господь великосердный!
Обнимаю тебя душевно; мой искренний привет всем. Липранди обними за меня за славное начало…"
Одновременно с этим письмом Николая императрица также писала Меншикову. В ее письме было только повторение просьбы ее, уже высказанной раньше и присланной с другим фельдъегерем, — беречь великих князей. Это было чисто материнское дополнение к воинственному письму ее мужа.
В те времена при петербургском дворе, как, впрочем, и во всей тогдашней Европе, процветал месмеризм, называвшийся по-русски «столоверчением». Устойчиво верили в то, что можно вызывать души умерших и даже беседовать с ними на разные текущие темы, предполагая в них как «бесплотных и вечных», безусловное знание настоящего и будущего тоже.
У иных это странное препровождение времени каким-то непостижимым образом связывалось с неплохим знанием точных наук, с чисто деловым складом мозга, с обширными практическими предприятиями и заботами, которыми они были заняты всю жизнь.
К этим последним принадлежал, между прочим, инженер-генерал Шильдер, учитель Тотлебена, умерший при осаде Силистрии от раны.
Этот старый сапер, отлично умевший делать укрепления разных профилей, проводить мины и контрмины и взрывать камуфлеты, очень любил «вызывать» дух Александра I и беседовать с ним часами.
Однако и во дворце Николая, — правда, на половине императрицы, — тоже часто беспокоили усопшего в Таганроге «Благословенного» вопросами о том, что готовит ближайшее будущее.
После того как отправлен был в обратный путь Виллебрандт, — уже как флигель-адъютант и полковник, — на половине императрицы, беспокоившейся не столько об участи Севастополя, сколько о безопасности своих двух сыновей, Николая и Михаила, выехавших в это время от Горчакова к Меншикову, состоялось таинственное столоверчение, и вызывался, по обыкновению, дух Александра.
Предсказания его на ближайшее будущее были вполне успокоительны и благоприятны.
Даже когда отважились задать ему вопрос, когда и чем именно закончится война, он, отвечавший раньше на такие вопросы очень неохотно и уклончиво, ответил решительно, что окончится скоро и со славой для России.
Это предсказание немедленно было сообщено Николаю.
VIII
Между тем Меншиков, может быть даже более, чем сам Николай, был взбодрен неожиданным и дешево стоившим успехом Липранди.
По самым подробным спискам потери оказались небольшие, — всего пятьсот пятьдесят человек, в то время как вдвое, если не втрое больше потеряли союзники. А главное, они после этого дела значительно ослабили обстрел Севастополя, справедливо опасаясь за свой тыл.
Меншиков понимал, конечно, что Раглан и Канробер все усилия клали теперь на укрепление своего лагеря, особенно подходов к Балаклаве. Это он знал и из допросов перебежчиков, хотя к тому, что говорили перебежчики, всегда относился без особого доверия. Очень скрытный вообще, — что было свойственно старому дипломату, — во всех вопросах, касавшихся его военных планов, он часто один, с ординарцем-казаком, подымался на лошаке на высокий холм около Чоргуна, в котором жил теперь, и отсюда подолгу всматривался во все окрестности и делал чертежи в записной книжке.
Лопоухого лошака он теперь решительно предпочел лошади за его способность всходить на какую угодно крутизну и спускаться с нее, не проявляя при этом никакой излишней и вредной прыти и не спотыкаясь.
Остальные дивизии 4-го корпуса — десятая и одиннадцатая — подходили в эти дни частями и накапливались около Чоргуна. Перебежчики были и из русского лагеря к союзникам (большей частью поляки), и, конечно, они так же, как и шпионы из местных жителей, должны были передавать союзному командованию, что скопляются большие русские силы у Чоргуна. Впрочем, в телескопы это можно было разглядеть без особых затруднений и с Сапун-горы.
На это и надеялся Меншиков: это входило в его планы; дипломат тут приходил на помощь стратегу. Даже своих адъютантов не посвящал он в то, что обдумывалось им в одиночку, и одному из них, полковнику Панаеву, поручил подыскать для армии проводников из местных татар, хорошо знающих всю местность в направлении к Балаклаве.
Когда венский гофкригсрат спросил Суворова, каков его план действий против войск французов, тот, как известно, выложил на стол совершенно чистый лист бумаги, сказав при этом: «Вот мой план!.. Того, что задумано в моей голове, не должна знать даже моя шляпа».
Это правило великого воина — скрытность задуманных операций — было прекрасно усвоено Меншиковым. Но Суворов сам и выполнял свои планы, а не передоверял их другим исполнителям, — об этом Меншиков не то чтобы забывал, но опыт с Липранди в балаклавском деле давал ему основания думать несколько иначе.
Он был достаточно умен и опытен, чтобы понимать полную невозможность одному человеку управлять ходом большого сражения, в котором так много зависит от случайностей, а этих случайностей все равно ни один стратег не в состоянии взвесить заранее, предусмотреть и предупредить.
Он считал, что самое важное — скопить необходимые для удара силы, выбрать направление для удара и подходящий момент, а все остальное поневоле придется возложить на командиров и солдат, причем изменить их состав, заменить из них одного другим не было даже в его возможностях, хотя он и был главнокомандующим.
Когда он прочитал в письме к нему Горчакова, что посылается ему на помощь 4-й корпус с Данненбергом во главе, он сделал гримасу, долго не сходившую с его лица.
Данненберг — генерал от инфантерии — был известен ему только как начальник отряда, проигравший сражение с турками в эту же войну при Ольтенице, на Дунае. И он тогда же писал Горчакову, нельзя ли заменить Данненберга Лидерсом, но Горчаков ответил, что не имеет права перемещать командиров корпусов одного на место другого.
"Я не могу, — писал он, — освободить вас от Данненберга. Принимая выгоды от войск, вам посылаемых, примите и сопряженные с этим неудобства.
К тому же он не сделал ничего предосудительного, за что можно бы было отнять у него корпус, но полезно иметь в виду, что его способности не таковы, чтобы можно было поручить ему отдельное командование".
Однако письмо это непростительно запоздало: Меншиков получил его как раз тогда, когда бой был уже закончен, — вечером 24-го.
Данненберг, таким образом, против желания Меншикова, непременно должен был командовать тем большим и решительным сражением, какое обдумывал он уединенно и скрытно.
Кроме него, еще два новых для Меншикова генерал-лейтенанта — Соймонов и Павлов — приходили вместе со своими дивизиями, десятой и одиннадцатой, а между тем ни о ком из них светлейший почти ничего не знал.
Однако откладывать сражение было нельзя, по его мнению, ни на один день: ожидался приезд великих князей, и Меншиков во что бы то ни стало стремился дать союзникам генеральный бой до их приезда. Вместе с великими князьями должны были явиться и великие заботы о них, которые неминуемо должны были отнять и все его время и время многих, нужных для дела людей.
А главное, Меншиков боялся, что по молодости и пылкости своей великие князья будут подвергать себя всем опасностям боя и что удержать их в приличном расстоянии от ядер и пуль будет нельзя.
Как старый царедворец, он без писем императрицы понимал, что для него будет гораздо лучше потерять сражение и половину армии, но сохранить невредимыми царевичей, чем даже при полной победе потерять хоть одного из них.
Так как было известно, что они приедут в Севастополь вечером 23 октября, то сражение было назначено им на утро этого дня.
Полки, подходя к Чоргуну, располагались бивуаками около в походных палатках или совсем под открытым небом.
Придя, солдаты отдыхали, не тревожимые службой. Кашевары варили борщи и каши, балалаечники тренькали на балалайках, песенники пели, плясуны плясали… А Меншиков, избегая смотров, но желая все-таки видеть своими глазами тех, кто через несколько дней будет, по его приказу, отстаивать штыками и Севастополь и правильность его стратегических замыслов и расчетов, прохаживался иногда в одиночку между этих живописных и шумных групп.
В лицо не знал его почти никто из новых офицеров, не только солдат, и этим пользовался светлейший.
Так как ходил он в морской фуражке или в папахе и в накидке серого солдатского сукна, скрывающей его погоны, то его никто и не встречал ретиво раскатистыми криками «смир-но-о!» Это ему нравилось. Так он чувствовал себя гораздо свободнее, а солдаты, казалось, ничуть не утомленные шестисотверстным маршем, внушали ему надежды на успех.
Иногда он проезжал между солдатами на своем теперь неизменном лошаке и в таком виде казался им очень смешным.
Работы, которые производились союзными отрядами для укрепления своих позиций, ему хотелось наблюдать с возможно ближайших расстояний, поэтому он часто пробирался к передовым постам около редутов.
Эти посты были расставлены дальше чем на штуцерный выстрел от подобных же постов противника.
Однажды он был обеспокоен толпою турок в куртках верблюжьего сукна и в башлыках, которые заняли пост гораздо ближе к русской линии и сидели на земле на корточках без всяких предосторожностей, совершенно открыто.
Это его обеспокоило чрезвычайно. Он послал адъютанта, с которым выехал, подползти к ним поближе и хорошенько рассмотреть их в трубу.
Адъютант пополз; «турки», завидя его, распластали огромные крылья и поднялись. Это были грифы, сидевшие на конской падали. В них не стреляли с постов отчасти потому, чтобы не беспокоить зря выстрелами своих, отчасти признавая за грифами очевидное право на их добычу, которая никому не нужна, кроме них, и только отравляет воздух.
Несколько позже грифов появилось здесь много воронов. Странно было видеть этих обычно одиноких птиц в больших стаях. Наконец, стаями же, больше по ночам, чем днем, начали набегать сюда из окрестностей бездомные собаки…
Спал главнокомандующий в облюбованном им домике в Чоргуне мало и плохо. Ел тоже мало. Был очень неразговорчив со своими адъютантами.
Подготовка к новому сражению отнимала у него все время и занимала все его мысли.
Глава третья
КАНУН БИТВЫ
I
— Совершенно секретно, господа, — говорил Меншиков трем новым для него генералам — Данненбергу, Соймонову и Павлову, понижая при этом голос и оглядываясь на дверь. — Прежде всего — совершенно секретно! Я вам подробно изложу план ваших будущих действий, но, повторяю, он должен быть известен только вам, чтобы, господа, он… не стал известен неприятелю.
Тут он перевел пытливые, прощупывающие насквозь глаза с сухощавого и более приличного немецкому ученому, чем русскому генералу, лица Данненберга на открытое мясистое добротное лицо тамбовского помещика Соймонова и остановился на лице Павлова, нервном, восточного склада, очень внимательном лице.
— Значит, ваша светлость, в Севастополе много шпионов неприятельских?
— спросил Павлов.
— Есть, — коротко ответил Меншиков. — Поэтому я сделал все, чтобы главнокомандующие союзных армий были… гм, гм… введены в заблуждение насчет пункта нашей атаки, — вот!.. Сейчас им известно что именно? Что мы будем наступать на Балаклаву. Поэтому они должны были собрать и собрали, конечно, у Балаклавы достаточно сил и средств для отражения наших сил и средств… Этим я и хочу воспользоваться, господа, чтобы напасть на них там, где они не ожидают, а именно…
Он сделал длинную паузу и закончил:
— Со стороны Инкерманского моста!
Собраны были Меншиковым генералы 4-го корпуса в домике инженерного ведомства на Северной стороне — маленьком домике в четыре тесных комнатки.
Сидели они в самой большой из них. Окна домика были закрыты. За окнами, на расстоянии десятка шагов, ходил часовой. Никого из адъютантов князя не было в домике в это время — вечером 22 октября.
Стол, за которым сидели генералы, был пуст; на нем лежала только свернутая карта — та французская карта Крыма и Севастополя с его окрестностями, которую казаки нашли на убитом французском офицере или капрале.
В этот домик Меншиков перебрался из Чоргуна всего лишь накануне в ночь.
— Со стороны Инкерманского моста? — повторил Данненберг.
— Да! Только такой план я считаю возможным, — вытянул в его сторону сухую шею Меншиков. — Вам, как служившему раньше в севастопольском гарнизоне, местность должна быть знакома, не так ли?
— Инкерманский мост?.. Я припоминаю, где этот самый Инкерманский мост, — раздельно и кивая при этом головою, проговорил Данненберг.
— Зато я, ваша светлость, совершенно не имею понятия, где этот мост!
— сказал Соймонов и поглядел вопросительно на Павлова.
— Я тоже совсем незнаком с местностью, — пожал плечами Павлов.
— Имею честь доложить, ваша светлость, что при проезде через Симферополь я сделал все, что мог, чтобы найти карту Крыма, приложенную к сочинению Коппена о Крыме, — с возмущением в голосе продолжал Соймонов. — Мой адъютант целый день ездил по этому делу, но карты этой так и не нашел.
Нашел только книгу Коппена, но без карты! А карта попала к кому-то другому.
— Я тоже искал карту Крыма, — оживленно поддержал Соймонова Павлов. — Мне говорили, что есть подробная карта лесного ведомства. Однако я ее так и не получил!
— Да, карты, конечно, нужны нам… И я обращался в главный штаб…
Думаю, что со временем мы их все-таки получим. А пока будем пользоваться вот этой, — осторожно развернул и разложил на столе французскую карту Меншиков. — Наконец, при каждом отряде будет проводник, колонновожатый из местных жителей: об этом я позаботился заранее. Вы со своей стороны только скажете проводнику, какой именно дорогой вас вести, и он поведет. Так вот, господа, здесь — Инкерманский мост, — постучал он по карте длинным ногтем указательного пальца, и все три генерала, поднявшись с мест, наклонились над картой, ища глазами ту точку, которая с этой минуты приобретала огромнейшее значение в их жизни.
— Изволите видеть, — продолжал между тем Меншиков, — от Инкерманского моста идет в гору дорога по узкому дефиле: это — старая почтовая дорога.
Здесь англичане имеют редуты, но, по моим сведениям, очень слабые… По сравнению с ними тот редут на холме Канробера, который Азовским полком был взят, — целая крепость!.. Очень слабые, да — три, кажется, редута. Их должна будет взять наша левая колонна… под вашим командованием! — посмотрел он начальственно на генерала Павлова.
Павлов вытянулся и наклонил слегка голову.
— Силами одной только одиннадцатой дивизии я должен буду занять эти редуты, ваша светлость? — спросил он.
— Три полка будут ваши: Селенгинский, Якутский и Охотский, но этого мало, этого, я думаю, вам будет мало… Поэтому я хочу добавить вам бригаду семнадцатой дивизии из севастопольского гарнизона — Бородинский и Тарутинский полки… В бою они уже были — местность им известна…
Артиллерии у вас будет, по моему расчету, около ста орудий. Это я считаю, разумеется, всего, с резервом. Кроме того, две роты стрелков… Точный перечень всех сил своего отряда вы получите: он у меня готов.
Павлов вторично наклонил голову, ожидая подробностей своего движения до Инкерманского моста и от него дальше. Но Меншиков обратился уже к Соймонову:
— Что же касается вас, то вы поведете свою колонну от бастиона номер второй по берегу вот — Килен-балки, — снова постучал он ногтем по карте.
— Килен-балки, — повторил Соймонов это странное для его тамбовского уха сочетание слов не на Дунае, а в Севастополе. — Позвольте, ваша светлость, рассмотреть мне эту Ки-лен-балку!
