1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
При этом ксендз Кушаковский подымал к небу палец, а ксендз Алоизий Морошек перебирал четки. Тогда навстречу служителям культа выходил Балаганов и молча показывал им огненный кулак. И ксендзы уходили, печально поглядывая на Антилопу .
Остап вернулся через две недели. Его встречали всем учреждением. С высокой черной стены пришвартовавшегося парохода великий комбинатор посмотрел на своих подчиненных дружелюбно и ласково. От него пахло молодым барашком и имеретинским вином.
В Черноморском отделении, кроме конторщицы, нанятой еще при Остапе, сидели два молодых человека в сапогах. Это были студенты, присланные из животноводческого техникума для прохождения практического стажа.
– Вот и хорошо! – сказал Остап кисло. – Смена идет. Только у меня, дорогие товарищи, придется поработать. Вы, конечно, знаете, что рога, то есть выросты, покрытые шерстью или твердым роговым слоем, являются придатками черепа и встречаются главным образом у млекопитающих?
– Это мы знаем, – решительно сказали студенты, – нам бы практикум пройти.
От студентов пришлось избавиться сложным и довольно дорогим способом. Великий комбинатор послал их в командировку в калмыцкие степи для организации заготовительных пунктов. Это обошлось конторе в шестьсот рублей, но другого выхода не было. Студенты помешали бы закончить удачно продвигавшееся дело. Когда Паниковский узнал, в какую сумму обошлись студенты, он отвел Балаганова в сторону и раздражительно прошептал:
– А меня не посылают в командировку. И отпуска не дают. Мне нужно ехать в Ессентуки, лечиться. И выходных у меня нету, и спецодежды не дают. Нет, Шура, мне эти условия не подходят. И вообще, я узнавал , в ГЕРКУЛЕС’е ставки выше. Пойду туда курьером. Честное, благородное слово, пойду.
Вечером Остап снова вызвал к себе Берлагу.
– На колени! – крикнул Остап голосом Николая первого , как только увидел бухгалтера.
Тем не менее разговор носил дружеский характер и длился два часа.
После этого Остап приказал подать Антилопу на следующий день в десять часов утра к подъезду ГЕРКУЛЕС’а .Глава восемнадцатая
Товарищ Скумбриевич явился на пляж, держа в руках портфель с чемоданными ремнями и ручкой . К портфе лю была прикована серебряная визитная карточка с загнутым углом и длиннейшим курсивом, из которого явствовало, что Егор Скумбриевич уже успел отпраздновать пятилетний юбилей службы в ГЕРКУЛЕС’е. Лицо у него было чистое, прямое, мужественное, как у бреющегося англичанина на рекламном плакате. Скумбриевич постоял у пункта , где отмечалась мелом температура воды, и, с трудом высвобождая ноги из горячего песка, пошел выбирать местечко поудобнее.
Лагерь купающихся был многолюден. Его легкие постройки возникали по утрам, чтобы с заходом солнца исчезнуть, оставив на песке городские отходы: увядшие дынные корки, яичную скорлупу и газетные лоскутья, которые потом всю ночь ведут на пустом берегу тайную жизнь, о чем‑то шуршат и летают под скалами. Наутро мальчик, состоящий при пляже для уборки, подметает становище новым веником, на котором кое‑где еще висят зерна конопли, и замирает перед обглоданными корочками. Ему вдруг начинает казаться, что здесь ели маленьких детей. Мальчик нервно нюхает воздух пестрым носиком. Море пахнет дикарями и тропиками, и уже нет сомнений, что сейчас из‑за скалы выдвинется красная пирога, на землю сойдут джек‑лондоновские каннибалы и сделают мальчику кай‑кай (съедят).
Скумбриевич пробрался между шалашиками из вафельных полотенец, зонтиками и простынями, натянутыми на палки, поглядывая на девушек в купальных юбочках. Мужчины тоже были в костюмах, но не все. Некоторые из них имели при себе только фиговые листики , да и те прикрывали отнюдь не библейские места, а носы черноморских джентльменов. Делалось это для того, чтобы с джентльменских носов не слезала кожа. Устроившись так, джентльмены лежали в самых свободных позах. Изредка, прикрывши рукой библейское место, они входили в воду, окунались и быстро бежали на свои продавленные в песке ложа, чтобы не потерять ни одного кубического сантиметра целительной солнечной ванны. Недостаток одежды у этих граждан с лихвой возмещал джентльмен совершенно противоположного вида. Он разлегся на солнцепеке в стороне от общей массы купающихся. Он был в хромовых ботинках с пуговицами, визиточных брюках, черном, наглухо застегнутом пиджаке, при воротничке, галстуке и часовой цепочке, а также в фетровой шляпе. Толстые усы и вата в ушах дополняли облик джентльмена . Рядом с ним торчала палка со стеклянным набалдашником, перпендикулярно воткнутая в песок. Зной томил его. Воротничок разбух от пота. Под мышками джентльмена было горячо, как в домне – там можно было плавить руду. Но он продолжал неподвижно лежать. На любом пляже мира можно встретить одного такого человека. Кто он такой, почему пришел сюда, почему лежит в полном обмундировании – ничего не известно. Но такие люди есть – по одному на каждый пляж. Может быть, это члены какой‑нибудь тайной лиги дураков, или остатки некогда могучего ордена розенкрейцеров, или недорезанные коммивояжеры, или же ополоумевшие холостяки – ничего не известно .
Егор Скумбриевич расположился рядом с членом лиги дураков и живо разделся. Голый Скумбриевич был разительно не похож на Скумбриевича одетого. Суховатая голова англичанина сидела на белом дамском теле с отлогими плечами и очень широким тазом. Покачивая последним, Егор подошел к воде, попробовал ее ногой и взвизгнул. Потом опустил в воду вторую ногу и снова взвизгнул. Затем он сделал несколько шагов вперед, заткнул большими пальцами уши, указательными за–крыл глаза, средними прищемил ноздри, испустил душераздирающий крик и окунулся четыре раза подряд. Только после этого он поплыл вперед наразмашку, отворачивая голову при каждом взмахе руки. И мелкая волна приняла на себя Егора Скумбриевича – примерного геркулесовца и выдающегося общественного работника. Через пять минут, когда уставший общественник перевернулся на спину и его круглое глобусное брюхо закачалось на поверхности моря, с обрыва над пляжем послышался антилоповский матчиш.
Из машины вышли Остап Бендер, Балаганов и бухгалтер Берлага, на лице которого выражалась полная покорность судьбе. Все трое спустились вниз и, бесцеремонно разглядывая физиономии купающихся, принялись кого‑то разыскивать.
– Это его брюки, – сказал наконец Берлага, останавливаясь перед одеждами ничего не подозревавшего Скумбриевича. – Он, наверно , далеко заплыл.
– Хватит! – воскликнул великий комбинатор. – Больше ждать я не намерен. Приходится действовать не только на суше, но и на море.
Он скинул костюм и рубашку, под которыми оказались купальные трусы, и, размахивая руками, полез в воду. На груди великого комбинатора была синяя пороховая татуировка, изображавшая Наполеона в треугольной шляпе с пивной кружкой в короткой руке.
– Балаганов! – крикнул Остап уже из воды. – Разденьте и приготовьте Берлагу! Он, может быть, понадобится!
И великий комбинатор поплыл на боку, раздвигая воды медным плечом и держа курс на северо‑северо‑восток, где маячил перламутровый живот Егора Скумбриевича.
Прежде чем погрузиться в морскую пучину, Остапу пришлось основательно поработать на континенте. В папку с надписью «Дело Корейко» лезли все новые лица. Магистральный след завел великого комбинатора под золотые буквы ГЕРКУЛЕС’а , и он большую часть времени проводил в этом учреждении. Его уже не удивляли комнаты с альковами и умывальниками, статуи, бездельничавшие на лестничных площадках, и швейцар в фуражке с золотыми зигзагами , любивший потолковать об огненном погребении.
Из сумбурных объяснений отчаянного Берлаги выплыла полуответственная фигура товарища Скумбриевича. Он занимал большой двухоконный номер, в котором когда‑то останавливались заграничные капитаны, укротители львов или богатые студенты из Киева. На письменном столе Скумбриевича стояли два телефонных аппарата и звонок к курьеру на деревянной розетке, что одно уже указывало на немалый чин Егора. Телефоны часто и раздражительно звонили, иногда отдельно, а иногда оба сразу. Но никто не снимал трубок. Еще чаще раскрывалась дверь, стриженая служебная голова, просунувшись в комнату, растерянно поводила очами и исчезала, чтобы тотчас же дать место другой голове, но уже не стриженой, а поросшей жесткими патлами или попросту голой и сиреневой, как луковица. Но и луковичный череп ненадолго застревал в дверной щели. Комната была пуста.
Когда дверь открылась, быть может, в пятидесятый раз за этот день, в комнату заглянул Бендер. Он, как и все, повертел головой слева направо и справа налево и, как все, убедился в том, что товарища Скумбриевича в комнате нету. Дерзко выражая свое недовольство, великий комбинатор побрел по отделам, секциям, секторам и кабинетам, спрашивая, не видел ли кто товарища Скумбриевича. И во всех этих местах получал одинаковый ответ: «Скумбриевич только что здесь был», или «Скумбриевич минуту назад вышел».
Полуответственный Егор принадлежал к многолюдному виду служащих, которые или «только что здесь были», или «минуту назад вышли». Некоторые из них в течение целого служебного дня не могут даже добраться до своего кабинета. Ровно в девять часов такой человек входит в учрежденский вестибюль и, полный благих намерений, заносит ножку на первую ступень лестницы. Его ждут великие дела. Он назначил у себя в кабинете восемь важных рандеву, два широких заседания и одно узкое. На письменном столе лежит стопка бумаг, требующих немедленного ответа. Вообще, дел многое множество, суток не хватает. И полуответственный или ответственный гражданин бодро заносит ножку на мраморную ступень. Но опустить ее не так‑то легко. «Товарищ Парусинов, на одну минуту, – слышится воркующий голос, – как раз я хотел проработать с вами один вопросик». Парусинова мягко берут под ручку и отводят в уголок вестибюля. И с этого момента ответственный или полуответственный работник погиб для страны – он пошел по рукам. Не успевает он проработать вопросик и пробежать три ступеньки, как его снова подхватывают, уводят к окну, или в темный коридор, или в какой‑нибудь пустынный закоулочек , где неряха завхоз набросал пустые ящики, и что‑то ему втолковывают, чего‑то добиваются, на чем‑то настаивают и просят что‑то провернуть в срочном порядке. К трем часам дня он все‑таки добирается до первой лестничной площадки. К пяти часам ему удается прорваться даже на площадку второго этажа. Но так как он обитает на третьем этаже, а служебный день уже окончился, он быстро бежит вниз и покидает учреждение, чтобы успеть на срочное междуведомственное совещание. А в это время в кабинете надрываются телефоны, рушатся назначенные рандеву, переписка лежит без ответа, а члены двух широких заседаний и одного узкого безучастно пьют чай и калякают о трамвайных неполадках.
У Егора Скумбриевича все эти особенности были чрезвычайно обострены общественной работой, которой он отдавался с излишней горячностью. Он умело и выгодно использовал взаимный и всесторонний обман, который как‑то незаметно прижился в ГЕРКУЛЕС’е и почему‑то носил название общественной нагрузки.
– Что же это вы, товарищ, – говорил он, скользя по коридорам и останавливая не успевших увернуться сослуживцев, – вы ничего не делаете по общественной линии. Мы вас продернем в стенгазете.
Сослуживец делал плачущую мину и, думая: «И чего ты врешь, подлый симулянт. Сам ничего не делаешь и другим мешаешь», – отвечал:
– Да, вот, все собираюсь, товарищ Скумбриевич. Пожалуйста! Нагрузите! Я буду очень рад!
– Так я запишу вас в шефобщество, – сообщал Егор, – приходите послезавтра на организационное собрание. Пора уже двинуть это дело.
И гергулесовец сидел на собрании три часа кряду, слушая унизительную болтовню Скумбриевича. Вместе с ним сидели другие геркулесовцы. Им всем очень хотелось схватить Егора за толстенькие ляжки и выбросить из окна с порядочной высоты. Временами им казалось даже, что никакой общественной деятельности вообще не существует и никогда не существовало, хотя они и знали, что за стенами ГЕРКУЛЕС’а есть какая‑то другая, правильная общественная жизнь. «Вот скотина, – думали они, тоскливо вертя в руках карандаши и чайные ложечки, – карьерист проклятый!» Но придраться к Скумбриевичу, разоблачить его было не в их силах. Егор произносил правильные слова о советской общественности, о культработе, о профучебе и о кружках самодеятельности. За всеми этими горячими словами ничего не было. Пятнадцать кружков, политических и музыкально‑драматических, вырабатывали уже два года свои перспективные планы, ячейки добровольных обществ, имевшие своей целью споспешествовать развитию авиации, химических знаний, автомобилизма, конного спорта, дорожного дела, связи с деревней и узниками капитала, а также скорейшему уничтожению неграмотности, беспризорности, религии, пьянства и великодержавного шовинизма, существовали только в воспаленном воображении членов месткома. А школа профучебы, собрание которой Скумбриевич ставил себе в особенную заслугу, все время перестраивалась, что, как известно, обозначает полную бездеятельность. Если бы Скумбриевич был честным человеком, он, вероятно, сам сказал бы, что вся эта работа ведется «в порядке миража». Но в месткоме этот мираж облекался в отчеты, а в следующей профсоюзной инстанции существование музыкально‑политических кружков тоже не вызывало никаких сомнений. Школа же профучебы рисовалась там в виде большого каменного здания, в котором стоят парты, бойкий учитель выводит мелом на доске кривую роста безработицы в Соединенных Штатах, а усатые ученики политически растут прямо на глазах. Из всего вулканического кольца общественной деятельности, которым Скумбриевич охватил ГЕРКУЛЕС , действовали только две огнедышащих точки: стенная газета «Голос председателя», выходившая раз в месяц и делавшаяся в часы занятий силами Скумбриевича и Бомзе, и фанерная доска с надписью: «Бросившие пить и вызывающие других», под которой, однако, не значилась ни одна фамилия.
