1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
— Ваше благородие, товарищ доктор, да как же сделать-то? Денег-то ведь нет. Сами видите, милостыней живу. В царское-то время, может, за Егория мне что и сделали бы, а теперь — сами видите, заслуги мои ни к чему пошли.
— А теперь у нас медицинская помощь бесплатна, и всякий имеет право лечиться. Пойди в районную амбулаторию к любому хирургу, и тебе будет оказана квалифицированная помощь. Пожалуй, я дам тебе записку в институт протезирования — я там кое-кого знаю.
Он вынул блокнот.
— Фамилия как?
— Ефим Дроздов, разведчик.
— Звания твои старорежимные мне не нужны, дурачина.
И он стал писать.
— Вот, пойдешь с этой запиской по адресу, который здесь стоит. Я попрошу сделать что можно, чтобы протезировать тебе хотя бы одну конечность. Только Георгиевский крест изволь снять и «господином» и «благородием» меня там не величай. Я ничего о себе не скрываю, но в смешное положение попасть не хочу, слышишь?
— Слушаю, товарищ доктор! Премного благодарен. Посчастливилось мне за последнее времячко: месяца этак два назад его благородие поручика Дашкова встретил, а теперича вас. И с им тоже все равно как родные повстречались.
— Дашкова? Князя?! Ты уверен? Ты узнал его?
— Вестимо, узнал. Ведь я с их взвода. Постояли, поговорили…
— Дашков! Это тот, у которого было тяжелое ранение в грудь, кажется?
— Так точно, ваше благородие! Вы же их и на ноги поставили, дай вам Бог здоровья!
— Дашков… Он назвал себя?
— Никак нет! Я сам их окликнул, как и вас, а они тотчас подошли и ласково этак со мной говорили. Сотенку я получил с их.
— Он не дал тебе своего адреса?
— Никак нет. К чему ж бы? Попросили о их не рассказывать, что здесь находится, я запамятовал. Ну да ведь вы свой человек — тоже крымский, худого не сделаете.
— Так, все ясно. Ну, прощай. Завтра же поди с моей запиской.
И разговор на этом кончился.
В этот же вечер двумя часами позже в один из «особых» отделов шло телефонное сообщение осведомителя:
— Имею все основания предположить, что в Ленинграде скрывается опасный контрреволюционер — офицер-белогвардеец, бывший князь Дашков. Активный контрреволюционер. Командовал «ротой смерти», отличался храбростью в боях, идейно влиял на окружающих. Был ли у Деникина, не могу сказать, а у Врангеля был — могу совершенно точно заверить, так как он лежал в Феодосийском госпитале, где каким-то образом избежал репрессий. Какие основания предполагать? Видите ли, его примерно в оно и то же время опознали в лицо бывшая сестра милосердия и бывший солдат-нищий. Оба сообщили мне… Что? Извольте, повторю: бывший князь Дашков, имени и отчества не помню. Гвардии поручик. Возраст… Теперь примерно должно быть лет тридцать… Наружность? Я его девять лет не видел! Тогда был высокий красивый шатен, гвардейская повадка… Особые приметы? Да, пожалуй, что и нет… разве что рубцы от ран… Было ранение черепа и, кажется, грудной клетки… Точнее локализировать не берусь — забыл… Адрес медсестры? Это, видите ли, моя жена. Очень больная… Мне не хотелось бы ее тревожить, притом и болтлива не в меру. Я попробую сам ее расспросить и если что-либо поточнее узнаю — сообщу дополнительно… Адрес нищего? Не спросил! Дал маху! Впрочем… погодите… его можно отыскать через институт протезирования. Берусь это сделать. Он и для очной ставки может вам пригодиться. Я зайду потолковать в ближайшие же дни. Завтра не могу занят. Всего наилучшего!
Глава двадцать вторая
ДНЕВНИК АСИ
30 марта. Во всем виноваты фиалки! Если бы не они, я не сидела бы за этой тетрадкой. Было так: вчера я в первый раз пошла к Елизавете Георгиевне Муромцевой. Бабушка сама послала меня, говоря, что пора и нам оказать ей внимание. Я купила на улице несколько букетиков фиалок (это не наши фиалки — одесские). В комнате Елизаветы Георгиевны как будто сконцентрирована та настроенность на высокую ноту, в которой она живет: порядок, тишина, книги — здесь царство мысли! Я не утерпела и заглянула в две книги, где лежали закладки. Это оказались «Роза и крест» и «Три разговора» Соловьева. Но ни то, ни другое я не читала. Как мне нравится в Елизавете Георгиевне возвышенность ее мысли! Я терпеть не могу разговоров про новую шубу, про зарплату, про тесто и магазины, а вот у Муромцевой этого совсем нет — она всегда au-dessus[40].
Когда она вышла в кухню приготовить чай, я осталась одна на несколько минут, подошла к ее столику, чтобы разместить фиалки в вазочке, и, разглядывая фотокарточки в маленьких рамках, нечаянно толкнула вазочку. Вода пролилась, а рядом лежала раскрытая тетрадь. Я взглянула, не расплылись ли чернила, и совсем нечаянно прочитала несколько строчек. Это оказался ее дневник, и там под сегодняшним числом было написано: «На меня наплывает мир моей любви, в котором тысяча и тысяча глубин. Меня сводят с ума его горькая интонация и изящество жестов. И в то же время я люблю в нем не внешний облик, и будь он изуродован или искалечен, я бы любила его не меньше!»
Я остолбенела, когда прочитала. Я не сразу сообразила, какое преступление сделала: бабушка много раз говорила, что прочесть без разрешения чужое письмо — такое же воровство, как вытащить деньги из кармана, а тут еще, как нарочно, попалась такая большая значительная фраза… Я тотчас решила, что выход из этого положения лишь один — тут же попросить извинения. Я так и сделала. Елизавета Георгиевна простила меня, но пожелала узнать, какой именно текст стал мне известен, и когда я процитировала, сказала очень серьезно: «Если уж вы заглянули в мою душу, узнайте: эти строчки относятся все к тому же человеку — никого другого я не люблю и любить не буду». И рассказала, что пишет дневник с 16-ти лет и всегда запирает его в ящик, а ключ носит на шее рядом с крестиком. «В этом дневнике — моя душа, — сказала она, — до сих пор еще ни единый человек не прочел из него ни единой строчки, а перед смертью я сожгу его». Все это меня очень заинтересовало. Я решила тоже писать дневник, тоже носить ключик на шее и сжечь все перед смертью.
31 марта. Часто говорят вокруг меня, что теперь жизнь скучна и прозаична, и что из-за трудных бытовых условий мы погрязаем в мелочах. А мне кажется, что многое зависит от нас самих, и что те, которые так говорят, сами не умеют или не хотят сделать себе жизнь достаточно прекрасной. Мелочам нельзя отводить значительного места — иначе они засосут! Надо уметь жить искрой небесного огня, как говорили египтяне, или уж навсегда оставаться в квашне, как Хлеб у Метерлинка. Я очень люблю «Синюю птицу» и, когда играю без воодушевления, всегда кричу бабушке: «Я сегодня в квашне!» Вчера вечером я много и с увлечением играла сначала «Арабески» и Шумана, потом «Баркароллу» Шуберта — Листа. Юлия Ивановна не позволяет мне играть эту «Баркароллу», а я все-таки играю потихоньку. Бабушка сначала читала, а потом оставила книгу и заслушалась. Новый жилец испортил нам вечер, так как стал стучать кулаками в стену и кричать:
«Надоела ваша шарманка! Прекратите безобразничать!» А было только десять часов… Бабушка очень огорчилась, я понимаю, почему: ей так грубо дали понять, что она не хозяйка в своем доме.
1 апреля. Странное явление: я очень хорошо помню, что в раннем детстве я умела летать, только я летала не так, как птица, а как бабочка — порхая над кустами в саду в имении у дедушки. Я помню некоторые подробности, помню, как Леля стоит на лужайке — той, где были ульи, — и говорит мне, что я не смогу подняться выше сирени, а я перелетела сирень и увидела под собой ее чудесные, бледно-лиловые кисти, потом помню, полетела во двор и опустилась на крышу каретного сарая. Вася и Миша стояли во дворе и увидели меня. Они показывали на меня друг другу и даже целились в меня из игрушечного ружья. Братишка Вася это хорошо помнил. Когда он умирал от сыпняка, он бредил, я раз вошла к нему, а покойная мама сидела с ним рядом и спросила: «Ты узнаешь сестричку?», а Вася сказал: «Ты все еще летаешь или уже ходишь по земле, как все?» Мама приняла это за бред, а я отлично поняла! Леля тоже еще недавно помнила во всех подробностях мои полеты, а теперь вздумала уверять, что этого никогда не было! Как же так — «не было»?! Я этих ощущений никогда не забуду! Теперь я летаю только во сне, а это уже совсем не то, что наяву.
2 апреля. Господи, до чего же хорошо жить и сколько тепла и привета находишь в окружающих! Я не знаю, совсем не знаю ни злых, ни плохих людей — или это мне так посчастливилось? Из книг я знаю, что есть они, но в своей жизни не встречаю, разве что Хрычко, но они скорее жалкие, чем дурные. Все вокруг меня так согревают своей любовью. Я уже не говорю о бабушке, о мадам и о тете Зине, но вот те, кого я узнала за последнее время, — Нина Александровна, Елизавета Георгиевна, Олег Андреевич, — какие они замечательные! Олег Андреевич пришел к нам вчера вечером — его прислала Нина Александровна, чтобы передать мне контрамарку в Капеллу на концерт, который будет в среду. Я играла на рояле по просьбе Олега Андреевича. Мне кажется, ни Леля, ни Елизавета Георгиевна, ни Шура не любят и не понимают так музыку, как Олег Андреевич. Елизавета Георгиевна и Шура не музыкальные, но у Лели хороший слух, а между тем, в ее восприятии музыки чего-то не хватает, и в суждениях есть какая-то банальность. У Олега Андреевича вкусы не установившиеся еще, но мне кажется, это потому, что он совсем не слушал музыки эти десять лет и судит о ней по впечатлениям, вынесенным из детства и ранней юности. По природе его музыкальность очень тонкая, и видно по всему, что музыка производит на него неотразимое впечатление. Я не всегда охотно играю, когда меня просят, а уж если играю, совсем не выношу, когда, слушая, начинают разговаривать, а Олег Андреевич, когда слушает, всегда сосредоточен. Несколько раз, когда я, играя, взглядывала на него, то встречалась с его взглядом — он так долго, ласково и внимательно смотрел на меня и как будто хотел разгадать…
3 апреля. Я почему-то уверена, чутьем безошибочно знаю, что никогда не буду эстрадной пианисткой. Все словно сговорились уверять меня, что я талантлива. Даже мой профессор, который всегда очень строг, прошлый раз подошел ко мне, взял меня за подбородок и, глядя мне пристально в глаза, сказал: «У вас большой талант, потрудитесь запомнить это! Вы себя недооцениваете». Талант! Я рада, что у меня талант! От радости мне даже «в зобу дыханье сперло», и все-таки я совершенно уверена, что никогда не стану известностью. Прежде всего я не слишком люблю эстраду. Присутствие слушателей меня волнует и всякий раз при этом я играю хуже, чем могу, и после недовольна собой. Кроме того, часто бывает, что какая-нибудь вещь мне вдруг не по душе. Для того, чтобы сыграть действительно хорошо, мне нужен час… минута… не знаю что… условия, которые связаны с душевным состоянием. У меня еще не выработалась профессиональная дисциплина, и я почему-то уверена, что и в дальнейшем ее не будет. Овладеть в совершенстве роялем — мое заветное желание, и слово «талант» прозвучало как обещание, а эстрада, успех… Я о них до сих пор как-то не думала…
5 апреля. Вчера у нас был Шура Краснокутский со своей мамашей, которая пожелала навестить бабушку. Мадам Краснокутская очень хочет, чтобы мы с Шурой поженились, и уже намекала об этом бабушке. А к чему это, если я ни капельки не влюблена? Мне всегда невозможно казалось полюбить нерешительного, неволевого мужчину, а вот Шура как раз такой — немного тюфяк, немного Сахар из «Синей птицы». Вчера за чаем я так и сказала ему. Бабушка и мадам стали выговаривать мне за невежливость, а Шура сперва пытался возражать, а потом говорит: «Правильно, Ася: тюфяк — принимаю, расписываюсь!», и круглые черные глаза его так виновато посмотрели на меня, что мне его жалко стало. Нет, мой герой таким не будет. Вот Валентин Платонович — тот не тюфяк: глаза смелые, держится прямо, был на войне, на коньках во весь дух носится, плавает как рыба. Не растеряется, не дрогнет. Но он мне не нравится — он недобрый! С ним никогда не поговорить — просто непременно шутка или остроты, как тогда, на лестнице. Леле Валентин Платонович очень нравится за то, что он будто бы остроумен необыкновенно и прекрасно танцует. Да разве же это так важно? Мне больше нравится Олег Андреевич — он сердечный и глубже. У него печальный взгляд, и это почему-то тревожит. Кажется, Шатобриан сказал, что большая душа и горя, и радости вмещает больше, чем заурядная. Прошлый раз, встретившись с ним взглядом, я вспомнила эти слова.
6 апреля. Была вчера на концерте с Олегом Андреевичем и Ниной Александровной. В ушах у меня до сих пор звучит величественное: «Sanctus, Sanctus, Benedictus!»[41] Я уже пробовала подобрать это на рояле. Несколько раз вспоминала вчера дядю Сережу. В оркестре место его — во вторых скрипках — уже занято, а какое бы ему наслаждение доставил этот концерт! Нина Александровна сказала, что карточка дяди Сережи с ней в сумочке. Голос ее звучал в этот вечер совершенно божественно. Мы с Олегом Андреевичем сидели на приставных стульях, а потом просто на ступеньке, но это ничему не мешало. Мне очень хорошо с Олегом Андреевичем. Он не говорит общих вещей и любезностей, как Шура, и не упражняется в остроумии, словно в спорте, как Валентин Платонович. С ним разговор такой, как я люблю — содержательный и задушевный: на смех он никогда не подымет. Когда он провожал меня после концерта домой, сказал: «Вы — волшебница! Когда я с вами, моя душа обновляется. Я опять начинаю верить в свои силы и в будущее. На меня точно новые светлые одежды надеваются, точно я переношусь в храм перед заутреней». Когда он это говорил, я чувствовала себя как струна рояля, на которой гениальный пианист сыграл божественный ноктюрн, и которая готова порваться от чрезмерного напряжения и еще звучит, еще рыдает. Это чувство сопутствовало мне и во сне — проснулась я с ощущением, что накануне совершилось что-то светлое, точно я ходила к причастию… Я не сразу сообразила — это «Месса» и слова Олега Андреевича о светлых ризах и обновлении. Он должен быть очень тонким человеком, чтобы думать и говорить так! О, насколько это выше всего мелочного, житейского, насколько это ближе моей душе, чем любезности Шуры! Высоко, так высоко, светло и грустно! Я знаю цену его словам, что человек, который всегда так серьезен и сдержан, не преувеличит и не подсластит. Я знаю, наверно знаю, что слова эти вынуты из самых глубин души. Если бы он в самом деле мог забыть хоть ненадолго свое горе! Если бы я могла поделиться с ним моей жизнерадостностью! Я бы от этого не обеднела. Я вспомнила последний акт «Китежа», весь затопленный светом. Все утро я просидела за роялем; сначала подбирала мотивы «Мессы», потом наигрывала «Сказание», а к уроку не подготовилась вовсе. Я даже отвечала рассеянно. Бабушка спросила: «Что с нашей Стрекозой сегодня?», а Юлия Ивановна на уроке разбранила за невнимательность. Когда мы увидимся? Он ничего об этом не сказал, а мне неудобно было спросить.
