Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Александр Дюма - Адская бездна (Ущелье дьявола) [1855]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: adv_history, Классика, Приключения, Роман

Аннотация. Действие психологического романа Дюма «Адская Бездна» разворачивается на фоне жизни немецкого студенчества и деятельности тайного антинаполеоновского общества в Германии с 18 мая 1810 до середины мая 1812 года. Продолжением «Адской Бездны» служит роман «Бог располагает!», и вместе они образуют дилогию - своего рода «Преступление и наказание».

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

— Христиана! — воскликнул Юлиус с упреком. — Самуил наш гость. — Он тоже так считает? Он признает это? — спросила Христиана, поднимая на него гордый взгляд своих прозрачных глаз. Самуил усмехнулся и ловко придал разговору галантный оборот, хотя за его любезностью явственно сквозила угроза: — В гневе вы особенно пленительны, сударыня. Мне даже кажется, что это кокетство побуждает вас так часто делать вид, будто вы сердитесь на меня. — Прости ее, Самуил, — сказал Юлиус. — Она еще совсем дитя. Христиана, мое сокровище, поверь, это не Самуил старается внедриться в наш дом, а я сам хочу сохранить нашу дружбу. Для меня очень важно не лишиться такого приятного общества, озаренного блеском остроумия и учености. — Однако же ты мог обходиться без него целый год. Или в конце концов ты решил, что общество жены и ребенка для тебя недостаточно интересно? Переглянувшись с Самуилом, Юлиус заставил Христиану сесть, сам устроился на низенькой скамеечке у ее ног и, сжимая ее руку в своих, заговорил: — Послушай, поговорим серьезно. Я люблю тебя все так же, поверь, моя Христиана. Я по-прежнему счастлив моей любовью к тебе и горд твоей любовью ко мне. Ты единственная женщина, которую я когда-либо любил, и я заявляю в присутствии Самуила, что буду любить тебя вечно. Но, дорогая, подумай сама: ты, моя любящая жена, являешься вместе с тем и матерью, не так ли? Большая часть твоего сердца и твоей жизни принадлежит не мне, а ребенку. Что ж, и мужчина не может быть всегда только мужем своей любимой жены. Господь одарил нас не только сердцем, он дал нам еще и разум. Кроме нашей жажды счастья, он велел нам исполнять свой долг, помимо удовлетворения наших желаний, он нам послал вечную неудовлетворенность мысли. Ради самой нашей любви, Христиана, я хочу иметь право на твое уважение, хочу закалить дух, приумножить его силы, чтобы не превратиться в существо заурядное. Я не допущу, чтобы моя жизнь, которая принадлежит тебе, погрязла в праздности. Я был бы счастлив с пользой послужить моему отечеству, но до сей поры я чувствовал себя пригодным только к воинской службе, а поступать на нее в эти бесславные для Германии времена мне бы не хотелось. Но пусть, по крайней мере, родина, очнувшись ото сна, застанет меня бодрствующим. Так вот, Самуил… Ну, раз уж ты в его присутствии говорила о нем дурно, я имею право столь же откровенно сказать о нем хорошо. Самуил мне необходим: благодаря самой противоположности наших характеров его присутствие не дает расслабляться моей воле. Вспомни, мы здесь живем уединенно, вдали от света, всеми забытые, погруженные в прошлое, почти за гранью мира живых. Нет, нет, я вовсе не жалею ни о Гейдельберге, ни о Франкфурте! Но когда хотя бы легкое дуновение живой жизни прилетает к нам, к чему запираться от него на все засовы? И ведь возможно, что настанет день, когда моя воля мне все же понадобится, не дадим же ей угаснуть! Разве все, что я сейчас говорю, не разумно? Вы с отцом оба во власти каких-то наваждений, навыдумывали насчет Самуила Бог весть чего. Если бы моя дружба с ним могла причинить вам какой-либо действительный вред или зло, я, разумеется, без колебаний распрощался бы с ним. Но в чем, собственно, вы можете его упрекнуть? Знаю: отцу не нравится его образ мыслей. Я не разделяю воззрений Самуила, однако и не могу приписывать себе такого умственного превосходства, чтобы вменять эти идеи ему в вину. Что до тебя, Христиана, то я вообще не понимаю, что тебе сделал Самуил? Более не в силах сдерживаться, Христиана вскричала: — А что если он оскорбил меня? XXXIV ДВА ОБЕЩАНИЯ Юлиус вздрогнул и, бледнея, поднялся с места: — Тебя оскорбили, Христиана? И ты не сказала мне ни слова? Разве я здесь не затем, чтобы защищать тебя? Самуил, что все это значит? И он бросил на приятеля взгляд, сверкнувший, словно клинок шпаги. — Предоставим даме объясниться самой, — отвечал Самуил безмятежно. Однако его глаза при этом блеснули холодно, как сталь. Христиана видела, как скрестились эти взгляды, и ей показалось, будто взгляд Самуила, словно смертоносное лезвие, пронзил грудь Юлиуса. Она бросилась мужу на шею, как бы надеясь заслонить его собой. — Говори! — отрывисто потребовал Юлиус. — Что произошло между вами? — Ничего, — отвечала она, разражаясь слезами. — Но что ты хотела сказать? Ты ведь имела в виду что-то определенное? Какое-то событие? — Нет, нет, Юлиус! Ничего определенного, просто чувство, инстинкт… — Так он ничего тебе не сделал? — настаивал Юлиус. — Ничего, — прошептала она. — И не сказал? — Нет, — повторила она. — О чем же тогда речь? — спросил Юлиус, в глубине души очень довольный, что может продолжать свою дружбу с Самуилом. Самуил улыбался. Помолчав и вытерев слезы, Христиана произнесла: — Не будем больше говорить об этом. Однако ты мне только что сказал много очень важных вещей. Ты жалуешься на одиночество, и ты прав. Человеку, наделенному такими достоинствами, как у тебя, подобает находиться среди людей. Только женщинам пристало жить одной лишь жизнью сердца. Но я сумею любить тебя, ты увидишь! Я вовсе не хочу завладеть тобою целиком! Если ты хочешь посвятить часть своих сил и забот служению людям, будь уверен, что мне чуждо стремление присвоить эту часть себе. Так не будем же хоронить себя навсегда в этом замке: мы вернемся сюда когда-нибудь потом, если тебе этого захочется, если тобой овладеет жажда покоя. Поедем в Берлин, Юлиус, или отправимся во Франкфурт — словом, туда, где ты сможешь применить на деле твои выдающиеся способности, где ты заслужишь всеобщее восхищение, так же как здесь заслужил любовь. — Моя дорогая крошка! — вздохнул Юлиус, обнимая ее. — Но что скажет мой отец, подаривший нам этот замок, если увидит, что мы словно бы пренебрегаем его даром? — Что ж, — сказала она, — мы могли бы, не покидая замка надолго, время от времени наезжать в Гейдельберг. Ты часто рассказывал мне, какой подчас веселой и бурной бывает жизнь студентов. Ты, быть может, скучаешь по ней. Но ведь можно обзавестись в городе каким-нибудь пристанищем, нет ничего проще! И тогда ты бы мог возобновить свои занятия, увидеться с товарищами былых дней, посещать их пирушки, пользоваться большой университетской библиотекой… — Это невозможно, милая Христиана. Как можно вести жизнь студента, имея жену и ребенка? — Ты отвергаешь все, что я предлагаю, — на глаза молодой женщины снова навернулись слезы. Самуил, стоявший все это время в стороне, приблизился и любезно заметил: — Сударыня, Юлиус прав. Виконту, владельцу Эбербахского замка не дано снова стать студентом. Это так же верно, как то, что Ландек нельзя перенести в Гейдельберг. Но если вы пожелаете, Гейдельберг может сам явиться в Ландек. — Что ты хочешь сказать? — Я хочу сказать, что госпожа виконтесса могущественнее пророка Магомета, а потому гора может проделать немалый путь, направляясь к ней. — Сударь, я вас не понимаю, — сказала Христиана. Самуил продолжал чопорно, почти торжественно: — Я надеюсь доказать вам, сударыня, что моя преданность безгранична. В настоящее время вы, насколько я понял, желаете, во-первых, чтобы Юлиус время от времени мог почувствовать вокруг себя кипение университетской жизни, серьезной и вместе с тем занимательной. Что ж, через три дня она закипит вокруг этого замка. — А, так ты шутишь? — перебил Юлиус. — Никоим образом, — отвечал Самуил, — и ты в этом скоро убедишься. Другая просьба, с которой вы обратились к Юлиусу, сударыня, была избавиться от меня. Моя персона вас раздражает, и вы хотели бы меня отсюда удалить. Что ж, и в этом отношении вы будете полностью удовлетворены. Насколько мне известно, ваша комната соседствует с этим кабинетом. Соблаговолите на минуту пройти со мною туда. Он открыл дверь, и Христиана, поневоле подчиняясь, вышла из кабинета. Самуил последовал за ней. — А мне, что же, нельзя вас сопровождать? — смеясь, осведомился Юлиус. — Может быть, действительно стоит, — усмехнулся Самуил. И Юлиус присоединился к нему и Христиане. Самуил подвел Христиану к стенному панно, украшенному барельефом: — Видите это панно, сударыня? А видите, здесь изображен император, и в правой руке у него держава? Возможно, настанет день, когда вы пожелаете меня видеть… У Христианы вырвалось движение, ясно говорящее, что она в этом сомневается. — Бог мой, кто знает? — усмехнулся Самуил. — Не стоит зарекаться: что только не случается на свете! Короче, если придет час, когда я смогу быть вам чем-то полезен, и потребуется меня уведомить об этом, вот что следует сделать. Подойдите к этому панно и нажмите пальцем на державу, что в руке у императора. Держава соединена с пружиной, а та — с колокольчиком. Звон колокольчика будет для меня сигналом. Буду ли я близко или далеко, я примчусь на ваш зов, сударыня. Появлюсь тотчас, если звонок застанет меня у себя, и не позднее, чем через сутки, если в это время меня здесь не окажется. Но до тех пор — заметьте это! — до той минуты, когда вы сами меня таким образом позовете, даю вам слово чести, что вы меня более не