Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Игорь Губерман - Гарики на каждый день [2001]
Известность произведения: Средняя
Метки: humor_verse, Поэзия, Сатира, Юмор

Аннотация. Как многие талантливые художники, выехавшие на Запад в период так называемого застоя, железной рукой удушавшего все ростки свободной мысли, он покинул СССР, чтобы иметь возможность свободно заниматься своим творчеством. Ироничные на первый взгляд строчки его стихов проникнуты поистине сыновней болью за свою униженную Родину - за Россию, за ее терпеливый страдающий народ, обреченный вот уже 70 лет нести тяжкий крест искупления за грехи своих предков.

Полный текст.
1 2 3 4 5 

я узел завяжу на члене, чтоб не забыть отдаться вам. Не нажив ни славы, ни пиастров, промотал я лучшие из лет, выводя девиц-энтузиасток из полуподвала в полусвет. Мы были тощие повесы, ходили в свитерах заношенных, и самолучшие принцессы валялись с нами на горошинах. Теперь другие, кто помоложе, тревожат ночи кобельим лаем, а мы настолько уже не можем, что даже просто и не желаем. Обильные радости плоти, помимо других развлечений – прекрасный вдобавок наркотик от боли душевных мучений. Тоска мужчины о престиже и горечь вражеской хулы бледней становятся и жиже от женской стонущей хвалы. Увы, то счастье унеслось и те года прошли, когда считал я хер за ось вращения Земли. Хмельной от солнца, словно муха, провел я жизнь в любовном поте, и желтый лист со древа духа слетел быстрей, чем с древа плоти. В лета, когда упруг и крепок, исполнен силы и кудрей, грешнейший грех – не дергать репок из грядок и оранжерей. По весне распустились сады, и еще лепестки не опали, как уже завязались плоды у девиц, что в саду побывали. Многие запреты – атрибут зла, в мораль веков переодетого: благо, а не грех, когда ебут милую, счастливую от этого. Ты кукуешь о праве и вольности, ты правительствам ставишь оценки, но взгляни, как распущены волосы вон у той полноватой шатенки. Природа торжествует, что права, и люди несомненно удались, когда тела сошлись, как жернова, и души до корней переплелись. Рад, что я интеллигент, что живу светло и внятно, жаль, что лучший инструмент годы тупят безвозвратно. Литавры и гонги, фанфары и трубы, набат, барабаны и залпы – беззвучны и немы в момент, когда губы друг друга находят внезапно. Как несложно – чтоб растаяла в подруге беспричинной раздражительности завязь; и затихнут все тревоги и недуги, и она вам улыбнется, одеваясь. Давай, Господь, решим согласно, определив друг другу роль: ты любишь грешников? Прекрасно. А грешниц мне любить позволь. Приятно, если правнуку с годами стихов моих запомнится страница, и некоей досель невинной даме их чтение поможет соблазниться. Когда грехи мои учтет архангел, ведающий этим, он, без сомнения, сочтет, что я не зря пожил на свете. Молодость враждебна постоянству, в марте мы бродяги и коты; ветер наших странствий по пространству девкам надувает животы. Я отношусь к натурам женским, от пыла дышащим неровно, которых плотское блаженство обогащает и духовно. Витает благодать у изголовий, поскольку и по духу и по свойству любовь – одно из лучших славословий божественному Божьему устройству. Не почитая за разврат, всегда готов наш непоседа, возделав собственный свой сад, слегка помочь в саду соседа. Мы в ранней младости усердны от сказок, веющих с подушек, и в смутном чаяньи царевны перебираем тьму лягушек. Назад оглянешься – досада берет за прошлые года, что не со всех деревьев сада поел запретного плода. Наш век становится длиннее от тех секунд (за жизнь – минут), когда подруги, пламенея, застежку-молнию клянут. От акта близости захватывает дух сильнее, чем от шиллеровских двух. Готов я без утайки и кокетства признаться даже Страшному Суду, что баб любил с мальчишества до детства, в которое по старости впаду. Спеши любить, мой юный друг, волшебны свойства женских рук: они смыкаются кольцом, и ты становишься отцом. Я в молодости книгам посвящал интимные досуги жизни личной и часто с упоеньем посещал одной библиотеки дом публичный. Когда