Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Чак Паланик - Удушье [2001]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, prose_counter, Проза, Современная проза

Аннотация. Новый шедевр «короля контркультурной прозы» Чака Паланика. Книга о молодом мошеннике, который каждодневно разыгрывает в дорогих ресторанах приступы удушья – и зарабатывает на этом неплохие деньги... Книга о сексоголиках, алкоголиках и шмоткаголиках. О любви, дружбе и философии. О сомнительном «втором пришествии» – и несомненной «невыносимой легкости бытия» наших дней. Впрочем... сам Паланик говорит о ней: «Собираетесь прочесть? Зря!» Короче – читайте на свой страх и риск!

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 

— Могу отметить, что у тебя самое благородное из сердец. И, со скоростью чихания, я ответил ей: — Ты — сраная сморщенная старая шизофреничка. А Пэйж вздрогнула. Объясняю всем: мне надоело, что меня дёргают туда-сюда. Ясно? Так что хватит придуриваться. Мне насрать на сердце. Вам, ребята, не вызвать у меня никаких там чувств. Вам меня — не достать. Я грубый, дурной, подлый ублюдок. Точка. Эта старая миссис Цунимитсу. Пэйж Маршалл. Урсула. Нико, Таня, Лиза. Моя мама. Иногда бывает, вся моя жизнь кажется только я — против каждой идиотки-бабы во всём проклятом мире. Хватаю Пэйж Маршалл под локоть и тащу её на выход. Никто не подловит меня на христоподобных чувствах. — Слушайте сюда, — говорю. Потом ору. — Если бы я хотел что-то почувствовать, то пошёл бы в чёртово кино! Старая миссис Цунимитсу отвечает с улыбкой: — Тебе не отвергнуть доброту своей истинной природы. Она сияет в глаза каждому. Говорю ей — «заткни пасть». Пэйж Маршалл командую: — Пошли. Я докажу ей, что я не Иисус Христос. Истинная природа всех на свете — говно. У людей нет души. Эмоции говно. Любовь говно. И я тащу Пэйж по коридору. Мы живём и умираем, а всё остальное — бред. Это просто позорное девчачье дерьмо насчёт чувств и трогательности. Просто надуманный субъективный эмоциональный отстой. Нет души. Нет Бога. Есть только решения, болезни и смерть. А я — мерзкий, грязный, беспомощный сексоголик, и мне не измениться, и не остановиться, и это всё, чем я навсегда останусь. И я докажу это. — Куда ты меня тащишь? — спрашивает Пэйж, спотыкаясь; её очки и халат по-прежнему забрызганы едой и кровью. Я уже сейчас представляю себе всякую фигню, чтобы не кончить раньше времени: вещи вроде вымоченных в бензине и подожжённых зверьков. Представляю коренастого Тарзана и его дрессированную макаку. Сам думаю — вот ещё одна идиотская глава в моей описи по четвёртому шагу. Чтобы заставить время замереть на месте. Чтобы превратить мгновение в камень. Чтобы траханье затянулось навечно. Я веду её в часовню, сообщаю Пэйж. Я ребёнок шизофренички. А не ребёнок Бога. Пускай Бог докажет, что я неправ. Пусть возьмёт да поразит меня молнией. Я собираюсь взять её на чёртовом алтаре. Глава 25 На этот раз дело было в злоумышленном создании угрозы, или в небрежном оставлении ребёнка, или же в преступной небрежности. Законов было так много, что удержать их все в голове маленький мальчик не мог. То было оскорбление третьей степени, или же неподчинение второй степени; пренебрежение первой степени, или же причинение вреда второй степени, — и дошло до того, что глупому малышу уже страшно становилось заниматься чем угодно кроме того, что делали все остальные. Всё новое, необыкновенное или оригинальное наверняка было против закона. Всё рискованное или волнующее — отправило бы тебя за решётку. Вот почему все так жаждали пообщаться с мамулей. В этот раз она провела вне тюрьмы всего пару недель — и уже начало твориться всякое-разное. Было так много законов, и, стопудово, почти бессчётное количество способов облажаться. Сначала полиция спросила про купоны. Кто-то посетил копировальный магазин в центре города и воспользовался компьютером, чтобы разработать и распечатать сотни купонов, которые обещали бесплатное питание на двоих, на сумму в семьдесят пять долларов и без истечения срока действия. Каждый купон был завёрнут в сопроводительное письмо, в котором вас благодарили за то, что вы такой ценный клиент и сообщали, что приложенный купон — специальное поощрение. Вам нужно только отправиться на ужин в ресторан «Кловер Инн». Когда официант принесёт счёт, можно расплатиться купоном. Чаевые туда включены. Кто-то всё это сделал. Разослал сотни таких купонов. Все признаки проделок Иды Манчини были налицо. Мамуля проработала официанткой в «Кловер Инн» первую неделю после возвращения из мест не столь отдалённых, но её уволили за то, что она рассказывала людям вещи, которые им про свою пищу знать не хотелось. Тогда она исчезла. А несколько дней спустя неопознанная женщина с криками сбежала по центральному проходу театра во время тихой, скучной части какого-то большого роскошного балета. Вот почему однажды полиция забрала глупого маленького мальчика из школы и привезла его в центр. Чтобы узнать, не слышал ли он чего от неё. От мамули. Не знал ли он, быть может, где она скрывается? Почти в то же самое время несколько сотен очень злых клиентов наводнили салон меховой одежды с купонами на скидку в пятьдесят процентов, полученными по почте. Почти в то же время тысяча очень напуганных людей приехали в районный венерологический диспансер, требуя проверить их, — после того, как получили письмо на административном бланке, предупреждающее, что у какого-то их бывшего сексуального партнёра обнаружили заразную болезнь. Полицейские детективы потащили малолетнего слизняка в центр города в казённой машине, потом вверх по лестнице в комнату казённого здания, и усадили его рядом с приёмной матерью, спрашивая — «пыталась ли Ида Манчини связаться с тобой?» «Имеешь представление, откуда она берёт средства?» «Как думаешь — почему она творит все эти ужасные вещи?» А маленький мальчик молча ждал. Помощь должна была прийти уже скоро. А мамуля — обычно говорила ему, что ей жаль. Люди столько лет трудились, чтобы сделать мир чем-то надёжным и организованным. Никто не представлял себе, каким скучным он станет в итоге. Когда весь мир будет поделен на собственность, ограничен по скоростям, разбит на районы, обложен налогами и подчинён управлению, когда все будут проверены, зарегистрированы, адресованы и зафиксированы. Каждому совсем не осталось места для приключений, кроме разве что тех, которые можно купить за деньги. На аттракционе. В кино. Опять же, такое всё