Погоня за Скумбриевичем по этажам ГЕРКУЛЕС’а осточертела Остапу . Великий комбинатор никак не мог настигнуть славного общественника. Он ускользал из рук. Вот здесь, в месткоме, он только что говорил по телефону, еще горяча была мембрана и с черного лака телефонной трубки еще не сошел туман его дыхания. Вот тут, на подоконнике, еще сидел человек, с которым он только что разговаривал. Один раз Остап увидел даже отражение Скумбриевича в лестничном зеркале. Он бросился вперед, но зеркало тотчас же очистилось, отражая лишь окно с облаком .
– Матушка‑заступница, милиция‑троеручица! – воскликнул Остап, переводя дыхание. – Что за банальный, опротивевший всем бюрократизм. В нашем черноморском отделении тоже есть свои слабые стороны, всякие там неполадки в пробирной палатке, но такого, как в ГЕРКУЛЕС’е ... Верно, Шура?
Уполномоченный по копытам испустил тяжелый насосный вздох. И они снова очутились в прохладном коридоре второго этажа, где успели побывать за этот день раз пятнадцать. И снова, в пятнадцатый раз, они прошли мимо деревянного дивана, стоявшего у полыхаевского кабинета.
На диване с утра сидел выписанный из Германии за большие деньги немецкий специалист, инженер Генрих‑Мария Заузе. Он был в обыкновенном европейском костюме, и только украинская рубашечка, расшитая запорожским узором, указывала на то, что инженер пробыл в России недели три и уже успел посетить магазин кустарных изделий. Он сидел неподвижно, откинув голову на деревянную спинку дивана и прикрыв глаза, как человек, которого собираются брить. Могло бы показаться, что он дремлет. Но молочные братья, не раз пробегавшие мимо него в поисках Скумбриевича, успели заметить, что краски на неподвижном лице заморского гостя беспрестанно меняются. К началу служебного дня, когда инженер занял позицию у дверей Полыхаева, лицо его было румяным в меру. С каждым часом оно все разгоралось и к перерыву для завтрака приобрело цвет почтового сургуча. По всей вероятности, товарищ Полыхаев добрался к этому времени лишь до второго лестничного марша. После перерыва смена красок пошла в обратном порядке. Сургучный цвет перешел в какие‑то скарлатинные пятна, Генрих‑Мария стал бледнеть и к середине дня, когда начальнику ГЕРКУЛЕС’а , по‑видимому, удалось прорваться ко второй площадке, лицо иностранного специалиста стало крахмально‑белым.
– Что с этим человеком делается! – шепнул Балаганову Остап. – Какая гамма переживаний!
Едва он успел произнести эти слова, как Генрих‑Мария Заузе подскочил на диване и злобно посмотрел на полыхаевскую дверь, за которой слышались холостые телефонные звонки. «Wolokita! » – взвизгнул он дискантом и, бросившись к великому комбинатору, стал изо всей силы трясти его за плечи.
– Геноссе Полыхаев! – кричал он, прыгая перед Остапом. – Геноссе Полыхаев!!
Он вынимал часы, совал их под нос Балаганову, подымал плечи и опять набрасывался на Бендера.
– Вас махен зи? – ошеломленно спросил Остап, показывая некоторое знакомство с немецким языком. – Вас воллен зи от бедного посетителя?
Но Генрих‑Мария Заузе не отставал. Продолжая держать левую руку на плече Бендера, правой рукой он подтащил к себе поближе Балаганова и произнес перед ними большую страстную речь, во время которой Остап нетерпеливо смотрел по сторонам в надежде поймать Скумбриевича, а уполномоченный по копытам негромко икал, почтительно прикрывая рот рукой и бессмысленно глядя на ботинки иностранца.
Инженер Генрих‑Мария Заузе подписал контракт на год работы в СССР, или, как определял сам Генрих, любивший точность, в концерне ГЕРКУЛЕС . «Смотрите, господин Заузе, – предостерегал его знакомый доктор математики Бернгард Герн–гросс, – за свои деньги большевики заставят вас поработать». Но Заузе объяснил, что работы не боится и давно уже ищет широкого поля для применения своих знаний в области механизации лесного хозяйства.
Когда Скумбриевич доложил Полыхаеву о приезде иностранного специалиста, начальник ГЕРКУЛЕС’а заметался под своими пальмами.
– Он нам нужен до зарезу! Вы куда его девали?
– Пока в гостиницу. Пусть отдохнет с дороги.
– Какой там может быть отдых! – вскричал Полыхаев. – Столько денег за него плачено, валюты. Завтра же, ровно в десять, он должен быть здесь.
Без пяти минут десять Генрих‑Мария Заузе, сверкая кофейными брюками и улыбаясь при мысли о широком поле деятельности, вошел в полыхаевский кабинет. Начальника еще не было. Не было его также через час и через два. Генрих начал томиться. Развлекал его только Скумбриевич, который время от времени появлялся и с невинной улыбкой спрашивал:
– Что, разве геноссе Полыхаев еще не приходил? Странно.
Еще через два часа Скумбриевич остановил в коридоре завтракавшего Бомзе и начал с ним шептаться.
– Прямо не знаю, что делать. Полыхаев назначил немцу на десять часов утра, а сам уехал в Москву хлопотать насчет помещения. Раньше недели не вернется. Выручите, Адольф Николаевич. У меня общественная нагрузка, профучебу вот никак перестроить не можем. Посидите с немцем, займите его как‑нибудь. Ведь за него деньги плачены, валюта.
Бомзе в последний раз понюхал свою ежедневную котлетку, проглотил ее и, отряхнув крошки, пошел знакомиться с гостем.
В течение недели инженер Заузе, руководимый любезным Адольфом Николаевичем, успел осмотреть три музея, побывать на балете «Спящая красавица» и просидеть часов десять на торжественном заседании, устроенном в его честь. После заседания состоялась неофициальная часть, во время которой избранные геркулесовцы очень веселились, потрясали лафитничками, севастопольскими стопками и, обращаясь к Заузу , кричали «пейдодна» .
«Дорогая Тили! – писал инженер своей невесте в Аахен, – вот уже десять дней я живу в Черноморске, но к работе в концерне ГЕРКУЛЕС еще не приступил. Боюсь, что эти дни у меня вычтут из договорных сумм».
Однако пятнадцатого числа артельщик‑плательщик вручил Заузе полумесячное жалование .
– Не кажется ли вам, – сказал Генрих своему новому другу Бомзе, – что мне заплатили деньги зря? Ведь я не выполняю никакой работы!
– Оставьте, коллега, эти мрачные мысли! – вскричал Адольф Николаевич. – Впрочем, если хотите, можно поставить вам специальный стол в моем кабинете.
После этого Заузе писал письма своей невесте, сидя за специальным собственным столом.
«Милая крошка! Я живу странной и необыкновенной жизнью. Я ровно ничего не делаю, но получаю деньги пунктуально, в договорные сроки. Все это меня удивляет. Расскажи об этом нашему другу, доктору Бернгарду Гернгроссу. Это покажется ему интересным».
Приехавший из Москвы Полыхаев, узнав, что у Заузе уже есть стол, обрадовался.
– Ну, вот и прекрасно, – сказал он, – пусть Скумбриевич введет немца в курс дела.
Но Скумбриевич, со всем своим пылом отдавшийся организации мощного кружка гармонистов‑баянистов, сбросил немца Адольфу Николаевичу. Бомзе это не понравилось. Немец мешал ему закусывать и вообще лез не в свои дела, и Бомзе сдал его в эксплуатационный отдел. Но так как этот отдел в то время перестраивал свою работу, что заключалось в бесконечном перетаскивании столов с места на место, то Генриха‑Марию сплавили в финсчетный зал. Здесь Арников, Дрейфус, Сахарков, Корейко и Тезоименицкий , не владевшие немецким языком, решили, что Заузе иностранный турист из Аргентины, и по целым дням объясняли ему геркулесовскую систему бухгалтерии. При этом они употребляли азбуку для глухонемых.
Через месяц очень взволнованный Заузе поймал Скумбриевича в буфете и принялся кричать:
– Я не желаю получать деньги даром! Дайте мне работу! Если так будет продолжаться, я буду жаловаться вашему патрону!
Конец речи иностранного специалиста не понравился Скумбриевичу. Он вызвал к себе Бомзе.
– Что с немцем? – спросил он. – Чего он бесится?
– Знаете что, – сказал Бомзе, – по‑моему, он просто склочник. Ей‑богу! Сидит человек за столом, ни черта не делает, получает тьму денег и еще жалуется.
– Нет, действительно склочная натура, – заметил Скумбриевич, – даром что немец. К нему надо применить репрессии. Я как‑нибудь скажу Полыхаеву. Тот его живо в бутылку загонит!
Однако Генрих‑Мария решил сам пробиться к Полыхаеву . Но, ввиду того что начальник ГЕРКУЛЕС’а был видным представителем работников, которые «минуту тому назад вышли» или «только что здесь были», попытка эта привела только к –сидению на деревянном диване и взрыву, жертвами которого стали невинные дети лейтенанта Шмидта.
– Бюрократизмус! – кричал немец, в ажитации переходя на трудный русский язык.
Остап молча взял европейского гостя за руку, подвел его к висевшему на стене ящику для жалоб и сказал, как глухому:
– Сюда. Понимаете? В ящик. Шрайбен, шриб, гешрибен. Писать. Понимаете? Я пишу, ты пишешь, он пишет, она, оно пишет. Понимаете? Мы, вы, они, оне кладут жалобы... И никто их не вынимает. Вынимать. Я не вынимаю, ты не вынимаешь...
Но тут великий комбинатор увидел в конце коридора широкие бедра Скумбриевича и, не докончив урока грамматики, побежал за неуловимым общественником.
– Держись, Германия! – поощрительно крикнул немцу Балаганов, устремляясь за командором.
Но, к величайшей досаде Остапа, Скумбриевич снова исчез, словно бы вдруг дематериализовался.
– Это уже мистика, – сказал Бендер, вертя головой, – только что был человек, и нет его!
Молочные братья в отчаянии принялись открывать все двери подряд. Но уже из третьей комнаты Балаганов выскочил, как из проруби. Лицо его невралгически скосилось на сторону.
– Ва‑ва, – сказал уполномоченный по копытам, прислоняясь к стене, – ва‑ва‑ва.
– Что с вами, дитя мое? – спросил Бендер. – Вас кто‑нибудь обидел?
– Там… – пробормотал Балаганов, протягивая дрожащую руку.
Остап открыл дверь и увидел черный гроб. Гроб покоился посреди комнаты на канцелярском столе с тумбами. Остап снял свою капитанскую фуражку и на носках подошел к гробу. Балаганов с боязнью следил за его действиями. Через минуту Остап поманил Балаганова и показал ему большую белую надпись, выведенную на гробовых откосах.
– Видите, Шура, что здесь написано? – сказал он. – «Смерть бюрократизму!» Теперь вы успокоились?
Это был прекрасный агитационный гроб, который по большим праздникам геркулесовцы вытаскивали на улицу и с песнями носили по всему городу. Обычно гроб поддерживали плечами Скумбриевич, Бомзе, Берлага и сам Полыхаев, который был человеком демократической складки и не стыдился показываться рядом с подчиненными на различных шествиях и политкарнавалах. Скумбриевич очень уважал этот гроб и придавал ему большое значение. Иногда, навесив на себя фартук, Егор собственноручно перекрашивал гроб заново и освежал антибюрократические лозунги, в то время как в кабинете его хрипели и закатывались телефоны и разнообразнейшие головы, просунувшись в дверную щель, грустно поводили очами.
Егор так и не нашелся. Швейцар в фуражке с зигзагами сообщил Бендеру, что товарищ Скумбриевич минуту тому назад здесь был и только что ушел, уехал купаться на Комендантский пляж, что давало ему, как он говаривал, зарядку бодрости.
Прихватив на всякий случай Берлагу и растолкав дремавшего за рулем Козлевича, антилоповцы отправились за город.
Надо ли удивляться тому, что распаленный всем происшедшим Остап не стал медлить и полез за Скумбриевичем в воду, нисколько не смущаясь тем, что важный разговор о нечистых акционерных делах придется вести в Черном море.
Балаганов в точности исполнил приказание командора. Он раздел покорного Берлагу, подвел к воде и, придерживая его обеими руками за талию, принялся терпеливо ждать. В море, как видно, происходило тяжелое объяснение. Остап кричал, как морской царь. Слов нельзя было разобрать. Видно было только, что Скумбриевич попытался взять курс на берег, но Остап отрезал ему дорогу и погнал в открытое море. Затем голоса усилились, и стали слышны отдельные слова: «Интенсивник», «А кто брал? Папа римский брал? », «Причем тут я? »
Берлага давно уже переступал босыми пятками, оттискивая на мокром песке индейские следы. Наконец с моря донесся крик:
– Можно пускать!
Балаганов спустил в море бухгалтера, который с необыкновенной быстротой поплыл по‑собачьи, колотя воду руками и ногами. При виде Берлаги Егор Скумбриевич в страхе окунулся с головой.
Уполномоченный по копытам растянулся на песочке и закурил папиросу. Ждать ему пришлось минут двадцать. Первым вернулся Берлага. Он присел на корточки, вынул из кармана брюк носовой платок и, вытирая лицо, сказал:
– Сознался наш Скумбриевич! Очной ставки не выдержал.
