Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эмили Бронте - Незнакомка из Уайлдфелл-Холла [1848]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: О любви, Роман

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 

– Ну, не очень часто. – Однако все же чаще, чем теперь я, и она тебя любит, я знаю и просто перед тобой благоговеет. Ни с чьим мнением она так не считается и говорит, что ты гораздо умнее мамы. – Просто она упряма, и мое мнение чаще совпадает с ее собственным в отличие от мнения вашей матушки. Но что, собственно, из этого следует, Милисент? – Видишь ли, раз ты имеешь на нее такое влияние, то, прошу тебя, внуши ей, что она, как бы ее ни убеждали, ни заставляли, ни соблазняли, ни в коем случае не должна выходить замуж ради денег, или титула, или положения в свете, или из-за каких-то еще суетных соображений, но только по любви, сочетающейся с обоснованным уважением. – В этом нет нужды, – ответила я. – Мы уже обсуждали с ней подобные темы, и могу тебя заверить, ее представления о любви и браке как нельзя более романтичны. – Нет, романтичные понятия тут только вредны. Я хочу, чтобы она представляла себе истинное положение вещей. – Ты права. Однако то, что свет клеймит как романтичность, нередко, по-моему, куда ближе к истине, чем принято считать. Хотя высокие мечты юности слишком часто сменяются пошлым практицизмом зрелости, это ведь еще не делает их ложными. – Что же, если ты считаешь ее представления верными, то укрепи ее в них, хорошо? Поддерживай их, насколько возможно. Ведь и у меня когда-то были самые романтические понятия… Нет, я вовсе не хочу сказать, что сожалею о своей судьбе, нет-нет, и тем не менее… – Понимаю, – сказала я. – Для себя ты своим жребием довольна, но не хотела бы, чтобы твоя сестра страдала так же, как ты. – Да. Или даже хуже. Ей будет гораздо тяжелее, чем мне, Хелен, потому что я-то, правда, довольна, хотя, быть может, ты и думаешь иначе. Я готова принести самую торжественную клятву, что не променяла бы моего мужа ни на какого другого, даже если бы для этого мне достаточно было сорвать вон тот лист! – Я тебе верю. Теперь его ты ни на кого не променяешь, однако некоторые его качества предпочла бы обменять на лучшие. – Да. Как и некоторые из моих собственных. Ведь и он, и я равно несовершенны, и я желаю ему стать лучше, точно так же, как себе. Ведь он станет лучше, Хелен, не правда ли? Ему же только двадцать шесть лет! – Возможно, – ответила я. – Станет, ведь правда? – повторила она. – Прости, что я соглашаюсь с тобой без особого жара, Милисент. Мне ни в коем случае не хотелось бы обескураживать тебя, но мои собственные надежды столько раз бывали обмануты, что я стала столь же холодна и недоверчива в своих ожиданиях, как самая сварливая старуха. – И все-таки не теряешь надежды? Что даже мистер Хантингдон способен исправиться? – Да, признаюсь, я еще храню ее и верю, что даже он… Видимо, надежда гибнет вместе с жизнью. А он намного хуже мистера Хэттерсли, Милисент? – Если хочешь услышать мое откровенное мнение, то, по-моему, их даже сравнивать нельзя. Только не обижайся, Хелен! Ты же знаешь, я не умею кривить душой. И тоже говори все, что думаешь. Я не обижусь. – Милочка, я нисколько не обиделась. И сама считаю, что такое сравнение во многом было бы в пользу Хэттерсли. Нежное сердце Милисент сказало ей, как дорого мне стоило подобное признание, и она выразила мне сочувствие совсем по-детски, – молча чмокнула меня в щеку, а потом отвернулась, подхватила на руки свою крошку и спрятала лицо в ее платьице. Как странно, что мы так часто плачем из жалости к друг другу, а о себе не проливаем ни единой слезы! Ее душа достаточно обременена собственными печалями, но она не выдержала мысли о моих! И от ее сочувствия я тоже всплакнула, хотя уже давным-давно не оплакивала своей судьбы. Однако Милисент действительно не очень притворяется, утверждая, что не жалеет о своем выборе. Она искренне любит мужа, а он, к сожалению, и правда нисколько не проигрывает в сравнении с моим. То ли он не столь безудержно предается излишествам, то ли благодаря более крепкому телесному здоровью они влияют на него не столь губительно – во всяком случае, он никогда не доводит себя до состояния, сходного с идиотизмом, и после разгульной ночи бывает лишь чуть более вспыльчивым или, в худшем случае, проводит утро в угрюмом раздражении. Но и оно лучше апатичной слабости и уныния, капризной мелочной сварливости, сносить которую особенно трудно, так как стыдишься за него. Но, с другой стороны, прежде с Артуром этого не случалось – просто теперь он стал менее вынослив, чем был в возрасте Хэттерсли. И если последний не исправится, то его здоровье не выдержит столь долгих испытаний. Он на пять лет моложе своего друга, и его пороки еще не взяли над ним полную власть. Он не сросся с ними, не превратил их в часть самого себя. Они пока льнут к нему не более, чем плащ, который он может сбросить в любую минуту, если захочет. Но как долго еще останется у него этот выбор? Хотя он игрушка своих страстей и чувств, хотя пренебрегает долгом и высочайшими привилегиями разумных существ, он вовсе не сластолюбец и предпочитает более здоровые и деятельные животные удовольствия тем, которые расслабляют и истощают человека. Он не превращает удовлетворение своих потребностей в целую науку, идет ли речь о радостях стола или о чем-либо другом. Он с аппетитом ест то, что ему подают, не унижая себя гурманством, той недостойной прихотливостью, которая так неприятна в тех, кого мы хотим уважать. Артур, боюсь, совсем предался бы ублажению плоти и дошел бы в этом до всевозможных злоупотреблений, если бы не страх непоправимо притупить вкус к подобным удовольствиям, что лишило бы его возможности и дальше ими наслаждаться. Для Хэттерсли, какой он ни отчаянный гуляка, все-таки, по-моему, надежда еще есть, и не такая уж малая. Нет, конечно, мне и в голову не придет винить бедняжку Милисент за его распущенность, однако я убеждена, что достань у нее мужества и желания откровенно высказать ему свое мнение о его поведении, а потом не отступать, это способствовало бы его исправлению, он начал бы обходиться с ней лучше и больше ее любить. Отчасти меня убедил в этом разговор с ним несколько дней тому назад. Я намерена ей кое-что посоветовать, но пока колеблюсь, зная, насколько это чуждо и ее понятиям, и ее характеру. А если мои советы не принесут пользы, то неизбежно сделают ее еще более несчастной. Случилось это на прошлой неделе, когда из-за проливного дождя общество коротало время в бильярдной, и мы с Милисент увели маленьких Артура и Хелен в библиотеку, надеясь приятно провести утро с нашими детишками, книгами и друг с другом. Однако менее чем через два часа наше уединение нарушил мистер Хэттерсли. Полагаю, проходя по коридору, он услышал голос дочки, которую просто обожает, как и она его. От него разило конюшней, где он наслаждался обществом себе подобных – то есть лошадей – с самого завтрака. Но моя маленькая тезка не обратила на этот аромат ни малейшего внимания: едва в дверях появилась могучая фигура ее папеньки, как она взвизгнула от восторга, покинула материнские колени, с радостным воркованием побежала к нему, протягивая ручонки, чтобы удержать равновесие, обняла его ногу, откинула головку и разразилась счастливым смехом. Неудивительно, что на его губах заиграла нежная улыбка, едва он посмотрел сверху вниз на прелестное личико, сияющее невинным весельем, на ясные голубые глаза и мягкие льняные кудри, упавшие на беленькую шейку и плечи. Но подумал ли он, как мало достоин подобного сокровища? Боюсь, такая мысль ему в голову не пришла. Он подхватил девочку на руки, и несколько минут продолжалась довольно буйная возня, но трудно сказать, кто громче смеялся и кричал – отец или дочь. Однако, как и следовало ожидать, этим грубым забавам настал конец: он ненароком сделал малютке больно, она заплакала и была посажена на колени матери с приказанием «разобраться с ней». Девочка вернулась к своей ласковой утешительнице с той же радостью, с какой убежала от нее, прильнула к ней, сразу же успокоилась, опустила утомленную головку на материнское плечо и вскоре уснула. А мистер Хэттерсли направился к камину, своей широкой фигурой заслонил от нас огонь, упер руки в бока, выпятил грудь и обвел комнату хозяйским взглядом, словно и она, и все в ней, и весь дом принадлежали ему. – Дьявольски скверная погода! – начал он. – Поохотиться нынче не придется, как погляжу. Затем внезапно и весьма громогласно он развлек нас куплетом разудалой песенки, промычал несколько тактов, присвистнул и продолжал: – Послушайте, миссис Хантингдон, а ваш муженек держит отличную конюшню. Не то чтобы большую, но превосходную. Нынче я побывал там, и, честное слово, мне давненько не приходилось видеть лошадок лучше Серого Тома, Черной Бесс и этого жеребчика… как его там?.. А, Нимврода! – Затем последовало подробное описание их статей, перешедшее вскоре в изложение великих свершений на ниве коннозаводства, которым он думает заняться, когда его папаша сочтет за благо отправиться в мир иной. – Не то чтобы я желал ему поскорее упокоиться, – добавил он. – По мне, пусть старикан коптит небо, пока ему самому не надоест. – Еще бы, мистер Хэттерсли! – Ну да. Такая уж у меня манера выражаться. Этого же не миновать, вот я и ищу, чем утешиться. Ведь так оно и следует, э, миссис X.? Но вы-то что тут вдвоем поделываете? А… леди Лоуборо где? – В бильярдной. – Вот уж красавица, так красавица! – продолжал он, устремляя взгляд на жену, которая, по мере того как он говорил, все больше бледнела и менялась в лице. – Как великолепно сложена! А черные жгучие глаза! А норов! Да и язычок тоже, когда она решает пустить его в ход! Она просто мое божество. Но ты не огорчайся, Милисент, я бы никогда на ней не женился, даже если бы за ней в приданое давали целое королевство. Мне мою женушку подавай. Ну же, ну! Чего ты куксишься? Или ты мне не веришь? – Нет, я тебе верю, – прошептала она грустно, с тоскливой покорностью судьбе и отвернулась погладить по головке спящую дочурку, которую положила на кушетку рядом с собой. – Так чего же ты злишься? Ну-ка, Милли, подойди сюда и объясни, почему тебе мало моего слова! Она подошла, положила миниатюрную руку на его локоть и, поглядев ему в лицо, сказала негромко: – Но что, собственно, это означает, Ральф? Только то, что, безмерно восхищаясь Аннабеллой – и за качества, которых я лишена, – своей женой ты предпочитаешь иметь меня, а не ее. Однако это же просто доказывает, что ты не считаешь нужным любить свою жену. Тебе довольно, если она ведет твой дом и нянчит твоего ребенка. Но я не злюсь, мне только очень грустно. Ведь, – прибавила она дрожащим голосом совсем тихо, снимая руку с его руки и устремляя взгляд на ковер, – если ты меня не любишь, то не любишь, и тут ничего изменить нельзя. – Верно. Но кто тебе сказал, что я тебя не люблю? Разве я говорил, что люблю Аннабеллу? – Ты сказал, что она твое божество. – Верно. Но божеству можно только поклоняться. И я поклоняюсь Аннабелле, но я ее не люблю, а вот тебя, Милисент, люблю, но не поклоняюсь тебе! – В доказательство своей любви он ухватил густую прядь ее светло-каштановых волос и принялся немилосердно ее дергать. – Правда, Ральф? – прошептала его жена, пытаясь улыбнуться сквозь слезы, и лишь погладила его по руке, показывая, что ей немножко больно от такой ласки. – Чистая правда, – ответил он. – Только ты иногда очень уж меня допекаешь! – Я? Допекаю тебя? – воскликнула она в понятном удивлении. – Вот именно ты. Вечной своей заботливостью и уступчивостью. Если мальчишку весь день пичкают изюмом и засахаренными сливами, ему захочется лимона, это уж как пить дать. И еще, Милли, ты же видела пляжи на морском берегу? Песок такой чистый, такой ровный на вид, такой мягкой под ногами! Но если тебе доведется полчаса брести по этому мягонькому ковру, в котором при каждом шаге ноги вязнут и тем глубже, чем сильнее ты на него наступишь, – то тебе это скоро надоест, и ты обрадуешься, выбравшись на каменную землю, которая под тобой ни на дюйм не провалится, хоть стой на ней, хоть гуляй, хоть прыгай! И будь она тверже мельничного жернова, идти тебе по ней будет куда легче! – Я понимаю, что ты имеешь в виду, Ральф, – ответила она, нервно теребя часовую цепочку и обводя кончиком маленькой ножки узор на ковре. – Я понимаю… Но мне казалось, ты любишь, чтобы тебе во всем уступали. И я не могу теперь перемениться. – Очень нравится, – сказал он, притягивая ее к себе все за ту же злополучную прядь. – Не обращай внимания на то, что я болтаю, Милли. Мужчине нужно на, что-нибудь ворчать, и если он не может жаловаться на то, как жена изводит его своими капризами и упрямством, ему остается только жаловаться на то, как она допекает его добротой и кротостью! – Но зачем же жаловаться, если я тебе не надоела и ты мной доволен? – Ну, чтобы оправдать собственные недостатки, а то зачем же? Или ты думаешь, я буду таскать на своих плечах все бремя моих грехов, если рядом есть женушка, готовая помочь мне, а на плечах у нее ни единого собственного греха? – Таких на земле не найти! – ответила она серьезно, высвободила злополучную прядь из его пальцев, поцеловала их с искренней нежностью и порхнула к двери. – Что еще случилось? – спросил он. – Куда ты? – Причесаться, – ответила она сквозь спутанные локоны. – Ты ведь меня совсем растрепал. – Ну, беги, беги! Чудная женщина, – добавил он, когда она скрылась за дверью. – Только слишком уж податлива, прямо-таки тает под рукой. Кажется, я, когда хвачу лишнего, обхожусь с ней скверно, но что я могу поделать? Она ведь ничего мне не говорит, ни тогда, ни потом. Наверное, ей это все равно. – Тут я в силах вам помочь, мистер Хэттерсли, – перебила я. – Ей это далеко не все равно! Как и еще многое другое, о чем она вам ничего не говорит. – А вы откуда знаете? Она что, вам жаловалась? – крикнул он с яростью, которая вспыхнула бы пожаром, если бы я ответила «да». – Нет. Но я знаю ее дольше, чем вы, и лучше вас научилась ее понимать. Так вот, мистер Хэттерсли: Милисент любит вас куда больше, чем вы того заслуживаете, и в вашей власти сделать ее очень счастливой. Вы же предпочитаете быть ее злым гением, и, смею сказать, не проходит дня, чтобы вы не сделали ей больно, хотя вполне могли бы этого избежать, если бы пожелали. – Ну, я тут ни при чем, – ответил он, небрежно глядя на потолок и засовывая руки в карманы. – Если ей мое поведение не по нутру, она могла бы мне об этом сказать! – Но ведь именно такую жену вы хотели! Разве вы не говорили мистеру Хантингдону, что вам требуется жена, которая будет подчиняться вам безропотно и никогда не упрекать, что бы вы ни вытворяли? – Верно. Но кто сказал, что мы всегда должны получать все, чего хотим? Так можно испортить и самого хорошего человека! Как я могу удержаться от разгула, когда вижу, что ей все едино, веду ли я себя, как добродетельный христианин или как отпетый шалопай, каким меня создала природа? И как я могу удержаться и не дразнить ее, если она так соблазнительно покорна и покладиста? Когда она ластится у моих ног, точно спаниель, и даже взглядом не покажет, что с нее хватит? – Если вы по натуре такой тиран, то удержаться трудно, я согласна. Но благородный дух никогда не находит удовольствия в том, чтобы мучить слабых, а, напротив, стремится помочь и оберечь. – Я