тепло, и тьма, и море, и под рукой – крутая талия, то с неизбежностью и вскоре должно случиться и так далее. Растущее повсюду отчуждение и прочие печальные события усиливают наше наслаждение от каждого удачного соития. Как давит стариковская перина и душит стариковская фуфайка в часы, когда танцует балерина и ножку бьет о ножку, негодяйка. В густом чаду взаимных обличений, в эпоху повсеместных злодеяний чиста лишь суть таких разоблачений, как снятие подругой одеяний. В любви прекрасны и томление, и апогей, и утомление. Мы не жалеем, что ночами с друзьями жгли себя дотла, и смерть мы встретим, как встречали и видных дам, и шлюх с угла. А умереть бы я хотел в то миг высокий и суровый, когда меж тесно слитых тел проходит искра жизни новой. Случайно встретившись в аду с отпетой шлюхой, мной воспетой вернусь я на сковороду уже, возможно, с сигаретой. XIX. Давно пора, ебена мать, умом Россию понимать! Я государство вижу статуей: мужчина в бронзе, полный властности, под фиговым листочком спрятан огромный орган безопасности. Не на годы, а на времена оскудела моя сторона, своих лучших сортов семена в мерзлоту раскидала страна. Растет лосось в саду на грядке; потек вином заглохший пруд; в российской жизни все в порядке; два педераста дочку ждут. Боюсь, как дьявольской напасти, освободительных забот: когда рабы приходят к власти, они куда страшней господ. Критерий качества державы – успехи сук и подлецов; боюсь теперь не старцев ржавых, а белозубых молодцов. Век принес уроки всякие, но один – венец всему: ярче солнца светят факелы, уводящие во тьму. А может быть, извечный кнут, повсюдный, тайный и площадный, и породил российский бунт, бессмысленный и беспощадный? Как рыбы мы глубоководны, тьмы и давления диету освоив так, что непригодны к свободе, воздуху и свету. Россия надрывно рыдает о детях любимых своих; она самых лучших съедает и плачет, печалясь о них. Не мудреной, не тайной наукой, проще самой простой простоты – унижением, страхом и скукой человека низводят в скоты. На наш барак пошли столбы свободы, равенства и братства; все, что сработали рабы, всегда работает на рабство. Не знаю глупей и юродивей, чем чувство – его не назвать, что лучше подохнуть на родине, чем жить и по ней тосковать. Пригасла боль, что близких нет, сменился облик жизни нашей, но дух и нрав на много лет пропахли камерной парашей. Не тиражируй, друг мой, слухов, компрометирующих власть; ведь у недремлющего уха внизу не хер висит, а пасть. Открыв сомкнуты негой взоры, Россия вышла в неглиже навстречу утренней Авроры, готовой к выстрелу уже. День Конституции напомнил мне усопшей бабушки портрет: портрет висит в парадной комнате, а бабушки давно уж нет. Россия – странный садовод и всю планету поражает, верша свой цикл наоборот: сперва растит, потом сажает. Всю жизнь философ похотливо стремился истине вдогон; штаны марксизма снять не в силах, – чего хотел от бабы он? В двадцатом удивительном столетии, польстившись на избранничества стимул, Россия показала всей планете, что гений и злодейство совместимы. Смешно, когда толкует эрудит о нашей тяге к дружбе и доверию; всегда в России кто-нибудь сидит; один – за дух, другие – за материю. Дыша неистовством и кровью, абсурдом и разноязычием, Россия – трудный сон истории с его кошмаром и величием. Кровав был век. Жесток и лжив. Лишен и разума и милости. И глупо факт, что лично жив, считать остатком справедливости. Плодит начальников держава, не оставляя чистых мест; где раньше лошадь вольно ржала, теперь начальник водку ест. Однажды здесь восстал народ и, став творцом своей судьбы, извел под корень всех господ; теперь вокруг одни рабы. Ошалев от передряг, спотыкаясь, как калеки, мы вернули бы варяг, но они сбежали в греки. Мы варимся в странном компоте, где лгут за глаза и в глаза, где каждый в отдельности – против, а вместе – решительно за. Когда страна – одна семья, все по любви живут и ладят; скажи мне, кто твой друг, и я скажу, за что тебя посадят. Всегда в особый список заносили всех тех, кого сегодня я