– Выдал, гадюка? – добродушно спросил Шура. И, отняв от губ окурок большим и указательным пальцем , щелкнул языком. При этом из его рта вылетел плевок, быстрый и длинный, как торпеда.
Прыгая на одной ноге и нацеливаясь другой в штанину, Берлага туманно пояснил:
– Я сделал это не в интересах истины, а в интересах правды.
Вторым прибыл великий комбинатор. Он с размаху лег на живот и, прижавшись щекой к нагретому песку, долго и многозначительно смотрел на вылезавшего из воды синего Скумбриевича. Потом он принял из рук Балаганова папку и, смачивая карандаш языком, принялся заносить в дело добытые тяжелым трудом сведения .
Удивительное превращение произошло с Егором Скумбриевичем! Еще полчаса назад волна приняла на себя активнейшего общественника, такого человека, о котором даже председатель месткома товарищ Нидерландюк говорил: «кто –кто, а Скумбриевич не подкачает! » А ведь подкачал Скумбриевич! И как подкачал! Мелкая летняя волна доставила на берег уже не дивное женское тело с головой бреющегося англичанина, а какой‑то бесформенный бурдюк, наполненный горчицей и хреном.
В то время, покуда великий комбинатор пиратствовал на море, Генрих‑Мария Заузе, подстерегший все‑таки Полыхаева и имевший с ним весьма крупный разговор, вышел из ГЕРКУЛЕС’а в полном недоумении. Странно улыбаясь, он отправился на почтамт и там, стоя за конторкой, покрытой стеклянной доской, написал письмо невесте в город Аахен.
«Дорогая девочка! Спешу сообщить тебе радостную весть. Наконец‑то мой патрон Полыхаев отправляет меня на производство. Но вот что меня поражает, дорогая Тили, – здесь это называется загнать в бутылку (sagnat w butilkou ). Мой новый друг Бомзе сообщал , что на производство меня посылают в виде наказания. Можешь ли ты себе это представить? И сможет ли это когда‑нибудь понять наш добрый доктор математики Бернгард Гернгросс?»Глава девятнадцатая
Кдвенадцати часам следующего дня по ГЕРКУЛЕС’у пополз слух о том, что начальник заперся с каким‑то посетителем в своем пальмовом зале и вот уже три часа не отзывается ни на стук Серны Михайловны, ни на вызовы по внутреннему телефону. Геркулесовцы терялись в догадках. Они привыкли к тому, что Полыхаева весь день водят под ручку в коридорах, усаживают на подоконник или затаскивают под лестницу, где и решаются все дела. Возникло даже предположение, что начальник отбился от категории работников, которые «только что вышли» и примкнул к влиятельной группе «затворников», которые обычно проникают в свои кабинеты рано утром, запираются там, выключают телефон и, отгородившись таким образом от всего мира, сочиняют разнообразнейшие доклады. Система затворничества дает такие же результаты, что и система работы «под ручку». Если в одном случае посетитель, открыв дверь кабинета, не находит нужного работника, то в другом случае он просто не может открыть дверь, хотя нужный работник именно за ней и скрывается.
А между тем работа шла, бумаги требовали подписей, ответов и резолюций. Серна Михайловна недовольно подходила к полыхаевской двери и прислушивалась. При этом в ее больших ушах раскачивались легкие жемчужные шарики. Но из пальмового зала шел ровный гул голосов.
– Факт, не имеющий прецедента, – глубокомысленно сказала секретарша.
– Но кто же, кто у него сидит? – спрашивал Бомзе, от которого несло смешанным запахом одеколона и котлет. – Может, кто‑нибудь из инспекции?
– Да нет, говорю вам, обыкновенный посетитель.
– И Полыхаев сидит с обыкновенным посетителем уже три часа?
– Факт, не имеющий прецедента! – повторила Серна Михайловна.
– Где же выход из этого исхода? – взволновался Бомзе. – Мне срочно нужна резолюция Полыхаева! У меня подробный доклад о неприспособленности бывшего помещения «Жесть и бетон» к условиям работы ГЕРКУЛЕС’а . Я не могу без резолюции.
Серну Михайловну со всех сторон осадили сотрудники. Все они держали в руках большие и малые бумаги. Прождав еще час, в продолжении которого гул за дверью не затихал, Серна Михайловна уселась за свой стол и кротко сказала:
– Хорошо, товарищи. Подходите с вашими бумагами.
Она извлекла из шкафа длинную деревянную стоечку, на которой покачивалось тридцать шесть штемпелей с толстенькими лаковыми головками, и, проворно вынимая из гнезд нужные печати, принялась оттискивать их на бумагах, не терпящих отлагательства.
Начальник ГЕРКУЛЕС’а давно уже не подписывал бумаг собственноручно. В случае надобности он вынимал из жилетного кармана печатку и, любовно дохнув на нее, оттискивал против своего титула сиреневое факсимиле. Этот трудовой процесс очень ему нравился и даже натолкнул на мысль, что некоторые, наиболее употребительные резолюции не худо бы тоже перевести на резину.
Так появились на свет первые каучуковые изречения:
«Не возражаю. Полыхаев».
«Согласен. Полыхаев».
«Прекрасная мысль. Полыхаев».
«Провести в жизнь. Полыхаев».
Проверив новое приспособление на практике, начальник ГЕРКУЛЕС’а пришел к выводу, что оно значительно упрощает его труд и нуждается в дальнейшем поощрении и развитии. Вскоре была пущена в работу новая партия резины. На этот раз резолюции были многословнее:
«Объявить выговор в приказе. Полыхаев».
«Поставить на вид. Полыхаев».
«Бросить на периферию. Полыхаев».
«Уволить без выходного пособия. Полыхаев».
Борьба, которую начальник ГЕРКУЛЕС’а вел с коммунотделом из‑за помещения, вдохновила его на новые стандартные тексты:
«Я коммунотделу не подчинен. Полыхаев».
«Что они там, с ума посходили? Полыхаев».
«Не мешайте работать. Полыхаев».
«Я вам не ночной сторож. Полыхаев».
«Гостиница принадлежит нам – и точка. Полыхаев».
«Знаю я ваши штуки. Полыхаев».
«И кроватей не дам, и умывальников. Полыхаев».
Эта серия была заказана в трех комплектах. Борьба предвиделась длительная, и проницательный начальник не без оснований опасался, что резина быстро сотрется .
Затем был заказан набор резолюций для внутригеркулесовских нужд.
«Спросите у Серны Михайловны. Полыхаев».
«Не морочьте мне голову. Полыхаев».
«Тише едешь – дальше будешь. Полыхаев».
«А ну вас всех. Полыхаев».
Творческая мысль Полыхаева не ограничилась, конечно, исключительно административной стороной дела. Как человек широких взглядов, он не мог обойти вопросов текущей политики. И он заказал прекрасный универсальный штамп, над текстом которого трудился несколько дней. Это была дивная резиновая мысль, которую Полыхаев мог приспособить к любому случаю жизни. Помимо того, что она давала возможность немедленно откликаться на события, она также освобождала от необходимости каждый раз мучительно думать. Штамп был построен так удобно, что достаточно было лишь заполнить оставленный в нем промежуток, чтобы получилась злободневная резолюция.
В ответ на . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
мы, геркулесовцы, как один человек, ответим:
а) повышением качества продукции ,
б) увеличением производительности труда,
в) усилением борьбы с бюрократизмом, волокитой, кумовством и подхалимством,
г) уничтожением прогулов,
д) уменьшением накладных расходов,
е) общим ростом профсоюзной активности,
ж) отказом от празднования Рождества , Пасхи , Троицы , Благовещения , Крещения и др . религиозных праздников,
з) беспощадной борьбой с головотяпством, хулиганством и пьянством ,
и) поголовным вступлением в ряды общества «Долой рутину с оперных подмостков»,
к) поголовным переходом на новый быт ,
л) поголовным переводом делопроизводства на латинский алфавит.
А также всем, что понадобится впредь.
Пунктирный промежуток Полыхаев заполнял лично, по мере надобности, сообразуясь с требованиями текущего момента.
Например: «В ответ на бесчинство английских твердолобых». Или: «В ответ на происки пилсудчиков». Или: «В ответ на очередные выпады женевских миротворцев».
Постепенно Полыхаев разохотился и стал все чаще и чаще пускать в ход свою универсальную резолюцию. Дошло до того, что он отвечал ею на выпады, происки и бесчинства собственных сотрудников:
Например: «В ответ на наглое бесчинство бухгалтера Кукушкинда, потребовавшего уплаты ему сверхурочных, ответим...» Или: «В ответ на мерзкие происки и подлые выпады сотрудника Борисохлебского, попросившего внеочередной отпуск, ответим» и так далее. И на все это надо было ответить повышением, увеличением, усилением, уничтожением, уменьшением, общим ростом, отказом от, беспощадной борьбой, поголовным вступлением, поголовным переходом, поголовным переводом, а также всем, что понадобится впредь.
И только отчитав таким образом Кукушкинда и Борисохлебского, начальник пускал в дело коротенькую резинку: «Поставить на вид. Полыхаев» или «Бросить на периферию. Полыхаев».
При первом знакомстве с резиновой резолюцией отдельные геркулесовцы опечалились. Их пугало обилие пунктов. В особенности смущал пункт о латинском алфавите и о поголовном вступлении в общество «Долой рутину с оперных подмостков». Однако все обернулось мирно. Скумбриевич, правда, размахнулся и организовал, кроме названного общества, еще и кружок «Долой Хованщину », но этим все дело и ограничилось.
И покуда за полыхаевской дверью слышался вентиляторный рокот голосов, Серна Михайловна бойко работала. Стоечка со штемпелями, расположившимися по росту – от самого маленького « Не возражаю. Полыхаев.» до самого большого – универсального, напоминала мудреный цирковой инструмент, на котором белый клоун с солнцем на заднице играет палочками серенаду Брага. Секретарша выбирала приблизительно подходящий по содержанию штемпель и клеймила им бумаги. Больше всего она налегала на осторожную резинку « Тише едешь – дальше будешь», памятуя, что это была любимейшая резолюция начальника.
Работа шла без задержки. Резина отлично заменила человека. Резиновый Полыхаев нисколько не уступал Полыхаеву живому.
Уже опустел ГЕРКУЛЕС и босоногие уборщицы ходили по коридорам с грязными ведрами, уже ушла последняя машинистка, задержавшаяся на час, чтобы напечатать лично для себя стихи Есенина « Влача стихов злаченые рогожи, мне хочется вам нежное сказать», уже Серна Михайловна, которой надоело ждать, поднялась и, пред тем как выйти на улицу, стала массировать себе веки холодными пальцами, – когда дверь полыхаевского кабинета задрожала, отворилась и оттуда лениво вышел Остап Бендер. Он сонно посмотрел на Серну Михайловну и пошел прочь, размахивая желтой папкой с ботиночными тесемками. Вслед за ним из‑под живительной тени пальм и сикомор вынырнул Полыхаев. Серна взглянула на своего высокого друга и без звука опустилась на квадратный матрасик, смягчавший жесткость ее стула. Как хорошо, что сотрудники уже разошлись и в эту минуту не могли видеть своего начальника. В усах у него, как птичка в ветвях, сидела алмазная слеза. Полыхаев удивительно быстро моргал глазами и так энергично потирал руки, будто бы хотел трением добыть огонь по способу, принятому среди дикарей Океании. Он побежал за Остапом, позорно улыбаясь и выгибая стан.
– Что же будет? – бормотал он, забегая то с одной, то с другой стороны. – Ведь я не погибну? Ну, скажите же, золотой мой, серебряный, я не погибну? Я могу быть спокоен?
Ему хотелось добавить, что у него жена, дети, Серна, дети от Серны и еще от одной женщины, которая живет в Ростове‑на‑Дону; но в горле что‑то само по себе пикнуло, и он промолчал.
Плачевно подвывая, он сопровождал Остапа до самого вестибюля. В опустевшем здании они встретили только двух человек. В конце коридора стоял Егор Скумбриевич. При виде великого комбинатора он схватился за челюсть и отступил в нишу. Внизу, на лестнице, из‑за мраморной девушки с электрическим факелом выглядывал бухгалтер Берлага. Он раболепно поклонился Остапу и даже молвил «здравствуйте»; но Остап не ответил на приветствие вице‑короля.
У самого выхода Полыхаев схватил Остапа за рукав и пролепетал:
– Я ничего не утаил. Честное слово. Я могу быть спокоен. Правда?
– Полное спокойствие может дать человеку только страховой полис, – ответил Остап, не замедляя хода. – Так вам скажет любой агент по страхованию жизни. Лично мне вы больше не нужны. Вот государство, оно, вероятно, скоро вами заинтересуется.Глава двадцатая
Вмаленьком буфете искусственных минеральных вод, на вывеске которого были намалеваны синие сифоны, сидели за белым столиком Балаганов и Паниковский.
Уполномоченный по копытам жевал трубочку, следя за тем, чтобы крем не выдавливался с противоположного конца. Этот харч богов он запивал сельтерской водой с зеленым сиропом «свежее сено». Курьер пил целебный кефир. Перед ним стояли уже шесть пустых бутылочек. Из седьмой Паниковский озабоченно вытряхивал в стакан густую жидкость. Сегодня в конторе новая письмоводительница платила жалованье по ведомости, подписанной Бендером, и друзья наслаждались прохладой, шедшей от итальянских каменных плит буфета, от несгораемого шкафа‑ледника, где хранилась мокрая брынза, от потемневших цилиндрических баллонов с шипучей водой и от мраморного прилавка. Кусок льда выскользнул из шкафа и лежал на полу, истекая водой. На него приятно было взглянуть после утомительного вида улицы с короткими тенями, с прибитыми жарою прохожими и очумевшими от жажды псами.
– Хороший город Черноморск, – сказал Паниковский, облизываясь. – Я здесь поправился. Кефир хорошо помогает от сердца.