Он нагнулся над картой и вдруг сказал:
— Балка — ведь это овраг, а тут изображена какая-то возвышенность, где вы показываете, ваша светлость.
— Конечно, возвышенность по обеим сторонам балки, а как же иначе? — удивился Меншиков. — Ситуация тут дана вполне правильно.
— Гм, да, ситуация, — пробормотал сконфуженно Соймонов. — Значит, мне свою колонну придется вести прямо по этому взгорью — без дороги?
— У вас, кроме трех полков вашей дивизии, а именно:
Екатеринбургского, Томского и Колыванского, — будут еще четыре полка, знакомые с местностью, — поморщившись, ответил Меншиков. — Полки эти следующие: Бутырский пехотный семнадцатой дивизии и три полка шестнадцатой: Владимирский и Суздальский пехотные и Углицкий егерский…
Из них можете набрать проводников для своих полков, если найдете, что это вам нужно… Ведь вы пойдете отсюда, с Корабельной стороны и на Килен-балку… У вас тоже будут две роты стрелков, орудий же, по моему счету, тридцать восемь… Ваша колонна будет всего, примерно, восемнадцать тысяч человек с большим лишком…
Так как Меншиков остановился, как сказавший уже все, что считал нужным сказать, то Соймонов спросил недоуменно:
— Куда же я должен буду вывести свою колонну, ваша светлость?
— Как куда? — удивился Меншиков. — Разумеется, на правый фланг английских позиций! Ваша правая колонна должна появиться на правом фланге англичан как раз, вот извольте видеть, на верховьях Килен-балки, одновременно, — прежде всего прошу иметь в виду! — одновременно, — с левой колонной генерала Павлова, которая пойдет, как я уже сказал, от Инкерманского моста и выйдет несколько левее вашей колонны… Чтобы разгромить англичан, сил у вас будет достаточно: восемнадцать, скажем, с половиной тысяч штыков в одной колонне и пятнадцать тоже с половиной тысяч в другой — итого тридцать четыре тысячи.
— Против? — поспешно спросил молчавший до того Данненберг. — Против какого же именно состава и количества английских войск?
— Состав и количество, — поморщился Меншиков, — значительно более слабые, судя по тем сведениям, какие у меня имеются.
— Но ведь это осаждающий корпус? — снова поспешно спросил Данненберг.
— Значит, при нем и все осадные орудия?
— Вот именно! Вот именно, — подтвердил Меншиков. — И целью вылазки нашей я ставлю именно деблокирование! Мы должны добиться во что бы то ни стало, чтобы правый фланг осаждающей союзной армии был разгромлен и вынужден был снять осаду, — останется ли часть его осадных орудий в его руках, или все они перейдут к нам, чего должны добиться обе ваши колонны, что я ставлю вам, которому поручаю командование обеими колоннами, в неотложную цель!
Данненберг несколько мгновений смотрел неподвижно в горевшие одушевлением старые глаза Меншикова и спросил вдруг:
— А французская армия?.. Разве она не сообщается с английской? Ведь она должна же будет прийти ей на помощь, ваша светлость?
— Для того чтобы она не пришла на помощь английской, она будет в свою очередь атакована со стороны вот — шестого бастиона, — стукнул ногтем по карте Меншиков, — для чего назначается отряд под командой генерала Тимофеева… это — из состава гарнизона крепости… Наконец, чтобы связать по рукам обсервационный корпус генерала Боске, — вот здесь, на Сапун-горе, — в Балаклавской долине стоят двенадцатая дивизия Липранди и целая дивизия драгун Врангеля — тридцать эскадронов, — под общей командой князя Горчакова, Петра Дмитриевича… Отряд этот достаточной силы и для того, чтобы резервы из балаклавского лагеря союзников пришить к их месту…
Итак, господа, я сказал вам, кажется, все в главных, разумеется, чертах.
От вас же я буду ждать сегодня до полуночи подробной диспозиции.
Генералы переглянулись.
— Когда же мы успеем написать эту диспозицию, ваша светлость? — вслух удивился за всех Соймонов. — Впору только посмотреть те чужие полки и артиллерию, какие вы нам даете в дополнение к нашим!
— Это вы успеете, господа! — поморщился Меншиков. — Это вы должны успеть сделать, так как выступление с бивуаков назначено на три часа ночи.
— Какой ночи? Этой ночи? — почти испугался Данненберг.
— Да, этой ночи! Больше мы ждать не можем. У нас все готово к наступлению, и мы должны выполнить волю его величества.
— Последние эшелоны только сегодня пришли в Севастополь, ваша светлость! Они не успели еще отдохнуть! — очень решительным тоном сказал Данненберг. — Вести усталых людей сразу в наступление — это значит провалить наступление!
— Пустяки, — «усталых»! Какая там усталость для русского солдата! — выпрямил корпус над столом Меншиков, что означало у него недовольство словами Данненберга. — Начало движения колонн по моей диспозиции, которую вы сейчас же получите, отнесено к шести часам утра.
— Нет, ваша светлость, мы не успеем сегодня сделать все нужные приготовления, — сказал Павлов. — Подарите нам для этого хотя бы еще один день.
— Нет, не могу!.. Еще один день? Нет!.. Завтра в это время приезжают великие князья, а мы с вами, господа, не имеем полномочий от его величества подвергать их такой же опасности боя, какой будем подвергаться сами!
— Великих князей можно будет, я думаю, отговорить от присутствия на позорище[43] боевых действий, — сказал Данненберг.
— Вы забываете, что они — молодые люди!.. Это раз, а кроме того, господа, я вас уже посвятил в мой план, а это делаю я только накануне сражения, — подчеркнул Меншиков.
— Если наступление так поспешно, ваша светлость, и так мало подготовлено, то я опасаюсь за его успех! — решительно сказал Данненберг.
— У меня в корпусе введены свои крестовые порядки…
— Почему вам кажется, что оно мало подготовлено? — как будто даже обиженным тоном спросил Меншиков.
— Оно подготовлялось вами, но мы даже не в состоянии втолковать себе, что нам надо делать и куда идти! А между тем скоро надвинется ночь… Идет дождь. Земля к утру размокнет. Почва вязкая, будет налипать на сапоги, на колеса орудий… Войска же будут совершать движение по совершенно незнакомой дороге, а они еще не отдохнули как следует… им надо дать по крайней мере хотя бы один день оглядеться, ваша светлость! Кстати, завтра погода, может быть, исправится…
— И за этот один день неприятель чтобы узнал, куда и какими именно частями назначена атака? — презрительно поглядел на Данненберга Меншиков.
— От кого же он узнает об этом? Ведь не от кого-нибудь из нас троих?
— с достоинством спросил Данненберг. — Я надеюсь, вы этого не думаете?
— Я имею в виду, конечно, не вас троих, — попробовал улыбнуться Меншиков.
— Однако пока вы сообщили основную мысль вашей диспозиции только нам троим, ваша светлость! — поддержал Данненберга Соймонов. — От нас это не перейдет ни к кому, но один только день еще мы усиленно просим вас подарить нам…
— Чтобы оглядеться, — дополнил Павлов.
Меншиков с полминуты стучал задумчиво ногтем по французской карте и, наконец, сказал:
— Может статься, что великие князья запоздают и не приедут завтра…
Наступление было отложено на сутки.
II
Меншиков после совещания этого был недоволен уже не только Данненбергом, но и другими двумя главными начальниками будущей большой вылазки, задуманной им так, казалось бы, удобовыполнимо и со всеми шансами на успех.
Простившись с генералами и назначив им собраться к нему на другой день в тот же вечерний час, он раздраженно говорил одному из своих адъютантов, полковнику Панаеву:
— Ну, братец, это — какие-то бараны! Они совершенно ничего не понимают или не хотят взять в толк!.. О каких это таких «крестовых порядках» в своем корпусе начал было говорить этот Данненберг, но я не мог его дослушать? Ты не знаешь, что это такое — «крестовые порядки»?
Панаев только вздернул непонимающе плечами.
— Гм… Крестовые порядки! Что это может быть за штука?.. А Соймонов и Павлов делают вид, что не знают, что такое ситуация на карте, и горы готовы принимать за долины! Ничего решительно не мог им втолковать и должен был отложить наступление на двадцать четвертое… О дожде тоже говорят! Будто такой дождик может им помешать! А вдруг завтра не дождик, а целый ливень соберется?.. И как же, скажи, вести сражение, когда вот-вот могут приехать великие князъя?.. Ведь я за них головой своей отвечу в случае несчастья с ними!
— Не успеют приехать, ваша светлость, — пробовал успокоить его Панаев.
— Однако телеграфическая депеша из Николаева получена ведь, что выехали оттуда на Херсон! А до Херсона далеко ли? Завтра на ночь придется мне с сыном перебраться к тебе в сторожку, а домик этот великим князьям нужно передать.
— Конечно, так и надо будет сделать, — согласился Панаев.
— Другого ничего не остается… Но в таком случае тебе-то куда же перебраться? — обеспокоился светлейший.
— Ничего, что ж, натяну палатку рядом, — ответил Панаев, привыкший уже к тому, что быть адъютантом Меншикова во время военных действий значило прежде всего расстаться с малейшими удобствами в жизни.
Эта черта в светлейшем — его равнодушие к комфорту, на который он имел все права и по своему служебному положению и по преклонным летам, поражала Панаева и до высадки десанта союзников.
Екатерининский дворец, который занимал князь со всеми своими адъютантами, был в сущности очень тесный и старый деревянный дом, по сравнению с которым почти любой дом на Большой Морской или Екатерининской можно было бы счесть образцом заботы о человеке. Но Меншиков, как поселился в этой исторической полуруине с приезда из Николаева в Севастополь, так и остался.
Сторожка угольщика, около груды каменного угля для паровых судов, сложенного на берегу, недалеко от пристани, была убогий маленький сарайчик без пола и потолка и с протекающей крышей, но поблизости не было ничего лучшего. Панаев же приспособил сторожку под жилье, как мог и умел, и в ней, кроме лавки для спанья, был даже один складной стул и стол, сбитый из неоструганных досок.
Ночь под 23 октября Меншиков после беседы с генералами провел плохо.
Его томила мысль, не заменить ли Соймонова или Павлова генералом Липранди, так как он уже хорошо «огляделся»; но прежнее глубоко личное нерасположение к начальнику 12-й дивизии отнюдь не рассеялось в нем даже и после удачи под Балаклавой, тем более что удача эта была твердо и уверенно приписана им Семякину. Назначить же Семякина начальником одной из атакующих колонн было нельзя, так как он был только генерал-майор…
В то же время приезд великих князей он уже теперь представлял как некое стихийное бедствие, как катастрофу, которая надвигалась на него от Николаева.
До беседы с Данненбергом и его помощниками он был уверен если не в полной победе, то хотя бы в таком успехе, какой выпал на долю отряда Липранди. После же беседы с ними он понял, что одной его власти главнокомандующего мало для того, чтобы заставить отряды двинуться в атаку на заведомо укрепленные позиции, даже не обстрелянные предварительно артиллерийским огнем, как это было в Балаклавской долине.
Его размах упал бессильно в самом начале: даже генералы и те не согласились подчиниться ему беспрекословно! Но если таковы генералы, то каковы же офицеры? Каковы солдаты?
Он двадцать раз говорил про себя, что от армии Горчакова нельзя было и ожидать ничего другого, что дисциплина в этой армии, конечно, и не ночевала, потому что осрамилась она в Дунайскую кампанию, когда Омер-паша появлялся там, где хотел, и всегда в превосходных силах, когда вся инициатива была в его руках.
Теперь он сам хотел появиться с превосходными силами там, где его никак не могли ожидать союзники, и на этой неожиданности удара строил весь свой план, но не оказалось налицо исполнителей.
Ненависть к Данненбергу росла в нем скачками всю ночь: при усилившемся дожде он вспоминал озлобленно, что тот говорил: «Погода может поправиться»; нашаривая в темноте на табурете около койки стакан с водою и натыкаясь рукой на снятый с шеи большой георгиевский крест 3-й степени, он вспоминал «крестовые порядки» в его корпусе; даже то, что, уходя, Данненберг не попросил для просмотра составленной им диспозиции, как будто заранее решив, что она неисполнима и для него неприемлема, он ставил в вину ему, а не себе, хотя и сам не вспомнил об этой диспозиции, когда уходили генералы…
Он припомнил, как после весьма неудачной рекогносцировки, произведенной двумя гусарскими полками, он просил адъютанта харьковского губернатора Гринева не доводить этого неприятного эпизода до сведения его начальства, не выносить сора из избы.
Сор будущего большого сражения мог бы так же точно остаться в избе, чем бы оно ни кончилось, если бы не этот, совершенно некстати, приезд великих князей. От них нельзя уже было и думать ничего скрыть. Притом, никогда не бывши на войне, они, конечно, представляют ее себе неверно, совершенно превратно, и то, что увидят воочию, не может не поразить их неприятно. А их уже нельзя просить не доводить о виденном до сведения их отца.
Сын его, спавший в соседней комнатке, за дощатой перегородкой, простуженно кашлял, просыпаясь, и светлейший перебирал в памяти свои медицинские знания, — не чахотка ли у него? Здоровье сына вообще было плохо и доставляло ему много хлопот. Он ни за что не решился бы никуда отпустить его от себя в день сражения, но присутствие на этом сражении великих князей могло погубить его сына: всякому захочется показать себя неустрашимым в такой кампании, а от риска один шаг до смерти.
Пользуясь бессонницей, чтобы еще и еще раз продумать свой план сражения, Меншиков все-таки ничего уже не мог ни изменить в нем, ни внести в него нового. Он принадлежал к разряду людей самоуверенных и упрямых, а такие люди способны, не сворачивая, идти напролом к заранее намеченной цели, но не в состоянии ни менять цели, ни заменять одного средства другим.
III
Великие князья приехали к вечеру на другой день. Так как депеши оттуда, где они были, и оттуда, куда ожидались, все время исправно шли в инженерный домик на Северной стороне, то сын Меншикова и несколько адъютантов его при сотне казаков были посланы светлейшим им навстречу, на Каче встретили их с большою свитой и сопровождали до главной квартиры, которая, конечно, должна была немало удивить их своей простотою после главной квартиры Горчакова в Кишиневе, где садилось за стол обеденный не менее ста человек одних только чинов штаба, хотя штабу этому вообще нечего было делать, кроме как только отчислять те или иные дивизии, батареи, сухарные запасы, порох, снаряды, патроны в Крым, что Горчаков делал чем дальше, тем охотнее. При этом он часто писал Меншикову длиннейшие письма, в которых не то чтобы давал ему советы, как надо вести войну с коварными и сильными врагами, — нет, в каждом письме он стремился доказать светлейшему, что ставит его гораздо выше себя по уму и талантам, но со стороны-де иногда бывает виднее, за что надо взяться, и вот именно так, со стороны, ему кажется то-то и то-то.
