1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
– Ты? Сильно сомневаюсь!
– Ты ко мне несправедлива. Я могу сама прокормить себя.
– Да, с помощью других! В тоне, каким это было сказано, еще больше, чем в словах, чувствовалось желание оскорбить. Аннета вспыхнула, но промолчала – она не хотела доводить дело до ссоры.
С этого дня дурное настроение Сильвии проявлялось уже открыто. Все давало повод к вспышкам: малейшее возражение во время разговора, какая-нибудь деталь туалета, опоздание Аннеты к обеду, шумная беготня маленького Марка по лестнице. Совместные прогулки прекратились. Если они уговаривались поехать куда-нибудь в воскресенье всей семьей, Сильвия уезжала вдвоем с Леопольдом, не предупредив сестру, а потом ее же винила в том, что она якобы не пришла вовремя. Или в последнюю минуту задуманная прогулка отменялась.
Аннета видела, что ее присутствие тяготит Сильвию. Она робко намекнула, что думает поискать квартиру в другом квартале поближе к своим ученикам. Она надеялась, что против этого громко запротестуют, что ее будут уговаривать остаться. Но ее как будто и не слышали.
Аннета проявила малодушие – осталась. Она цеплялась за этого близкого ей человека, чувствуя, что теряет его. Ей тяжело было расстаться не только с Сильвией: она привязалась к маленькой Одетте. Не одну тяжкую обиду стерпела она молча, делая вид, что ничего не замечает. Но стала приходить реже.
Однако Сильвия считала, что и это слишком часто. Она все еще не пришла в нормальное состояние, ее мучила болезненная ревность. Раз, когда Аннета весело играла с Одеттой, не обратив внимания на сухое требование Сильвии оставить ребенка в покое, Сильвия, выйдя из себя, вскочила, вырвала у нее девочку и крикнула:
– Убирайся! В ее взгляде было столько враждебности, что потрясенная Аннета спросила:
– Да что я тебе сделала, скажи, пожалуйста? Не смотри на меня так, это ужасно! Ты хочешь, чтобы я ушла? Чтобы совсем ушла и никогда больше не приходила?
– Наконец-то догадалась! – сказала Сильвия злобно.
Аннета побледнела:
– Сильвия! Но та с холодной яростью продолжала:
– Ты живешь на мои деньги. Ну ладно, пускай. Но довольно и этого! А мой муж и моя дочь – только мои. От них руки прочь, понятно?
Аннета побелевшими губами тоскливо твердила:
– Сильвия! Сильвия!..
Но вдруг и она вышла из себя и крикнула:
– Жалкая женщина!.. Больше ты меня никогда не увидишь!
Она бросилась к двери и убежала.
А Сильвия, хотя в душе ей было стыдно за свою грубость, засмеялась фальшивым смехом:
– Да, как же! Сегодня прибежит!
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Аннета выбежала от Сильвии с твердым намерением никогда больше сюда не возвращаться. Она плакала. Она сгорала от стыда и задыхалась от гнева. Женщины с таким бурным характером, как она и Сильвия, разлюбив друг друга, неминуемо должны были дойти до ненависти.
Аннете казалось немыслимым оставаться с Сильвией под одной крышей.
Если бы можно было, она переехала бы на другой же день. К счастью для нее, пришлось подчиниться необходимости: надо было предупредить домовладельца об отказе от квартиры, найти новую. В первом порыве гнева Аннета готова была отвезти всю мебель на какой-нибудь склад и пока поселиться в гостинице. Но сейчас было не время сорить деньгами. Сбережения у нее были очень скудные – она тратила почти все, что зарабатывала. До сих пор она никогда не обращалась за помощью к сестре, но сознание, что в случае нужды есть к кому прибегнуть, придавало ей уверенности, избавляло от неотвязной заботы о завтрашнем дне. Теперь же, когда она вздумала подсчитать, сколько ей нужно на жизнь, она с огорчением убедилась, что одного ее заработка не хватит. До сих пор расходы были меньше, потому что они с Сильвией, живя в близком соседстве, вели общее хозяйство. Весь гардероб мальчика состоял из подарков Сильвии, да и для Аннеты она шила платья в своей мастерской, беря с нее только деньги за материю. Прибавьте к этому, что Аннета пользовалась вещами Сильвии, всем тем, что могло служить им обеим. Потом – мелкие подарки, совместные воскресные прогулки, те скромные удовольствия, что окрашивают однообразие будней. Кроме того, Сильвия пользовалась кредитом у торговцев их квартала, а это давало возможность и Аннете оттягивать платежи. Теперь надо было сообразоваться с тем, что за все придется платить наличными. Начало предстояло трудное: переезд, уплата вперед за новую квартиру, расходы на устройство. И надо было решить самый главный вопрос: кто будет смотреть за ребенком? Сложный вопрос! Чтобы прокормить себя и его, ей нужно работать, а значит, уходить из дому – но на кого же тогда оставлять малыша? Аннета понимала, что никогда не справилась бы с этими затруднениями, если бы они встали перед ней раньше, когда Марк был еще совсем мал. Но как же справляются с ними другие женщины? Аннета жалела этих несчастных и презирала себя.
Отдать мальчика в закрытую школу, с пансионом?
Он был уже в таком возрасте, что мог поступить в лицей. Но Аннета ни за что не хотела запирать его в какой-либо из этих зверинцев. После всего, что она слышала о закрытых учебных заведениях (в наше время порядки там немного улучшились), да и чутьем угадывала в физической и моральной атмосфере этой общей свалки, она считала преступлением бросить туда ребенка. Она уверила себя, что Марку будет там тяжело. А между тем – как знать? – быть может, он был бы рад попасть туда и избавиться от нее. Но какая мать может себе представить, что она в тягость собственному ребенку? Аннета не соглашалась отдать его даже на полупансион. Она твердила себе, что у мальчика слабое здоровье, что он нуждается в особой диете, что за его питанием надо следить самой. Но прибегать домой в те часы, когда Марку полагалось есть, было очень утомительно, иногда ей требовалось как раз в эти часы идти на другой конец Парижа. Приходить, уходить, постоянно быть в движении! Того, что она зарабатывала уроками, на жизнь не хватало. Постоянно бывали какие-нибудь экстренные расходы, которых она не предвидела. Мальчик рос быстро, а Аннете хотелось бы, чтобы он не вырастал из своих костюмчиков, как боб не вырастает из своего стручка: ведь так трудно было его одевать! Не могла она не обновлять и своего гардероба – этого требовала если не ее гордость, так ее профессия. Следовательно, приходилось искать добавочных заработков: переписку на дому, переводы, редактирование переводов (труд неблагодарный, плохо оплачиваемый), секретарскую работу в учреждениях один-два дня в неделю. За это платили мало, но все вместе могло давать порядочный приработок. Приходилось хвататься за любую работу. Аннета так и делала. Ее ненавидели за это изголодавшиеся конкурентки, с которыми она теперь снова сталкивалась в погоне за куском хлеба. «Но с сентиментальностями кончено! – говорила себе Аннета. – Надо идти своей дорогой. В нашей жизни никто не оборачивается, чтобы поднять упавших». Порой она мельком замечала искаженное злобой лицо, враждебный взгляд оттесненной соперницы, которой она в другое время охотно помогла бы. Но сейчас нельзя, надо поспеть первой! Теперь Аннета знала, где искать работу, и умела избирать самый короткий путь к ней. Ее диплом и ученая степень давали ей преимущество перед другими. И она знала, что преимущество ей дает еще и уверенность в себе, глаза, голос, костюм, умение пленять нанимателей. Когда нужно было выбрать между ней и другими кандидатками, наниматели редко колебались. А оставшиеся за бортом не прощали ей этого.
Аннета распределяла свой день разумно и строго. Ни минуты на праздные размышления! Жить изо дня в день! Каждый день был заполнен до краев.