7 апреля. Вчера вечером пришла Нина Александровна. Я пулей выскочила ей навстречу. Я очень хотела ее видеть и еще я думала, что она пришла с Олегом Андреевичем, но его не оказалось. Нина Александровна пришла с письмом, полученным от дяди Сережи. Он пишет, что живет на окраине местечка, в хибарке, на днях пойдет на работу в тайгу. Скрипкой там ничего не заработаешь, но он все-таки просит выслать ему тот ящик с нотами, который он упаковал, уезжая, так как он будет играть для себя, чтобы не потерять техники и не свихнуться с тоски. Я весь вечер вертелась около бабушки и Нины Александровны. Я хотела услышать побольше о дяде Сереже, а кроме того, все ждала, что Нина Александровна передаст мне несколько слов от Олега Андреевича, но она не передала мне ничего, зато, уже уходя и целуя меня, сказала: «Вы что ж это смущаете покой человека, моя душечка? Ведь эдак ему и влюбиться недолго!» Я сразу поняла, о ком она говорит, и покраснела до того, что не знала, куда деваться. А старшие еще, как нарочно взглянули на меня. Очень глупо вышло…
8 апреля. Ура! Ура! Ура! Олег Андреевич вызвал меня только что к телефону и сказал, что завтра поведет меня на «Князя Игоря». Слушать с ним оперу и опять так чудесно разговаривать! Господи, какая же это радость! Я так взвинчена, что ничего не могу делать. Какая-то лихорадочная светлая тревога носится во мне… Не могу писать больше!
9 апреля. Сегодняшний день что-то нестерпимо долго тянется! Ему, кажется, конца не будет. Все еще только два часа. Смотрелась сейчас в зеркало — я в самом деле очень хорошенькая. Вот ведь какая бабушка — она всегда уверяла меня, что я некрасивая! И дядя Сережа туда же! Он дразнил меня безобразным утенком.
Конечно — надо бежать давать урок Мише. Я вообще эти уроки очень люблю, но сегодня не хочется!
10 апреля. Он пришел, наконец, и кончился этот чудесный неповторимый вечер! Как только я отзанималась с Мишей и получила свободу — вихрем помчалась домой. Бабушка позволила надеть новое платье и жемчуг. Я смотрела на себя в зеркало и думала, что он посмотрит на меня опять тем же взглядом, в котором любование, преданность и грусть, и опять скажет, что я хороша, очень хороша… И что-то томительно сладкое, замирающее подымалось во мне… А мадам не оставила меня в покое: она все ходила и ходила вокруг меня, поправляла что-то на мне и давала последние наставления, чтобы я как-нибудь, видите ли, не нарушила хорошего тона, и все прибавляла свое постоянное «Monsieur le prince est si distingué!»[42]
Когда Олег Андреевич позвонил, я помчалась открыть и тотчас нарушила этикет: узнав, что мы сидим во втором ряду партера и что Игоря поет Андреев, я подпрыгнула чуть не до потолка. Мадам сделала страшные глаза, но бабушка только улыбнулась.
Сочетание его присутствия и музыки одно из самых необыкновенных скажу по правде! Мне особенно запомнилась одна минута: во время арии Игоря я вдруг подумала: не отзывается ли она в его душе воспоминаниями о боях, кончившихся таким поражением и такой неволей? Я обернулась на него и встретилась с его серьезным и грустным взглядом… Чуть коснувшись моей руки своею, в которой он держал бинокль, он шепнул: «Голубка Лада». Это потому, что Игорь в ту минуту пел: «Ты одна, голубка Лада, сердцем чутким все поймешь», — я поняла, что эти слова он относит ко мне за мой взгляд, за то, что я поняла все, что пришлось ему пережить в беде, которая пришла на Родину. Мне стало до боли жаль его и папу, и дядю Сережу, и того офицера, которого любит Елизавета Георгиевна… Судьба русских военных трагична! Я как-то по-новому это поняла. А потом, когда мы гуляли в фойе, он сказал: «В юности каждый из нас создает в мечтах образ девушки, которую полюбит; мне хочется сказать вам, что вы — воплощение образа, созданного моим воображением». Как сладкую музыку слушала я эти слова и вовсе не потому, что в них заключается похвала мне, — я уж не так узко самолюбива. Эти тончайшие неуловимые оттенки чувств очаровывают меня, как высокая тоска по всему лучшему, по всему идеальному!
11 апреля. Я как-то вырвана из привычного строя, как-то потревожена. За роялем я не могу сосредоточиться: начну фугу или пассаж и обрываю, опускаю голову на пюпитр и улыбаюсь, не зная чему. А то так вскакиваю и бегаю по комнате… К уроку опять не приготовилась, и Юлия Ивановна была недовольна уже второй раз. Читать тоже не могу, только все думаю и припоминаю. Да, этот вечер был волшебным, но я хочу еще и еще таких вечеров. Мне хочется лететь навстречу этим переживаниям, как летели, бывало, бабочки на огонь свечей, когда мы ужинали на веранде в августовские вечера, а вокруг тихо шелестели дубы и липы. Мне кажется, я не могла бы жить одними воспоминаниями, как Елизавета Георгиевна. Он, по-видимому, любит стихи. Он спросил, знаю ли я стихотворение Блока«…Мне не вернуть этих снов золотых, этой веры глубокой, безнадежен мой путь!» Эти строчки он, наверное, относит к себе. Безнадежен! Неужели безнадежен? Я не хочу, чтобы так было! Его поколению слишком досталось, слишком! А ведь в молодости были же у него «золотые сны», которые до сих пор еще тревожат мою душу, и все погибли, как ранние цветы от мороза: ускоренный выпуск Пажеского в пятнадцатом году — и в 18 лет уже под огнем на фронте. С тех пор четыре года в огне, а потом — госпиталь и лагерь… Как это страшно! Когда я с ним, я точно у постели больного; я боюсь каждого неосторожного слова, боюсь спросить, боюсь напомнить… Никогда еще не бывало, чтобы разговор хоть с одним из мужчин так западал в душу, чтобы я слышала слова, в которых звучат такие большие настоящие мужские переживания. У него бровь и висок исковерканы раной; все находят, что это его несколько уродует, но мне он делается все дороже, как только взгляд мой падает на вдавленную бровь.
12 апреля. Я совсем забрасываю свои занятия в музыкальной школе. Сегодня опять играла не то, что задано, — один из этюдов Шопена, который гармонировал с моим состоянием, и напевала: «Все, что распустилось, умертвил мороз…» И весь день прошел под этим впечатлением.
13 апреля. Вчера… я видела его вчера. Ведь у меня день теперь начинается с того, что я думаю: увидимся ли мы? Вечером вдруг раздался звонок, и я услышала голос Нины Александровны в передней. Я вылетела навстречу и позади нее увидела его высокую фигуру. У нас сидел в это время Шура, а потом пришла Елизавета Георгиевна — получилась, таким образом, небольшая soirée[43]. К ужину была подана только вареная картошка, но все уверяли, что очень вкусно, а Шура заявил, что это блюдо богов. Я не помню точно, что происходило и кто что говорил; я разговаривала с ним не больше, чем с другими. Я ко всем одинаково обращалась, но с кем бы я ни разговаривала — я говорила для него. Каждое слово приобретало большой, исключительный смысл, а когда он говорил, я слушала, а если в эту минуту со мной разговаривал кто-нибудь, я выслушивала улыбаясь, отвечала, но главная, лучшая часть меня слушала другой голос, другие слова, и я не пропустила ничего из того, что он говорил. Разговор каким-то образом зашел о лошадях, и он упомянул про свою лошадь, которую звали Вестой, и о том, какая она была умница; она была ранена одновременно с ним, и его денщик выстрелил ей в ухо, чтобы она не мучилась — бедная лошадка! Кто-то сказал, что по радио передают романсы Чайковского. Шура включил репродуктор, и Сливинский запел «Страшную минуту». Между Олегом Андреевичем и мной тотчас же словно натянули провод. Неужели он в самом деле меня любит? Любит — я знаю! Любит его душа и вся раскрыта мне, любит его голос и звучит тепло и ласково, любит его взгляд и так грустно, задумчиво устремляется на меня из глубин души. Пришла великая любовь — та, которой все ждут, о которой мечтают. Мне она казалась далекой сказкой, а вот она уже здесь — стучится в дверь! Как странно! Мадам всегда называла меня Сандрильоной и с детства меня уверяла, что ко мне придет «принц», и теперь всякий раз, как она произносит в разговоре «Monsieur le prince»[44], мне кажется, что к нам протянулась нить из сказки, и что он и есть этот «принц». В сказке принца узнают иногда в образе медведя, а я, может быть, должна узнать его лишенным богатства, блеска и титула. Что суждено? Если бы я могла приподнять край таинственной завесы и увидеть свою судьбу!
13 апреля. Вечер. Только что говорила с ним по телефону. В воскресенье мы пойдем в Эрмитаж; он свободен в воскресенье, а не в эту глупую пятницу, так как он работает в порту. Ну а завтра вечером мы решили ехать в Царское Село. Вдвоем, я заметила, всегда лучше говорится, но бабушка не захотела отпустить нас вдвоем, она настояла, чтобы ехать компанией, и сама пригласила Лелю и Шуру.
14 апреля. Жду Олега Андреевича. Сейчас он должен за мной зайти. Он кончает работу в 5. Жаль, времени для прогулки мало! Бабушка велит к 11 вечера быть дома. День сегодня чудесный, солнечный — в этом году весна ранняя. Мое демисезонное пальто старое и куцее, шляпа без пера, тоже куцая — вид у меня Золушки. Перчаток нет. Старые — фильдекосовые — изгрыз щенушка. Я хотела ехать вовсе без перчаток, но мадам устроила «бурю в стакане воды». Она стала с азартом доказывать, что лучше мне вовсе не ехать, чем показаться без перчаток, что это дурной тон, и что я перешагну только через ее труп. Я ответила, что будь я в лохмотьях, я все равно поехала бы, а Олег Андреевич и внимания не обратит на такие пустяки и сам одет не лучше меня. Тут мадам напустилась на меня; она сама, кажется, неравнодушна к Олегу Андреевичу. Шум у нас поднялся такой, что бабушка вышла нас разнимать. Она тотчас велела нам снять одну из старых картонок со шкафа и, порывшись там, вытащила пару не новых, но еще целых лайковых перчаток. При этом бабушка сказала: «Привкус дурного тона хуже лохмотьев, Ася. Лохмотья могут быть благородны, а вульгарность — никогда». Теперь, когда я в перчатках, я с этим, пожалуй, согласна! Перчатки мне пришлись как раз впору, и руки в них кажутся маленькими. Сейчас должен прийти Олег Андреевич. Каждые 5 минут я смотрюсь в зеркало. Господи, Господи, какая захватывающая в самом деле история — Любовь!
15 апреля. Я! ЕГО! САМА! ПОЦЕЛОВАЛА! Что же это такое, и как мне теперь быть? Если бы бабушка знала, что я уже два раза целовалась и оба раза на лестнице! И отчего это со мной что-нибудь непременно случится не как со всеми? А между тем, если бы НАДО БЫЛО НАЧАТЬ СНАЧАЛА, я сделала бы то же самое и даже в мыслях я не хочу взять назад этого поцелуя.
Вошли мы в Екатерининский парк и очень скоро подошли к озеру против Чесменской колонны. Было чудесно, вода неподвижная, розовая от заката, деревья в почках, тишина… Мы тоже затихли. Вдруг кто-то запел. Голос был слегка разбит, но красивый и верный, манера петь странная — артисты не так поют. Песня незнакомая, полная тоски. Я запомнила только отдельные фразы: «Я вор, хулиган, сын преступного мира! Меня невозможно любить!» Это пел человек, который сидел неподалеку один на скамейке, развалясь в небрежной позе. Волосы у него были растрепаны, кепка набекрень, грудь распахнута. Шура оглянулся на него и сказал: «Уйдемте. Нам незачем слушать эту хулиганскую лирику». А Олег Андреевич прибавил: «Эту песню я часто в лагере слушал, ее любили петь уголовники». Мы уже двинулись было, но у Лели подвернулся каблук, и ей пришлось снять туфлю. Шура стал приколачивать гвоздик камнем, а тем временем незнакомый человек опять запел, опять с той же тоской — в этой тоске было что-то артистическое! Надо было вовсе не иметь ушей, чтобы такое исполнение назвать хулиганским! «Люби меня, девочка, пока я на воле! Пока я на воле — я твой! Когда меня поймают, меня ведь расстреляют, а тобой завладеет кореш мой!» Олег Андреевич связывал в эту минуту мой bouquet[45] из тополя и вербы, и вдруг глаза наши встретились… Он схватил мою руку и стиснул ее… Леля и Шура не могли этого видеть, занятые туфлей. Уже в следующую секунду он мою руку выпустил, но я поняла, о чем он подумал. Леля, надевая туфлю, спросила: «А что такое кореш?» Олег Андреевич объяснил, что «кореш» — это хулиганское слово, обозначающее друг. Тогда я возразила, что именно друг-то не станет жениться на невесте дорогого ему человека, попавшего в беду. Мне показалось при этом, что Шура и Олег переглянулись, и я поскорей замолчала, чтобы не сказать глупость. Мы ушли. Я попробовала было воспротивиться, убеждая, что следует прежде подойти к этому человеку и уверить его, что у него талант, чтобы он поступал в консерваторию, а не с топором ходил, но оба мои денди возмутились: «Вам говорить с этим типом?! Это нахал, хулиган! Мы не допустим». Я послушала, послушала и сказала: «А в Евангелии ведь сказано: дух дышит, где хочет! Вы забыли?» Пришлось, однако, уступить, но я уже не могла быть веселой. Эта песня и взгляд Олега Андреевича переполнили мою душу, я была рада, что несу ветки тополя и могу спрятать в них лицо. Вокруг арсенала было дивно — кусты черемухи и ольхи стояли все в розоватых почках, но мне становилось все грустней и грустней. Мне хотелось взять его руку и сказать ему что-то хорошее, утешающее, вынутое из самых бездн души, но почему-то я не смела. Сколько чудных слов говорит он мне, и все остаются без ответа. Я всякий раз молчу, как рыба, молчу, как сосулька замороженная! Моя душа полна, как чаша, но все остается в глубине, внутри, слова замирают на губах. Когда, разыскивая первые цветы мать-и-мачехи, мы забрели в кустарник, он оказался рядом и спросил: «Отчего загрустила наша фея?» Я ответила: «Я не хочу, чтобы ваше будущее казалось вам безнадежным!» Он на это ответил: «Я знаю, что у вас «душа живет слишком близко» и, как эолова арфа, отзывается на чужую грусть. Я уже покалечен жизнью. Если бы мне пришлось теперь потерять свет, который «блеснул на мой закат печальный», это было бы слишком большим ударом для меня. Вы даже представить себе не можете ту бережную и благоговейную нежность, с которой я, прошедший через огонь, воду и медные трубы, отношусь к девушке, тонкой, как эолова арфа, и чистой, как кристалл. Я только от нее жду обновления». И вот на такие-то слова я опять ничего не ответила! Сдерживающее начало опять запечатывало мне уста! Я чувствовала, что на нас надвигается что-то огромное, заволакивающее, откуда льются волны грусти, любви и света. И я стояла растерянная перед этим… Я, всегда во всем слишком живая, молчала там, где до боли сильно чувствовала! Подошел Шура и напомнил, что бабушка взяла с него обещание вернуться к 11 часам. Мы пошли к выходу из парка, и только когда уже вернулись в город и в присутствии Лели и Шуры простились в подъезде нашего дома, тут только я вдруг почувствовала, что нельзя отпустить его без утешения. В эту как раз минуту он крикнул мне снизу, что я забыла взять свои вербы, и побежал за мной наверх по лестнице. И тут, от натиска затоплявшего меня чувства, я бросилась ему на шею и поцеловала его, а потом так же стремительно — наутек наверх. Я очень боюсь теперь, что он будет меня считать дурочкой или невоспитанной. Я не знаю, что будет теперь и как мы встретимся. Мне кажется, что мы уже дошли до грани, и теперь ничто не остановит нашего стремления друг к другу. Сейчас уже поздно, а мне не хочется спать. Я все думаю, все о том же!