равно останется всё тем же ложным волнением. Известно ведь, что динозавры не станут есть детишек. По пробным просмотрам отсеиваются всякие случаи даже ложных крупных катастроф. А раз нет возможности настоящей катастрофы, настоящего риска — нам не остаётся шансов настоящего спасения. Настоящего восторга. Настоящего волнения. Радости. Открытий. Изобретений. Множество законов, охраняющих нашу безопасность — эти же самые законы обрекают нас на скуку. Без доступа к истинному хаосу нам никогда не найти истинный покой. Пока ничто не может стать хуже — оно не станет и лучше. Всё это вещи, которые мамуля, бывало, ему рассказывала. Она обычно говорила: — Единственный предел, который нам остался — мир неосязаемого. Всё остальное слишком крепко повязано. Поймано в клетку слишком многих законов. Под неосязаемым она понимала Интернет, фильмы, музыку, рассказы, искусство, сплетни, компьютерные программы — всё, что не на самом деле. Виртуальные реальности. Выдуманные вещи. Культуру. Ненастоящее превосходит настоящее по власти. Ведь ничто не окажется настолько совершенным, насколько ты можешь его представить. Ведь только неосязаемые идеи, понятия, верования, фантазии сохраняются. А камень щербится. Дерево гниёт. Люди, ну что же, они умирают. А вот такие хрупкие вещи, как мысль, мечта, легенда — могут жить и жить. Если бы можно было изменить человеческий образ мышления, говорила она. То, кем они видят себя сами. То, как они видят мир. Если сделать такое — можно было бы изменить то, как они живут свои жизни. И это единственная долговечная вещь, которую можно создать. Кроме того, наступит момент, любила повторять мамуля, с которого твои собственные воспоминания, истории да приключения будут единственным, что тебе останется. На своём последнем суде, перед этим её последним заключением, мамуля встала рядом с судьёй и произнесла: — Моя цель — быть механизмом волнения в человеческих жизнях. Она пристально смотрела прямо в глаза глупого маленького мальчика, и говорила: — Мой замысел — дарить людям замечательные истории, которые они смогут рассказывать. Прежде, чем охрана увела её в наручниках назад, она прокричала: — Моё наказание — превышение меры. Наша бюрократия и законы превратили мир в чистый и надёжный трудовой лагерь! Прокричала: — Мы растим поколение рабов! И для Иды Манчини это значило — обратно в тюрьму. «Неисправимая» — неподходящее слово, но это первое, что приходит на ум. А неопознанная женщина, та самая, которая бежала вниз по проходу во время балета, — орала: — Мы учим наших детей беспомощности! Сбегая по проходу и через пожарный выход, она вопила: — Мы в такой структуре и микроконтроле, что это больше не мир — это чёртов морской круиз! Сидя в ожидании у полицейских детективов, глупый маленький проблемный засранец поинтересовался, не нужно ли ещё привести сюда адвоката-защитника Фреда Гастингса. А один из детективов тихо выдохнул неприличное слово. И в этот же миг зазвенела пожарная сигнализация. А детективы, даже пока звенел сигнал, всё равно спрашивали: — ИМЕЕШЬ ХОТЬ КАКОЕ-ТО ПРЕДСТАВЛЕНИЕ, КАК СВЯЗАТЬСЯ С ТВОЕЙ МАТЕРЬЮ? Перекрикивая звон, они спрашивали: — МОЖЕШЬ ПО КРАЙНЕЙ МЕРЕ СКАЗАТЬ НАМ, КОГО ОНА ВЫБЕРЕТ СЛЕДУЮЩЕЙ ЦЕЛЬЮ? Перекрывая сигнал тревоги, приёмная мать кричала: — РАЗВЕ ТЫ НЕ ХОЧЕШЬ ПОМОЧЬ НАМ ПОМОЧЬ ЕЙ? И звон прекратился. Девушка сунула голову в дверь и сказала: — Без паники, ребята. Похоже, очередная учебная тревога. Пожарная тревога сейчас уже никогда не значит пожар. А этот тупой малолетний обсос спрашивает: — Можно выйти в ваш туалет? Глава 26 Полумесяц наблюдает сверху за нашими отражениями на серебристых боках жестяного бочонка с пивом. Мы с Дэнни присели на корточках на чьём-то заднем дворе, и Дэнни сбивает улиток со слизнями лёгкими щелчками указательного пальца. Дэнни поднимает полный до краёв бочонок, подносит своё отражение к настоящему лицу ближе и ближе, пока его поддельные губы не соприкасаются с настоящими. Дэнни отпивает почти половину пива и сообщает: — Вот так пиво пьют в Европе, братан. Из ловушек на слизня? — Нет, братан, — отвечает Дэнни. Вручает мне бочонок и поясняет. — Тёплым и без газа. Целую собственное отражение и пью, а луна заглядывает мне через плечо. На тротуаре нас ждёт детская коляска с покосившимися колёсами: внизу они шире, чем вверху. Днище коляски тащится по земле, а в розовое детское одеяло завёрнут песчаниковый булыжник, большой настолько, что нам с Дэнни его не поднять. Розовая резиновая детская голова пристроена у верхнего края одеяла. — Насчёт заняться сексом в церкви, — просит Дэнни. — Скажи мне, что ты этого не сделал. Если бы только не сделал. Я не смог. Не смог драть, пялить, пихать, пороть, трахать. Все те эвфемизмы, которых не случилось. Мы с Дэнни — просто два обычных парня, которые в полночь вывели ребёнка на прогулку. Просто парочка милых юных ребят из этого приятного райончика больших особняков, где каждый из них отодвинут вглубь собственного газона. Всё это дома с автономной, климатически контролируемой, элегантной иллюзией безопасности. А мы с Дэнни так же невинны, как опухоль. Мы безобидны, как псилоцибиновая поганка. Здесь такой приятный район — даже пиво, которое оставляют животным, всё сплошь импортировано из Германии да Мексики. Мы перебираемся через ограду в следующий задний двор и высматриваем под кустами наш очередной груз. Приседая, чтобы глянуть под листьями, я спрашиваю: — Братан, — говорю. — Ты же не считаешь, что я добросердечный человек, правда? А Дэнни отвечает: — Ну уж нет, братан. После нескольких кварталов, после всех этих задних дворов с пивом, в честности Дэнни можно быть уверенным. Спрашиваю: — Ты не считаешь, что на самом деле я в глубине чуткое и христоподобное проявление абсолютной любви? — Хрена с два, братан, — отвечает Дэнни. — Ты мудак. А я говорю: — Спасибо. Просто хотел проверить. А Дэнни медленно встаёт, разгибая только свои ноги, на жестянке в его руках снова отражение ночного неба, и Дэнни объявляет: — В яблочко, братан. Насчёт меня в церкви, рассказываю ему, — я больше разочаровался в Боге, чем в себе. Он обязан был поразить меня молнией. То есть, Бог ведь бог. А я просто мудак. Я даже не снял с Пэйж Маршалл шмотки. Она по-прежнему в стетоскопе, тот болтается между её грудей, — я оттолкнул её к алтарю. Даже халат с неё не стащил. Приложив стетоскоп к собственной груди, она скомандовала: — Давай быстрее, — сказала. — Хочу, чтобы синхронно с моим сердцем. Нечестно, что