увидите. Изумленная Христиана помолчала, потом обернулась к мужу: — Что ты на это скажешь, Юлиус? Тебе не кажется несколько странным, что господин Самуил знает твой дом лучше, чем ты сам, и до такой степени освоился здесь, словно все это принадлежит ему? Самуил отвечал: — Смысл этой загадки я как раз начал объяснять Юлиусу, когда вы вошли. Простите, что этот разговор происходил в ваше отсутствие, но здесь заключен секрет, мне не принадлежащий: я не имел права открыть его никому, кроме Юлиуса. Но надеюсь, что за исключением этого я полностью удовлетворил ваши пожелания. — Да, сударь, — отвечала Христиана. — И хотя между вашими словами и поступками чувствуется некоторое противоречие, я, прежде чем уйти, должна признаться, что хотела бы верить вашим словам. — Вы убедитесь, что на все мои обещания можно положиться, — сказал Самуил. — Не пройдет и трех дней, и Гейдельбергский университет, подобно лесу в «Макбете», сам явится сюда. А меня вы увидите не раньше чем нажмете на державу. Он проводил ее до дверей и раскланялся с отменным изяществом. На этот раз она не столь пренебрежительно ответила на его прощальное приветствие, поневоле заинтригованная обещаниями этого странного человека. Самуил прислушался к ее удаляющимся шагам, потом вернулся к Юлиусу. — Теперь, — сказал он, — вернемся в твой кабинет. Он устроен со всеми предосторожностями, там нас никто не услышит. Пора потолковать о более важных вещах. XXXV ДВОЙНОЙ ЗАМОК Самуил запер дверь на ключ и возвратился к Юлиусу. — Ну что? — сказал он. — Надеюсь, ты не станешь, как твоя жена, по пустякам изумляться, ужасаться и испускать крики? Я просил бы тебя не удивляться ничему. Сейчас пришло время nil admirari[6], если вспомнить латынь, которую мы учили в коллеже. — Хорошо! — с улыбкой откликнулся Юлиус. — Впрочем, с тобой я всегда предвижу сюрпризы и жду неожиданностей. — Юлиус, дорогой мой, — продолжал Самуил, — прежде всего да будет тебе известно, что в твое отсутствие я, по своему обыкновению, занимался всем понемножку: медициной, архитектурой, политикой, геологией, ботаникой и тому подобным. Если ты спросишь, что это значит — «немножко медицины», я тебе напомню, как мне удалось найти причину болезни твоего ребенка в его кормилице, чему ты сам был свидетелем. «Немножко архитектуры»? Образчик моего мастерства ты вскоре сможешь оценить и тогда признаешь, что как архитектор я стою не меньше, чем врач, по крайней мере если ты согласен, что воскресить мертвую эпоху — такое же чудо, как вернуть к жизни умирающего ребенка. — О чем ты? Я тебя не понимаю, — сказал Юлиус. — Ну, для начала покажу тебе еще один фокус наподобие того, что ты уже видел в соседней комнате, — промолвил Самуил, направляясь в угол библиотеки. Там на резном деревянном панно красовалось изображение льва с широко разинутой пастью. Самуил придавил пальцем львиный язык, панно отодвинулось, взгляду открылась стена с выступающей из нее кнопкой. Самуил нажал на нее, и кусок стены повернулся, открывая проход, достаточно широкий, чтобы человек без труда мог им воспользоваться. — А теперь следуй за мной, — обратился Самуил к ошеломленному Юлиусу. — До сих пор ты, счастливый владелец, знал свой замок лишь наполовину. Сейчас я покажу тебе другую. — Мы должны войти сюда? — пробормотал Юлиус. — Разумеется. Иди первым, мне ведь еще надо вернуть на место стену библиотеки и запереть дверь. Юлиус вошел, дверь за ними закрылась, и они очутились в непроглядном мраке. — Ничего не видно! — вскричал Юлиус, смеясь. — Что за дьявольское колдовство? — Отлично! Ты немного удивлен, но вовсе не напуган. Так и надо. Дай мне руку. Хорошо. Я тебя поведу. Теперь сюда. Осторожнее, здесь начинается лестница. Держись крепче за эту веревку. Сто тридцать две ступени вниз. Ничего, спуск не труден: это винтовая лестница. Так они спускались, ослепленные тьмой, вдыхая влажные холодные испарения глубокого подземелья, куда не проникал свежий воздух. Когда насчитали сорок четыре ступени, Самуил остановился: — Здесь первая железная дверь, — сказал он. Отперев и снова заперев ее за собой, они двинулись дальше. Пройдя еще сорок четыре ступени, Самуил снова остановился: — А вот и вторая. Когда же наконец остались позади последние сорок четыре ступени и третья дверь открылась, в глаза Юлиусу внезапно ударил свет. — Мы пришли, — сказал Самуил. Они оказались в круглом помещении, которое освещала лампа, подвешенная к потолку. Комната имела шагов десять в поперечнике. По стенам не было никакой деревянной отделки — голый камень. Под лампой стоял черный стол и несколько стульев. — Давай присядем и поболтаем, — сказал Самуил. — У нас есть верных минут пятнадцать. Они придут не раньше двух. — Кто придет в два? — спросил Юлиус. — Сам увидишь. Я же просил тебя не удивляться ничему. Ну же, потолкуем. И он сел; Юлиус последовал его примеру. — Ты пока видел только часть того, что можно назвать вторым дном замка. Остальное мы осмотрим, как только вся компания будет в сборе. Однако и того, что ты успел увидеть, достаточно, чтобы заставить тебя предположить, что истинным строителем здесь был вовсе не тот архитектор, которого нанял твой отец. Должен признаться, что я принял некоторое участие в этом деле. Бедняга-архитектор, состоящий на службе двора и правительственного кабинета, совсем не в ладах с готикой. Вот он и пришел в библиотеку Гейдельберга, чтобы порыться в старинных гравюрах. Можешь себе представить, как спасовал этот недотепа, только и умеющий, что расставлять, где прикажут, строеньица в греко-римском стиле, когда ему предложили воздвигнуть родовое гнездо, достойное Гёца фон Берлихингена! Он один за другим набросал несколько планов, при виде которых дружно содрогнулись бы и Эрвин фон Штейнбах, и Фидий. К счастью, я как раз в то время оказался там и убедил его, что мне якобы удалось откопать доподлинные чертежи Эбербахского замка. То-то он возликовал! И предоставил мне полную свободу действий, тем более что у меня были свои причины не трубить повсюду о собственном участии в этом строительстве. Моя скромная персона в лучах его славы была совсем незаметна. Таким образом, я от души позабавился, восстанавливая вплоть до мельчайших подробностей замок какого-нибудь пфальцграфа. Как ты находишь, удалось мне воскресить этого каменного Лазаря? Получилось сносно, не правда ли? — Изумительно, — задумчиво протянул Юлиус. — Архитектор, — продолжал Самуил, — знал из всего этого лишь ту часть, что при свете дня величаво красуется наверху. Благодарение Богу, он не мог находиться здесь постоянно, этот милый человек, ему же еще надо было строить во Франкфурте свои беленькие четырехугольные детища. А поскольку рабочие оставались в моем полном распоряжении, я и пользовался этим, не объясняя ему, как именно. Под предлогом, что будто бы надо укрепить основание замка и устроить надлежащие подвалы, я заставил каменщиков за мой счет выложить несколько лестниц и перегородок: «Так показано на старинных чертежах», — говорил я им. Мой ученый друг-архитектор ни разу ничего не заподозрил. Таким образом, занимаясь возведением замка, я на самом деле строил не один замок, а два: один, видимый всем, на поверхности, другой внизу, под землей. Как видишь, я не бахвалился попусту, когда сказал тебе, что в твое отсутствие немного подзанялся архитектурой. — Но с какой целью ты делал все это? — спросил Юлиус. — Чтобы немножко заняться политикой. — Как так? — пробормотал его собеседник, чувствуя, что им овладевает странное смятение. С суровым видом Самуил отвечал: — Юлиус, по-моему, ты до сих пор не удосужился спросить меня о делах Тугендбунда. Похоже, ты о нем и думать забыл? Где, скажи, тот прежний Юлиус, кого приводила в благоговейный трепет мысль о свободе и благе отечества, кто так восставал против чужеземного гнета и в любую минуту был готов пожертвовать жизнью во имя правого дела? Ну да, знаю, это банальная история: студенты, окончив курс, часто оставляют в стенах университета свою молодость, возвышенные стремления, великодушные помыслы — короче, свою бессмертную душу. Все это вместе с какой-нибудь старой забытой трубкой остается валяться где-нибудь на краю стола в зале, куда сходились на теплую встречу лисы. Тот, кто еще недавно почитал ниже своего достоинства ответить на поклон обывателя, сам становится обывателем, женится, плодится, проникается почтением к знати, преклоняет колена перед властями и приходит к убеждению, что его прежняя решимость сражаться за благо человечества и независимость родной страны была всего лишь смешным ребячеством. Но я думал, что мы предоставим такого рода метаморфозы стаду посредственностей, я считал, что есть еще в подлунном мире избранные сердца, способные сохранить верность своему высокому предназначению. Юлиус, ты все еще с нами? Да или нет? — Я ваш навсегда! — вскричал Юлиус, и глаза его засверкали. — Только нужен ли я вам еще? Ох, Самуил, пойми же: если я не заговаривал с тобой о Тугендбунде, причиной тому было не равнодушие, а угрызения совести. В день моей свадьбы состоялась ассамблея Союза, а я ее пропустил. Чего ты хочешь? Я был так счастлив, что забыл о своем долге. С тех пор сознание вины не покидает меня. Мне стыдно вспоминать об этом, меня мучает раскаяние. Я не говорил с тобой о Тугендбунде не потому, что больше о нем не думаю, совсем напротив — потому, что думаю слишком часто. — А если бы я предоставил тебе случай не только оправдаться в глазах товарищей по Союзу, но и возвыситься? Заслужить не только прощение, но и благодарность? — О, с каким восторгом я бы ухватился за такую возможность! — Что ж! — сказал Самуил. — А теперь давай