Это сообщение почему‑то рассмешило Балаганова. Он не–осторожно прижал трубочку, и из нее выдавилась толстая колбаска крема, которую уполномоченный еле успел подхватить на лету.
– Знаете, Шура, – продолжал Паниковский, – я как‑то перестал доверять Бендеру. Он что‑то не то делает.
– Ну, ну, – угрожающе сказал Балаганов. – Тебя не спрашивали!
– Нет, серьезно, я очень уважаю Остапа Ибрагимовича, это такой человек!.. Даже Фунт, – вы знаете, как я уважаю Фунта, – сказал про Бендера, что это – голова. Но я вам скажу, Шура, Фунт – осел. Ей‑богу, это такой дурак! Просто жалкая, ничтожная личность! А против Бендера я ничего не возражаю. Но мне кое‑что не нравится. Вам, Шура, я все скажу, как родному.
Со времени последней беседы с субинспектором уголовного розыска к Балаганову никто не обращался как к родному. Поэтому он с удовлетворением выслушал слова курьера и легкомысленно разрешил ему продолжать.
– Вы знаете, Шура, – зашептал Паниковский, – я очень уважаю Бендера, но я вам должен сказать – Бендер осел ! Ей‑богу, жалкая, ничтожная личность!..
– Но, но, – предостерегающе сказал Балаганов.
– При чем тут но –но! Вы только подумайте, на что он тратит наши деньги! Вы только вспомните. Зачем нам эта дурацкая контора? Сколько расходов! Одному Фунту мы платим сто двадцать. А конторщица! Теперь еще каких‑то двух прислали, я видел – они сегодня жалованье по ведомости получали. Бронеподростки! Зачем это все? Он говорит – для легальности. Плевал я на легальность, если она стоит таких денег! А оленьи рога за шестьдесят пять рублей! А чернильница! А все эти дыросшиватели!..
Паниковский расстегнул пиджак, и полтинничная манишка, пристегнутая к шее нарушителя конвенции, взвилась вверх, свернувшись как пергаментный свиток. Но Паниковский так разгорячился, что не обратил на это внимания.
– Да, Шура. Мы с вами получаем мизерный оклад, а он купается в роскоши. И зачем, спрашиваю я, он ездил на Кавказ? Он говорит – в командировку. Не верю. Паниковский не обязан всему верить. И я бегал для него на пристань за билетом. Заметьте себе, за билетом первого класса. Этот невский франт не может ездить во втором классе. Вот куда уходят наши десять тысяч! Он разговаривает по междугороднему телефону, рассылает по всему свету телеграммы‑молнии! Вы знаете, сколько стоит молния? Сорок копеек слово. Любое слово стоит сорок копеек! А я вынужден отказывать себе в кефире, который нужен мне для здоровья. Я старый, больной человек. Скажу вам прямо – Бендер э то не голова!
– Вы все‑таки не очень‑то, – заметил Балаганов, колеблясь, – ведь Бендер сделал из вас человека. Вспомните, как в Арбатове вы бегали с гусем. А теперь вы служите, получаете ставку, вы член общества!
– Я не хочу быть членом общества! – завизжал вдруг Паниковский и, понизив голос, добавил: – Ваш Бендер – идиот! Затеял эти дурацкие розыски, когда деньги можно сегодня же взять голыми руками.
Тут уполномоченный по копытам, не помышляя больше о любимом начальнике, пододвинулся к Паниковскому. И тот, беспрерывно отгибая вниз непослушную манишку, поведал Балаганову о серьезнейшем опыте, который он проделал на свой страх и риск.
Оказывается, Паниковский не дремал. В тот день, когда великий комбинатор и Балаганов гонялись за Скумбриевичем, Паниковский самовольно бросил контору на старого Фунта, тайно проник в комнату Корейко и, пользуясь отсутствием хозяина, произвел в ней тщательнейший осмотр. Конечно, никаких денег он в комнате не нашел, но он нашел нечто получше – гири, очень большие черные гири, пуда по полтора каждая.
– Вам, Шура, я скажу как родному. Бендер всегда нас учил, что человека кормят идеи. А сам не мог разгадать простой вещи. Не хватило соображения. Ваше счастье, Балаганов, что вы работаете с Паниковским. Я раскрыл секрет этих гирь.
Паниковский поймал наконец живой хвостик своей манишки, пристегнул его к пуговице на брюках и торжественно взглянул на Балаганова.
– Какой же может быть секрет? – разочарованно молвил уполномоченный по копытам. – Обыкновенные гири для гимнастики!
– Вы знаете, Шура, как я вас уважаю, – загорячился Паниковский, – но вы осел! Это золотые гири. Понимаете? Гири из чистого золота! Каждая гиря по полтора пуда, три пуда чистого золота. Это я сразу понял, меня прямо как ударило! Я стоял перед этими гирями и безумно хохотал. Какой подлец этот Корейко! Отлил себе золотые гири, покрасил их в черный цвет и думает, что никто не узнает. Вам, Шура, я скажу как родному – разве я вам рассказал бы этот секрет, если бы мог вынести гири один? Но я старый, больной человек, а гири тяжелые. И я вас приглашаю как родного. Я не Бендер. Я честный.
– А вдруг они не золотые? – спросил любимый сын лейтенанта, которому очень хотелось, чтобы Паниковский возможно скорее развеял его сомнения.
– А какие же они, по‑вашему? – иронически спросил нарушитель конвенции.
– Да, – сказал Балаганов, мигая рыжими ресницами, – теперь мне ясно. Смотрите, пожалуйста, старик – и все раскрыл! А Бендер действительно что‑то не то делает, пишет бумажки, ездит... Мы ему все‑таки дадим часть, по справедливости, а?
– С какой стати? – возразил Паниковский. – Все нам. Теперь мы замечательно будем жить, Шура! Я вставлю себе золотые зубы и женюсь, ей‑богу, женюсь, честное, благородное слово!..
Ценные гири решено было изъять без промедления.
– Заплатите за кефир, Шура, – сказал Паниковский, – потом сочтемся.
Заговорщики вышли из буфета и, ослепленные солнцем, принялись кружить по городу. Их томило нетерпение. Они подолгу стояли на городских мостах и, налегши животами на парапет, безучастно глядели вниз, на крыши домов и спускавшиеся в гавань улицы, по которым с осторожностью лошади съезжали грузовики. Жирные портовые воробьи долбили клювами мостовую, в то время как из всех подворотен за ними следили грязные кошки. За ржавыми крышами, чердачными фонарями и антеннами виднелась синенькая вода, катерок, бежавший во весь дух, и желтая пароходная труба с большой красной буквой. Время от времени Паниковский подымал голову и принимался считать. Он переводил пуды на килограммы, килограммы на старозаветные золотники, и каждый раз получалась такая заманчивая цифра, что нарушитель конвенции даже легонько повизгивал.
В одиннадцатом часу вечера молочные братья, кренясь под тяжестью двух больших гирь, шли по направлению к конторе по заготовке рогов и копыт. Паниковский нес свою долю обеими руками, выпятив живот и радостно пыхтя. Он часто останавливался, ставил гирю на тротуар и бормотал: «Женюсь! Честное, благородное слово, женюсь!» Здоровяк Балаганов держал гирю на плече. Иногда Паниковский никак не мог повернуть за угол, потому что гиря по инерции продолжала тащить его вперед. Тогда Балаганов свободной рукой придерживал Паниковского за шиворот и придавал его телу нужное направление.
У дверей конторы они остановились.
– Сейчас мы отпилим по кусочку, – озабоченно сказал Паниковский, – а завтра утром продадим. У меня есть один знакомый часовщик, господин Биберхам. Он даст настоящую цену. Не то что в Черноторге, где никогда настоящей цены не дадут.
Но тут заговорщики заметили, что из‑под зеленых контор–ских занавесок пробивается свет.
– Кто ж там может быть в такой час? – удивился Балаганов, нагибаясь к замочной скважине.
За письменным столом, освещенным боковым светом сильной штепсельной лампы, сидел Остап Бендер и что‑то быстро писал.
– Писатель! – сказал Балаганов, заливаясь смехом и уступая скважину Паниковскому.
– Конечно, – заметил Паниковский, вдоволь насмотревшись, – опять пишет. Ей‑богу, этот жалкий человек меня смешит. Но где же мы будем пилить?..
И, жарко толкуя о необходимости завтра же утром сбыть часовщику Биберхаму два кусочка золота , молочные братья подняли свой груз и пошли в темноту.
Между тем великий комбинатор заканчивал жизнеописание Александра Ивановича Корейко. Со всех пяти избушек, составлявших чернильный прибор «Лицом к деревне», были сняты бронзовые крышечки. Остап макал перо без разбора, куда попадет рука, ездил по стулу и шаркал под столом ногами.
У него было изнуренное лицо карточного игрока, который всю ночь проигрывал и только на рассвете поймал наконец талию. Всю ночь не вязались банки и не шла карта. Игрок менял столы, старался заманить судьбу и найти везучее место. Но карта упрямо не шла. Уже он начинал «выжимать», то есть, посмотрев на первую карту, медленнейшим образом выдвигать из‑за ее спины другую, уже клал он карту на край стола и смотрел на нее снизу, уже складывал обе карты рубашками наружу и раскрывал их, как книгу, словом , проделывал все то, что проделывают люди, когда им не везет в девятку. Но это не помогало. В руки шли по большей части картинки: валеты с веревочными усиками, дамы, нюхающие бумажные лилии , и короли с дворницкими бородами. Очень часто попадались черные и розовые десятки. В общем, шла та мерзость, которая официально называется «баккара», а неофициально «бак» или «жир». И только в тот час, когда люстры желтеют и тухнут, когда под плакатами «спать воспрещается» храпят и захлебываются на стульях неудачники в заношенных воротничках, совершается чудо. Банки вдруг начинают вязаться, отвратительные фигуры и десятки исчезают, валят восьмерки и девятки. Игрок уже не мечется по залу, не выжимает карт , не заглядывает в них снизу. Он чувствует в руках счастливую талию. И уже марафоны столпились позади счастливца, дергают его за плечи и подхалимски шепчут: «Дядя Юра, дайте три рубля!» . А он, бледный и гордый, дерзко переворачивает карты и под крики: «Освобождаются места за девятым столом! и „Аматорские, пришлите по полтиннику!“ – потрошит своих партнеров. И зеленый стол, разграфленный белыми линиями и дугами, становится для него веселым и радостным, как футбольная площадка.
Для Остапа уже не было сомнений. В игре наступил перелом. Все неясное стало ясным. Множество людей с веревочными усиками и королевскими бородами, с которыми пришлось сшибиться Остапу и которые оставили след в желтой папке с ботиночными тесемками, внезапно посыпались в сторону, и на передний план, круша всех и вся, выдвинулось белоглазое ветчинное рыло с пшеничными бровями и глубокими ефрейтор–скими складками на щеках.
Остап поставил точку, промакнул жизнеописание пресс‑папье с серебряным медвежонком вместо ручки и стал подшивать документы. Он любил держать дела в порядке. Последний раз полюбовался он хорошо разглаженными показаниями, телеграммами и различными справками. В папке были даже какие‑то фотографии и выписки из бухгалтерских книг. Вся жизнь Александра Ивановича Корейко лежала в папке, а вместе с ней находились там пальмы, девушки, синее море, белый пароход, голубые экспрессы, зеркальный автомобиль и Рио‑де‑Жанейро, волшебный город в глубине бухты, где живут добрые мулаты и подавляющее большинство граждан ходит в белых штанах. Наконец‑то великий комбинатор нашел того самого индивида, о котором он мечтал всю жизнь.
– И некому даже оценить моего титанического труда , – грустно сказал Остап, подымаясь и зашнуровывая толстую папку. – Балаганов очень мил, но глуп. Паниковский – просто вздорный старик. А Козлевич ангел без крыльев. Он до сих пор не сомневается в том, что мы заготовляем рога для нужд мундштучной промышленности. Где же мои друзья, мои жены, мои дети? Одна надежда, что уважаемый Александр Иванович оценит мой великий труд и выдаст мне на бедность тысяч пятьсот. Хотя нет! Теперь я меньше миллиона не возьму, иначе добрые мулаты просто не станут меня уважать.
Остап вышел из‑за стола, взял свою замечательную папку и задумчиво принялся расхаживать по пустой конторе, огибая машинку с турецким акцентом, железнодорожный компостер и почти касаясь головой оленьих рогов. Белый шрам на горле Остапа порозовел. Постепенно движения великого комбинатора все замедлялись, и его ноги в красных башмаках, купленных у греческого матроса, начали бесшумно скользить по полу. Незаметно он стал двигаться боком. Правой рукой он нежно, как девушку, прижал к груди папку, а левую вытянул вперед. Над городом явственно послышался канифольный скрип колеса фортуны . Это был тонкий музыкальный звук, который перешел вдруг в легкий скрипичный унисон. И хватающая за сердце, давно позабытая мелодия заставила звучать все предметы, находившиеся в Черноморском отделении Арбатовской конторы по заготовке рогов и копыт.
Первым начал самовар. Из него внезапно вывалился на поднос охваченный пламенем уголек. И самовар запел:
«Под небом знойной Аргентины,
Где небо нежное так сине...»
Великий комбинатор танцевал танго. Его медальное лицо было повернуто в профиль. Он становился на одно колено, быстро подымался , поворачивался и, легонько переступая ногами, снова скользил вперед. Невидимые фрачные фалды разлетались при неожиданных поворотах.
А мелодию уже перехватила пишущая машинка с турецким акцентом:
«...Гдэ нэбо южноэ так синэ,
Гдэ жэнщины, как на картинэ...»
И неуклюжий, видавший виды чугунный компостер глухо вздыхал о невозвратном времени:
«...Где женщины, как на картине,
Танцуют все танго».