ДНЕВНИК ЕЛОЧКИ
29 марта. На меня каждую минуту наплывает мир моей любви. В нем тысяча глубин и тысяча пустяков. Меня сводит с ума горечь его интонации и изящество его жестов, и вместе с тем я знаю, что люблю его не за наружность, и если бы он был изуродован или искалечен, я любила бы его не меньше. Любовь моя, любовь моя — заветная, сокровенная… Годами лились ее слезы, а вот теперь хочется всю свою жизнь до самозаклинания отдать этой любви.
2 апреля. Я до сих пор как в сладком чаду: «Нравится мне всех больше Елизавета Георгиевна». Пусть это была игра, но ведь игра в «правду».
3 апреля. Эти девочки — Ася и Леля… Есть в них что-то слишком уж несовременное, наследие салонов! Никакой идейности, никакой интеллектуальной жизни, а только уверенность в собственной неотразимой прелести. Ася хлопает ресницами и смотрит исподлобья, и у нее это естественно — кривлянья в ней нет (бабушка живо вытравила бы кривлянье). Так же и Леля со своей капризной манерой вскидывать голову и надувать губки. Уверенность, что это мило, коренится где-то в их женском инстинкте. Но умный мужчина ценит в женщине прежде всего идейность и героизм, которыми всегда отличалась русская женщина…
4 апреля. Когда он провожал меня домой после вечеринки, мы шли сначала все вместе и только понемногу расходились. Валентину Платоновичу, по-видимому, хотелось поговорить с моим Олегом. У них, наверно, много общих воспоминаний, но при мне они не начинали серьезного разговора, а только обменялись адресами. Фроловский — тоже настоящий тип прежнего военного, но в нем и следа нет того байронического оттенка, который так пленяет меня в Олеге. Расстались мы с Валентином Платоновичем уже недалеко от моего дома и с Олегом с глазу на глаз говорили недолго. Я спросила, видится ли он со своим денщиком. Он ответил: «Это одно из моих больных мест! Человек, который дважды спас мне жизнь, пострадал из-за меня. Я покинул госпиталь, едва лишь мог встать на ноги, чтобы не быть узнанным. Василий отыскал заброшенную рыбацкую хибарку, где укрывал меня, а сам работал лодочником на пристани и приносил мне хлеб и воблу. В первый и единственный раз, когда я, желая испробовать свои силы, вышел сам из хибарки и добрался кое-как до хлебного ларька, я увидел знакомого полковника, который в рваной рабочей куртке стоял около этого ларька, безнадежно ожидая, что кто-нибудь подаст ему хлеба. Вы поймите, что я не мог пройти мимо человека, который бывал в доме моего отца, а теперь оказался в еще худшем положении, чем я сам; я привел его в нашу хибарку. Встреча эта оказалась роковой — за ним, по-видимому, следили, так как в эту же ночь к нам нагрянула ЧК. Когда я вышел, наконец, из лагеря и поселился у Нины Александровны, я написал Василию на его родную деревню и подписался: «твой друг рядовой Казаринов». Он не мог забыть эту фамилию, а из лагеря должен был освободиться раньше меня — он получил три года, и тем не менее он не ответил мне, не ответил ни на это письмо, ни на повторное, а почему — не знаю!» Этот короткий разговор вывихнул мне всю душу, живо напомнив ужасы тех дней. Боже мой, что тогда было!
5 апреля. Большевики молчат о том, что сделали в Крыму, и, кажется, надеются, что это забудется, и Европа никогда не узнает их подлостей… Не выйдет! Найдутся люди, которые помнят и не прощают! Они напишут, расскажут, закричат когда-нибудь во всеуслышание о той чудовищной, сатанинской злобе, с которой расправлялись с побежденными. Желая выловить тех белогвардейцев, которые уцелели при первой кровавой расправе (немедленно после взятия города), советская власть объявила помилование всем, кто явится добровольно на перерегистрацию офицерского состава белых. Ведь очень многие из офицеров перешли на нелегальное положение, скрываясь по чужим квартирам, сараям и расселинам в городе и окрестностях. Многие, подобно моему Олегу, обзавелись солдатскими документами, многих выручил химик Холодный, он в имении Прево под городом устроил мастерскую фальшивых паспортов. Любопытно, что однажды к нему нагрянули с обыском, но кто-то из его домашних успел набросить тряпку на чашку, где мокли паспорта, и чекисты не заинтересовались грязным бельем… Своими паспортами этот великодушный человек выручил множество лиц. И вот чекисты путем перерегистрации задумали выловить ускользнувших. Я никогда не забуду этот день! Из наших окон было видно здание, где должна была происходить перерегистрация. Мы с тетей стояли у окна и смотрели, как стекались туда раненые и больные измученные офицеры — кто в рабочей куртке, кто в старой шинели, многие еще перевязанные! Наш знакомый старый боевой генерал Никифораки прошел туда, хромая, в сопровождении двух сыновей-офицеров. Моя тетя сказала: «Ох, не кончится это добром!» И в самом деле, едва только переполнились залы и двор и лестницы, как вдруг закрылись ворота и подъезды, и хлынувшие откуда-то заранее припрятанные отряды ЧК оцепили здание (гостиницу около вокзала). Я помню, как рыдала моя подруга по Смольному, она проводила туда жениха, отца и брата, радуясь, что они дожили до прощения! Наше офицерство слишком доверчиво, оно привыкло иметь дело с царским правительством, которое было немудрым, близоруким, легкомысленным, но воспитанным в рыцарских традициях. Кто мстил побежденным? Когда сдалась Плевна, раненного султана усадили в экипаж и пригласили к нему русского хирурга. А Шамиль? Его сыновей приняли в пажеский корпус и допустили ко двору. В нетерпимости большевиков есть что-то азиатское! Никакого уважения к противнику, ни признака великодушия ни в чем, никогда! Из этих ворот — там, в Феодосии, — не вышел ни один человек.
Сегодня я весь день воображаю себе Олега в этой темной хибарке, на соломе. Никто не перевязывал его ран, никто не ухаживал за ним. Он так нуждался в моей помощи, он был так близко… Я плакала о нем в те дни с утра до ночи… Видит Бог, если бы я знала, где его искать, я бы пришла, я бы не побоялась, но я не знала, не знала. Так было суждено!
Полковник, который стоит в ожидании подачки, не решаясь просить… Он понимал, что рискует, выходя из убежища, но голод… Голод решил все! Хорошо, что в черепную коробку никому не проникнуть, и никто не может увидеть моих мыслей и той мощной яростной ненависти, которая душит меня сегодня. Неужели ненависть эта не принесет никаких плодов?
Я не спала сегодня ночь под давлением все тех же мыслей. Без конца воображала нашу встречу в хибарке. Вот я приблизилась, огляделась… Вот вхожу и тихо окликаю. Он приподымается… Я рисовала себе даже этот жест. Осторожно меняю ему повязку, так осторожно, что он не чувствует боли. Он кладет мне на грудь голову… Я замечаю, что у него холодные руки, и закутываю его своим плащом… И на каждой детали я замирала, затягивая мгновение… Всю мою действительную живую любовь я вкладывала в небывшее, в воображаемое… Узнает ли он когда-нибудь, что я люблю его? Пройдет время, будут еще и еще встречи, и когда, наконец, он скажет мне, что полюбил меня, я отвечу: «Люблю, давно люблю», но в этих тайных грезах, в том, что ночи не сплю, воображая его раненым и гонимым, в том, что влюблена я даже в оттенки его голоса, даже в жесты, — я не признаюсь никогда! Это умрет со мной. А ведь есть натуры как раз противоположные — такие, которые, не чувствуя и сотой доли того, что чувствую я, найдут потоки слов!
7 апреля. Он — первый, он же — последний. Ничем не поколебать теперь моей уверенности, что встреча, пришедшая после такого испытания верности, таинственна и значима! Как неясная звездочка, мелькает мне вдали надежда, что здесь же кроется связь с освобождением и спасением Родины. Я хочу, чтобы так было! Да будет так!
10 апреля. Я видела его — встретила у Аси. Когда после чаю он провожал меня домой, я спросила, за что он получил Георгиевский крест. Он ответил: «За те шесть безумных атак, в которые я увлек моих храбрецов». Но ничего не стал рассказывать.
11 апреля. Любовь смотрит ясными неослепленными глазами, хотя и говорят, что она слепа. Я знаю, что именно я постигаю его индивидуальность со всеми ее тончайшими особенностями. Именно мне, которая любит, один жест или слово открывает доступ в глубины и может объяснить сложнейшие движения души. Идеализация любимого человека — выдумки! Любовь, как раз любовь снимает покровы и позволяет проникнуть на дно другой души.
12 апреля. Мне показалось… О, как мне больно! Мне показалось… Я только что вернулась от Бологовских. Он был там… опять был. Я заметила, что он смотрит на Асю так долго, так особенно. Они улыбались друг другу, как люди, которых соединяет что-то, которые понимают друг друга без слов. Потом, когда передавали по радио «Страшную минуту», они переглянулись, и она смутилась, а он улыбнулся ей. Я никому не нужная была, чужая… О, да любовь смотрит ясными неослепленными глазами, и я увидела ясно, совсем ясно, что они влюблены! Я не знаю, как у меня рука повернулась написать это, но ведь это правда!
13 апреля. Боже мой, неужели?!
14 апреля. Если бы оставалась хоть капля сомнения, но сомнения нет. Я вспоминаю еще одну фразу, которая подтверждает открытие, сделанное мной. Случайно за столом заговорили о том, как мало теперь не только благородных, но просто благообразных лиц. Ну хотя бы таких, какие бывали раньше у наших крестьян, лиц, исполненных патриархального благородства, с высокими лбами, с правильными чертами, с окладистой бородой — иконописных лиц. Теперь такие лица остались только у стариков, а лица молодежи тронуты вырождением. Отсюда перешли на женские лица, и он сказал: «Красивые женщины, может быть, и есть, но изящных нет. Не знаю, как другим, а мне слишком яркая красота часто кажется вульгарной. Мне в женском образе нравится одухотворенность, изящество, нежность!» Он взглянул мельком на нее, и она тотчас опустила ресницы. Она великолепно знает, какие они густые и длинные, и пользуется каждым случаем показать их. Природа дала ей слишком много. Нельзя было разве дать мне хотя бы эти ресницы, которых оказывается довольно, чтобы свести мужчину с ума. Я никогда никого не хотела пленять, ничьей красоте не завидовала, а теперь… Теперь меня словно ядом опоили. Обида и зависть клокочут во мне. Я привыкла всегда говорить самой себе правду и сознаю это.
15 апреля. Пока я вспоминала и грезила, эта девчонка сумела покорить быстро и ловко прибрать к рукам. Так вот она какая! Отнять у меня, у неимущей, мое единственное сокровище!
17 апреля. Так, значит, не мне суждено утолить его скорбь, сберечь его для спасения Руси, вырастить в нем эту мысль, вернуть ему силы? «Те, кто достойны, Боже, да узрят царствие твое!» Или мое самомнение безгранично, но я полагала, что миссию эту заслужила, выстрадала — я, с моей великой скорбью за родную землю, я, которая как икона Скорбящей, впитывала в себя все горести, разлитые вокруг, я, а не она, не эта девочка с ее улыбками и легкостью бабочки; она еще ничего не пережила, ничего не понимает. Наше идейное родство, все пережитое нами раньше — все оказалось для него пустяками по сравнению с ее физической прелестью! Это какое-то чудовищное искажение божественной мысли, это неслыханная ошибка… Это… Я не могу поверить! Если так будет, я, кажется, превращусь в дерево или в камень. Я не знаю, как я теперь буду жить.
Глава двадцать третья
— Говорите же, Ася, что вы хотели сказать мне?
Длинные ресницы опустились под взглядом Елочки:
— Мне это очень трудно! Прежде чем прибежать к вам, я всю ночь плакала.
Брови Елочки сдвинулись:
— Прошу вас говорить, и говорить прямо — это единственная форма разговора, которую я признаю. Случилось что-нибудь?
— Нет, ничего, а только… — Ресницы поднялись и снова опустились.
— Ася, уверяю вас, мне можно сказать все!
Опять поднялись ресницы:
— Видите ли, я ненавижу хищничество… там, где оно появляется, уже нет места ничему прекрасному… Каждый хватает себе, отталкивает другого… Это безобразие!
— Согласна с вами. Но хищничество, это лежит в человеке очень глубоко, и формы его очень разнообразны…
— И все одинаково отвратительны, — перебила Ася. — Хватать… Отбивать… Я не хочу, чтобы так было в моей жизни. — Она остановилась, точно ей сдавило горло.
— Что ж дальше? — тихо спросила Eлочка, уже предугадывая, что последует. — Дальше?
Ася как будто задохнулась.
— Олег Андреевич говорит мне чудесные слова, и я… Мне кажется, что он… мы… Скажите, Олег Андреевич не тот ли офицер, который?.. Скажите правду! Если тот — я ему откажу, я отвечу — нет, никогда! Вы спасли ему жизнь, вы узнали его раньше, чем я. Он дорог вам. Я ни за что не хочу отнять у вас… кого-нибудь.
Наступила тишина. Только тикал будильник. Елочка смотрела мимо Аси в окно. Прошли минуты три, потом четыре…
— Глупый ребенок! — прозвучал вслед за этим ее голос. — Откуда могла вам прийти в голову такая фантазия? Ведь я уже говорила вам раз, что тот, которого я любила, погиб от удара дубины или приклада.
— Да, говорили, но видите ли… Олег Андреевич лежал тоже в вашей палате, и его тоже считали погибшим… Могли и вы думать, что он погиб, а он нашелся… В тех строках вашего дневника, которые я прочла еще двадцать девятого марта, мне уже показалось, что вы о своем любимом говорите уже как о живом — не так, как говорили мне в первый раз. А сегодня ночью мне вдруг пришла мысль: не он ли этот человек?
И опять наступила тишина.
— Не он. Тот, кого я любила, не воскрес. Я ведь неудачница — для меня не случится чуда. Ну а если б даже это был он, — и оттенок горькой иронии зазвенел в голосе Елочки, — что бы вы могли изменить в ходе вещей? Вы не сумели бы заставить его полюбить меня вместо вас, а только сделали бы его несчастливым. Это по меньшей мере было бы глупо, Ася. Я отвыкла от мысли о замужестве, мужчины мне противны. Мне жертв не нужно, можете спокойно наслаждаться жизнью.
Ася подняла ресницы, на концах которых дрожали слезинки:
— Вы так суровы со мной… Почему? Не думайте, что я болтаю зря, я в самом деле уйду, если…
В третий раз наступила пауза.
— Так как это не он, то и уходить бессмысленно. Не бередите моих ран. Вам показалось странно, что он из той же палаты? Еще странней было бы, если бы единственный спасшийся оказался как раз «мой».
— Да, в самом деле! Не знаю сама, почему я вдруг вообразила… Извините, Елизавета Георгиевна, что я вас взволновала. Вы так добры со мной и с бабушкой.
— Он уже сделал вам предложение?
— Нет, — ответила Ася шепотом.
— Говорил, что любит вас?
— Да… вчера мы ездили в Царское Село… Я была счастлива… Так счастлива!
— Не будьте легкомысленны, Ася. Если вы согласитесь выйти за Олега Андреевича, вы обязаны думать не о себе, а о нем. Нет никаких данных, чтобы он доставил вам благополучие и процветание. Не смотрите на жизнь сквозь розовые очки. Его вымышленная фамилия, его анкета, его здоровье… Осложнений может быть множество. Взвесьте, чтобы не упрекать потом недостойно, по-бабьи. Этот человек очень горд и издерган.