женщинам не приходится представлять себе всякое дерьмо, чтобы не кончить. А я — просто не смог. Эта идея про Иисуса тут же убивала у меня всякий стояк. Дэнни вручает мне пиво, и я пью. Дэнни сплёвывает дохлого слизняка и советует: — Лучше пей через зубы, братан. Даже в церкви, даже, когда она лежала на алтаре, без одежды, эта Пэйж Маршалл, эта доктор Пэйж Маршалл — мне не хотелось, чтобы она стала просто-напросто очередной дыркой. Ведь ничто не окажется настолько совершенным, насколько ты можешь его представить. Ведь ничто не возбуждает настолько, как твоя собственная фантазия. Вдох. А теперь — выдох. — Братан, — сообщает Дэнни. — Это будет мой последний номер на сегодня. Давай, берём камень, и пошли домой. А я прошу — ещё один квартал, ладно? Ещё один рейд по задним дворам. Я пока что и близко не напился, чтобы забыть сегодняшний день. Здесь такой приятный район. Перепрыгиваю через ограду в следующий задний двор и приземляюсь башней прямо в чей-то розовый куст. Где-то лает собака. Всё время, пока мы были на алтаре, пока я пытался разогреть поршень, — крест из полированного светлого дерева смотрел на нас. Не было ни человека в муках. Ни тернового венца. Ни кружащих мух и пота. Ни вони. Ни крови и страданий, — не в этой же церкви. Ни кровавого ливня. Ни нашествия саранчи. Пэйж всё время была со стетоскопом в ушах, молча слушала собственное сердце. Ангелы на потолке замалёваны. Свет, падающий сквозь витражи, был густым и золотистым, в нём кружилась пыль. Свет падал широкой плотной колонной; тёплый тяжёлый столб его лился на нас. Внимание, пожалуйста, доктор Фрейд, просим вас ответить по белому телефону добрых услуг. Мир условностей, а не реальный мир. Дэнни смотрит на меня, застрявшего и ободранного до крови шипами роз, в драных шмотках лежащего в кустах, и произносит: — Ладно, я хотел сказать, — говорит. — Как раз это, сто пудов, и будет последний поход. Аромат роз, запах недержания в Сент-Энтони. Собака лает и царапается, пытаясь выбраться из дома через чёрный ход. Свет загорается на кухне, показывая, что кто-то стоит у окна. Потом включается фонарь на заднем крыльце, и скорость, с которой я выдираю жопу из своего куста и вылетаю на улицу — просто поражает. С противоположной стороны по тротуару приближается парочка, склонившаяся и обвившая друг друга руками. Женщина трётся щекой об отворот пиджака мужчины, а тот целует её в макушку головы. Дэнни уже толкает коляску, притом с такой скоростью, что передние колёса подскакивают на трещине тротуара, и детская резиновая голова выскальзывает наружу. Стеклянные глаза широко распахнуты; розовая голова прыгает по земле мимо счастливой парочки и скатывается в канаву. Дэнни просит меня: — Братан, не достанешь мне? Мои шмотки изодраны и липнут от крови, колючки торчат в моей роже, — рысью пробегаю мимо парочки, выдёргиваю голову из листьев и мусора. Мужчина взвизгивает и подаётся назад. А женщина говорит: — Виктор? Виктор Манчини. О Господи. Она, наверное, спасла мне жизнь, потому что хрен её знает — кто она такая. В часовне, когда я сдался, когда мы застёгивали одежду, я сказал Пэйж: — Забудь про зародышевую ткань. Забудь про обиды на сильных женщин, — спрашиваю. — Знаешь, в чём настоящая причина того, что я тебя не трахнул? Разбираясь с пуговицами на бриджах, я сказал ей: — Кажется, по правде мне взамен охота, чтобы ты мне нравилась. А Пэйж, держа руки за головой, снова туго скручивая из волос свой чёрный мозг, заметила: — Но, может, секс и близость — не взаимоисключающие вещи. А я засмеялся. Руками повязывая себе галстук, сказал ей — о да. Да, они как раз такие. Мы с Дэнни добираемся к семисотому кварталу улицы, как утверждает указатель, Бирч-Стрит. Говорю Дэнни, толкающему коляску: — Не сюда, братан, — показываю назад и поясняю. — Мамин дом там, сзади. Дэнни продолжает толкать, днище коляски с рычанием волочится по тротуару. Счастливая парочка — стоят, отвалив челюсти, всё смотрят нам вслед за два квартала позади. Трусцой бегу рядом с ним, перебрасывая резиновую кукольную голову из руки в руку. — Братан, — зову. — Поворачивай. Дэнни отвечает: — Сначала глянем на восьмисотый квартал. А там что? — По идее там ничего, — говорит Дэнни. — Когда-то он принадлежал моему дяде Дону. Дома заканчиваются, и восьмисотый квартал — просто участок, а дальше, в следующем квартале — снова дома. Вся земля — лишь высокая трава, растущая по краю, и старые яблони со сморщенной и перекрученной во тьме корой. Окружённый охапкой щёток из хлыстов ежевики и щетины из кучи колючек на каждой ветке — центр участка пуст. На углу стоит плакат — крашенная в белый фанера с нарисованными сверху красными кирпичными домиками: они притиснуты друг к другу, а из окон с вазонами машут люди. Под домами чёрная надпись сообщает: «Скоро — городские дома Меннингтаун-Кантри». Под плакатом земля усыпана снегом из кусочков отслоившейся белой краски. Вблизи видно, что щит покоробился, кирпичные дома потрескались и выцвели до розового. Дэнни вываливает булыжник из коляски, и тот приземляется в высокую траву около тротуара. Вытряхивает розовое одеяло и вручает мне два угла. Мы складываем его между собой, а Дэнни рассказывает: — Если и есть что-то противоположное образцу для подражания — так это мой дядя Дон. Потом Дэнни закидывает сложенное одеяло в коляску и берётся толкать ту домой. А я зову его вслед: — Братан. Тебе что — не нужен камень? А Дэнни продолжает: — Всякие там матери против вождения в нетрезвом виде, сто пудов, закатили вечеринку, когда выяснили, что старый Дон Меннинг помер. Ветер поднимает и клонит к земле высокую траву. Здесь не живёт никто, кроме растений, и сквозь тёмный центр квартала можно разглядеть свет фонарей на крыльце других домов. Очертания старых яблонь чёрными загзагами проступают между ними. — Так что, — спрашиваю. — Это парк? А Дэнни отвечает: — Не совсем, — удаляясь всё дальше, сообщает. — Это моё. Швыряю ему кукольную голову и говорю: — Серьёзно? — С тех пор, как пару дней назад позвонили предки, — отзывается он, ловит голову и кидает её в коляску. Мы шествуем в свете фонарей, мимо тёмных домов всех остальных. Поблёскивают застёжки моих ботинок, руки мои засунуты в карманы, я спрашиваю: — Братан? — говорю. — Ты же серьёзно не считаешь, что во мне есть хоть что-то от Иисуса Христа, правда? Прошу: — Пожалуйста, скажи что нет. Мы идём. А Дэнни, толкая пустую коляску, отвечает: — Смотри сам, братан. Ты почти занимался сексом на