Первые недели она прожила в постоянном трепете, не зная, сможет ли прокормить себя и сына. Затем она приспособилась к новой жизни, успокоилась и даже начала находить удовольствие в преодолении трудностей. Конечно, в те редкие минуты, когда необходимость действовать не держала ее в напряжении, по вечерам, когда она опускала голову на подушку, в мозгу ее теснились мысли о том, как свести концы с концами, и всякие заботы: «А что, если я свалюсь?.. Заболею?.. Нет, не хочу об этом думать! Спать, спать!..» К счастью, она за день очень уставала, и сон не заставлял себя долго ждать. А там наступал новый день, в котором не было места подобным страхам и всяким «если», не было места всему тому, что отнимает у человека силы, расстраивает нервы, иссушает душу. Труд и нужда ставили все на свое место, указывали, что необходимость, а что роскошь.
Необходимостью был хлеб насущный. Роскошью – потребности сердца…
Ну, могла ли Аннета раньше представить себе, что когда-нибудь они будут казаться ей чем-то второстепенным!.. А сейчас было именно так. Пусть прислушиваются к ним те, у кого много свободного времени! А у нее времени в обрез, едва хватает на все. На каждое действие одна мысль – не больше!
Она ощущала полноту сил, она была в безопасности, как прочно сидящая в воде лодка, пущенная по волнам.
Аннете шел тридцать третий год, ее энергия еще не иссякла. Она убеждалась, что не только не нуждается в опеке, но без чужой поддержки стала еще сильнее. Суровая жизнь ее закалила. И первым благодеянием, которое эта жизнь ей оказала, было освобождение от навязчивых мыслей о Жюльене, от любовной тоски, то глухой, то неистовой, отравившей ей предыдущие годы. Она вдруг увидела всю приторность своих сентиментальных мечтаний, этой нежности, мягкости, лицемерно скрываемой чувствительности: ей теперь и вспоминать о них было противно. Нет, воевать с беспощадной жизнью, выдерживать ее ранящие прикосновения, поневоле и самой быть жесткой – это хорошо, это живит и укрепляет! Возрождалась к жизни значительная часть ее души, лучшая, быть может, и, конечно, более здоровая.
Аннета больше не уходила в мечты и не мучила себя… Она не тревожилась даже о здоровье сына. Когда он заболевал, она делала все нужное, но не беспокоилась заранее и не вспоминала об этом потом. Она была ко всему готова, смела и верила в себя. И это оказалось лучшим средством от всех бед. За первые годы упорного труда она ни одного дня не болела. Да и мальчик не давал ей больше никогда повода к серьезному беспокойству.
Ее умственная жизнь была теперь так же строго ограничена, как и жизнь сердца. Почти не оставалось времени для чтения. Казалось, это должно было бы ее огорчать… Нисколько! Ум ее заполнял пустоту из собственного запаса. У него хватало работы: надо было разобраться во всех сделанных открытиях. А за первые месяцы новой жизни Аннета сделала множество открытий. Можно сказать, все было для нее открытием. Однако что же, собственно, изменилось в ее жизни? Что было ново? Труд? Но она уже знала его и раньше (так ей казалось). И город и люди были сегодня те же, что и вчера…
А между тем все в один день переменилось. С того часа, как Аннета начала погоню за куском хлеба, началось для нее и подлинное открытие мира.
Любовь и даже материнские чувства не были открытием. Они были заложены в ней, а жизнь только выявила какую-то малую долю того и другого. Но едва Аннета перешла в лагерь бедняков, ей открылся мир.
Мир представляется нам разным, в зависимости от того, откуда мы на него смотрим – сверху или снизу. Аннета как бы шла сейчас по улице, между длинными рядами домов: на улице видишь только асфальт, грязь, угрожающие твоей жизни автомобили, поток пешеходов. Видишь небо над головой (изредка ясное), если у тебя есть время поглядеть вверх. А все остальное исчезает из поля зрения: все содержание прежней жизни, общество, беседы, театры, книги, все, что тешило сердце и ум. Знаешь хорошо, что оно есть, и, быть может, еще любишь все это, но приходится думать о другом: смотреть под ноги и вперед, осторожно лавировать, шагать быстро. Как спешат все люди!.. Но, глядя сверху, видишь только ленивое колыхание этой реки; она кажется спокойной, потому что мы не замечаем ее быстрого течения.
Погоня, погоня за хлебом!..
Аннета и раньше тысячу раз думала о мире труда и нужды, о той жизни, какую теперь вела и она. Но ее тогдашние мысли не имели решительно ничего общего с тем, что она думала сейчас, когда стала частицей этого мира…
Прежде она верила в демократическую истину о правах человека и считала несправедливым, что массы обманным образом лишены этих прав. Теперь ей казалось несправедливым (если еще можно было говорить о справедливости и несправедливости) то, что правами пользуются привилегированные. Не существует никаких прав человека! Человек ни на что не имеет права. Ничто ему не принадлежит. Приходится все решительно отвоевывать сызнова каждый день. Так заповедал господь: «В поте лица твоего будешь есть хлеб твой». А права – это хитрая выдумка изнемогшего борца, который хочет закрепить за собой трофеи былой победы. Права Человека – это накопленная сила вчерашнего дня. Но единственное реально существующее право – это право на труд. Завоевания каждого дня… Как неожиданно предстало пред Аннетой это зрелище – поле битвы за существование! Но оно ничуть не устрашило ее. Мужественная женщина принимала бой, как необходимость, находила это в порядке вещей. Она была к нему готова, она была молода и полна сил. Победит – тем лучше! Будет побеждена – тем хуже для нее! (Но такая не будет побеждена!..) Аннета не отвергала жалости, она отвергала лишь слабость. Первейший долг человека – не быть малодушным!
Этот закон труда по-новому все объяснял. Аннета проверяла свои прежние верования, и на обломках старой морали воздвигалась новая мораль – искренности и силы, а не фарисейства и слабости… Рассматривая в свете этой новой морали мучившие ее сомнения, в особенности то, которое она таила на самом дне души: «Имела ли я право родить ребенка?» – Аннета отвечала себе:
«Да, если я смогу его вырастить, если сумею сделать из него человека. Сумею – значит, я хорошо поступила. А не сумею – значит, плохо. Вот единственная мораль, остальное все-лицемерие…»
Этот окончательный приговор удваивал ее силы и радость борьбы…
Вот о чем размышляла Аннета, шагая по улицам Парижа, спеша с одной работы на другую. Ходьба как-то подстегивала мысли. Сейчас, когда ее день был строго распределен, мечты опять предъявили свои права. Но теперь это были мечты бодрые, светлые, четкие, без всякого тумана. Чем меньше времени она им уделяла, тем настойчивее они заполняли каждую свободную минутку, подобно плющу, который, разрастаясь, покрывает стены. Свои новые, более широкие понятия об истинной человеческой морали Аннета проверяла опытом каждого дня. Труд и бедность открыли ей глаза. По-новому обнажалась перед ней ложь современной жизни, которой она не замечала, пока сама была ею опутана, чудовищная бесполезность этой жизни – девяти десятых этой жизни, в особенности женской… Есть, спать, рожать… Впрочем, последнее – как раз та десятая часть, которая полезна. А все остальное?
Так называемая цивилизация? То, что именуют умственной деятельностью?..