Девушка приложила палец к губам, как будто говоря: «Не надо слов». Она бросилась на шею Елочке и убежала… От нее пахло свежестью, как от сирени или молодой березки.
«Так вот что, вот что! Вся его мужская страсть — ей! А мне… мне дружба в тяжелые минуты, и только! Он теперь не вспоминает, как искал мою руку, — зачем вспоминать?» Ей представились на минуту кровавые тампоны, которые вынимали из его ран, и от которых у нее зазеленело в глазах… «Тогда были боль, жар, бред, отчаяние. Тогда была нужна я. А для счастья, для поцелуев — другая, хорошенькая. Мужчины все чувственны. Она молода, мила, женственна, мечтает о младенце… О, это она получит! Она получит все, но хватит ли у нее самоотверженности, нежности, внимания? Где ей в восемнадцать лет понять всю глубину его издерганности и усталости? Как бы она не оторвала его от мыслей о Родине! Запутает его в семейной паутине. Со мной было бы иначе, совсем иначе!» Она встала и подошла к зеркалу. Посмотрела внимательно на себя. Она должна была бы быть другая, совсем другая! Это ошибка, недоразумение! В жизни нет справедливости — стой теперь и смотри, как счастье проходит близко, совсем близко, но мимо… Мимо! С тоски хоть на стенку бросайся, а до старости еще так далеко. Сколько еще будет летних вечеров и лунных ночей, которые своей непрошенной, ненужной прелестью будут кричать в уши: «И ты могла бы быть счастлива!»
В дверь постучала Анастасия Алексеевна.
— Елизавета Георгиевна, извините, голубушка, что я к вам опять суюсь без приглашения. Я к вам по делу.
— А что такое? — Елочка продолжала стоять в дверях и не приглашала гостью войти. Как противна ее навязчивость! Какое у нее может быть дело? Клопов давить и носки штопать? Тоска, о, какая тоска! Она разлита во всем: в чистоте и аккуратности этой слишком знакомой комнаты, которая выскоблена, как кухня голландской хозяйки; в одинокой чашке крепкого чаю, допить который помешало появление Аси; в томике Блока, который выгрыз ей душу мечтами; в сестринском белом халате, который напоминает госпиталь; а больше всего в портрете матери, которая передала ей свои интеллигентные, но некрасивые черты, однако сама все-таки была счастлива. Впрочем, виноват не портрет — всего больше источает тоску флакон на туалете с остатками духов «Пармская фиалка».
Анастасия Алексеевна мялась на пороге:
— Подумала я, что следует рассказать… опять… этот… как, бишь, его?.. Аристократическая фамилия… Дашков, поручик…
Елочка вспыхнула:
— Зачем вы треплете это имя? Я вас просила забыть о нем!
— Знаю, знаю, миленькая! Дайте рассказать, не сердитесь! Я для вас же стараюсь, когда вы выслушаете, так еще похвалите. Ох, задохлась я и устала. Сесть-то позволите?
Сконфуженная Елочка поспешила усадить Анастасию Алексеевну и притворить двери.
— Чудное дело, голубушка! — заговорила та. — Сдается мне, что этот гвардеец, Дашков жив. Может, вы что и знаете, да мне не говорите?
— Как так жив? С чего вы взяли? — Елочка уже овладела собой и была настороже. — Рассказывайте, рассказывайте все, что знаете!
— Видите ли, Елизавета Георгиевна, пришел ко мне вчера муж. Не в урочное время, приветливый этакий… О том о сем покалякал, а потом давай расспрашивать про поручика. Гляжу — норовит незаметно выведать, ровно кот меня обхаживает. Думает, что я вовсе дура, а я хоть и припадочная, а сейчас смекнула, что ради этого только он и пришел.
— Что ж спрашивал? — с невольным содроганием спросила Елочка.
— Начал с того, точно ли, что два ранения. Незаметно этак подъехал вот, дескать, помнишь ли, какие случаи тяжелые бывали? На этом я попалась — поддакнула, ну а после насторожилась. Всякие это подробности подай ему: имя да отчество, брюнет или блондин, да верно ли, что красив, да локализацию ранения. Это, говорит, раненый из твоей палаты, мы, врачи, с утра до ночи в перевязочной да в операционной. Перед нашими глазами все равно что калейдоскоп — носилки да носилки… Где уж запомнить каждого! А ты, мол, должна помнить — он лежал долго, сколько ты около него вертелась! Ради вас взяла я тут грех на душу — понапутала! Сказала, что кроме виска ранен поручик был в правую руку, с волосами тоже сбила — уверила, что рыжеватый блондин, а он ведь темный шатен. Ну а имени и отчества я и в самом деле не помню. Потом пристал муж ко мне, точно ли в больнице «Жертв революции» Дашков мне померещился? Может быть, это было у Водников, говорит (оттого, что я примерно в эти дни у Водников замещала). Это мне было на руку: у Водников, отвечаю, у Водников! Нарочно и коридоры, и выходы водниковской больницы ему расписала.
— Поверил?
— Поверил всему, насчет раны только усомнился. Сдается мне, говорит, что путаешь ты что-то! Задыхался он, помнится, — ранение было легочное. Нашлась я и тут: нет, говорю, задыхался Малинин — подполковник, который рядом лежал. Запутался он, заходил по комнате… Потом говорит: «Слушай, ты видишься с сестрой Муромцевой — устрой мне возможность с ней поговорить, позови ее и сообщи мне. Я бы порасспросил ее незаметно. Я твоей памяти не очень доверяю. Мне, говорит, в научном докладе нужно сослаться на легочное ранение с оперативным вмешательством — не достает фамилии. Устрой это мне, только ей ни слова — навяжешь ей свое, коли натрещишь, а мне важно первое ее слово — свежий след в памяти, поняла?» — «Поняла», — говорю, а сама, как только он ушел, сейчас к вам. Знал бы он, какая передатчица, может, поколотил бы меня!
— Он не должен знать и не узнает, — твердо сказала Елочка. — Ну, спасибо вам, дорогая. Я приду завтра же. Постараюсь быть приветливой, говорить буду то же, что и вы. Перепутать его с Малининым вы удачно придумали, только, пожалуйста, уж стойте на своем, не подводите! Он может начать проверять нас на клинических деталях, на уходе. Все, что вспомните про Малинина, относите к Дашкову, и наоборот. Не спутайтесь, пожалуйста, не спутайтесь! — она нервно ходила по комнате.
— Спутать не спутаюсь, а только хотела я спросить вас… Стало быть, жив Дашков, коли розыск идет?
Елочка молчала, обдумывая ответ.
— По всему видать, что жив, — продолжала Анастасия Алексеевна, — и понимаю уже я, что дорогой вам. Жених ваш или, может?..
Красные глаза с любопытством поворачивались за девушкой.
Елочка, все так же молча, завернула остатки колбасы и масла и прибавила к этому неначатый пакетик чаю.
— Вот, возьмите с собой, а теперь я с вами прощусь. Мне пора на дежурство собираться. Итак, до завтра!
— До завтра! Да вы не беспокойтесь, Елизавета Георгиевна! Сделаю, что смогу! Видите, как привязалось ко мне это имя. Теперь, если что случится с этим человеком — если поймают да к стенке, — ведь он от стенки прямо ко мне, уж ведь я знаю. Счастливая вы, Елизавета Георгиевна, счастливая, что спите спокойно, что ничего-то у вас на совести нет. А я вон с таким Иудой связалась и духу не хватает разделаться.
Она вышла. Елочка стояла не шевелясь.
Глава двадцать четвертая
Олег стоял у телефона, обсуждая с Асей планы на ближайшие дни; а Надежда Спиридоновна, нетерпеливо вздыхая, демонстративно прохаживалась тут же. Забыв об учтивости, Олег ничего не замечал, и счастливая улыбка не сходила с его губ. Как только он повесил трубку, Надежда Спиридоновна тотчас протянула к ней руку, похожую на лапу аиста. Но как раз в эту минуту раздался телефонный звонок, и девичий голос спросил: «Можно Олега Андреевича?» Старая дева с легким шипением окликнула уже удалявшегося донжуана и пробормотала что-то о том, что для таких длительных разговоров с девицами телефон следовало бы иметь свой собственный, а не общего пользования, но Олег, по-видимому, пропустил это мимо ушей.
— Я слушаю, Елизавета Георгиевна! Рад слышать ваш голос! Дело? Приду с удовольствием. Когда прикажете? В воскресенье я целый день занят. В понедельник? Прекрасно, я буду.
Надежда Спиридоновна только плечами пожимала: «Боже мой, второе рандеву! Современные девушки совершенно бесстыдны!»
Олег почти тотчас очень галантно попросил у нее извинения и, отыскав ей по справочной книжке требуемый номер, принес к телефону для нее стул. Этим он в два счета восстановил пошатнувшуюся благосклонность.
В комнате его ждал сюрприз: там, за письменным столом Мити, расположилась, как у себя дома, Катюша. Она, видите ли, записалась у себя на службе в кружок французского языка и первые два занятия уже пропустила… Так не может ли он помочь ей? Было ясно, как Божий день, что французский язык только предлог… Не желая оказаться с Катюшей наедине, Олег, не входя в комнату и прислонясь к косяку открытой двери, старался «отбить атаку», ссылаясь на недостаток времени. Попросту выставить ее он не мог. «Не позавидуешь тому, кто клюнет на эдакую дуру, — думал он, оглядывая Катюшу и слушая ее стрекот. — Уж лучше пойти к «прости Господи», там, по крайней мере, заплатил и ушел, а с этой… Изволь выслушивать всякий вздор. А голос до чего противный!» Проходившая к себе Надежда Спиридоновна оглядела их с таким удивлением, что Олег закусил губы, чтобы не рассмеяться. Зато Нина, пробегая по коридору, обменялась с ним взглядом, говорившим: «Что, пора выручать?» Через минуту она выискала предлог и позвала Катюшу в кухню.
— Благодарю вас, — сказал он, когда Нина пробегала обратно.
— Не стоит благодарности! — засмеялась она.
Олег взялся было за книгу, но как раз, словно стайка воробьев, налетели Мика и двое его друзей «зубрить» дарвинизм, и Олег, уступив им поле действий, пошел на кухню. Там было очень оживленно. Аннушка в белом переднике пекла пышки из белой муки на молоке! Около нее в ожидании подачки разложили хвосты кот и щенок, а позади них, томимый, по-видимому, теми же надеждами, расположился Вячеслав с неизменной тетрадью. Олег присоединился к обществу, усевшись с книгой на подоконник. В этой квартире Аннушка являлась самым зажиточным элементом. Все прочие по сравнению с ней были просто голь перекатная. У Аннушки водились крупчатка, сало, квашеная капуста и тому подобные деликатесы советского времени. По воскресеньям она неизменно пекла пирог; если она жарила блины, то они плавали в масле. Нередко она отливала в миску собаке великолепных щей и такой щедрой рукой, что вызывала завистливые взгляды по адресу собаки со стороны молодого, полуголодного мужского населения квартиры. Она была не жадная и постоянно раздавала половину. Так и в этот раз: вытащив из духовки лист, на котором сидели красиво разрумянившиеся пышки, она тотчас отложила две для Мики и Нины, а затем обратилась к Олегу и Вячеславу, которые пользовались ее особенной симпатией:
— Забирай кажинный ту, какая на его глядить.
Олег взял небольшую с краю, Вячеслав — самую крупную и, уписывая ее, нахваливал:
— Эх, вкусно! Душа вы человек, Анна Тимофеевна!
На пороге показалась Катюша.
— Чего выползла? Никто здесь по тебе не соскучился! — тотчас напустилась Аннушка. — Глаза б мои на тебя не глядели! Опять свою линию гнешь? Крути с кем хочешь, а мальчиков моих не трожь!
Олег невольно улыбнулся при мысли, что он кому-то может показаться мальчиком.
— Вы, Анна Тимофеевна, очень уж любите не в свои дела нос совать, — огрызнулась Катюша, усаживаясь на табурет.
— Ах ты, паскудная! Никакого в тебе уважения к старшим! Даже барыни наши бывшие — Надежда Спиридоновна и Нина Александровна — завсегда во всем со мной посчитаются, а эта в глаза грубить! В комсомоле, что ли, вас так учат? Проституток там, видать, из вас делают, вот что!
— Анна Тимофеевна, уж вы через край хватили! — сказал Олег.
А Вячеслав, вскочив, как ужаленный, гаркнул:
— Проституток в Советском Союзе нет, запомните, Анна Тимофеевна! В комсомоле же нас учат, что женщина в чувствах своих свободна, и выказывать их для нее не зазорно! Ясно? — и снова сел, словно урок ответил.
Речь Вячеслава вызвала в Олеге бурю сарказма:
— Неужто советская власть покончила с проституцией? Видит Бог, более могучей власти не знала история! Вчера я позднее обычного возвращался домой; так вот, три или четыре раза неизвестные особы заговаривали со мной. Одна попросила закурить, другая осведомлялась, как пройти на какую-то улицу, третья поинтересовалась, нет ли у меня билета в кино. Я, грешным делом, подумал, что это… Кто же были эти ночные тени на тротуарах, как по-вашему?
— Кто они были? — и глаза Вячеслава сверкнули искренней ненавистью. — Наследие проклятого царского режима, вот кто!
Взгляды их скрестились — насмешливый Олегов и гневно-идейный Вячеслава. Олег решил уйти, чтобы не продолжать ссоры. В эту минуту кто-то очень энергично постучал в дверь. Принесли повестку для Катюши.
— Мама родная! — вскрикнула она, распечатав конверт, и выронила повестку, как будто бумага обожгла ей пальцы.
— Что такое? — спросила Аннушка.
Олег, уже выходивший, обернулся.
— В ГПУ вызывают! В ГПУ, меня! Уж, кажется, я своя! Уж, кажется, советскую власть я завсегда уважаю! Я — дочь рабочего! Никто никогда не слыхал, чтобы я…
Вячеслав строго осадил ее:
— Дура ты, что ли, Катя? Что ты орешь-то? Если советский гражданин нужен по какому-либо делу органам политуправления, он должен прежде всего сохранять это в тайне, а не трепаться направо и налево. Тебя и вызывают-то, может быть, только для того, чтобы собрать о ком-нибудь сведения.
Неприятное чувство внезапно шевельнулось в душе Олега. В самом деле, может быть, только для сведений, но вот о ком?
Едва успел он выйти в коридор, как из кухни послышался испуганный вскрик Вячеслава и вопль Аннушки. Олег ринулся назад, в кухню: Вячеслав опрокинул свой примус, и на полу уже растекался вспыхивающий керосин. Аннушка и Вячеслав бросились с ведрами к крану.
— Нельзя воду! — закричал на них Олег и сильным толчком повалил на пол шкаф. Все вздрогнули от грохота и замерли в ожидании. Огонь не показывался.
— Всё, — сказал Олег и подошел было подымать шкаф, но из коридора выскочила Надежда Спиридоновна с двумя картонками, а за ней по пятам Катюша с узлом и подушкой.
— Куда вы, сумасшедшие? Паникерши несчастные! — заорал Вячеслав.
— Остановитесь, огня уже нет! — крикнул Олег и подхватил Надежду Спиридоновну, которая чуть не упала.
Обе женщины трусливо озирались. Потревоженные мальчики вбежали в кухню и в свою очередь оглядывались, не понимая, что случилось. Олег и Вячеслав стали подымать шкаф.
— Эк меня угораздило! Чуть было беды не наделал. Ну, спасибо вам, Казаринов. — бормотал Вячеслав.
— Запомните, что керосин нельзя заливать водой, — сказал ему Олег.