ее вовсе не мучаю! Но все время помогать и оберегать дьявольски скучно! Да и откуда мне знать, мучаю я ее или нет, если она молчит и даже бровью не поведет? Иной раз мне сдается, что она совсем бесчувственная, и тогда я продолжаю свое, пока она не расплачется, а тогда успокаиваюсь. – Значит, вам все-таки нравится ее мучить? – Да говорят же вам, ничего подобного! Разве что, когда я в очень скверном расположении духа или, наоборот, в очень хорошем и рад уколоть, чтобы потом утешить. Или когда она повесит нос, и хочется ее встряхнуть хорошенько. А иногда она меня злит – вдруг расплачется ни с того ни с сего и не отвечает, почему. Вот тогда, признаюсь, я и правда на стенку лезу. Особенно если не в твердой памяти. – Видимо, так почти всегда и бывает, – заметила я. – Но в будущем, когда увидите, что она «повесила нос» или плачет «ни с того ни с сего», как вы выразились, ищите причину в себе. Поверьте, либо вы сделали ей очень больно, либо ваше обычное дурное поведение стало ей на миг невыносимо. – Что-то не верится! А если так, то она должна мне прямо сказать! А дуться, злиться и играть в молчанку, по-моему, нечестно и мне не по вкусу. Как же она хочет, чтобы я исправился? – Возможно, она приписывает вам больше здравого смысла, чем вы обладаете на самом деле, и обманывает себя надеждой, что в один прекрасный день вы сами увидите свои прегрешения и откажетесь от них. – Нельзя ли без ваших шпилек, миссис Хантингдон? У меня хватает здравого смысла понять, что я не всегда веду себя как должно. Но порой мне представляется, что это пустяки, пока я не причиню вреда никому, кроме себя… – Вовсе не пустяки! – перебила я. – И для вас самого (как вы на горе себе убедитесь в мире ином!), и для всех ваших близких, и особенно для вашей жены. И вздор, будто можно никому не вредить, кроме себя. Невозможно повредить себе – и особенно такими поступками, которые вы имеете в виду, – не причинив при этом того или иного вреда сотням, если не тысячам людей, либо творя зло, как вы его творите, либо не делая добра, как вы его не делаете! – Как я говорил, – продолжал он, – а вернее, сказал бы, если бы вы меня не оборвали, мне иногда кажется, что я стал бы лучше, будь у меня жена, которая всегда указывала бы мне на мои дурные поступки и своим одобрением или неодобрением побуждала бы меня искать добра и избегать зла. – Если у вас не будет побуждений выше, чем одобрение такой же простой смертной, как вы сами, пользу вам это принесет весьма малую. – Нет, все-таки найди я подругу жизни, которая не была бы неизменно уступчивой и ласковой, а порой набиралась бы мужества настоять на своем и всегда прямо и честно говорила бы то, что думает, – вот такая, как вы, например… Да если бы я обращался с вами так же, как с ней, когда мы в Лондоне, то, хоть присягну, вы бы мне жару задавали! – Вы ошибаетесь, я совсем не строптивая ведьма. – Тем лучше, потому что я не терплю возражений… то есть при обычных обстоятельствах, и свободу свою люблю не меньше всякого другого, только, мне кажется, избыток ее никому не полезен. – Ну, без всяких причин я бы вам возражать не стала, и, бесспорно, я всегда прямо говорила бы вам, что думаю о вашем поведении. А если бы вы вздумали меня тиранить – телесно, духовно или материально, то, во всяком случае, у вас не было бы оснований полагать, будто мне «это все равно». – Не сомневаюсь, сударыня. И, по-моему, если бы моя жена решила поступать так же, это было бы лучше для нас обоих. – Я ей скажу. – Нет, нет, не надо. Собственно говоря, тут есть многое и против. Я вот вспомнил, что Хантингдон, негодяй, иногда жалеет, что вы мало на нее похожи. И вы ведь убедились, что при всем при том исправить его вам не удается. Он же вдесятеро хуже меня. Конечно, он вас боится, то есть при вас он старается вести себя как можно лучше, но… – Что же тогда, «как можно хуже»? – не удержавшись, спросила я. – Да правду сказать, скверно, дальше некуда, верно, Харгрейв? – спросил он у этого джентльмена, который вошел в комнату незаметно для меня, так как я стояла теперь у камина спиной к двери. – Ведь Хантингдон, – продолжал он, – на редкость нераскаянный грешник, а? – Его супруга не позволит так говорить о нем безнаказанно, – ответил мистер Харгрейв, подходя к нам. – Но должен сказать, я благодарю Бога, что я все-таки не таков. – Быть может, вам больше подобало бы, – заметила я, – взглянуть на себя со стороны и сказать: «Боже, смилуйся надо мной грешным!» – Вы очень строги, – ответил он, чуть поклонившись и выпрямляясь с гордым, но слегка обиженным видом. Хэттерсли засмеялся и хлопнул его по плечу. Мистер Харгрейв с миной оскорбленного достоинства бросил его руку и отошел на другой конец коврика. – Нет, вы только подумайте, миссис Хантингдон! – вскричал его зять. – Я стукнул Уолтера Харгрейва, когда напился во второй наш вечер у вас, и с тех пор он не желает со мной разговаривать, хотя я попросил у него прощения на следующее же утро! – То, как вы его попросили, и ясность, с которой вы помнили все, что происходило накануне, показали, что вы хоть и были пьяны, но отдавали себе полный отчет в своих поступках. – Так ты ведь попробовал встать между мной и моей женой, – проворчал Хэттерсли, – а кто же это стерпит? – Так, значит, вы оправдываете свое поведение? – спросил мистер Харгрейв, бросая на зятя злобный взгляд. – Да нет же, говорят тебе, я бы никогда этого не сделал, не будь я под парами. А если ты желаешь злиться после всех извинений, которые я тебе принес, так злись, сколько твоей душе угодно, и будь проклят! – Я бы воздержался от таких выражений, хотя бы в присутствии дамы, – заметил мистер Харгрейв, пряча ярость под маской отвращения. – А что я такого сказал? – возразил Хэттерсли. – Святую истину, только и всего. Он же будет проклят, миссис Хантингдон, если не простит брату своему согрешения его, ведь верно? – Вам следует его простить, мистер Харгрейв, – сказала я, – раз он просит у вас прощения. – Вы так считаете? Ну, так я его прощаю! – И с почти дружеской улыбкой он шагнул вперед, протягивая руку, которую его зять тут же горячо пожал, и примирение выглядело вполне сердечным с обеих сторон. – Обида, – продолжал Харгрейв, оборачиваясь ко мне, – казалась особенно горькой, потому что была нанесена в вашем присутствии. Но раз вы приказали простить ее, то я ее тотчас забуду. – Видно, лучше всего я могу отплатить тебе, убравшись подальше, – заметил Хэттерсли, ухмыляясь, и, получив ответную улыбку шурина, вышел из библиотеки. Это меня насторожило. А мистер Харгрейв шагнул ко мне и заговорил крайне серьезным тоном: – Дорогая миссис Хантингдон, как я мечтал об этой минуте и как ее страшился! Не тревожьтесь, – перебил он себя, увидев, что я покраснела от гнева. – Я не собираюсь оскорблять вас бесполезными мольбами или сетованиями. И не дерзну беспокоить вас упоминаниями о моих чувствах или ваших совершенствах, но я должен открыть вам одно обстоятельство, о котором вам необходимо знать, но мне невыразимо тяжело… – Ну, так не трудитесь его открывать! – Но это крайне важно… – В таком случае, я все скоро узнаю сама, тем более если это что-то дурное, как вы, видимо, считаете. А сейчас я должна отвести детей в детскую. – Но не могли бы вы распорядиться, чтобы их увела горничная? – Нет. Я хочу поразмяться, поднявшись на верхний этаж. Идем, Артур. – Но вы вернетесь? – Не сразу. Не ждите меня. – Когда же я смогу вас увидеть? – За вторым завтраком, – ответила я через плечо, держа на одной руке крошку Хелен, а другой ведя Артура. Харгрейв отвернулся, что-то сердито пробормотав, не то порицая, не то жалуясь, но я расслышала только одно слово «бессердечность». – Что это еще за вздор, мистер Харгрейв? – спросила я, останавливаясь в дверях. – О чем вы? – Ни о чем… Я вовсе не хотел, чтобы вы услышали мой монолог. Но дело в том, миссис Хантингдон, что я обязан открыть вам нечто, о чем говорить мне столь же тягостно и больно, как вам – слушать, и я хотел бы, чтобы вы подарили мне несколько минут разговора наедине, где и когда вам будет удобно. Я прошу об этом не из эгоистических побуждений и не, по причине, которая могла бы оскорбить вашу нечеловеческую чистоту, а потому вам незачем убивать меня этим взглядом ледяного и безжалостного презрения. Мне известно какие чувства обычно вызывают те, кто сообщает дурные вести, не говоря уж… – Но что это за поразительные сведения? – нетерпеливо перебила я. – Если они так уж важны, то изложите их в двух словах, и я пойду. – В двух словах я не могу. Отошлите детей и выслушайте меня. – Нет. Оставьте ваши дурные вести себе. Я знаю, это что-то, чего я слышать не хочу, и что-то, что вам неприятно мне сообщить. – Ваша догадка, увы, слишком верна. Но раз уж мне это стало известно, я почитаю своим долгом открыть вам… – Ах, избавьте нас обоих от такого испытания! Я освобождаю вас от этого долга. Вы предложили рассказать, я отказалась выслушать. И вы не будете повинны в моем невежестве. – Пусть так! От меня вы этого не узнаете. Но когда удар поразит вас нежданно, помните, я пытался смягчить его! Я ушла, твердо решив, что его слова меня не тревожат. Что он мог открыть такого мне? Без сомнения, какие-то преувеличенные сплетни о моем злополучном муже, которые он хотел использовать для собственных скверных целей. Шестое. Он больше не упоминал эту важнейшую тайну. И я не вижу причин раскаиваться в том, что отказалась его выслушать. Пресловутый удар меня еще не поразил, да я его и не опасаюсь. Сейчас я довольна Артуром. Уже две недели, как он ведет себя почти благопристойно. А последнюю неделю был так умерен за столом, что я уже замечаю, насколько лучше стали его настроение и внешний вид. Осмелюсь ли я надеяться, что так будет и дальше?  Глава XXXIII ДВА ВЕЧЕРА   Седьмое. Да, я буду надеяться! Нынче вечером я услышала как Гримсби и Хэттерсли ворчали на недостаточное радушие своего хозяина. Они не заметили меня, так как я стояла в оконной нише за занавеской, любуясь луной, выплывавшей из-за купы высоких темных вязов по ту сторону лужайки, и удивляясь непривычной сентиментальности Артура – он застыл возле крайней колонны портика, не прислоняясь к ней, видимо, тоже залюбовавшись луной. – Так значит, больше нам в этом доме не веселиться, – сказал мистер Хэттерсли. – Я предполагал, что он недолго будет бражничать с друзьями. Но, – добавил он со смехом, – никак не думал, что по такой причине. Я ждал, что наша хорошенькая хозяйка ощетинится всеми своими иглами, как дикобраз, и пригрозит выгнать нас из дома, если мы не образумимся. – А, так ты этого не предвидел? – спросил Гримсби с утробным смешком. – Но он опять переменится, чуть она ему надоест. Если мы приедем сюда через год-другой, все будет по-нашему, вот увидишь! – Ну, не знаю, – ответил его собеседник. – Она не из тех женщин, которые быстро надоедают. Но как бы то ни было, сейчас-то тут дьявольская скучища, раз уж мы не можем отвести душу, потому что ему вздумалось следить за своим поведением! – Все ч-вы бабы! – буркнул Гримсби. – Они просто проклятие какое-то. Где они ни появятся со своими лживыми смазливыми физиономиями и коварными языками, так жди всяких пакостей и тревог! Тут я вышла из своего убежища, и, улыбнувшись на ходу мистеру Гримсби, покинула комнату, и отправилась искать Артура. Увидев, что он направился в сторону парка, я последовала за ним и нагнала его в начале тенистой боковой аллеи. Мое сердце так ликовало и было полно такой нежности, что я бросилась ему на шею, не произнеся ни слова. Столь необычное мое поведение подействовало на него как-то странно. Сначала он шепнул «моя прелесть!» и обнял меня с былой пылкостью, а потом вздрогнул и вскричал голосом, полным ужаса: – Хелен! Что задьявол… – И я увидела в слабом лунном свете, пробивавшемся сквозь древесные ветки, что он просто побелел от испуга. Как странно, что сначала он поддался инстинктивному порыву нежности и только потом растерялся от неожиданности! Во всяком случае, это свидетельствует, что нежность была искренней. Нет, я ему еще не надоела! – Прости, Артур, я тебя напугала! – сказала я, смеясь от радости. – Каким нервным ты стал! – Какого дьявола ты это устроила? – воскликнул он словно с раздражением, высвободился из моих рук и вытер лоб носовым платком. – Вернись в дом, Хелен. Сию же минуту вернись! Ты насмерть простудишься. – Нет. Сначала я объясню тебе, почему я тут. Они бранят тебя, Артур, за твою сдержанность и трезвость и я пришла поблагодарить тебя. Они говорят, что во всем виноваты «проклятые бабы» и что от нас ничего нет, кроме пакостей и тревог. Но не позволяй, чтобы их ворчание и насмешки заставили тебя отступить от благих решений и охладили твою нежность ко мне! Он засмеялся, а я снова обняла его и вскричала почти со слезами: – Только не отступай! И я буду любить тебя даже сильнее, чем прежде. – Хорошо, хорошо, не отступлю! – сказал он, торопливо меня целуя. – Ну, а теперь беги назад. Сумасшедшая! Да как ты могла выскочить из дома в легком вечернем платье, когда на дворе осенняя холодная ночь? – Чудесная ночь! – воскликнула я. – Ночь, которая тебя убьет через минуту-другую. Беги же домой! – Ты, кажется, видишь мою смерть за этими деревьями, Артур? – спросила я, потому что он внимательно вглядывался в кусты, словно следя за ее приближением, а мне очень не хотелось расставаться с ним в ту минуту, когда я вновь обрела счастье, когда воскресли надежды на любовь. Но он рассердился, что я мешкаю, и, поцеловав его, я вернулась в дом. Весь вечер я была в чудесном настроении. Милисент сказала мне, что я – душа общества, а потом шепнула, что еще никогда не видела меня такой обворожительной. Да, я правда болтала за десятерых и улыбалась им всем. Гримсби, Хэттерсли, Харгрейв и леди Лоуборо – я их всех любила нежной сестринской любовью. Гримсби глядел на меня с недоумением; Хэттерсли смеялся и шутил (хотя вина успел выпить совсем мало), но вел себя настолько безупречно, насколько умел; Харгрейв и Аннабелла из разных побуждений и по-разному следовали моему примеру и, полагаю, превзошли меня: первый – в искусстве поддерживать остроумную светскую беседу, а вторая – в смелости и живости, если еще не в чем-нибудь. Милисент, бесконечно радуясь тому, что ее муж, ее брат и ее подруга, которую она столь незаслуженно высоко ценит, так блистают, тоже была мила и оживлена на свой тихий лад. Даже лорд Лоуборо заразился общим настроением, темные зеленоватые глаза под сумрачными бровями смеялись, суровое лицо украшала улыбка, обычная угрюмая, то гордая, то холодная сдержанность исчезла, и он изумлял нас всех не только своей веселостью, но проблесками истинной силы и остроумия. Артур говорил мало, но смеялся, с интересом слушал остальных и был в превосходном расположении духа, причем не подогретом вином. Короче говоря, вечер прошел удивительно приятно и интересно. Девятое. Вчера, когда Рейчел пришла помочь мне переодеться к обеду, я заметила на ее лице следы слез и спросила, почему она плакала, но ей словно не хотелось отвечать. Она нездорова? Нет. Получила дурные известия о ком-нибудь из своих друзей? Нет. Кто-то из слуг ее обидел? – Да нет, сударыня! – ответила она. – Я не о себе. – Так в чем же дело, Рейчел? Или ты читала роман с печальным концом? – Куда там! – сказала она, грустно покачав головой, а затем продолжала со вздохом: – Сказать по правде, сударыня, не нравится мне, как себя хозяин ведет. – О чем