Это подтвердили почти с первых же слов и великие князья, когда покинули, наконец, свои дорожные экипажи и расположились в домике, из которого Меншиков заблаговременно выбрался в сторожку. Они наперебой спешили рассказать Меншикову, что никто так живо не интересуется обороной Севастополя, никто так не знал ее во всех подробностях, никто не делает столько разнообразнейших планов сбить союзников с их высот и принудить их к обратной посадке на суда, как Горчаков.
— Но, между нами будь сказано, Горчаков этот так плохо видит, что всего только в трех шагах от нас меня он принимал за брата, а брата за меня! — весело смеялся Михаил.
— Впрочем, он и слышит не лучше, — добавлял Николай. — Но хоть у меня и хороший слух, все-таки я далеко не всегда мог разобрать, что он такое говорит. Он это проделывает с такой быстротой, что едва ли и сам что-нибудь понимает.
— Когда же он вполне уверен, что он один, он поет, уверяю вас! Поет!
— хохотал Михаил. — И что же именно поет? Я раза два слышал, как он пел:
«Je suis soldat francais!»[44] Уверяю вас! Русский главнокомандующий и поет:
«Je suis soldat francais!»
Николай был одного роста с Меншиковым, Михаил несколько ниже брата, лицом красивее, фигурой ловчее, а главное, непосредственнее, живее и веселее. Николай как бы сознательно не разрешал себе быть таким же живым, как младший брат, но он имел вид гораздо более наблюдательного и серьезного: он как будто заранее, по уговору с Михаилом, взял на себя нелегкую обязанность быть представителем здесь своего отца.
Однако временами прорывался и он и хохотал вместе с братом. Меншикову ясно было, что их нервирует необычность обстановки, что они чувствуют себя теперь тут, где изредка хотя, но гремят настоящие боевые пушки, весьма приподнято и не могут найти сразу простого, без аффектации, тона.
Кроме того, длинная и, конечно, достаточно скучная дорога их кончилась, наконец, и Севастополь, — вот они видят его, — стоит как будто бы даже совершенно нетронутый той ужасной бомбардировкой с суши и с моря, о которой они так много слышали и читали в иностранных и русских газетах.
Им даже как будто нравился и этот инженерный домик, как выехавшим из роскошной городской квартиры на пикник за город нравится любое дикое место, и чем оно диче, тем больше нравится.
Гораздо меньше довольны были этим обиталищем их камер-лакеи, которые, освобождая тарантасы от объемистых дорожных погребков и ковчежцев, весьма затруднялись решить, куда их поставить в скромном инженерном домике и как должны разместиться тут они сами.
Но, кроме камер-лакеев, была еще довольно многочисленная свита, которая, оглядевшись кругом, все больше приходила в недоумение, почему так ничтожны строительные способности светлейшего главнокомандующего: им казалось, что прежде всего, готовясь к приему великих князей, Меншиков должен был бы настроить здесь, около своей штаб-квартиры, по крайней мере десятка полтора удобных домиков хотя бы и такой величины, как этот инженерный.
Как будто считая признаком дурного тона с приезда начинать расспрашивать Меншикова о том, как дела по защите Севастополя, братья спешили рассказать ему сами о том, что они видели в Кишиневе, в Одессе, — где даже удалось им, правда всего только на час, зайти в театр, — в Николаеве, в Херсоне… Михаил недурно представил, как играла в одесском театре пожилая очень толстая актриса, и Меншиков смеялся, на момент забывая о том, что на завтрашнее утро окончательно и совершенно неотложно назначено им сражение.
Данненберг, Соймонов и Павлов приезжали в седьмом часу на совещание, но совещаться уже было нельзя: приближались экипажи великих князей.
Наскоро подтвердив то, что говорилось накануне, узнав, что генералы, насколько можно было, ознакомились с местностью, по которой должны были начать наступление, раздав им свою диспозицию и потребовав, чтобы они ночью прислали ему свои, которые должны предусмотреть все подробности дела, Меншиков сам просил их уехать: он боялся, чтобы великие князья не застали их и не узнали от них, что назавтра бой.
Он вообще не хотел ничего говорить об этом своим высоким гостям.
Житейски представлял он, что они с дороги будут очень крепко, по-молодому, спать в то время, когда разовьется сражение; что он уедет к Инкерманскому мосту, а без него, если даже они и проснутся, никто не будет уполномочен сопровождать их на поле сражения. Наконец, если бы даже им и очень хотелось помчаться туда, он надеялся, что адъютантам его, тем, которых он хочет оставить для этой цели, удастся их отговорить от ненужного риска здоровьем и жизнью.
Однако вышло не так, как он думал: сказать гостям о том, что на завтра готовится крупное дело, пришлось почти с первых же слов, так как вопрос об этом был сделан ими неотступно прямо и от имени их родителей. Из коляски их еще не были выпряжены лошади, и они захотели немедленно видеть войска, которые должны были идти в бой.
Ближайшим к ставке главнокомандующего был отряд Павлова; притом к нему только можно было доехать в коляске. И великие князья в сумерках, но еще засветло, появились на Инкермане, поздравляли полки и батареи с боем, передавали поклон царя…
Солдаты кричали «ура!», «рады стараться!» и бросали вверх свои мокрые фуражки.
Был сервирован чай. На скромных столиках, сдвинутых вместе и покрытых белоснежными скатертями, появились давно уже исчезнувшие из обихода меншиковской жизни закуски и вина.
Но что было еще неожиданней, — вместе с ними появилось то молодое веселье, которое совершенно исчезло после несчастного боя на Алме. Даже Меншиков, как будто нечаянно потерянное нашел, вспомнил, что он — записной остряк, и несколько острот его, сказанных очень кстати, вызвали взрывы буйной веселости и великих князей и их свиты.
Так досидели до полуночи, когда обеспокоил главнокомандующего сильный дождь, и он простился с гостями, пожелал им от чистого сердца крепчайшего сна и ушел в свою сторожку.
Он думал найти там диспозиции Соймонова и Павлова, но их не оказалось.
— Что это? Разгильдяйство? Небрежность? Опять-таки горчаковское отсутствие дисциплины или это умышленное неисполнение моего приказа? — горестно спрашивал он у сына, ложась на свой конец лавки.
— Завтра узнаем, — неопределенно ответил сын.
Он много выпил вина, поэтому после обычного приступа кашля заснул крепко; сам же Меншиков заснуть не мог: сквозь худую крышу капало звучно на шинель, которой он укрылся, и ему представлялись раскисшие тяжелые дороги, пудовые комья грязи, налипшие на солдатские сапоги, и убийственно меткая штуцерная пальба, которой непременно встретят англичане полки Павлова со стороны старой почтовой дороги и полки Соймонова со стороны Килен-балки.
Раза три он выходил из сторожки и подолгу стоял, стараясь что-нибудь определенно разглядеть там, где тянулись позиции союзников.
В четыре часа по Севастополю прошел глухой в дожде и тумане гул колокольного звона. Меншиков вспомнил, что было воскресенье и звон этот созывал людей к заутрене, а после нее к «молебствию о даровании победы русскому оружию» в предстоящем сражении.
Снова и снова он перебирал в бодрствующем старом мозгу все свои распоряжения на этот день, сделанные накануне: всем сухопутным батареям открыть огонь в шесть утра; пароходам «Херсонес» и «Владимир» поддержать огонь батарей; одновременно отряду Горчакова начать усиленный обстрел Сапун-горы, чтобы ввести в заблуждение корпус Боске относительно места главной атаки; несколько позже выступить от шестого бастиона отряду Тимофеева… и много-много еще приказов именем главнокомандующего морскими и сухопутными силами Крыма, каким он считался уже вполне официально с 8 октября.
Последний приказ был: прислать по одному младшему офицеру от каждого из полков гарнизона в качестве конного ординарца к великим князьям.
Перебирая в уме все свои приказы, которыми подготовлял он Инкерманское сражение, Меншиков припомнил, что материалы для починки взорванного англичанами моста через Черную, называемого Инкерманским, он не хотел требовать от командира порта Станюковича, чтобы не предавать этого дела огласке. Он придумал обратиться за этим к Нахимову, чтобы тот как-нибудь своими средствами достал из порта необходимые материалы и, кстати, рабочих. Однако Станюкович наотрез отказал выдать Нахимову что-либо из имущества порта без письменного приказания главнокомандующего.
И Нахимову пришлось просто обойти Станюковича и достать материалы и рабочих благодаря одному из чиновников порта.
Вот к чему приходилось прибегать для того только, чтобы сохранить всю подготовку в великой тайне, а получилось в конце концов так, что еще за день до атаки о ней уже известно всем в Севастополе… Не известно ли также и союзникам?
Он, конечно, не мог не ответить великим князьям на их прямой вопрос, не затевается ли им то наступление, о котором все время думали во дворце в Гатчине? Он должен был сказать, что наступление должно совершиться утром.
Однако он всячески просил их спать спокойно после дальней дороги, и один из их свиты, генерал Философов, даже обещал ему всячески подействовать на них, чтобы проснулись они как можно позже.
Но вот окошко караулки стало слегка выделяться из сплошной черноты стены — серело на темном фоне не прямоугольником пока еще, а каким-то не правильной формы пятном: утро наступало.
Меншиков не мог уже больше лежать на своей лавке. Он набросил на себя шинель, так как лежал не раздеваясь, вышел из караулки и вдруг услышал заглушенную дальностью, туманом и досадным, моросившим сквозь туман дождем, но очень оживленную ружейную перестрелку: это значило, что стрелковые роты столкнулись уже с английскими аванпостами.
Вслед за этим загремела канонада: сквозь серое, прорываясь желтой полосою, вспыхивали огни выстрелов из орудий на третьем, четвертом, пятом бастионах.
Дело, о котором он столько думал, началось, и Меншиков испуганно разглядел, что отворились двери инженерного домика, и из них вышли совершенно одетые великие князья, явно готовые к великим воинским подвигам, четкие в прорези освещенных изнутри дверей.
И старый главнокомандующий при виде их остро и веще почувствовал, что сражение будет проиграно.
Однако ему ничего больше не оставалось делать, как, вернувшись в сторожку, будить сына и одеваться, чтобы сесть уже не на испытанного в горных дорогах лошака, а на своего прежнего донца с белой звездой во лбу.
Ординарцы к великим князьям прибыли во исполнение его приказа. Вся свита великих князей, разбирая верховых лошадей, усаживалась в седла; адъютанты главнокомандующего как старые Севастопольцы разъясняли, куда и как надо ехать… Так что, когда вышел сам главнокомандующий с сыном из караулки, великие князья уже двинулись, имея впереди казаков как провожатых и прикрытие.
Всадников, отправившихся к месту боя из штаб-квартиры, было так много, что издали да еще в тумане, как в это утро, их можно было принять за целый эскадрон, идущий вольным порядком.
IV
Совершенно неизвестный Меншикову Соймонов считался одним из лучших генералов Дунайской армии.
Утро 23 октября он провел в том, что на простой ординарческой лошадке и в солдатской шинели, скромно, чтобы не быть отмеченным с неприятельских постов, сам-друг со своим старшим адъютантом, в сопровождении только одного казачьего урядника, знающего местность, проехал по берегу Килен-балки, насколько можно было вверх, затем спустился на Саперную дорогу, перерезавшую Килен-балку возле бухты, а с нее выбрался на старую почтовую, по которой должна была идти колонна Павлова, и пришел к бесспорному для себя выводу, что только эта почтовая дорога и была хоть сколько-нибудь возможна для передвижения вверх больших отрядов пехоты и полевых батарей.
Подступы к позициям англичан с той стороны, с которой хотелось атаковать их Меншикову, оказались невылазно круты, усеяны большими камнями, изрезаны балками и бездорожны. Притом тут атакующий отряд имел перед собой такие сильные укрепления, что бесполезно и наверняка потерял бы половину своих сил, пока бы до них добрался; но затем он неминуемо был бы сброшен вниз с крутизны контратакой противника.
Со стороны же почтовой дороги можно было различить всего только два редута, из которых один даже не был почему-то совсем вооружен и занят, а на другом стояло только два орудия.
Проездив так два-три часа под упорным, хотя и некрупным дождем, слезая несколько раз с лошади и пробуя, как глубоко вязнут ноги в размокшем глинистом грунте, Соймонов сказал, наконец, своему адъютанту:
— Что бы мне ни говорили потом и чем бы наша атака ни кончилась, но атаку эту мы можем вести только отсюда и ниоткуда больше!.. Мы должны для этого выступить раньше, чтобы опередить Павлова. А там уже что выпадет на долю: или держись, «Виктория», или поедем мы в дальний отпуск!
И он энергично махнул рукой в серое небо, плакавшее беспросветным дождем.
Однако по решительному, плотному, здоровому, совсем не задумчивому, но скорее задорному лицу своего начальника адъютант видел, что в царство небесное он отнюдь не собирается, что на земле стоит и надеется стоять прочно, что диспозицию отряду придется писать в выражениях не менее туманных, чем сорок раз прочитанная им и все-таки не понятая до конца диспозиция самого главнокомандующего, в которой было сказано об их отряде:
«Действующему отряду… под начальством генерал-лейтенанта Соймонова начать наступление от Килен-балки в шесть часов утра, предварительно сему сделав уже выдвижение из укреплений».
Килен-балка, как выяснилось теперь, тянулась не менее как на три версты. От какого же именно места ее нужно было начать наступление в шесть часов утра, «предварительно сему сделав выдвижение»?
Это дало очень широкое поле для толкований — другими словами, для свободы действий.
Когда Соймонов вернулся в свой штаб и написал свою диспозицию, он получил диспозицию от Данненберга. Ему предписывалось действовать, не переходя Килен-балки, то есть именно там, где действовать большому отряду, как это он только что выяснил, было совершенно невозможно.
Впрочем, вскоре адъютант Данненберга привез другую диспозицию, где кое-что изменялось по сравнению с первой «по следущим уважениям», как было написано в бумаге.
«Уважения» эти излагались довольно обстоятельно, но Соймонов рассерженно хлопнул по бумаге широкой ладонью и сказал своему адъютанту:
— Баста! Я пока совершенно самостоятельный начальник отряда и буду им, пока совершаться будет движение около всех этих балок! А генерал Данненберг станет моим начальником, только когда я соединюсь с Павловым.
Соединяться же с Павловым я буду по своей диспозиции и больше не хочу никаких разговоров! Я отвечаю за свой отряд, а не Данненберг! И переколотить всех моих офицеров и солдат совершенно зря на подступах никому не позволю! Я должен послать свою диспозицию главнокомандующему.
Хорошо-с! Пошлем ее с дороги, — отнюдь не раньше, чтобы я не получил еще одной подобной бумажки!
Часов в десять вечера, когда диспозиция стала известна всем командирам отдельных частей отряда Соймонова, они собрались к нему. Тут были: и командир 10-й артиллерийской бригады полковник Загоскин, и командир Томского полка Пустовойтов, и командир Екатеринбургского полка Александров, и подполковник Темирязев, и адъютанты, и, наконец, герой сражения с турками при деревне Четати на Дунае, командир оставшегося в Севастополе Тобольского полка дивизии Соймонова, генерал-майор Баумгартен, получивший за это сражение не только генеральство, но еще и Георгия 3-й степени, хотя не имел еще 4-й.