столе Господа. Ты же просто выдающийся образец позорного падения. Мы идём, пиво выветривается, и ночной воздух на удивление прохладен. И я прошу: — Пожалуйста, братан. Скажи мне правду. Во мне ничего хорошего, доброго, заботливого, — вообще ничего из такой параши. Я не более, чем безмозглый, тупорылый, невезучий пижон. Вот с этим я могу жить. Вот это я и есть. Просто дыро-трахающий, щеле-дрючащий, поршне-пялящий сраный беспомощный сексоман, и мне никогда, ни за что нельзя забывать об этом. Прошу: — Скажи мне ещё раз, что я бесчувственный мудак. Глава 27 Сегодняшний вечер должен пройти таким образом: я прячусь в шкафу в спальне, пока девчонка принимает душ. Потом она выйдет оттуда, вся блестящая от пота: воздух дышит паром, туманится от лака для волос и духов, — она выходит, одетая в один только кружевной купальный халат. И тут я выпрыгиваю в каких-нибудь колготках, натянутых на лицо, и в чёрных очках. Швыряю её на кровать. Приставляю ей к горлу нож. Потом насилую. Вот так всё просто. Позорное падение продолжается. Главное — не забывай себя спрашивать: «Как бы НЕ поступил Иисус?» Только вот на кровати её насиловать нельзя, говорит она, — покрывало из светло-розового шёлка и пойдёт пятнами. И не на полу, потому что ковёр поцарапает ей кожу. Мы условились: на полу, но на полотенце. Не на хорошем гостевом полотенце, предупредила она. Сказала, что оставит паршивенькое полотенце на комоде, а мне надо расстелить его заранее, чтобы не нарушать атмосферу. Она оставит окно спальни открытым, прежде чем пойти в душ. И вот я прячусь в этом шкафу, голый и облипший всеми её вещами в целлофане из химчистки, на моей голове колготки, я в солнечных очках и держу самый тупой нож, который смог найти, — сижу в ожидании. Полотенце расстелено на полу. В колготках так душно, что по моему лицу течёт пот. Волосы, прилипшие к голове, начинают чесаться. Только не возле окна, сказала она мне. И не возле камина. Сказала изнасиловать её около шкафа, но не слишком близко. Попросила постараться расстелить полотенце на проходе, где ковёр не так сильно заносится. Эту девушку по имени Гвен я встретил в отделе «Реабилитация» книжного магазина. Трудно сказать, кто кого подцепил, — но она притворялась, будто читает двадцатишаговую книжку по сексуальной зависимости, а на мне были приносящие удачу камуфляжные штаны, и я ходил вокруг неё кругами с экземпляром той же самой книги, и вот открыл ещё один агрессивный способ знакомиться. Так делают птички. Так делают пчёлки. Мне нужен этот приток эндорфинов. Чтобы транквилизировал меня. Я жажду пептида фенилэтиламина. Вот такой я и есть. Зависимый. В смысле, все у себя отметили? В забегаловке при книжном магазинчике, Гвен просила достать верёвку, только не из нейлона, потому что это слишком больно. А от пеньки у неё будет раздражение. Годится такое, вроде чёрной изоленты, только не для её рта и бумажной, а не резиновой. — Отдирать резиновую изоленту, — сказала она. — Так же эротично, как восковая эпиляция ног. Мы сравнили наши расписания — а четверг уже выпадал. В пятницу у меня была постоянная встреча сексоголиков. На эту неделю мне девчонок не положено. Субботу я провожу в Сент-Энтони. Почти каждый воскресный вечер она помогает проводить игру в бинго в своей церкви, поэтому мы условились на понедельник. В понедельник, в девять, — не в восемь, потому что она работает допоздна, и не в десять, потому что на следующий день мне с раннего утра на работу. И вот, наступил понедельник. Изолента наготове. Полотенце расстелено, — а когда прыгаю на неё с ножом, она спрашивает: — На тебе что — мои колготки? Заламываю ей одну руку за спину и прижимаю ледяное лезвие к её глотке. — Нет, ну вы посмотрите, — возмущается она. — Это уже переходит всякие границы. Я разрешала себя изнасиловать. Я не разрешала портить мои колготки. Рукой с ножом хватаю за кружевной отворот её халата и пытаюсь стащить тот у неё с плеча. — Стой, стой, стой, — упирается она, отталкивая мою руку. — Так, дай я сама. Ты же всё порвёшь, — она выкручивается из моих рук. Спрашиваю — можно мне снять солнечные очки? — Нет, — отвечает она, выскальзывая из халата. Потом отправляется к распахнутому шкафу и вешает халат на тремпель. Но я ведь еле вижу. — Не будь таким эгоистом, — говорит она. Теперь уже голой, берёт мою руку и сжимает её на своём запястье. Потом заворачивает свою руку за спину, повернувшись и прижавшись ко мне своим голым задом. Поршень у меня встаёт выше и выше, и её тёплая гладкая щель задницы влажно меня трёт, — а она объявляет: — Хочу, чтобы ты был нападающим без лица. Объясняю ей, что стыдно покупать пару колготок. Парень, который покупает колготки — либо бандит, либо извращенец; и в том и в другом случае кассир вряд ли примет у тебя деньги. — Боже, да хватит ныть, — говорит она. — Каждый насильник, который у меня был, приносил колготки с собой. Плюс, сообщаю ей, когда смотришь на вешалку с колготками, там есть какие угодно размеры и цвета. Телесный, серо-угольный, бежевый, коричневый, чёрный, синий, — и не одна пара не приводится как «размер под голову». Она отдёргивает в сторону лицо и стонет: — Можно тебе кое-что сказать? Можно тебе сказать только одну вещь? Говорю — «Чего?» А она в ответ: — У тебя изо рта очень воняет. Тогда, в забегаловке при книжном магазинчике, пока мы ещё составляли сценарий, она заявила: — Обязательно подержи заранее нож в холодильнике. Мне нужно, чтобы он был очень и очень холодный. Я спросил — может нам сойдёт резиновый нож? А она ответила: — Нож — это очень важная для моего общего впечатления часть. Сказала: — Лучше всего будет, если ты приставишь лезвие к моему горлу прежде, чем оно остынет до комнатной температуры. Предупредила: — Но будь осторожен, потому что если ты случайно меня порежешь, — она наклонилась навстречу через столик, выпятив подбородок на меня. — Даже, если поцарапаешь меня — клянусь, я отправлю тебя за решётку прежде, чем успеешь нацепить штаны. Отхлебнула свой травяной чай, поставила чашечку обратно на блюдце и продолжила: — Мои ноздри будут очень признательны, если на тебе не будет никакого одеколона, лосьона или дезодоранта с сильным запахом, потому что я очень чувствительна. У этих голодных баб-сексоголичек такая высокая толерантность. Они просто не могут не дать. Они просто не могут остановиться, чем бы позорным всё не оборачивалось. Боже, как я люблю взаимную зависимость. В забегаловке Гвен поднимает на колени сумочку и роется