Остап танцевал классическое провинциальное танго, которое исполняли в театрах миниатюр двадцать лет тому назад, когда бухгалтер Берлага носил свой первый костюм , Скумбриевич служил в канцелярии градоначальника, Полыхаев держал экзамен на первый гражданский чин, а зицпредседатель Фунт был еще бодрым семидесятилетним человеком и вместе с другими пикейными жилетами сидел в кафе «Флорида», обсуждая ужасный факт закрытия Дарданелл в связи с итало‑турецкой войной. И пикейные жилеты, в те времена еще румяные и гладкие, перебирали политических деятелей той эпохи. «Энвер‑бей – это голова! Юан‑Ши‑Кай – это голова! Пуришкевич – все‑таки тоже голова!» И уже тогда они утверждали, что «Бриан – это голова, потому что и тогда он был министром».
Остап танцевал. Над его головой трещали пальмы и проносились цветные птички. Океанские пароходы терлись бортами о пристани Рио‑де‑Жанейро. Сметливые бразильские купчины на глазах у всех занимались кофейным демпингом, и в открытых ресторанах местные молодые люди развлекались спиртными напитками.
– Командовать парадом буду я! – воскликнул великий комбинатор.
Потушив свет, он вышел из конторы и кратчайшим путем направился на Малую Касательную улицу. Бледные циркульные ноги прожекторов раздвигались по небу, спускались вниз, внезапно срезали кусок дома, открывая балкон с фикусами или стеклянную арнаутскую галерею с остолбеневшей от неожиданности парочкой. Из‑за угла навстречу Остапу, раскачиваясь и стуча гусеничными лентами, выехали два маленьких танка с круглыми грибными шляпками. Кавалерист, нагнувшись с седла, расспрашивал прохожего, как ближе проехать к старому рынку. В одном месте Остапу преградила путь артиллерия. Он проскочил улицу в интервале между двумя батареями. В другом – милиционеры торопливо прибивали к воротам дома доску с черной надписью: «Газоубежище».
Остап торопился. Его подгоняло аргентинское танго. Не обращая внимания на окружающее, он вошел в дом Корейко и постучал в знакомую дверь.
– Кто там? – послышался голос подпольного миллионера.
– Телеграмма, – ответил великий комбинатор, подмигнув в темноту.
Дверь открылась, и он вошел, зацепившись папкой за дверной косяк.
На рассвете далеко за городом сидели в овраге уполномоченный и курьер. Они пилили гири. Носы их были перепачканы чугунной пылью. Рядом с Паниковским лежала на траве манишка. Он ее снял – она мешала работать. Под гирями предусмотрительный нарушитель конвенции разостлал газетные листы , дабы ни одна пылинка драгоценного металла не пропала зря. Молочные братья изредка важно переглядывались и принимались пилить с новой силой. В утренней тишине слышалось только посвистывание сусликов и скрежетание нагревшихся ножовок.
– Что такое, – сказал вдруг Балаганов, переставая работать, – три часа уже пилю, а оно все еще не золотое?
Паниковский не ответил. Он уже все понял и последние полчаса водил ножовкой только для виду.
– Ну‑с, попилим еще! – бодро сказал рыжеволосый Шура.
– Конечно, надо пилить! – заметил Паниковский, стараясь оттянуть страшный час расплаты.
Он закрыл лицо ладонью и сквозь растопыренные пальцы смотрел на мерно двигавшуюся широкую спину Балаганова.
– Ничего не понимаю! – сказал Шура, допилив до конца и разнимая гирю на две яблочные половины. – Это не золото.
– Пилите, пилите, – пролепетал Паниковский.
Но Балаганов, держа в каждой руке по чугунному полушарию, стал медленно подходить к нарушителю конвенции.
– Не подходите ко мне с этим железом! – завизжал Паниковский, отбегая в сторону. – Я вас презираю!
Но тут Шура размахнулся и, застонав от натуги, метнул в интригана обломок гири. Услышав над своей головой свист снаряда, интриган лег на землю. Схватка уполномоченного с курьером была непродолжительна. Разозлившийся Балаганов сперва с наслаждением топтал ногами манишку, а потом приступил к ее собственнику. Нанося удары, Шура приговаривал:
– Кто выдумал эти гири? Кто растратил казенные деньги? Кто Бендера ругал?
Кроме того, первенец лейтенанта вспомнил о нарушении сухаревской конвенции, что обошлось Паниковскому в несколько лишних тумаков.
– Вы мне ответите за манишку! – злобно кричал Паниковский, закрываясь локтями. – Имейте в виду, манишки я вам никогда не прощу! Теперь таких манишек нет в продаже!..
В заключение Балаганов отобрал у противника ветхий кошелечек с тридцатью восемью рублями.
– Это за твой кефир, гадюка! – сказал он при этом.
В город возвращались без радости.
Впереди шел рассерженный Шура, а за ним, припадая на одну ножку и громко плача, тащился Паниковский.
– Я бедный и несчастный старик! – всхлипывал он. – Вы мне ответите за манишку! Отдайте мне мои деньги!
– Ты у меня получишь! – говорил Шура, не оглядываясь. – Все Бендеру скажу! Авантюрист!
Глава двадцать первая
Варвара Птибурдукова была счастлива. Сидя за круглым столом, она обводила взором свое хозяйство. В комна те Птибурдуковых стояло много мебели, так что свободного места почти не было. Но и той площади, которая оставалась, было достаточно для счастья. Лампа бросала свет за окно, где, как дамская брошь, дрожала маленькая зеленая веточка . На столе лежало печенье, конфеты и маринованный судак в круглой железной коробочке. Штепсельный чайник собрал на своей кривой поверхности весь уют птибурдуковского гнезда. В нем отражалась и кровать, и белые занавески, и ночная тумбочка. Отражался и сам Птибурдуков, сидевший напротив жены в синей пижаме со шнурками. Он тоже был счастлив. Пропуская сквозь усы папиросный дым, он выпиливал лобзиком из фанеры игрушечный дачный нужник. Работа была кропотливая. Необходимо было выпилить стенки, наложить косую крышу, устроить внутреннее оборудование, застеклить окошечко и приделать к двери микроскопический крючок. Птибурдуков работал со страстью, он считал выпиливание по дереву лучшим отдыхом.
Закончив работу, инженер радостно засмеялся, похлопал жену по толстой, теплой спине и придвинул к себе коробочку с судаком. Но в эту минуту послышался сильный стук в дверь, мигнула лампа, и чайник сдвинулся с проволочной подставки.
– Кто бы это так поздно? – молвил Птибурдуков, открывая дверь.
На лестнице стоял Васисуалий Лоханкин. Он по самую бороду был завернут в белое марсельское одеяло, из‑под которого виднелись волосатые ноги. К груди он прижимал книгу «Мужчина и женщина», толстую и раззолоченную, как икона. Глаза Васисуалия блуждали.
– Милости просим, – ошеломленно сказал инженер, делая шаг назад. – Варвара, что это?
– Я к вам пришел навеки поселиться, – ответил Лоханкин гробовым ямбом, – надеюсь я найти у вас приют!
– Как приют ? – сказал Птибурдуков, багровея. – Что вам угодно, Васисуалий Андреевич?
На площадку выбежала Варвара.
– Сашук! Посмотри, он голый! – закричала она. – Что случилось, Васисуалий? Да войди же, войдите!
Лоханкин переступил порог босыми ногами и, бормоча «несчастье , несчастье», начал метаться по комнате. Концом одеяла он сразу смахнул на пол тонкую столярную работу Птибурдукова. Инженер отошел в угол, чувствуя, что ничего хорошего уже не предвидится.
– Какое несчастье? – допытывалась Варвара. – Почему ты в одном одеяле?
– Я к вам пришел навеки поселиться! – повторил Лоханкин коровьим голосом.
Его желтая барабанная пятка выбивала по чистому восковому полу тревожную дробь.
– Что ты ерунду мелешь? – набросилась Варвара на бывшего мужа. – Ступай домой и проспись. Иди! Уйди отсюда! Иди, иди домой.
– Уж дома нет, – сказал Васисуалий, продолжая дрожать, – сгорел до основанья! Пожар, пожар погнал меня сюда. Спасти успел я только одеяло и книгу спас любимую притом. Но раз вы так со мной жестокосерды , уйду я прочь и прокляну притом.
Васисуалий, горестно шатаясь, пошел к выходу. Но Варвара с мужем удержали его. Они просили прощения , говорили, что не разобрали сразу, в чем дело, и вообще захлопотали. На свет были извлечены новый пиджачный костюм Птибурдукова, белье и ботинки.
Пока Лоханкин одевался, супруги совещались в коридоре.
– Куда его устроить? – шептала Варвара. – Он не может у нас ночевать, у нас одна комната!
– Я тебе удивляюсь, – сказал добрый инженер, – у человека несчастье, а ты думаешь только о своем благополучии.
Когда супруги вернулись в комнату, погорелец сидел за столом и прямо из железной коробочки ел маринованную рыбу. Кроме того, с полочки были сброшены два тома «сопротивления материалов», и их место заняла раззолоченная «Мужчина и женщина».
– Неужели весь дом сгорел? – сочувственно спросил Птибурдуков. – Вот ужас!
– А я думаю, что, может быть , так надо, – сказал Васисуалий, приканчивая хозяйский ужин, – может быть , я выйду из пламени преобразившимся?
Но он не преобразился.
Когда обо всем было переговорено, Птибурдуковы стали устраиваться на ночь. Васисуалию постелили матрасик на том самом остатке площади, которого еще час назад было достаточно для счастья. Окно закрыли, потушили свет, и в комнате стало тепло и темно, как между ладонями . Минут двадцать все лежали молча, время от времени ворочаясь и тяжело вздыхая. Потом с пола донесся тягучий шепот Лоханкина:
– Варвара! Варвара! Слушай, Варвара!
– Чего тебе? – негодующе спросила бывшая жена.
– Почему ты от меня ушла, Варвара?
Не дождавшись ответа на этот принципиальный вопрос, Васисуалий заныл:
– Ты самка, Варвара! Ты волчица! Волчица ты, тебя я презираю...
Инженер недвижимо лежал в постели, задыхаясь от злости и сжимая кулаки.
«Воронья слободка» загорелась в двенадцать часов вечера, в то самое время, когда Остап Бендер танцевал танго в пустой конторе, а молочные братья Балаганов и Паниковский выходили из города, сгибаясь под тяжестью золотых гирь.
В длинной цепи приключений, которые предшествовали пожару в квартире номер три, первым звеном была ничья бабушка. Она, как известно, жгла на своей антресоли керосин, так как не доверяла электричеству. После порки Васисуалия Андреевича в квартире давно уже не происходило никаких интересных событий, и беспокойный ум камергера Митрича томился от вынужденного безделья. Поразмыслив хорошенько о бабушкиных привычках, он встревожился.
– Сожжет, старая, всю квартиру, – бормотал он, – ей что, а у меня один рояль, может быть, две тысячи стоит.
Придя к такому заключению, Митрич застраховал от огня все свое движимое имущество. Теперь он мог быть спокоен и равнодушно глядел, как бабушка тащила к себе наверх большую, мутную бутыль с керосином, держа ее на руках, как ребенка. Первым об осторожном поступке Митрича узнал гражданин Гигиенишвили и сейчас же истолковал его по‑своему. Он подступил к Митричу в коридоре и, схватив его за грудь, угрожающе сказал:
– Поджечь всю квартиру хочешь? Страховку получить хочешь? Ты думаешь, Гигиенишвили дурак? Гигиенишвили все понимает!
И страстный квартирант в тот же день сам застраховался на большую сумму. При этом известии ужас охватил «Воронью слободку». Люция Францевна Пферд прибежала на кухню с вытаращенными глазами.
– Они нас сожгут, эти негодяи! Вы как хотите, граждане, а я сейчас же иду страховаться! Гореть все равно будем, хоть страховку получу. Я из‑за них по миру идти не желаю.
На другой день застраховалась вся квартира, за исключением Лоханкина и ничьей бабушки. Лоханкин читал «Родину» и ничего не замечал, а бабушка не верила в страховку, как не верила в электричество. Никита Пряхин принес домой страховой полис с сиреневой каемкой и долго рассматривал на свет водяные знаки.
– Это выходит, значит, государство навстречу идет? – сказал он мрачно. – Оказывает жильцам помощь? Ну, спасибо. Теперь, значит, как пожелаем, так и сделаем!
И, спрятав полис под рубаху, Пряхин удалился в свою комнату. Его слова вселили такой страх, что в эту ночь в «Вороньей слободке» никто не спал. Дуня связывала вещи в узлы, а остальные коечники разбрелись ночевать по знакомым. Днем все следили друг за другом и по частям выносили имущество из дому.
Все было ясно. Дом был обречен. Он не мог не сгореть. И, действительно, в двенадцать часов ночи он запылал, подожженный сразу с шести концов.
Последним из дому , который уже наполнился самоварным дымом с прожилками огня, выскочил Лоханкин, прикрываясь белым одеялом. Он изо всех сил кричал « Пожар! Пожар!», хотя никого не смог удивить этой новостью. Все жильцы «Вороньей слободки» были в сборе. Пьяный Пряхин сидел на своем сундучке с коваными углами. Он бессмысленно глядел на мерцающие окна, приговаривая: «Как пожелаем, так и сделаем! » Гигиенишвили брезгливо нюхал свои руки, которые отдавали керосином, и каждый раз после этого вытирал их о штаны. Первая огненная пружина вырвалась из форточки и, роняя искры, развернулась под деревянным карнизом. Лопнуло и со звоном вывалилось первое стекло. Ничья бабушка страшно завыла.
– Сорок лет стоял дом, – степенно разъяснял Митрич, расхаживая в толпе, – при всех властях стоял, хороший был дом. А при советской сгорел. Такой печальный факт, граждане!