люблю; кратчайший путь в историю России проходит через пулю и петлю. Конечно, здесь темней и хуже, но есть достоинство свое: сквозь прутья клетки небо глубже, и мир прозрачней из нее. Смакуя азиатский наш кулич, мы густо над евреями хохочем; в России прогрессивней паралич, светлей Варфоломеевские ночи. Мы крепко память занозили и дух истории-калеки, Евангелие от России мир получил в двадцатом веке. Такой ни на какую не похожей досталась нам великая страна, что мы и прирастаем к ней не кожей, а всем, что искалечила она. Моей бы ангельской державушке – два чистых ангельских крыла; но если был бы хуй у бабушки, она бы дедушкой была. За осенью – осень. Тоска и тревога. Ветра над опавшими листьями. Вся русская жизнь – ожиданье от Бога какой-то неясной амнистии. В тюрьме я поневоле слушал радио и думал о загадочной России; затоптана, загажена, раскрадена, а песни – о душевности и силе. Тот Иуда, удавившись на осине и рассеявшись во время и пространство, тенью ходит в нашем веке по России, проповедуя основы христианства. История любым полна коварством, но так я и не понял, отчего разбой, когда творится государством, название меняется его. В империях всегда хватало страху, история в них кровью пишет главы, но нет России равных по размаху убийства своей гордости и славы. Любовь моя чиста, и неизменно пристрастие, любовью одержимое; будь проклято и будь благословенно отечество мое непостижимое. Россия! Что за боль прощаться с ней! Кто едет за деньгами, кто за славой; чем чище человек, тем он сильней привязан сердцем к родине кровавой. Нету правды и нет справедливости там, где жалости нету и милости; правит злоба и царит нищета, если в царстве при царе нет шута. Полна неграмотных ученых и добросовестных предателей страна счастливых заключенных и удрученных надзирателей. Как мальчик, больной по природе, пристрастно лелеем отцом, как все, кто немного юродив, Россия любима Творцом. Приметы близости к расплате просты: угрюмо сыт уют, везде азартно жгут и тратят и скудно нищим подают. Беспечны, безучастны, беспризорны российские безмерные пространства, бескрайно и безвыходно просторны, безмолвны, безнадежны и бесстрастны. Российская лихая птица-тройка со всех концов земли сейчас видна, и кони бьют копытами так бойко, что кажется, что движется она. Россия столько жизней искалечила во имя всенародного единства, что в мире, как никто увековечила державную манеру материнства. Сильна Россия чудесами и не устала их плести: здесь выбирают овцы сами себе волков себя пасти. А раньше больше было фальши, но стала тоньше наша лира, и если так пойдет и дальше, весь мир засрет голубка мира. Моя империя опаслива: при всей своей державной поступи она привлечь была бы счастлива к доносной службе наши простыни. Рисунком для России непременным, орнаментом, узором и канвой, изменчивым мотивом неизменным по кружеву судьбы идет конвой. Не в силах внешние умы вообразить живьем ту смесь курорта и тюрьмы, в которой мы живем. Благословен печальный труд российской мысли, что хлопочет, чтоб оживить цветущий труп, который этого не хочет. Чему бы вокруг не случиться, тепло победит или лед, страны этой странной страницы, мы влипли в ее переплет. Здесь грянет светопреставление в раскатах грома и огня, и жаль, что это представление уже наступит без меня. Российская природа не уныла, но смутною тоской озарена, и где ни окажись моя могила, пусть веет этим чувством и она. XX. КАК СОЛОМОН О РОЗЕ Под грудой книг и словарей, грызя премудрости гранит, вдруг забываешь, что еврей: но в дверь действительность звонит. Никто, на зависть прочим нациям, берущим силой и железом, не склонен к тонким операциям как те, кто тщательно обрезан. Люблю листки календарей, где знаменитых жизней даты: то здесь, то там живал еврей, случайно выживший когда-то. В природе русской флер печали висит меж кущами ветвей; о ней не раз еще ночами вздохнет уехавший еврей. Отца родного не жалея, когда дошло до словопрения, в любом вопросе два еврея имеют три несхожих мнения. Я сын того таинственного племени, не знавшего