Ужинали. И ужинали, пожалуй, не менее весело, чем в это же самое время в инженерном домике на Северной, и едва ли не веселее всех был сам хозяин ужина Соймонов.
Близкая и явная опасность по-разному действует на людей, это зависит больше всего от их темперамента. Иные, склонные к суеверию, во всем кругом готовы искать и находить приметы — кто счастливые, кто несчастные. Иные становятся безотчетно беспокойными, другие так же безотчетно чувствуют большой подъем.
Эти последние люди счастливые по натуре: хорошо сработанные, крепкого здоровья, склонные ко всевозможным видам соревнования с другими, будь это сфера физическая или умственная, все равно; люди, которым до явной близкой опасности вообще и всегда «везло» и которые верят поэтому и в свои силы и в свою «звезду».
Соймонов принадлежал именно к таким, которые не только верили в себя, но в которого верили и другие — и начальники и подчиненные.
И в этот вечер, канун боя с не изведанным пока еще врагом, Соймонов чувствовал всем телом, что для успеха необходимо поднять настроение всех своих частей, завтрашних главных действующих лиц, — казаться как можно самоувереннее самому, пожалуй даже просто забубенной головою, несмотря на свой большой чин и положение начальника большого отряда.
Он много шутил, он заразительно-раскатисто смеялся, он сам наливал гостям вина в стаканы, он говорил о себе: «мы, танбовцы…», сильно напирая на н, он любовно хлопал по плечу сидевшего с ним рядом вихрастого Баумгартена, когда спрашивал его мнения о завтрашнем деле.
— Если англо-французы будут иметь против фронта такое удовольствие, как ваш отряд и отряд Павлова, — лучась и делая вещий вид, значительно ответил герой Четати, — а с тыла отряд Липранди, а справа наши бастионы и гарнизон, а сзади море, то ему только и останется прыгать в море!
— Ура-а! — закричал Соймонов, целуя своего удачливого командира полка, бившегося так недавно и так успешно с целой дивизией турок и теперь назначенного участвовать в вылазке генерала Тимофеева.
Отпуская около полуночи гостей, Соймонов обещал им завтра устроить приличный случаю завтрак на отбитой у англичан «Виктории», как называлась самая сильная батарея их на Сапун-горе.
V
Между тем как в инженерном домике на Северной, в доме Дворянского собрания, где рядом с перевязочным пунктом нашел себе прибежище Соймонов со своим штабом, и в других подобных укрытых местах высшее начальство было занято стратегией и тактикой предстоящего боя за освобождение Севастополя от осады, солдаты и офицеры, до батальонных командиров включительно, предоставлены были воле стихий. И если офицеры отряда Соймонова спаслись от дождя в обширном замке николаевской батареи — внутреннего форта, то солдатам некуда было деваться.
Они ютились под заборами, если дождь был косой, выстраивались вдоль стен домов под жалкой защитой спусков черепичных крыш, — всячески старались о том, чтобы не насквозь промокли шинели, чтобы не пришлось тащить лишнего пуда воды в случае наступления, о котором они уже знали.
Им не сказали только, когда именно будет наступление и в какую сторону придется идти, но они понимали, что такое военная тайна.
Так маялись они уже вторую ночь без сна, потому что Меншиков, думая завязать дело 23-го числа, снял их со стоянки под Чоргуном вечером 22-го.
Бивуак отряда Павлова, расположенный на Инкермане, был похож на огромный цыганский табор.
Солдаты здесь связывали верхушки частых и густых дубовых и грабовых кустов, а под ними вырывали саперными лопатами ямки: так получались шалаши, которые покрывались ветками; ветки же и листья натаскивались в шалаши, а в ямках разводился огонь, чтобы обсушиться. Если подобные шалаши были сделаны поаккуратней да еще покрыты сверху брезентом или полотнищем палатки, то это уж были квартиры батальонных и ротных командиров, вместе с которыми помещались их адъютанты и младшие офицеры.
Штаб отряда Павлова, при котором был и Данненберг, устроился у развалин древней крепости генуэзцев.
Совершенно межеумочным сделал Меншиков своей диспозицией положение Данненберга.
Командир корпуса, он получал командование над двумя дивизиями его только тогда, когда соединятся они во время боя на Сапун-горе. Так сумел светлейший устранить этого неприятного ему генерала от участия в подготовке дела, не имея возможности отстранить его от дела совсем.
Павлов же как начальник отряда гораздо проще, чем Соймонов, познакомился с местностью сам и познакомил с нею тех, кто должен был на ней руководить действиями полков, батальонов, батарей.
Утром 23 октября он собрал всех своих командиров отдельных частей на Маячную гору, откуда сквозь сетку дождя смутно видна была та часть английских позиций, на которую нужно было вести наступление его отряду, и предложил им рассмотреть ее как можно внимательнее.
Смотрели и невооруженными глазами, смотрели в зрительные трубы, мало что различая из-за дождя, обращали внимание и на развороченный взрывами мост через Черную. Павлов объяснил, что о мосте думать поручено князем Нахимову, и это их не касается; мост должен быть сделан из бревен и досок там, в порту, и сюда пригнан по воде на буксире парового катера рабочими порта; сделано все это будет, разумеется, ночью, дабы не привлечь этим внимания противника.
Отряд Павлова был несколько слабее отряда Соймонова: в нем было около шестнадцати тысяч штыков, тогда как у Соймонова около девятнадцати тысяч.
Зато артиллерия его была чуть не втрое могущественней: у Соймонова всего тридцать восемь орудий, у Павлова — девяносто шесть, — почему именно, трудно было понять.
Однако наиболее крупный численно отряд был не у этих двух генералов, а у того, кого Меншиков знал и к кому особенно благоволил, — у князя Горчакова в Балаклавской долине.
Кроме поступившего под его команду Липранди со всею 12-й дивизией, в которой насчитывалось пятнадцать тысяч, у него была в руках вся конница севастопольской армии: три полка драгун, два полка гусар, сводный полк улан и десять сотен казаков — всего семь тысяч и около девяноста орудий.
Горчакову доверялось выполнение самостоятельной операции, очень ответственной, но зато решающей: он должен был по одному из трех доступных с его стороны всходов на Сапун-гору ввести достаточной силы пеший отряд, чтобы по его следам обрушиться на противника массой своей кавалерии и раздавить его сопротивление отрядам Соймонова и Павлова.
Если бы даже прорваться на плоскогорье Сапун-горы в утренний час не удалось, то Горчаков должен был приковать к своему отряду весь охранительный корпус Боске — двенадцать с половиной тысяч, чтобы сделать невозможным для него помощь атакованным с фронта англичанам.
Силы же французов из осадного корпуса должен был таким же образом отвлечь генерал Тимофеев своею вылазкой со стороны шестого бастиона.
Таким образом, Меншиков, распределяя общую задачу разгрома союзников между четырьмя отрядами, в которых считалось круглой цифрой шестьдесят тысяч человек, думал сбросить в море из укрепленного лагеря прекрасно вооруженную армию союзников, отнюдь не меньшую числом.
Бывало в истории, что даже и более трудные боевые задачи решались блистательно при разумной и неослабной энергии полководцев и стремительном напоре солдат, но в таких случаях неизменно сражением руководила единая воля.
Но Меншиковым эта единая воля и победа передоверена была нескольким неспособным старым генералам, сам же он из главнокомандующего русской армией превратился в крепостного надежного дядьку, взяв на себя обязанность оберегать совершенно не вовремя явившихся царских сыновей.
Глава четвертая
ИНКЕРМАНСКОЕ ПОБОИЩЕ
I
В два часа ночи дали содатам обед и к обеду по чарке водки. Старые, с проседью в усах, ели вдумчиво, степенно, молодые же кое-где переругивались с артельщиком.
— Дал тоже порцию мясную, скаред, — кость одна!
— Дурак! Костей наешься, тебе же лучше на француза иттить: и штык пуза не пробьет и пуля в костях застрянет! — отзывался бойкий артельщик.
Еще не светало, когда, после колокольного звона, выступили с площади на Екатерининскую улицу и потянулись в ротных колоннах полки отряда Соймонова. Ночь была сырая, мозглая, холодная; ходьбой грелись.
Солдату, идущему в плотной колонне, положено только чувствовать локоть своего товарища, а не думать о своем будущем. Правда, с думами тяжелее, а на солдате и так вполне достаточно тяжелого груза.
Перед тем как двинуться, покрестились «на восход солнца», и всякий почувствовал себя уже на самой границе жизни и смерти. Что дело, на какое шли, будет отнюдь не шуточным, это видели солдаты по многим признакам, кроме того, что войск собралось семь полков.
Перешли через Южную бухту по мосту-плашкоуту, потом миновали Пересыпь, наконец Соймонов, поговорив с проводником, решительно повел свой отряд через Килен-балку по новой Саперной дороге, чтобы вывести его потом на старую почтовую.
Несмотря на ненастье ночи и свежий воздух, от которого першило в горле, солдатам строжайше было приказано не кашлять.
Однако полевые орудия тяжелых батарей, — косноязычно называвшиеся тогда батарейными батареями, — то и дело застревали в колдобинах размытой дождями дороги. Артиллеристы дружно и молча помогали лошадям вытягивать в гору пушки, но долго выдержать молчанки не позволяла тяжелая работа; но орудия все-таки густо стучали большими крепкими колесами; но широкие, как солдатские манерки, копыта дюжих коней звучно чавкали в грязи…
Солдатские сапоги тоже вязли на каждом шагу и выдирались из нее с шумом, а двигалось почти два десятка тысяч людей.
Подойти к неприятельским позициям такому отряду совсем бесшумно можно было только в детских мечтах. И вот уже на середине четырехверстного подъема в гору захлопали выстрелы впереди: это цепь русских стрелков-штуцерников столкнулась вплотную со стрелками английской сторожевой цепи.
Одновременно с этим появилась желтая, резко проблиставшая в туманной мгле цепь огней вдоль русских бастионов, и загремели залпы огромных орудий.
Когда проходили полки мимо Килен-бухты, разглядели солдаты совсем близко к берегу стоявшие два парохода. Это были «Херсонес» и «Владимир», поставленные тут, чтобы поддержать их атаку. Теперь и они опоясались огнями залпов и гремели.
Только что перед открывшейся стрельбой дойдя до довольно широкого ровного плато у верховьев Килен-балки, Соймонов остановил передовые колонны на десятиминутный отдых; кстати, нужно было и перестроиться к атаке. Но пальба обязывала идти быстрее вперед, чтобы уменьшить потери.
Быть может, опасавшийся и шпионов противника и своих переметчиков, очень скрытный и осторожный Меншиков был прав; быть может, о готовящемся наступлении оба главнокомандующие союзных армий были извещены заблаговременно.
Что они ждали нападения на Балаклаву, это бесспорно, в этом их хотел убедить и сам светлейший; но, несомненно, повышена была бдительность часовых по всему фронту.
По крайней мере английский генерал Кондрингтон взял себе за правило ежедневно в пять часов утра начинать объезд аванпостов своей бригады легкой дивизии Броуна.
Он занят был этим и в утро 5 ноября (24 октября). На постах он выслушивал обычные рапорты, что все обстоит благополучно. Однако он почему-то не успокаивался этим. Он задерживался, вслушивался, всматривался в туман и мглу кругом…
Он говорил даже начальнику аванпостной линии, капитану Претиману:
— А что, если эти неутомимые русские именно теперь вот подходят к нашим позициям? Погода благоприятствует им: туман, дождь, штуцеры наши отсырели…
Его перебили тревожные выстрелы, раздавшиеся со склонов, обращенных к Севастополю.
— Вы слышите? — крикнул Кондрингтон, но Претиман отозвался:
— Может быть, пустая тревога, милорд.
Однако выстрелы застучали чаще и чаще, и вот уже бежали посланные оттуда, с передовых постов, с донесением, что русские наступают в больших силах.
Кондрингтон повернул коня и бросился в тыл, в лагерь, чтобы немедля поднять на ноги людей всей дивизии Броуна.
Затрубили тревогу горнисты; дивизия очень быстро покинула палатки, стала в ружье и беглым шагом пошла на помощь передовому отряду генерала Пеннефетера, который заменил Лесси Эванса, незадолго перед тем так несчастливо упавшего с лошади, что пришлось его отправить в госпиталь в Балаклаву.
На той довольно обширной площадке, на которой Соймонов остановил свой отряд, он все-таки успел его поставить в порядок наступления. Полки своей дивизии он разместил: Томский — на правом фланге, Колыванский — на левом, Екатеринбургский — в резерве, а за ними уже расположиться должна была здесь подтягивавшаяся сводная дивизия генерала Жабокритского:
Владимирский, Суздальский, Углицкий и Бутырский полки. Этот глубокий резерв должен был дожидаться здесь приказа двигаться дальше. При нем оставалось двадцать шесть орудий, а батарейную батарею в двенадцать орудий Соймонов взял с собою, поместив ее в промежуток между Томским и Колыванским полками.
С атакой надо было спешить: до позиций англичан осталось еще две версты подъема, а между тем стрельба и канонада, открытая очень преждевременно, гремела вовсю.
Колыванцы и томцы поднимались по скользкой глине, хватаясь за встречные балочные камни и кусты. Кусты же чаще попадались колючие — шиповник, терновник, дикая груша — и ранили руки шипами. Между тем скорострельные штуцеры, хотя и отсыревшие, правда, но высохшие после первых выстрелов, уже посылали в наступающих тучи пуль.
Сорвалась надежда Соймонова напасть врасплох, но зато он видел, что ни одного солдата из колонны Павлова еще нет около, между тем уже яснело кругом. Это давало ему уверенность своей правоты: выходило, что он понял диспозицию Меншикова именно так, как надо, и что его атака отсюда могла бы быть сокрушительной, запоздай всего только на полчаса перестрелка, непростительно затеянная стрелками.
Когда передовые роты полков выбрались, наконец, из узкого ущелья к двум английским редутам, атаку Соймонова уже готовы были встретить бригады Пеннефетера, Адамса, Буллера, Кондрингтона — десять тысяч пехоты с двумя батареями полевых орудий, быстро занявших выгодные позиции, в то время как пушки Соймонова застряли на крутом подъеме, оставили без своей поддержки два передовых полка и задержали третий.
Жесточайшая штуцерная пальба встретила и озадачила томцев и колыванцев: турки на Дунае кинулись бы на них со штыками, а в штыковом бою русский солдат привык уже считать себя непобедимым.
В две-три минуты потери были уже так велики, что не успевали смыкаться, — валились люди целыми шеренгами.
Появившись на знакомом колыванцам коне своем перед их отшатнувшимся строем, Соймонов крикнул:
— Ура!
Колыванцы подхватили крик, кинулись вперед со штыками наперевес, но английская пехота, верная своим тактическим приемам, введенным еще во время войны с наполеоновскими полками в Испании маршалом Веллингтоном, отступила, продолжая стрелять.
Перед колыванцами была та самая бригада Броуна, которая упорно не принимала штыкового удара владимирцев на Алме, предпочитая косить их пулями и быть в безопасности от их штыков.
Томцы в одно время с колыванцами бросились было на бригаду Адамса, но остановились под дождем бивших без промаха пуль и отхлынули. Орудия же англичан придвинулись ближе, и завизжала картечь.