помолчим и послушаем. В то же мгновение зазвонил колокольчик. Самуил не пошевелился. Звон повторился во второй раз, потом в третий. Только тогда Самуил встал. Подойдя к маленькой дверце, расположенной напротив той, в которую они вошли, он открыл ее. Юлиус увидел лестницу. Она служила продолжением первой и, вероятно, выходила к подножию обрыва над Неккаром. XXXVI ЛОГОВО ЛЬВА Почти тотчас в комнату вошли трое в масках. Первый из них нес факел. Самуил отвесил им чрезвычайно почтительный поклон и указал на кресла. Но вошедшие застыли на месте, видимо удивленные присутствием Юлиуса. — Господа, перед вами Юлиус фон Гермелинфельд, хозяин этого замка, — светским тоном сказал Самуил. — Он готов предоставить его в ваше распоряжение, пока же почитает своим долгом принять вас здесь как почетных гостей. Юлиус, это наши предводители, члены Высшего совета, они сегодня впервые явились сюда, дабы оценить убежище, которое мы для них приготовили. Неизвестные в масках, скупыми жестами дав понять, что они удовлетворены объяснением, сели. Самуил и Юлиус остались стоять. — Легко ли господа отыскали дорогу? — осведомился Самуил. — Да, — отвечал один из троих. — Мы шаг за шагом следовали плану, начертанному вами, а он весьма точен. — Эта комната, если она вам подходит, могла бы служить для ваших приватных совещаний. — Великолепно. Но были ли приняты все предосторожности, необходимые для нашей безопасности? — Вы убедитесь в этом сами. Юлиус, помоги мне тянуть этот канат. И Самуил указал на толстый канат, спускавшийся со свода у гранитной стены; он был сплетен и скручен из железных нитей. Вдвоем повиснув на узле каната, приятели притянули его книзу примерно на фут, и Самуил зацепил его за торчавший из стены стальной крюк. — Благодаря этому, — пояснил он, — только что открылись двадцать люков-ловушек на каждой из двух ведущих сюда лестниц. Как видите, три железные двери с крепкими запорами, которые там устроены, по сути, уже излишни. Теперь даже целой армии не удалось бы добраться до вас: для этого пришлось бы разве что пустить в ход артиллерию и разнести замок до последнего камня. К тому же на случай бегства здесь четыре выхода. — Хорошо! — промолвил главный. — А теперь, — продолжал Самуил, — не угодно ли взглянуть на большую залу для заседаний Генеральной ассамблеи? — Мы здесь затем, чтобы осмотреть все. — Тогда подождите, пока я закрою люки, — сказал Самуил. Он отцепил кольцо от крюка, канат взметнулся вверх, и послышался глухой отдаленный грохот — это захлопнулись люки. Потом Самуил взял факел, отворил дверцу, через которую вошли трое предводителей, и все пятеро стали спускаться по лестнице. Пройдя два десятка ступеней, Самуил нажал на пружину, спрятанную в граните стены, и перед ними открылся вход в длинный прямой коридор. Самуил предложил высоким посетителям последовать за ним туда. Они шли минут пятнадцать, пока наконец не увидели какую-то дверь. — Это здесь, — сказал Самуил. Он отпер дверь, и его спутники оказались в обширной зале, высеченной в скале. Здесь свободно могли бы разместиться человек двести. — Теперь мы уже не в подземелье под замком, — сказал Самуил. — Наши братья будут входить сюда со стороны горного склона и не узнают, что между этой залой и Эбербахским замком существует какая-либо связь. Я устроил все именно так, на случай если какой-нибудь Отто Дормаген донесет и место ассамблеи будет открыто. Таким образом хозяева замка останутся вне подозрений и не придется искать новое место для приватных совещаний. Итак, теперь вы видели все. Подходит ли вам такое предложение? Вы довольны? — Довольны и признательны, Самуил Гельб. Мы одобряем это убежище, так искусно устроенное и столь мощно защищенное. Отныне предводители братства станут вашими частыми гостями. Это уже вторая важная услуга, оказанная вами Союзу. Благодарим вас обоих. — Нет, — сказал Юлиус. — Я не могу принять эту честь, она всецело принадлежит Самуилу. Я был бы счастлив разделить его замыслы и труды; я признателен ему за то, что он распорядился моим замком так, как я сам был бы рад им распорядиться. Но я был тогда в отъезде, и, следовательно, здесь нет никакой моей заслуги. — Не отрицайте ее, Юлиус фон Гермелинфельд, — отвечал предводитель. — И примите нашу благодарность без колебаний, вы имеете право на нее. Самуил Гельб не смог бы подобным образом располагать вашим домом, если бы не был уверен в верности и величии вашей души. Вы оба много сделали для Союза и для Германии, и, чтобы достойно вознаградить обоих, мы присваиваем вам тот же ранг, что уже присвоили Самуилу Гельбу. Юлиус фон Гермелинфельд, отныне вы тоже адепт второй ступени. — О, благодарю! — вскричал Юлиус, гордый и ликующий. — Нам же остается лишь откланяться, — сказал предводитель. — Я вас провожу, — предложил Самуил. — Юлиус, подожди меня здесь. И он вывел посетителей через один из верхних ходов. Лошади, привязанные к деревьям, ждали их у выхода из подземелья. Потом Самуил возвратился, чтобы забрать с собой Юлиуса. Тот принялся с жаром благодарить его. — Ба! — усмехнулся Самуил. — Разве я не сказал тебе, что занимался немножко и геологией? Только и всего. Однако не воображай, что, выдалбливая все эти пещеры, я опустошал кошелек твоего отца. Они обошлись тебе не слишком дорого, потому что уже были здесь. Вероятно, прежние владельцы замка вырыли их на случай осады. Эта громадная скала, подобно пчелиным сотам, вся пронизана коридорами и пещерами. Кстати, прими добрый совет: не вздумай бродить там один. Эти подземелья просто-напросто поглотят тебя, как губка — каплю воды. Для всякого, кто не изучил эти места так, как я, они полны ловушек: ты в два счета свалишься в какой-нибудь потайной люк. — Теперь я понимаю, — сказал Юлиус, — почему ты мог обещать Христиане примчаться на ее зов. Где-то здесь у тебя есть своя комната? — Да, черт возьми! Я здесь и живу. Хочешь, покажу тебе мои апартаменты? — Хочу, — сказал Юлиус. Самуил свернул в тот коридор, что заканчивался большой залой, и они с Юлиусом минут пять шли по нему. Потом справа показалась дверь. Остановившись, Самуил ее отпер, и они, поднявшись на пятьдесят ступенек вверх, достигли обширной пещеры с настланным полом, разделенной на три части: жилую комнату, конюшню и лабораторию. В комнате находилась кровать и еще несколько предметов самой необходимой мебели. В конюшне лошадь Самуила, жуя, стояла над охапкой сена. Лаборатория была загромождена ретортами, колбами, книгами, пучками высушенных трав. Видимо, почти все время Самуил проводил именно здесь. Из угла смешно и жутко скалился человеческий скелет. На печи стояли две стеклянные маски. Того, кто вошел бы в эту таинственную пещеру, предварительно увидев где-нибудь, на какой-нибудь гравюре, келью рембрандтовского «Философа», должен был бы глубоко поразить этот контраст: сравнение столь мирного приюта, озаренного благостью веры и мягким сиянием заходящего солнца, с этим мрачным кабинетом, запрятанным под землю, окруженным тьмой вечной ночи, где так мертвенно-угрюмо мерцал огонь светильника. Такому наблюдателю, верно, почудилось бы, что после сияния Божьего лика он видит кровавый отблеск адских углей. — Вот мое пристанище, — сказал Самуил. При виде этой лаборатории, походившей на старинное обиталище алхимика, Юлиус не смог подавить в душе какого-то мучительного и странного предчувствия. — Однако, — продолжал Самуил, — ты уже давно не был на свежем воздухе. Без привычки, стоит задержаться здесь, и гора начинает всей своей тяжестью давить на плечи. Давай-ка я выведу тебя на свет Божий. Только подожди, пока я разожгу мой очаг и вскипячу кое-какие травки: я собрал их сегодня утром. Покончив с этим, он сказал: — Идем. И Самуил в молчании повел Юлиуса вверх по лестнице, а она вскоре вывела их на ту, по которой они спускались. Тут Самуил заговорил снова: — Обрати внимание на эти две двери. Запомни их хорошенько. Когда тебе придет охота меня навестить, отомкни то панно в библиотеке, спустись на сорок четыре ступени. Тогда и окажешься перед этими дверьми. Правая ведет в круглую залу, левая — ко мне. Вот тебе ключ. У меня есть другой. Он проводил Юлиуса до самых дверей библиотеки. Там они простились, и Юлиус, с облегчением вдыхая вольный воздух и радуясь солнечному свету, сказал: — До скорого свидания. — Как тебе будет угодно. Дорогу ты знаешь. XXXVII ПРИВОРОТНОЕ ЗЕЛЬЕ Самуил возвратился к себе в лабораторию. Варево, которое он поставил на огонь, кипело. Он дал ему еще немного настояться, а сам, взяв ломоть хлеба и плеснув в кружку немного воды, стал есть, запивая хлеб водой. Окончив трапезу, он достал пузырек, влил туда микстуру, и спрятал пузырек в карман. Потом он взглянул на часы. Было без четверти пять. «У меня еще три часа в запасе», — сказал он себе. И, взяв книгу, он погрузился в чтение. Иногда он откладывал ее в сторону и начинал что-то записывать. Проходили часы, а он ни на миг не отрывался от работы, не делал ни единого лишнего движения, только переворачивал страницы и набрасывал свои заметки. Наконец он отложил книгу, пробормотав: — Пожалуй, сейчас самое время. Снова вытащил часы: — Половина восьмого. Отлично. Он встал, прошел через конюшню в подземный ход и стал подниматься без факела по крутому откосу, не касаясь стен, так же ловко, как если бы прогуливался за городом при свете дня. Затем он остановился и стал прислушиваться. Убедившись, что кругом царит тишина, особым образом нажал на выступ скалы, тот повернулся, открыв проход, и Самуил вышел. Самуил стоял теперь позади хижины Гретхен, на том самом месте, где рано утром он так удивил Христиану и Гретхен своим внезапным