— Господи-батюшки! Уж и напужалась же я! Ажно ноженьки мои затряслися! — заголосила Аннушка, опускаясь на стул.
— Мой шкаф! — завопила Надежда Спиридоновна, только теперь получившая способность ориентироваться. — Почему на полу мой шкаф? Там простокваша, суп на завтра, фарфоровая посуда…
Несчастный шкаф поставили на место и, когда открыли дверцы, обнаружили следы катастрофы: великолепные кузнецовские блюда были разбиты. Старая дева схватилась за голову.
— Мои блюда! И мясные, и рыбные! Все пять штук! А я как раз намеревалась отнести их в комиссионный! У других, небось, все цело! Такой уж в этой квартире порядок завелся, чтобы обязательно подгадить старому человеку — Она с ненавистью покосилась на Вячеслава.
— Виноват я! — вступился Олег. — Но преднамеренности никакой у меня не было: я не знал, чей это шкаф, но если б и знал — медлить было нельзя!
— Мне здесь урону рублей на триста, а ведь я на продажу вещей только и живу! — не унималась старая дева.
— Успокойтесь, Надежда Спиридоновна! Я вам верну эти деньги из следующей получки… — начал было Олег, но Вячеслав яростно обрушился на обоих:
— Посмеет эта старая ехидна получить их с вас — шею ей сверну! Еще немного — и нам не выскочить, а она блюда свои старые жалеет! Запрудила тут все углы своим хламом! Старая барыня! Крыса царская! Сидит на своем добре, и ни единому человеку ни от нее, ни от ее добра пользы нет! Завтра же все пораскидаю, чтобы ни единой вещи ее на общей площади не осталось!
Надежда Спиридоновна расширившимися, обезумевшими глазами уставилась на Вячеслава:
— Крыса?! Это я крыса?! Мои вещи пораскидать? — пролепетала она, вся дрожа.
— Ваши! Ишь, какая персона! Чтобы человеку спасибо сказать, ан нет ругается! Видно, мозги заплесневели!
— Вячеслав, прекратите! — резко сказал Олег. — Как вам не стыдно!
— Господи, Микола Милостивый! — вступилась в свою очередь Аннушка. Богом, видно, проклята наша квартира! Нет у нас никакого порядку, никакого ладу! Руготня одна с утра до ночи! Всяк-то тянет в свою сторону! Да нешто этак жить можно? Я давно говорю: с той самой поры, как домовой вышел, одни только беды и напасти!
— Как домовой? Почему вышел? — и все повернулись к Аннушке, ожидая объяснений.
— А вестимо как не житье ему у нас стало. Домовой, он может, в которых домах десятками лет держался, ну, а при советской власти вмиг повывелся. Нешто он — сударь-батюшка — станет в коммунальной квартире гнездиться? Он должен с хозяином душа в душу жить. Он другой раз любит котом прикинуться, придтить на груди помурлыкать, да незаметно, за мурлыканьем, смотришь, что и присоветует и дело скажет. Ему любовь да уважение нужны. А у нас что? Кто у нас хозяин? Где порядок? Уж вы мне поверьте: ни в единой коммунальной квартире домового не будет. Оттого и жисть в них не ладится, оттого и тошно в них кажинному, и квартиры разваливаются, и во всем обиходе безобразие. Эти домоуправления ничего-то не смыслят, а послушать старых людей не хотят.
Олег и Нина с улыбкой переглянулись. Прелесть эта Аннушка! Катюша и мальчики откровенно фыркали, а Вячеславу было не до домового — он угрюмо собирал поломанные части своего примуса.
На следующий день Нина, вернувшись из Капеллы, прилегла на диване, чтобы отдохнуть перед концертом, в котором ей предстояло петь. Едва она задремала, как к ней постучался дворник, муж Аннушки.
— К вам я, барыня-матушка! Уж простите, потревожу. Дело больно важное. Попрошу только я вас ни единой душе о нашем разговоре не сказывать, даже его сиятельству без нужды не говорите.
— Егор Власович, — Нина, приподымаясь, усталым движением поправила волосы. — Не надо титуловать Олега, дорогой мой. Сколько раз мы говорили это.
— Так ведь мы, кажись, вдвоем, барыня-матушка! При посторонних я в жисть не скажу. Я человек верный, сами знаете.
— Знаю, голубчик. Садись и говори, в чем дело.
— Видите ли, барыня-голубушка, вызывали меня сегодня в ихнюю гепеушную часть…
— Что?! — Нина похолодела. — Обо мне? Об Олеге? Говори, говори!
— Дознавались все больше про супруга вашего, про князя Дмитрия Андреевича покойного. Взаправду ли убит князь Дашков, али, может, только так показываете? Как же, говорю, не взаправду? Убит. Когда известие получено было, и сам он с той поры ровно бы в воду канул. При мне, говорю, и известие пришло, сам я тоже свидетель, присягнуть могу. Сколько слез Нина Александровна пролила, цельный год траур носила. Откуда же ему живому быть? Потолковали они меж собой и сызнова ко мне приступили: а кто этот молодой человек, Казаринов, что в вашей квартире проживает? Кем он гражданке Дашковой приходится? Может, он и есть ейный муж князь Дмитрий Дашков? Да Господь, говорю, с вами! Я мужа Нины Александровны в лицо хорошо знал. Жилец у нас всего-навсего этот Казаринов. К Нине Александровне касательства не имеет. Как так не имеет, говорят, если меж собой он и по имени, и ужинают, и чай пьют вместе, и все это у нас уже установлено свидетельскими показаниями. Из вашей же квартиры люди подтверждают, что же ты, старик, будешь нас уверять в противном? Стал я тогда втолковывать, как вы в домоуправлении при прописке отвечать изволили: молодой, говорю, человек, сын столяра, молочный брат Дмитрия Андреевича. Его очень, говорю, любили в семье их превосходительнейшего папеньки. Он в Белой армии с Дмитрием Андреевичем вместе был, и как из лагеря ослобонился, пришел к Нине Александровне рассказать про кончину Дмитрия Андреевича, а так как жить ему было негде, Нина Александровна по доброте своей и прописала его в комнате со своим братцем, там он и спит. Все это я доподлинно знаю, а коли кто другое что говорит, тому должно быть стыдно, семейных делов не знаючи, чернить напрасно Нину Александровну, потому как она дама гордая и благородная.
— Спасибо, Егор Власович, что вступились за мою честь. Так они его за Дмитрия приняли? Стало быть, им неизвестно, что молодых князей Дашковых было двое?
— Да видать, неизвестно, барыня! Это счастье еще, болезная вы моя. И кто это наговорил им, что вы с Олегом Андреевичем так коротко знакомы? Уж не Катенька ли эта паскудная? Коли Олега Андреевича вызовут, пусть он говорит то же, что я, точь-в-точь. Думаю я, обойдется это дело. Не тревожьтесь, барыня милая! Побелели вы, ровно бумага.
— Спасибо, Егор Власович, родной мой! Сколько раз вы уже выручали меня. И отца помогли похоронить, и из Черемушек выбраться, и прописку мне устроили, а потом и Олегу. И теперь выручаете… Все вы! А мне вот вас и поблагодарить нечем.
— Что вы, Нина Александровна! Я и слушать таких речей не хочу. Я довольно милостей видел от покойного барина Александра Спиридоновича. Ввек не забуду, как задарили они нас с Аннушкой на нашей свадьбе и посаженным отцом ейным соизволили стать — этакую честь оказали. Хоть тому уже скоро тридцать лет, да ведь для благодарности нет срока. Всегда у меня мой барин перед глазами, как они в своей чесучовой толстовке, с бородкой, с тросточкой по аллее идут, а за ними ихний таксик Букашка плетется. А коли завидят Александр Спиридонович окурок брошенный или бумажку конфетную, сейчас концом тросточки в песок зароют — не выносили они ничего такого в своем саду. Коли норка кротовая али сухой лист на дорожке — это пускай, это ничего, лишь бы не след человеческого присутствия, так и втолковывали они и садовнику, и мне. Поди, Мика уж и не помнит отца-то? Теперь, когда оба вы сиротинушками остались, сам Бог велит мне о вас позаботиться. Не кручиньтесь, барыня, Бог милостив. Минует чаша сия, как в церкви читают. Вы вот, барышня, в церкву ходить не желаете, а теперь дни такие подходят страстная седмица…
— Я на Бога обижена, Егор Власович. Стоя у гроба отца, я сказала себе, что никогда больше не пойду к причастию.
— Напрасно, барыня! Ох, напрасно! Великое это утешение — церковь Божия. Как войдешь в храм — ровно душ принял, только душ не для тела, а для духа нашего. Ну, я пошел, барыня. Отдыхайте покамест.
И дверь за стариком затворилась.
Нина сидела не шевелясь. Как близко! Рядом ходят! Протянули свои щупальца! Эта версия с молочным братом не слишком удачна… Теперь придется держаться именно ее, если начнут трепать по подробностям.
Она решила поговорить с Олегом, предупредить его, до концерта оставалось слишком мало времени. Вечером она вернулась поздно и, проходя мимо комнаты Олега и Мики, увидела, что свет у них уже погашен, и решила не будить.
Утром, во время чая, оба торопились на работу, к тому же в комнате был Мика, и она отложила разговор до вечера. Вернувшись из Капеллы, она собралась с духом и пошла к Олегу. Он был в шинели с фуражкой в руках.
— Я к Бологовским, — с огоньком в глазах, с улыбкой он показался ей юношей — так изменилось его лицо! Сердце Нины болезненно сжалось при мысли, что она должна омрачить эту радость. «Потом, попозже! За два часа ничего не изменится!»
Библиотека Надежды Спиридоновны принадлежала, в сущности, отцу Нины, старая дева перевезла ее во время гражданской войны из опустевшей квартиры брата к себе и этим спасла от расхищения. Поэтому Надежда Спиридоновна считала библиотеку своей собственностью и без всякого угрызения совести запрещала Мике притрагиваться к книгам своего отца. Для Нины и Олега она делала исключение. Книги уже не помещались в шкафы, стоящие в гостиной, и частично были расположены на стеллажах в коридоре.
Вернувшись в этот вечер домой, Олег остановился перед одной из полок, чтобы выбрать себе книгу на ночь. Он стоял около самой двери в кухню и услышал слова, произнесенные голосом Вячеслава:
— А ты зачем на Казаринова наплела? С досады, что ль, что в свою постель его затащить не удалось? Слишком уж несознательно сводить свои счеты этаким образом.
Олег невольно замер на месте.
— А ты почем знаешь, что я говорила? — сказал голос Катюши.
— Как почем знаю? Следователь мне весь разговор про балерин привел от слова до слова. Только ты да я, да он тут были — кто ж кроме тебя?
— Почему ж «наплела»? Я одну правду сказала.
— Правду! Порасписала: столбовой дворянин и офицер и в родстве с Ниной Александровной, а ведь ничего ты про это не знаешь. Ну, а следователь, конечно, ко мне как с ножом к горлу: что да что вы о нем знаете? Как так «не осведомлены», когда другие в вашей квартире все знают? Вот и прочел: «Казаринов держит себя не по-советски, постоянно нападает на наши порядки, все повадки изобличают в нем бывшего гвардейца. С гражданкой Дашковой бывшей княгиней — он явно в родстве…» Вон сколько понаписала! А я что должен делать? За тобой повторять или прослыть за укрывателя классового врага? Нет, я свою правду выложил. Коли это показание Катерины Фоминичны Бычковой, говорю, — грош ему цена, она за этим Казариновым гонялась, да успеха не имела, вот и отплатила ему по-своему, по-бабьи. Учтите, товарищ следователь. Получила? Другой раз осторожней показывай. Следователь руку мне пожал, отпуская.
Олег повернулся и пошел к себе, закурил и стал ходить по комнате. «С какого же конца они меня выследили? С чего началось? Опасно не то, что наговорила очаровательная Катюша, опасно, что они заинтересовались мной. Честный, хороший мальчик этот Вячеслав! Я правильно рассчитал, что лучше самому сказать все — благородного человека это больше свяжет». Он ходил, курил и чувствовал, что радостное восприятие жизни, которое появилось у него после праздника у Аси, улетает безвозвратно! Как будто он легко плыл по красивой, залитой солнцем реке, но вдруг что-то схватило за ноги и тянет его вниз, под воду! Сквозь сетку безрадостных соображений — как миновать расставленную западню и какие пустить в ход уловки — просачивалась убийственная мысль, та, прежняя: он должен уйти от Аси, и чем скорей, тем лучше, чтобы не затянуть и ее в эту пучину.
Вошел Мика, говоря, что Нина зовет к чаю. Дашков вспомнил, как панически боится Нина гепеу, а между тем переговорить с ней совершенно необходимо. Когда он сел за стол и, принимая из ее рук чашку чая, взглянул ей в лицо, то обратил внимание на темные круги под глазами и тревожный опечаленный взгляд.
Несколько раз он взглядывал на нее и всякий раз встречался с тем же озабоченным взглядом… Мика начал было что-то рассказывать, но скоро тоже смолк. Вставая из-за стола и свертывая в кольцо салфетку, он сказал:
— Удивительно веселые собеседники вы оба! — и убежал.
— Вы ничего не имеете мне сообщить, Нина? — спросил тогда Олег.
— Имею.
— Я тоже имею кое-что и уже вижу, что сведения эти одного порядка. Говорите же, Нина, не жалейте меня.
Они проговорили до полуночи, сопоставляя все данные и разрабатывая детали на случай, если вызовут одного или обоих.
Вставать раньше других настолько вошло в привычку Олега, что даже по свободным дням он подымался первым, желая избегнуть общей суеты на кухне. Но в это воскресенье он не встал, а, лежа на своем диване, курил папиросу за папиросой, тоже против обыкновения. В этот день у него была назначена и рушилась теперь встреча с Асей.
— Вы больны, Олег Андреевич? — спросил Мика.
— Здоров, — сумрачно ответил он.
В дверь постучали.
— Вам повестку принесли, выйдите расписаться, — окликнул голос Вячеслава.
Он хмуро усмехнулся и, накинув на плечи старый китель, вышел. Никто из женского населения квартиры еще ни разу не видел его таким — небритым, в подтяжках… Молча расписался и повернулся уходить, но увидел Катюшу, которая стояла около своего примуса, наблюдая его. Прищурившись, он смерил ее пристальным насмешливым взглядом. Отомстила? Довольна?
Она покраснела и отвернулась.
— On ne perd pas du temps en notre troisième bureau[46], — сказал он Нине, показывая повестку.
После чая Олег подошел взять горячей воды для бритья. Нина удержала его руку:
— Не брейтесь ни сегодня, ни завтра… Этот ваш джентльменский вид…
— Думаете, лучше будет, если обрасту щетиной?
— Ну, все-таки! Хоть одичалым, что ли, покажетесь…
На следующее утро она вернулась к той же теме:
— Олег, вы уходите прямо туда, в пасть?
— Нет, сначала еду в порт. В ГПУ к двум часам.
— Олег, этот ваш джентльменский облик, когда вы кланяетесь, когда берете папиросу… Это все слишком, слишком гвардейское! Это во сто раз убедительней Катюшиной болтовни.
— Ну, что поделать, Нина? Я ведь себя со стороны не вижу.
— А все-таки постарайтесь, хотя бы в отношении жестов. Вы хорошо помните, что надо говорить?
— Урок зазубрен раз и навсегда. Все дело в том, какими данными располагают «они». Я ведь не знаю, какой мне сюрприз преподнесут, быть может, имеется кто-то из прежних слуг или прежних солдат, с кем мне будет устроена очная ставка. Быть может, имеются сведения о ранениях или моя фотокарточка. Я ничего не знаю.
— Олег, я сегодня вернусь только вечером. Чтобы мне не изводиться от тревоги весь день, позвоните мне в Капеллу, как только выберетесь оттуда. Скажите мне… ну, скажете мне что-нибудь.