ты, Рейчел? Он ведет себя как подобает, – то есть теперь. – Что же, сударыня, коли вы так думаете, то и ладно. И она продолжала меня причесывать с лихорадочной торопливостью, совсем не похожей на ее обычную спокойную сдержанность. Я расслышала, как она бормочет что-то о моих прекрасных волосах – «пусть-ка попробует с ними потягаться!». Кончив, она ласково их погладила. – Эти похвалы относятся только к моим волосам или и ко мне самой, нянюшка? – со смехом спросила я, оборачиваясь к ней, и увидела на ее глазах слезы. – Что все это значит, Рейчел? – воскликнула я. – Так что же, сударыня, я уж не знаю. Вот если бы… – Если бы что? – Если бы я была на вашем месте, так не потерпела бы эту леди Лоуборо в своем доме ни единой лишней минуты… ни единой! Меня словно громом поразило, но прежде, чем я успела опомниться и потребовать объяснения, вошла Милисент – она часто заглядывает ко мне, если успевает первой закончить свой туалет, – и пробыла со мной, пока не настало время спуститься в столовую. Вероятно, на этот раз она нашла меня очень рассеянной собеседницей, потому что в ушах у меня продолжали звучать последние слова Рейчел. И все-таки я надеялась, я уповала, что это не более чем пустые сплетни слуг, заметивших, как держалась леди Лоуборо в том месяце, или же вспомнивших, как она кокетничала с их хозяином во время прошлого своего визита. За обедом я внимательно наблюдала за ней и за Артуром, но не заметила ничего особенного в поведении обоих, ничего такого, что могло бы возбудить сомнения в уме, свободном от подозрительности. Моей же натуре подозрительность чужда, и потому я ничего не заподозрила. Почти сразу после обеда Аннабелла выразила желание сопровождать мужа в его обычной прогулке при луне – вечер был столь же чудесный, как накануне. Мистер Харгрейв вошел в гостиную чуть раньше остальных мужчин и предложил мне сыграть с ним партию в шахматы. В его манере не было и следа скорбного, но гордого смирения, с каким он обычно обращается ко мне, кроме тех случаев, когда возбужден вином. Я посмотрела на него, проверяя, не в этом ли причина. Он встретил мой взгляд прямо и спокойно. В нем чудилось что-то непривычное, но он был достаточно трезв. Не испытывая никакого желания играть с ним, я предложила ему вместо себя Милисент. – Она играет очень плохо, – ответил он, – а мне хотелось бы помериться своим искусством с вашим. Не отказывайте мне! И не ссылайтесь на свое рукоделие, я ведь знаю, что вы беретесь за него только, когда вам нечем больше скоротать праздный час. – Но шахматы игра не для общества, – возразила я. – Партнеры не замечают никого, кроме друг друга. – Так ведь здесь нет никого, кроме Милисент, а ей… – Мне будет очень интересно следить за вами! – воскликнула она. – За такими искусными игроками. Это же огромное удовольствие. Я даже представить себе не могу, кто выиграет. Я согласилась. – А знаете, миссис Хантингдон, – расставляя фигуры на доске, сказал Харгрейв раздельно, с каким-то особым выражением, словно его слова прятали второй смысл, – вы играете хорошо, но я играю лучше вас. Партия у нас будет долгая, и вы доставите мне немало хлопот. Но я умею быть терпеливым не меньше вас, и в конце концов победа останется за мной! – Он устремил на меня взгляд, который мне очень не понравился, – острый, хитрый, дерзкий, почти наглый, уже торжествующий в предвкушении успеха. – Надеюсь, что нет, мистер Харгрейв! – ответила я со страстностью, которая, наверное, привела Милисент в недоумение. Но ее брат только улыбнулся и произнес негромко: – Время покажет. Партия началась. Он был сосредоточен, но спокоен и бесстрашен в сознании своего превосходства. Как я хотела обмануть его ожидания! Мне ведь казалось, что он вкладывает в это состязание более серьезный смысл, и я испытывала почти суеверный страх при мысли, что проигрываю. Во всяком случае, меня сердило, что этот успех укрепит в нем сознание своей власти (его наглую самоуверенность, следовало бы мне написать) или хотя бы на миг придаст силу его мечтам о будущем завоевании. Играл он осторожно и хитро, но я отчаянно сопротивлялась. Некоторое время исход выглядел неясным, но затем, к моей радости, победа, казалось, начала клониться на мою сторону. Я взяла несколько важных фигур и как будто успевала вовремя разрушать его замыслы. Он прижал ладонь ко лбу в видимом затруднении. Я про себя ликовала, но пока опасалась выдать свою радость. Наконец он поднял голову, неторопливо сделал ход, посмотрел на меня и сказал невозмутимо: – Вы, наверное, полагаете, что выиграете, не так ли? – Надеюсь, – ответила я, беря его пешку, которую он подставил моему офицеру с таким беззаботным видом, что я приняла его за недосмотр, но не нашла в себе благородства указать ему на ошибку и второпях не проверила, к чему может привести мой ход. – Очень мне мешают офицеры! – сказал он. – Однако могучий конь легко перепрыгнет даже через генерала (и взял моего второго офицера). А теперь, избавившись от господ военных, я сокрушу все, что мне противостоит. – Ну, Уолтер, что такое ты говоришь! – вскричала Милисент. – У нее все равно больше фигур, чем у тебя! – Я намерена доставить вам еще кое-какие хлопоты, – заметила я. – И быть может, сэр, вы получите мат прежде, чем думаете! Приглядывайте за своей королевой! Игра обострилась. Партия правда оказалась долгой, и я правда доставила ему много хлопот, но он правда играл лучше меня. – Какие вы азартные! – сказал мистер Хэттерсли, который уже несколько минут, как вошел в гостиную. – Миссис Хантингдон, ваша рука дрожит, словно вы поставили на карту все свое достояние! Уолтер, плут, а у тебя такой невозмутимый вид, как будто ты не сомневаешься в победе, и такой жадный и жестокий, будто ты готов высосать ее кровь до последней капли. Но на твоем месте я не стал бы у нее выигрывать из чистого страха. Она же тебя возненавидит как пить дать. По ее глазам вижу. – Да замолчите же! – сказала я, потому что его болтовня мешала мне сосредоточиться в очень тяжелом положении. Еще несколько ходов, и я окончательно запуталась в сетях, расставленных мне моим противником. – Шах! – воскликнул он, а затем, когда я так и не сумела найти выход, добавил он негромко, но с явным торжеством: – И мат. Он помедлил с произнесением последнего рокового слова, чтобы подольше наслаждаться моим огорчением. Как ни глупо, но я расстроилась по-настоящему. Хэттерсли захохотал, Милисент была удручена тем, как я приняла к сердцу мое поражение. Харгрейв накрыл ладонью мою руку, которая лежала на столе, пожал ее крепко, но ласково, шепнул: «Побита, побита!» и посмотрел на меня взглядом, в котором злорадство мешалось со страстью и нежностью, что делало его еще более оскорбительным. – Нет, мистер Харгрейв, – воскликнула я, отдергивая руку. – И этого не будет никогда! – Вы отрекаетесь? – с улыбкой спросил он, указывая на доску. – Конечно, нет, – ответила я, спохватываясь. (Каким странным могло показаться мое поведение!) – В этой партии вы меня побили. – Хотите взять реванш? – Нет. – Значит, вы признаете мое превосходство? – Да. В шахматах. Я встала и вернулась к своему рукоделию. – Но где Аннабелла? – озабоченным тоном спросил Харгрейв, после того как обвел комнату долгим взглядом. – Пошла погулять с лордом Лоуборо, – ответила я, потому что он посмотрел прямо на меня. – И еще не вернулась? – осведомился он еще более озабоченно. – Видимо, нет. – А где Хантингдон? – Он снова посмотрел вокруг. – Вышел с Гримсби… как тебе известно, – ответил Хэттерсли, подавляя смешок. Почему он засмеялся? Почему Харгрейв связал их имена подобным способом? Так, значит, это правда? И этот ужасный секрет он и намеревался мне открыть? Нет, необходимо удостовериться! И как можно быстрее. Я тотчас вышла из гостиной, намереваясь найти Рейчел и потребовать от нее ясного ответа, но мистер Харгрейв последовал за мной в малую гостиную и, прежде чем я успела открыть дверь, мягко положил ладонь на ее ручку. – Могу ли я сказать вам нечто, миссис Хантингдон? – спросил он тихо, глядя в пол. – Если оно заслуживает интереса, – ответила я, стараясь выглядеть спокойной, потому что меня била дрожь. Он заботливо пододвинул мне стул, но я только оперлась о спинку и попросила его продолжать. – Не тревожьтесь, – сказал он. – Само по себе это сущий пустяк, и истолковать его вы можете как угодно. Вы полагаете, что Аннабелла еще не вернулась? – Да-да… Продолжайте же! – нетерпеливо потребовала я, так как боялась, что мое волнение вырвется наружу прежде, чем он сообщит свои сведения, в чем бы они ни заключались. – И вы слышали, что Хантингдон вышел с Гримсби? – Так что же? – Я слышал, как Гримсби сказал вашему мужу… человеку, который так себя называет… – Говорите же, сэр! Он поклонился в знак покорности и продолжал: – Я слышал, как он сказал: «Я все устрою, не беспокойся. Они пошли к озеру. Я их там перехвачу и скажу ему, что мне надо поговорить с ним наедине, а она скажет, что вернется в дом, чтобы нам не мешать, я рассыплюсь в извинениях и кивну на боковую аллею. Ему я подробно изложу то дельце и все, что мне в голову придет, а потом поведу его кружным путем, любуясь деревьями, лугами и останавливаясь на каждом шагу». – Мистер Харгрейв умолк и посмотрел на меня. Ничего не сказав, не задав ни единого вопроса, я выбежала в прихожую и выскользнула в сад. У меня больше не было сил терпеть муки неопределенности. Позволить, чтобы этот человек своими обвинениями внушил мне недостойные подозрения против моего мужа? Никогда! Но я уже не могу слепо ему доверять… Нет, необходимо немедленно узнать правду! Я бросилась к кустам, окаймлявшим аллею. И тут звук голосов заставил меня остановиться. – Мы задержались слишком долго. Он, наверное, уже вернулся, – произнес голос леди Лоуборо. – Да нет же, радость моя, – ответил он, – но на всякий случай перебеги через лужайку незаметно и войди в дом потихоньку. У меня подогнулись колени, голова закружилась. Мне казалось, что я лишаюсь сознания. Но ведь она меня увидит! Я метнулась в кусты и прислонилась к древесному стволу. – О Хантингдон! – сказала она с упреком, останавливаясь там, где накануне вечером я обняла его. – Тут ты целовал эту женщину! Она поглядела в глубокую тень под деревьями. Он ответил с небрежным смехом: – Так что же мне оставалось делать, радость моя? Тебе ли не знать, что я должен отводить ей глаза, покуда могу? И разве я не видел десятки раз, как ты целовала своего болвана-муженька? И разве я жаловался? – Но признайся, ты ведь ее еще любишь? Ну, самую чуточку? – спросила она, кладя руку ему на локоть и заглядывая ему в лицо. (Как ясно были теперь видны мне они оба в лунных лучах, струившихся сквозь ветви дерева, у которого я притаилась!) – Да нисколько, клянусь всеми святыми, – ответил он, целуя ее пылающую щеку. – О-о! Мне надо спешить! – воскликнула она, внезапно отстраняясь от него, и поспешила прочь. А он стоял в двух шагах от меня, но у меня не было сил обличить его теперь же. Мой язык словно прилип к гортани, я цеплялась за дерево, чтобы не упасть, и меня почти удивляло, что он не слышит, как колотится мое сердце, заглушая посвист ветра и шорох опавшей листвы. Мне казалось, что я слепну и глохну, но все-таки я увидела, как он прошел мимо, и сквозь шум в ушах ясно расслышала, как он произнес, остановившись и глядя в сторону лужайки: – А вон и дуралей! Беги, Аннабелла, беги! Быстрее в дверь! А-а, он ничего не заметил. Молодец Гримсби, задержи его еще! – И с легким смешком он скрылся из виду. – Господи, помоги мне! – прошептала я, опускаясь на колени среди мокрых кустов и глядя сквозь поредевшие листья на лунное небо. Оно казалось смутным и дрожащим моему потемневшему взору. Мое разбитое измученное сердце тщилось излить свои жгучие страдания Богу, но они никак не облекались в слова молитвы. Потом сильный порыв ветра подхватил сухие листья и разметал их, как обманутые надежды, но он остудил мой горящий лоб и чуть-чуть оживил мое изнемогающее тело. И вот, пока я влагала всю душу в безмолвную, бесславную мольбу, меня словно коснулась укрепляющая небесная сила. Мне стало легче дышать, глаза прояснились, я вновь увидела чистое лунное сияние и легкие облачка, плывущие в темной чистой глубине у меня над головой. А потом я увидела мерцающие там вечные звезды. Я знала, что их Бог – мой Бог, что он крепость моего спасения и всегда преклонит ко мне слух. «Я не отвергну тебя и не оставлю», – словно донеслось до меня из-за бесчисленных небесных светочей. Да-да! Я всем своим существом поняла, что он не оставит меня безутешной, что, земле и аду вопреки, я найду силы для всех поджидающих меня испытаний, а потом обрету несказанный покой. И я поднялась с земли, чувствуя себя обновленной, преодолевшей смертную слабость, но преодолеть волнение мне все же не удалось. Должна признаться, едва я переступила порог дома, оставив позади свежий ветер и дивное небо, новообретенные силы и смелость почти меня покинули. Все, что я видела и слышала вокруг, угнетало мое сердце – передняя, люстра, лестница, двери комнат, доносившиеся из гостиной веселые голоса и смех. Как вынесу я жизнь, которая ожидает меня теперь? В этом доме, среди этих людей, о, как смогу я жить? В переднюю вошел Джон и, увидев меня, сказал, что его послали за мной: он уже подал чай, и хозяин желает узнать, приду ли я. – Спросите миссис Хэттерсли, Джон, не будет ли она так добра и не заварит ли чай, – ответила я. – Скажите, что мне нездоровится, и я прошу меня извинить. Я ушла в большую пустую столовую, полную тишины и мрака, – только за окнами чуть слышно вздыхал ветер да сквозь ставни и занавески кое-где пробивались лунные лучики. Я расхаживала взад и вперед, предаваясь своим горьким мыслям. Как не похож этот вечер на вчерашний! На последний проблеск счастья в моей жизни! Жалкая, слепая дурочка – я могла быть счастлива! Теперь я поняла, почему Артур так странно повел себя в саду. Прилив нежности предназначался любовнице, испуганная растерянность – жене. Стал понятным и разговор Хэттерсли с Гримсби, – разумеется, они говорили про его любовь к ней, а не ко мне. Дверь гостиной открылась, в малой гостиной послышались легкие быстрые шаги и затихли на лестнице. Милисент, бедняжка Милисент, побежала справиться, как я себя чувствую. Больше никому не было до меня дела, но ей доброта не изменила. До сих пор мои глаза были сухи, но теперь слезы хлынули потоком. Так она помогла мне, даже не увидев меня. Я услышала, как, не найдя меня, она медленно спускается по лестнице. Неужели она войдет сюда и увидит меня в таком состоянии? Нет, она пошла в другую сторону и вернулась в гостиную. Я обрадовалась – я не представляла себе, как встречусь с ней, что ей скажу. В моем горе наперсницы мне были не нужны. Я не заслуживала участия и не хотела его. Я сама возложила на себя это бремя, мне его и нести совсем одной. Когда приблизился обычный час отхода ко сну, я вытерла глаза и попыталась успокоиться, чтобы голос мой не дрожал, а мысли обрели ясность. Я решила теперь же поговорить с Артуром, но хладнокровно! Чтобы у него не было повода жаловаться своим приятелям или хвастаться перед ними, чтобы он не мог смеяться надо мной с дамой своего сердца. Но вот наконец гости пожелали друг другу доброй ночи, я приотворила дверь и, когда Артур проходил мимо, сделала ему знак войти. – Ну, что мне с тобой делать, Хелен? – сказал он. – Почему ты не пожелала напоить нас чаем? И какого дьявола