внутри. — Вот, — объявляет она, разворачивая ксерокопию списка подробностей, которыми она хочет дополнить дело. Вверху списка сказано: «Изнасилование — дело власти. Это не романтика. Не надо заниматься со мной любовью. Не надо целовать меня в губы. Не рассчитывай на зажимания после акта. Не проси сходить в мой туалет». Этим вечером понедельника, в её спальне, прижимаясь ко мне голой, она просит: — Ударь меня, — говорит. — Только не слишком сильно и не слишком легко. Ударь с такой силой, чтобы я кончила. Одной из рук я держу её руку заведенной за спину. Она трётся по мне задницей, и у неё резкое загорелое тельце, не считая лица, сильно бледного и навощённого от избытка увлажнителя. В зеркальной двери шкафа мне видно её спереди, с моей рожей, заглядывающей ей через плечо. Её волосы и пот скапливаются в щели между её спиной и прижавшейся к ней моей грудью. Кожа её пахнет горячим пластиком от солярия. В другой руке у меня нож, поэтому интересуюсь — она хочет, чтобы я ударил её ножом? — Нет, — возражает она. — Это называется колоть. Бить кого-то ножом называется колоть, — говорит. — Положи нож и давай просто ладонью. Ну, и я пытаюсь выкинуть нож. А Гвен останавливает: — На кровать — нельзя. Ну и я бросаю нож на комод, и поднимаю руку, готовя шлепок. Со спины это делать очень неудобно. А она предупреждает: — Только не по лицу. Ну, опускаю руку пониже. А она говорит: — И не бей по груди, если не собираешься вызвать у меня комки. См. также: Пузырный мастит. Предлагает: — Как насчёт того, что ты возьмёшь и ударишь меня по заднице? А я спрашиваю — как насчёт того, что она возьмёт и заткнётся, и даст мне насиловать её как я хочу. А Гвен отвечает: — Если ты так относишься, то можешь смело вытаскивать свой мелкий член и проваливать домой. Поскольку она только что вышла из ванной, шерсть у неё мягкая и пушистая, а не приглажена так, как когда первый раз стаскиваешь с женщины нижнее бельё. Моя свободная рука пробирается у неё между ног, а она наощупь ненастоящая: резиновая и пластиковая. Слишком гладкая. Немного скользкая. Спрашиваю: — Что с твоим влагалищем? Гвен смотрит на себя вниз и отзывается: — Что? — говорит. — Ах, это. «Фемидом», женский презерватив. Это так торчат края. Я же не хочу, чтобы ты меня чем-нибудь заразил. Моё личное мнение, говорю, но мне казалось, что изнасилование — штука более спонтанная, ну, вроде — преступление страсти. — Это показывает, что ты ни хрена не знаешь, как надо насиловать, — отвечает она. — Хороший насильник тщательно планирует своё преступление. Он выполняет каждую мелочь, как ритуал. Всё должно выйти почти как религиозная церемония. То, что здесь происходит, утверждает Гвен — священно. В забегаловке при книжном магазинчике, она передала мне листок с ксерокопией и спросила: — Ты согласишься на все эти условия? Листок заявлял — "Не спрашивай, где я работаю. Не спрашивай, больно ли мне. Не кури в моём доме. Не рассчитывай остаться на ночь". Листок гласит — «Надёжное слово — ПУДЕЛЬ». Спрашиваю — что значит «надёжное слово»? — Если обстановка слишком накалится, или перестанет нравиться кому-то из нас — говоришь «пудель», и дело прекращается. Спрашиваю — кончать-то хоть можно? — Если оно для тебя так уж важно, — отвечает она. Тогда говорю — ладно, где расписаться? Все эти жалкие бабы-сексоголички. Как они, чёрт их дери, любят хер. Без одежды она выглядит немного костлявой. Кожа у неё горячая и мокрая наощупь, будто при желании можно выжать мыльную воду. Ноги у неё такие тонкие, что не соприкасаются до самой задницы. Её маленькие плоские груди словно обтягивают грудную клетку. Всё ещё держу её руку завёрнутой за спину, разглядываю нас в зеркальную дверцу шкафа, — а у неё длинная шея и покатые плечи, в форме винной бутылки. — Хватит, пожалуйста, — просит она. — Мне больно. Пожалуйста, я отдам тебе деньги. Спрашиваю — сколько? — Хватит, пожалуйста, — повторяет она. — Или я закричу. Тут я бросаю её руку и отступаю. — Не кричи, — прошу. — Только не кричи. Гвен вздыхает, потом тянется и толкает меня в грудь. — Придурок! — орёт она. — Я не говорила «пудель». Прямо сексуальный эквивалент «Я в домике». Она снова впутывается в мою хватку. Потом тянет нас к полотенцу и командует: — Стой, — идёт к комоду и возвращается с розовым пластмассовым вибратором. — Эй, — говорю. — Не смей пользоваться этим на мне. Гвен передёргивается и отвечает: — Конечно нет. Это моё. А я спрашиваю: — Ну, а что же я? А она заявляет: — Уж прости, в следующий раз приноси свой вибратор. — Нет, — возражаю. — Что же мой член? И она говорит: — А что твой член? А я спрашиваю: — Как он вообще сюда впишется? Усаживаясь на полотенце, Гвен мотает головой и объявляет: — Ну почему я такое делаю? Почему я вечно цепляю парня, который старается быть милым и обычным? А дальше тебе захочется ещё и жениться на мне, — говорит. — Хоть бы один раз у меня были унизительные отношения. Хоть разок! Заявляет: — Можешь мастурбировать, пока будешь меня насиловать. Но только на полотенце и только если меня не забрызгаешь. Она расправляет полотенце у своей задницы и хлопает рукой по участочку плюшевой ткани рядом. — Когда придёт время, — объявляет. — Можешь оставить свой оргазм здесь. Её рука продолжает — шлёп-шлёп-шлёп. «Уф», — говорю, — «И что теперь?» Гвен вздыхает и тычет мне в рожу вибратором. — Используй меня, — требует она. — Опусти меня, идиот тупой! Унизь меня, ты, дрочила! Растопчи меня! Вообще говоря, не совсем понятно, где выключатель, поэтому ей приходится показать мне, как оно включается. Потом оно начинает жужжать так сильно, что я его роняю. Потом оно скачет по полу, а мне приходится ловить чёртову фиговину. Гвен поднимает колени, и они распахиваются в стороны, как раскрывается при падении книжка, а я становлюсь на корточки с краю полотенца, и направляю жужжащий кончик точно в середину её гладких пластиковых краёв. Другой рукой занимаюсь своим поршнем. Ляжки у неё бритые, постепенно сужаются до ступней с крашенными синим лаком ногтями. Она откинулась назад, закрыв глаза и раздвинув ноги. Вытянула руки и сложила их за головой, так что её груди выпячиваются аккуратными маленькими буферами, и произносит: — Нет, Дэннис, нет. Я не хочу, Дэннис. Не надо. Нет. Тебе меня нельзя. А я говорю: — Меня зовут Виктор. А она требует заткнуться и дать ей сосредоточиться. И я пытаюсь развлечь нас обоих, но это сексуальный эквивалент того, чтобы гладить себя по животу и хлопать по голове. Либо я занят