— Слушаюсь. — Он двинулся уходить, но она опять остановила:
— Олег, будьте начеку! Все время будьте начеку, умоляю!
На службе для того, чтобы уйти с половины дня, пришлось предъявить повестку. Моисей Гершелевич, всегда с ним очень приветливый, сказал только:
— Что там? Ага, так. В час можете уйти, — но лицо его как-то вытянулось, и во всех последующих разговорах с Олегом он был подчеркнуто официален, даже обращался к нему по фамилии, а не по имени и отчеству.
«Трус! Вот и выявилась вся твоя жидовская натура!» — подумал Олег и в свою очередь начал склонять по всем падежам: «товарищ Рабинович»…
Перед тем как войти в мрачное здание, он остановился взглянуть на залитую солнцем улицу, на весеннее небо… «Ну, да что там! При товарищах мне все равно нет счастья!»
И князь Дашков исчез в дверях ОГПУ.
Глава двадцать пятая
Черных ангелов крылья остры,
Скоро будет последний суд.
— Вот, явился по вызову, — сказал он, входя в указанный ему кабинет и протягивая повестку следователю. Тот зорко оглядел его.
— Садитесь.
Олег сел и, стараясь подражать манерам Вячеслава, стал трепать свои густые волосы, угрюмо и равнодушно уставившись на следователя. Полицейские приемы сказались тотчас: следователь сидел спиной к окну, а Олега посадил против света.
— Казаринов? Так. Расскажите кратко свою биографию, — и, откинувшись на спинку стула, следователь закурил.
— Обо мне уже все известно. Я ведь из лагеря, а там не один раз проверяли все сведения. Был в Белой армии, не скрываю.
— Не скрываете? Очень хорошо, что не скрываете. А все-таки расскажите, я хочу послушать.
Олег стал повторять заученный рассказ, но следователь очень скоро перебил его:
— Скажите, а каким образом вы, пролетарий по рождению, так хорошо владеете иностранными языками? Вот у нас есть сведения, что вы свободно говорите и по-французски, и по-английски.
— Ну, свободно не свободно, а говорю. Видите ли, я в детстве… — и он выложил версию, которая была ему невыгодна из-за близости к аристократическим сферам и своему собственному имени, но она уже была вплетена в его рассказ другими людьми, и ее никак не обойти.
— Мальчиком я постоянно слышал французскую и английскую речь, когда учили молодых господ, а я к языкам очень способен, меня постоянно в пример господским детям ставили, — закончил он.
— Допустим, что так, — сказал следователь, — но вот нас как раз очень интересует семья Дашковых. Расскажите все, что вы о них знаете.
— Да какие ж такие Дашковы? В живых ведь осталась одна только молодая княгиня, и та неурожденная — перед самой революцией княгиней стала.
Недобрые глаза пристально уставились на него.
— Из кого состояла семья Дашковых? — твердо отчеканил следователь.
Олег подавил невольный вздох.
— Ну, говорите же. Перечисляйте членов семьи.
— Сам князь, генерал, командир корпуса, Андрей Михайлович, — он остановился. Ему показалось, что какая-то рука сжала ему горло.
— Дальше.
— Княгиня, жена его, — он опять остановился.
— Имя княгини! Что же вы молчите? Не знаете, что ли?
— София Николаевна, — тихо сказал Олег.
— София Николаевна? Так… так. Запишем, София Николаевна…
— А вы зачем повторяете? — вырвалось у Олега с нетерпеливым жестом.
Ему показалось кощунственным, что святого имени матери касается этот язык, привыкший к ругательствам, угрозам и лжи.
— А почему же я не могу повторить? Или надо было спросить разрешения у вас? Да ведь она вам не мать родная? Или, может быть, я должен был прибавить «ее сиятельство»?
Олег молчал.
— Ну, дальше! Кто еще? — сказал следователь.
— Сын их, Дмитрий.
— Еще какие дети?
Пауза в долю секунды.
— Была еще девочка Надя, она умерла в детстве от воспаления легких.
Скажет или не скажет: «А второй сын, Олег?»
Но следователь сказал совсем другое и как бы невзначай, по пути:
— Этот корпусной генерал был, говорят, отчаянный мерзавец и собственноручно избивал денщиков…
— Что? — вспыхнул Олег. — Этого не было, это неправда, этого не было и быть не могло… Наша армия… Генерал был строг, но справедлив, и за это очень любим солдатами. С офицеров он взыскивал гораздо строже, чем с рядовых, — это было его правило. А всего строже он был… — он остановился, едва не выпалив: с нами, с сыновьями.
Следователь все так же пристально всматривался в него.
— А он, видно, дорог вам, этот генерал, если вы так горячо заступаетесь.
Олег спохватился, что проявил излишнюю горячность, — эти слова были, очевидно, просто ловушкой, в которую он и попался тотчас. Он постарался принять равнодушный вид:
— Не то чтобы дорог, а все-таки… Я ведь привык с детства к этой семье — худого не видел. Денщики у них живали годами, никогда не жаловались, их задаривали. Отчего не сказать правду?
— Вот правду-то я и хотел бы услышать. А какова, скажите, конечная судьба этого генерала?
— Расстрелян в Петрограде в девятнадцатом году. — Говоря это, Олег поставил локоть на стол и положил лоб на ладонь. Он понимал, что с точки зрения конспирации этот жест вовсе неудачен, но, предвидя следующий вопрос, чувствовал себя не в состоянии выдержать взгляд допросчика.
— А княгиня? Что же вы молчите? У вас голова, кажется, болит? Хотите, дадим порошок?
— Не надо, — и Олег отвел руку.
— Ну, тогда отвечайте.
— Когда молодой князь уезжал в добровольческую армию, была еще жива. Я только недавно узнал, что ее нет в живых. Подробностей не знаю.
— Так-таки совсем не знаете? Да неужели же? А до меня вот дошли некоторые подробности. Была расстреляна неподалеку от поместья на железнодорожном полустанке. Дамочка, по-видимому, задумала ускользнуть из-под чекистского надзора, который был учрежден над ней в имении. Однако не удалось! Находившийся на полустанке отряд комиссара Газа задержал беглянку. Во время ареста горничная, задержанная с княгиней, выходила из себя, кричала и грозила красноармейцам, но сама княгиня не произнесла за все время ни слова. Не слышали об этом? Ходил слух, что обе были изнасилованы конвойными, прежде чем расстреляны. Княгиня ведь была красивая бабенка, несмотря на свои сорок пять лет, и горничная приманчивая такая. Об этом тоже не слышали?
Олег молчал… Следователь, сощурившись, пристально всматривался в него:
— Там была еще княжеская собака. Говорят, она выла всю ночь над трупом княгини, пришлось прикончить ее и бросить там же, на мусорной куче… Что вы так повернулись вдруг? — Внезапно он перешел в участливый тон: — Вы очень нервны, Казаринов. Вам не худо бы полечиться.
— Посидите столько лет в Соловках, так, полагаю, будете нервны и вы, — отрезал Олег.
— Весьма вероятно. Допускаю также, что сама тема разговора вам слишком небезразлична. Ну-с, а что вы можете нам сказать про молодого князя?
— Дмитрий Дашков окончил Пажеский корпус в тысяча девятьсот тринадцатом году. Гвардейский офицер.
— Какого полка?
— Вышел в кавалергардский. В пятнадцатом году попал на фронт, в конце шестнадцатого, после контузии, получил отпуск и приехал в Петербург, в январе семнадцатого женился…
— Что вы можете сказать о его жене?
— Я видел Нину Александровну мельком еще в семнадцатом году. Когда в настоящее время меня выпустили из лагеря, я пришел к ней, намереваясь сообщить ей о гибели мужа. Кроме того, я надеялся, что она разрешит мне у себя остановиться, так как мне негде было жить, а никого из прежних друзей я не мог отыскать. Она и в самом деле согласилась прописать меня в комнате со своим братом-мальчиком. Пока все еще живу там.
— Что вы можете нам сообщить об этой женщине?
— Сообщить? Да право не знаю… Это талантливая певица, артистка Государственной Капеллы. Она, кроме того, постоянно выступает в рабочих клубах…
— Ее отношение к Советской власти, должно быть, резко отрицательно?
— Я никогда не слыхал ни одного антисоветского высказывания у этой дамы. Подождите… Я припоминаю сейчас ее подлинные слова: «В царское время семья мужа не пустила бы меня на сцену. Только революция дала мне возможность выступать перед широкими массами».
Следователь усмехнулся:
— Скажите, какая сознательная! Ну а почему вы, пролетарий по рождению, так прочно связались с белогвардейским движением? Почему ни разу не попытались перейти на сторону красных?
— Да ведь я с самого начала попал через Дмитрия Андреевича в белогвардейские круги. О красных знал только понаслышке. Думал, если перейду, расстреляют как белого… Ну и держался белых. Отступал с частями, попал в Крым. Сказать «перейти» легко, а как это сделать?
— Делали те, которые хотели. А скажите, присутствовали вы при смерти Дмитрия Дашкова? Вы это почему-то обошли молчанием. Ну! Чего же вы опять молчите? Тому, кто говорит правду, раздумывать нечего. Видели вы его мертвым?
— Да, — сказал Олег и почувствовал, что непременно запутается.
— Это странно. У нас вот есть сведения, что он был не убит, но ранен и после поправился. Что вы на это скажете?
«Эти сведения обо мне! — лихорадочно проносились мысли в голове Олега. — Да, они путаются между мной и Дмитрием, поскольку фамилия одна, а сведения отрывочны. Что отвечать? Если я буду настаивать, что Дмитрий убит, то натолкну их на мысль, что есть другой Дашков, к которому относятся сведения из госпиталя…»
— Не знаю, что вам сказать, — ответил он. — Я видел его на носилках без памяти, его уносили в госпиталь. Я думал, он умирает… Может быть, он прожил еще несколько часов или дней, но, во всяком случае, не поправился, так как к жене он не возвращался.
— Вы в этом уверены?
— Уверен. Она всегда говорит о нем как о мертвом. Все, кто ее окружают, знают, что муж к ней не возвращался. Свидетелей достаточно.
— А вы не осведомлялись о его здоровье тогда же?
— Нет. Я сам был ранен через два дня и еще не успел поправиться, когда пришли красные.
— Вот этот шрам на вашем виске, очевидно, след ранения?
— Да.
— Забавно! Два неразлучных друга, Казаринов и Дашков, оба ранены в висок, один — в правый, другой — в левый.
Олег настороженно молчал, стараясь проникнуть в значение этих непонятных для него слов.
— Вы только в висок ранены или было еще ранение?
«Ну, конечно, — подумал Олег, — очевидно, у них имеются сведения, что Дашков лежал с осколочным ранением ребра и раной в висок кроме того».
— Было еще второе, — пробормотал он сквозь зубы. И увидел при этом, что следователь заглядывает в какие-то бумаги, лежащие перед ним на столе.
— Ага! Второе! — и какой-то блеск, напоминающий глаза кошки, когда она играет с мышью, мелькнул в глазах следователя, обратившихся опять на Олега. Он нажал кнопку коммутатора: — Алло! Попросите в тринадцатый кабинет дежурного врача. Без промедления.
На ногах следователя были коричневые краги. Он бойко переменял положение ног, и краги скрипели. Звук этот задевал по нервам Олега.
— Раздевайся! — сказал следователь и прошелся по кабинету. Он уже обращался к Олегу на «ты», очевидно, уже считая его разоблаченным.
— Для чего это нужно? Я не скрываю, что у меня было еще ранение в правый бок.
— Раздевайся, говорю, — повторил следователь и, вынув револьвер, щелкнул им перед носом Олега.
Олег знал этот прием и не мог испугаться, но окончательно понял, что на него уже смотрят как на арестованного.
В кабинет вошел пожилой мужчина, тоже в форме, поверх которой был накинут белый халат.
— А, доктор! Простите, побеспокою. Вот осмотрите-ка этого молодчика. Тут должны быть рубцы от ранения левой почки. Ну, левая и правая сторона могут быть спутаны… Этому я значения не придам… Почки, одним словом. Освидетельствуйте его да снимите пробу с волос — не выкрашены ли. Должны быть рыжие.
Олег с удивлением поднял голову. «Почки? Рыжие волосы? Так госпитальные сведения не обо мне?» — мелькнуло в его мыслях.
Доктор приблизился к нему.
— Товарищ следователь, попрошу вас сюда, — сказал он через минуту. Вот, взгляните сами: здесь было разбито ребро и, очевидно, повреждено легкое. Но это не то ранение, о котором говорите вы. — И он обратился к Олегу: — Вам резекцию ребра делали?
— Да, — процедил сквозь зубы Олег.
— Плевали кровью?
— Да.
— Клинически тоже совсем другая картина, товарищ следователь, — авторитетно подчеркнул врач.
— Да мало ли что он вам скажет! А тем более при подсказке, — с досадой возразил следователь. — Он тут с три короба врал. Не верьте ни одному его слову. Я вам повторяю: здесь должно быть ранение почки.
— Я вовсе не его словам верю, а собственным глазам. Почки расположены ниже, эти рубцы не могут относиться к ним.
— Ага! Ниже! — и следователь опять повернулся к Олегу. — А ну! Снимай пояс!
— Вы третьего ранения не найдете. С меня и двух вполне достаточно! — выговорил Олег, но револьвер опять щелкнул перед его носом.
Пришлось раздеваться. Заметно было, что следователь очень удивился, не обнаружив более рубцов и выслушав уверения врача, что цвет волос натуральный. Он попросил врача зафиксировать, на бумаге результаты осмотра, а сам тоже сел к столу, сказав Олегу:
— Можете одеваться.
«Ордер на арест выписывает», — думал, одеваясь, Олег, и какое-то безразличие вмиг нашло на него.
— Скажите, гражданин Казаринов, лежали вы в больнице Водников в феврале этого года? — спросил следователь.
— Нет, — мгновенно настораживаясь, ответил Олег.
— Предупреждаю, что врать вам смысла нет: мы пошлем в больницу запрос.
— Запрашивайте сколько хотите, — ответил Олег и уже хотел прибавить: «Лежал в больнице Жертв революции», но какое-то неясное чувство удержало его: чем меньше сообщать о себе, тем лучше! К тому же есть еще непонятная связь между его болезнью и вопросом о больнице.
— Скажите еще, каковы у вас отношения с гражданкой Бычковой Екатериной Фоминичной?
— Никаких отношений нет, живем в одной квартире и только.
— Нет у нее каких-либо оснований быть недовольной вами?
— Насколько мне известно — никаких, — сухо ответил Олег и почувствовал, что даже угроза ареста не может заставить его изменить тем правилам, в которых он был воспитан.
— Подойдите сюда и подпишите свои показания, — сказал следователь.
Олег внимательно прочел протокол: записано было более или менее точно. Он подписал. Следователь отпустил врача и начал ходить по кабинету, поскрипывая крагами.
— Вот что, Казаринов, — сказал он, останавливаясь перед Олегом. — В вопросе о гибели Дмитрия Дашкова есть странные противоречия. Вы здесь чего-то недосказываете. Вы у меня на подозрении, и положение ваше очень шаткое. Вполне возможно, что вы не пролетарий и не рядовой, а такой же гвардеец, как и Дашков, а может быть, даже… — Он не договорил.
— Весьма странно! — сказал Олег. — Такие документы, как у меня, ни один человек не пожелал бы выдать за свои! Наведите справки в Соловецком концлагере — нас там проверяли и фотографировали сотни раз. Вам вышлют самые точные сведения, что то был я собственной персоной.
— Это все ничего не значит, — ответил следователь, закуривая. — То будут сведения, начиная с двадцать второго года, а я говорю о том, что было до этого.