ты сидишь тут в темноте? Да что с тобой, моя милая? Ты бледна как покойница! – добавил он, подняв повыше свою свечу. – Тебя это не касается, – ответила я. – Ведь я теперь тебе безразлична, как и ты мне. – О-хо! Это что еще за новости? – пробормотал он. – Я завтра же уехала бы от тебя и больше никогда не переступила бы твоего порога, если бы не мой сын. – Я смолкла, чтобы овладеть своим голосом. – Что, во имя дьявола, это означает, Хелен? – крикнул он. – К чему ты клонишь? – Вы сами прекрасно знаете, – ответила я. – Не надо тратить время на бесполезные обвинения, но позвольте сказать вам… Он яростно выругался: он ничего не понимает и требует, чтобы я объяснила, как эта ядовитая старуха очернила его имя и какой гнусной лжи я по глупости поверила. – Избавьте себя от труда давать лживые клятвы и придумывать, какой очередной ложью подменить правду, – перебила я холодно. – Никто посторонний не сумел бы меня ни в чем убедить. Сегодня вечером я была в боковой аллее и все видела и слышала сама. Этого оказалось достаточно. Он испустил приглушенное восклицание, в котором досада мешалась с растерянностью, пробормотал: «Ну, сейчас мне достанется!», поставил свечу на ближайший стул, прислонился к стене и, скрестив руки на груди, смерил меня взглядом. – Ну, и что же? – спросил он с холодной наглостью, рожденной бесстыдством и сознанием безвыходности своего положения. – Ничего, – бросила я. – Только одно: отдадите ли вы мне нашего ребенка и остатки моего состояния с тем, чтобы я уехала от вас? – Куда? – Да куда угодно, лишь бы он был избавлен от вашего губительного влияния, а я от вашего присутствия… Как и вы от моего. – Ну нет, ч-т побери! – А только с сыном без денег? – Нет. И его не отпущу, и тебя, даже без него. Или, по-твоему, я позволю, чтобы из-за твоего ханжества все графство начало обо мне сплетничать? – Значит, я должна остаться здесь, чтобы меня ненавидели и презирали. Однако с этой минуты мы муж и жена только по имени. – Вот и превосходно! – Я мать вашего ребенка и ваша экономка. Но не более. Поэтому не затрудняйтесь впредь изображать любовь, которой не испытываете. Я больше не жду от вас ласк и нежности, не буду ни предлагать их вам, ни терпеть от вас. Мне не нужна пустая шелуха, раз чувство вы отдали другой. – Отлично, если вам так угодно. Посмотрим, кто первый не выдержит, сударыня! – Если я и не выдержу, то лишь от необходимости жить в одном мире с вами, но не от тоски по вашей притворной любви. Вот когда вы не сможете более выдерживать своего греховного существования и искренне раскаетесь, я вас прощу и, может быть, попытаюсь опять полюбить, хотя это будет очень трудно. – Хм! А пока вы отправитесь к миссис Харгрейв и будете с ней перемывать мои косточки и писать длинные письма тетушке Максуэлл, жалуясь на грешного негодяя, за которого вышли замуж? – Жаловаться я никому не буду. До сих пор я всячески старалась скрывать ваши пороки от всех и наделяла вас добродетелями, которых у вас никогда не было. Но теперь заботьтесь о своей репутации сами. Он снова вполголоса выругался, но я повернулась и ушла к себе. – Вам дурно, – с тревогой сказала Рейчел, едва увидела меня. – Все это правда, Рейчел, – ответила я больше на ее взгляд, чем на слова. – Я знала, не то никогда и словечком не заикнулась бы. – Но ты из-за этого не беспокойся, – произнесла я, целуя ее бледную иссушенную временем щеку. – Я сумею это перенести гораздо лучше, чем ты думаешь. – Да, переносить-то вы умеете. А вот я на вашем месте терпеть не стала бы. И как следует выплакалась бы! И я бы не промолчала, нет уж! Так бы ему и отпечатала… – Я не промолчала, – перебила я. – И сказала вполне достаточно. – А я бы все равно поплакала, – не отступала она. – Дала бы сердцу волю и не сидела бы вся белая, не напускала бы на себя спокойствия. – Но я выплакалась, – заметила я, невольно улыбнувшись, – И теперь я правда спокойна. А потому, няня, не расстраивай меня снова. Не надо больше говорить об этом, и ни слова слугам. А теперь иди. Спокойной ночи, и не тревожься за меня, спи. Я тоже постараюсь уснуть покрепче. Однако вопреки моим добрым намерениям, я долго ворочалась на постели, а в два часа поднялась, зажгла свечу от ночника, который еще теплился, и села в халате к столу, чтобы записать события прошедшего вечера. Все-таки это было лучше, чем метаться без сна, мучая свой бедный мозг воспоминаниями о былом и мыслями о страшном будущем. Я нашла облегчение, описывая те самые обстоятельства, которые погубили мой душевный мир, и мельчайшие подробности того, как я сделала это открытие. Никакой сон не дал бы мне такое успокоение, не помог бы мне собраться с силами для наступающего дня… Так мне, во всяком случае, кажется. И все же стоит мне положить перо, как виски сжимает невыносимая боль, а поглядев в зеркало, я пугаюсь своего измученного, осунувшегося лица. Только что ушла Рейчел, которая помогла мне одеться и сказала, что видит, как я всю ночь маялась. Потом ко мне заглянула Милисент узнать, как я себя чувствую. Я ответила, что лучше, но – чтобы объяснить свой вид – добавила, что провела бессонную ночь. Ах, скорей бы кончился этот день! Я содрогаюсь при мысли, что мне надо спуститься к завтраку. Как я посмотрю на них всех! Но мне следует помнить, что виновата не я, что у меня нет причин чего-то бояться. И если они презирают меня, жертву их греха, то я могу пожалеть их за безумие и презреть их презрение.  Глава XXXIV ОБЕЩАНИЕ   Вечер. Завтрак прошел благополучно. Я была спокойна и невозмутима, непринужденно отвечала на вопросы о моем здоровье, и перемену в своей внешности, разумеется, должны были приписать легкому недомоганию, которое принудило меня накануне подняться к себе столь рано. Но как вынести десять – двенадцать дней, остающихся до их отъезда? Только почему желать его? Ведь после того, как они уедут, мне предстоят месяцы… годы жизни рядом с этим человеком – моим величайшим врагом, так как никто другой не мог бы нанести мне такого беспощадного удара! О-о! Стоит мне вспомнить, как горячо, как беззаветно я его любила, как глупо ему верила, как преданно трудилась и старалась, молилась и пеклась о его благе и как бессердечно он попрал мою любовь, предал мое доверие, презрел мои молитвы, слезы и усилия помочь ему, как он сокрушил мои надежды, погубил мои лучшие юные чувства и обрек на целую жизнь нескончаемой печали, насколько это вообще в человеческих силах, – стоит мне вспомнить все это, и я уже не могу просто сказать, что больше не люблю моего мужа, я его НЕНАВИЖУ! Только что написанное слово притягивает мой взгляд, как признание в черном грехе, но это правда: я ненавижу его… Я ненавижу его! Но да смилуется Бог над его гибнущей душой! Да откроет ему его вину. Иного отмщения я не ищу! Если бы только он мог понять и почувствовать всю полноту причиненного мне зла, я была бы отомщена. И простила бы всем сердцем. Но он так закоснел в своей бездушной порочности, что в этой жизни, мне кажется, он уже ничего не поймет. Впрочем, думать об этом бесполезно. Лучше я вновь отвлекусь на мелкие подробности происходящего. В течение всего дня мистер Харгрейв досаждал мне своим скорбным сочувствием и (как ему представлялось) ненавязчивой заботливостью. Будь она более навязчивой, то менее меня раздражала бы, – ведь я могла бы дать ему отповедь. Но он умудряется выглядеть таким истинно добрым и предупредительным, что всякая моя попытка избавиться от него выглядела бы грубой неблагодарностью. Иногда мне кажется, что следует поверить в искренность чувств, которые он так правдоподобно изображает, но затем я начинаю думать, что подозревать его. – мой долг, что этого требует нынешнее мое особое положение. Возможно, эта доброта во многом искренна, и все же нельзя допустить, чтобы благодарность заставила меня забыться. Нет, я сохраню в памяти партию в шахматы и те его слова и неподдающиеся описанию взгляды, которые он на меня бросает, вызывая у меня заслуженное негодование, и, полагаю, тогда никакая опасность мне грозить не будет. Нет, я хорошо сделала, что так подробно записывала все эти мелкие происшествия. По-моему, он ищет случая поговорить со мной наедине и весь день высматривал такую возможность. Но я приняла свои меры. Нет, я не боялась того, что он мне скажет, но мне достаточно всяких горестей без его оскорбительных утешений, соболезнований или еще чего-нибудь, что он может придумать. А ради Милисент я не хочу с ним ссориться. Он не отправился сегодня на охоту под предлогом, что ему надо писать письма, но не уединился для этого в библиотеке, а приказал принести его бювар в утреннюю гостиную, где я сидела с Милисент и леди Лоуборо. Они занимались рукоделием, а я запаслась книгой, не столько для рассеяния, сколько для того, чтобы уклониться от разговоров. Милисент заметила, что я хочу, чтобы меня оставили в покое, и исполнила мое желание. Не могла не понять этого и Аннабелла, но не увидела никаких причин для того, чтобы замкнуть свои уста или сдержать веселость. И она болтала без умолку, обращаясь почти только ко мне с дружеской фамильярностью, и чем короче и суше были мои ответы, тем оживленнее и самоувереннее становился ее тон. Мистер Харгрейв увидел, как мне это невыносимо, и, отрываясь от письма, отвечал на ее вопросы и замечания вместо меня, насколько это было в его силах, и всячески старался занять ее беседой, но у него ничего не получалось. Возможно, она думала, что у меня болит голова и мне трудно говорить. Но, бесспорно, она понимала, что ее бойкая болтовня мне досаждает, – ее злорадная настойчивость никаких сомнений в этом не оставляла. Однако я положила решительный конец ее маневрам, раскрыв перед ней книгу, на титульном листе которой я, оставив тщетные попытки читать, торопливо нацарапала: «Я так хорошо знаю ваш характер и поведение, что не могу питать к вам хоть малейшее расположение, и, не обладая вашим талантом притворяться, вынуждена просить вас впредь не делать больше вида, будто между нами существует дружеская близость. Если я и дальше буду обходиться с вами, как с женщиной, заслуживающей уважения и вежливости, то лишь щадя чувства вашей кузины Милисент, а вовсе не ваши. Будьте добры понять это». Читая, она багрово покраснела и закусила губу. Потом сделала вид, будто просматривает книгу, украдкой вырвала титульный лист, смяла, бросила его в топящийся камин и продолжала перелистывать страницы, словно – а может быть, и на самом деле – заинтересовавшись ее содержанием. Несколько минут спустя Милисент сказала, что поднимается в детскую, и спросила, не пойду ли я с ней. – Аннабелла нас извинит, – сказала она. – Ей достаточно книги. – Ну, нет! – воскликнула Аннабелла, внезапно поднимая голову и швыряя книгу на стол. – Мне надо поговорить с Хелен. А ты иди, Милисент, я задержу ее ненадолго. (Милисент послушно ушла.) – Вы мне не откажите, Хелен? – добавила она. Ее бесстыдство меня поразило, но я кивнула и последовала за ней в библиотеку. Она затворила дверь и встала у камина. – Кто вам это сказал? – Никто. Я способна и сама заметить. – А-а! Только ваша подозрительность! – произнесла она с надеждой. До этой минуты в ее наглости проглядывало какое-то отчаяние, но теперь она облегченно улыбнулась. – Будь я и правда подозрительна, – ответила я, – то открыла бы вашу гнусность уже давно. Нет, леди Лоуборо, мое обвинение опирается не на подозрение. – Так на что же? – парировала она и, бросившись в кресло, вытянула ноги к огню в старании выглядеть непринужденно. – Прогулки при луне мне нравятся так же, как и вам, – ответила я, глядя ей прямо в лицо. – И особенно – по боковой аллее. Вновь по ее щекам разлилась краска. Она молча прижала палец к зубам и устремила глаза на огонь. Несколько секунд я смотрела на нее с каким-то злорадством, а потом сделала несколько шагов к двери и спросила, хочет ли она еще что-нибудь сказать. – Да-да! – вскричала она, поспешно выпрямляясь. – Мне надо знать, будете ли вы говорить с лордом Лоуборо. – А если буду? – Ну, если вы намерены разблаговестить об этом всем и каждому, не мне, конечно, вас отговаривать. Но поднимется ужасный скандал. Если же вы промолчите, то покажете себя великодушнейшей из женщин, и если в моих силах хоть чем-нибудь вас отблагодарить… то есть кроме… – Она замялась. –…кроме отказа от греховной связи с моим мужем. Вы это подразумеваете? Она промолчала в видимой растерянности, к которой примешивалась злоба, но дать волю ей не осмеливалась. – Отказаться от того, что мне дороже жизни, я не в силах, – торопливо пробормотала она. А потом резко подняла голову, обратила на меня взгляд сверкающих глаз и продолжала умоляюще: – Но, Хелен… миссис Хантингдон… как мне вас называть?.. Скажете ли вы ему? Если вы благородны, вот вам случай показать свое великодушие. Если вы горды, то вот я, ваша соперница, готова признать себя вашей вечной должницей за величайшую снисходительность. – Я не скажу ему. – Да? – воскликнула она с восторгом. – Так примите самую искреннюю мою благодарность. Она вскочила с кресла и протянула мне руку. Я попятилась. – Не благодарите меня. Я промолчу не ради вас. И не из великодушия. У меня нет желания разглашать ваш позор. И мне было бы грустно причинить боль вашему мужу. – А Милисент… ей вы скажете? – Нет. Напротив, я приложу все силы, чтобы скрыть это от нее. Я готова дорого заплатить, лишь бы она не узнала о гнусностях и позоре своей родственницы. – Вы употребляете оскорбительные слова, миссис Хантингдон… Но я вас прощаю. – А теперь, леди Лоуборо, – продолжала я, – советую вам как можно скорее покинуть этот дом. Вы не можете не понимать, как тягостно мне ваше пребывание тут… Нет, не из-за мистера Хантингдона, – перебила я себя, заметив, что ее губы складываются в злорадную улыбку. – Забирайте его, если хотите, мне это безразлично. Но очень трудно все время прятать свое истинное отношение к вам, соблюдая правила вежливости и видимость уважения, когда его в моей душе нет и тени. Кроме того, если вы задержитесь, то ваше поведение не может не стать явным для тех двоих в доме, кто еще о нем не знает. И ради вашего мужа, Аннабелла, и даже ради вас самих, я бы хотела… я искренне советую вам и умоляю вас порвать эту позорную связь немедленно и вернуться к исполнению своего долга прежде, чем ужасные последствия… – Да, да, да, разумеется! – перебила она, нетерпеливо пожимая плечами. – Но, Хелен, я не могу уехать прежде назначенного срока. Как я сумела бы это объяснить? Предложу ли я уехать одна – но об этом Лоуборо и слушать не пожелает! – или увезу его с собой, такой преждевременный отъезд уже вызовет подозрения… И ведь нам так недолго тут оставаться! Чуть более недели. Неужели вы не сумеете стерпеть мое присутствие какие-то несколько дней? И я не стану досаждать вам дружескими вольностями. – Мне вам больше нечего сказать. – А вы говорили об этом с Хантингдоном? – спросила она мне вслед. – Как вы смеете упоминать о нем мне! – Вот все, что я ей ответила. С тех пор мы не обменялись с ней ни единым словом, если не считать тех фраз, которых требовали внешняя вежливость или крайняя необходимость.  