ею, либо занят собой. С другой стороны, получается так же, как плохо втроём. Один из нас всё время остаётся в стороне. Плюс вибратор скользкий, и его трудно удержать. Он разогревается и резко воняет дымом, будто внутри что-то горит. Гвен приоткрывает один глаз только до щёлочки, щурится на то, как я гоняю кулак и требует: — Я первая! Душу свой поршень. И дёргаю Гвен. Дёргаю Гвен. Чувствую себя уже не столько насильником, сколько паяльщиком. Края «Фемидома» всё время соскальзывают внутрь, а мне приходится тормозить и вытаскивать их двумя пальцами. Гвен произносит: — Дэннис, нет, Дэннис, стой, Дэннис, — голос её поднимается из глубины глотки. Сама же тянет себя за волосы и шипит. «Фемидом» снова проскальзывает внутрь, и я уже оставляю его в покое. Вибратор утаптывает эту штуку глубже и глубже. Она требует играть с её сосками другой рукой. Отвечаю — другая рука нужна мне самому. Мои орехи туго напрягаются и готовы кончить, и я говорю: — О, да. Да. О, да. А Гвен отзывается: — Не смей, — и облизывает два пальца. Буравит меня взглядом и работает влажными пальцами между своих ног, со мной наперегонки. А мне достаточно только представить себе Пэйж Маршалл, моё секретное оружие, — и гонка окончена. За секунду до того, как кончить, когда возникает чувство, будто сжимается дупло, — именно тогда я поворачиваюсь к маленькой полянке на полотенце, куда сказала Гвен. Чувствуя себя глупо и выдрессированными по бумажке, мои белые солдатики начинают вылетать, и как-то нечаянно отклоняются от траектории и летят на её розовое покрывало. На весь её большой мягкий взбитый розовый ландшафт. Дуга за дугой выстреливается горячими судорожными плевками всех размеров, по всему покрывалу и наволочкам, по розовым шёлковым оборкам кровати. Как бы НЕ поступил Иисус? Граффити из кончины. «Вандализм» — неподходящее слово, но это первое, что приходит на ум. Гвен развалилась на полотенце, пыхтя с закрытыми глазами, вибратор гудит внутри неё. Глаза её закачены под веками, она брызжет между пальцами и шепчет: — Я тебя сделала… Шепчет: — Сукин сын, я тебя сделала… Напяливаю обратно штаны, хватаю куртку. Плевки из белых солдатиков висят по всей кровати, по шторам, по обоям, а Гвен по-прежнему лежит на месте, тяжело дыша, вибратор косо торчит из неё на полпути наружу. Секундой позже он выскальзывает и шлёпается на пол, как толстая скользкая рыбина. Тогда-то Гвен и открывает глаза. Начинает привставать на локте, ещё не замечая нанесённый ущерб. Я уже наполовину вылез в окно, когда вспоминаю: — Да, между прочим… — говорю. — Пудель, — и позади меня впервые слышу её настоящий крик. Глава 28 Летом 1692-го в Плимуте, штат Массачусетс, мальчик-подросток был обвинён в том, что огулял кобылу, корову, двух коз, пять овец, двух телят и индюка. Это реальная история из книжек. В соответствии с библейскими законами Левита, после раскаяния мальчик был вынужден смотреть, как каждое животное забивают. Затем он был убит, а его тело свалено в кучу с мёртвыми животными и зарыто в яму без креста. Это случилось до появления встреч терапевтического общения для сексоголиков. Тому подростку, пиши он свой четвёртый шаг, пришлось бы, пожалуй, расписать целый коровник. Спрашиваю: — Вопросы есть? Четвероклассники молча смотрят на меня. Девочка во втором ряду спрашивает: — А как это — огулял? Говорю — спросите учителя. Каждые полчаса мне приходится обучать очередное сборище четвероклассников какому-нибудь дерьму, которое никто учить не хочет: например, как разводить огонь. Как смастерить куклу с головой из яблока. Как делать чернила из чёрных орешков. Как будто такое поможет кому-то из них поступить в нормальный колледж. Помимо уродования бедных цыплят эти четвероклассники приваливают сюда затем, чтобы притащить какой-нибудь микроб. Нет никакой тайны в том, почему Дэнни постоянно пускает сопли и кашляет. Головные вши, глисты, хламидия, стригущий лишай — на полном серьёзе, все эти экскурсионные детишки — крошечные всадники апокалипсиса. Вместо полезного первопроходческого отстоя, рассказываю им, что их уличная игра в «колечко вокруг розочки» основана на эпидемии бубонной чумы в 1665-м. Чёрная Смерть оставляла на людях твёрдые набухшие чёрные пятна, которые те звали «чумными розами», — или бубонами, — окружёнными бледным кольцом. Отсюда слово «бубонный». Заражённых запирали в собственных домах и оставляли умирать. Спустя шесть месяцев, сотни тысяч людей были похоронены в огромных общих могилах. А «кармашек, полный цветочков» — то самое, что лондонцы носили с собой, чтобы не чуять запаха трупов. Чтобы сложить костёр, берёшь и сваливаешь в кучу немного палок и сухой травы. Высекаешь искру из кремня. Работаешь мехами. Можешь не воображать ни секунды, будто весь процесс разведения огня заставит их глаза засверкать. Искра никого не впечатляет. Ребятишки горбятся в первом ряду, сгрудившись над своими маленькими видеоиграми. Детишки зевают прямо тебе в лицо. Все хихикают и щипают друг друга, выкатывая глаза на меня в бриджах и грязной рубахе. Взамен я сообщаю им, что в 1672-м Чёрная Чума поразила Неаполь, что в Италии, похоронив примерно четыреста тысяч человек. В 1711-м, в Священной Римской империи, Чёрная Чума убила пятьсот тысяч человек. В 1781-м миллионы умерли по всему миру от гриппа. В 1792-м ещё одна эпидемия похоронила восемьсот тысяч человек в Египте. В 1793-м москиты занесли жёлтую лихорадку в Филадельфию, где она убила тысячи. Один ребёнок шепчет позади: — Это хуже, чем рулетка. Другие ребятишки распаковывают завтраки и заглядывают в бутерброды. За окном в колодках раком стоит Дэнни. В этот раз — просто по привычке. Городской совет объявил, что он будет изгнан сразу же после завтрака. А колодки — именно то место, где он чувствует себя в наибольшей безопасности от себя самого. Ничего не заперто и даже не прикрыто — но он стоит, согнувшись и пристроив руки и шею на те места, где они пробыли месяцами. Когда они шли из текстильной, один малыш потыкал палочкой Дэнни в нос, а потом пытался сунуть палку ему в рот. Другие детишки тёрли его лысую голову на счастье. Разведение огня отнимает только минут пятнадцать, поэтому потом я обязан показывать каждой своре детишек большие горшки для стряпни, мётлы из веток, грелки для кровати и прочий отстой. Дети всегда кажутся выше в комнатушке с потолком в шесть футов. Ребёнок позади говорит: — Нам снова дали этот сраный яичный салат. Здесь, в восемнадцатом веке, я сижу у очага большого открытого