— Не могу запретить вам подозревать себя, — возразил Олег, — но моя вина была установлена по свежим следам боевыми отрядами чека, и мне было инкриминировано только то, что я не выдал властям белогвардейского полковника. Наказание за эту вину я уже отбыл. Разве в Советском Союзе могут что-либо значить подозрения, основанные на личной неприязни?
— Могут, если тут затронуты интересы рабочего класса. Вы — махровая контра. Я это чую носом. Лагерь ничему вас не научил, и вы напрасно принимаете такой независимый вид — приказ о вашем аресте уже готов. — Он подошел к столу и помахал какой-то бумагой, однако Олегу ее не показал. — Поймите, что отсюда два выхода — в тюрьму и на волю!.. — И, подойдя к Олегу, как бы невзначай прижег папиросой его руку. Олег не шевельнулся. — Однако у вас все-таки есть один шанс сохранить свободу, но это будет зависеть от вас.
— Как от меня?
— Да очень просто. Если вы согласитесь приносить нам пользу, мы могли бы с вами договориться.
— Я приношу уже пользу там, где я работаю. Какая же еще польза?
— Может быть и другая, если вы захотите.
Олег молча смотрел на следователя ОГПУ.
— Могли бы уже понять. Я предлагаю вам заключить с нами некоторое условие, помочь нам кое в чем. У нас есть несколько лиц, за которыми нам необходимо установить наблюдение. Ваши давние знакомства и симпатии в бывших дворянских кругах, ваше умение себя держать с бывшими господами могли бы нам пригодиться. Желаете вы сотрудничать с нами?
— Нет, не желаю.
— Почему же это, Казаринов? Напоминаю вам, что положение ваше весьма шаткое. Ваша готовность служить интересам Советской власти изменила бы к лучшему ваше положение во всех отношениях. Знать об этом никто не будет. Тайну мы вам гарантируем — это в наших интересах столько же, сколько в ваших.
Олег молчал.
— Вы, очевидно, предполагаете, что мы попросим вас наблюдать за гражданкой Дашковой? Это было бы очень желательно, особенно ввиду неясности в конечной судьбе ее мужа, но если в вас еще так сильны прежние привязанности, мы можем вас освободить от этой, обязанности и дать вам список других лиц.
— Не трудитесь! У меня к этому делу нет ни навыка, ни способностей. Хитрить и изворачиваться я не умею. Короче говоря, я не желаю.
Следователь подошел к нему совсем близко.
— А дрова в гавани по пояс в воде грузить желаете? — прошипел он почти над его ухом и вновь прижег папиросой руку Олега.
— Я семь лет грузил — привык. Этим вы меня не запугаете.
— Показалось мало? Еще захотели?
Олег не отвечал.
— Ну так как же, Казаринов, в тюрьму или на волю?
— Агента гепеу вы из меня не сделаете! А запрятать в тюрьму, конечно, в вашей власти.
Следователь опять схватил револьвер и приставил его к виску Олега. Сохраняя бесстрастное выражение, Олег смотрел в окно.
— Вам, что ли, жизнь надоела?
— Да, пожалуй, что и так.
Следователь положил револьвер и подошел к столу.
— Вот вам пропуск, чтобы выйти из здания, а вот ваше удостоверение личности. Подпишите, что разговор наш останется в тайне. На днях я вас вызову еще раз. На досуге обдумайте мое предложение. А теперь вы пока свободны.
Когда Олег вышел, то удивился, что все еще был день и светило солнце. Странно было опять увидеть залитую солнцем улицу, воробьев и детей, радовавшихся жизни. Он остановился у подъезда и, охваченный внезапной усталостью, прислонился к стене, но тотчас мелькнула мысль, что лучше скорей уйти от этого здания. Он побежал за трамваем и вскочил на ходу, лишь бы убраться скорей от проклятого места.
Глядя, как в окнах трамвая сменяются улицы, он пытался вспомнить, кого напоминал ему этот следователь. Напоминал кого-то, знакомого с детства… И вдруг вспомнил… Когда восьмилетним мальчиком он поправлялся после скарлатины, мать читала ему вслух Киплинга. И он, и маленькая сестричка особенно любили «Рики-тики-тави», который охотился за Нагом — страшной коброй с зелеными глазами и гипнотизирующим взглядом. Наг этот казался Олегу необыкновенно отвратительным, особенно когда он обвил шеей кувшин и заснул. Образ этого Нага настолько прочно завладел тогда его воображением, что позднее стал олицетворением нечистого духа, с которым ассоциировалась мысль о загробных мучениях. Если жизнь его будет греховна, он будет отдан после смерти во власть этому Нагу, и тот обовьется вокруг его груди и станет медленно душить. Это не описано в дантовском «Аде», но мог ли Данте предвидеть следователей большевистских карательных органов!
Боже! Неужто еще полтысячелетия пройдет, и вновь Наг будет гипнотизировать кого-то холодным и злым взором? Следователь так и стоял перед глазами Дашкова, задавал и задавал свои вопросы, ерзая на стуле, будто примериваясь прыгнуть на свою жертву. Это ерзанье, по-видимому, распаляло Нага, помогало привести самого себя в ярость.
«Нет, больше я туда не пойду! Плохую услугу оказала мне Нина, выбросив мой револьвер. Он бы теперь пригодился! Но где же это я?» Он сошел с трамвая и огляделся — он оказался почему-то около греческой церкви. Куда идти? Что делать с собой? Он знал, что тоска пойдет за ним, куда бы он ни пошел. Эта тоска только стала расходиться, светлеть, а вот теперь опять сгустилась и сплошным мраком встала перед ним, словно стена, и почти физически давила грудь.
Тело матери, брошенное на кучу мусора, и воющая рядом собака…
Был уже седьмой час. В семь он должен быть у Елочки — у нее какое-то дело, придется идти. Он вспомнил, что небрит, и завернул в первую попавшуюся парикмахерскую, потом позвонил Нине из автомата. Усталость все усиливалась, он чувствовал, что еле идет. Со вчерашнего дня он ничего не ел, так как утром и у него, и у Нины кусок останавливался в горле.
«Войду ненадолго, извинюсь и уйду», — думал он, нажимая кнопку звонка.
Ему отворила женщина в платочке, две другие в этом же роде стояли здесь же, в кухне, куда он попал прямо с лестницы. Все три в упор уставились на него и продолжали пялиться, пока он кланялся выбежавшей навстречу Елочке и проходил следом за ней. Оживленный говор послышался тотчас за ними.
— У вас здесь, кажется, любопытная публика, — сказал Олег. — Может быть, я своим появлением скомпрометировал вас?
— Было бы перед кем! — с невыразимым презрением отчеканила Елочка. И пропустила его в дверь.
— Как у вас хорошо! — сказал он, озираясь. — А вот этот образ — Нерукотворный Лик — наверное, еще византийского письма?
— Да, он старинный, — ответила Елочка. — Мы вывезли его из поместья. Там почти тотчас сгорел дом, и между крестьянами пошла молва: «Все потому, что Спас ушел». Садитесь, пожалуйста.
Едва они перекинулись несколькими словами, как в двери послышался стук. Это был политический акт, разработанный экстренным собранием кумушек в кухне. Они были уверены, что Елочка появится на пороге в накинутом наскоро халатике. Было очень заманчиво пристыдить гордячку. Елочка, однако, предчувствуя что-либо в этом роде, выросла на пороге в ту же минуту.
— В чем дело?
Женщина замялась:
— Одолжите стопочку маслица.
Елочка извинилась перед Олегом и вышла. На ней были мягкие туфельки возвращаясь, она подошла к своей двери неслышно и с порога увидела, что Олег припал лицом к бархатной спинке дивана. Это была секунда! Услышав стук двери, он мгновенно принял подобающее положение.
— Что с вами? — очень мягко спросила она, подходя. — У вас вид совершенно измученный. Что-нибудь случилось?
— Ничего, уверяю вас. Устал немного.
Но она пристально и тревожно всматривалась в него:
— Скажите, скажите мне правду! — И видя, что он колебался, прибавила: — Вас не вызывали ли в гепеу?
— Елизавета Георгиевна, — сказал он тогда, — вы не только умны, вы очень проницательны. Да, я как раз оттуда, но вы не беспокойтесь, я не привел за собой никакого шпика — есть один безошибочный способ…
Она перебила:
— Ах, это неважно! Я вовсе не так пуглива. Мне можно сказать все, уверяю вас.
Он начал рассказывать, коротко, как всегда, когда говорил о себе. После нескольких фраз он все же распалился:
— Это возмутительно! Нигде ни при какой власти так не было! Для них не существует разницы между политическим и уголовником. Они третировали меня, как вора или убийцу. Щелкнуть револьвером у самого лица: «Молчи! Раздевайся! А ну, раздевайся!..»
— Ах, вот что! Раздеваться заставляли, — сказала она.
— Да, осматривали следы ранения, очевидно, в качестве особых примет. В этом пункте мне кое-что неясно: я ожидал, что тут-то меня и уличат, но сведения из госпиталя, по-видимому, перепутаны — меня отпустили.
Елочка молчала. Невеликодушно было бы рассказывать, что это она спутала следы. Она бы точно напрашивалась на благодарность.
— Подлецы! — продолжал взволнованно Олег и стал ходить по комнате. Они осмелились мне предложить стать их агентом и бегать к ним с доносами… Что за люди?! Люди ли это? Им кажется диким, что я не принял этого гнусного предложения! Я еще не арестован, а они уже приставляют револьвер к виску. Безнаказанно убить, задушить — им все нипочем! Ответ один: в интересах рабочего класса! Они еще во время гражданской войны показали свою жестокость! В Ростове они подожгли госпиталь с ранеными и оставили их погибать в огне. В Харькове пленным офицерам вырезали глаза и уши, прежде чем расстрелять. В Киеве… Киев они и вовсе затопили кровью. Когда мы его отбили, все городские сады оказались полны казненными, на площадях красовались десятки виселиц… В Липках, где в одном из особняков обосновалась чрезвычайка, были обнаружены горы трупов и все стены забрызганы мозгами и кровью. Это рассказывает вам очевидец! Тела свозили потом день и ночь в анатомический театр для массовых захоронений, сколько было девушек, дам! По всему городу шли непрестанные панихиды… А в Петербурге после взятия Зимнего? А в Ярославле? В Крыму цвет русской интеллигенции расстреливали по приговору чека китайцы, и Европа допустила это! Ну а теперь? Ведь теперь нет военных действий; нет сопротивления, никакой остроты момента и однако же эта недопустимая, неслыханная, небывалая жестокость продолжается. В ней есть что-то не русское, не наше. Русские жестокостью никогда не отличались. Наша толпа может рассвирепеть, и тогда она страшна, как и всякая толпа, но жестокость толпы — нечто стихийное, проходящее, а ведь здесь жестокость преднамеренная, входящая в систему. Эти сети лагерей, эти пытки в подпольях, где оборудована вся аппаратура вплоть до глушителей… Во всем этом что-то несвойственное нам, что-то чужое!
— Чье же? — спросила Елочка. Его волнение передалось ей, она вся дрожала.
— Не знаю. В цека очень большое количество евреев, вообще в партии. Сейчас они, несомненно, в чести, очевидно, как угнетаемое нацменьшинство. Директора крупных учреждений, политруки, лекторы по марксизму — евреи в огромном большинстве… Но они не жестоки! Я их терпеть не могу — они способны высосать из человека все соки, как пиявки, но они не жестоки, даже отзывчивы, когда можно, когда неопасно. Нет, эта жестокость какая-то нечеловеческая, это гнусный сплав нашего отечественного пугачевского хамства, еврейского самого злостного вампиризма и чего-то сатанинского, что не от людей. России больше нет! Даже имя ее не произносится! Недавно на службе я сказал нечаянно: «У нас в России…», и мой начальничек-еврей меня поправил: «У нас в Союзе…» России больше нет! А с моим поколением безвозвратно погибнет и белогвардейская идея о ее возрождении, идея, ради которой полегло столько жертв!..
Eлочка следила, как он взволнованно мерил шагами комнату, словно тигр, запертый в клетку.
— Я тоже… Я тоже приходила к мысли, что за всем этим стоят оккультные силы, что этот сплав — продукт темноты! — дрожащим шепотом решилась она высказать заветную мысль.
— Может быть, — ответил он.
Елочке показалось, что он недостаточно оценивает эту мысль, но усталый звук его голоса коснулся ее сердца. Она встала выключить электрический чайник, который уже в течение нескольких минут шипел и плевался, и сказала опять с тою же мягкостью, которая звучала в ее голосе только в обращении к Олегу:
— Вы прямо «оттуда» и устали. Вам надо поддержать силы. Я вам налью стакан крепкого чаю… Пожалуйста, не отказывайтесь. — И стала накрывать на стол.
Через несколько минут Олег сказал, мешая ложкой чай:
— Теперь я в приятном ожидании: следователь сказал, что пришлет на днях новое приглашение. Жить, предвкушая новый допрос… Благодарю покорно! Впрочем, я туда больше не пойду!
— Как не пойдете? Если получите повестку, придется идти. Иначе ответите за уклонение. Олег Андреевич, не теряйте благоразумия.
Он молчал, как будто что-то обдумывая.
— Ну, да об этом рано говорить, поскольку приглашения еще нет, — сказал он через несколько минут.
Она коснулась его руки:
— Да вы о чем думаете? Вы должны беречь себя, для России беречь. Быть может, придет минута, когда будут нужны как раз такие люди — с военным опытом, с именем, с несокрушимой энергией и преданности делу!
Он взглянул на нее загоревшимся взглядом.
— О, если б такая минута пришла! Россия, Родина! Если б я знал, что доживу до ее освобождения, что еще могу быть полезен! Кажется, только в этой мысли я могу почерпнуть желание жить. Бог свидетель — я совсем не думаю о своих выгодах, о том, чтобы вернуть потерянное достояние или привилегии, или титул. Пожалуй, я даже не хотел бы реставрировать монархический строй. Я был связан с ним семейными традициями и привязанностями, но этих людей уже нет, а действительность показала, что эта форма правления уже отжила. Или пока неуместна. Я думаю теперь только о России.
Нужен строй, при котором наш великий народ действительно получил бы возможность выправиться и расцвести и развить свои лучшие свойства. Погибнуть в боях, которые сметут с лица земли это подлое цека — на три четверти нерусское, — вот все, чего я хочу для себя, в этом все мое честолюбие! Вы знаете, там, в лагерях, мне мерещилось иногда всенародное ополчение, подобное Куликовской битве или Смутному времени, — могучая, светлая устремленность всего народа, решающая великая битва, хоругви, знамена, звуки «Спаси, Господи, люди твоя» и колокольный звон! Но прежде чем это осуществится, я, наверное, погибну на дне их подвалов. Все глухо, все оцепенело — ничего, что могло бы предвещать желанный бой!
Елочка слушала как зачарованная, не смея пошевелиться, каждая жилка в ней дрожала. О, да! Он способен на подвиг! В нем еще не сломлен дух его великих предков. Он такой, каким она хотела его видеть, — «мой Пожарский!»
Кто-то постучал в дверь. Елочка с досадой пошла отворять и едва не ахнула: перед ней стояла Анастасия Алексеевна, а за ней, подталкивая друг друга локтями, три кумушки.
В одну минуту Елочка учла всю сложность положения: она отлично поняла, до какой степени она себя скомпрометирует, если не разрешит войти Анастасии Алексеевне, но поняла и то, что нельзя допустить ни в каком случае, чтобы она увидела и узнала Олега. Она пошла ва-банк — встала перед дверьми, заслонила их собой и сказала:
— Анастасия Алексеевна, милая, извините меня, я не могу вас принять сейчас.
Но когда, проводив сконфуженную и извинявшуюся гостью, она закрыла входную дверь и повернулась, то оказалась лицом к лицу со всем женским составом квартиры: все, хихикая, оглядывали ее — туалет Елочки был в загадочном порядке, вплоть до белого воротничка и черного бантика у горла, однако в комнату она не пустила… «Из постели выскочила…» — долетели до ее ушей гаденьким шепотом сказанные слова.