Стало уже настолько светло, что англичане могли различать офицеров, бывших большей частью верхами, и то здесь, то там сваливался с коня всадник или падал под ним конь.
Соймонов метался, пока еще не тронутый ни одной пулей, и кричал:
— Артиллерия где?.. Где батарея?
Послать в тыл узнать, что сделалось с батареей, некого было: и старший и младший адъютанты его были уже тяжело ранены и вынесены в тыл.
Но ему указали, как позади устраивалась батарея на так называемой Казачьей горе.
И вот, наконец, понеслись первые русские гранаты в английские ряды.
Не двенадцать полевых орудий, а двадцать два, — другие десять из дивизии Жабокритского, — густо покрыли Казачью гору. Они били не навесными выстрелами, как английские, а прицельным огнем.
Тяжелые снаряды начали рваться не только в колоннах английской пехоты, они летели и дальше, в лагерь, и действие этих снарядов уже было видно артиллеристам.
Палатки взмывали в воздух, как лебеди, и разрывались в клочья; мчались и падали убитые лошади, оторвавшиеся от коновязей; металась и гибла лагерная прислуга…
Английские генералы дальних участков лагеря, пока еще не вступившие в сражение, не знали, куда вести свои полки, не понимали, откуда эти русские гранаты, потому что канонада гремела с трех сторон: привычная уже, хотя и очень ожесточенная для такого раннего часа, — со стороны севастопольских бастионов, новая — с фронта; наконец, и от Балаклавской долины тоже слышались пушки: это Горчаков перестреливался с Боске.
Впрочем, Боске, чуть только рассвело настолько, чтобы разглядеть, что делается в Балаклавской долине, увидел, что перед ним стоит генерал уже не тот, который был одиннадцать дней назад, а другой, отнюдь не желающий рисковать своим отрядом.
Не только полки его, пешие и конные, разбросанные в разных местах, расположились гораздо дальше, чем могли достать орудия с Сапун-горы, но и батареи его почему-то пугливо палят в воздух, снаряды их не долетают до французских позиций.
Живой и энергичный, он сразу увидел, что ему здесь нечего делать, что здесь только детски неумелая демонстрация, а настоящая атака там, на английском фронте.
Он снял со своих позиций двадцать четыре легких орудия, захватил три батальона стрелков и своего бригадного генерала Бурбаки и отправился на помощь англичанам.
Однако встреченные им генералы Броун и Каткарт оказались горды, как это было свойственно гражданам самого благоустроенного государства в мире.
Они уверили его, что отразить русскую атаку считают своим частным делом, что с русскими они справятся сами.
Боске ничего не оставалось делать, как оставить отряд Бурбаки у ближайшего редута французов, присоединив его к алжирским стрелкам.
Броун и Каткарт из глубины тыла недооценили размеров русского удара; кроме того, они думали, что со стороны Килен-балки только демонстрация, главный же натиск направлен на Балаклаву.
Так же думал и Раглан. Он даже послал приказ своим судам развести пары и приготовиться принять войска, чтобы вывезти их в открытое море.
И только в семь часов, когда стало совсем светло и видно уж было, что Балаклаве опасность не угрожает, Раглан успокоился и поехал посмотреть, что такое затеяли русские на правом фланге его позиций.
Он подъехал близко к бою. В это время туман уже поднялся, но его место заступил такой густой дым, что стоил любого тумана.
Только с трудом, проверяя одно донесение другим, можно было установить, что примерно девять тысяч русских, по-видимому, совсем не имея резервов, ворвались в лагерь и бьются с четырьмя бригадами англичан.
Между тем действительно резерва Соймонова — четырех полков под командой Жабокритского — не было видно со скалистых обрывов английских позиций. Он сошел с площадки, на которой был оставлен Соймоновым, и залег в лощине, где был безопасен от снарядов и пуль.
Жабокритский помнил, что должен был ждать приказания от Соймонова, что ему делать дальше: только ли придвинуться ближе, идти ли на выручку своих; развивать ли их успехи, или прикрывать их отступление. Он видел, что густо шли раненные вниз, опираясь один на другого, но это была обычная деталь всякого боя, это не было отступлением полков. Однако никто не приезжал и с приказом от Соймонова идти ему на помощь или развивать его успех.
А дело было только в том, что некому было послать такой приказ.
В начале схватки Соймонов видел, что узкая площадка, на которую вышли его полки, не в состоянии была даже вместить этих двух полков в развернутых ротных колоннах.
На фланге она была всего только шагов в двести шириною; дальше, где были редуты, шире, но все-таки не больше, как в шестьсот шагов.
Дальше, по мере того как развертывался бой, Соймонов, стремившийся лично руководить полками, может быть, просто забыл на это время, что он — начальник не только одной своей 10-й дивизии, что в его руках еще и другая дивизия, стоящая в резерве. Наконец, несмотря на большую убыль людей в полках, солдаты его неудержимо рвались вперед, — вошли в азарт, как и он сам. Томцы опрокинули надежными штыками бригаду Пеннефетера, ворвались в редут, заклепали стоявшие там два орудия, изрубили лафеты.
Бригада Буллера — из дивизии Джорджа Броуна — была отброшена колыванцами далеко назад, а в это время как раз ворвались два батальона екатеринбургцев справа, со стороны верховья Килен-балки, и ударили на бригаду Кондрингтона.
Делом двух-трех минут было захватить четыре орудия и заклепать их.
Однако на помощь Кондрингтону подоспели резервы, и оба батальона были сбиты снова в балку.
Резервы подошли и к другим бригадам.
Уже тринадцать тысяч англичан скопилось против значительно поредевших томцев и колыванцев. Сосредоточенный штуцерный огонь был так силен, что полки попятились. В иных батальонах вместо тысячи человек едва оставалось двести — триста.
Упал, наконец, с коня и сам Соймонов: пуля попала в живот.
Его вынесли на шинели вниз, и тут только он, будучи еще в полном сознании, увидел сам, что от места боя до перевязочного пункта в Ушаковой балке было добрых три, если не четыре версты.
Составлялись и пересоставлялись диспозиции и адъютантами главнокомандующего, и адъютантами командира корпуса, и адъютантами его самого и генерала Павлова, а о такой мелочи, как тяжело раненные, которые могут истечь кровью, пока дотащат их на перевязочный пункт, совершенно забыли.
Недолго после Соймонова прокомандовал остатками полком 10-й дивизии бригадный генерал Вильбоа, — он тоже был ранен. Командование перешло к полковнику Пустовойтову, но через несколько минут тяжело был ранен и Пустовойтов. Его заменил полковник Александров, но вскоре был убит и он.
Ранен был штуцерной пулей и командир сводной батареи полковник Загоскин…
Большая часть подполковников, майоров, капитанов на выбор расстреливались английскими снайперами, и к англичанам все прибывали резервы, а дивизия Жабокритского продолжала лежать в лощине и ждать приказа выступать.
Екатеринбургский полк уже отступил: он потерял почти три четверти людей и не мог держаться. Томцы и колыванцы пятились тоже, отстреливаясь.
Англичане уже обходили их с флангов, готовясь отрезать от дороги вниз, когда подошли, наконец, уже в восемь часов свежие полки.
Но это были полки колонны Павлова, которые только теперь успели кое-как добраться до гребня Сапун-горы.
II
Почему же так запоздала колонна Павлова, которая по диспозиции Меншикова должна была наступать в одно время с колонной Соймонова?
Потому что генерального штаба полковник Герсеванов, писавший диспозицию Меншикову, не имел понятия о том, что такое большой мост через реку с топкими берегами и какое время нужно, чтобы его навести.
Он думал, что навести готовый уже, то есть сбитый из бревен, мост можно за какие-нибудь полчаса, между тем как сто человек портовых рабочих под командой лейтенанта Тверитинова, нахимовского флаг-офицера, прибуксировав этот мост к устью Черной еще в полночь, провозились с ним в темноте до семи часов, но и тогда еще мост не вполне был готов, и Данненберг приказал передовым ротам стрелков начать переправу на лодках, чтобы хоть что-нибудь бросить на помощь Соймонову: целый час уже гремела жестокая канонада там, на горе.
Хладнокровный Тверитинов, по-видимому, имевший привычку делать все основательно, солидно, прочно, отвечал неизменно нескольким посланцам Павлова и Данненберга:
— Мост не готов еще, нет, и переправляться по нему нельзя… А когда будет готов, я тогда доложу.
Между тем было уже двадцать минут восьмого. Павлов приказал егерским полкам, Бородинскому и Тарутинскому, переходить по мосту, каков бы он ни был, и поехал с ними сам.
Полки перешли, и, не теряя уж ни минуты на отдых, поднялись на высоты, и подоспели если и не вовремя, чтобы помочь биться, то все-таки кстати, чтобы прикрыть отступление сильно обескровленной 10-й дивизии и занять в бою ее место.
Соймоновская батарея еще держалась на Казачьей горе. Увидя новые силы, там удвоили огонь, и полки, хотя сильно обстрелянные уже бригадой Адамса, бросились на нее, откинули ее назад и пошли прямо на редут, в котором хотя и не было пушек, но засело много стрелков.
Стрелки эти подпустили тарутинцев шагов на шестьдесят и встретили их залпом беспощадно убийственным.
Однако, перепрыгивая через погибших при этом товарищей, тарутинцы стремительно кинулись в редут и перекололи стрелков.
Они были налегке, — без мешков, которые были выданы всей дивизии Кирьякова после дела на Алме, где несколько батальонов этой дивизии сбросили с себя ранцы, сильно давившие и резавшие плечи ремнями. Мешки тарутинцы, как и бородинцы, сбросили с себя на последнем подъеме на гору перед атакой. В мешках было все немудрое имущество их: белье, сапоги, бритвы, кусок мыла, табак, — но как развернуться для удара в штык, когда надоевшим горбом торчит этот нищенский мешок за плечами?
Зато стремителен был их натиск.
Но примириться с потерей редута не захотели англичане. Не прошло и пяти минут, как снова, перестроившись, двинулись они на тарутинцев.
Густой орудийный дым скрыл их наступающие ряды; залпом из своих очень трудно заряжаемых ружей не успели их встретить тарутинцы, и вот около редута и в самом редуте снова начался свирепый рукопашный бой.
В армии каждого народа скопляется за долгие годы его жизни та героика, без которой не бывает победоносных армий.
«Дети королевы Виктории» твердо знали о себе, что они — английские пехотинцы — совершенно непобедимы в штыковом бою, как английские драгуны и гусары непобедимы в рубке, а уланы в уменье действовать пикой.
Эта уверенность в себе до того усилила их напор, что тарутинцы были в свою очередь смяты и выбиты из редута.
Но на помощь им бросился батальон бородинцев, которые тоже знали о себе, что в руках у них русские штыки, а ведь они с подхватами, с присвистами чуть ли не каждый день пели, возвращаясь в лагерь с ученья, свою солдатскую песню о штыке:
Пуля-дура проминула, —
Поднесешь врагу штыка!
Штык, штык
Невелик,
А посадишь трех на штык…
Велика сила традиций о боевой непобедимости: это была тяжелая и кровавая схватка. Ни та, ни другая сторона долго не верила в то, что не она непобедима. Ломая штыки, бились прикладами, как дубинами; выхватывали друг у друга ружья и штуцеры и теряли их в свалке; хватали камни и дрались камнями; наконец, просто душили друг друга руками, — с каждой минутой все глубже опускались в доисторическое.
Редут остался за бородинцами, хотя при этом тяжело был ранен их командир полка — Веревкин-Шелюта 2-й. Однако недолго торжествовали и бородинцы; они не успели еще оглядеться в отвоеванном редуте, как уже были осыпаны звучными пулями. Откатившись на четыреста — пятьсот шагов и поддержанные свежим полком, стрелки Адамса открыли частую пальбу из штуцеров, сами будучи в полной безопасности от русских гладкостволок.
Горка редута была открыта в их сторону, и нельзя было где-нибудь в редуте укрыться всем бородинцам от меткого и злого огня, как трудно было и покинуть взятое после такого боя укрепление.
Все-таки пришлось покинуть: слишком велики были потери. Кроме того, совсем близко придвинулась легкая батарея и осыпала картечью.
Эти легкие батареи англичан были неразлучны со своими пешими бригадами, в то время как батарейная батарея русских, заняв в начале боя позицию на Казачьей горе, не сдвинулась с нее до конца, хотя большая половина артиллерийской прислуги и лошадей была там перебита не столько гранатами противника, сколько его штуцерным огнем.
Переполовиненная упорными схватками бригада Адамса снова заняла редут, но бой за обладание им отнюдь не кончился этим.
Бородинцы и тарутинцы, к тому времени лишившись почти всех старших офицеров и предводимые молодежью — прапорщиками и юнкерами, объединились в одно скопище людей со штыками, которое можно было бы назвать лавою, или, по-русски, стеною, как это было принято тогда на кулачных боях, но никак не бригадою, и кинулись на укрепление вновь.
Это уж был малосмысленный порыв — азарт, хорошо знакомый карточным игрокам. Укрепление без орудий не имело особого значения. Оно оставалось, пожалуй, только местом, на котором погибло много товарищей, и за них хотелось отомстить.
Теперь бой был гораздо короче: англичане сочли за лучшее отступить и опять приняться за испытанную стрельбу на выбор.
Но им на помощь шли саженные гвардейцы бригады генерала Бентинка — три тысячи человек при шести полевых орудиях, с одной стороны, и бригады Пеннефетера и Буллера, вытеснившие к тому времени остатки полков Соймонова, — с другой. Кроме того, спешили посланные Боске три батальона французов.
При этом орудия на Казачьей горе стреляли уже редко: там истощались зарядные ящики.
Меншиков надеялся, что англичане будут выбиты из своих позиций: однако взятые позиции необходимо было укрепить, чтобы их не отобрали.
Поэтому целый обоз фур и полуфурков, нагруженных фашинами и мешками, и команда саперов при них двинулись по старой почтовой дороге.
Укреплять взятые позиции приказано было Тотлебену, и он хотя и видел бесконечные вереницы раненых, спускавшихся вниз, к Инкерманскому мосту, где был перевязочный пункт отряда Павлова, все-таки не думал о полной неудаче дела и поднялся на плато к 10-й дивизии.
Только тут он увидел, что туры пока излишни. Кучи солдат разных полков, вяло отстреливаясь, спускались с плато в балки. Под частыми пулями англичан, под разрывами их картечи, в дыму искал он генерала Соймонова, но ему сказали, что Соймонов уже больше часа тому назад убит, что солдаты не знают, кто сейчас у них начальство и что им делать.
Тотлебен повернул лошадь и поскакал вниз за резервами.
Несколько офицеров верхами стояли укрыто от пуль и смотрели вниз, откуда подходили батальонные колонны. Это был генерал Павлов с адъютантами и юнкером-ординарцем. Тотлебен несколько знал его по Дунайской кампании.
— Туда надо послать резервы! — крикнул он, подъезжая.
— Вы ко мне?.. Кем посланы, полковник? — удивился его крику Павлов. — Вас генерал Соймонов послал?