к себе любовь и жалость, которое горело в каждом пламени и сызнова из пепла возрождалось. Мы всюду на чужбине, и когда какая ни случится непогода, удвоена еврейская беда бедою приютившего народа. Живым дыханьем фразу грей, и не гони в тираж халтуру; сегодня только тот еврей, кто теплит русскую культуру. Везде одинаков Господень посев, и врут нам о разнице наций все люди – евреи, и просто не все нашли пока смелость признаться. У времени густой вокзальный запах, и в будущем объявятся следы: история, таясь на мягких лапах, народ мой уводила от беды. Кто умер, кто замкнулся, кто уехал; брожу один по лесу без деревьев, и мне не отвечает даже эхо – наверно, тоже было из евреев. В домах родильных вылезают все одинаково на свет, но те, кого не обрезают, поступят в университет. Сегодняшний день лишь со временем откроет свой смысл и цену; Москва истекает евреями через отверстую Вену. Стало скучно в нашем крае, не с кем лясы поточить, все уехали в Израиль ностальгией сплин лечить. Мне климат привычен советский, к тому же – большая семья, не нужен мне берег Суэцкий – в неволе размножился я. В котлах любого созидания снискав себе не честь, но место, евреи, дрожжи мироздания, уместны только в массе теста. Из двух несхожих половин мой дух слагается двояко: в одной – лукавствует раввин, в другой – витийствует гуляка. В эпоху, когда ценность информации окрасила эпоху, как чернила, повысились и акции той нации, которая всегда ее ценила. Летит еврей, несясь над бездной, от жизни трудной к жизни тяжкой, и личный занавес железный везет под импортной рубашкой. Над нами смерть витает, полыхая разливом крови, льющейся вослед, но слабнет, утолясь, и тетя Хая опять готовит рыбу на обед. Фортуна с евреем крута, поскольку в еврея вместилась и русской души широта, и задницы русской терпимость. Растит и мудрецов и палачей, не менее различен, чем разбросан, народ ростовщиков и скрипачей, закуренная Богом папироса. Сомненья мне душу изранили и печень до почек проели: как славно жилось бы в Израиле, когда б не жара и евреи. За долгие столетия, что длится кромешная резня в земном раю, мы славно научились веселиться у рва на шевелящемся краю. Век за веком роскошными бреднями обставляли погибель еврея; а века были так себе, средние, дальше стало гораздо новее. По спирту родственность имея, коньяк не красит вкус портвейну, еврей-дурак не стал умнее от соплеменности Эйнштейну. Те овраги, траншеи и рвы, где чужие лежат, не родня – вот единственно прочные швы, что с еврейством связали меня. При всей нехватке козырей в моем пред Господом ответе, весом один: я был еврей в такое время на планете. Сородич мой клопов собой кормил, и рвань перелицовывал, дрожа, и образ мироздания кроил, и хаживал на Бога без ножа. За все на евреев найдется судья. За живость. За ум. За сутулость. За то, что еврейка стреляла в вождя. За то, что она промахнулась. Русский климат в русском поле для жидов, видать, с руки: сколько мы их не пололи, все цветут – как васильки. Поистине загадочна природа, из тайны шиты все ее покровы; откуда скорбь еврейского народа во взгляде у соседкиной коровы? За года, что ничуть я не числю утратой, за кромешного рабства глухие года столько русской земли накопал я лопатой, что частицу души в ней зарыл навсегда. Чтоб созрели дух и голова, я бы принял в качестве закона: каждому еврею – года два глину помесить у фараона. Приснилась мне роскошная тенденция, которую мне старость нахимичила: еврейская духовная потенция физическую – тоже увеличила. Пусть время, как поезд с обрыва, летит к неминуемым бедам, но вечером счастлива Рива, что Сема доволен обедом. В эпохи любых философий солонка стоит на клеенке, и женится Лева на Софе, и Софа стирает пеленки. Если надо – язык суахили, сложный звуком и словом обильный, чисто выучат внуки Рахили и фольклор сочинят суахильный. Знамения шлет нам Господь: случайная вспышка из лазера отрезала крайнюю плоть у дряхлого физика Лазаря. Дядя Лейб и тетя Лея не читали Апулея; сил и Лейба не жалея, наслаждалась Лейбом Лея. Все