Женская часть «Вороньей слободки» сплотилась в одну кучу и не сводила глаз с огня. Орудийное пламя вырывалось уже из всех окон. Иногда огонь исчезал, и тогда потемневший дом, казалось, отскакивал назад, как пушечное тело после выстрела. И снова красно‑желтое облако выносилось из окон , парад–но освещая Лимонный переулок. Стало горячо. Возле дома уже невозможно было стоять, и общество перекочевало на противоположный тротуар.
Один лишь Никита Пряхин дремал на сундучке посреди мостовой. Вдруг он вскочил, босой и страшный.
– Православные! – закричал он, раздирая на себе рубаху. – Граждане!
Он боком побежал прочь от огня, врезался в толпу и, выкликая непонятные слова, стал показывать рукою на горящий дом. В толпе возник переполох.
– Ребенка забыли! – уверенно сказала женщина в соломенной шляпе.
Никиту окружили. Он отпихивался руками и рвался к дому.
– На кровати лежит! – исступленно кричал Пряхин. – Пусти, говорю!
По его лицу катились огненные слезы. Он ударил по голове Гигиенишвили, который преграждал ему дорогу, и бросился во двор. Через минуту он выбежал оттуда, неся лестницу.
– Остановите его! – закричала женщина в соломенной шляпе. – Он сгорит!
– Уйди, говорю! – вопил Никита Пряхин, приставляя лестницу к стене и отталкивая молодых людей из толпы, которые хватали его за ноги. – Не дам ей пропасть! Душа горит!
Он лягался ногами и лез вверх, к дымящемуся окну второго этажа.
– Назад! – кричали из толпы. – Зачем полез? Сгоришь!
– На кровати лежит! – продолжал выкликать Никита. – Цельная бутылка хлебного вина! Что ж, пропадать ей, православные граждане?
С неожиданным проворством Пряхин ухватился за оконный слив и мигом исчез, втянутый внутрь воздушным насосом. Последние слова его были: «Как пожелаем, так и сделаем». В переулке наступила тишина, прерванная колоколом и трубными сигналами пожарного обоза. Во двор вбежали топорники в негнущихся брезентовых костюмах с широкими синими поясами.
Через минуту после того как Никита Пряхин совершил единственный за всю свою жизнь героический поступок, от дома отделилось и грянуло оземь горящее бревно. Крыша, треща, разошлась и упала внутрь дома. К небу поднялся сия–ющий столб, словно бы из дома выпустили ядро на луну.
Так погибла квартира номер три, известная больше под названием «Вороньей слободки».
Внезапно в переулке послышался гром копыт. В блеске пожара промчался на извозчике инженер Талмудовский. На коленях у него лежал заклеенный ярлыками чемодан. Подскакивая на сиденье, инженер наклонялся к извозчику и кричал:
– На вокзал! Ноги моей здесь не будет при таком окладе жалования ! Пошел скорей!
И тотчас же его жирная, освещенная огнями и пожарными факелами спина скрылась за поворотом.Глава двадцать вторая
Я умираю от скуки, мы с вами беседуем только два часа, а вы уже надоели мне так, будто я знал вас всю жизнь. С таким строптивым характером хорошо быть миллионером в Америке. У нас миллионер должен быть более покладистым.
– Вы сумасшедший! – ответил Александр Иванович.
– Не оскорбляйте меня, – кротко сказал Бендер, – я сын турецко‑подданного и, следовательно, потомок янычаров. Я вас не пощажу, если вы будете меня обижать. Янычары не знают жалости ни к женщинам, ни к детям, ни к подпольным советским миллионерам.
– Уходите, гражданин! – сказал Корейко голосом геркулесовского бюрократа. – Уже третий час ночи, я хочу спать, мне рано на службу идти.
– Верно, верно, я и забыл! – воскликнул Остап. – Вам нельзя опаздывать на службу. Могут уволить без выходного пособия. Все‑таки двухнедельный оклад – двадцать три рубля! При вашей экономии можно прожить полгода!
– Не ваше дело. Оставьте меня в покое. Слышите? Убирайтесь!
– Но эта экономия вас погубит. Вам, конечно, небезопасно показывать свои миллионы. Однако вы чересчур стараетесь. Вы подумали над тем, что с вами произойдет, если вы, наконец, сможете тратить деньги? Воздержание – вещь опасная! Знакомая мне учительница французского языка Эрнестина Иосифовна Пуанкаре никогда в жизни не пила вина. И что же! На одной вечеринке ее угостили рюмкой коньяку. Это ей так понравилось, что она выпила целую бутылку и тут же, за ужином, сошла с ума. И на свете стало меньше одной учительницей французского языка. То же может произойти и с вами.
– Чего вы, черт возьми, хотите от меня добиться?
– Того, чего хотел добиться друг моего детства Коля Остен‑Бакен от подруги моего же детства, польской красавицы Инги Зайонц. Он добивался любви. И я добиваюсь любви. Я хочу, чтобы вы, гражданин Корейко, меня полюбили и в знак своего расположения выдали мне один миллион рублей.
– Вон! – негромко сказал Корейко.
– Ну вот, опять вы забыли, что я потомок янычаров.
С этими словами Остап поднялся с места. Теперь собеседники стояли друг против друга. У Корейки было штормовое лицо, в глазах мелькали белые барашки. Великий комбинатор сердечно улыбался, показывая белые кукурузные зубы. Враги подошли близко к настольной лампочке, и на стену легли их исполинские тени.
– Тысячу раз я вам повторял, – произнес Корейко, сдерживаясь, – что никаких миллионов у меня нет и не было. Поняли? Поняли? Ну, и убирайтесь. Я на вас буду жаловаться!
– Жаловаться на меня вы никогда не будете, – значительно сказал Остап, – а уйти я могу, но не успею я выйти на вашу Малую Касательную улицу, как вы с плачем побежите за мной и будете лизать мои янычарские пятки, умоляя меня вернуться.
– Почему же это я буду вас умолять?
– Будете. Так надо, как любит выражаться мой друг Васисуалий Лоханкин, именно в этом сермяжная правда. Вот она.
Великий комбинатор положил на стол папку и, медленно развязывая ее ботиночные тесемки, продолжал:
– Только давайте условимся. Никаких эксцессов. Вы не должны меня душить, не должны выбрасываться из окна и, самое главное, не умирайте от паралича сердца . Если вы вздумаете тут же скоропостижно скончаться, то поставите меня этим в глупое положение. Погибнет плод длительного добросовестного труда. В общем, давайте потолкуем. Уже не секрет, что вы меня не любите. Никогда я не добьюсь того, чего Коля Остен‑Бакен добился от Инги Зайонц, подруги моего детства. Поэтому я не стану вздыхать напрасно, не стану хватать вас за талию. Считайте серенаду законченной. Утихли балалайки, гусли и позолоченные арфы. Я пришел к вам, как юридическое лицо к юридическому лицу. Вот папка в три‑четыре кило. Она продается и стоит миллион рублей, тот самый миллион, который вы из жадности не хотите мне подарить. Купите.
Корейко склонился над столом и прочел на папке: «Дело Александра Ивановича Корейко. Начато 25 июня 1930 г. Окончено 10 августа 1930 г.».
– Какая чепуха! – сказал он, разводя руками. – Что за несчастье такое! То вы приходили ко мне с какими‑то деньгами, теперь дело выдумали. Просто смешно.
– Ну что, состоится покупка? – настаивал великий комбинатор. – Цена невысокая. За кило замечательнейших сведений из области подземной коммерции беру всего по триста тысяч.
– Какие там еще сведения! – грубо спросил Корейко, протягивая руку к папке.
– Самые интересные! – ответил Остап, вежливо отводя его руку. – Сведения о вашей второй и главной жизни, которая разительно отличается от вашей первой, сорокашестирублевой, геркулесовской. Первая ваша жизнь всем известна. От 10ти до 4х вы за советскую власть. Но вот о вашей второй жизни, от 4х до 10ти , знаю я один. Вы учли ситуацию?
Корейко не ответил. Тень лежала в ефрейторских складках его лица.
– Нет, – решительно сказал великий комбинатор, – вы произошли не от обезьяны, как все граждане, а от коровы. Вы соображаете очень туго, совсем как парнокопытное млекопитающее. Это я говорю вам как специалист по коровам и копытам. Итак, еще раз: у вас, по моим сведениям, миллионов семь‑восемь. Папка продается за миллион. Если вы ее не купите, я сейчас же отнесу ее в другое место. Там мне за нее ничего не дадут, ни копейки. Но вы погибнете. Это я говорю вам, как юридическое лицо юридическому лицу. Я останусь таким же бедным поэтом и многоженцем, каким был, но до самой смерти меня будет тешить мысль, что я избавил общественность от великого сквалыжника.
– Покажите дело, – сказал Корейко задумчиво.
– Не суетитесь, – заметил Остап, раскрывая папку, – командовать парадом буду я. В свое время вы были извещены об этом по телеграфу. Так вот, парад наступил, и я, как вы можете заметить, командую им .
Александр Иванович взглянул на первую страницу дела и, увидев наклеенную на ней собственную фотографию, неприятно улыбнулся и сказал:
– Что‑то не пойму, чего вы от меня хотите? Посмотреть разве из любопытства.
– Я тоже из любопытства, – заявил великий комбинатор. – Ну что ж, давайте приступим, исходя из этого в конце концов невинного чувства. Господа присяжные заседатели, Александр Иванович Корейко родился в ... Впрочем, счастливое детство можно опустить. В то голубенькое время маленький Саша еще не занимался коммерческим грабежом. Дальше идет розоватое отрочество. Пропустим еще страницу. А вот и юность, начало жизни, «иду красивый, двадцатидвухлетний» . Здесь уже можно остановиться. Из любопытства. Первый арест. Страница шестая дела!..
Остап перевернул страницу шестую и огласил содержание седьмой , восьмой и далее, по двенадцатую включительно.
– И вот, господа присяжные заседатели, перед вами только что прошли первые крупные делишки моего подзащитного, как то: торговля казенными медикаментами во время голода и тифа, а также работа по снабжению, которая привела к исчезновению железнодорожного маршрута с продовольствием, шедшего в голодающее Поволжье. Все эти факты, господа присяжные заседатели, интересуют нас с точки зрения чистого любопытства.
Остап говорил в скверной манере дореволюционного присяжного поверенного, который, ухватившись за какое‑нибудь словечко, уже не выпускает его из зубов и тащит его за собой в течение всех десяти дней большого процесса.
– Не лишено также любопытства появление моего подзащитного в Москве в 1922 году...
Лицо Александра Ивановича сохраняло нейтральность, но его руки бесцельно шарили по столу, как у слепого.
– Позвольте, господа присяжные заседатели, задать вам один вопрос. Конечно, из любопытства. Какой доход могут принести человеку две обыкновенные бочки, наполненные водопроводной водой? Двадцать рублей? Три рубля? Восемь копеек? Нет, господа присяжные заседатели! Александру Ивановичу они принесли четыреста тысяч золотых рублей ноль ноль копеек. Правда, бочки эти носили выразительное название: «Промысловая артель химических продуктов „Реванш“». Однако пойдем дальше. Страницы сорок вторая – пятьдесят третья. Место действия – маленькая доверчивая республика. Синее небо, верблюды, оазисы и пижоны в золотых тюбетейках. Мой подзащитный помогает строить электростанцию. Подчеркиваю – помогает. Посмотрите на его лицо, господа присяжные заседатели!..
Увлекшийся Остап повернулся к Александру Ивановичу и указал на него пальцем. Но эффектно описать рукой плавную дугу, как это делывали присяжные поверенные, ему не удалось. Подзащитный неожиданно захватил руку на лету и молча стал ее выкручивать. В то же время г. подзащитный другой рукой вознамерился вцепиться в горло г. присяжного поверенного. С полминуты противники ломали друг друга, дрожа от напряжения. На Остапе расстегнулась рубашка, и в просвете мелькнула татуировка. Наполеон по‑прежнему держал пивную кружку, но был так красен, словно бы успел основательно нализаться.
– Не давите на мою психику! – сказал Остап, оторвав от себя Корейко и переводя дыхание. – Невозможно заниматься!
– Негодяй! Негодяй! – шептал Александр Иванович. – Вот негодяй!
Он сел на пол, кривясь от боли, причиненной ему потомком янычаров.
– Заседание продолжается! – молвил Остап как ни в чем не бывало. – И, как видите, господа присяжные заседатели, лед тронулся. Подзащитный пытался меня убить. Конечно, из дет–ского любопытства. Он просто хотел узнать, что находится у меня внутри. Спешу это любопытство удовлетворить. Там внутри: благородное и очень здоровое сердце, отличные легкие и печень без признака камней. Прошу занести этот факт в протокол. А теперь – продолжим наши игры, как говорил редактор юмористического журнала, открывая очередное заседание и строго глядя на своих сотрудников.
Игры чрезвычайно не понравились Александру Ивановичу. Командировка, из которой Остап вернулся, дыша молодым вином и юным барашком , оставила в деле обширные следы. Тут была копия заочного приговора, снятые на кальку планы благотворительного комбината, выписки из Счета Прибылей и Убытков , а также фотографии электрического ущелья и кинокоролей.
– И, наконец, господа присяжные заседатели, третий этап деятельности моего драчливого подзащитного – скромная конторская работа в ГЕРКУЛЕС’е для общества и усиленная торгово‑подземная деятельность – для души. Просто из любопытства отметим спекуляции валютой, камушками и прочими компактными предметами первой необходимости. И, наконец, остановимся на серии самовзрывающихся акционерных обществ под цветистыми нахально‑кооперативными названиями: «Интенсивник», «Трудовой кедр», «Пилопомощь» и «Южный лесорубник». И всем этим вертел не господин Фунт, узник част–ного капитала, а мой друг подзащитный.