— Меня не посылал никто… Генерал Соймонов убит, и солдаты остались вообще без офицеров, ваше превосходительство!
— Соймонов убит? — чрезвычайно поразился Павлов, будто Соймонов был чугунная статуя и убитым быть не мог.
Он снял фуражку, перекрестился, надел ее козырьком набок и пробормотал:
— Артиллерию туда надо!
— Надо, да, надо и артиллерию тоже, — подтвердил Тотлебен.
— Но ведь теперь уже корпусный командир сам принял начальство над обоими отрядами, значит, только он и может распорядиться послать общий резерв, — раздумывал вслух Павлов, видимо все еще не пришедший в себя после того, как услышал о смерти Соймонова.
— Прикажете, ваше превосходительство, доложить командиру корпуса? — обратился к нему один из адъютантов, поручик.
— Поезжайте, поезжайте сейчас же!.. А если встретите где-нибудь батарею, тащите ее сюда моим именем! — оживился Павлов.
И поручик поскакал вправо и вниз, а Тотлебен влево, туда, где, он видел, расположилась, лежа в лощине, сводная дивизия Жабокритского. Но там он нашел уже всех в движении. До Жабокритского дошло, наконец, известие о том, что Соймонова уже нет на поле сражения; старшим начальником всего отряда становился теперь он сам и должен был выручать разбитые полки, в беспорядке спускавшиеся в верховья Килен-балки. Бутырскому и Углицкому полкам приказано было идти на прикрытие артиллерии на Казачьей горе. С ними вместе потянулись вверх и две батареи легких орудий.
Было уже девять часов; туман поднялся; день обещал продержаться ясным до вечера. Но Севастопольские бастионы тонули в дыму, из которого, как огненные языки, то и дело прорезывались вспышки выстрелов.
III
Как архитектор, давший чертежи плана и фасада большого здания подрядчикам, а сам отлучившийся до полного почти окончания работ, иногда не может узнать, приехав, своего детища и приходит в отчаяние от тех нелепых форм, какие получились у подрядчиков, — так Меншиков, сопровождавший великих князей, ничего не мог понять, приблизясь к Инкерманскому мосту, из того, что происходит там, на горе.
Оттуда доносилась канонада, оттуда густо шли раненые, и уже гораздо более батальона на взгляд столпилось около перевязочного пункта, а между тем через мост только еще переходила тяжелая артиллерия колонны Павлова.
На четырехверстном подъеме к тому месту инкерманских позиций англичан, какое Меншиков наметил для прорыва, как-то тоже совершенно непостижимо и бессмысленно, точно муравьи, кишели серошинельные солдатские массы, облепившие весь подъем.
Одни медленно тащились в гору, другие поспешно бежали в овраги каменоломни и оттуда, видно было по дымкам, стреляли вверх.
Между тем видно было и то, как неприятельские гранаты рвались почти на середине подъема, и трудно было решить, делают ли они непозволительные перелеты, или совсем недалеко от крутых ребер спуска с Инкерманского плато поставлены английские орудия и обстреливают отступающих.
А фурштатские солдаты с турами и шанцевыми лопатами, размахивая вожжами, лихо взбирались по тяжелой дороге, спеша доставить необходимые материалы для укрепления взятых позиций.
Когда выезжал с Северной стороны сюда Меншиков, он думал все-таки предоставить великим князьям это не испытанное еще ими удовольствие осмотреть только что взятые после горячего боя неприятельские позиции; но теперь его мысли шарахались оторопело: сражение по многим признакам было как будто уже проиграно, — застать врасплох англичан, видимо, не удалось, и он не знал ни что ответить царским сыновьям на их вопросы об этом, ни где найти для них на той стороне Черной безопасное и в то же время не слишком удаленное от боя место.
Огромная свита великих князей, включая сюда и адъютантов главнокомандующего и ординарцев от всех полков, медленно продвигалась по плотине в хвосте занявшей всю ширину ее артиллерии Павлова. В этой свите все тоже встревоженно-вопросительно вглядывались и в таинственную гору и в лица друг друга.
— Мы явились к концу дела или к середине еще, — как думаете, Александр Сергеич? — спросил Меншикова Михаил.
— Я думаю, что был всего только авангардный бой, а теперь вот начнут наступать главные силы Павлова, ваше высочество, — преданно изогнулся на седле светлейший.
— Это отряд генерала Павлова; а где же отряд Соймонова? — спросил Николай.
— Он наступает с той стороны, — уверенно указал Меншиков вправо, к верховьям Килен-балки.
Въехали на мост. Колеса орудий громыхали по мокрому дереву моста, копыта многочисленных лошадей гулко стучали; это благодетельно мешало говорить о неприятном для Меншикова обороте дела с наступлением.
Но вот миновали мост и вторую плотину.
Раненые шли вереницей. Иные хромали и опирались на ружья, как на палки, или поддерживали простреленную руку другою рукой. Но, кроме одиночек, много было и в окружении помогавших им, с виду вполне здоровых, или носилки с тяжело раненными тащили вчетвером, даже вшестером.
Неистовые вопли неслись, не переставая, с иных носилок. Иные раненые причитали нараспев. С носилок капала кровь, и глинистая дорога с горы заметно порудела.
К раненым солдатам Меншиков не хотел обращаться с расспросами о том, что творилось там, на верху; они, конечно, и не могли бы объяснить всего дела, так как видели только то, что было около них.
Но вот поровнялись с ним носилки с тяжело раненным офицером; однако офицер этот не мог говорить: одна из штуцерных пуль, какими он был ранен, прошла через обе щеки, когда он раскрыл рот для команды, и почти оторвала язык, который свешивался теперь на подбородок, кровавый, вспухший и немой.
Наконец, попался на глаза Меншикова какой-то молодой офицер верхом, говоривший с командиром подымавшейся батареи. Он говорил, как старший младшему, энергично показывая при этом рукою вверх, на кручу.
Безошибочно предположив в нем чьего-то адъютанта, Меншиков послал за ним лейтенанта Стеценко, и вот поручик подъехал с застывшей у козырька рукой.
Отделившись от великих князей, спросил его светлейший:
— Что, как идет наступление?
— Одна английская батарея взята, ваша светлость! — тактично начал с самого приятного для главнокомандующего поручик.
— А-а… — неопределенно протянул Меншиков. — Сколько же именно орудий?
Этого вопроса не ожидал поручик. Он имел в виду редут № 1, который то захватывался, то отдавался снова тарутинцами и бородинцами, и он только предполагал там орудия.
— Точного числа орудий не могу знать, ваша светлость, — замялся он.
— Вы адъютант генерала Павлова?
— Так точно!
— А как идет наступление колонны генерала Соймонова?
Поручик видел, что пытливость главнокомандующего слишком велика, а он знал очень мало.
— Ваша светлость, полки нашей колонны перемешались с полками той колонны…
— Как так перемешались? — очень удивился Меншиков.
— Большая убыль офицерского состава, ваша светлость… Так что даже и генерал Соймонов, — есть сведение, — опасно ранен.
Как адъютант поручик знал, что высшее начальство не любит печальных истин, и постарался несколько смягчить то, что услышал от Тотлебена.
— Соймонов?.. Опасно ранен? — ошеломленно повторил Меншиков и, не спрашивая уже ничего больше, послал свою лошадь вперед.
Нисколько не надеясь на Данненберга и подозрительно относясь к Павлову, Меншиков из трех новых для него генералов больше всего чувствовал доверия к Соймонову, почему дал ему в командование семь полков, а Павлову только пять, — хотя численно и несколько большего состава, — и задачу на Соймонова возложил труднее и ответственней. Убыль этого генерала сразу показалась ему зловещей настолько, что он умолчал о ней великим князьям, хотя передал туманное известие о взятой батарее.
Пришлось остановиться на полуподъеме в закрытом, казалось бы, месте, однако вышло так, что и здесь было далеко не безопасно: вскоре низко перелетевшим ядром контузило в голову двух адъютантов Меншикова — полковника Альбединского и Грейга, который, несмотря на весьма неутешительное донесение об Алминском бое, вернулся из Гатчины ротмистром.
IV
Барабаны судорожно-лихо били атаку ротам Охотского полка.
Два других полка дивизии Павлова, Якутский и Селенгинский, несколько отстали, — охотцы всходили уже на Инкерманское плато с той именно стороны, откуда взошли недавно, а теперь частью спустились уже в каменоломни, частью спускались остатки бородинцев и тарутинцев.
Гвардейцы бригады Бентинка — полк кольдстримов, засевший в редуте № 1, — встретили охотцев рассчитанными залпами, и в числе первых были тяжело ранены ведший охотцев полковник Бибиков и два командира батальонов, но это остановило солдат только на время: отхлынув было, они прихлынули снова.
Теперь в редуте стояло уже девять орудий, а кольдстримы были отборные пехотинцы: батальоны охотцев встретили вполне достойных соперников.
Бутырский и Углицкий полки командовавший теперь всеми атакующими силами Данненберг не вводил пока в дело: они прикрывали в это время артиллерию, которая сменялась и занимала новые места.
Двадцать два полевых орудия, поставленные еще Соймоновым на Казачьей горе, отведены были в резерв. Их заменили тридцать восемь легких, и теперь эти новые состязались и с тридцатью пушками англичан и осыпали снарядами редуты.
Подкрепленные этим, охотцы бросились в штыки на кольдстримов. Упорно защищались гвардейцы, блюдя свою славу непобедимых, но русский способ удара штыком был знаком им еще с Алминского боя, когда они отражали владимирцев; они знали, что если не удастся отбить удара, то можно заранее прощаться с жизнью.
Русских солдат учили бить штыком только в живот и сверху вниз, а ударив, опускать приклад, так что штык подымался кверху, выворачивая нутро: бесполезно было таких раненных даже и относить в госпиталь.
Но в редуте, охваченном охотцами со всех сторон, было слишком тесно, чтобы отбивать русские штыки. Кольдстримам удалось только кое-как пробиться и отступить, оставив на месте более двухсот убитых.
Из девяти орудий, там взятых, охотцы заклепали шесть, а три оттащили к оврагу и сбросили.
Этот злополучный редут, подступы к которому сплошь и со всех сторон были уже завалены убитыми, оказавшийся снова в русских руках, очень озаботил Раглана.
Он видел, что появляются на английских позициях все новые и новые русские полки взамен разбитых, так что резервы Меншикова могли показаться совершенно неистощимыми. Он только что перед этим простился со смертельно раненным около него старым соратником, генералом Странгвейсом, который сражался еще с войсками Наполеона в битве под Лейпцигом, командуя ракетной батареей, и вот где нашел свою смерть.
Кроме того, одно за другим получались донесения, что ранены генералы:
Адамс, Буллер, Кондрингтон… Наконец, и бывший рядом с ним французский главнокомандующий контужен был в руку. Это показывало, что они слишком близко стояли к линии огня, что нужно было отодвинуться шагов на пятьдесят, то есть упустить общее командование боем из своих рук, потому что пушечный дым мешал что-нибудь видеть с почтенного отдаления.
Отъезжая все-таки несколько назад, он послал своего адъютанта к генералу Каткарту, начальнику 4-й дивизии, с приказом двинуться в сторону редута, занятого русскими, и отбить его.
Каткарт, как и сам Раглан, как и Броун, был любимый адъютант Веллингтона и тоже участник знаменитых битв с Наполеоном под Лейпцигом и при Ватерлоо. Незадолго перед Крымской войной победно закончил он южноафриканскую войну с кафрами. Ему было шестьдесят два года, но он имел вид сорокалетнего по своей энергии, пылкости и молодости движений.
Немедленно по получении приказа два его бригадных генерала, Гольди и Торренс, повели свои бригады отбивать редут.
Силы были, конечно, далеко не равны. К дивизии Каткарта, кроме кольдстримов, присоединились еще два гвардейских полка Бентинка.
Охотцы еще не успели как следует очистить редут от тел убитых, когда увидели, что их окружают со всех сторон. Отстреливаясь, они отступили.
Но в это время подходила уже подмога и им: из-за каменного гребня выдвигались передовые роты якутцев.
Селенгинский полк двинут был левее якутцев. По пути он принял за англичан остатки тарутинцев, стрелявших из каменоломен вверх в англичан и потому окутанных густым дымом, и поднял против них такую оживленную пальбу, что если бы тарутинцы не поспешили сползти на дно оврага и там залечь, то они вообще перестали бы существовать как полк.
Но когда Каткарту донесли об этом шумном движении еще нового русского полка, он предоставил гвардейцам удерживать редут против якутцев, а сам бросился со своими полками вправо, чтобы окружить селенгинцев.
Но случилось то, чего не предвидел Каткарт.
Как только якутцы поднялись на плато и увидели отступавших охотцев, они ударили англичанам во фланг так стремительно, что смяли их и погнали в промежуток между редутами.
С особенно большим уроном отброшены были гвардейцы Бентинка. Сам Бентинк при этом был тяжело ранен в руку, двенадцать его офицеров, представители знати, убиты…
Якутцы и сами не заметили, как очутились далеко позади первого редута, откуда их начали бить штуцерным огнем кольдстримы.
Правда, их засело там уже немного, остатки полка, человек четыреста.
Когда они заметили, что русские готовятся к атаке, то есть к работе штыками, они по одиночке начали покидать редут, выбегая оттуда в сторону дивизии Каткарта.
Якутцы бросились к редуту, и он был занят снова, — в который уже раз в этот злосчастный день! — русскими солдатами.
Но и охотцы подошли частью к этому редуту, но в большей своей части ко второму, и неожиданной для англичан дружной атакой ворвались в него.
Так оба редута оказались в русских руках.
Каткарт увидел вдруг, что не он обходит селенгинцев, а селенгинцы его. И они обходили его обдуманно и очень искусно, пользуясь складками местности и дымом. Кроме того, две легких донских батареи взобрались вслед за якутцами на плато, выстроились и открыли по его дивизии сильный картечный огонь.
Каткарт понял, что он зарвался, приказал отступать на редут № 1, но из редута его обстреляли вдруг ружейным огнем.
Думая, что редут занят кольдстримами, которые стреляют только потому, что в дыму принимают его солдат за русских, Каткарт скомандовал своим:
— Снять шинели!
Красные мундиры должны были прекратить печальное недоразумение, но обстрел из редута стал еще сильнее.
Тем временем охотцы — части третьего и четвертого батальонов — плотно сдвинулись около левого фланга 4-й дивизии, со стороны бригады Торренса, и Каткарт увидел, что он окружен.
Поспешно строя свои полки в каре, он командовал им:
— Огонь!
Открыли беспорядочную стрельбу англичане, но очень скоро истощили запасы носимых в подсумках патронов.
— Огонь! — неоднократно повторял команду Каткарт.
— У нас нет больше патронов! — кричали в ответ солдаты.
— А разве нет у вас штыков? — крикнул Каткарт. — В штыки!
И сам первый бросился в сторону охотцев, казавшуюся ему наиболее слабой.
Но хотя охотцы и были действительно наиболее слабой из окружавших его частей, штыки у них тоже еще были, и действовать ими они умели.
Атаку англичан они отбили, отбросив их далеко на редут.