Да создан ли действительно человек, vulgus umbrarum,[42] для того, чтобы мыслить? Он хочет себя в этом убедить, он внушил себе эту идею и держится за нее, как за все, освященное традицией. На самом же деле он никогда не мыслит. Не мыслит, читая газету, сидя за письменным столом, вертясь в колесе повседневной работы. Колесо вертится вместе с ним – и все впустую. Мыслят ли девушки, которых она, Аннета, обучает? Что они понимают в тех словах, которые слышат, читают, говорят? К чему сводится их существование? Кое-какие сильные и мрачные инстинкты тлеют под ворохом мишуры. Желать и наслаждаться… Мысль – тоже мишура, которой они украшают себя. Кого люди обманывают? Самих себя… Что кроется под оболочкой современной цивилизации с ее роскошью, ее искусством, суетой и шумихой? Ах эта шумиха! Она – одна из масок цивилизации, надеваемых для того, чтобы думали, будто она стремится к какой-то цели! Какой цели? Она летит вперед только для того, чтобы забыться… Под ее оболочкой – пустота. А люди кичатся ею. Они кичатся этой мишурой, пустыми словами, побрякушками. Как редки люди, жизнь которых – осуществление закона необходимости! Тысячелетний зверь ничего не понимает и не внемлет голосу своих богов и мудрецов: для него они только еще одна побрякушка. Он не выходит из замкнутого круга желаний и скуки… До чего непрочно здание человеческого общества! Оно держится лишь силой привычки. Оно рухнет сразу…
Трагические мысли. Но они не омрачали горячей души Аннеты. Ведь радость и горе рождаются в человеке не под влиянием отвлеченных идей, а по каким-то глубоким внутренним причинам. Душа немощная может зачахнуть от тоски и под безоблачным небом, а душа здоровая и сильная бодро выдерживает шквалы, укрываясь за тучами, как солнце, и твердо веря, что буря минет. Иногда Аннета приходила домой разбитая, и будущее казалось ей беспросветным. Она ложилась в постель, засыпала – а проснувшись среди ночи, способна была беспечно смеяться, вспоминая забавный сон. Или иной раз сидит она вечером, согнувшись над работой, и, пока пальцы делают свое дело, мозг делает свое. Вдруг ей придет в голову какая-нибудь смешная мысль – и вот уже ей весело! Она старается сдержать смех, чтобы не разбудить Марка. Она твердит себе: «Какая я глупая!» – и утирает глаза.
А на душе уже легче. Эти ребяческие внезапные переходы от печали к веселью были спасительным наследием предков. Когда сердце заволакивали тучи, вдруг налетал ветер радости и разгонял их.
Нет, Аннете не нужны были ни развлечения, ни книги! У нее было что читать в собственной душе. А самой увлекательной книгой был ее сын.
Ему скоро должно было исполниться семь лет. Перемену обстановки он перенес гораздо легче, чем можно было ожидать: ведь каждая перемена, к лучшему она или к худшему, все-таки перемена. Малыш и сам при этом менял кожу, подобно змейке… Как дети неблагодарны! Марк теперь отлично обходился без ласк и баловства Сильвии (а она-то была так уверена в своей власти над ним!). Дня через два он перестал и вспоминать тетку.
Взрослые неверно себе представляют, что нравится и что не нравится детям. Из того нового, что появилось в его жизни. Марка больше всего радовал лицей, куда мать посылала его скрепя сердце, да еще те часы, когда он оставался в квартире один и когда некому было им заниматься.
Аннета поселилась на густо населенной улице Монж.
Крутая лестница, тесная квартирка на шестом этаже, шум города. Зато из окон открывался широкий вид, простор над крышами, и Аннете больше ничего не нужно было. Шум ей не мешал: как истая парижанка, она привыкла к шуму и движению, она в них почти нуждалась. Ей даже как-то лучше мечталось среди этой сутолоки. Да и характер ее, может быть, изменился с наступлением зрелости. Полнота физической жизни и регулярный труд придали ей уверенности в себе; она обрела то душевное равновесие, которое раньше посещало ее не всегда, а если посещало, то ненадолго.
Часть квартиры – окнами на улицу – состояла из комнаты Аннеты, служившей одновременно и гостиной (вместо кровати здесь стоял диван), комнатушки Марка и фонаря, выходившего на угол двух улиц. По другую сторону коридора, в котором было темно даже среди бела дня, находились столовая окнами во двор и кухня, где почти все пространство было занято плитой и раковиной.
Дверь из комнаты матери в комнату сына всегда оставалась открытой, и Марк был еще слишком мал, чтобы протестовать. Он был в переходном возрасте между бесполым детством и первым неясным пробуждением в мальчике мужчины: он вышел из детства и еще не достиг зрелости. Марк иногда воскресным утром по-прежнему забирался в постель к матери и в торжественные дни позволял ей одевать себя. Правда, в другое время у него бывали приступы даже чрезмерной стыдливости, всякие причуды и в особенности периоды скрытности, когда он не терпел вмешательства в свои дела. Он потихоньку закрывал дверь в свою комнату. Аннета ее опять открывала. Он не мог сделать ни одного движения, чтобы она не услышала. Это было невыносимо. Оставалось только не шевелиться – тогда она о нем забывала, но ненадолго, ненадолго!..
К его удовольствию, Аннета мало сидела дома: ей нужно было выходить.
Лицей, в котором учился Марк, находился поблизости. Аннета отводила туда сына по утрам, а когда бывала свободна (что случалось редко), то и днем.
Но приходить за ним в лицей она не могла – в эти часы она давала уроки.
Марк возвращался домой один, и мать это беспокоило. Попробовала она уговориться с соседями, чтобы служанка, которую они посылали в лицей за своим мальчиком, приводила домой и Марка. Но Марку это не нравилось, и он постоянно удирал, не дождавшись служанки. Гордый собой, но немного труся в душе, он шел домой один и запирался в пустой квартире. Пока не вернулась мать, бывало так хорошо! Аннета бранила его за своеволие и независимость. Но, не признаваясь себе в этом дурном чувстве, она была довольна, что у него нет товарищей. Она не доверяла товарищам, боялась, как бы ей не испортили сына… Ее сына! Значит, она была твердо уверена, что он принадлежит ей? Конечно, она старалась умерить эгоизм своей любви. Когда Марк был еще совсем мал, она испытывала слепую и жадную потребность как бы поглотить, растворить в себе это крохотное существо.
Сейчас было уже не так – сейчас она признавала в нем личность. Но она убедила себя, что у нее есть ключ к душе мальчика, Что она лучше его самого знает, в чем его счастье и чего он хочет. Она стремилась лепить эту душу по образу и подобию того бога, которому тайно поклонялась. Как большинство матерей, считая себя неспособной создать в жизни то, чего хочет, она мечтала, что это будет создано тем, в ком течет ее кровь.
(Вечная мечта Вотана, которая вечно остается неосуществимой!).
Однако, чтобы формировать душу сына, нужно было крепко держать ее в руках. Не дать ему вырваться!.. И Аннета делала для этого, что могла, делала больше, чем следовало! А Марк с каждым днем все дальше отходил от нее. Она в унынии замечала, что все меньше и меньше понимает его. Хорошо знала она только одно: его тело, состояние его здоровья, его болезни, все малейшие их симптомы – тут чутье никогда ее не обманывало. Это дорогое, хрупкое тельце было у нее на глазах, она его касалась, мыла, ухаживала за ним… Казалось, его можно видеть насквозь… Но что кроется в его душе? Она пожирала глазами мальчика, обнимала ненасытными руками, он весь принадлежал ей…
– Боже! Как я тебя люблю, звереныш! А ты любишь меня?
Марк вежливо отвечал:
– Люблю, мама.
Но что было у него на уме?
В семь лет Марк не обнаруживал ни единой фамильной черты. Напрасно изучала его Аннета, ища хоть какого-нибудь сходства, стараясь убедить себя, что оно есть… Нет, он не походил на нее: не тот лоб, не тот разрез глаз. Он не унаследовал от Ривьеров и характеры ной формы рта, особенно заметной у Аннеты: губы у них были несколько выпячены, – казалось, напор внутренней силы, напряжение воли приподнимает их, как дрожжи поднимают тесто. Единственное, что Марк взял от матери, – цвет глаз, – терялось среди всего чужого. Но откуда же это чужое? От отца? От семьи Бриссо? Тоже нет! Во всяком случае, пока это было незаметно, и Аннета ревниво твердила про себя:
«Никогда!»
Но разве ей так уж неприятно было бы увидеть в лице сына какую-нибудь черту Рожэ? Разве это не доставило бы ей тайной радости? Вспоминая человека, которому она когда-то отдалась, Аннета, не сознаваясь себе в этом, испытывала не только горечь, но и тоску. Тосковала она, впрочем, не столько по настоящему Рожэ, сколько по тому, которого она себе выдумала, и в сущности этому-то, созданному ее мечтой, Рожэ она и отдалась когда-то. Если бы она увидела его вновь в сыне, она испытала бы чувство своеобразной гордости, как будто, взяв от Рожэ ту форму, которую любила, и вселив в нее свою душу, она одержала над ним победу. Да, она хотела бы, чтобы Марк наружностью походил на Рожэ, а душой – на нее.