При этом великий комбинатор снова указал рукой на Корейко и описал ею давно задуманную эффектную дугу. Затем Остап в напыщенных выражениях попросил у воображаемого суда разрешения задать подсудимому несколько вопросов и, подождав из приличия одну минуту, начал:
– Не имел ли подсудимый каких‑либо внеслужебных дел с геркулесовцем Берлагой? Не имел. Правильно. А с геркулесовцем Скумбриевичем? Тоже нет. Чудесно. А с геркулесовцем Полыхаевым?
Миллионер‑конторщик молчал.
– Вопросов больше не имею. Ф‑фу!.. Я устал и есть хочу. Скажите, Александр Иванович, нет ли у вас холодной котлеты за пазухой? Нету? Удивительная бедность, в особенности если принять во внимание величину суммы, которую вы при помощи Полыхаева выкачали из доброго ГЕРКУЛЕС’а . Вот собственноручные объяснения Полыхаева, единственного геркулесовца, который знал, кто скрывается под видом сорокашестирублевого конторщика. Но и он по‑настоящему не понимал, кто вы такой. Зато это знаю я. Да, господа присяжные заседатели, мой подзащитный грешен. Это доказано. Но я все‑таки позволю себе просить о снисхождении, при том, однако, условии, что подзащитный купит у меня папку. Я кончил.
К концу речи великого комбинатора Александр Иванович успокоился. Заложив руки в карманы легких брюк, он подошел к окну. Молодой день в трамвайных бубенцах уже шумел по городу. За палисадом шли осоавиахимовцы, держа винтовки вкривь и вкось, будто несли мотыги. По оцинкованному карнизу, стуча красными вербными лапками и поминутно срываясь, прогуливались голуби. Александр Иванович, приучивший себя к экономии, потушил настольную лампу и сказал:
– Так это вы посылали мне дурацкие телеграммы?
– Я, – ответил Остап, – «грузите апельсины бочках братья карамазовы». Разве плохо?
– Глуповато.
– А нищий‑полуидиот? – спросил Остап, чувствуя, что парад удался. – Хорош?
– Мальчишеская выходка! И книга о миллионерах – тоже. А когда вы пришли в виде киевского надзирателя, я сразу понял, что вы мелкий жулик. К сожалению, я ошибся. Иначе черта с два вы меня бы нашли.
– Вы ошиблись! И на старуху бывает разруха , как сказала Инга Зайонц через месяц после свадьбы с другом моего детства Колей Остен‑Бакеном.
– Ну, ограбление – это еще понятно, но гири! Почему вы украли у меня гири?
– Какие гири? Никаких гирь я не крал.
– Вам просто стыдно признаться. И вообще вы наделали массу глупостей.
– Возможно, – заметил Остап, – я не ангел. У меня есть недочеты. Однако я с вами заболтался. Меня ждут мулаты. Прикажете получить деньги?
– Да, деньги! – сказал Корейко. – С деньгами заминка. Папка хорошая, слов нет, купить можно, но, подсчитывая мои доходы, вы совершенно упустили из виду расходы и прямые убытки. Миллион – это несуразная цифра.
– До свидания , – холодно сказал Остап, – и, пожалуйста, побудьте дома полчаса. За вами приедут в чудной решетчатой карете.
– Так дела не делают, – сказал Корейко с купеческой улыбкой.
– Может быть, – вздохнул Остап, – но я, знаете, не финансист. Я – свободный художник и холодный философ.
– За что ж вы хотите получить деньги? Я их заработал, а вы...
– Я не только трудился. Я даже пострадал. После разговоров с Берлагой, Скумбриевичем и Полыхаевым я потерял веру в человечество. Разве это не стоит миллиона рублей, вера в человечество?
– Стоит, стоит, – успокоил Александр Иванович.
– Значит, пойдем в закрома? – спросил Остап. – Кстати, где вы держите свою наличность? Надо полагать, не в сберкассе?
– Пойдем, – ответил Корейко. – Там увидите.
– Может быть, далеко? – засуетился Остап. – Я могу машину.
Но миллионер от машины отказался и заявил, что идти недалеко и что вообще не нужно лишней помпы. Он учтиво пропустил Бендера вперед и вышел, захватив со стола небольшой пакетик, завернутый в газетную бумагу. Спускаясь с лестницы, Остап напевал: «Под небом знойной Аргентины».Глава двадцать третья
На улице Остап взял Александра Ивановича под руку, и оба комбинатора быстро пошли по направлению к вокзалу.
– А вы лучше, чем я думал, – дружелюбно сказал Бендер. – И правильно. С деньгами нужно расставаться легко, без стонов.
– Для хорошего человека и миллиона не жалко, – ответил конторщик, к чему‑то прислушиваясь.
Когда они повернули на улицу Меринга, над городом пронесся воющий звук сирены. Звук был длинный, волнистый и груст–ный. От такого звука в туманную ночь морякам становится не по себе, хочется почему‑то просить прибавки к жалованью по причине опасной службы. Сирена продолжала надрываться. К ней присоединились сухопутные гудки и другие сирены, более далекие и еще более грустные. Прохожие вдруг заторопились, будто бы их погнал ливень. При этом все ухмылялись и поглядывали на небо. Торговки семечками, жирные старухи, бежали, выпятив животы, и в их камышовых корзинках среди сыпучего товара подскакивали стеклянные стаканчики. Через улицу вкось промчался Адольф Николаевич Бомзе. Он благополучно успел проскочить в вертящуюся дверь ГЕРКУЛЕС’а . Прогалопировал на разноцветных лошадках взвод конного резерва милиции. Промелькнул краснокрестный автомобиль. Улица внезапно очистилась. Остап заметил, что далеко впереди от бывшего кафе «Флорида» отделился табунчик пикейных жилетов. Размахивая газетами, канотье и панамскими шляпами, старики затрусили по мостовой. Но не успели они добраться до угла, как раздался оглушающий пушечный выстрел, пикейные жилеты пригнули головы, остановились и сейчас же побежали обратно. Полы их чесучовых пиджаков раздулись .
Поведение пикейных жилетов рассмешило Остапа. Пока он любовался их удивительными жестами и прыжками, Александр Иванович успел развернуть захваченный из дому пакет.
– Скабрезные старики! Опереточные комики! – сказал Остап, оборачиваясь к Корейко.
Но Корейки не было. Вместо него на великого комбинатора смотрела потрясающая харя со стеклянными водолазными очами и резиновым хоботом, в конце которого болтался жестяной цилиндр цвета хаки. Остап так удивился, что даже подпрыгнул.
– Что это за штуки ? – грозно сказал он, протягивая руку к противогазу. – Гражданин подзащитный, призываю вас к порядку.
Но в эту минуту набежала группа людей в таких же противогазах, и среди десятка одинаковых резиновых харь уже нельзя было найти Корейко. Придерживая свою папку, Остап сразу же стал смотреть на ноги чудовищ, но едва ему показалось, что он различил вдовьи брюки Александра Ивановича, как его взяли под руки, и молодецкий голос сказал:
– Товарищ! Вы отравлены!
– Кто отравлен? – закричал Остап, вырываясь. – Пустите!
– Товарищ, вы отравлены газом, – радостно повторил санитар. – Вы попали в отравленную зону! Видите, газовая бомба.
На мостовой действительно лежал ящичек, из которого поспешно выбирался густой дым. Подозрительные брюки были уже далеко. В последний раз они сверкнули между двух потоков дыма и пропали. Остап молча и яростно выдирался. Его держали уже шесть масок.
– Кроме того, товарищ, вы ранены осколком в руку. Не сердитесь, товарищ! Будьте сознательны. Вы же знаете, что идут маневры. Сейчас мы вас перевяжем и отнесем в газоубежище.
Великий комбинатор никак не мог понять, что сопротивление бесполезно. Игрок, ухвативший на рассвете счастливую талию и удивлявший весь стол, неожиданно, в десять минут спустил все забежавшему мимоходом, из любопытства, молодому человеку. И уже не сидит он, бледный и торжествующий, и уже не толкутся вокруг него марафоны, выклянчивая мелочь на счастье. Домой он пойдет пешком.
К Остапу подбежала комсомолка с красным крестом на перед–нике. Она вытащила из брезентовой сумки бинты и вату и, хмуря брови, чтобы не рассмеяться, обмотала руку великого комбинатора поверх рукава. Закончив акт милосердия, девушка все‑таки засмеялась и убежала к следующему раненому, –который покорно отдал ей свою ногу. Остапа потащили к –носилкам. Там произошла новая схватка, во время которой раскачивались хоботы, а первый санитар‑распорядитель громким лекторским голосом продолжал пробуждать в Остапе сознательность и другие гражданские доблести.
– Братцы! – бормотал великий комбинатор, в то время как его пристегивали к носилкам ремнями. – Сообщите, братцы, моему покойному папе, турецко‑подданному, что любимый сын его, бывший специалист по рогам и копытам, пал смертью храбрых на поле брани.
Последние слова потерпевшего на поле брани были:
– Спите, орлы боевые. Соловей, соловей, пташечка.
После этого Остапа понесли, и он замолчал, устремив глаза в небо, где начиналась кутерьма. Катились плотные, как сердца, светлые клубки дыма. На большой высоте неровным углом шли прозрачные целлулоидные самолеты. От них расходилось звонкое дрожание, словно бы все они были связаны между собой жестяными нитями. В коротких промежутках между орудийными ударами продолжали выть сирены.
Остапу пришлось вытерпеть еще одно унижение. Его несли мимо ГЕРКУЛЕС’а . Из окон всех четырех этажей лесоучреждения выглядывали служащие. Весь финсчет стоял на подоконниках. Лапидус‑младший пугал Кукушкинда, делая вид, что хочет столкнуть его вниз. Берлага сделал большие глаза и поклонился носилкам. В окне второго этажа на фоне пальм стояли, обнявшись, Полыхаев и Скумбриевич. Заметив связанного Остапа, они зашептались и быстро захлопнули окно.
Перед вывеской «Газоубежище № 34» носилки остановились, Остапу помогли подняться, и, так как он снова попытался вырваться, санитару‑распорядителю пришлось снова воззвать к его сознательности.
Газоубежище расположилось в домовом клубе. Это был длинный и светлый полуподвал с серебристым потолком, к которому на проволоках были подвешены модели военных и почтовых самолетов. В глубине клуба помещалась маленькая сцена, на заднике которой были нарисованы два синих окна с луною и звездами и коричневая дверь. Под стеной с надписью: «Войны не хотим, но к отпору готовы» – мыкались пикейные жилеты, захваченные всем табунчиком. По сцене расхаживал лектор в зеленом френче и, недовольно поглядывая на дверь, с шумом пропускавшую новые группы отравленных, с военной отчетливостью говорил:
– По характеру действия боевые отравляющие вещества делятся на удушающие, слезоточивые, общеядовитые, нарывные, раздражающие и т. д . В числе слезоточивых отравляющих веществ можем отметить хлорпикрин , бромистый бензил , бром‑ацетон, хлорацетофенон …
Остап перевел мрачный взор с лектора на слушателей. Молодые люди смотрели оратору в рот или записывали лекцию в книжечки , или возились у щита с винтовочными частями. Во втором ряду одиноко сидела девушка спортивного вида, задумчиво глядя на театральную луну.
«Хорошая девушка, – решил Остап, – жалко, времени нет. О чем она думает? Уж наверно не о бромистом бензиле . Ай‑яй‑яй! Еще сегодня утром я мог прорваться с такой девушкой куда‑нибудь в Океанию, на Фиджи или острова Жилтоварищества, или в Рио‑де‑Жанейро».
При мысли об утраченном Рио Остап заметался по убежищу.
Пикейные жилеты в числе сорока человек уже оправились от потрясения, подвинтили свои крахмальные воротнички и с жаром толковали о Пан –Европе, о морской конференции трех держав и о гандизме.
– Слышали? – говорил один жилет другому. – Ганди приехал в Данди.
– Ганди это голова! – вздохнул тот. – И Данди это голова.
Возник спор. Одни жилеты утверждали, что Данди это город и головою быть не может. Другие с сумасшедшим упорством доказывали противное. В общем, все сошлись на том, что Черноморск будет объявлен вольным городом в ближайшие же дни.
Лектор снова сморщился, потому что дверь открылась, и в помещение со стуком прибыли новые жильцы – Балаганов и Паниковский. Газовая атака застала их при возвращении из ночной экспедиции. После работы над гирями они были перепачканы, как шкодливые коты. При виде командора молочные братья потупились.
– Вы что, на именинах у архиерея были? – хмуро спросил Остап.
Он боялся расспросов о ходе «дела Корейко» , поэтому сердито соединил брови и перешел в нападение.
– Ну, гуси‑лебеди, где были, что поделывали?
– Ей‑богу, – сказал Балаганов, прикладывая руку к груди. – Это все Паниковский затеял.
– Паниковский? – строго сказал командор.
– Честное, благородное слово! – воскликнул нарушитель конвенции. – Вы же знаете, Бендер, как я вас уважаю! Это балагановские штуки!
– Шура! – еще более строго молвил Остап.
– И вы ему поверили? – с упреком сказал уполномоченный по копытам. – Ну, как вы думаете, разве я без вашего разрешения взял бы эти гири?
– Так это вы взяли гири? – закричал Остап. – Зачем же?
– Паниковский сказал, что они золотые.
Остап посмотрел на Паниковского. Только сейчас он заметил, что под его пиджаком нет уже полтинничной манишки и оттуда на свет божий глядит голая грудь. Не говоря ни слова, великий комбинатор свалился на стул. Он затрясся, ловя руками воздух. Потом из его горла вырвались вулканические раскаты, из глаз выбежали слезы, и смех, в котором сказалось все утомление ночи, все разочарование в борьбе с Корейко, так жалко спародированной молочными братьями, ужасный смех раздался в газоубежище. Пикейные жилеты вздрогнули, а лектор еще громче и отчетливей заговорил о боевых отравляющих веществах.