При этом смертельно ранен был бригадный генерал Гольди, ранен был другой генерал — Торренс, убито и ранено много офицеров, но Каткарт уцелел и, кое-как построив свои ряды, повел их в атаку на якутцев.
При этой новой атаке он был убит пулей в голову, а при попытке поднять его с земли был ранен и адъютант его, полковник Сеймур. Но смерть его так возбуждающе повлияла на его солдат, что они все-таки пробились, хотя и оставив много тел.
V
Между тем в это время донесли Канроберу, что отряд русских войск со стороны Севастополя атакует французские позиции. Одновременно с этим и Раглан получил донесение, что русские движутся на Балаклаву.
— Ого! Так вот оно что! — не столько удивился этому донесению, сколько обеспокоился Раглан и, обратился к Канроберу с виду спокойно:
— Я начинаю думать, что мы… очень больны, а?
— Не совсем еще, милорд, — ответил Канробер. — Надо надеяться…
Немедленно были посланы адъютанты разузнать насчет наступления на Балаклаву: это было больное место Раглана. Однако они скоро вернулись с успокоительной вестью, что Балаклава пока в безопасности; что же касается позиции французов, то там действительно идет жаркое дело.
Еще рано утром в этот день Минский полк, в котором числилось три тысячи человек, собрался к шестому бастиону.
Предполагалось вначале, что вместе с ним пойдет на вылазку и Тобольский полк, но Меншиков отменил это свое распоряжение вечером накануне: он решил поберечь пока боевой полк и заменил его резервными батальонами — Виленским и Брестским.
Четыре легких орудия были приданы полку, но штуцерных мало досталось на его долю, и в застрельщики пришлось отправить солдат с гладкостволками.
Пошли между Карантинной бухтой и кладбищем. С бастиона взяли с собой молотки и стальные ерши для заклепывания орудий, — взяли десять штук стальных ершей, но мало, как потом оказалось.
Никто не представлял, конечно, не только ясно, даже и приблизительно, как может развиться вылазка, не ночная, какие бывали неоднократно, а при обычном утреннем свете, и не малым отрядом, а целым полком и с орудиями, притом в такое время, когда отнюдь нельзя застать врага врасплох: шла канонада по всему фронту, шло наступление главных сил.
Прошли без выстрела с полверсты от Карантинной слободки, — было подозрительно тихо в густом тумане. Генерал Тимофеев, взяв с собой застрельщиков, сам поехал верхом вперед, чтобы не завести весь отряд в засаду.
Наконец, из-за длинной каменной стенки их обстреляли французы жидким штуцерным огнем. Удостоверясь, что засады нет, Тимофеев скомандовал наступление.
Французские стрелки, отступая, соединялись с другими, расположенными ближе к позициям, и вот уже жестокие залпы встретили наступающих с такой дистанции, какая была недоступна русским ружьям.
Вслед за этим с двух осадных батарей полетели гранаты.
Тимофеев, артиллерийский генерал, приказал своим легким орудиям открыть огонь по французским стрелкам, а полку ускорить шаг.
Наконец, подошли к неприятельским батареям так близко, что солдаты, много товарищей своих теряя от стрельбы французов и не имея возможности ничем на это ответить, просили Тимофеева:
— Ваше превосходительство, дозвольте орудия его взять!
«Он» был вообще неприятель, орудия же были осадные, огромных калибров, те самые орудия, которые посылали смерть и увечья в осажденный город.
И Тимофеев позволил. И ничто уже потом не могло удержать минцев: ни залпы из штуцеров, ни картечь. Они закричали «ура» и побежали в атаку.
Бежало три тысячи, добежало две с половиной, но зато добежавших не могли уж остановить штыки французов.
Не было уже среди минцев ни командовавшего полком майора Евспавлева, — он был ранен, — ни одного из капитанов, командовавших батальоном, — они тоже выбыли из строя, — и много других офицеров было ранено и убито, — штабс-капитану пришлось командовать всеми этими пришедшими в сильнейший боевой раж героями в серых шинелях.
Несколько минут — и укрепление было взято.
— Ершей сюда! Давай ершей! — кричали солдаты, обнимая французские пушки и гаубицы.
Вот тогда-то и оказалось, что ершей захватили мало: пушек и гаубиц было пятнадцать.
Закатывали большие камни в чугунные жерла, забивали их банниками как можно глубже, потом ломали банники.
Но орудия свои защищали французы пулями и штыками, и кипела около них отчаянная борьба. Французов было не мало: пять батальонов траншейного караула.
Однако минцы найденными тут же на батарее топорами и ломами рубили и вдребезги разбивали лафеты, сбивали с орудий прицелы, делали все, чтобы только привести их в негодность.
Генерал Тимофеев с барабанщиками и горнистами остался сзади и следил в бинокль за тем, что происходит на батарее.
Уже около часа хозяйничали минцы у французов. Чтобы не стреляли по ним французы из траншеи, они завалили вход в нее амбразурными щитами. Но Тимофееву было виднее, чем им, что они всполошили весь осадный корпус французов, что в обход их уже движется беглым шагом по направлению к Карантинной бухте не одна, а несколько колонн.
Он приказал горнистам трубить и барабанщикам бить отбой, но, увлеченные разгромом батареи, минцы не слыхали отбоя.
А между тем, кроме той бригады, которая была послана в обход минцам, генерал Форе, начальник дивизии, послал другую свою бригаду под командой генерала Лурмеля из тыла прямо на минцев. Но двигались также сюда еще и дивизии Лавальяна и принца Жерома Бонапарта.
Таким образом, переполох был поднят значительный, и большие силы французов были отвлечены от подачи помощи англичанам. Тимофееву оставалось только привести полк назад с наименьшими потерями.
Барабанщики яростно колотили в барабаны, горнисты трубили во все легкие. Наконец, отбой был расслышан, да кое-кто из минцев увидел, что их обходят. Закричали:
— Обходят, братцы! Сейчас отрежут! — и начали поспешно строиться в ротный порядок.
Но безнаказанно уйти, подняв на ноги все французские силы, они не могли, конечно.
Бригада Лурмеля не один раз атаковала их на ходу, приходилось бросаться в контратаку, отстаивать себя надежными штыками, отстреливаться.
На помощь им спешили резервные батальоны Виленского и Брестского полков. Минцам же нужно было не только уйти самим, но еще увести и унести с собою здоровых и раненых пленных — двух офицеров и сорок солдат, а Лурмель со своей бригадой преследовал их по пятам.
Можно было даже думать, что на плечах минцев он хочет ворваться на русскую батарею и разгромить ее с еще большим успехом, чем это удалось сделать минцам у французов.
Другая бригада Форе под командой д'Ореля отстала, не доходя до Карантинной слободки, к которой подошел третий резервный батальон — Белостокский, а Лурмель все гнался за минцами.
И, подведя геройский полк к батарее капитан-лейтенанта Шемякина, Тимофеев приказал ему рассыпаться в стороны, а батарее открыть огонь по французам.
Залп изо всех орудий отрезвил зарвавшуюся бригаду. Сам Лурмель был убит одним из первых. Остаткам его полка едва удалось отступить под прикрытием бригады д'Ореля.
Минцы потеряли в эту лихую вылазку треть полка, но потери французов были гораздо больше.
И если бы отряд Горчакова сделал такую же и в одно время попытку атаковать корпус Боске, Инкерманское сражение окончилось бы крупной победой севастопольских войск, и союзникам пришлось бы снимать осаду.
Но Горчаков, как он сам потом писал в своем донесении Меншикову, «хотел избежать излишнего кровопролития», и двадцатидвухтысячный отряд его зря простоял в этот решительный день на занятых им с утра местах в балаклавской долине.
VI
Впрочем, Горчакову трудно было и угадать тот момент, когда наступление хотя бы двух его пехотных полков на Сапун-гору могло бы приковать к своим позициям корпус Боске. О том, когда именно произошла вылазка минцев, не знали даже и Павлов и Данненберг, бывшие гораздо ближе к Севастополю, чем Горчаков и Липранди. Связь между отрядами тогда поддерживалась исключительно только конными ординарцами и адъютантами, которые безотказно, конечно, скакали, куда бы их ни послали генералы, но не всегда могли доскакать вовремя.
Наконец, и Тимофеев, при всей удаче своей вылазки, все-таки произвел ее значительно позже, чем было ему приказано, но для главных сил русских все-таки полезнее было бы, если бы с тою же удачей он захватил и привел в негодность французскую батарею и отвлек дивизию Форе к Севастополю часом позже, потому что именно час спустя, в одиннадцать дня, началась решительная стадия боя.
К этому времени не только редут № 1, но и редут № 2, куда англичане успели доставить два осадных орудия, был захвачен полками Павлова.
Расстроенные продолжительным, несколько часов уже длившимся боем, потерявшие не меньше четверти своего состава и почти всех своих генералов, бригады англичан были оттиснуты в промежуток между вторым редутом и верховьями Килен-балки. Здесь был тяжело ранен ядром в руку и бок старый сэр Джордж, командир легкой дивизии. Раздробленная рука его висела, бледное лицо с закрытыми глазами было безжизненно, длинные седые волосы трепало ветром, когда его несли далеко в тыл на перевязочный пункт. Из английской армии выбыл еще один участник войны с Наполеоном и ученик Веллингтона.
Под племянником королевы Виктории, дюком Кембриджским, была убита лошадь, хотя он и оберегался Рагланом и держался вместе с ним в тылу. Но стоило только Раглану на правах главнокомандующего сделать этому молодому начальнику гвардейской дивизии легкое замечание, что он опоздал послать свою вторую бригаду на поддержку первой, отчего та понесла большие потери, как герцог ответил ему исступленным криком.
Его голос был дик и хрипл, лицо конвульсивно дергалось, в глазах стояли слезы… Несколько человек едва могли удержать его.
Ужасные картины боя, потеря многих друзей из представителей высшей знати так подействовали на герцога, что он бился в сильнейшем нервном припадке, которым началось его длительное умственное расстройство. Его отвезли в госпиталь в Балаклаву.
А к русским полкам приехал Данненберг в сопровождении своего начальника штаба генерал-майора Мартинау, чтобы руководить их наступлением.
Правда, силы наступающих все-таки были меньше, чем силы англичан. В трех полках — Охотском, Якутском и Селенгинском — до начала боя считалось восемь с половиною тысяч, теперь оставалось не более шести, в то время как англичане имели вполне боеспособных тысяч восемь-девять, и английские солдаты были далеко не так утомлены, как русские, проведшие ночь под дождем и без сна и сделавшие переход по тяжелой грязной дороге. Но нужно было пользоваться моментом замешательства англичан и развивать успех боя.
Однако Раглан тоже видел, в каком положении находились его войска, и тут британская самонадеянность его уступила место необходимости: он обратился за помощью к французам.
Генерал Бурбаки был уже наготове оказать эту помощь и явился тем почти лошадиным по быстроте маршем, к какому были способны только зуавы и алжирские стрелки, но он со своими почти тремя батальонами и двенадцатью орудиями стоял сравнительно недалеко, — на стыке английских и французских позиций.
Убедившись окончательно, что Горчаков отнюдь не собирается атаковать его, Боске снял из своего корпуса еще девять тысяч, но этим было уже значительно дальше идти до места боя.
Конечно, и Горчаков мог бы отправить по крайней мере два полка, чтобы подкрепить Данненберга, но это был для него слишком смелый шаг, да, наконец, он не получал на этот счет никаких приказаний от светлейшего, и 12-я дивизия простояла совершенно бесполезно в то время, когда решался вопрос, быть или не быть дальнейшей осаде Севастополя.
Батальоны Бурбаки рьяно кинулись в бой: им хотелось показать англичанам, как надо драться.
Но зуавы были в фесках, зеленых и красных, в восточных широких шароварах и с окладистыми черными, совсем мусульманскими бородами. Якутцы, со стороны которых они появились, приняли их за своих старых знакомых по Дунайской кампании — турок.
— Турки, братцы! Турки заходят во фланг! — кричали они, но совсем не озабоченно, скорее радостно даже: турки были привычным врагом, в турках не было ничего страшного.
И хотя Бурбаки выдвинул для успешности натиска на русских всю свою артиллерию, на «турок» якутцы ударили яростно, как и не ожидали зуавы. Они смешались и отступили в беспорядке; якутцев же не остановил и оживленный артиллерийский обстрел. Они теряли много, но стремительно рвались вперед за «турками».
Наконец, за оврагом, на длинном пригорке, увидели перед собой шесть орудий. Передки с выносами в шесть по-русски сытых и дюжих серых лошадей подъезжали к орудиям.
— Что это? Наши, никак? Гляди!
— Известно, наши! — решили якутцы.
Но тут же их обдало картечью. Погибшие при этом остались на этой стороне оврага, но остальные кинулись вперед через овраг, и только четыре орудия успели увезти серые лошади, — два отбили якутцы.
Они отбили их, правда, после жестокой схватки: французы отчаянно защищали их, но помогла уверенность русского солдата в том, что турок не может его одолеть.
Якутский и Охотский полки наступали с фронта, селенгинцам же удалось даже обойти левый фланг англичан и появиться у них в тылу.
Данненбергу стоило бы только двинуть в дело два свежих полка, и победа спустилась бы на русские войска и повлекла бы за собою снятие осады.
В его распоряжении было не два, а четыре полка, оставшиеся от колонны Соймонова: Владимирский, Суздальский, Углицкий и Бутырский, — но он думал не столько о победе над англичанами, сколько о порядке отступления после того, как будет разбит.
VII
Данненберг имел боевое прошлое.
Так же, как и его противники в Инкерманском сражении, английские генералы Раглан, Броун, Каткарт, Странгвейс, — он был в 1812 — 1815 годах участником многих сражений с Наполеоном. Он считался одним из лучших знатоков военного дела в русской армии, но, находясь под начальством Горчакова 2-го в Дунайской кампании, он был одним из наиболее задерганных им генералов.
Меншиков имел все основания встретить сообщение о том, что вместе с 4-м корпусом к нему отправляется Данненберг, гримасой отчаяния: дело около селения Новая Ольтеница, при впадении речки Аржис в Дунай, было проведено Данненбергом исключительно неудачно.
Может быть, и сам Данненберг, когда так решительно отказывался от наступления на Инкерманские позиции 23 октября, имел в виду то обстоятельство, что как раз 23 октября исполнялась годовщина Ольтеницкого дела.
Однако и теперь, 24 октября, стоя на левом фланге артиллерии и наблюдая за ходом боя как раз с такого места, с которого за орудийным дымом едва ли что-нибудь было видно, этот незадачливый генерал мог не один раз припоминать печальные картины наступления на турок русских полков, тем более что и полки эти были те же самые — Якутский и Селенгинский, и те же самые командиры полков: Якутского — полковник Бялый, Селенгинского — полковник Сабашинский, шли впереди их, и тот же начальник дивизии, лысый, восточного обличья, торопливый генерал Павлов, с неукоснительною исполнительностью ловил на лету и проводил его приказания.
Дело при Ольтенице было весьма позорным делом, но тогда сам Горчаков великодушно разделил вину Данненберта, сваливая все неудачи этой войны на канцлера Нессельроде, который лишал инициативы русские войска на Дунае, надеясь этим избежать интервенции Австрии, Англии и Франции в пределы России.