камина, снабжённого традиционными сувенирами комнаты пыток: большими железными крюками, кочергами, решётками, железками для клеймения. Полыхает мой большой костёр. Сейчас отличный момент для того, чтобы вынуть железные щипцы из углей и прикинуться, что изучаешь их изрытые ямками, раскалённые добела кончики. Все детишки делают шаг назад. А я спрашиваю их — эй, ребятишки, может кто-нибудь из вас рассказать мне, как люди в восемнадцатом веке замучивали голых маленьких мальчиков до смерти? Такое всегда привлекает их внимание. Никто не поднимает рук. Продолжая изучать щипцы, повторяю: — Кто-нибудь? Всё равно нет рук. — Серьёзно, — говорю, начиная щёлкать щипцами, разжимая их и сжимая. — Вашему учителю стоило бы рассказать вам, что в былые времена маленьких мальчиков частенько убивали. Их учительница ждёт снаружи. Вышло так, что пару часов назад, пока её класс чесал шерсть, мы с этой учительницей перевели немного спермы в коптильне, и она стопудово считала, что это обернётся какой-то романтикой, но секундочку. Меня, пока зарывался лицом в её замечательную упругую попку, вообще поражало, что может прочесть между строк женщина, если ты случайно ляпнешь «Я тебя люблю». В десяти случаях из десяти парень имеет в виду — «Я такое люблю». Напяливаешь пижонскую полотняную рубаху, галстук и какие-нибудь бриджи, — и бабы со всего мира хотят посидеть у тебя на роже. Когда вы двое делите концы твоего толстенного здорового поршняры, ты же просто тип с обложки какого-нибудь древнего романтического романа. Рассказываю ей: — О крошка, вонзай мою плоть во свою. О да, вонзай меня, крошка. Грязные словечки восемнадцатого века. Эту их учительницу зовут вроде Аманда, Элисон, или Эми. Что-то на гласную. Главное — не забывай себя спрашивать: «Как бы не поступил Иисус?» Теперь, перед её классом, славными чёрными руками запихиваю щипцы обратно в огонь, потом маню детишек парой чёрных пальцев, международный знак языка жестов для «подойдите поближе». Ребятишки позади подталкивают стоящих спереди. Те, что спереди, смотрят по сторонам, и один малыш зовёт: — Мисс Лэйси? Тень в окне говорит о том, что мисс Лэйси наблюдает, но в тот миг, когда смотрю на неё, она уклоняется из поля зрения. Показываю детишкам — «ближе». Старая рифма насчёт «Джорджи Порджи», рассказываю им, на самом деле про короля Англии Георга IV, которому вечно было мало. — Мало чего? — спрашивает какой-то малыш. А я отвечаю: — Спросите учителя. Мисс Лэйси продолжает подглядывать. Говорю: — Нравится вам огонь, который у меня здесь? — и киваю на пламя. — Так вот, всем постоянно нужно чистить печные трубы, вот только трубы внутри очень узкие, и проходят всегда поверху, поэтому обычно люди заставляли маленьких мальчиков забираться туда и выскабливать внутренности. А поскольку там было очень тесно, рассказываю им, то мальчики застревали, если на них хоть что-то было надето. — Поэтому, совсем как Санта-Клаус, — продолжаю. — Они карабкались вверх по трубе… — говорю, доставая из огня горячую кочергу. — Голыми. Плюю на красный конец кочерги, и плевок громко шипит в тишине комнаты. — А знаете, как они умирали? — спрашиваю. — Кто-нибудь? Никто не поднимает рук. Спрашиваю: — Знаете, что такое мошонка? Никто не отвечает «да» и даже не кивает, поэтому говорю им: — Спросите мисс Лэйси. В наше особое утро в коптильной, мисс Лэйси полоскала мой поршень в хорошей порции слюней во рту. Потом мы сосались, крепко потели и проводили жидкостный обмен, и она отклонилась назад, полюбоваться на меня. В тусклом дымном свете повсюду вокруг нас висели всякие большие фуфельные пластмассовые окорока. Она всё мокла, крепко оседлав мою руку и вздыхая между каждой парой слов. Вытирает рот и спрашивает — предохраняюсь ли я. — Клёво, — говорю ей. — Сейчас же 1734-й, помнишь? Пятьдесят процентов детей умирали при родах. Она сдувает с лица прядь сырых волос и говорит: — Я не об этом. Лижу её посередине груди, вверх по горлу, и потом охватываю ртом её ухо. Продолжая гонять её на промокших пальцах, спрашиваю: — Ну, какие же есть у тебя злые недуги, о которых мне следует знать? Она тащит меня сзади в стороны, слюнявит палец во рту и говорит: — Я верю в самопредохранение. А я в ответ: — Ну, клёво. Говорю: — Меня за это могут загрести, — и накатываю резинку на поршень. Она пробирается мокрым пальчиком по моей трещине, шлёпает меня по жопе другой рукой и отзывается: — А каково мне, представь? Чтобы не кончить, думаю про дохлых крыс, гнилую капусту и выгребные ямы, говорю: — Я в том смысле, что латекс не изобретут аж до следующего века. Тыкаю кочергой в сторону четвероклассников и продолжаю: — Эти маленькие мальчики обычно выбирались из трубы, покрытые чёрной сажей. И сажа въедалась в их руки, и коленки, и локти — а ни у кого не было мыла, поэтому они всё время ходили чёрными. В те времена так у них проходили все жизни. Каждый день кто-то загонял их в трубу, и весь день они проводили, карабкаясь по ней в темноте, а сажа набивалась им в рот и нос; и они никогда не ходили в школу, и у них не было телевизора, или видеоигр, или коробочек сока манго-папайя; у них не было и музыки, и ничего на радиоуправлении, и ботинок, — и каждый день было одно и то же. — Эти маленькие мальчики, — говорю, проводя кочергой вдоль толпы ребятишек. — Эти маленькие мальчики были совсем как вы. Они были совершенно точь-в-точь как вы. Мои глаза проходят от одного малыша к другому, на мгновение ловя взгляд каждого. — И однажды каждый маленький мальчик просыпался с воспалённым пятнышком на интимном месте. И эти воспалённые пятна не заживали. А потом они метастазировали, следуя вверх по семенным пузырькам в желудочный отдел каждого из маленьких мальчиков, и тогда, — говорю. — Было уже поздно. Вот обрывки и осколки моего медфаковского образования. И я рассказываю им, что иногда маленького мальчика пытались спасти, отрезая ему мошонку, но всё происходило до появления лекарств и больниц. В восемнадцатом веке опухоли такого типа обычно именовали «сажными бородавками». — И вот такие сажные бородавки, — рассказываю детишкам. — Были первой изобретённой формой рака. Потом спрашиваю: кто-нибудь знает, откуда название — «рак»? Рук нет. Говорю: — Не заставляйте меня кого-нибудь вызвать. Там, в коптильне, мисс Лэйси расчёсывала пальцами клочья сырых волос и сказала: — Ну? — как будто вопрос был совершенно невинный, поинтересовалась. — У тебя есть жизнь вне этих мест? А я, вытирая подмышки насухо своим напудренным