Глава XXXV ИСКУШЕНИЯ   Девятнадцатое. По мере того как леди Лоуборо убеждается, что ей не нужно меня опасаться, а время их отъезда приближается, она ведет себя все более дерзко и нагло. Без малейшего стыда разговаривает при мне с моим мужем очень нежно, – конечно, когда рядом нет никого еще, и ей особенно нравится с заботливым вниманием расспрашивать его о здоровье, расположении духа, занятиях – ну, словом, обо всем, что его касается, – словно для того, чтобы противопоставить свой живой интерес моему холодному безразличию. А он вознаграждает ее такими улыбками и взглядами, таким нежным шепотом, такими выражениями благодарности, намекающими на ее доброту и мою черствость, что кровь кидается мне в голову вопреки всем моим усилиям. Да, я предпочла бы ничего не замечать, быть слепой и глухой ко всему, что происходит между ними! Ведь чем больше я показываю, как мне больно от их мерзостей, тем больше она упивается своей победой, тем больше он укрепляется в лестном для себя убеждении, будто я еще преданно его люблю, а равнодушной только притворяюсь. И несколько раз я с ужасом чувствовала, что он по-дьявольски тонко толкает меня доказать ему обратное, поощрив ухаживания Харгрейва. Но я отгоняю подобные мысли с отвращением и раскаянием и ненавижу его вдесятеро больше за то, что он доводит меня до подобного! Да простит мне это Господь, и все грешные мои мысли! Несчастья не только не смирили мой дух и не очистили его, но обращают самую мою натуру в желчь. И в этом, конечно, я повинна не менее моих обидчиков. Истинное христианство несовместимо с теми злыми чувствами, которые я питаю к нему и к ней – особенно к ней! Его, мне кажется, я еще могу простить, – от души, с радостью – если бы только заметила в нем хоть малейшие признаки раскаяния. Но она… у меня нет слов, чтобы выразить всю полноту моего омерзения. Рассудок противится, но гнев рвется наружу, и только долгими молитвами и борьбой удается мне обуздать его. Как хорошо, что она уезжает завтра! Еще одного дня в ее обществе я бы не вынесла. Нынче утром она встала раньше обычного – я застала ее в столовой одну, когда спустилась к завтраку. – А, Хелен, это вы? – сказала она, обернувшись на звук моих шагов. Я невольно вздрогнула при виде ее, и она сказала с коротким смешком: – По-моему, мы обе разочарованы! Я подошла к буфету и начала накладывать себе еду. – Ну, сегодня я злоупотребляю вашим гостеприимством последний день, – заметила она, усаживаясь за стол. – А, вот и тот, кого это вовсе не обрадует! – произнесла она словно про себя, увидев, что в столовую вошел Артур. Он пожал ей руку, пожелал доброго утра, поглядел на нее с любовью и, не выпуская ее руки, произнес жалобно: – Последний… последний день! – Да, – ответила она раздраженно. – И я встала пораньше, чтобы не потерять ни единой его минуты. Я уже полчаса здесь, а вы, ленивец… – Я думал, что тоже встал спозаранку, – перебил он. – Но (его голос понизился до шепота) ты же видишь, что мы здесь не одни! – А когда мы бываем одни? – парировала она. Но они были теперь почти одни, потому что я отошла к окну и, следя за облаками, пыталась справиться со своим негодованием. Они продолжали переговариваться, только, к счастью, я больше ничего не расслышала. Однако у Аннабеллы хватила наглости подойти ко мне, встать рядом и даже положить руку мне на плечо! Она сказала ласково: – Не огорчайтесь, что он предпочел меня, Хелен! Ведь я люблю его так, как вы любить не способны. Это вывело меня из себя. Я схватила ее руку и сбросила со своего плеча, не сумев скрыть гадливости и возмущения. Удивленная, почти испуганная этой вспышкой, она молча попятилась. И, наверное, я дала бы волю гневу и выговорилась бы, если бы смешок Артура не заставил меня опомниться. Я оборвала еще не начатое обличение и презрительно отвернулась, жалея, что доставила ему такое развлечение. Он все еще не кончил смеяться, когда вошел мистер Харгрейв. Не знаю, видел ли он то, что произошло, – дверь была не притворена. Он одинаково холодно поздоровался с хозяином дома и со своей кузиной, а меня одарил взглядом, который должен был выражать глубочайшее сочувствие, почтительнейшее восхищение и благоговейное уважение. – Неужели этот человек имеет право на вашу верность, вашу преданность? – спросил он шепотом, подойдя ко мне и делая вид, будто обсуждает погоду. – Ни малейшего, – ответила я, тотчас вернулась к столу и начала заваривать чай. Он последовал за мной, намереваясь продолжить этот разговор, но в столовую уже входили остальные гости, и я повернулась к нему, только чтобы предложить кофе. После завтрака, твердо решив оставаться в обществе леди Лоуборо как можно меньше, я тихонько ускользнула в библиотеку. Но мистер Харгрейв не замедлил последовать за мной туда – якобы в поисках нужной ему книги. Действительно, он начал с того, что снял с полки какой-то том, а потом нетерпеливо, но без малейшей робости, подошел ко мне, положил ладонь на спинку моего кресла и сказал тихо: – Так, значит, вы наконец считаете себя свободной? – Да, – ответила я, не шевельнувшись и не отрывая глаз от книги. – Свободной поступать, как нахожу нужным, если это не оскорбляет Бога и мою совесть. Воцарилось недолгое молчание. – Прекрасное решение, – сказал он затем, – но при условии, что совесть ваша не страдает болезненной чувствительностью и что Божественные заветы вы не толкуете слишком узко и сурово. Неужели вы полагаете, что Всемилостивейший будет оскорблен, если вы одарите счастьем того, кто готов отдать за вас жизнь? Спасете преданное сердце от мук Чистилища и наполните его райским блаженством? Причем не причинив ни малейшего вреда ни себе, ни кому-либо другому? Он нагибался надо мной все ниже, а голос его становился все нежнее и слаще. Тут я подняла голову от страницы и, невозмутимо глядя ему в глаза, сказала спокойно: – Мистер Харгрейв, вы хотите меня оскорбить? Этого он не ждал. Мгновение поколебавшись, он убрал руку со спинки кресла, выпрямился и ответил с грустным достоинством: – Такого намерения у меня не было. Я только посмотрела на дверь, чуть кивнув головой, и вновь уставилась в книгу. Он тотчас удалился. Хорошо, что я не поддалась порыву ярости и сумела сдержать рвавшиеся с языка гневные слова. Нет, владеть собой – это чудесно! Надо будет развить в себе столь бесценную способность. Только Богу известно, как часто буду я в ней нуждаться на темном тяжком пути, который лежит передо мной. Утром же я переехала в Грув с моими гостями, чтобы Милисент могла попрощаться с матерью и сестрой. Они уговорили ее побыть у них до вечера, – миссис Харгрейв обещала, что привезет ее сама и останется у нас до утра, когда все разъедутся. Таким образом мы с леди Лоуборо имели удовольствие возвращаться домой вдвоем. Первые две мили мы хранили молчание: я смотрела в окошко кареты, а она откинулась на спинку сиденья в своем углу. Впрочем, я не собиралась из-за нее причинять себе лишние неудобства, и когда устала наклоняться, созерцая бурые живые изгороди и мокрую спутанную траву у их подножья, и подставлять лицо холодному сырому ветру, то переменила позу и тоже откинулась на спинку. Моя спутница с обычной своей наглостью попыталась завязать разговор, но на все ее замечания я отвечала только «да», «нет», «а»! В конце концов, когда она осведомилась о моем мнении о каком-то вздорном пустяке, я спросила ее: – Почему вам непременно хочется говорить со мной, леди Лоуборо? Вы же не можете не знать, какого я о вас мнения. – Ну, разумеется, если вам угодно питать против меня злобу, я ничего поделать не могу, но хмуриться я не намерена ради кого бы то ни было. Тут мы подъехали к дому, и едва лакей открыл дверцу, как леди Лоуборо выпорхнула наружу и направилась навстречу возвращавшимся охотникам. Разумеется, я вошла прямо в дом. Но мне и дальше пришлось терпеть ее наглость. После обеда я, как обычно, удалилась в гостиную, а со мной и она. Но я тут же распорядилась, чтобы ко мне привели детей, и занялась ими, твердо решив не расставаться с ними до тех пор, пока мужчины не встанут из-за стола или не приедут Милисент и миссис Харгрейв. Однако крошка Хелен вскоре утомилась и уснула у меня на коленях. Артур сел на диван рядом со мной и тихонько играл ее мягкими льняными волосами, но тут леди Лоуборо подошла и преспокойно опустилась на диван по другую мою руку. – Завтра, миссис Хантингдон, – сказала она, – вы избавитесь от моего присутствия. И порадуетесь, что вполне понятно. Но знаете ли вы, что я оказала вам весьма важную услугу. Сказать какую? – С удовольствием послушаю, какую услугу вы мне оказали, – ответила я невозмутимо, по ее тону догадавшись, что ей хочется вывести меня из себя. – Но вы же, несомненно, сами заметили, насколько мистер Хантингдон переменился к лучшему! Неужели вы не видите, каким чинным трезвенником он стал? Я знаю, как вас огорчала прискорбная привычка, которой он все больше поддавался, и я знаю, что вы прилагали все силы, чтобы отучить его от нее, – но без малейшего успеха, пока я не пришла к вам на помощь. Я в двух-трех словах объяснила ему, что мне невыносимо смотреть, как он роняет себя, и что я перестану… впрочем, неважно. Но вы видите, как он преобразился с моей помощью. И вам следует быть мне благодарной. Я встала и позвонила, чтобы няня увела детей. – Но я благодарностей не хочу, – продолжала она. – И прошу взамен лишь одного: поберегите его, когда я уеду, пренебрежением и суровостью не вынуждайте его вернуться к прежнему. Мне было почти дурно от гнева, но тут вошла Рейчел, и я кивнула на детей: голос мне изменил. Она увела их из комнаты, и я последовала за ними. – Так вы исполните мою просьбу, Хелен? – продолжала она. Я бросила на нее взгляд, который стер с ее губ злорадную усмешку, – во всяком случае на несколько минут – и ушла. В малой гостиной стоял мистер Харгрейв, но, увидев, что разговаривать я ни с кем не хочу, дал мне молча пройти мимо. Однако когда через несколько минут я в уединении библиотеки сумела справиться с собой и решила вернуться в гостиную встретить миссис Харгрейв и Милисент, чьи голоса услышала внизу, то застала его на прежнем месте в полутьме – он, очевидно, дожидался меня. – Миссис Хантингдон, – произнес он, когда я проходила мимо, – разрешите сказать вам одно слово. – О чем? Но, пожалуйста, поторопитесь. – Утром я вас обидел, а я не могу жить, если вы на меня сердитесь. – Тогда идите и больше не грешите, – ответила я и отвернулась. – Нет-нет! – воскликнул он, становясь передо мной. – Умоляю вас! Я должен получить ваше прощение. Завтра я уезжаю, и, возможно, мне больше не представится случай поговорить с вами. Я неизвинительно забылся и не подумал о вас. Но сжальтесь, забудьте и простите мне мою опрометчивую смелость, думайте обо мне так, будто слова эти никогда не были сказаны. Потому что, поверьте, я всей душой о них сожалею, и утрата вашего уважения – кара слишком тяжкая, я ее не вынесу. – Забыть по желанию невозможно, а питать уважение ко веем, кто его ищет, я не могу – только к тем, кто его заслуживает. – Я с радостью готов всю жизнь посвятить тому, чтобы его заслужить, только простите меня! Вы даруете мне свое прощение? – Да. – Да? Но вы так холодно это сказали! Протяните мне руку, и я поверю. Но нет? Значит, миссис Хантингдон, вы меня не простили? – Вот моя рука и с ней – мое прощение, но только больше не грешите. Он пожал мои холодные пальцы с сентиментальной пылкостью, однако промолчал и посторонился, пропуская меня в гостиную, где тем временем собралось все общество. Мистер Гримсби сидел возле двери. Заметив, что Харгрейв вошел почти следом за мной, он ухмыльнулся и бросил на меня взгляд, полный нестерпимой многозначительности. Но я посмотрела ему прямо в лицо, и он вынужден был хмуро отвести глаза, если не устыдившись, то во всяком случае растерявшись. А Хэттерсли ухватил Харгрейва за плечо и принялся ему что-то нашептывать, – вероятно, какую-то очень грубую шутку, так как его собеседник не засмеялся и ничего ему не ответил, а, чуть искривив губы, высвободил руку и отошел к своей матушке, которая как раз объясняла лорду Лоуборо, сколько у нее причин гордиться своим сыном. Благодарение Небу, завтра они все уедут!  Глава XXXVI ОДИНОЧЕСТВО ВДВОЕМ   20 декабря 1824 года. Третья годовщина нашего счастливого союза. Уже два месяца, как гости оставили нас наслаждаться обществом друг друга, и девять недель я познаю новую ступень супружеской жизни, когда два человека живут вместе, как хозяин и хозяйка дома, как отец и мать очаровательного веселого мальчугана, и оба понимают, что между ними нет ни любви, ни дружбы, ни взаимной симпатии. Насколько это в моих силах, я стараюсь поддерживать между нами мир – неизменно вежлива с ним, поступаюсь своими удобствами ради него, когда это совместимо с требованиями рассудка, и советуюсь о домашних делах, считаясь с его желаниями и мнением, даже если оно уступает в разумности моему. Ну, а он первые недели две был уныл и раздражителен – полагаю, из-за отъезда своей дражайшей Аннабеллы – и особенно капризен со мной; я все делаю не так; я холодна, черства, бессердечна; на мою бледную кислую физиономию противно смотреть; от моего голоса его дрожь берет; он просто не понимает, как сумеет прожить целую зиму бок о бок со мной; я его исподтишка убиваю. Вновь я предложила разъехаться, но тщетно; он не собирается стать притчей во языцех у здешних старых сплетниц, он не желает, чтобы его объявили зверем, от которого сбежала жена, – нет, уж придется ему как-нибудь терпеть меня! – То есть мне терпеть вас, – возразила я. – Ведь пока я исполняю обязанности управляющего и экономки добросовестно и хорошо, не получая ни жалованья, ни благодарности, расстаться со мной вам слишком невыгодно. А потому, когда мое рабство станет совсем невыносимым, я их с себя сложу! (Такая угроза, подумала я, все-таки, возможно, заставит его присмиреть.) Мне кажется, ему очень досаждало, что его оскорбительные замечания так мало меня ранят, – во всяком случае, сказав что-нибудь, особенно рассчитанное на то, чтобы задеть мои чувства, он внимательно вглядывался в мое лицо и принимался поносить мое «каменное сердце» и «тупую бесчувственность». Если бы я горько рыдала и оплакивала утрату его любви, он, быть может, так уж и быть, пожалел бы меня и вернул бы мне свою милость, разрешив скрашивать его одиночество и утешать его, пока он вновь не свидится со своей возлюбленной Аннабеллой или не найдет ей достойной замены. Благодарения Небу, я не настолько слабодушна! Прежде меня одурманивала глупая слепая влюбленность, отказывавшаяся замечать всю его никчемность, но теперь она иссякла – сокрушена и убита, и винить он может только себя. Вначале (вероятно, памятуя о наставлениях дамы своего сердца) он с поразительной стойкостью избегал искать утешения от своих горестей в вине, но затем начал порой чуть-чуть отступать от столь добродетельного воздержания, – что и продолжает делать, временами уже далеко не чуть-чуть. Пока излишние возлияния его возбуждают, он превращается в настоящее животное, и я больше не стараюсь прятать презрение и брезгливость. Когда же возбуждение это сменяется тяжелым похмельем, он принимается оплакивать свои страдания и прегрешения, виня в них меня. Он знает, что такая неуверенность портит его здоровье и приносит ему больше вреда, чем радости, но утверждает, что это все из-за меня – из-за моего противоестественного (неженского) поведения! Да, в конце концов вино его погубит, но только по моей вине! Тут иногда я не выдерживаю и отвечаю упреками на упреки. Покорно такую несправедливость снести трудно! Разве я не прилагала все силы месяц за месяцем, чтобы избавить его от этого порока? И разве не продолжала бы делать то же и теперь, если бы