Однако Марк был не похож ни на отца, ни на мать. Лицу Рожэ недоставало своеобразия и выразительности, свойственных Ривьерам, но оно отличалось красотой простых и правильных черт; это была книга, в которой легко было читать. А выражение детского лица Марка было неуловимо. Как его разгадать?
Красивые и тонкие, но не правильные черты, узкий лоб, женственный подбородок, немного прищуренные глаза, нос… Откуда у него такой нос, длинный и острый, с тонкими ноздрями? А большой, немного кривой рот с узкими и бледными губами? Все в этом лице было неопределенно, изменчиво: оно напоминало неподвижную на вид, но зыбкую почву… Конечно, характер мальчика еще не сформировался, в нем ничего еще не определилось. Но в каком направлении пойдет это формирование? Или так все и останется неопределенным?
Со времени перенесенной им тяжелой болезни этот ребенок на первый взгляд казался (а может быть, и был?) нервным и впечатлительным. Но при более внимательном наблюдении он поражал спокойной сдержанностью, равнодушным и замкнутым выражением лица. Никакой строптивости, угрюмости; никогда от него не услышишь «нет!».
– Хорошо, мама…
Но затем оказывалось, что он совершенно не принял во внимание того, что ему говорили: он просто не слушал… В самом деле не слушал? Трудно сказать! Он смотрел на Аннету, ожидая, что будет дальше. А она смотрела на него и думала: «Маленький сфинкс!» Он был сфинксом для всех, тем более, что сам себя не знал. Он и для себя был такой же загадкой, как для матери. Невелика забота! В семь лет мы уже не стремимся и еще не пытаемся познать себя. Зато Марк стремился узнать ее, свою госпожу и рабу. И времени для этого у него было достаточно, потому что Аннета целыми днями держала его при себе. Мать и сын наблюдали друг друга. Но ей это наблюдение ничего не давало.
Аннета ошибалась, думая, что мальчик не похож ни на кого из ее близких. Свойствами своего ума он удивительно напоминал деда, Рауля Ривьера.
Но Аннета очень мало знала отца, хотя и была уверена, что знает его хорошо. Она была слишком очарована им и поэтому за всю жизнь так и не разглядела настоящего Рауля. Иногда у нее мелькали кое-какие догадки, в особенности после того, как она прочла его знаменитую переписку. Но она не позволяла себе думать об этом. Ей хотелось сохранить об отце нежные и благоговейные воспоминания, пусть омраченные на мгновение и приукрашенные. К тому же она знала Рауля только таким, каким он был в последние годы жизни. Но если бы старик Ривьер мог вернуться с того света и со свойственной ему зоркостью рассмотреть своего незаконнорожденного внука, он сказал бы:
«Я начинаю жить снова».
Это было не совсем так. Ничто никогда не повторяется. В Марке ожили только некоторые черты деда.
Коварная игра природы! Через голову Аннеты эти два сообщника протягивали друг другу руки. И поразительнее всего было то, что прямодушная Аннета среди других черт передала внуку от деда замечательное умение притворяться. Делалось это не из необходимости лгать людям. Рауль Ривьер чувствовал себя достаточно сильным, у него было достаточно снисходительного презрения к своим современникам, и он ничуть не побоялся бы показаться им во всей своей наготе. Такое желание бывало у него часто, и все потом повторяли его жестокие и насмешливые словечки… Нет, то была не лживость, а потребность развлекаться, безнаказанно паясничать.
Чувство юмора, озорное желание играть роль, гримировать свои чувства, мистифицировать людей. У малыша такая наследственная черта проявлялась, конечно, в невинной форме. Это неустойчивая и очень сложная душа, в сущности совсем не проказливая и не легкомысленная, попала при рождении в оболочку с определенными наследственными чертами и пользовалась тем оружием, которым снабдила ее природа. Точно так же, если бы она попала в тело животного, покрытого шерстью или перьями, она пустила бы в ход свой клюв, когти, крылья. Но ее облекли в ветхие обноски старика Ривьера, и она инстинктивно переняла лукавство и хитрость деда.
В обществе взрослых Марк был всегда начеку и умел подмечать в них все, что его касалось: на это была направлена вся его природная наблюдательность. И если он угадывал, каким его считают взрослые, он инстинктивно входил в эту роль, если только у него не являлось желания противоречить. А такое желание появлялось, когда его раздражали или когда ему хотелось позабавиться.
Одним из его любимых занятий было мысленно разбирать на части эти живые игрушки, отыскивать в них скрытые пружины, слабые места, испытывать их, играть ими, пускать их в ход. Это было не так уже трудно: взрослые были довольно примитивны и притом доверчивы, в особенности его мать.
Она возбуждала в нем любопытство. У нее была какая-то тайна. Намеки на эту тайну Марк слышал в мастерской Сильвии, когда сиживал у ног мастериц, не обращавших на него внимания. Он не очень-то много понимал, но тем интереснее и таинственнее казались ему их слова, и он пытался истолковать их. Гадал, фантазировал… У этого насторожившегося зверька с блестящими глазами голова постоянно работала.
Теперь, когда он часто сидел дома вдвоем с матерью (иногда по несколько дней, потому что у него было слабое здоровье, он легко простуживался зимою, и мать постоянно дрожала над ним), Аннета была главным предметом его наблюдений: распевал ли он, играл или мастерил что-нибудь – он в то же время с любопытством следил за матерью. У ребенка ум такой же быстрый и неугомонный, как его резвые ножки. Хотя бы он стоял к вам спиной, он все равно вас видит, словно у него на затылке глаза, и его кошачьи ушки, как флюгер, повертываются на звук голоса во все стороны. И пусть его внимание подобно вращающемуся маяку, пусть он и гонится сразу за несколькими зайцами, он никогда не теряет следа и не унывает, зная, что завтра начнет снова… Заяц, за которым охотился Марк, легко попадался. Увлекающаяся, любвеобильная, общительная Аннета не скряжничала: она расточала себя без оглядки.
Она то обращалась с Марком, как с маленьким, – и тогда он обижался и находил ее смешной; то разговаривала с ним, как с взрослым товарищем, равным ей по уму, – и мальчику становилось скучно, он про себя называл ее «надоедой». Иногда она при нем начинала думать вслух, произносить целые монологи, как будто он способен был что-нибудь понять! Тогда Марк решал, что она чудачка, и наблюдал за ней сердито и насмешливо. Он не понимал ее, но это ведь никому не мешает судить другого человека.
Марк придумал себе очень удобную манеру, которая годилась для всех случаев: наглую и рассеянную вежливость благовоспитанного мальчика, который делает вид, будто слушает то, что он обязан слушать, но ничуть этим не интересуется (у него свои дела) и только ждет, чтобы взрослые поскорей замолчали. Иногда он в угоду матери разыгрывал ласкового и нежного сына. Он знал, что мать сейчас же так и загорится радостью. Аннета всем сердцем откликалась на его ласку, а он испытывал к ней снисходительное презрение за то, что она так легко попадается на эту удочку.
Когда же она вела себя не так, как он ожидал, он злился, но уважал ее больше.
Марк был не способен долго выдерживать роль.
Дети для этого слишком гибки и неустойчивы. Он изображал любящего сына и умилял Аннету нежностями, а через минуту бесстыдно показывал свое равнодушие к ней, и Аннета терялась, не знала, что думать.
Случалось, что, не стерпев разочарования и досады (особенно в те редкие минуты, когда у нее являлось смутное подозрение, что Марк упорно разыгрывает какую-то роль), Аннета со свойственной ей вспыльчивостью (да простят ее современные педагоги!) в раздражении шлепала его… Конечно, это было против всех правил и оскорбляло ребенка. В глазах англосаксонки Аннета, разумеется, навеки себя этим позорила. Но нам, старым французам, такие вещи не в диковинку… «Qui bene amat…».[43] Поговорку эту можно всегда услышать в буржуазных семьях, где еще не совсем забыли латынь.
Всем нам в детстве взрослые таким способом доказывали свою любовь. И мы, как и сын Аннеты, в глубине души считали, что в трех случаях из четырех шлепки получены за дело. Но если мы, как Марк, и не переставали любить ту, которая нас ими награждала, то, по правде говоря, после этих шлепков она несколько теряла свой авторитет в наших глазах. Быть может, именно поэтому мы, как и Марк, чаще давали ей повод шлепать нас.