Ввиду того, что этим подневольным отсутствием инициативы со стороны русской армии отлично пользовался кроат Омер-паша, укрепляясь на берегах Дуная и даже переходя его, где бы ему ни вздумалось, Горчаков как раз за десять дней до Ольтеницкого сражения писал товарищу своих молодых лет Меншикову:
«Обстоятельства очень серьезны. Честь России и неприкосновенность ее границ в настоящее время покоятся лишь на двух головах: на вашей и на моей. Будем же действовать по собственному внушению и собственными силами, так как невозможно рассчитывать, чтобы подкрепления и инструкции прибыли к нам вовремя. Со дня на день я ожидаю, что девяносто тысяч фанатиков кинутся на меня сначала из Гирсова и Видина, а потом из Рущука, Туртукая и Силистрии…»
Конечно, поставленный в необходимость отнюдь не действовать наступательно, а предоставить агрессивные шаги туркам, чтобы обелить русское правительство в глазах Европы, Горчаков мог ожидать нападения сразу со всех сторон.
Омер-паша предпочел действовать от Туртукая в очень удобном для него месте — близ устья Аржиса, где стояло каменное здание карантина. Сперва был занят турками близкий к устью Аржиса остров на Дунае, потом навели на судах мост через Аржис и, согнав с правого берега Дуная несколько тысяч болгар, так укрепили при помощи их и карантин и всю близлежащую местность, что это не могло не обеспокоить Горчакова и Данненберга, и между ними началась изумительная по своей нервности переписка.
Со стороны турок действовал сам главнокомандующий турецкой армией Омер-паша. В занятое им и переоборудованное укрепление он сумел ночью переправить значительный гарнизон в десять тысяч человек; искусно расположил там большое число мортир и пушек; шагах в двадцати перед рвами саженной глубины заложил три ряда фугасов; кроме того, на правом берегу Дуная поставил в укреплениях несколько десятков орудий большого калибра; на острове поставлены были две батареи — четырнадцать орудий; наконец, батарея была расположена на лодках на Дунае.
И всему этому Данненберг не придавал серьезного значения: он считал это только демонстрацией и в этом духе писал Горчакову, находившемуся за сотню километров. Горчаков отвечал, что совершенно с ним согласен и ждет настоящего наступления со стороны Журжи.
Но через несколько минут отправил к нему нового ординарца с длинным заготовленным заранее наставлением, какими приемами действовать ему, чтобы сбросить турок в Дунай.
И потом в течение трех дней, с 20 октября по 23-е, то и дело мчались адъютанты и ординарцы от одного генерала-от-инфантерии к другому с письмами по поводу того, демонстрация это у Ольтеницы или этого терпеть нельзя и нужно немедленно опрокинуть турок в Дунай.
Иногда Горчаков даже обещал прибыть к Данненбергу на помощь с восемью батальонами и восемью эскадронами, но большей частью все опасался за свой фронт против Журжи и приказывал туда стягивать 12-ю дивизию.
Начальник штаба Горчакова генерал Коцебу записал в своем дневнике относительно этого времени: «Было большое волнение, и мы усердно молились».
Наконец, Горчаков пришел к последней уверенности, что наступление на него готовится от Журжи, и приказал категорически Данненбергу очистить от турок карантин: он посылал туда для рекогносцировки подполковника генерального штаба Эрнрота, и тот вернулся с донесением, что карантин занят очень слабым отрядом, и даже сам с двумя батальонами брался его очистить.
Вместо двух батальонов назначены были для этого два полка. Дело казалось таким пустяковым, что не только начальство в ожидании наград было радо участвовать в нем, — нет, даже и солдаты, соскучившиеся от долгого бездействия, шли весело, с музыкой, с песнями, не желая останавливаться для отдыха… Однако очень многие из них не вернулись.
В двух полках было тогда считанных шесть тысяч человек; артиллерия была слабая. Но при отряде были уланы, и их офицеры предложили Павлову отправить эскадрон в рекогносцировку, чтобы добыть нужные сведения о противнике. Павлов рассердился.
— Вы хотите, чтобы турки испугались и ушли на другой берег? — закричал он. — Категорически запрещаю всякие эти рекогносцировки ваши!
Шли, как на праздник, заранее задабривая адъютантов, чтобы позабористее расписали в реляциях начальству их подвиги.
Даже местность, по которой нужно было идти в наступление, и ту не осветили, все из боязни спугнуть турок и через это лишиться наград.
Генералы Павлов, Охтерлоне, Сикстель назначены были командовать отрядами в два батальона или батареей в двенадцать орудий, — из одного только желания дать возможность легким делом заработать орден или повышение по службе.
Распределив части своего отряда и общий порядок наступления, сам Данненберг остался в тылу, в селении Новая Ольтеница, руководить боем.
Поднялась сильная канонада с обеих сторон, и что же? Оказалось, что слабая численно артиллерия русского отряда наносила туркам огромные потери, так как большой отряд их был скучен слишком тесно на небольшом дворе укрепления. Суда у пристани были зажжены снарядами и горели.
Неприятельская артиллерия почти замолчала после часовой перестрелки.
Тогда Павлов двинул в атаку Селенгинский полк. Но чуть только он двинулся в густых колоннах и с неизменным «ура», заговорили орудия левого берега и острова. Огонь этот был так силен, что одному очевидцу «турецкий берег казался вулканом, изрыгавшим железо».
Однако селенгинцы, а за ними якутцы, хотя и теряли многих товарищей, не убавляли шага. Но тут сказалось полное незнание местности, и два батальона, которые вел генерал Охтерлоне, попали в топь, в которой увязли по колено.
Остальные шесть все-таки добрались до вала. Расстроенный большим уроном, гарнизон уже очищал укрепление. Еще несколько минут — и карантин был бы взят. Но вдруг от Данненберга пришел приказ отступать.
В первый момент никто этому не поверил, так это показалось нелепым.
Потом медленно стали отодвигаться.
Турки так были удивлены этим хитрым маневром, как они думали, что долго сидели неподвижно, готовясь к окончательной гибели и только гадая, откуда она придет. Когда же ясно и очевидно стало, что русские отступают, они выслали было своих улан в погоню, но те от первого же ядра по ним ускакали обратно.
Селенгинский и Якутский полки потеряли тогда по пятисот человек и больше половины всех находившихся в отряде офицеров, турки же, хотя потеряли и вдвое больше, — между прочим двух пашей, — могли торжествовать победу: это было первое сравнительно крупное их столкновение с русскими в Дунайскую кампанию; Данненберг, командовавший наступлением за три версты от фронта, в этом случае содействовал ослаблению престижа непобедимости русских войск.
И вот теперь, на Инкерманских высотах, ровно через год после Ольтеницкого дела, он стоял за дымовой завесой, надежно отделявшей его от наступавших, но знал, что наступают те же полки 11-й дивизии, тот же торопыга Павлов, тот же его бригадный Охтерлоне, и Сабашинский, и Бялый, только враг тут гораздо более упорный и умелый, чем дунайские турки, и, значит, еще более доводов за то, чтобы скомандовать отступление.
Но неудача под Ольтеницей была с буйной радостью подхвачена английской и французской прессой того времени.
Это был первый и осязательный провал Николая, и печать не могла упустить случая поиздеваться над ним.
И хотя Горчаков послал в Петербург хвастливое донесение, будто он заставил турок выкупаться в Дунае, все-таки контраст между этим его донесением и голосом зарубежных газет был так велик, что его попросили сообщить все подробности дела.
Но, кроме прессы, были еще и руководители английской и французской армий, деятельно готовившие свои войска к интервенции в Россию, и может статься, что не будь неудачного Ольтеницкого боя, не было бы и Инкерманского побоища, решившего судьбу Севастополя.
В бесконечно длинной цепи исторических событий нет ничего «беззаконного», и какую бы массу счастливых или несчастных случайностей ни открыл в этих событиях поверхностно пробегающий по ним глаз, все эти случайности отнюдь не случайны, — они в неразрывной связи между собою.
Даже если хотят иные что-нибудь объяснить экстазом, мгновенным подъемом сил или, напротив, паникой, мгновенным падением их, то и для паники и для экстаза есть свои законы возникновения.
И даже сам Данненберг, проигравший сравнительно мелкое, только очень показное для того времени сражение и, будто по иронии истории, награжденный за это назначением руководить очень большим и очень значительным по своим задачам и последствиям боем, явился тут только необходимым козлом отпущения.
Меншиков более чем неприязненно его встретил. Меншиков был, несмотря на свой преклонный возраст, достаточно умен, чтобы не доверять ему ответственной роли, — и все-таки доверил… Почему же доверил?
Потому что николаевский режим не выдвигал и, по самой сути своей, не мог выдвигать талантливых людей. Это был режим для бездарностей, для тех, кто или от рождения не имел собственного лица, или тщательно вытравил его серной кислотою длительной науки служить преуспевая и в три изумительных по своей лаконичности речения: «Слушаю!», «Так точно!» и «Никак нет!» — вложить все силы своего ума, как бы недюжинны ни были они от природы.
VIII
Что не удалось Бурбаки с его тремя батальонами, то удалось Боске, который в одиннадцать часов явился на помощь англичанам с девятитысячным свежим отрядом.
Этот отряд, слившись с тем, что осталось после пятичасового боя от восемнадцати тысяч англичан, принес с собою живую энергию зуавов, меткость алжирских и венсенских стрелков, обилие патронов. Четыре эскадрона африканских конных егерей примчались вместе с этим отрядом и стали пока в резерве, чтобы в свой час довершить победу над полками дивизии Павлова, которые свелись уже к пяти — пяти с половиной тысячам усталых, частью даже и легко раненных и контуженных, но не покинувших строя людей.
Данненберг думал, что к нему подойдет дивизия Липранди из отряда Горчакова, стоявшего в полном бездействии и видного с Казачьей горы, когда относило дым ветром; но оттуда никто не двигался; не поднимались свежие полки и со стороны Инкерманского моста или Килен-балки.
Напротив, верховья Килен-балки все гуще заполнялись англичанами, беспрерывно стрелявшими вниз по Углицкому полку, стоявшему в колоннах.
Шла еще ожесточенная схватка между охотцами, якутцами, селенгинцами и батальоном французов, но наметавшийся глаз Данненберга в этом скоплении англичан в Килен-балке видел уже сигнал к отступлению. А через несколько минут подобные сигналы стали чудиться ему везде кругом. И когда вдруг из облака дыма, отпрянувшего от только что бахнувшего рядом с ним орудия, вынырнула лошадиная голова, а за нею закруглилось сытое лицо адъютанта Меншикова, полковника Панаева, Данненберг почувствовал острую боль под ложечкой, точно был контужен.
— Это вы? Что? — спросил он с тревогой, думая, что Меншиков извещает его об идущем на помощь резерве, который теперь уже не поможет.
— Его светлость спрашивает, в каком положении дело, — обратился к нему Панаев.
— Дело?..
Весь прокопченный дымом, так что даже серые усы его почернели, худощекий, с оторопью в воспаленных глазах, Данненберг закричал желчно:
— Скажите главнокомандующему, чтобы войска, войска мне еще прислал! У меня нет резервов!.. Даже прикрытия артиллерии нет!.. И все орудия подбиты! Можете полюбоваться!
Точно для доказательства как раз в это время на батарее, шагах в двадцати, взлетел взорванный неприятельским снарядом зарядный ящик.
Осколки долетели до того места, где стоял, верхом на лошади, Данненберг, и один из них ударил в ногу его лошади выше колена. Лошадь повела головой в сторону Панаева, застонала от боли и медленно повалилась на бок. Данненберг едва успел спрыгнуть с нее.
— Вот… Вы видите? — яростно кричал он Панаеву. — Это уж вторая сегодня. Прошу передать это князю!.. Мы не можем больше держаться и сейчас начнем отступать.
Но Панаев, еще когда взбирался на Казачью гору, видел, что отступление уже шло самотеком.
Не то чтобы здоровые окружали раненого и, пользуясь этим, уходили, как это наблюдалось им часа три назад, — нет, теперь спускались вниз уже целыми толпами, величиною со взвод и больше, и некому было остановить их…
Когда Панаев передал ответ Данненберга Меншикову, он увидал новое для себя, совсем исступленное лицо старика, которое даже не плясало от нервных конвульсий, как обычно, а будто окостенело.
— Этот Данненберг… — почти простонал, так же как раненная осколком гранаты лошадь, искаженный светлейший, — он… он погубил все!
И вдруг заверещал каким-то заячьим фальцетом, какого не приходилось тоже слышать у него Панаеву:
— Моим именем передай ему: не отступать, а наступать! Наступать он должен!.. Чтоб он забыл и думать об отступлении! Не Ольтеница ему тут, — нет! И я ему не Горчаков! Позови его ко мне сейчас же! — добавил он решительно, взглянув на стоявших в отдалении великих князей. — Пусть генералу Павлову передаст командование, а сам едет сюда! Я буду здесь!
Панаев поскакал поспешно, но за первым же поворотом разглядел, что Данненберг уже спускался с горы на ординарческой лошадке, а за ним тянулось на тормозах с кручи несколько орудий, окруженных солдатами, видимо пехотинцами: отступление началось, и возглавлял его сам командующий боем.
Великие князья к этому времени проголодались, и тот из их свиты, который должен был заботиться об их удобствах во время сражения, достал дорожную серебряную коробку с закусками. Однако, заметив такое легкомыслие, Меншиков подъехал к ним с озабоченным лицом.
— Ваши высочества, здесь вам нельзя уже больше оставаться, — сказал он, стараясь найти тон, средний между просьбой верноподданного и приказом главнокомандующего.
— А что?.. Что может быть? — спросили они его наперебой.
— Данненберг уступил поле сражения врагу и отступает! — пояснил Меншиков. — Вам нужно будет сейчас же вернуться в Севастополь, ваши высочества.
Коробка с закусками была спрятана, и кавалькада, нельзя сказать, чтобы очень удивленно или уныло, устремилась вниз, а Меншиков зло двинул коня в сторону Данненберга, увидя Панаева около этого генерала.
— Что вы делаете? Как вы смели это без моего приказания? — закричал Меншиков, подъезжая. — Остановить!.. Сейчас же остановить!
— Как так остановить? — изумился больше, чем обиделся, Данненберг. — Здесь остановить?
— Здесь, здесь! Остановить сейчас же!
— Здесь нельзя остановить, что вы! Здесь можно только всех положить!
— начал также кричать Данненберг. — Отчего вы не прислали мне резерва?
— Я… вам… приказываю… остановите войска! — захлебываясь и так пронзительно закричал Меншиков, что Данненбергу оставалось только перейти на совершенно официальный тон.
Он отозвался, понизив голос:
— Ваша светлость! Если вы думаете, что теперь можно остановить войска и наступать, то примите сами командование над армией и делайте, что можете сделать…
Он махнул рукою, прощаясь с князем, оглянулся на артиллерию и направил лошадь к киленбалочной плотине.
Меншиков невольно посмотрел на Панаева, точно своего адъютанта призывал в свидетели того, что позволил себе сделать этот горчаковец.
|
The script ran 0.03 seconds.