могла? Но как мне умолять его и ухаживать за ним, когда я знаю, что он меня презирает? И виновата ли я, что потеряла влияние на него и что он утратил какое бы то ни было право даже на мое уважение? И должна ли я искать примирения, когда чувствую, что он мне противен, когда он открыто пренебрегает мной и переписывается с леди Лоуборо, как мне хорошо известно? Нет, никогда, никогда, никогда! Он может допиться до смерти, но моей вины в этом не будет ни малейшей! И все же, я делаю, что могу. Я даю ему понять, что от вина глаза его все больше тускнеют, лицо оплывает, что оно расслабляет и его тело и ум, что, если бы Аннабелла видела бы его сейчас, как вижу я, она не замедлила бы разочароваться в нем и что она, несомненно, лишит его своих милостей, если он будет продолжать так и дальше. Эти предостережения только навлекают на меня грубую брань, и, признаюсь, мне кажется, почти заслуженно, – настолько мне отвратительно прибегать к подобным доводам. И все же они проникают в его одурманенный мозг и заставляют задуматься и даже воздерживаться, как никакие другие из имеющихся в моем распоряжении. А сейчас я наслаждаюсь возможностью временно отдохнуть от него: он уехал с Харгрейвом на охоту к каким-то далеким соседям и должен вернуться не раньше завтрашнего вечера. Да, прежде разлука вызывала у меня совсем иные чувства! Мистер Харгрейв все еще в Груве. Они с Артуром постоянно встречаются для подобных сельских развлечений, он часто навещает нас, а Артур не так уж редко отправляется верхом нанести визит ему. Не думаю, что эти два soi-disant[2] друга связаны столь уж горячей любовью, но коротать время легче вдвоем, а я радуюсь, что на несколько часов избавляюсь от необходимости терпеть общество Артура и что он находит занятие более достойное, чем скотское ублажение животных пристрастий. И я скорее была бы довольна тем, что мистер Харгрейв не уехал, если бы опасения встретиться с ним в Груве не мешали нам видеться с его сестрой так часто, как я желала бы. Впрочем, все это время он держится со мной столь безупречно, что его недавнее поведение почти изгладилось из моей памяти. Вероятно, он пытается вернуть мое «уважение». И это ему, пожалуй, удастся, если он и впредь будет столь же корректен. Но что тогда? Чуть только он посягнет на нечто большее, как снова его утратит. 10 февраля. Так тяжело и горько, когда тебе в лицо швыряют твои же лучшие намерения и доброту! Во мне начало пробуждаться сожаление к спутнику моей жизни – к одинокому, тоскливому существованию, не скрашиваемому ни умственными занятиями, ни сознанием, что его совесть чиста перед Богом. И я уже подумывала, что должна пожертвовать гордостью, должна вновь попытаться сделать дом приятным для него и вернуть его на праведный путь не лживыми заверениями в любви или притворным раскаянием, но смягчив свою ледяную вежливость, сменив сухую сдержанность на ласковое внимание, как только тому представится случай. И не только подумывала, но даже перешла от мыслей к делу. И что же? Ни малейшей ответной ласки, ни тени раскаяния, но непреходящее раздражение и тираническая требовательность, которую кротость только распаляет, а также – самодовольное злорадство при каждой моей уступке, заставляющее меня вновь каменеть. А нынче утром он положил решительный конец всем таким попыткам. Мне кажется, я теперь настолько оледенела, что больше никогда ни на йоту не растаю. Одно из вскрытых за завтраком писем он прочел с необычайным удовольствием, а потом перебросил через стол мне с назиданием: – Ну-ка, прочти и извлеки из этого урок! Я узнала размашистый почерк леди Лоуборо и пробежала глазами первую страницу. Бурные заверения в неугасимой нежности, необузданные мечты о скорой встрече, кощунственное пренебреженье Божьими заветами и упреки Провидению, разлучившему их и связавшему ненавистными узами с теми, кого они не могут любить. Заметив, как я переменилась в лице, он хихикнул. Я сложила письмо, встала и вернула ему, сказав лишь: – Благодарю вас, урок я из этого извлеку! Мой маленький Артур стоял у него между коленями и с восторгом разглядывал рубиновый перстень на его пальце. Подчинившись внезапному необоримому желанию избавить моего сына от этой заразной близости, я подхватила его на руки и унесла из комнаты. Мальчику не понравилось столь внезапное похищение, он насупился и заплакал. Еще один удар ножом в мое истерзанное сердце! Я поспешила с ним в библиотеку, закрыла за собой дверь, поставила его на пол, обняла, страстно расцеловала и заплакала. Все это, разумеется, не только не успокоило его, но испугало: отвернув от меня личико, он начал вырываться и громко звать папу. Я разжала руки, и слезы, горше которых я еще не знавала, скрыли его от моих ослепших, словно обожженных глаз. На крики малыша в библиотеку явился его отец, и я отвернулась, не желая, чтобы он заметил мои слезы и неверно их истолковал. Выругав меня, он унес успокоившегося мальчика. Как тяжко, что мой светик любит его больше, чем меня! Ведь я живу только ради сына, ради того, чтобы воспитать его достойным человеком. И мне невыносимо видеть, как меня лишает влияния на него тот, чья эгоистическая привязанность гораздо опаснее самого холодного равнодушия, самой суровой тирании! Если я ради его же пользы отказываюсь потакать какому-нибудь капризу малыша, он бежит к отцу, который, несмотря на эгоизм и лень, обычно бывает готов исполнить его прихоть. Если я пытаюсь обуздать его своеволие или укоризненным взглядом порицаю за непослушание, он знает, что папа только улыбнется и заступится за него. И вот я должна не только бороться с духом отца в сыне, выискивать и уничтожать в зародыше унаследованные дурные свойства, заранее предупреждать губительное воздействие общения с ним и его примера, но он уже сводит на нет все мои усилия, разрушает мое влияние на детский ум, отнимает у меня любовь сына. Это моя последняя надежда, а он с поистине дьявольской радостью лишает меня и ее! Но отчаиваться грешно, и я буду помнить вдохновенный совет тому, кто «боится Господа, слушается гласа Раба Его, кто ходит во мраке без света, да уповает на имя Господа и да утверждается в Боге своем».  Глава XXXVII СНОВА ЛЮБЕЗНЫЙ СОСЕД   20 декабря 1825 года. Миновал еще год. О, как я устала от этой жизни! И все же мечтать расстаться с ней не могу. Какие горести не подстерегают меня здесь, как мне покинуть мое дитя в этом черном грешном мире одного? Без друга, который научил бы его находить верный путь в темных лабиринтах земной юдоли, предостерег бы против тысячи ловушек, охранил бы от гибельных опасностей, подстерегающих его на каждом шагу? Я знаю, что не совсем гожусь быть его единственным проводником, но заменить меня некем. Я слишком серьезна, чтобы развлекать его и принимать участие в детских забавах и играх, как следует матери или няне, и нередко вспышки его шаловливой веселости тревожат и пугают меня. Узнавая в них отцовский дух и характер, я трепещу и слишком часто кладу им конец вместо того, чтобы присоединиться к его невинному смеху. Отца же, напротив, не удручает грусть, не терзает страх и тревоги за будущее сына, и по вечерам (именно тогда, когда мальчик видит его чаще и подолгу) он особенно благодушен и весел, готов хохотать и шутить с чем и с кем угодно – кроме меня. Я же в эти часы особенно молчалива и печальна. Разумеется, ребенок обожает своего шутливого, веселого, доброго папу и всегда готов убежать от меня к нему. Это меня очень пугает – из опасения лишиться не столько привязанности моего сына (хотя она для меня драгоценна, хотя и считаю, что имею на нее право, и знаю, что сделала много, чтобы ее заслужить), сколько того влияния, которое я тщусь приобрести над ним и сохранить ради него же самого, а его отец наперекор мне всячески с восторгом ослабляет и от безделья себялюбиво пытается присвоить для того лишь, чтобы мучить меня и губить мальчика. Единственным утешением мне служит то, что дома он живет довольно мало и за те месяцы, пока развлечения удерживают его в Лондоне или где-нибудь еще, я получаю возможность вернуть утраченное и добром побороть зло, которое он посеял своим безрассудным баловством. И какая мука наблюдать после его возвращения, сколько усилий он тратит, лишь бы свести на нет все мои труды и превратить моего невинного привязчивого мальчика в эгоистичного и взбалмошного шалуна, тем самым подготовляя почву для тех пороков, которые он столь успешно взлелеял в собственной извращенной душе! К счастью, прошлой осенью никто из его «друзей» приглашен в Грасдейл не был – он предпочел сам погостить у некоторых из них. Ах, если бы всегда так! Если бы у него было столько преданных друзей, что он переезжал бы от одного к другому круглый год! К большой моей досаде мистер Харгрейв его не сопровождал, впрочем, полагаю, я наконец-то навсегда избавилась от этого господина. Семь-восемь месяцев он вел себя так безупречно и с такой ловкостью, что я перестала быть настороже, и не только начала видеть в нем друга, но уже обходилась с ним по-дружески (с некоторыми благоразумными ограничениями), как вдруг, по-своему истолковав мою доверчивую непринужденность, он решил, что настало время преступить границы приличия и благопристойности, которые столь долго соблюдал. Случилось это в чудесный вечер на исходе мая. Я прогуливалась по парку, а он проезжал мимо и, увидев меня, осмелился спешиться, привязать лошадь у ворот и подойти ко мне. Впервые с тех пор, как я осталась в одиночестве, он вошел в его ограду один, а не провожатым матери и сестры или хотя бы вестником с поручением от них, однако он сумел придать себе такой спокойный, дружеский вид, держался с таким невозмутимым самообладанием и почтительностью, что столь необычная вольность хотя несколько меня и удивила, но не встревожила и не оскорбила, и, когда он пошел со мной через вязовую рощу к озеру, оживленно, занимательно и с тонким вкусом рассуждая о многих предметах, я даже не сразу начала раздумывать, как бы избавиться от него. Некоторое время мы молча стояли, глядя на тихие голубые воды, – я, отыскивая способ, как наиболее вежливо распрощаться с моим спутником, а он, без сомнения, оттачивая замыслы, еще более чуждые окружающей красоте, птичьему пению и легкому шелесту листьев. И тут он вдруг заставил меня содрогнуться, принявшись каким-то особым нежным, тихим, но совершенно внятным голосом изливать в самых недвусмысленных выражениях пылкую и страстную любовь со всем дерзким, но искусным красноречием, на какое только был способен. Я тотчас его оборвала с такой безоговорочной решимостью, с таким презрительным негодованием (правда, несколько смягченным грустной и холодной жалостью к его непростительному заблуждению), что он удалился удивленный, растерянный и пристыженный, а через несколько дней, как мне сказали, уехал в Лондон. Впрочем, через два месяца он возвратился, и хотя особенно не старался избегать меня, однако держался со мной столь странно, что его наблюдательная сестра не преминула это заметить. – Что вы такое сделали Уолтеру, миссис Хантингдон? – спросила она, когда однажды утром я приехала в Грув, а он, поздоровавшись со мной тоном ледяной учтивости, поспешил выйти из гостиной. – Последнее время он стал таким церемонным и чопорным, что я нахожу этому лишь одно объяснение: вы чем-то его глубоко обидели. Объясните же мне, что произошло, я намерена стать посредницей между вами и помирить вас. – Насколько мне известно, я не давала ему никакого повода обижаться, – ответила я. – А потому объяснить, в чем дело, может только он сам. – Так я спрошу его! – воскликнула неугомонная девчонка, вскочила и высунулась в окно. – Вон он в саду. Уолтер, Уолтер! – Нет-нет, Эстер! Я очень рассержусь, сразу же уеду, и вы меня не увидите несколько месяцев, а то и несколько лет! – Ты меня звала, Эстер? – осведомился ее брат, подходя у окну снаружи. – Да. Я хочу спросить… – До свидания, Эстер, – перебила я, беря ее руку и больно сжимая. –…не принесешь ли ты мне розу для миссис Хантингдон? – Он отошел от окна, а она повернулась ко мне, в свой черед сжала мне руку и воскликнула: – Миссис Хантингдон! Вы меня очень огорчили! Вы такая же сердитая, чопорная и холодная, как он. Но я твердо решила, что сегодня вы расстанетесь прежними добрыми друзьями! – Эстер, как ты груба! – вскричала миссис Харгрейв, усердно вязавшая в покойном кресле. – Неужели ты никогда не научишься вести себя благовоспитанно? – Так, мама, вы же сами сказали… – Тут барышня умолкла, повинуясь укоризненному мановению материнского пальца, которое сопровождалось строгим покачиванием головы, и шепнула мне: – Какая она ворчунья! Но прежде чем я успела тоже попенять ей, к окну снова подошел мистер Харгрейв с чудесной розой в руке. – Вот, Эстер, роза, которую ты просила. – Да сам отдай ей, олух! – воскликнула она и отпрыгнула, оставив нас лицом к лицу. – Миссис Хантингдон предпочтет получить ее из твоих рук, – ответил он скорбным голосом, но так, чтобы мать не расслышала его слова. Эстер взяла у него розу и протянула мне. – С величайшим почтением от моего брата, миссис Хантингдон, и с его упованием, что недоразумение между вами со временем уладится. Так хорошо, Уолтер? – добавила проказница (и обняла брата за шею, воспользовавшись тем, что он оперся локтем о подоконник.) – Или мне следовало сказать, что ты просишь прощения за свою обидчивость? И надеешься, что она извинит твой проступок? – Дурочка, ты не понимаешь, о чем ты говоришь, – ответил он мрачно. – Конечно! Ни малейшего представления не имею. – Эстер, Эстер! – вмешалась миссис Харгрейв. Хотя она тоже не знала причины нашего отчуждения, но все-таки поняла, что ее дочь ведет себя неприлично. – Я вынуждена потребовать, чтобы ты немедленно вышла из комнаты! – Прошу вас, миссис Харгрейв, не отсылайте ее, ведь мне уже пора, – сказала я и тотчас распрощалась с ними. Примерно через неделю мистер Харгрейв привез ко мне в гости свою сестру. Вначале он держался с уже привычной холодной отчужденностью, и лицо его хранило величаво-меланхоличное и очень обиженное выражение. Но Эстер этого теперь словно не замечала. Несомненно, ей строго внушили вести себя как подобает. Она болтала со мной, смеялась и играла с Артуром, ее любимым и любящим маленьким дружком. Потом к некоторой моей досаде он утащил ее из комнаты побегать в передней, а оттуда они отправились в сад. Я встала помешать в камине. Мистер Харгрейв осведомился, не холодно ли мне, и затворил дверь. Непрошеная услужливость! Ведь я намеревалась последовать за резвящейся парочкой, опасаясь, что они вернутся не скоро. Затем он позволил себе подойти к камину и спросить, знаю ли я, что мистер Хантингдон сейчас гостит в родовом поместье лорда Лоуборо, где, вероятно, останется еще долго. – Нет, но меня это не занимает, – ответила я небрежно. Если щеки мои и запылали, то из-за самого вопроса, а не из-за сведений, в нем содержащихся. – Вы не против? – продолжал он. – Ничуть, если лорду Лоуборо нравится его общество. – Так, значит вы его больше не любите? – Нисколько. – Я знал это. Я знал, что вы слишком возвышенны и чисты, чтобы и дальше питать к столь лживому, погрязшему во всех пороках человеку иные чувства, кроме негодования и презрительного отвращения. – Разве он не ваш друг? – спросила я и подняла глаза от огня на его лицо, быть может, с легким оттенком тех чувств, которые, по его мнению, мне следовало питать не к нему. – Был