Отшлепанному представлялся удобный случай изображать из себя несчастную жертву. И Аннета, раскаиваясь в том, что злоупотребила своей силой, чувствовала себя виноватой. Приходилось умилостивлять Марка. А он только и ждал, чтобы она первая подошла.
Торжество слабости! Этим оружием особенно умеют пользоваться женщины.
Но здесь в роли женщины оказывался ребенок. Это дитя, у которого еще не обсохло на губах материнское молоко, было более чем наполовину женственно, обладало хитростью и уловками девочек. Аннета была безоружна перед маленьким плутом. В столкновениях с ним она представляла сильный пол, этот глупый сильный пол, который стыдится своей силы и готов, кажется, просить за нее прощения. Борьба была неравная. Малыш издевался над нею.
Не надо думать, что Марк был просто хитрый комедиант, потешавшийся над людьми. В нем, так же как в его деде, уживались противоположные черты. Очень немногие способны были увидеть то, что скрывалось за шутовской маской старого Ривьера, ту драму, которую таят иногда под веселым цинизмом и жаждой наслаждений некоторые «завоеватели». В душе Рауля были темные провалы, куда никому не разрешалось заглянуть. Такие тайны скрываются за галльским смехом гораздо чаще, чем мы думаем, но люди хранят их про себя. У Аннеты они тоже были, и никогда она не посвящала в них отца.
Однако и его тайн она не знала точно так же, как теперь не знала души сына. Каждый из них оставался всегда замкнутым в себе. Странная стыдливость! Люди меньше стыдятся выставлять напоказ свои пороки и низменные аппетиты (а Рауль даже щеголял ими!), чем обнаруживать свою душевную трагедию.
У Марка была своя трагедия. У ребенка, который растет один, без братьев и товарищей, достаточно досуга, чтобы блуждать в погребах жизни.
А погреба Ривьеров были глубоки и обширны. Мать и сын могли бы там встретиться, но они не видели друг друга. Нередко, думая, что они очень далеко друг от друга, они шли рядом, минуя один другого, потому что оба брели в потемках, с завязанными глазами: Аннете мешал видеть демон страсти, все еще владевший ею, мальчику – эгоизм, естественный в его возрасте. Но Марк был еще только у входа в пещеру и не искал выхода, как искала его Аннета, натыкаясь на стены. Он притаился на одной из первых ступенек и грезил о будущем. Еще неспособный понять жизнь, он уже творил ее в мечтах.
Ему не пришлось далеко идти, он скоро наткнулся на страшную стену, перед которой душа человеческая встает на дыбы, объятая ужасом: он увидел близко смерть. Стена эта росла, а болезнь ее опоясывала. Тщетно было искать выхода. Стена была сплошная – ни единого просвета. Не было надобности говорить Марку, что тут стена: он тотчас почуял ее в темноте и зафыркал, как лошадь, весь ощетинившись. Он ни с кем не говорил о смерти, и никто не говорил ему о ней. Все как будто условились молчать об этом.
Аннета, как все нынешние молодые женщины, была плохим педагогом. Когда она еще была молоденькой девушкой, она слышала вокруг много разговоров о педагогике и сама охотно с усиленной серьезностью рассуждала о ней, придавая методам воспитания гораздо больше значения, чем матери прежних времен, растившие детей вслепую. Но когда у нее родился ребенок, она оказалась безоружной против тысячи и одной неожиданностей, преподнесенных ей жизнью, и во многих случаях не знала, на что решиться. Она строила теории, но не применяла их или отвергала после первых же опытов, и в конце концов, положившись на инстинкт, предоставила всему идти своим чередом.
Религия была одним из тех вопросов, которые особенно ее заботили: она не знала, как практически решить его для своего ребенка. Большинство подруг ее юности, девушки из богатой республиканской буржуазии, были воспитаны религиозными матерями и нерелигиозными отцами, но не страдали от столкновения двух мировоззрений: в светском обществе они отлично уживаются, как и многие другие противоречия, ибо здесь ни одно чувство не имеет третьего измерения. Аннета тоже ходила в церковь – по обязанности, как в лицей. К первому причастию она готовилась, точно к экзамену, добросовестно, но без всякого душевного волнения. Торжественные богослужения, на которых она присутствовала в церкви их богатого прихода, были в ее глазах чем-то вроде светских развлечений. Порвав со своей средой, она забросила и все религиозные обязанности.
Современное общество (а церковь – одна из его опор) сумело так извратить и опошлить великие человеческие чувства, что Аннета, хранившая в душе сокровища веры, которых с избытком хватило бы на сотню святош, считала себя неверующей. Было это потому, что она отождествляла религию с бормотанием молитв и устарелой экзотикой церковных обрядов. Религия была роскошью для богачей и утешительным обманом для глаз и сердец бедняков, утверждающим существующий порядок, а следовательно, их нищету.
С тех пор как Аннета перестала ходить в церковь, она ни разу не ощущала в этом потребности. Она не сознавала, что ее страстные порывы, самобичевания, бурные разговоры со своей совестью – это те же богослужения.
Она не хотела внушать своему сыну то, без чего сама прекрасно обходилась. Быть может, у нее и не возник бы даже этот вопрос, если бы (какой парадокс!) его не подняла Сильвия. Да, Сильвия, которая была не религиознее парижского воробья и в то же время не считала бы себя порядочной замужней женщиной, если бы дело обошлось без благословения церкви. И она находила неприличным, что Аннета не крестила сына. Аннета была другого мнения, но все-таки согласилась сделать это, чтобы Сильвия могла стать крестной матерью Марка, – и больше об этом не думала. Так обстояло дело, пока не появился Жюльен. То, что Жюльен был верующий и соблюдал все обряды, не сделало верующей Аннету, но внушило ей некоторое уважение к этим обрядам, и она задумалась над вопросом, которому до тех пор не придавала значения: что делать с Марком? Посылать его в церковь? Учить тому, во что она не верила сама? Она задала этот вопрос Жюльену, и он возмутился. Он стал горячо убеждать ее, что ребенку надо открыть божественные истины.
– Но если для меня это не истины? Значит, я должна лгать, когда Марк начнет задавать мне вопросы?
– Нет, не лгать, но не мешать ему веровать, потому что это нужно для его блага.
– Нет, обман не может быть для него благом! И, когда он узнает, что я его обманывала, сможет ли он меня уважать? Не вправе ли он будет упрекать меня? Он перестанет мне верить, и, как знать, не помешает ли эта навязанная ему религия его дальнейшему разумному развитию?
Тут Жюльен насупился, и Аннета поспешила переменить разговор.
Но как же все-таки быть? Ее друзья, протестанты, советовали ей заставить Марка изучать все религии, и пусть сам выбирает, когда ему минет шестнадцать лет! Аннета хохотала: какие странные понятия о религии! Как будто это предмет, по которому сдают экзамен.
Ока так ничего и не решила. Гуляя с Марком, заходила в церковь, садилась в уголке, и они любовались лесом уходящих ввысь каменных колонн, бликами света, просачивавшегося в эту чащу сквозь цветные стекла, взлетом сводов и белыми хорами. Они наслаждались тихим, монотонным пением.
Здесь душа словно омывалась в грезах и сосредоточенности…
Марку, пожалуй, нравилось сидеть так, держа мать за руку, слушать и тихонько перешептываться с нею. Было тепло, уютно, почти сладострастное блаженство разливалось по телу…
Да, если бы это продолжалось не слишком долго! Ему быстро надоедала дремотная, разнеживающая тишина. Он испытывал потребность двигаться, он думал о конкретных вещах. Мозг его работал: наблюдал, подмечал. Марк видел, что все в церкви молятся, а его мать – нет. И делал выводы про себя, не высказывая их вслух. Он вообще задавал вопросы редко, гораздо реже, чем другие дети: он был очень самолюбив и боялся, что его сочтут глупым.
Но однажды он все-таки спросил:
– Мама, что такое бог? Аннета ответила:
– Не знаю, милый.