появлением. Сумерки уже сгустились. Но Гретхен еще не пригнала своих коз. Незваный гость подошел к дверям хижины. Они были заперты. Он вытащил из кармана ключ, отпер и вошел. В ларе лежала половина буханки хлеба — ужин Гретхен. Самуил взял хлеб, капнул на него три капли из пузырька, принесенного им с собой, и положил хлеб на прежнее место. — Для первого раза, в виде подготовки, хватит и этого, — пробормотал он. — А завтра в это же время я вернусь и удвою дозу. Он вышел и запер за собой дверь. Но прежде чем снова нырнуть в свой подземный ход, он остановился и поглядел назад. Теперь хижина Гретхен была слева от него, а справа высился замок, силуэт которого уже терялся в густых вечерних сумерках. Только окна ярко освещенных покоев Христианы сияли посреди темного фасада. Мрачный огонь, словно молния, сверкнул в его глазах. — Да, вы будете моими, вы обе! — воскликнул он. — Я войду в ваши судьбы, когда пожелаю, так же свободно, как вхожу в ваши жилища. Я истинный хозяин этого замка и этой скалы, а теперь я хочу стать и господином тех, кого можно назвать их душой, — темноволосой Гретхен, суровой и дикой, как эта зеленая лесная чаща, и белокурой Христианы, изысканной и великолепной, словно ее дворец — драгоценное создание искусства. Я хочу! Теперь я уже и сам не мог бы отступить, даже при желании. Моя воля стала законом моей жизни и роком — вашей. Вы сами виноваты! Зачем ваша так называемая добродетель бросала вызов моей, с позволения сказать, безнравственности, борясь с ней и даже до сих пор, на вашу беду, побеждая? Почему ваша мнимая слабость презирала, оскорбляла и, накажи меня Бог, даже ранила то, что я привык считать моей силой? Подумать только, ведь это продолжается уже больше года! Так могу ли я позволить себе потерпеть поражение в этой жестокой борьбе, где ваша гордыня противостоит моей? Я, привыкший в целом свете не страшиться никого, кроме самого себя, могу ли из-за каких-то двух детей отречься от моего самоуважения — последнего чувства, еще живущего во мне? К тому же ваше поражение мне необходимо в той великой битве, которую я, подобно Иакову, веду с Духом Божьим. Мне надо доказать, что человек тоже может стать властителем добра и зла, чтобы, подобно Провидению и даже наперекор ему, повергать во прах самых непреклонных и вынуждать ко греху самых незапятнанных. Наконец, может статься, что в любви, которой я требую от вас, таится секрет абсолютной истины. Сам Ловелас, гордец из гордецов, решился усыпить ту, которой хотел овладеть. Я же не усыплю тебя, Гретхен, напротив, ты пробудишься, ты познаешь самое себя! Маркиз де Сад, оригинал-сладострастник, в погоне за идеалом вечного духа беспощадно терзал бренную плоть. Я же, причиняя тебе страдания, овладею не твоей плотью, а твоей душой, Христиана. И тогда посмотрим, сколь успешными окажутся мои небывалые опыты, эта алхимия свободной человеческой воли! Однако, черт возьми, похоже, будто я ищу для моих действий какого-то оправдания и разумных причин? Еще чего! Я поступаю так, будь я проклят, потому что я таков как есть, потому, что это доставляет мне удовольствие и соответствует моей натуре: quia nominor leo[7]… А, вот и Гретхен возвращается домой. Гретхен действительно приближалась, озаренная бледным светом звезд, гоня перед собой свое стадо. Она брела рассеянно, погруженная в задумчивость, низко склонив голову. «Эта уже грезит обо мне!» — с усмешкой сказал себе Самуил. В то же мгновение распахнулось окно в замке, и острый взгляд Самуила различил Христиану: опершись на перила балкона, она подняла свои прекрасные синие глаза вверх, к темнеющей лазури небес. «А эта все еще помышляет только о Господе Боге? — подумал Самуил, кусая губы. — Ничего! Еще прежде, чем звезды в следующий раз взойдут на небосклон, я заставлю ее думать обо мне — о человеке, чьих сил хватило бы, чтобы за двадцать четыре часа перенести с места на место целый город или сломить живую душу. И, резко повернувшись, он исчез в недрах скалы. XXXVIII СЕРДЕЧНЫЕ И ДЕНЕЖНЫЕ НЕВЗГОДЫ ТРИХТЕРА На следующий день в десять утра Самуил явился в гейдельбергскую гостиницу «Ворон» и осведомился, дома ли Трихтер. Слуга ответил утвердительно, и Самуил поднялся в номер своего дражайшего лиса. Трихтер выказал большую радость и непомерную гордость той честью, что выпала ему на долю: подумать только, сам сеньор посетил его! От восторга он даже выронил из рук громадную трубку, которую только что раскурил. За тот год, что мы не видели нашего друга Трихтера, он успел в некотором смысле расцвести. Казалось, его физиономия все это время бережно хранила неповторимый оттенок, приобретенный благодаря вину, поглощенному им в достопамятный день дуэли. Его лоб и щеки были столь багровы, будто он надел красную маску. Что до носа, для его описания потребовалась бы палитра самого великого Вильяма Шекспира, некогда поведавшего миру о носе Бардольфа. Подобно этому герою, Трихтер на месте носа имел сверкающий рубин, сиянием которого его благородный владелец мог бы освещать себе путь в ночи, благоразумно экономя на свечах. — О! Мой сеньор здесь, у меня! — возопил он. — Если позволишь, я тотчас сбегаю за Фрессванстом. — Чего ради? — удивился Самуил. — Чтобы он мог разделить мою радость и честь этого посещения. — Ни в коем случае. У меня к тебе серьезное дело. — Тем более! Фрессванст — мой закадычный друг и лучший из всех собутыльников. У меня нет от него тайн, и без него я не пускаюсь ни в какое предприятие. — Говорю тебе, это невозможно. Мне нужно поговорить с тобой с глазу на глаз. Дай-ка трубку, будем курить и беседовать. — Выбирай сам! — и Трихтер указал на длиннейший ряд трубок, развешанных на стене соответственно их размеру. Самуил взял самую большую, набил ее и стал раскуривать. Казалось всецело поглощенный этой процедурой, он полюбопытствовал: — Да, насчет Фрессванста. С каких это пор ты так его возлюбил? — С той самой дуэли, — отвечал Трихтер. — Я его люблю как побежденного противника. Таскать его повсюду за собой — это для меня все равно что не расставаться с моей победой, ходить с нею рука об руку. К тому же, ей-Богу, это самый добрый малый на свете. Нимало не дуется на меня за мое превосходство. Зато на Дормагена зол. Он его презирает за то, что тот тогда не дал ему двух капель твоей настойки, как ты предлагал. Он говорит, что ты спас мою честь, а Дормаген — не более чем его жизнь. Он ему никогда этого не простит. А как он тебя уважает! Ужасно завидует мне, что я твой лис. Быть же лисом Дормагена он больше не желает. И коль скоро место твоего лиса занято, он стал моим неразлучным другом, чтобы хоть так быть поближе к тебе. Мы с ним теперь сделались лисами-собутыльниками. Живем замечательно! Проводим дни, обмениваясь знаками взаимного расположения в форме все новых вызовов на приятнейшие застольные поединки. Заодно упражняемся на случай новой дуэли. — Мне кажется, вы уж и так достаточно закалены в боях! — сказал Самуил, выпуская колечко дыма. — О, то были сущие пустяки. Мы сильно продвинулись, ты бы удивился, если бы видел наши успехи. Тут уж поверь моему слову. — Я верю твоему носу. Однако эти беспрерывные возлияния, должно быть, изрядно обескровили ваши кошельки? — Увы! — Трихтер жалобно сморщился. — В том-то и горе, что, опустошая бутылки, вместе с тем быстро доходишь до дна кармана. За три первых месяца мы наделали таких долгов, что во всю жизнь не расплатиться. Зато теперь мы больше не клянчим взаймы. — Это как же? — Да просто никого не осталось, кто бы поверил нам в долг. Впрочем, мы теперь устроились так, что можем напиваться, сколько угодно, и ни пфеннига не платить. — Гм-гм! — недоверчиво протянул Самуил. — Тебе это кажется невероятным? Так слушай же. Вот наша тактика в двух словах: мы предлагаем пари. А поскольку мы всегда выигрываем, все расходы оплачивают зрители. Но даже этот благородный источник рано или поздно может иссякнуть. Увы, мы слишком непобедимы! Все меньше охотников держать пари против нас. Мы наводим страх. Какие же мы несчастные! Пьем мы так, что целый свет восторгается нашими подвигами. И тем не менее я чувствую, что близок злополучный день, когда не найдется больше ни единой души, готовой держать против нас пари. Платить станет некому, и что тогда делать? Что пить будем?! Трихтер помолчал и добавил скорбно: — А я так нуждаюсь в выпивке! — Значит, ты очень любишь вино? — спросил Самуил. — Да не вино само по себе, а то забвение, которое оно приносит. — О чем же ты так хочешь забыть? О своих долгах? — Нет, о своих поступках, — отвечал Трихтер, скорчив отчаянную гримасу. — Ах! Ведь я негодяй. У меня мать в Страсбурге, мне бы надо работать, чтобы помогать ей. А я, вместо этого, всегда сидел у нее на шее как последний подлец. Казалось бы, хоть после смерти отца я должен был стать для нее поддержкой, не так ли? Кто же еще, если не я? Так нет же! Я имел низость рассудить, что раз у меня есть дядюшка, ее брат, лейтенант наполеоновской армии, то пусть он и кормит свою сестру. Потом дядюшку убили, тому уж два года. У меня не оставалось больше никаких оправданий, и я сказал себе: «Ну все, прохвост, пора браться за ум!» Но дядюшка не в добрый час оставил нам небольшое наследство. Вот и вышло, что я, вместо того чтобы посылать матери деньги, повадился их у нее выпрашивать. И со дня на день откладывать исполнение своих благих намерений. Наследство было невелико, и мы его скоро проели. Тем скорее, что я почти все пропил, и не осталось ни крошки хлеба, ни капли вина. Как видишь, я отъявленный мерзавец. Я тебе все это рассказываю, чтобы объяснить, почему я пью: дабы заглушить угрызения совести. Я не хочу, чтобы