другом, – ответил он все с той же спокойной решимостью. – Но не оскорбляйте меня предположением, что я мог сохранить дружбу и уважение к тому, кто способен столь бессовестно, столь кощунственно покинуть и тяжело ранить ту, что несравненно… – Нет, я не стану говорить об этом! Но скажите мне, вы никогда не думали о мести! – О мести? Нет. Какую пользу она принесла бы? Он не стал бы лучше, а я – счастливее. – Право, я не знаю, как мне с вами говорить, миссис Хантингдон! – заметил он с улыбкой. – Вы ведь женщина лишь наполовину. Ваша природа, несомненно, лишь наполовину человеческая, а наполовину – ангельская. Подобное благородство ввергает меня в благоговейный трепет. Мне трудно его постигнуть. – В таком случае, сэр, боюсь, вы очень дурной человек, если уж я, простая смертная, по вашему собственному признанию, представляюсь вам столь недосягаемым образчиком добродетели. Но раз между нами столь мало общего, нам лучще поискать других собеседников! – И, отойдя к окну, я поискала взглядом сына и его веселую подружку. – Нет, это я простой смертный, – возразил мистер Харгрейв. – И не согласен быть хуже себе подобных. Вот вам, сударыня, вам подобных нет, это я утверждаю столь же категорически. Но счастливы ли вы? – добавил он серьезным тоном. – Не меньше, чем многие другие, я полагаю. – Вы счастливы настолько, насколько могли бы пожелать? – Ну, такое счастье по эту сторону вечности не даруется никому. – Одно я знаю твердо, – произнес он с тяжелым вздохом, – вы неизмеримо счастливее меня! – В таком случае мне вас очень жаль, – ответила я, не удержавшись. – Неужели? Но нет! Будь это так, вы были бы рады мне помочь. – Да, конечно. Но только, если бы при этом я не причинила вреда себе или кому-нибудь еще. – Как вы можете даже подумать, будто бы я позволил вам причинить себе вред! Нет, напротив, я вашего счастья жажду куда больше, чем своего. Вы несчастны, миссис Хантингдон, – продолжал он, бесцеремонно заглядывая мне в глаза. – Вы не жалуетесь, но я вижу, чувствую, знаю, что вы несчастны… И так будет, пока ваше живое горячее сердце останется замурованным в несокрушимых ледяных стенах, которыми вы его окружили. И я несчастен. Но стоит вам одарить меня улыбкой, и уже я счастлив. Доверьтесь мне и познайте счастье. Ведь если вы все-таки женщина, я сумею сделать вас счастливой… И сделаю! – пробормотал он сквозь зубы. – Что до других, то решаем лишь мы двое. Как вам известно, причинить вред вашему мужу вы не можете, а больше это никого не касается. – У меня есть сын, мистер Харгрейв, а у вас – мать, – ответила я, отходя от окна, так как он последовал туда за мной. – Зачем им знать?.. – начал было он, но тут вернулись Артур и Эстер, положив решительный конец этому разговору. Эстер поглядела на покрасневшее возбужденное лицо брата, а затем на мое – тоже, полагаю, не слишком бледное и спокойное, хотя совсем по иной причине. Наверное, она подумала, что мы жестоко поссорились, и это, видимо, поставило ее в тупик и смутило. Но она промолчала, то ли из вежливости, то ли Опасаясь рассердить брата, села на диван, откинула упавшие на лицо пышные золотые локоны и тотчас принялась говорить что-то про сад, про милые проказы ее маленького товарища – и продолжала болтать так, пока брат не объявил, что им пора ехать. – Если я был излишне пылок, простите меня, – сказал он мне тихо. – Иначе я себе никогда не прощу! Эстер улыбнулась и покосилась на меня. Но я только чуть поклонилась в ответ, и лицо у нее сразу вытянулось. Видимо, по ее мнению, благородное признание Уолтера в том, что он был неправ, заслуживало более ласкового ответа, и она разочаровалась в своей подруге. Бедная девочка, как мало знает она свет, в котором живет! После этого у мистера Харгрейва несколько недель не было случая поговорить со мной наедине, но когда мы встречались, в его манере держаться поубыло Гордости и прибавилось трогательной грусти. А как он меня раздражал! В конце концов я была вынуждена почти отказаться от визитов в Грув, как ни опасалась обидеть миссис Харгрейв и серьезно огорчить бедняжку Эстер, которая искренне ценит мое общество – за неимением лучшего. Но неутомимый враг все еще отказывался признать, что потерпел поражение. Он словно бы все время готовился возобновить нападение. Я часто видела, как он проезжал мимо, медленно, внимательно оглядываясь по сторонам. А если не я, то Рейчел. Эта зоркая женщина вскоре догадалась, как обстоят дела, и следила за маневрами врага со своей сторожевой вышки – из окна детской. Если она замечала его, когда я собиралась выйти погулять, то немедленно давала мне знать, что он рыщет поблизости и либо встретит, либо нагонит меня на дороге, по которой я предполагала пойти. И я отказывалась от прогулки или же до конца дня не выходила за пределы сада, а если не могла остаться дома – например, когда мне надо было навестить больных или удрученных горем, я брала с собой Рейчел, и это оказывалось достаточной охраной. Однако в начале ноября в теплый солнечный день, возвращаясь одна после того, как посетила деревенскую школу и двух-трех бедняков, я с тревогой услышала у себя за спиной топот лошади, приближающейся быстрой рысью. В изгороди не было ни перелаза, ни пролома, так что ускользнуть на луг я не могла, а потому невозмутимо продолжала идти, не оглядываясь и убеждая себя: «Ведь это вовсе не обязательно он. А если так, и он вновь начнет мне докучать, я позабочусь, чтобы это был последний раз, лишь бы слова и взгляды смогли возобладать над хладнокровной наглостью и сладенькими сантиментами, такими неистощимыми, как у него!» Лошадь вскоре нагнала меня, и всадник натянул поводья. Да, это был мистер Харгрейв! Он приветствовал меня улыбкой – нежной и меланхоличной, как он полагал. Но ее портило самодовольное торжество – все-таки он меня поймал! Коротко поздоровавшись с ним и осведомившись о здоровье его матушки и сестры, я повернулась и пошла дальше, но он пустил лошадь рядом со мной, как будто намереваясь сопровождать меня до дома. «Что же! – подумала я. – Мне все равно. Если вам угодно, чтобы вас поставили на место еще раз, то извольте! Так что дальше, сэр?» Последний вопрос, хотя и не был задан вслух, вскоре получил ответ. После нескольких пустых фраз он торжественным тоном воззвал к моей человечности: – В следующем апреле исполнится четыре года с тех пор, как я впервые увидел вас, миссис Хантингдон! Вы, возможно, забыли этот день, но в моей памяти он запечатлен навеки. Тогда я преклонялся перед вами, но не смел вас любить. Осенью я видел вас часто и так восхищался вашими совершенствами, что не мог вас не полюбить, однако не смел показать это. Более трех лет мой жребий был жребием мученика. Пытка подавляемых чувств, глубокого, но бесплодного томления, безмолвной печали, растоптанных надежд и попираемой любви – мои страдания я не в силах описать, а вы – вообразить. Причина же их – вы. И не совсем невольная причина! Моя молодость пропадает втуне, мое будущее омрачено, моя жизнь – унылая пустыня. Я не знаю покоя ни днем, ни ночью, я стал в тягость себе и другим. Вы же могли бы спасти меня одним словом, одним взглядом, но не хотите! Великодушно ли это? – Во-первых, я вам не верю, – ответила я. – А во-вторых, если вы настолько глупы, я тут ничем помочь не могу. – Если вы делаете вид, – возразил он пылко, – будто считаете глупостью самые лучшие, самые необоримые, самые Божественные порывы человеческой натуры, то в этом я вам не верю! Я знаю, вы вовсе не ледяная, бессердечная статуя, какой притворяетесь. Некогда у вас было сердце, и вы подарили его своему мужу. Убедившись же, что он глубоко недостоин такой драгоценности, вы взяли ее назад. Вы ведь не станете притворяться, будто любили этого чувственного, пошлого распутника столь глубоко, столь преданно, что больше уже никого никогда не полюбите? Я знаю, в вас таятся чувства, которые еще не были пробуждены, и знаю, как сейчас вы несчастны – одинокая, брошенная! Иначе быть не может! Но в вашей власти избавить два существа от страданий, вознести их на вершину невыразимого счастья, какое может дать только великодушная, благородная, самоотверженная любовь – ведь вы способны полюбить меня, если бы только захотели! Вы можете ответить, что презираете и не выносите меня, но вы сами дали мне пример откровенности, и я скажу, что не верю вам! Но вы не хотите воспользоваться этой властью! Вы предпочитаете обрекать нас обоих на безысходную печаль. И невозмутимо объявляете мне, что такова воля Божья. Возможно, вы называете подобное верой, но, по-моему, это – безрассудный фанатизм. – И вас и меня ждет жизнь иная, – возразила я. – Если Богу угодно, чтобы сейчас мы сеяли в слезах, то для того лишь, чтобы там мы пожинали в радости. Он заповедал, что мы не должны причинять вред другим ради удовлетворения собственных земных страстей. А у вас есть мать, сестры, друзья, которым вы, покрыв себя позором, причините тяжкий вред. И у меня есть друзья, чей душевный мир никогда с моего согласия не будет принесен в жертву моему эгоистическому благополучию – и вашему тоже. Но даже будь я совсем одна на свете, со мной – мой Бог и моя вера, и я скорей умру, чем предам свою покорность Небесам и опозорю веру ради кратких лет ложного и мимолетного счастья, которое даже здесь неминуемо обернется горем… и для меня и для других. – Но ведь позор, горести, жертвы не угрожают никому, – убеждал он меня. – Я не прошу вас покинуть свой дом или бросить вызов мнению света… К чему повторять тут все его доводы? Я опровергала их, насколько было в моих силах. Только, к сожалению, в ту минуту силы эти оказались не очень большими, – гнев (и даже стыд), что он посмел так говорить со мной, лишали меня ясности мысли и речи, и я не находила достаточно сокрушительных ответов на его изощренные софизмы. Обнаружив, что он не только глух к логическим возражениям, но с тайным ликованием полагает, будто верх остался за ним, и дерзает высмеивать истины, доказывать которые у меня не хватало хладнокровия, я переменила тактику и испробовала другой план. – Вы меня правда любите? – спросила я самым серьезным тоном, умолкла и посмотрела ему прямо в глаза. – Люблю ли я вас?! – вскричал он. – По-настоящему? Его лицо просияло: он уверовал в свою победу и принялся страстно заверять меня в искренности и пылкости своего чувства, но я перебила эти излияния новым вопросом: – Но это не эгоистическая любовь? Готовы ли вы пожертвовать своим благом ради моего? – Я жизнь отдам ради вас! – Ваша жизнь мне не нужна. Но достанет ли у вас истинного сострадания к моим несчастьям, чтобы облегчить их ценой некоторых неудобств для себя? – Испытайте меня и увидите! – Если так, то больше никогда не говорите ни о чем подобном! Любое ваше возвращение к этой теме удваивает горести, которым вы так чувствительно сострадаете. У меня не осталось иных утешений, кроме чистой совести и упований на Бога, а вы всячески стараетесь отнять их у меня. И если не перестанете, я вынуждена буду считать вас самым заклятым своим врагом. – Но выслушайте меня… – Нет, сэр! Вы сказали, что готовы отдать жизнь, лишь бы услужить мне. Я же прошу у вас всего лишь молчания. Я говорю с вами прямо, и слово у меня не расходится с делом. Если вы опять начнете терзать меня подобным образом, мне останется только заключить, что все ваши заверения были ложью и вы питаете ко мне вовсе не пылкую любовь, как клянетесь, но только пылкую ненависть. Он закусил губу и некоторое время молчал, уставившись в землю. – Тогда мы должны расстаться! – сказал он наконец, впиваясь взглядом в мое лицо, словно надеясь уловить в нем выражение нестерпимой муки или отчаяния, вызванных этими роковыми словами. – Мы должны расстаться. Я не способен жить здесь и хранить молчание о том, что владеет всеми моими мыслями и желаниями. – Если не ошибаюсь, – ответила я, – прежде вы редко живали здесь подолгу. И вряд ли вам так уж тяжело вновь уехать отсюда на время, если это необходимо. – Если это возможно! – пробормотал он. – И вы способны так спокойно советовать, чтобы я уехал! Неужели вы правда этого хотите? – И очень. Раз уж вам обязательно меня терзать, как случалось при каждой нашей встрече в последнее время, то я с радостью распрощаюсь с вами навсегда. Он ничего не ответил и, нагнувшись с седла, протянул мне руку. Я посмотрела ему в лицо и увидела выражение такой истинной муки, что не стала задумываться, порождена ли она горьким разочарованием, оскорбленной гордостью, безответной любовью или жгучей яростью, но без колебаний пожала ее, словно прощаясь с другом. Он в ответ крепко стиснул мои пальцы, пришпорил лошадь и унесся прочь галопом. А вскоре я узнала, что он уехал в Париж, где находится и сейчас. И чем дольше он там останется, тем лучше для меня. Я благодарю Бога за такое избавление.  Глава XXXVIII ОСКОРБЛЕННЫЙ МУЖ   20 декабря 1826 года. Пятая годовщина моей свадьбы и, надеюсь, последняя, которую я проведу под этой крышей. Решение принято, план составлен и надо привести его в исполнение. Совесть не упрекает меня, но пока все приготовления еще не окончены, попробую скоротать эти долгие зимние вечера, записывая для себя все происшедшее, – удовольствие довольно горькое, но похоже на полезное занятие и больше отвечает моему настроению, чем более веселые развлечения. В сентябре тихий Грасдейл вновь оживили своим присутствием те же дамы и джентльмены (так называемые!), что и в позапрошлом году, а также несколько новых приглашенных, в том числе миссис Харгрейв и ее младшая дочь. Джентльмены и леди Лоуборо были приглашены по воле и желанию хозяина дома, остальные дамы, я полагаю, приличия ради. И еще для того, чтобы вынудить меня строго соблюдать все правила вежливости и гостеприимства. Но дамы погостили у нас лишь три недели. Джентльмены же за двумя исключениями задержались более чем на два месяца, потому что их радушный хозяин никак не желал распрощаться с ними и остаться наедине со своим блистательным умом, незапятнанной совестью, не говоря уж о любимой и любящей жене. В день приезда леди Лоуборо я вошла следом за ней в ее комнату и без обиняков предупредила, что если она даст мне причины полагать, что не прервала преступную связь с мистером Хантингдоном, моим долгом будет сообщить об этом ее мужу или хотя бы пробудить в нем подозрения, как бы тяжело мне это ни было и к каким бы страшным последствиям ни привело. В первую минуту она растерялась от неожиданности, пораженная спокойной решимостью, с какой я это сказала, но затем взяла себя в руки и невозмутимо ответила, что разрешает мне сообщить его милости все, если я увижу хоть что-нибудь недостойное или подозрительное в ее поведении. Этого мне было достаточно, и должна сказать, что ничего подозрительного в том, как она держалась с хозяином дома, обнаружить было нельзя. Впрочем, я должна была заниматься другими гостями, и особенно за ними не наблюдала. Ведь, если сказать всю правду, я боялась что-нибудь заметить. Меня это более не касалось, а долг открыть глаза лорду Лоуборо был очень тяжким, и я приходила в ужас при мысли, что мне придется его исполнить. Но моим страхам был положен конец, какого я никак не предвидела. Однажды вечером, через полмесяца после прибытия гостей, я сидела в библиотеке, куда скрылась, чтобы немного отдохнуть от необходимости притворяться веселой и от утомительной болтовни, – ведь после долгого уединения, каким бы докучным оно ни казалось, мне не всегда удавалось