Смех еще покалывал Остапа тысячью нарзанных иголочек, а он уже чувствовал себя освеженным и помолодевшим, как человек, прошедший все парикмахерские инстанции: и дружбу с бритвой, и знакомство с ножницами, и одеколонный дождик, и даже причесывание бровей специальной щеточкой. Лаковая океанская волна уже плеснула в его сердце, и на вопрос Балаганова о делах он ответил, что все идет превосходно, если не считать неожиданного бегства миллионера в неизвестном направлении.
Молочные братья не обратили на слова Остапа должного внимания. Их радовало, что дело с гирями сошло так легко.
– Смотрите, Бендер, – сказал уполномоченный по копытам, – вон барышня сидят . Это с нею Корейко всегда гулял.
– Значит, это и есть Зося Синицкая? – с ударением произнес Остап. – Вот уж действительно, средь шумного бала, случайно...
Остап протолкался к сцене, вежливо остановил оратора и, узнав у него, что газовый плен продлится еще часа полтора‑два, поблагодарил и присел тут же, у сцены, рядом с Зосей. Через некоторое время девушка уже не смотрела на размалеванное окно, а, неприлично громко смеясь, она вырывала свой гребень из рук Остапа. Что касается великого комбинатора, то он, судя по движению его губ, говорил, не останавливаясь.
В газоубежище притащили инженера Талмудовского. Он отбивался двумя чемоданами. Его румяный лоб был влажен от пота и блестел, как блин.
– Ничего не могу сделать, товарищ! – говорил распорядитель. – Маневры! Вы попали в отравленную зону.
– Но ведь я ехал на извозчике! – кипятился инженер. – На из‑воз‑чи‑ке! Я спешу на вокзал в интересах службы!
– Товарищ, будьте сознательны!
– Почему ж я должен быть сознательным, если я ехал на извозчике! – негодовал Талмудовский.
Он так напирал на это обстоятельство, будто езда на извозчике делала седока неуязвимым и лишала хлорпикрин, бром‑ацетон и бромистый бензил их губительных отравляющих свойств. Неизвестно, сколько бы еще времени Талмудовский переругивался с осоавиахимовцами, если б в газоубежище не вошел новый отравленный и, судя по замотанной в марлю голове, также раненый гражданин. При виде нового гостя Талмудовский замолчал и проворно нырнул в толпу пикейных жилетов. Но человек в марле сразу же заметил корпусную фигуру инженера и направился прямо к нему.
– Наконец‑то я вас поймал, инженер Талмудовский! – сказал он зловеще. – На каком основании вы бросили завод?
Талмудовский повел во все стороны маленькими кабаньими глазками. Убедившись, что убежать некуда, он сел на свои чемоданы и закурил папиросу.
– Приезжаю к нему в гостиницу, – продолжал человек в марле громогласно, – говорят: выбыл. Как это, спрашиваю, выбыл, ежели он только вчера прибыл и по контракту обязан работать год. Выбыл, говорят, с чемоданами в Казань. Уже думал, все кончено, опять нам искать специалиста, но вот поймал, сидит, видите, покуривает. Вы летун, инженер Талмудовский! Вы разрушаете производство!
Инженер спрыгнул с чемоданов и с криком: «Это вы разрушаете производство!» – схватил обличителя за талию, отвел его в угол и зажужжал на него, как большая муха. Вскоре из угла послышались обрывки фраз: «При таком окладе», «Идите, поищите», «А командировочные?» Человек в марле с тоской смотрел на инженера.
Уже лектор закончил свои наставления, показав под конец, как нужно пользоваться противогазом, уже раскрылись двери газоубежища и пикейные жилеты, держась друг за друга, побежали к «Флориде», уже Талмудовский, отбросив своего преследователя, вырвался на волю, крича во все горло извозчика, а великий комбинатор все еще болтал с Зосей.
– Какая фемина! – ревниво сказал Паниковский, выходя с Балагановым на улицу. – Ах, если б гири были золотые! Честное, благородное слово, я б на ней женился!
При упоминании о злополучных гирях Балаганов больно толкнул Паниковского локтем. Это было вполне своевременно. В дверях газоубежища показался Остап с феминой под руку. Он долго прощался с Зосей, томно глядя на нее в упор. Зося последний раз улыбнулась и ушла.
– О чем вы с ней говорили? – подозрительно спросил Паниковский.
– Так, ни о чем, печки‑лавочки, – ответил Остап. – Ну, золотая рота, за дело! Надо найти подзащитного!
Паниковский был послан в ГЕРКУЛЕС , Балаганов на квартиру Александра Ивановича. Сам Остап бросился на вокзалы. Но миллионер‑конторщик исчез. В ГЕРКУЛЕС’е его марка не была снята с табельной доски, в квартиру он не возвращался , а за время газовой атаки с вокзалов отбыло восемь поездов дальнего следования. Но Остап и не ждал другого результата.
– В конце концов, – сказал он невесело, – ничего страшного нет. Вот в Китае разыскать нужного человека трудновато. Там живет четыреста миллионов населения. А у нас очень легко. Всего лишь 160 миллионов, в три раза легче, чем в Китае. Лишь бы были деньги. А они у нас есть.
Однако из банка Остап вышел, держа в руках тридцать четыре рубля.
– Это все, что осталось от десяти тысяч, – сказал он с неизъяснимой печалью, – а я думал, что на текущем счету есть еще тысяч шесть‑семь... Как же это вышло? Все было так весело, мы заготовляли рога и копыта, жизнь была упоительна, земной шар вертелся специально для нас, и вдруг... Понимаю! Накладные расходы! Аппарат съел все деньги.
И он посмотрел на молочных братьев с укоризной. Паниковский пожал плечами, как бы говоря: «Вы знаете, Бендер, как я вас уважаю! Я всегда говорил, что вы осел!» Балаганов ошеломленно погладил свои кудри и спросил:
– Что ж мы будем делать?
– Как что? – вскричал Остап. – А контора по заготовке рогов и копыт? А инвентарь? За один чернильный прибор «Лицом к деревне» любое учреждение с радостью отдаст сто рублей! А пишущая машинка! А дыропробиватель, оленьи рога, столы, барьер, самовар! Все это можно продать! Наконец, в запасе у нас есть золотой зуб Паниковского. Он, конечно, уступает по величине гирям, но все‑таки это молекула золота, благородный металл.
У конторы друзья остановились. Из открытой двери неслись молодые львиные голоса вернувшихся из командировки студентов животноводческого техникума, сонное бормотание Фунта и еще какие‑то незнакомые басы и баритоны явно агрономского тембра.
– Это состав преступления! – кричали практиканты. – Мы и тогда еще удивлялись. За всю кампанию заготовлено только двенадцать кило несортовых рогов.
– Вы пойдете под суд! – загремели басы и баритоны. – Где начальник отделения? Где уполномоченный по копытам?
Балаганов задрожал.
– Контора умерла, – шепнул Остап, – и мы здесь больше не нужны. Мы пойдем по дороге, залитой солнцем, а Фунта поведут в дом из красного кирпича, к окнам которого по странному капризу архитектора привинчены толстые решетки.
Экс‑начальник отделения не ошибся. Не успели поверженные ангелы отдалиться от конторы на три квартала, как услышали за собой треск извозчичьего экипажа. В экипаже ехал Фунт. Он совсем был бы похож на доброго дедушку, покатившего после долгих сборов в гости к женатому внуку, если бы не милиционер, который, стоя на подножке, придерживал старика за колючую спину.
– Фунт всегда сидел, – услышали антилоповцы низкий глухой голос старика, когда экипаж проезжал мимо, – Фунт сидел при Александре втором освободителе , при Александре третьем миротворце , при Николае втором – кровавом , при Александре Федоровиче Керенском...
И, считая царей и присяжных поверенных, Фунт загибал пальцы.
– А теперь что мы будем делать? – спросил Балаганов.
– Прошу не забывать, что вы проживаете на одном отрезке времени с Остапом Бендером, – грустно сказал великий комбинатор. – Прошу помнить, что у него есть замечательный саквояж, в котором находится все для добывания карманных денег. Идемте домой, к Лоханкину.
В Лимонном переулке их ждал новый удар.
– Где же дом? – воскликнул Остап. – Ведь тут же еще вчера вечером был дом!
Но дома не было, не было «Вороньей слободки». По обгорелым балкам ступал только страховой инспектор. Найдя на заднем дворе бидон из‑под керосина, он понюхал его и с сомнением покачал головой.
– Ну, а теперь что же ? – спросил Балаганов, испуганно улыбаясь.
Великий комбинатор не ответил. Он был подавлен утратой саквояжа. Сгорел волшебный мешок, в котором была индусская чалма, была афиша «Приехал жрец», был докторский халат, стетоскоп. Чего там только не было!
– Вот, – вымолвил наконец Остап, – судьба играет человеком, а человек играет на трубе.
Они побрели по улицам, бледные, разочарованные, отупевшие от горя. Их толкали прохожие, но они даже не огрызались. Паниковский, который поднял плечи еще во время неудачи в банке, так и не опускал их. Балаганов теребил свои красные кудри и огорченно вздыхал. Бендер шел позади всех, опустив голову и машинально мурлыча: «Кончен, кончен день забав. С треляй, мой маленький зуав».
В таком состоянии они притащились на постоялый двор. В глубине, под навесом, желтела Антилопа . На трактирном крыльце сидел Козлевич. Сладостно отдуваясь, он втягивал из блюдечка горячий чай. У него было красное горшечное лицо. Он блаженствовал.
– Адам! – сказал великий комбинатор, останавливаясь перед шофером. – У нас ничего не осталось. Мы нищие, Адам! Примите нас! Мы погибаем!
Козлевич встал. Командор, униженный и бедный, стоял перед ним с непокрытой головой. Светлые польские глаза Адама Казимировича заблестели от слез. Он сошел со ступенек и поочередно обнял всех антилоповцев.
– Такси свободен! – сказал он, глотая слезы жалости. – Прошу садиться.
– Но, может быть, нам придется ехать далеко, очень далеко, – молвил Остап, – может быть, на край земли, а может быть, еще дальше. Подумайте.
– Куда хотите! – ответил верный Козлевич. – Такси свободен!
Паниковский плакал, закрывая лицо кулачками и шепча:
– Какое сердце! Честное, благородное слово! Какое сердце!.. Глава двадцать четвертая
Обо всем, что великий комбинатор сделал в дни, по–следовавшие за переселением на постоялый двор, Паниковский отзывался с большим неодобрением.
– Бендер безумствует! – говорил он Балаганову. – Он нас совсем погубит!
И на самом деле, вместо того, чтобы постараться как можно дольше растянуть последние тридцать четыре рубля, обратив их исключительно на закупку продовольствия, Остап отправился в цветочный магазин и купил за тридцать пять рублей большой, как клумба, шевелящийся букет роз. Недостающий рубль он взял у Балаганова. Между цветов он поместил записку: «Слышите ли вы, как бьется мое большое сердце?» Балаганову было приказано отнести цветы Зосе Синицкой.
– Что вы делаете? – сказал Балаганов, взмахнув букетом. – Зачем этот шик?
– Нужно, Шура, нужно, – ответил Остап. – Ничего не поделаешь. У меня большое сердце. Как у теленка. И потом это все равно не деньги. Нужна идея.
Вслед за тем Остап уселся в Антилопу и попросил Козлевича вывезти его куда‑нибудь за город.
– Мне необходимо, – сказал он, – пофилософствовать в одиночестве обо всем происшедшем и сделать необходимые прогнозы в будущее.
Весь день верный Адам катал великого комбинатора по белым приморским дорогам, мимо домов отдыха и санаторий, где отдыхающие шлепали туфлями, поколачивали молотками крокетные шары или прыгали у волейбольных сеток. Телеграфная проволока издавала виолончельные звуки. Дачницы тащили в ковровых кошелках синие баклажаны и дыни. Молодые люди с носовыми платками на мокрых после купанья волосах дерзко заглядывали в глаза женщинам и отпускали любезности, полный набор которых имелся у каждого черноморца в возрасте до двадцати пяти лет. Если шли две дачницы, молодые черноморцы говорили им вслед: «Ах, какая хорошенькая та, которая с краю». При этом они от души хохотали. Их смешило, что дачницы никак не смогут определить, к которой из них относится комплимент. Если же навстречу попадалась одна дачница, то остряки останавливались, якобы пораженные громом, и долго чмокали губами, изображая любовное томление. Молодая дачница краснела и перебегала через дорогу, роняя синие баклажаны, что вызывало у ловеласов гомерический смех.
Остап полулежал на жестких антилоповских подушках и мыслил. Сорвать деньги с Полыхаева или Скумбриевича не удалось – геркулесовцы уехали в отпуск. Безумный бухгалтер Берлага был не в счет – от него нельзя было ждать хорошего удоя. А между тем планы Остапа и его большое сердце требовали пребывания в Черноморске. Срок этого пребывания он сейчас и сам затруднился бы определить.
Услышав знакомый замогильный голос, Остап взглянул на тротуар. За шпалерой тополей шествовала под руку немолодая уже чета. Супруги, видимо, шли на берег. Позади тащился Лоханкин. Он нес в руках дамский зонтик и корзинку, из которой торчал термос и свешивалась купальная простыня.
– Варвара, – тянул он, – слушай, Варвара!
– Чего тебе, горе мое? – спросила Птибурдукова, не оборачиваясь.
– Я обладать хочу тобой, Варвара!..
– Нет, каков мерзавец! – заметил Птибурдуков, тоже не оборачиваясь.
|
The script ran 0.012 seconds.