– Так что же ты знаешь? Она засмеялась и притянула его к себе:
– Вот, например, знаю, что люблю тебя.
Ну, это для Марка была не новость, ради этого не стоило ходить в церковь!
Натура у него была не очень впечатлительная, и он не имел ни малейшей склонности ко всем тем смутным волнениям сердца, которыми тешатся «эти женщины». Аннета чувствовала себя совершенно счастливой, когда ее мальчик был с нею, когда ей не очень докучали материальные заботы и удавалось урвать час от неотвязных трудов. Ей незачем было искать бога далеко – он был в ее сердце. Марк же мог бы сказать о себе, что у него в сердце только он, Марк, а все остальное – чепуха. Он требовал, чтобы все было ясно и точно. Кто такой этот бог в конце концов? Это тот человек, что стоит перед алтарем в чем-то похожем на женскую юбку и золоченом нагруднике? Или привратник у входа, с тростью, в коротких штанах и чулках, обтягивающих икры? Или намалеванные на стенах церкви люди – по одному в каждом приделе, – которые сладко улыбались, точь-в-точь как те дамы лизуньи, которых он терпеть не мог?
– Мама, уйдем!
– Почему? Разве тут нехорошо?
– Хорошо… Но пойдем домой!
Однако что же такое бог?.. Марк больше не приставал с этим вопросом к матери. Когда взрослые признаются, что они чего-нибудь не знают, значит это их не интересует… И Марк самостоятельно продолжал свои изыскания.
Слышанные не раз слова молитвы: «Отец наш небесный» (такое местопребывание казалось уже в те времена сомнительным наиболее развитым мальчикам, ибо небесам предстояло стать для них новой ареной спорта). Библия, которую он перелистывал с равнодушным любопытством, как всякие другие старые книги, вопросы, с небрежным видом заданные взрослым, и подхваченные на лету ответы: «Бог – это невидимое существо. Он создал мир…» Вот как!..
Но это было уж совсем не понятно! Впрочем, Марк был сыном своей матери: бог не занимал его воображения. Одним владыкой больше или меньше – не все ли равно!..
Марка интересовало другое: собственное существование, и то, что этому существованию угрожало, и то, что будет с ним после. Глупые разговоры, которые велись в мастерской у Сильвии, довольно рано привлекали его внимание к этим вопросам. Девушки любили страшные истории, от которых мурашки бегали по коже, и без умолку рассказывали о всяких несчастных случаях, внезапных смертях, болезнях, похоронах… Смерть возбуждала их. А у мальчика это слово вызывало инстинктивный животный страх, все в нем вставало на дыбы. Вот об этом ему очень хотелось расспросить мать! Но здоровая духом Аннета никогда не говорила о смерти и никогда не думала о ней. Не до того ей было тогда! Надо было прокормить себя и сына. Когда мысли с утра до ночи заняты здешним миром, то раздумывать о мире загробном – праздное занятие, недоступная роскошь. Только когда те, кого мы любим, уходят от нас в иной мир, этот неведомый мир занимает главное место в наших мыслях. А сын Аннеты был здесь, с нею. Правда, если бы она его лишилась, и жизнь и смерть потеряли бы для нее всякую цену. Эту страстную натуру не мог бы удовлетворить мир бесплотных теней, мир без любимого тела!
Марк видел, что мать сильна и смела, всегда занята и не разделяет его страхов, и ему было стыдно обнаружить перед ней свою слабость. Значит, надо самому с этим справиться. А это было не так-то просто! Но, разумеется, маленький человечек не занимался решением сложных отвлеченных вопросов. Ход его размышлений был таков: смерть – это исчезновение других людей. Ну и пусть себе исчезают, это меня не касается. Но я сам – неужели я тоже могу исчезнуть?
Как-то раз Сильвия при нем сказала:
– Что поделаешь, все мы умрем!..
Марк спросил:
– А я? Сильвия засмеялась.
– Ну, у тебя еще довольно времени впереди!
– Сколько?
– Пока не состаришься.
Но Марк отлично знал, что хоронят и детей. И потом, когда он состарится, все равно он будет тот же Марк. И он, Марк, когда-нибудь умрет…
Это ужасно! Неужели никак нельзя спастись? Должно же быть что-нибудь, за что можно зацепиться, – ну вот как за гвоздь в стене? Должна же быть рука, за которую можно ухватиться… «Не хочу исчезнуть!..»
Потребность в такой руке, естественно, могла бы привести и его, как стольких других, к богу, к этой протянутой на помощь руке, которую рисуют людям страх и отчаяние. Но мать, по-видимому, не искала такой опоры, и этого было достаточно, чтобы и Марк отбросил эту мысль. При всем своем критическом отношении к Аннете он был всецело под ее влиянием. Раз она, несмотря на то, что ожидало и ее, могла быть спокойна, значит и он считал своим долгом держаться так же стойко, как она. Этот нервный, хрупкий, трусоватый мальчуган все же недаром был сыном Аннеты. «Если она, женщина, не боится, так я и подавно не должен бояться». Но не думать об этом, как не думают взрослые, – вот этого он не мог! Мысль приходит и уходит, и нельзя ей помешать, особенно ночью, когда не спишь… Ну что ж, тогда не надо бояться думать о том, что делается с человеком, когда он умирает…
Конечно, Марк не мог это знать. Его оберегали от всяких мелочных впечатлений, связанных со смертью. Он видел ее только на некоторых картинах в музее. Цепенея от ужаса, он ощупывал свое тело… Как бы узнать, увидеть? Одно неосторожное слово приоткрыло ему бездну, куда он жаждал заглянуть.
Как-то летним днем он торчал без дела у окна, развлекаясь тем, что ловил мух и обрывал им крылья. Ему смешно было смотреть, как они дрыгают лапками. Он не думал, что делает им больно, он видел в этом просто забаву. Мухи были для него живые игрушки, и их ничего не стоило сломать…
За таким занятием застала его мать и с запальчивостью, которой она никогда не умела обуздывать, схватила за плечи и стала трясти, крича, что он дрянной, мерзкий мальчишка…
– Хорошо было бы, если бы тебе вот так переломали руки? Разве ты не понимаешь, что мухам так же больно, как тебе?
Марк притворно захихикал, но слова матери его поразили. Такая мысль ему и в голову не приходила. Значит, животные чувствуют то же, что и он!.. Он не склонен был жалеть их, но с этих пор он смотрел на них уже другими глазами, внимательно, тревожно и враждебно. Лошадь, свалившаяся на улице… Раздавленная, визжащая собака… Он жадно приглядывался к ним… Желание узнать было так сильно, что заглушало жалость.
Так как за эту гнилую, серую зиму без солнца и морозов мальчик очень похудел и частые простуды, легкие, но предательские, выпили весь румянец с его щек, то к Пасхе Аннета сняла на две недели комнату у крестьян в Бьеврской долине. В комнате этой была только одна широкая кровать, и они с Марком спали на ней вместе. Марку это не очень-то нравилось, но его мнения не спрашивали. Зато весь день он, к своему удовольствию, бывал один: Аннета уезжала в Париж по делам и поручала надзор за мальчиком хозяевам, а те за ним совсем не смотрели. Марк с утра убегал в поле. Он пристально вглядывался во все, ища и в живых существах, и в неодушевленных предметах чего-то, ему не известного, но близко его касающегося, ибо во всем, что совершалось в природе, ему чудилась какая-то незримая связь с его собственным существованием. Раз он, бродя по лесу, услышал издали крики мальчишек. Обычно он не участвовал в их играх, потому что хотел верховодить, но был для этого недостаточно силен. А сейчас его потянуло к ним. Подойдя ближе, он увидел, что пятеро или шестеро мальчиков стоят вокруг искалеченной кошки. Ей кто-то перешиб хребет, и мальчишки забавлялись тем, что переворачивали ее, тыкали в нее палками, всячески мучили. Марк, не раздумывая ни минуты, кинулся на сорванцов и пустил в ход кулаки. Опомнившись от неожиданности, вся орава с гиканьем бросилась тузить его. Марку удалось убежать, но убежал он недалеко – остановился в нескольких шагах и спрятался за дерево. Он стоял, заткнув уши, а уйти не решался… Через минуту-другую он подошел ближе. Озорники подняли его на смех. Они кричали:
– Эй ты, трусишка! Что, испугался? Иди сюда, посмотри, как она околевает!