ты принимал меня за обычного пьянчугу, за мерзкую губку для всасывания спиртного или за питейную машину. О нет, я не таков: пью, потому что страдаю. — И каким же образом ты рассчитываешь выпутаться из всего этого? — Понятия не имею. Как-нибудь. По-моему, все средства хороши. Ах! Если бы для того, чтобы у моей матери был кусок хлеба на старости лет, мне надо было умереть, я бы согласился с радостью. — Ты это серьезно? — спросил Самуил, задумавшись. — Серьезнее некуда. — Такое не вредно знать, — заметил Самуил. — Я запомню твои слова. А пока почему бы тебе не обратиться к Наполеону? Ведь брат твоей матери погиб на его службе. Он умеет вознаграждать тех, кто верно служил ему, — это качество всех великих людей. Возможно, он даст твоей матери пенсион или устроит на какое-нибудь место, чтобы ей было на что жить. Трихтер с надменным видом вскинул голову. — Я немец! — заявил он. — Пристало ли мне просить о чем-то этого тирана, угнетателя Германии? — Хорошо, ты немец, однако твоя мать родом из Франции, ты ведь сам когда-то говорил мне об этом? — Да, правда, она француженка. — В таком случае твоя щепетильность чрезмерна. Впрочем, об этом мы еще потолкуем. Сейчас самое главное расплатиться с твоими долгами. — О, это безумная мечта! Я давно отказался от нее. — Никогда не следует ни от чего отказываться. Об этом я и хочу с тобой поговорить. Кто самый свирепый из твоих кредиторов? — Поверишь ли, это отнюдь не какой-нибудь трактирщик! — сказал Трихтер. — Трактирщики, напротив, уважают меня, берегут, заманивают к себе как редкостного и удивительного выпивоху, как некий живой образец совершенства, которого трудно достигнуть, и охотно демонстрируют публике этот достойный поклонения феномен. Мои пари приносят им несметные барыши, тем более что вокруг меня, разумеется, кишит целая толпа подражателей. Я в своем роде создатель школы. К тому же мое появление в погребке производит фурор, я придаю питейному заведению блеск, служу ему лучшим украшением. Один ловкач, устроитель балов, хотел даже нанять меня за тридцать флоринов в месяц с условием, чтобы ему было позволено вставлять в свои афишки с программой вечера три слова: «Трихтер будет пить!» Я решил, что мое достоинство велит отказаться, но в глубине души был польщен. Так что — нет, трактирщики меня не преследуют. Самый беспощадный из моих кредиторов — Мюльдорф. — Портной? — Он самый. Под тем предлогом, что он меня одевает уже семь лет, а я еще ни разу ему не заплатил, этот подлец прямо проходу мне не дает. В первые шесть лет, стоило ему предъявить мне счет, как я тотчас заказывал ему новый костюм, обещая потом заплатить за все разом. Но вот уже год, как он вообще отказывается на меня шить. Однако мошеннику и этого мало, он имеет наглость самым дерзким образом изводить меня. Третьего дня, когда я проходил мимо его лавки, этот нахал забылся настолько, что, выскочив и преградив мне дорогу, принялся орать на всю улицу, что якобы все платье, что на мне, принадлежит ему, потому что я за него не заплатил. Не ограничившись одними словами, он даже позволил себе такой жест, будто хотел своей кощунственной рукой ухватить меня за шиворот! — Неужели он осмелился так обойтись со студентом? До такой степени пренебречь священными привилегиями Университета?! — вскричал Самуил. — Будь покоен, — сказал Трихтер. — Мой надменный взгляд вовремя осадил зарвавшегося наглеца. Я прощаю его. Могу себе вообразить всю ярость этого сангвинического бюргера, осатаневшего от долгого и тщетного ожидания кругленькой суммы. Ведь он даже не может подать на меня в суд, поскольку университетский закон запрещает обывателям давать взаймы студентам. К тому же, как я уже сказал, его возмутительное намерение не было осуществлено. — Но он пытался! Нет, это уже более чем намерение! — не унимался Самуил. — Необходимо, чтобы Мюльдорф был наказан. — Да, конечно, оно бы неплохо, но… — Что «но»?.. Мой приговор таков: Мюльдорф должен выдать тебе расписку о погашении твоего долга и, сверх того, в качестве возмещения за убытки выложить крупную сумму. Тебе это подходит? — Еще бы! Это просто великолепно. Но ты, должно быть, шутишь? — А вот увидишь. Подай-ка сюда все что нужно для письма. Трихтер смущенно почесал в затылке. — Ну же! — повторил Самуил. — Чем мне писать? — Видишь ли, — промямлил он, — у меня тут ничего такого нет. Ни чернил, ни пера, ни бумаги. — Так позвони. В гостинице, должно быть, все это найдется. — Не уверен, это ведь постоялый двор для студентов. Я, впрочем, никогда не спрашивал подобных вещей. На звонок Трихтера явился слуга. Когда он сбегал за письменными принадлежностями и принес их, Самуил велел ему подождать и, присев к столу, написал следующее: «Любезный господин Мюльдорф, Ваш доброжелатель рад сообщить, что Ваш должник Трихтер только что получил от своей матери пятьсот флоринов». — Кому письмо? Мюльдорфу? — спросил Трихтер. — Ему. — А что ты ему пишешь? — В своем роде предисловие. Так сказать, пролог комедии. Или драмы. — А-а-а! — протянул Трихтер, удовлетворенный, несмотря на то что ровным счетом ничего не понял. Самуил запечатал послание, написал адрес и передал письмо слуге: — Поручите это первому встречному стервятнику[8], пусть отнесет. А вот ему монетка за труды. Да не велите ему говорить, от кого он получил это письмо. Слуга ушел. — А теперь, Трихтер, сию же минуту ступай к Мюльдорфу, — распорядился Самуил. — Зачем? — Чтобы заказать себе костюм. — Но он же потребует от меня денег! — Само собой, черт возьми! И тогда ты пошлешь его к дьяволу. — Гм! Он, чего доброго, обозлится не на шутку, если я стану измываться над ним у него же в доме. — А ты в ответ станешь оскорблять его, чтобы вконец вывести из терпения. — Однако… — Что такое? — сурово оборвал его Самуил. — С каких это пор мой дражайший лис позволяет себе возражения, когда его сеньор изволит говорить с ним? Когда я управляю тобой, тебе нет нужды рассуждать самому: если ты и не видишь, куда я тебя веду, на то есть мои глаза. Отправляйся к Мюльдорфу, веди себя с ним донельзя грубо и нагло и моли Бога, чтобы он на этот раз не удержался от того жеста, который он однажды чуть было не позволил себе. — Неужели я должен стерпеть подобное оскорбление? — простонал уязвленный Трихтер. — Ну, зачем же! На сей счет ты волен действовать, повинуясь зову сердца, — подбодрил его Самуил. — Тогда все в порядке! — вскричал Трихтер, охваченный воинственным пылом. — Захвати с собой трость. — Это уж непременно! «Так начинаются все великие войны! — сказал себе Самуил. — И всегда из-за женщины! Христиана может быть довольна». XXXIX А ЧТО ОН МОГ, ОДИН ПРОТИВ ТРОИХ? Пять минут спустя Трихтер уже входил к Мюльдорфу, сдвинув шляпу набекрень, чванливый, готовый к ссоре и заранее разъяренный тем крайне неучтивым приемом, который он имел все причины ждать от портного. Мюльдорф встретил его с самой любезной улыбкой. — Соблаговолите же присесть, дорогой мой господин Трихтер! — воскликнул он. — Рад вас видеть! — Рады? — спросил Трихтер. — Да вы знаете ли, что привело меня сюда? — Догадываюсь, — отвечал портной, потирая руки. — Я пришел заказать себе полный костюм. — Чудесно. К какому сроку он вам требуется? — Немедленно, — заявил Трихтер, обескураженный приветливостью портного, тщетно пытаясь сообразить, что происходит. — Чего вы копаетесь? Снимите с меня мерку. Портной повиновался со всей возможной предупредительностью. Закончив, он сказал: — В субботу костюм будет готов. — Хорошо. Пришлете мне его с посыльным, — распорядился Трихтер, направляясь к двери. — Вы уходите? — удивленно спросил Мюльдорф. — А с чего бы мне здесь оставаться? — в свою очередь удивился Трихтер. — Я и не прошу вас остаться. Но надеюсь, что вы мне кое-что дадите. — Что именно? — Флоринов сто в счет заказа. — Добрейший Мюльдорф, — возразил Трихтер, — вы сегодня были со мной слишком любезны и слишком мило снимали с меня мерку, чтобы я мог ответить вам так, как уважающий себя студент должен отвечать на столь пошлые требования. Воспоминания о костюмах, которые вы успели мне сшить за последние семь лет, и предвкушение удовольствия от того нового, что вы обещали изготовить к субботе, побуждают меня сдержать законное возмущение. Я вас прощаю. — Простите и платите, — сказал Мюльдорф, протягивая руку. Трихтер с чувством пожал руку портного. — Если угодно, могу отплатить вам рукопожатием, — заявил он. — Но денег у меня нет. Ни пфеннига. И он шагнул к выходу. Мюльдорф преградил ему путь. — Ни пфеннига?! — закричал он. — А как же те пять сотен флоринов, что прислала ваша почтенная матушка? — Пятьсот флоринов? От моей матери? — повторил Трихтер. — Ах, что за прелестная фантазия! Мюльдорф, у вас прорезалось остроумие. — Стало быть, — кричал Мюльдорф в ярости, сдерживать которую был уже не в силах, — вам мало того, что вы не заплатили ни гроша по своим прежним счетам? Вы еще являетесь ко мне в дом и насмехаетесь надо мной, заказывая новые костюмы? — Стало быть, — откликнулся Трихтер, тоже начиная возбуждаться, — вы хотели посмеяться надо мной, когда встретили меня так почтительно и так услужливо снимали с меня мерку? — Итак, — взвизгнул Мюльдорф, хватая с конторки письмо Самуила и в бешенстве суя его под нос Трихтеру, — это письмо всего-навсего розыгрыш? — Итак, — взревел Трихтер, бросая злобный взгляд на письмо, — вы обещали мне полный костюм к субботе не из уважения, не ради той неоценимой чести, которую я вам оказываю, одеваясь у вас, а всего лишь потому, что вообразили, будто мои карманы набиты деньгами? И он потряс в воздухе своей кованой тростью. Однако и Мюльдорф в свою очередь сжал в кулаке портновский