успешно насиловать свои чувства, вынуждать себя непринужденно беседовать, улыбаться, слушать, разыгрывая внимательную хозяйку дома или даже просто приятную собеседницу. Я как раз устроилась в оконной нише и смотрела на запад, где темнеющая гряда холмов четко рисовалась в прозрачном янтарном вечернем свете, выше по небосводу незаметно переходившем в чистую бледную синеву, в которой уже горела единственная яркая звезда, словно обещая: «Когда угаснет этот умирающий свет, мир не останется во мраке, а те, кто уповает на Бога, чей дух не омрачен черными туманами неверия и греха, всегда обретают утешение». Внезапно я услышала быстрые шаги, и в библиотеку вошел лорд Лоуборо. Она по-прежнему оставалась его любимым приютом. Он захлопнул дверь с ненужной силой и швырнул шляпу, не глядя, куда она упадет. Что могло случиться? Лицо его было мертвенно-бледным, глаза устремлены в пол, зубы стиснуты, лоб покрывала испарина смертной муки. Я догадалась, что наконец ему стала известна его беда. Не замечая меня, он начал расхаживать по комнате в страшном волнении, ломая руки, стеная, невнятно бормоча. Я повернулась, желая дать ему понять, что он не один здесь, но он ничего не видел вокруг. Так, может быть, когда он повернется ко мне спиной, я успею тихонько выскользнуть из комнаты? Я поднялась с дивана, но тут он меня заметил, остановился как вкопанный, вытер мокрый лоб, с каким-то противоестественным спокойствием приблизился ко мне и глухим, почти гробовым голосом произнес: – Миссис Хантингдон, я вынужден завтра же покинуть ваш дом. – Завтра! – повторила я. – О причине мне спрашивать не надо. – А, так вы ее знаете! И способны сохранять такое равнодушие! – сказал он, глядя на меня с глубоким изумлением, к которому, как мне почудилось, примешивалось горькое возмущение. – Мне уже давно известно… – Я вовремя спохватилась и договорила: –…что за человек мой муж, и поразить меня более ничто не может. – Но это… как давно вам известно это? – сурово спросил он, стискивая кулаки и внимательно всматриваясь в мое лицо. Я почувствовала себя преступницей, застигнутой на месте преступления. – Не очень давно. – Вы знали! – вскричал он с гневом. – И не сказали мне! Вы помогали обманывать меня. – Милорд, обманывать вас я не помогала. – Так почему же вы мне не сказали? – Потому что знала, как вам это будет тяжело. Я надеялась, что она вспомнит о своем долге, и тогда не будет надобности причинять вам… – Боже мой! Так сколько же это продолжалось, миссис Хантингдон? Сколько? Скажите же! Мне необходимо знать правду! – воскликнул он с неистовством. – Мне кажется, два года. – О Господи! И она столько времени меня обманывала? – Он отвернулся, подавляя мучительный стон, и вновь заметался по комнате в страшном волнении. У меня сжалось сердце, и я попыталась его утешить, хотя и не знала как. – Она дурная женщина, – сказала я. – Она низко обманывала и предавала вас, и столь же недостойна ваших сожалений, как была недостойна вашей любви. Так не допустите же, чтобы она и дальше вас ранила. Порвите с ней, отриньте ее… – Но вы, сударыня, – гневно перебил он меня, – вы тоже меня ранили, столь бессердечно пряча от меня правду. Во мне внезапно вспыхнул гнев. Такой ответ на мое искреннее сочувствие! Мне невыносимо захотелось сказать что-то резкое в свою защиту. Но, к счастью, я удержалась. Он с такой мукой вдруг ударил себя по лбу, отвернулся к окну и, подняв глаза к безмятежному небу, пробормотал: – Господи, хоть бы умереть! И я почувствовала, что добавить еще хоть каплю горечи к и без того переполненной чаше было бы и правда верхом бессердечности. Но, боюсь, в моем голосе было больше холодности, чем участия, когда я сказала негромко: – У меня нашлось бы много весомых оправданий, но я не стану их перечислять… – Знаю! – перебил он поспешно. – Вы скажете, что вас это не касалось, что мне самому следовало бы заботиться о себе, что, по собственной слепоте попав в ад, я не имею права винить других за то, что они считали меня разумнее, чем я оказался… – Да, я готова признать, что виновата перед вами, – продолжала я, словно не услышала этих горьких слов, – но было ли причиной малодушие или искреннее заблуждение, мне кажется, вы меня судите слишком сурово. Две недели назад в первые же минуты после вашего приезда я сказала леди Лоуборо, что сочту своим долгом рассказать вам обо всем, если она и дальше будет вас обманывать, и она ответила, что дает мне полное право поступить так, если я замечу в ее поведении что-нибудь недостойное или подозрительное, но я ничего не замечала и полагала, что она переменилась. Пока я говорила, он продолжал смотреть в окно и ничего мне не ответил, но мои слова болезненно отозвались в его душе: он топнул ногой, стиснул зубы и нахмурился, как человек, испытывающий физические страдания. – Виноваты… да, виноваты… – пробормотал он наконец. – Этому нет извинений, и искупить это нельзя ничем, потому что ничто не может вернуть годы проклятой доверчивости, ничто не может стереть их. Ничто, ничто! – повторял он шепотом с таким невыразимым отчаянием, что я не могла счесть его слова обидными. – Теперь я вижу, что поступала дурно, – ответила я. – И могу только пожалеть, что прежде этого не понимала и что, как вы сказали, вернуть прошлое невозможно. Что-то в моем голосе или тоне моего ответа, казалось, повлияло на него. Обернувшись ко мне и вглядевшись в сумеречном свете в мое лицо, он сказал гораздо мягче, чем раньше: – Вы ведь тоже, полагаю, очень страдали! – Да. Вначале – очень. – Когда это было? – Два года назад. И через два года вы тоже будете столь же спокойны, как я теперь… и, надеюсь, гораздо, гораздо счастливее: вы ведь мужчина и можете поступать так, как вам заблагорассудится. По его губам скользнула улыбка, но бесконечно горькая. – Так значит, последнее время вы не чувствовали себя счастливой? – спросил он, с видимым усилием стараясь взять себя в руки и оборвать разговор о своем горе. – Счастливой? – повторила я, почти задетая таким вопросом. – Как можно быть счастливой с подобным мужем? – Да, я обратил внимание, насколько вы переменились по сравнению с первыми годами вашего брака, – продолжал он. – Что и сказал этому… этому исчадию ада, – пробормотал он сквозь стиснутые зубы. – А он объяснил, что только ваш кислый нрав заставляет до срока увядать вашу юность, старит и обезображивает вас и уже превратил его домашний очаг в подобие монастырской кельи… Вы улыбаетесь, миссис Хантингдон! Вас ничто не трогает. Как я жалею, что не обладаю вашим хладнокровием! – По натуре я вовсе не хладнокровна, – возразила я. – Однако ценой нелегких уроков и непрестанных усилий научилась казаться такой. Тут в комнату влетел мистер Хэттерсли. – Э-эй, Лоуборо! – начал было он, но тут же воскликнул, заметив меня: – А-а! Прошу прощения, что прервал ваш тет-а-тет… Да ободрись же, дружище! – продолжал он, хлопая лорда Лоуборо по спине, даже не заметив, как тот отшатнулся с отвращением и досадой. – Мне бы надо поговорить с тобой. – Ну, так говори! – Только я не знаю, по душе ли это придется миссис Хантингдон. – Тогда это не по душе и мне, – сказал лорд Лоуборо и направился к двери. – Да нет же, нет! – вскричал Хэттерсли, бросаясь за ним в переднюю. – Если ты мужчина, так будет по душе. Дело вот в чем, милый мой, – продолжал он, понижая голос, но не настолько, чтобы его слова не доносились до меня, тем более что дверь осталась непритворенной. – С тобою, как я смотрю, обошлись по-свински… Да погоди ты, не бесись, я же тебя не оскорбляю, а что по-простецки говорю, так не взыщи. Ты ведь знаешь, я экивоков не люблю и либо прямо все выложу, либо промолчу. Так я пришел… Да постой, дай мне объяснить!.. Я пришел предложить тебе свои услуги: Хантингдон, конечно, мой друг, но дьявольский шалопай, как нам всем известно, так я тебе по-дружески услужу. Я ведь знаю, что тебе надо, чтобы поправить дело, – обменяешься с ним выстрелом, и сразу все как рукой снимет. Ну, а если неровен час… тоже, думается, не страшно при твоей-то отчаянности. Ну, давай же руку и не хмурься так. Назови только время и место, а остальное беру на себя. – Да, это как раз то, чего требует мое сердце… или дьявол в нем, – произнес более тихий и размеренный голос лорда Лоуборо. – Встретиться с ним и не расходиться, пока не прольется кровь. Я ли паду, он ли, или мы оба, для меня было бы неизъяснимым облегчением. – А я что говорю? Ну, так… – Нет! – воскликнул его собеседник с неколебимой решимостью. – Хотя я и ненавижу его всей душой и был бы рад любому его несчастью, но мщение оставлю Богу. И хотя моя жизнь мне противна, я и ее предам на волю Того, Кем она мне дана. – Но ты же понимаешь, что в подобном случае… – умоляюще начал Хэттерсли. – Я не желаю тебя слушать! – перебил лорд Лоуборо, отворачиваясь. – Ни слова больше. Довольно с меня демона в моем сердце. – Ну, так ты заячья душа и дурень, и больше я для тебя палец о палец не ударю, – буркнул искуситель, повернулся на каблуках и ушел. – Прекрасно, лорд Лоуборо, прекрасно! – вскричала я, выбегая в переднюю и пожимая его лихорадочно горячую руку, когда он уже сделал шаг к лестнице. – Я начинаю думать, что вы слишком хороши для этой юдоли. Не поняв причины таких излияний, он обратил на меня угрюмо-недоумевающий взгляд, и я устыдилась своего внезапного порыва, но его лицо уже приняло более человеческое выражение, и прежде чем я успела отдернуть руку, он ласково ее пожал, и в глазах его блеснуло искреннее сочувствие. – Да поможет Господь нам обоим, – сказал он тихо. – Аминь! – ответила я, и мы расстались. Я решила вернуться в гостиную, где, без сомнения, почти все меня ожидали, а две сестры с горячим нетерпением. В малой гостиной мистер Хэттерсли поносил трусость лорда Лоуборо перед избранными слушателями – мистером Хантингдоном, который, небрежно опершись на столик, упивался собственной подлой гнусностью и презрительно потешался над своей жертвой, а рядом с ним мистер Гримсби весело потирал руки и хихикал с дьявольским злорадством. Проходя мимо, я посмотрела на них так, что Хэттерсли сразу умолк и уставился на меня, как глупый бычок, Гримсби злобно ухмыльнулся, мой же супруг пробормотал грубое проклятие. В гостиной леди Лоуборо явно не в очень завидном расположении духа всячески старалась скрыть это вымученной и чрезмерной живостью и веселостью, к тому же весьма неуместными, так как она сама сообщила обществу, что ее муж получил крайне неприятное известие из дома, требующее его незамедлительного отъезда, и от огорчения у него началась желчная мигрень, а ему еще надо заняться сборами, и потому они, по ее мнению, вряд ли будут иметь удовольствие видеть его тут нынче вечером. Однако виной всему лишь какие-то скучные дела, и ей, заверила она их, незачем удручаться из-за подобных пустяков. Я вошла как раз в эту минуту, и она бросила на меня взгляд, столь бесстыдный и вызывающий, что он не только возмутил меня, но и поразил. – И все же я очень удручена, – продолжала она, – и еще больше раздосадована, потому что долг жены вынуждает меня сопровождать его милость, а мне так не хочется столь скоро и столь внезапно расставаться с моими милыми друзьями. – Но, Аннабелла, – заметила сидевшая рядом с ней Эстер, – ты сегодня весела, как никогда. – Совершенно верно, душечка. Раз уж одному Небу известно, когда я вновь увижусь с вами всеми после этого вечера, то мне хочется напоследок во всю меру насладиться вашим обществом и оставить о себе самую лучшую память. – Тут она обвела взглядом комнату, и, наверное, ей почудилось, что ее тетушка слишком уж внимательно на нее смотрит. Во всяком случае, она тотчас встала со словами: – И потому я вам спою. Что скажете, тетушка? Что скажете, миссис Хантингдон? Что скажете, любезные дамы и господа? Превосходно! Я постараюсь развлечь вас, насколько это в моих силах. Комнаты ее и лорда Лоуборо примыкали к моим. Не знаю, как она провела ночь, но я почти все время лежала без сна, прислушиваясь, как за стеной он тяжелыми шагами расхаживает по своей гардеробной. Вдруг они замерли, и он со стоном выбросил что-то в окно. Утром, уже после их отъезда, садовник подобрал на лужайке внизу наточенный складной нож, а глубоко в золе камина горничная нашла сломанную пополам бритву, кое-где потемневшую от жара углей. Так сильно было искушение положить конец своей несчастной жизни, и с такой решимостью он ему противился! Я слушала, как он меряет шагами комнату, и мое сердце надрывалось от жалости к нему. Прежде я думала почти только о себе, а не о нем. Теперь же я забыла о собственных бедах и думала лишь о постигшем его невыносимо тяжком ударе – о глубокой любви, расточавшейся напрасно, о нежном доверии, столь жестоко преданном, о… Нет, я не стану перечислять все его кровоточащие раны, но никогда еще меня не душила такая ненависть к его жене и моему мужу, и не из-за себя, но из-за него. «Этого человека, – подумала я, – обливают презрением его друзья и взыскательный свет. К изменнице-жене и предателю-другу они куда более снисходительны, а он очернен и унижен. Отказ отомстить за оскорбление совсем отнял у него право на сочувствие и покрыл его имя еще большим позором. Он же понимает все, и бремя горя становится тяжким вдвойне. Он видит всю несправедливость этого, но не в силах ей противостоять. Его дух не укреплен самоуважением, дающим силу тому, кто уверен в собственной чести, бросить вызов злобе и клевете врагов, ответить презрением на их презрение… Нет-нет! Даже лучше: возносящим его высоко над гнусными, клубящимися туманами земли к вечному сиянию Небес! Он знает, что Господь справедлив, но сейчас не способен узреть эту справедливость; он знает, как коротка эта жизнь, и все же смерть мнится ему невыносимо далекой; он верит в жизнь грядущую, но здешние его страдания так велики, что не дают ему постигнуть ее неизреченную безмятежность. Он лишь может склонить голову перед бурей и в слепом отчаянии держаться заветов, веруя в их святость. Точно ослепленный, оглушенный, полубесчувственный моряк, который после кораблекрушения из последних сил цепляется за плот, он чувствует, как его захлестывают волны, не чает спасения и все же знает, что эта опора – его единственная надежда и, пока жизнь еще не угасла в нем вместе с сознанием, он должен сосредоточивать все силы на том, чтобы не лишиться ее. Ах, если бы у меня было дружеское право утешить его и сказать, что я никогда не уважала его так глубоко, как в эту ночь!» Они уехал очень рано, когда все, кроме меня, еще спали. Отворив дверь своей комнаты, я увидела, что лорд Лоуборо направляется к лестнице один (супруга его уже сидела в карете), но тут Артур (впрочем, я предпочитаю называть его «мистер Хантингдон», а не именем, которое носит мой сын!) с невыносимой наглостью вышел в халате из спальни, чтобы пожелать своему «другу» счастливого пути. – Как? Ты уже едешь, Лоуборо! – воскликнул он, с улыбкой протягивая ему руку. – Ну, так до свидания. Мне кажется, лорд Лоуборо сбил бы его с ног, если бы он инстинктивно не отшатнулся при виде этого дрожащего от ярости костлявого кулака, сжатого с такой силой, что пальцы совсем побелели, а натянутая на суставах кожа тускло заблестела. Лорд Лоуборо смерил моего мужа взглядом, полным смертельной ненависти, пробормотал сквозь стиснутые зубы ругательство, которое, конечно, не произнес бы, если бы был в состоянии выбирать слова, и спустился вниз.

The script ran 0.014 seconds.