Он подошел, не желая, чтобы его сочли мокрой курицей. К тому же ему хотелось посмотреть. Животное с наполовину вырванным окровавленным глазом лежало на боку. Задняя часть тела, уже парализованная, была неподвижна, а бок еще вздымался от дыхания. Кошка пыталась приподнять голову и отчаянно хрипела. Она мучилась, а смерть не приходила. Мальчишки корчились от смеха. Марк смотрел молча, словно оцепенев. Вдруг он схватил камень и начал исступленно колотить животное по голове. Хриплый вой пронзил его уши. Но он колотил, колотил все сильнее, как бешеный. Все было кончено, а он еще колотил…
Мальчишки растерянно смотрели на него. Один попробовал пошутить, но Марк, еще сжимая камень в окровавленных пальцах, злобно уставился на него из-под нахмуренных бровей. Он был бледен как смерть, и губы у него дрожали. Мальчики обратились в бегство. Издали до Марка донеслись их смех и пение. Стиснув зубы, он пошел домой. Дома ничего не рассказал. Но ночью, в постели, вдруг вскрикнул. Аннета обняла его. Все его хрупкое тело дрожало…
– Тебе страшный сон приснился? Ну, ну, тише, родной, не бойся!..
А он думал:
«Я ее убил. Теперь я знаю, что такое смерть».
Какое-то жуткое чувство гордости тем, что он теперь знает, видел, что он своими руками отнял жизнь, и еще другое чувство, которого Марк не понимал, – смесь ужаса и влечения, то необъяснимое, что связывает убийцу с его жертвой, пальцы, липкие от крови, – с размозженной головой… Чья это кровь?.. Несчастная кошка перестала дышать. А он, ее убийца, еще переживал ее предсмертные муки…
К счастью, в этом возрасте ум не бывает долго одержим одной и той же мыслью. Мысль, мучившая Марка, стала бы опасна, если бы он сосредоточился на ней. Но другие образы пронеслись через мозг и проветрили его. Все же та мысль оставалась где-то в глубине и время от времени напоминала о себе мрачными вспышками, поднимавшимися в сознании, как тяжелые пузырьки воздуха поднимаются на поверхность ручья с илистого дна. Под мягкой коркой души скрыто твердое ядро: мысль о смерти, о силе, которая уничтожает… «Меня убивают, и я тоже могу убить… Но я не хочу быть убитым…»
Эта гордость, это темное тщеславие укрепляли его, как стальная оковка… Откуда взялась эта сталь в его характере, как не от матери, которую он тем не менее презирал и за несдержанность, и за то, что ее любовью можно было играть? Марк знал, что от нее! Даже в те времена, когда он больше любил Сильвию, потому что она его баловала, он чутьем угадывал, что Аннета выше ее, и, быть может, пытался подражать матери. Но он считал нужным обороняться от захватнических стремлений этой женщины, которая слишком его любит и грозит заполнить собой всю его жизнь. И Марк по-прежнему был настроен против матери и держал ее на расстоянии. В ней он тоже видел врага.
Сильвия исчезла с их горизонта. Озлобление первых месяцев прошло, и она испытывала уже легкие угрызения совести при мысли о сестре, которой, должно быть, трудно теперь живется. Она ожидала, что Аннета обратится к ней за помощью; она не отказала бы ей, но сама предлагать не хотела. Аннета скорее дала бы себя разрезать на куски, чем стала бы просить о чем-нибудь Сильвию. Сестры упорствовали. Встречаясь, они спешили пройти мимо. Но, увидев как-то раз на улице маленькую Одетту с одной из мастериц, Аннета не могла сдержать порыв нежности: она взяла девочку на руки и крепко расцеловала. Сильвия тоже, встретив Марка, когда он шел домой из школы (он сделал вид, что не замечает ее), остановила его и сказала:
– Ты что это, не узнаешь меня?
И, верите ли, этот звереныш сделал каменное лицо и оказал два слова:
– Здравствуй, тетя!
После разрыва матери с Сильвией он самостоятельно сделал некоторые выводы. И, справедливо или нет, счел нужным принять сторону матери…
«My country, right or wrong».[44]
У Сильвии от гнева даже дух захватило. Она спросила:
– Ну как у вас, все благополучно?
Марк ответил сухо:
– Да, все в порядке.
Сильвия смотрела, как он уходил, надутый и красный от напряжения. Он был чистенько и прилично одет. Сопляк! «Все в порядке»… Она готова была дать ему затрещину!
То, что Аннета сумела без ее помощи выпутаться из нужды, только усилило досаду Сильвии. Но она не упускала случая узнать что-нибудь о сестре и не отказалась от желания ею командовать. Если не на деле, то хоть мысленно! Ей было известно, какую строгую жизнь ведет Аннета, и она не понимала, зачем та обрекла себя на воздержание. Сильвия достаточно хорошо знала сестру и была уверена, что женщина ее склада не создана для душевного самоограничения и жизни без радостей. Как можно до такой степени насиловать свою природу? Кто принуждает ее к вдовьей жизни? Не нашлось мужа, так ведь немало найдется друзей, которые рады были бы скрасить ей жизнь. Если бы Аннета пошла на это, Сильвия, быть может, меньше уважала бы ее, но сестра стала бы ей ближе.
Не одна Сильвия удивлялась. Аннета и сама не больше Сильвии понимала, что побуждает ее вести монашескую жизнь, откуда этот дикий страх, заставлявший ее избегать не только всякой возможности, но и самой мысли о тех естественных человеческих радостях, которых ей не может запретить никакая религия, никакие законы общественной морали. (В церковную мораль она не верила. И разве она не была сама себе госпожа?).
«Чего я боюсь?»
«Себя самой…»
Инстинкт не обманывал Аннету. Для женщины, обуреваемой страстями, желаниями, слепой чувственностью, не существует беспечных наслаждений, игры без последствий: малейший толчок может отдать ее в жертву силам, с которыми она уже не сможет совладать. Аннета помнила, какое нравственное потрясение вызвали в ней когда-то ее короткие столкновения с любовью. А сейчас ей грозила еще большая опасность! Сейчас она не устояла бы. Стоило ей дать себе волю, и страсть захватила бы ее всю, не оставив места вере, которая ей так была нужна… Какая вера? Вера в себя. Не гордость, нет, а вера в то непостижимое, то божественное, что заложено в душу и что она хотела неоскверненным передать сыну. Аннета понимала, что такая женщина, как она, если для нее исключена жизнь брачная с ее строгой упорядоченностью, должна выбирать одно из двух: либо полное нравственное самообуздание, либо полную покорность своим чувственным инстинктам. Все или ничего… Ну, тогда ничего!
Однако, вопреки этой гордой решимости, вот уже несколько месяцев на Аннету находили приступы злой, хватающей за горло тоски, когда она говорила себе:
«Даром пропадает жизнь!»
Опять на ее горизонте появился Марсель Франк.
Случай столкнул его с Аннетой. Он о ней давно уже не думал, но и не забыл ее. За это время у него было немало любовных похождений. Они не оставили глубокого следа в его податливом сердце, – только мелкие морщинки вокруг лукавых глаз, словно следы коготков, да некоторую усталость и благодушное презрение к этим легким победам и к самому победителю. Как только он снова увидел Аннету, он испытал то знакомое ему по прошлым встречам впечатление душевной свежести и твердости, которое странным образом привлекало к ней этого пресыщенного скептика. Он внимательно изучал ее лицо: да, видимо, и для нее тоже эти годы не прошли даром! В глубине ее глаз мерцало что-то затаенное, след душевных потрясений. Но она казалась теперь спокойнее и увереннее в себе. И Франку снова стало жаль, что такая славная и здоровая духом подруга уже два раза ускользнула от него. Впрочем, еще не поздно! Никогда, казалось, они с Аннетой не были так близки к тому, чтобы найти общий язык.