предрассудки прочь отбросив, но чтоб от Бога по секрету, свинину ест мудрец Иосиф и громко хвалит рыбу эту. Влияли слова Моисея на встречного, разумное с добрым и вечное сея, и в пользу разумного, доброго, вечного не верила только жена Моисея. Влюбилась Сарра в комиссара, схлестнулись гены в чреве сонном, трех сыновей родила Сарра, все – продавцы в комиссионном. Эпоху хамскую не хая и власть нахальства не хуля, блаженно жили Хаим и Хая, друг друга холя и хваля. Лея-Двося слез не лила, счет потерям не вела: трех мужей похоронила, сразу пятого взяла. Где мудрые ходят на цыпочках и под ноги мудро глядят, евреи играют на скрипочках и жалобы нагло галдят. Без выкрутасов и затей, но доводя до класса экстра, мы тихо делали детей, готовых сразу же на экспорт. Прощай, Россия, и прости, я встречу смерть уже в разлуке – от пули, голода, тоски, но не от мерзости и скуки. Такой уже ты дряхлый и больной, трясешься, как разбитая телега, – – На что ты копишь деньги, старый Ной? – На глупости. На доски для ковчега. Томит Моисея работа, домой Моисею охота, где ходит обширная Хая, роскошно себя колыхая. Век за веком: на небе – луна, у подростка – томленье свободы, у России – тяжелые годы, у еврея – болеет жена. Когда черпается счастье полной миской, когда каждый жизнерадостен и весел, тетя Песя остается пессимисткой, потому что есть ума у тети Песи. Носятся слухи в житейском эфире, будто еще до пожара за час каждый еврей говорит своей Фире: – Фира, а где там страховка у нас? Пока мыслителей тревожит, меня волнует и смешит, что без России жить не может на белом свете русский жид. Письма грустные приходят от уехавших мошенников: у евреев на свободе мерзнут шеи без ошейников. Свежестью весны благоуханна, нежностью цветущая, как сад, чудной красотой сияла Ханна сорок килограмм тому назад. Как любовь изменчива, однако! В нас она качается, как маятник: та же Песя травит Исаака, та же Песя ставит ему памятник. На всем лежит еврейский глаз, у всех еврейские ужимки, и с неба сыпятся на нас шестиконечные снежинки. Еврей у всех на виду, еврей у судьбы на краю упрямо дудит в дуду обрезанную свою. Я еврея в себе убивал, дух еврейства себе запретил, а когда сокрушил наповал, то евреем себя ощутил. Когда народы, распри позабыв, в единую семью соединятся, немедля обнаружится мотив сугубого вреда одной из наций. Он был не глуп, дурак Наум, но был устроен так, что все пришедшее на ум он говорил, мудак. Если к Богу допустят еврея – что он скажет, вошедши с приветом? – Да, я жил в интересное время, но совсем не просил я об этом. Евреи слиняли за долей счастливой, а в русских пространствах глухих укрылись бурьяном, оделись крапивой могилы родителей их. Гвоздика, ландыш и жасмин, левкой, сирень и анемоны – всем этим пах Вениамин, который пил одеколоны. Не спится горячей Нехаме; под матери храп непробудный Нехама мечтает о Хайме, который нахальный, но чудный. Всюду было сумрачно и смутно; чувством безопасности влеком, Фима себя чувствовал уютно только у жены под каблуком. В кругу семейства своего жила прекрасно с мужем Дина, тая от всех, кроме него, что вышла замуж за кретина. Известно всем, что бедный Фима умом не блещет. Но и тот умнее бедного Рувима, который полный идиот. Нервы если в ком напряжены, сердцу не поможет и броня; Хайма изводили три жены; Хайм о каждой плакал, хороня. Еврейство – очень странный организм, питающийся духом ядовитым, еврею даже антисемитизм нужнее, чем еврей – антисемитам. Евреям придется жестоко платить за то, что посмели когда-то дух русского бунта собой воплотить размашистей старшего брата. В годы, обагренные закатом, неопровержимее всего делает еврея виноватым факт существования его. За стойкость в безумной судьбе, за смех, за азарт, за движение – еврей вызывает к себе лютое уважение. Не золото растить, сажая медь, не выдумки выщелкивать с пера, а в гибельном пространстве уцелеть – извечная еврейская игра. Сквозь королей и фараонов, вождей, султанов и царей, оплакав смерти миллионов, идет со скрипочкой еврей.

The script ran 0.01 seconds.