аршин. — Речь уже не о том, что я буду шить вам костюмы! — завопил вконец выведенный из себя кредитор. — Теперь разговор о тех, которые я для вас уже сшил! Вы должны заплатить за них или возвратить их мне обратно! И он стал наступать на Трихтера с поднятым аршином. Но не успел Мюльдорф замахнуться на студента аршином, как трость Трихтера всей тяжестью обрушилась на него. Мюльдорф издал вопль, резко отпрянул назад, высадив двойное стекло своей витрины, и вновь кинулся на Трихтера, чья трость так и свистела в воздухе. На крики портного прибежали двое соседей — колбасник и сапожник. Благородный Трихтер, не устрашившись численного превосходства противника, продолжал орудовать тростью и выбил сапожнику глаз. Но вдруг он ощутил боль в левой икре — этой раны он не мог ни отразить, ни предвидеть. То пес колбасника, поспешив на помощь своему хозяину, впился зубами в ногу его врага. Трихтер инстинктивно нагнул голову, чтобы посмотреть, что с его икрой. Воспользовавшись этим, его противники бросились на студента втроем и вышвырнули за дверь. Пинок был так силен, что доблестный Трихтер кубарем скатился в уличную канаву и забарахтался там вместе с псом: похвальное рвение не позволяло тому выпустить из пасти добычу. Столь энергично выдворенный вон, Трихтер успел только размахнуться своей тростью так, словно то был топор, и окончательно расколотить витрину. Но, уже падая, он успел заметить в дальнем конце улицы двоих лисов. — Собратья, ко мне! — закричал он что было сил. XL VERRUF[9] Теперь надобно с приличествующей случаю лаконичностью поведать читателю о последовавших событиях, столь же волнующих и стремительных, сколь важных для нашей истории. Услышав призыв Трихтера, два прохожих лиса подбежали и высвободили собрата из собачьих зубов. Потом, без объяснений сообразив, в чем суть происшествия, они ринулись на приступ портновской лавки. Разыгралась битва, сопровождаемая страшным шумом. Заслышав его, отовсюду стали сбегаться как соседи-ремесленники, так и студенты. Схватка грозила охватить все и вся, но тут подоспел полицейский дозор. Трихтер с приятелями оказались таким образом между молотом и наковальней: впереди наступали лавочники, сзади наседала полиция. Как бы доблестно они ни оборонялись, такое положение делало всякое геройство безнадежным. Надо было отступать. Нескольким студентам удалось ускользнуть, но Трихтер и еще двое лисов были схвачены: крепкие руки стражников вцепились в них и поволокли в тюрьму. К счастью, тюрьма находилась в двух шагах от места происшествия, а то не миновать бы новой драки. Со всех сторон уже начали стекаться группы студентов, было даже предпринято несколько попыток освободить пленников. Но полицейские, поддерживаемые лавочниками, отбили все атаки, и три лиса были благополучно посажены под замок. Слухи об этой стычке и оскорблении, нанесенном Университету, не замедлили распространиться по всей округе. Не прошло и десяти минут, как все студенты узнали об этом. Аудитории опустели во мгновение ока, и даже самым уважаемым профессорам пришлось читать лекции сначала спинам своих убегающих слушателей, а потом и пустым скамьям. На улицах собирались толпы. Подумать только: трое студентов арестованы за драку с обывателями! Все находили, что ситуация более чем серьезна и взывает к отмщению. Было решено, что следует обсудить положение сообща, и толпы повалили к гостинице, где обитал Самуил. Обстоятельства стоили того, чтобы доложить о них королю. Тот пригласил всех в громадную залу, уже знакомую читателю, ибо в начале нашего повествования именно там происходила теплая встреча лисов. Председательствовал на этом сборище Самуил собственной персоной, но право высказать свое мнение имел каждый из присутствующих. То была достопамятная сходка, настолько далекая от парламентской учтивости, насколько возможно. Само собой разумеется, все старались перещеголять друг друга грубостью, лихорадочной возбужденностью и яростной чрезмерностью своих предложений. И каждый новый призыв к мщению толпа встречала бурными рукоплесканиями. Один субъект из числа замшелых твердынь предложил даже поджечь лавку Мюльдорфа. Какой-то зяблик навлек на себя взрыв всеобщего гнева и был вышвырнут вон с гиканьем и свистом, ибо осмелился допустить, будто можно было бы ограничиться только требованием уволить полицейских, арестовавших Трихтера и его почтенных соратников. — Ну, мы им припарку приложим куда следует! — вопил кто-то из золотых лисов. — И мы добьемся, чтобы все полицейское начальство вышвырнули в отставку, хотя этого еще будет мало! Хор восклицаний, выражающих единодушное одобрение, взревел в ответ. Затем посыпались предложения все более свирепые и причудливые. Кто-то требовал за преступление Мюльдорфа наказать всех портных города: надо, кричал он, собрать нищих со всей округи и заставить портных бесплатно шить им одежду, пока не кончатся запасы ткани в их лавках. Еще один, чью речь даже хотели напечатать, утверждал, что все предложенное ранее не даст университетскому братству полного удовлетворения, поскольку в деле замешан не только портной, там были еще башмачник и колбасник, притом они задали студентам взбучку не в качестве именно портного, колбасника и башмачника, но как бюргеры, выразив тем самым естественную вековую ненависть этого сословия к студиозусам, из чего следует, что и мстить надобно всем бюргерам без исключения, а не одним лишь портным, колбасникам и башмачникам, так что единственный способ всерьез отстоять честь Университета — незамедлительно подвергнуть разграблению весь город. Дискуссия не затухала, напротив, разгоралась все сильнее, благо пылающие мщением умы присутствующих беспрерывно подбрасывали новое топливо, не давая пожару страстей угаснуть. Но вот со своего места поднялся Самуил Гельб. Тотчас воцарилось глубокое молчание, и в этой почтительной тишине председательствующий заговорил так: — Дорогие собратья! Господа! Здесь были высказаны мысли столь превосходные, что Университету не оставалось бы ничего иного, как только выбрать из предложенных разнообразных способов отмщения то, что своим великолепием превосходило бы все прочие. Однако да позволят мне достопочтенные предыдущие ораторы обратить их внимание на одно скромное обстоятельство. Не находите ли вы, что перед нами стоит задача, быть может, даже более неотложная, чем месть нашим недругам… — Слушайте! Слушайте! — раздались возгласы с мест. — Прежде чем мстить врагам, надо спасти наших друзей! — провозгласил Самуил, и бурные аплодисменты были ему ответом. — Вспомните: пока мы здесь предаемся словопрениям, трое наших собратьев томятся в тюрьме. Они ждут нашей помощи, они недоумевают, видя, что мы не спешим к ним на выручку, они уже вправе усомниться в нашей дружбе! — Браво! — взревели голоса. — Верно говорит! Он прав! — Возможно ли?! Уже полчаса как три студента сидят под замком, и их все еще не освободили! Он сделал паузу, оценил глубокое впечатление, произведенное на толпу его речью, и продолжал: — Начнем же с их спасения, прочим мы успеем заняться потом! — Правильно! Прекрасно! Слушайте! — прокатилось по залу. — Наш долг — открыть перед ними ворота тюрьмы, чтобы наши друзья могли бок о бок с нами насладиться расправой над их оскорбителями! — заключил оратор под громовые крики одобрения. Собравшихся охватило лихорадочное возбуждение. Услышав призыв к действию, студенты бросились вооружаться чем попало, будь то колья, железные прутья или деревянные брусья. Не прошло и пятнадцати минут, как осада тюрьмы началась. Все это произошло так быстро, что нападение застало власти врасплох. Они даже не успели усилить тюремную охрану: кроме обычных часовых, там никого не оказалось. Заметив толпу студентов в момент, когда она повалила из-за угла улицы, начальник караула велел запереть ворота. Но что могла сделать дюжина солдат против добрых четырех сотен нападавших? — Вперед! — крикнул Самуил. — Надо спешить, пока не подошло подкрепление! И он, возглавив группу студентов, вооруженных громадным брусом, первым ринулся к воротам. — Огонь! — скомандовал начальник караула, и град пуль посыпался на осаждающих. Но студенты не отступили ни на шаг. Раздалось несколько пистолетных выстрелов. И тотчас, прежде чем охрана успела перезарядить ружья, два десятка брусьев и бревен стали яростно таранить ворота тюрьмы. Ворота подались. — Смелей, ребята! — кричал Самуил. — Еще напор, и мы внутри! А ну, обождите. Он оставил брус и, схватив железный лом, подсунул его под ворота. Десятка полтора лисов последовали его примеру, и ворота слегка приподнялись. — Теперь на приступ! — закричал Самуил. Раздался грохот двух десятков брусов, таранящих ворота, и те тотчас с шумом рухнули. Второй залп грянул навстречу студентам. Но Самуил уже ворвался во двор тюрьмы. Один из солдат прицелился в него, однако Самуил прыжком, достойным пантеры, кинулся на врага, и караульный, получив удар лома, свалился бездыханный. — Оружие долой! — приказал Самуил страже. Но приказ уже не был нужен. Толпа студентов, следом за ним вломившись во двор, так затопила его, что караульным в этой толчее стало невозможно пошевелиться, а не то что вскинуть ружье для выстрела. Кроме солдата, убитого Самуилом, на земле валялись еще трое более или менее серьезно раненных пистолетными пулями. Среди студентов семь-восемь человек тоже пострадало, но, к счастью, довольно легко. Разоружив караульных, толпа поспешила к камерам, где томился Трихтер и его двое товарищей. Все они были тотчас освобождены. Затем победители выломали все окна и двери, а потом ради забавы или, быть может, из похвальной предусмотрительности сделали