Она быстро обернулась и смерила взглядом говорившую.
Подымаясь, чтобы уходить, Олег спросил:
— У вас какое-то дело ко мне? Рад быть полезен.
— О нет! Пустяки: мне предложили урок французского, а я к этому не привычна. Не хотите ли вы взять?
Он поблагодарил, записал телефон, и у него не мелькнуло догадки, что она отдала ему заработок, которому очень обрадовалась сначала, мечтая тратить его на книги.
Сколько теплых слов хотелось ей сказать Олегу, когда она прощалась с ним! Как хотелось ей крепко сжать его руку! Но она ничего не посмела, лишь отрывисто шепнула:
— Держитесь! Думайте о грядущей битве! Все остальные мысли — слабость!
Вечером она глубоко задумалась около уже приготовленной на ночь постели. История не идет назад! Совершенно очевидно, что простая реставрация монархии явилась бы нелепостью, как реставрация Бурбонов во Франции. И все-таки что-то противится глубоко в душе, когда слышишь: «Монархические формы правления явно отжили».
Святая! Любимая! Вечная! Какая нужна Тебе форма правления, какая? Либералы? Да им бы только чтоб все было как в Европе. Навпускают иноземцев, и те, как шакалы, бросятся расхватывать лакомые кусочки, они вернут Тебя к пределам времени Иоанна Грозного, наделают десятки русских республичек величиной со Швейцарию, чтобы удобнее было грабить. Исцели Свои раны силами Своего же народа, Сама, изнутри. И да не вступит никто, никто на Твою землю. Омой, очисти Себя Сама и роди нового Государя, Хозяина, любящего Тебя Господина!
Стоя на коленях перед иконою, Елочка шептала сквозь поток горячих слез эти сладостные слова, и Россия внимала ее мольбам, скорбно глядя на Свою дочь глазами Нерукотворного Спаса.
Глава двадцать шестая
ДНЕВНИК АСИ
20 апреля. Сегодня с утра так же серо и скучно, та же тоска, а вопросы бабушки и мадам: «Что с тобой? Здорова ли?» — невозможно раздражают. Я знаю, что все это делается из очень большой любви ко мне, но уж лучше оставили бы меня в покое. Вчера мы должны были идти в музей, но Олег Андреевич вдруг позвонил по телефону и сказал, что очень занят. Может быть, я перестала ему нравиться? Вчера весь день неподвижно высидела на диване, не спуская глаз с телефона; сегодня предавалась этому же занятию и опять напрасно. Сейчас пора идти спать; я знаю, что опять буду плакать ночью.
22 апреля. Со мной делаются страшные вещи: я просыпаюсь иногда с ощущением света. На каждой вещи в моей комнате словно бы лежит отблеск, во всем особенная прозрачность и легкость. Чувство это, раз начавшись, обычно сопутствует мне в течение всего дня, если что-либо особенно неприятное не спугнет его. Откуда оно приходит — не знаю, почему и как надолго исчезает — тоже не знаю. Сегодня утром я проснулась с ним; оно было так явственно, что мне не хотелось двигаться и разговаривать. Я лежала, боясь пошевелиться, отдаваясь этой странной блаженной легкости. Потом, конечно, пришлось встать, умыться, одеться, пить чай — чувство ослабело, но не ушло. И вот, вся в его власти, я вдруг ясно вспомнила, как Олег Андреевич, стоя на лестнице, смотрел на меня, когда я убегала после поцелуя. Он, слегка закинув голову, провожал меня взглядом, и из глаз его шли на меня светлые, длинные лучи, которые ласкали и золотили. Я так и вижу эти лучистые глаза в них совсем не осталось печали, в лице не осталось обычных скорбных теней. Если бы он разочаровался во мне, не мог бы он так смотреть! Мне это сделалось совершенно ясно. Как могла я забыть его лицо и дать такое толкование случившемуся? Сто раз я приводила его себе на память, а после телефонного звонка от досады и обиды попала в круг самых банальных, мелко-самолюбивых мыслей — не хочу даже вспоминать их. Минута поцелуя была прекрасна, и если он не идет, есть причины, но другие — не разочарование… Что-то идущее извне и временное, но вот что?
23 апреля. От Олега Андреевича по-прежнему нет вестей. Я мучительно остро чувствую, что кроме него мне сейчас ни до кого и ни до чего нет дела. Сегодня заговорил о своей любви Шура и грянул мне предложение! Он пришел в музыкальную школу, чтобы проводить меня домой, на что уже давно имеет разрешение бабушки. Погода испортилась, шел мокрый снег, под этим снегом он бежал за мной, стараясь занять разговорами, а я все ускоряла шаг, погруженная в свои собственные думы. Только в подъезде мы остановились, отряхиваясь. Он снял с меня бывшего соболя, а потом, накидывая мне его опять на шею, вдруг сказал: «Ася, я люблю вас! Вы это уже давно знаете. Будьте моей женой, и счастливее вас не будет никого в целом мире». Я ответила ему так: «Вы такой добрый, умный и милый, Шура, что заслуживаете большой любви, а ведь у меня ее нет — я не смогу дать вам счастье. Не обижайтесь на меня». Он поцеловал мне руку — это было первый раз в моей жизни!
24 апреля. Вчера в 9 часов вечера раздался звонок. Я вообразила, что это Олег Андреевич, и меня охватило сумасшедшее волнение — сразу бросилась к иконе. Но пришла всего только старая графиня Каковцева. Право, она отлично могла бы остаться у себя дома — никто по ней не соскучился.
25 апреля. Еще один день без весточки! Что же разъединяет, что?
Эти Хрычко мало любят своих детей: на закуску и водку у них всегда есть деньги, а дети голодают. Младший мальчик Павлетка, такой худенький и бледный. Ему только пять лет, а мать постоянно оставляет его одного. Она уходит то в гости, то в баню на целые часы, а ребенок тоскует. Мне слышно, как он скулит, не плачет, а именно скулит — жалобно; как больной щеночек. Я сегодня не выдержала и вошла в их комнату: «Что с тобой? Болит что-нибудь?» Он ответил: «Мамка ушла и сказала, что Едька принесет мне булку, а Едька не приходит, потому что он не в булочную пошел, а в кино». Едька — это его брат Эдуард. Я принесла ребенку французскую булку, а бабушка на меня рассердилась, она сказала: «Мне не жаль булки, но ты должна понять, что следует держаться как можно дальше от этих людей. Это не наш круг. Мальчишка расскажет, что ты входила в комнату, и еще неизвестно, как это будет перетолковано. Твои самые лучшие чувства могут быть оплеваны этими людьми». Может быть, это и так, но зачем иметь «самые лучшие чувства», если не давать им ход? Этот мальчик такой заброшенный и бледный до синевы неужели мы должны приучить себя смотреть на это равнодушно?
26 апреля. Страстной понедельник. Неужели все кончено?
27 апреля. Страстной вторник. Дома уже начинаются приготовления к Пасхе. Утром мыли окна и выколачивали ковры. Творог уже куплен и лежит в кухне под толстыми книгами. Когда я была маленькой, я всегда бегала смотреть, сколько накапало из него воды, когда он так же отжимался под лоханью, и звуки капель напоминают мне детство. Была у вечерни. «Чертог твой» и «Се жених» такие красивые и такие грустные! Вернувшись, я забралась в кресло в бабушкиной спальне и долго смотрела на огонек в голубой лампадке перед старинной божницей, не переставая думать об измученном одиноком человеке. Я чувствую, что его душа ищет, зовет мою. Я знаю, что я нужна ему. Его судьба была трагична, а я была счастлива почти каждый день моей жизни! Желание утешить его и отогреть истомило меня. Неужели он не придет уже никогда? И никогда больше не засветятся, не засияют эти глаза? Я не хочу, чтобы так было! Я не хочу! Не буду больше писать. Проведу черту и кончу. Все!
В страстную среду вечером Нина сидела с Натальей Павловной в ее уютной спальне. Дрожащий огонек лампадки освещал полные слез глаза и растрепавшиеся волосы Нины.
— Ну, успокойтесь, успокойтесь, Ниночка! Сколько бы вы ни плакали, слезами не поможешь. — Наталья Павловна говорила со своим обычным самообладанием. — Поезжайте вначале на время, а там видно будет. Как только устроится продажа рояля, я всю эту сумму тотчас отдам вам на поездку к Сергею. Он все эти годы заботился только о нас, и я дала себе слово устроить вашу встречу. Возьмите очередной отпуск и дополнительно отпуск за свой счет и поезжайте на месяц или полтора. А Мику я возьму на это время к себе. Только не ждите церковного венчания, Ниночка: это новостройка, и церкви там, конечно, нет, зарегистрируйтесь и поселяйтесь вместе, иначе ваш брак отложится на очень неопределенное время. Если позднее будет возможность — повенчаетесь. Мы поставлены в такие условия, что волей-неволей приходится изменять самым заветным традициям.
Нина поцеловала руку Натальи Павловны с тем покорным видом послушной девочки, который она принимала в этом доме.
— Надо мной ведь еще дамоклов меч, — сказала она, — если в ОГПУ дознаются, кто Олег, они дадут мне пять лет лагеря, а его… Его прямым сообщением на тот свет.
— Мне кажется, что со стороны Олега Андреевича было несколько неосторожно поселиться у вас и открыто встречаться с вами, — задумчиво сказала Наталья Павловна. — Этим он навел ОГПУ на след…
— Может быть, но видите ли, он уже с двадцать второго года Казаринов, и до сих пор все в этом отношения обстояло благополучно. Я не могу винить его, что он разыскал меня, — мой Дмитрий, умирая, ему говорил: «Нина… ребенок… Нина» — как будто нас ему поручал. Когда же Олег узнал, что ребенок мой скончался, а я невеста Сергея, он хотел уйти, но куда? Наталья Павловна, куда? Такие тиски, такие препятствия со всех сторон!
Тихие шаги послышались за ее креслом.
— Ася, ты, деточка? Ты уже вернулась?
— Да, бабушка. В церкви народу было так много, что тете Зине дурно сделалось. На улицах какие-то люди останавливают богомольцев, и тетя Зина говорит, что завтра нельзя будет нести огонек от двенадцати евангелий.
Минуту помолчав, она тихо спросила:
— Вы про Олега Андреевича говорили?
— Да. — И Нина бросила на девушку внимательный взгляд.
— Скажите, что он вам рассказывал про лагерь? Его там очень… очень мучали? — и голосок Аси дрогнул.
— Он неохотно рассказывает, но кое-что все-таки говорил. Знаю, что грузил дрова, стоя по пояс в воде по десять часов, конечно, всегда впроголодь… Там, кроме того, чрезвычайно жестокая система наказаний — деревянные срубы без окон и дверей, куда запирают на ночь провинившихся без верхней одежды в самые лютые морозы. Да, да! Поверить трудно, но это так! Он сам это испытал два раза. Запирают, да еще приговаривают: «Вам не нравится власть советская, так вот отведайте власти соловецкой!»
— В чем же провинился Олег Андреевич? — спросила Наталья Павловна.
— Один раз, когда они шли строем на работу, старый мужчина, шедший перед Олегом, выронил какую-то бумажку. Олег поспешил поднять и вручить ему. Разом подняли свист и тревогу — конвойные вообразили, что они обменялись секретными сведениями, и затевается побег. Всех тотчас окружили и обыскали, и хотя ничего не нашли, засадили на всю ночь Олега и старика.
— Ужасно, — сказала Наталья Павловна.
Ася молчала.
— Другой раз при нем поволокли в карцер женщину, — продолжала Нина, — тоже политическую. Только она была бывшая революционерка, еврейка. Она кричала: «Мы не за это боролись! Вы — узурпаторы революции! Вы жестокостью давно превзошли царских жандармов!» Тогда они, чтобы заставить ее замолчать, навалились на нее, зажимая ей рот. Тут несколько мужчин из заключенных, в том числе Олег, бросились на ее защиту. Получилась потасовка. За это им прибавили по полтора года каждому.
— А еврейка? — обрывающимся голосом спросила Ася.
— С тех пор как в воду канула. Расстреляли, наверное.
Несколько минут все молчали.
— Я этих лагерей как огня боюсь! — продолжала Нина с остановившимися глазами, полными ужаса. — Счастье, что Сергея миновал этот жребий.
— Когда же выпустили Олега Андреевича? — спросила Наталья Павловна.
— В прошлом году, в октябре. Месяц он проработал там же вольнонаемным, чтобы собрать хоть немного денег на дорогу, а потом в течение двух месяцев добирался сюда. Дорогой окончательно измучился — приходилось идти огромные расстояния пешком по тракту. Там, около Кеми, в ноябре уже зима, от деревни до деревни много верст, одежды теплой у него не было, а крестьяне не хотят пускать на ночлег — принимают всех прохожих за беглых лагерников и боятся отвечать за укрывательство. Видно, тоже напуганы. Один раз даже комический случай был: в одно село Олег вошел ночью, никто не хотел пускать в дом, гонят от ворот, даже камни бросают, как в собаку. Он показывает им бумагу, что освобожден, а они неграмотны, прочесть не могут, а верить не хотят. Он страшно прозяб и изголодался, говорит: думал, что упаду тут же на улице. С отчаяния стал разыскивать отделение милиции. Все село спит, ворота на запоре, сугробы… Вдруг его кто-то хвать за ворот — стой! Откуда взялся? Предъявляй документы! Милиционер! Олег обрадовался ему, как другу: вас-то, говорит, я и ищу! Ну, взяли его на ночь в часть, усадили у печурки и даже чаю горячего дали. Добрые милиционеры попались. В другой раз он на одном переходе волка встретил. Волк был, по-видимому, такой же голодный и полуживой, как сам Олег, — тащился сзади, а нападать не решался. Олег хромал — у него от негодных сапог нога была стерта, а волк тоже припадал на лапу — из капкана, что ли, вырвался. Олег рассказывал: «Я иду, да время от времени обернусь и посмотрю на приятного спутника, а он остановится и тоже уставится на меня — лязгнет зубами да слюну проглотит: дескать, рад бы съесть и уже съел бы, да маленько опасаюсь — силушек не хватает».
— Чем же это все кончилось? — спросила Наталья Павловна.
— Олег набрел, к счастью, на дубину, которая валялась на снегу. Он замахнулся ею и заулюлюкал по-охотничьи. Волк убежал, но представляете ли вы себе, в каком виде Олег вернулся сюда после таких удовольствий? А здоровье уже не то, что было: у него ведь в боку осколок. Участковый врач хотел положить его на операцию, да он не захотел.
— Почему же не захотел? — спросила Ася.
— Говорит, что зарабатывать нужно, говорит, что здоровье его никому не дорого… Мне иногда кажется, что он близок к тому, чтобы покончить с собой. Он однажды уже делал попытку застрелиться… К счастью, неудачно.
Ася перехватила ее руку:
— Стрелялся?
— Да. Это было примерно на Рождество. Револьвер дал осечку. Я выкрала после этого его револьвер и забросила в Неву.
— Но ведь он может еще раз… иным способом… может как-нибудь иначе!
— Этого боюсь и я. В офицерстве это и всегда было распространено, а при таких условиях…
— А почему он перестал бывать у нас? — и щеки Аси запылали.
— Он считает свое общество опасным и не хочет подводить друзей. На днях его вызывали в ОГПУ — по-видимому, заподозрили неподлинность его документов. Пока туча прошла стороной, но…
Часы на камине пробили десять.
— Ася, твоя ванна, наверно, уже готова, простись с Ниной Александровной и иди, — сказала Наталья Павловна. — Она не будет сегодня ужинать с нами, Ниночка, — она завтра причащается.
Ася подошла к Нине и обняла ее за шею, прощаясь.
|
The script ran 0.028 seconds.