париком, попросил: — Давай не будем воображать всякое, ладно? Она скрутила свои колготки так, как делают женщины, чтобы просунуть вовнутрь ноги, и заявила: — Такой анонимный секс — это признак сексомана. Я уж лучше представлял бы себя бабником, парнем вроде Джеймса Бонда. А мисс Лэйси заметила: — Ну, а может, Джеймс Бонд и был сексоманом. И тут бы мне сказать ей правду. Что я восхищаюсь зависимыми. В мире, где все ожидают какого-то слепого, случайного бедствия или какой-нибудь внезапной болезни, человек с зависимостью обладает утешительным знанием того, что его наиболее вероятно ждёт впереди. Он взял на себя некий контроль над своей непреклонной судьбой, и его зависимость лишает причину его смерти той полной неожиданности, которая ей присуща. В каком-то смысле, быть зависимым — очень профилактично. Хорошая зависимость снимает со смерти дух непредсказуемости. И уже действительно есть такая вещь, как планирование собственного отбытия. И, на полном серьёзе, как это по-бабски — считать, что любая человеческая жизнь должна продолжаться и продолжаться. См. также: Доктор Пэйж Маршалл. См. также: Ида Манчини. По правде сказать, секс — это уже не секс, если у тебя каждый раз не будет новой партнёрши. Первый раз — это единственное время, когда в деле участвуют и твоё тело, и голова. И даже на втором часу этого первого раза голова твоя может отправиться в странствия. Не получаешь уже полную качественную анестезию, как при хорошем анонимном сексе в первый раз. Как бы НЕ поступил Иисус? Но вместо всего этого я просто наврал мисс Лэйси и спросил: — Как мне с тобой связаться? Рассказываю четвероклассникам, мол, название «рак» пошло оттуда, что когда рак растёт внутри тебя, когда прорывает кожу, то он похож на большого красного краба. Потом краб ломается, а внутри он весь белый и кровавый. — Чего бы не пробовали врачи, — рассказываю притихшим маленьким ребятишкам. — Каждый маленький мальчик в итоге оставался грязным, больным, и кричал от ужасной боли. А кто может сказать мне, что было потом? Никто не поднимает рук. — Ясное дело, — говорю. — Потом он умирал, конечно. И кладу кочергу обратно в огонь. — Ну, — спрашиваю. — Вопросы есть? Никто не поднимает рук, и тогда я рассказываю им об откровенно фиктивных исследованиях, когда учёные брили мышей и мазали их лошадиной смегмой. Такое должно было доказать, что крайняя плоть провоцирует рак. Поднимается дюжина рук, и я говорю им: — Спросите учителя. Какая чёртова работёнка это была, должно быть, — брить тех бедных мышей. Потом искать табун необрезанных лошадей. Часы на каминной полке показывают, что наши полчаса почти истекли. Снаружи, за окном, в колодках по-прежнему стоит раком Дэнни. Времени у него осталось — только до часу дня. Приблудная деревенская собака останавливается около него, задирает лапу, и жёлтый дымящийся поток направляется точно в ботинок Дэнни. — А ещё, — рассказываю. — Джордж Вашингтон держал рабов, и вовсе никогда не срубал вишенку, и вообще на самом деле он был женщиной. Пока они проталкиваются к двери, говорю им: — И не доставайте парня в колодках, — ору. — И прекратите трясти чёртовы куриные яйца! Просто чтобы ещё расшевелить кучу, советую им спросить сыровара, почему у него такие красные и расширенные глаза. Спросить кузнеца про царапинки, бегущие вверх и вниз по внутренней стороне его рук. Кричу вслед мелким заразным чудовищам, мол, всякая родинка или веснушка у них — это рак, который просто ждёт своего часа. Кричу им вслед: — Солнечный свет — ваш враг! Держитесь подальше от солнечной стороны улицы! Глава 29 После того, как в дом въехал Дэнни, я нахожу в холодильнике брусок рябого гранита. Дэнни тащит домой глыбы базальта, руки его пачкаются красным от ржавчины. Заворачивает в розовое одеяло чёрные гранитные булыжники, гладкие вымытые речные камни, плиты искрящегося слюдяного кварца, — и привозит их домой на автобусе. Всё это детки, которых усыновляет Дэнни. Нагромождается уже целое поколение. Дэнни прикатывает домой песчаник и известняк, по одной глыбовидной мягкой розовой охапке за раз. Смывает с них шлангом грязь на улице. Дэнни складирует их за диваном в гостиной. Складирует их по углам кухни. Каждый день, прихожу домой после трудного дня в восемнадцатом веке, а на кухонной стойке возле раковины — камень вулканического происхождения. Или этот маленький серый булыжник в холодильнике, на второй полке снизу. — Братан, — говорю. — Что делает камень в холодильнике? Дэнни тут же, в кухне, достаёт из мойки тёплые чистые камни и протирает их полотенцем для посуды, отзывается: — Потому что это моя полка, ты сам сказал, — говорит. — И там не просто камень, это — гранит. — Но почему в холодильнике? — спрашиваю. А Дэнни отвечает: — Потому что духовка уже забита. Духовка забита камнями. Морозилка забита. Кухонные полки настолько забиты, что проседают на стене. По плану был один камень в день, но у Дэнни очень склонная к зависимостям натура. Теперь ему приходится приволочь домой полдюжины камней ежедневно просто для поддержания привычки. Каждый день течёт вода в мойке, а кухонные стойки застелены мамиными хорошими купальными полотенцами, которые привалены камнями, чтобы те могли просохнуть на воздухе. Круглые серые камни. Квадратные чёрные камни. Неровные коричневые и жилистые жёлтые камни. Известковый туф. Каждую новую порцию, которую Дэнни притаскивает домой, он выгружает в мойку, сбрасывая чистые сухие камни с предыдущего дня в подвал. Первым делом не видно подвальный пол, потому что тот весь покрыт камнями. Потом куча камней вырастает до первой ступеньки. Потом подвал забит до половины лестницы. Теперь же, открываешь подвальную дверь — а сваленные внутри камни высыпаются в кухню. Подвала больше нет. — Братан, тут всё наполняется под завязку, — говорю. — Такое чувство, будто мы живём в нижней половинке песочных часов. Будто у нас каким-то образом истекает время. Нас хоронит заживо. Дэнни, в своих грязных шмотках, в расползающемся под мышками камзоле и в галстуке, который висит обрывками, ждёт на каждой автобусной остановке, укачивая на груди очередной розовый свёрток. Подбрасывает каждую охапку, когда мышцы рук у него начинают засыпать. Когда приходит автобус, Дэнни с вымазанными грязью щеками храпит, уткнувшись в гремящий металл внутри автобуса, не выпуская своего ребёнка. Говорю за завтраком: — Братан, ты сказал, что у тебя по плану один камень в день. А Дэнни отвечает:

The script ran 0.007 seconds.