попытку разнести тюрьму, тут и там нанеся зданию известный ущерб. В то время как они предавались этим увлекательным упражнениям, пришло известие, что академический совет собрался и сейчас как раз судит зачинщиков бунта. — Ах, так! — сказал Самуил. — Что ж, в таком случае и мы будем судить академический совет. Эгей! — закричал он во все горло. — Лисы и зяблики, станьте на страже у тех ворот, что ведут на улицу. Сейчас сеньоры проведут совещание. Сеньоры собрались в приемной зале тюремного замка. Самуил тотчас взял слово. На этот раз его речь была кратка и по-военному отрывиста, в манере Тацита. Шум погрома и отдаленный рокот барабанов служили ей приличествующим аккомпанементом, и ни один из двадцатилетних сенаторов, внимавших оратору, ни словом не прервал его. — Слушайте! — говорил Самуил. — Нельзя терять ни минуты. Уже бьют сбор. Войска скоро будут здесь. Поэтому решение надобно принять немедленно. Мое мнение таково: нам предлагали все виды расправы, от поджога дома Мюльдорфа до разграбления города, и в каждом предложении есть своя привлекательность, это бесспорно. Но все это повлечет за собой столкновения с войсками, кровопролитие, гибель дорогих нам друзей. Не лучше ли было бы добиться чего-либо подобного, но без ненужных жертв? Ведь какова наша цель? Проучить бюргеров. Отлично! Но есть способ наказать их куда страшнее, чем просто разбить несколько окон или поджечь пару построек. Мы можем за пятнадцать минут разорить весь Гейдельберг. Для этого нам достаточно уйти отсюда. Вы подумайте: чем жив Гейдельберг? Только нашим присутствием! Кто кормит портных? Те, кто носит их платья. На ком держится благополучие башмачников? На тех, кто покупает их обувь. Кому колбасники обязаны своим процветанием? Тем, кто ест их колбасу! Итак, стоит лишь отнять у торговцев их покупателей, а у профессоров — их студентов, и в тот же миг не станет ни профессоров, ни торговцев. Без нас Гейдельберг будет подобен телу, лишенному души. То есть мертвецу. Торговец осмелился отказать студенту, желавшему приобрести его товар?! Прекрасно! Пусть в ответ на это все студенты предоставят торговцам без помех владеть своими товарами. Тогда увидим, чья возьмет! Один из них не пожелал обслужить одного из нас — что ж, теперь им некого станет обслуживать! Мы можем преподать столь впечатляющий урок, что его занесут в летопись бургеншафта: пусть он послужит примером для будущих студентов и держит в страхе филистеров грядущих веков. Короче, я предлагаю массовый исход, эмиграцию всего Университета и Verruf городу Гейдельбергу! Гром рукоплесканий заглушил последние слова Самуила. Исход был одобрен единодушно, голосования не потребовалось. XLI МУДРОСТЬ ЗМИЯ И СИЛА ЛЬВА Сеньоры рассыпались среди толпы, спеша объявить всем о принятом решении, тотчас вызвавшем новые вопли восторга. Условились, что остаток дня студенты потратят на сборы, но никому не станут говорить о своих планах, а город покинут ночью, спокойно, без шума, чтобы бюргеры, проснувшись, были застигнуты врасплох изумлением и угрызениями совести. Когда все эти переговоры подошли к концу, прибежал запыхавшийся молоденький лис. Секретарь суда, приходившийся ему родственником и присутствовавший на заседании академического совета, сообщил юноше о его резолюции. Она была такова: если студенты вздумают упорствовать, городское ополчение получит приказ открыть огонь, дабы подавить бунт силой, чего бы это ни стоило. Если же бунтовщики угомонятся и вернутся к нормальной жизни, им будет объявлена амнистия — всем, кроме Самуила, который убил солдата и вообще, по-видимому, был зачинщиком всего этого беспорядка, ибо подстрекал к бесчинствам Трихтера, своего лиса-фаворита. Короче, во всем случившемся обвиняли только Самуила. Приказ об аресте был уже подписан, и для его поимки, вероятно, даже успели выслать отрад ополченцев. При таком известии из всех глоток вырвался единый крик: — Лучше драться, чем выдать нашего короля! Трихтер был особенно хорош в своем благородном негодовании. — Да что они себе вообразили? — кричал он. — Мы и волоску не позволим упасть с головы короля студентов! Он мой сеньор! Он освободил меня! Он Самуил Гельб, этим все сказано! А эти канальи из совета пусть только попробуют сунуться сюда! И он встал перед Самуилом, яростно скаля зубы и ворча, словно верный пес. Среди всей этой суматохи Самуил тихонько сказал что-то одному из студентов, и тот со всех ног побежал куда-то. — К бою! К бою! — вопила толпа. — Нет! — вскричал Самуил. — Никакого боя! Мы уже доказали свою храбрость, наши товарищи свободны, честь Университета спасена. Теперь же объявлен Verruf. Остается привести в исполнение наш вердикт, а для этого я вам не нужен. — Как? Ты хочешь, чтобы мы позволили арестовать тебя? — в смятении вопросил Трихтер. — О, будь покоен, им меня не взять, — с усмешкой отозвался Самуил. — Я сумею и в одиночку ускользнуть от их когтей. Стало быть, мы обо всем договорились: завтра утром в Гейдельберге не останется Гейдельберга — он будет там, где буду я. Что до формальностей, которые надлежит соблюсти, покидая город, то Трихтер знает их наизусть не хуже, чем дуэльный «Распорядок». Я же отправлюсь вперед, чтобы заблаговременно приготовить жилища на нашем Авентинском холме. Когда вы явитесь, над ним уже будет развеваться знамя Университета. — Где же это? — раздалось несколько голосов. — В Ландеке! — ответил Самуил. Толпа заволновалась, загудела: «В Ландеке? Пусть будет Ландек!» — «А что это еще за Ландек?» — «Кто знает? Впрочем, наплевать: если даже Ландека нет на свете, мы его придумаем!» — «Ура! В Ландек!» — Отлично! — сказал Самуил. — А теперь расступитесь, пропустите меня. Вон моя лошадь. Студент, с которым он недавно шептался, теперь появился верхом. Он спешился, и Самуил вскочил в седло. — А знамя? — напомнил он. Тот, кто до сих пор был в этой толпе знаменосцем, передал ему университетское знамя. Самуил обернул его полотнище вокруг древка, прикрепил к седлу своей лошади, захватил две пары пистолетов, саблю и, крикнув «До свидания в Ландеке!», пришпорил коня и галопом умчался прочь. На первом же уличном перекрестке он наткнулся на отряд полицейских, в беспорядке отпрянувших от копыт его лошади. Один из них, видимо, опознал его, так как послышалось какое-то восклицание и тут же несколько пуль просвистели мимо его головы. Самуил не привык оставаться в долгу: он обернулся и, не останавливаясь, разрядил в преследователей два из своих четырех пистолетов. Полицейские были пешие, так что Самуилову коню хватило нескольких прыжков, чтобы очутиться вне пределов досягаемости. Пронесясь вскачь по нескольким пустынным улицам, всадник вскоре галопом вылетел на большую дорогу. Самуил спешил не напрасно: почти тотчас после его отъезда в город вошли войска. Студентов тут же окружили, отрезав все пути к отступлению. Затем двенадцать полицейских агентов, охраняемые целым батальоном солдат, выступили вперед, и один из них с торжественным видом обратился к толпе. Он потребовал немедленной выдачи Самуила Гельба, обещая в этом случае амнистию для всех. Студенты не оказывали ни малейшего сопротивления и безмятежно предлагали: — Ищите. Начались поиски. Они продолжались уже минут десять, когда прибыл посланец с приказом академического совета. Один из полицейских, на которых Самуил налетел на всем скаку, известил совет, что король студентов покинул город. Совет счел это бегство первой важной победой сил порядка и тем удовлетворился. Теперь от студентов требовали только одного: чтобы они мирно разошлись. Их предупредили о том, что в противном случае будет применена сила. Толпа стала быстро редеть, и студенты спокойно разбрелись по своим квартирам. Члены совета были настолько же восхищены, насколько озадачены столь быстрым умиротворением. К концу дня их изумление и восторг лишь усугубились: в городе было тихо. Ни единой скандальной выходки и ссоры, даже ни одного угрожающего слова! Казалось, студенты вдруг совсем забыли о ярости, обуревавшей их еще сегодня утром. Наступила ночь. Бюргеры отошли ко сну, гордые своей победой. К десяти часам, как обычно, весь город уже сладко спал. Однако в полночь, если бы кто-нибудь из жителей случайно проснулся, он увидел бы престранное зрелище. XLII ПРОКЛЯТИЕ И ИСХОД В полночь двери гостиниц, где жили студенты, по некоей таинственной причине вдруг стали открываться одна за другой. Оттуда выскальзывали темные фигуры — по двое, по трое, в одиночку… По большей части студенты отправлялись в путь пешком, некоторые верхом, а кое-кто и в экипажах. И все скопище их, разрастаясь с каждой минутой, под покровом ночи двинулось к площади перед зданием Университета. Если на их пути попадался уличный фонарь, они осторожно, без шума снимали его со столба. На Университетской площади люди уже стояли тесно, плечом к плечу, а толпа все продолжала прибывать. Черные силуэты, из которых она состояла, подходили друг к другу, обменивались рукопожатиями, перешептывались. Одна из самых подвижных и болтливых теней принадлежала Трихтеру. Во рту у нашего старого знакомца торчала огромная трубка, а на его руке повисла молоденькая стройная девица. О женщины, неужели в самом деле имя вам — вероломство? Да, ибо эта девушка была Лолотта, прежняя подружка Франца Риттера. Победоносный Трихтер не только отнял у Дормагена его лиса, но и Риттера лишил возлюбленной. Воспользовавшись размолвкой между этим ревнивцем и его своенравной кокеткой, он в один прекрасный день сумел вытеснить былого дружка из ее сердца. В два часа ночи Трихтер, приблизившись к кучке студентов, стоявшей чуть особняком, лаконично распорядился: — Факелы! Мгновенно вспыхнуло десятка два факелов. Схватив один из них, Трихтер бешено замахал им у себя над головой, требуя тишины и внимания. Затем, повернувшись лицом к центру города, он суровым голосом торжественно провозгласил слова проклятия, воистину достойные стать в ряд с лучшими перлами античной поэзии: — О город, будь проклят! Проклят! Проклят! Ибо твои портные более не ценят высокой чести, что оказывают им студенты, позволяя их изделиям подчеркивать изящные формы студенческих тел! Ибо твоим башмачникам уже мало того, что их сапоги приятно обрисовывают наши мускулистые щиколотки! Ибо твои колбасники возмечтали об иной доле для своих свиней, удостоенных того, чтобы питать своими жизненными соками наши жилы, претворяясь в ту благородную кровь, чье кипение рождает в умах столь возвышенные мысли! Ибо, вместо того чтобы платить нам за это, они вообразили, будто мы же еще им что-то должны! Что ж, да будет так: пусть их платья, их башмаки, их мясо остаются при них! Пусть алчность приведет их к разорению! Их сукна да послужат саваном их благосостоянию! Да истреплют они до дыр сшитые для нас башмаки, тщетно пытаясь сбыть свои товары, пусть даже их женам придется натянуть на себя сапоги! И пускай их колбасы, протухнув, принесут чумную заразу в их собственные дома! Восплачьте же, бюргеры, обыватели, торговцы всех мастей! Отныне не будет вам ни дохода, ни веселья. Горе вам: больше вы уж не увидите, как мы проходим мимо ваших лавок, беззаботные, в разноцветных одеждах, бодро распевающие «Виваллера»! По ночам вы уж не будете вскакивать, разбуженные грохотом булыжников, которые мы, забавляясь, бывало, швыряли к вам в окна! Мы не станем больше целовать ваших дочек! Плачьте же, бюргеры! Особенно рыдайте вы, неблагодарные трактирщики! Всю надежду ваших кошельков мы уносим ныне на подошвах своих сапог! Вы сдохнете с голода: мы больше не будем раскупать ваши съестные припасы! Вы иссохнете от жажды: мы не станем больше пить ваши вина! С этими словами Трихтер стремительным движением опустил свой факел и затушил его, ткнув в мостовую: — Да погаснет жизнь Гейдельберга, как я гашу этот факел! И остальные девятнадцать факелоносцев, повторив его жест, провозгласили: — Да погаснет жизнь Гейдельберга, как мы гасим этот факел! Наступил мрак. Погашение факелов было сигналом к выступлению. Толпа двинулась в путь, и скоро людской поток уже выплеснулся на дорогу, ведущую к Неккарштейнаху. Само солнце, казалось, пришло в недоумение, когда его первые утренние лучи озарили это диковинное воинство. Там все было смешано самым причудливым образом, все клубилось и мелькало: мужчины, собаки, рапиры, трубки, топоры, женщины, лошади и кареты. Бледные, помятые физиономии, сонно мигающие глаза, растерзанная одежда студентов — все говорило об усталости. И каждый тащил с собой то, что было всего милее его сердцу или нужнее его телу: дорожные фляги с водкой, узелки с бельем — что угодно, но не книги. Все это напоминало то ли беженцев, спасающихся от вражеского наступления, то ли переселенцев. В каком бы глубоком секрете ни готовилось бегство, оно не могло укрыться от гостиничной прислуги и нескольких ранних пташек из торгового сословия. Поэтому в хвосте процессии уже пристроилась вереница тачек и ручных тележек, груженных хлебом, мясом, всевозможными спиртными напитками и съестными припасами. Трихтер, шагавший впереди всех, обернулся и, заметив знакомого содержателя питейного заведения, про себе удовлетворенно хмыкнул, вслух же обронил как можно небрежнее: — А, вот и маркитанты! Однако не прошло и минуты, как он, под каким-то предлогом оставив иноходца, на которого взгромоздил Лолотту, пропустил вперед себя весь караван, двинулся навстречу трактирщику, приказал налить большой стакан можжевеловой настойки и, только осушив его, снова присоединился к своей подружке. В Неккарштейнахе было решено остановиться и передохнуть. В дороге животы студиозусов изрядно подвело, и провизии, привезенной из Гейдельберга, до которой они в силу настоятельной необходимости согласились в последний раз снизойти, едва хватило, чтобы слегка утолить голод. Неккарштейнахским трактирщикам пришлось расстаться со всеми своими припасами вплоть до последнего цыпленка и последней бутылки вина. Подкрепившись таким образом, студенты продолжали путь. Часа через четыре они подошли к перекрестку. — Ах ты дьявольщина! — воскликнул Трихтер. — Дорожка-то раздваивается. Куда теперь прикажете идти: направо или налево? Я в сомнении, словно Буриданов осел меж двумя торбами овса. В эту самую минуту вдали послышался топот копыт. Облачко пыли, стремительно приближаясь, двигалось над той дорогой, что поворачивала влево. Мгновение спустя кое-кому уже удалось разглядеть всадника: то был Самуил. — Виват! — завопило сборище. — Куда теперь? — спросил Трихтер. — Следуйте за мной, — ответил Самуил. XLIII СЕКРЕТЫ НОЧИ И ТАЙНЫ ДУШИ Чем же был занят Самуил со вчерашнего дня, с тех самых пор как он покинул Гейдельберг? Накануне вечером он прискакал в Ландек часам к семи, то есть меньше чем через сутки после того, как он уехал оттуда. Он еще успел пробраться в хижину Гретхен. Вышел же он оттуда не более чем минут за пять до того, как пастушка пригнала своих коз домой. Она сделала это раньше обычного, не ожидая наступления ночи. С самого утра она ощущала необъяснимое недомогание, лишившее ее сна и аппетита. Весь день ее лихорадило. Девушка чувствовала какое-то нездоровое возбуждение и вместе с тем была совершенно разбита. Подоив коз и отведя их в загон, Гретхен зашла к себе в хижину, но тотчас снова вышла: ей сделалось нехорошо, она нигде не находила себе места. Душная июльская ночь грозила вконец истомить ее. Ни ветерка, ни единого освежающего дуновения — только стрекот кузнечиков, затаившихся во всех трещинах иссушенной зноем земли. Вся во власти тяжких противоречий, Гретхен томилась жаждой, словно эта измученная зноем почва, но пить ей не хотелось; дремотная тяжесть, разлитая в воздухе этой ночи, наполняла все ее существо, но она не могла уснуть. Казалось, всю окружающую природу отягощает таинственное, темное сладострастие. В птичьих гнездах возня и трепыхание, постепенно затихая, сменялись любовно-дремотным безмолвием. Травы источали терпкое благоухание. С неба струился мягкий прозрачный туман. Гретхен хотела вернуться в дом, но, охваченная оцепенением, продолжала сидеть на лужайке, сжав руки на коленях, устремив к звездному небу невидящий взгляд, хотя мысли ее витали неведомо где. Она терзалась и тосковала всем своим существом, сама не зная почему. Ей хотелось плакать. Казалось, слезы облегчили бы ее муку, и она отчаянно старалась вызвать их подобно тому, как раскаленная земля молит о капле росы. Она сделала над собой огромное усилие и наконец почувствовала, что меж ее воспаленных век проступает слеза. Что ее особенно удивляло, так это одна неотвязная мысль, за последние часы вдруг овладевшая ею наперекор ее воле. Мысль, которую она старалась, но никак не могла прогнать. Гретхен думала о Готлибе, том молодом пахаре, что в прошлом году просил ее руки. Почему этот парень у нее на уме? Отчего она вспоминает о нем с мукой и отрадой — она, которой он всегда был безразличен? Еще и месяца не прошло с тех пор, как Готлиб, встретив юную пастушку, робко спросил, не переменились ли ее намерения, все ли еще ей ничто не мило, кроме одиночества. Она тогда сказала ему, что свобода стала ей еще дороже, чем раньше. Готлиб пожаловался ей, что родители хотят заставить его жениться на Розе, девушке из их деревни. Гретхен не почувствовала ни малейшего укола ревности. Она с дружеской сердечностью посоветовала Готлибу уступить желанию родителей, и, нисколько не уязвленная ни в своих чувствах, ни в самолюбии, искренне радовалась, что этот славный малый сможет утешиться и познать счастье в союзе с другой. После той встречи она несколько раз вспоминала о возможной женитьбе Готлиба, причем думала о ней с тем же неизменным удовольствием. Отчего же теперь эта мысль внушает ей такие горькие сожаления? Почему ее охватывает невыразимое смятение, стоит лишь представить этого молодого человека в объятиях другой женщины? Зачем образ Готлиба так неотступно преследует ее, и она напрасно пытается прогнать это наваждение, отмахиваясь от него так же тщетно, как от тучи назойливых мух? А почему сегодня, вместо того чтобы, по обыкновению, гнать своих коз в горы или лесную чащу, она, напротив, все искала открытых полян, ее так и тянуло к опушке, поближе к равнине, где у Готлиба было несколько делянок? Зачем она целый день блуждала в тех местах? И отчего, когда Готлиб так и не появился, она почувствовала, как из глубины сердца поднимается смутная обида? Тогда-то Гретхен и решила вернуться домой, не ожидая сумерек. Внезапно она вздрогнула: ей послышался голос Готлиба. Она оглянулась и в самом деле увидела его: он шагал по выбитой дороге, возвращаясь с поля домой. Но он был не один. С ним рядом шли отец Розы и сама Роза. Он протянул руки своей невесте и весело заговорил с ней. Гретхен, скрывшись за деревьями, осталась незамеченной. Почему у нее больно сжалось сердце? Отчего она так и впилась в Розу ревнивым взглядом? Зачем жгучие тайны первой брачной ночи впервые в жизни приоткрылись ее умственному взору? С какой стати веселый смех Готлиба и горделивое довольство Розы мгновенно запечатлелись в ее памяти и теперь преследовали на каждом шагу? Почему то, чего она прежде желала, стало печалить ее? Как могло случиться, что она, никогда никому не желавшая зла, сидит здесь и глотает едкие слезы при мысли о чужом счастье?

The script ran 0.102 seconds.