Ни о чем ее не расспрашивая, Марсель сумел узнать все о ее занятиях и материальном положении. Скоро он предложил ей довольно хорошо оплачиваемую работу: нужно было составить картотеку для каталога одной частной библиотеки, которую ему было поручено привести в порядок. Таким образом, у Марселя появился естественный предлог для того, чтобы проводить с Аннетой несколько часов в неделю. Они умудрялись и работать и беседовать одновременно. Между ними быстро установилась прежняя дружеская близость.
Марсель не спрашивал Аннету, как она жила все эти годы. Он рассказывал о себе, и это был лучший способ вызвать ее на откровенность, узнать ее мысли. Неистощимой темой разговора были его любовные похождения. Воспоминания о них тешили Марселя, и он охотно делился ими с Аннетой, а она слушала, забавлялась, иной раз слегка журила его. Марсель первый готов был посмеяться над собой, как смеялся над всем на свете. Смеялась и Аннета, слушая его нескромные признания, – в этом, как и во всем, что не касалось ее самой, проявлялось ее свободомыслие. А Марсель понимал ее иначе. Ему нравились ее веселый, живой ум и ее снисходительность. Он не находил в ней и следа прежней чопорности в вопросах морали, нетерпимости молодой девушки, кругозор которой ограничен ее добродетелью. В то время как они с Аннетой состязались в иронических суждениях, он думал: «Как чудесно было бы привязать к себе навсегда этого умного друга, делить с ней все, что еще предстоит в жизни!.. В какой форме? Да в какой ей будет угодно! Любовница, жена – пусть решает сама!» Марсель был человек без предрассудков. Он не придавал значения тому, что Аннета родила «незаконного» ребенка. И так же мало интересовало его, были ли у нее и после этого какие-нибудь романы. Он не стал бы ей докучать требовательностью и слежкой. Ее интимная жизнь не возбуждала в нем любопытства – у каждого могут быть свои тайны, каждый имеет право на известную свободу! Ему нужно было от Аннеты только одно: чтобы в их совместной жизни она была всегда весела и рассудительна, была ему добрым товарищем, делила его интересы и удовольствия (а под удовольствиями он разумел все: умственную жизнь; любовь и все остальное).
Марсель так много об этом думал, что, наконец, высказал Аннете свои мысли. Это было однажды вечером в библиотеке, когда они заканчивали работу и заходящее солнце сквозь деревья старого сада золотило коричневые переплеты книг. Аннета очень удивилась. Как, он опять о том же? Разве с этим еще не кончено?
– Друг мой, как это мило с вашей стороны! – сказала она. – Но не надо больше об этом думать.
– Нет, надо! – возразил Марсель. – А почему, собственно, не думать?
«А в самом деле, почему? – подумала Аннета. – Мне так приятно болтать с ним… Нет, нет это невозможно! Об этом не может быть и речи…»
Марсель сидит прямо против нее, по другую сторону стола, и его белокурая бородка освещена солнцем. Потянувшись через стол, он берет руки Аннеты в свои и говорит:
– Ну, подумайте пять минут, хорошо? Я больше ничего вам не скажу…
Мы друг друга знаем… сколько лет уже? Двенадцать? Или пятнадцать? Значит, мне не нужно ничего объяснять. Все, что я мог бы сказать, вам и так понятно.
Аннета не пытается отнять руки, она улыбается и смотрит на Марселя.
Ясный взгляд ее устремлен на него, но Марселю не удается перехватить этот взгляд, потому что он уже где-то далеко. Аннета смотрит теперь внутрь себя. Она размышляет.
«Почему об этом нечего и думать?.. Обо всем следует думать! Почему это невозможно? Он мне не противен… Он красив, обаятелен, он довольно добрый, умный и приятный человек… Как мне легко жилось бы!.. Но ведь я не смогу жить, как он, жить с ним… Он людям нравится, и ему все на свете нравится, но он ничего не уважает: ни мужчин, ни женщин, ни любовь, ни Аннету…» (Она думала сейчас о себе, как о ком-то постороннем.) «Конечно, он не скупится на тонкие знаки внимания и светской почтительности, и, может быть, это как раз и доказывает его расположение ко мне… Но что этот милый скептик принимает всерьез? Он совсем не верит в человека и упивается своим неверием. Он ведет счет человеческим слабостям со снисходительным любопытством соглядатая. Я думаю, он был бы разочарован, если бы в один прекрасный день убедился, что человека есть за что уважать… Славный малый! Да, жизнь с ним была бы легкой, такой легкой, что потеряла бы для меня смысл…»
Дальше ей уже не хватает слов для выражения мыслей. Но мысли текут, хотя и не укладываются в слова, и решение крепнет.
Марсель выпустил ее руки. Он чувствует, что проиграл. Встав, он отходит к окну и, прислонясь к раме, с философским спокойствием закуривает папиросу. Он стоит за спиной Аннеты и наблюдает за ней. А она сидит неподвижно, не снимая со стола вытянутых рук, как будто Марсель все еще перед ней. Марсель видит ее красивые золотистые волосы, круглые плечи…
Все потеряно… И для кого же, для чего она бережет себя? Для какой-нибудь новой глупости, вроде истории с Бриссо?.. Нет, он знает, что сердце Аннеты не занято… Так в чем же дело? Ведь не каменная она! Ведь есть же у нее потребность любить и быть любимой!
Но у Аннеты сильнее всего потребность верить… Верить в то, что делаешь, к чему стремишься, чего ищешь или о чем мечтаешь. Несмотря на все разочарования, верить в себя и в жизнь!.. А Марсель убивает уважение ко всему. Аннете легче было бы утратить уважение людей, чем самой потерять веру в жизнь. Ведь только в ней она черпает силы. А без действенной силы Аннета ничто. Пассивное счастье для нее смерть. Самое существенное различие между людьми заключается в том, что одни в жизни активны, другие пассивны. А из всех видов пассивности самой страшной в глазах Аннеты была пассивность ума, который, подобно уму Марселя Франка, блаженно успокоился в неверии и, не тревожа себя больше сомнениями, с наслаждением отдается безучастию, ведущему в Ничто… «Да, это не самоубийство!.. – думает Аннета. – Нет, я не согласна… Что меня ждет впереди? Быть может, я не узнаю ни счастья, ни полного удовлетворения. Быть может, жизнь моя будет неудачна. Но, удачна она или нет, в ней есть порыв, стремление к цели!.. К неведомой? Обманчивой, быть может? Ну что же! Стремление ведь не иллюзия! И пусть я упаду на пути – только бы упасть на своем пути!..»
Аннета вдруг заметила, что оба они уже давно молчат и что Франка нет на месте. Она обернулась и, увидев его, с улыбкой встала.
– Простите меня. Марсель, милый! И пусть все останется, как есть!
Быть друзьями – это так хорошо!
– А по-другому не лучше? Она покачала головой: нет!
– Та-а-к… – протянул Марсель. – Вот я и в третий раз провалился на экзамене!
Аннета расхохоталась и, подойдя к нему, сказала лукаво:
– Хотите получить то, в чем я вам отказала на втором экзамене?
Обхватив руками шею Марселя, она целует его… Он нежен, этот поцелуй… Но ошибиться невозможно, он только дружеский…
И Марсель не обманывает себя. Он говорит:
– Ну что же, есть еще надежда, что лет через двадцать я получу то, в чем мне было отказано на третьем.
– Нет, – со смехом возразила Аннета. – Есть предельный возраст! Женитесь, мой милый! Вам стоит лишь выбрать: все женщины этого ждут.
– Только не вы!
– Я останусь старым холостяком.
– Вот увидите, судьба вас накажет, и вы выйдете замуж, когда вам стукнет пятьдесят.
– «Брат, надо умирать»… А до тех пор…
– До тех пор будете жить монахиней?..
– А знаете, в такой жизни есть своя прелесть…
Слова Аннеты о прелестях ее монашеской жизни были чистейшим фанфаронством. Вовсе не так уж хороша была эта жизнь, и Аннете часто бывало в ней тесно. Монахине такого сорта мало управлять одним монастырем и поклоняться одному богу. Монастырь Аннеты был ограничен стенами квартирки на шестом этаже, единственным богом ее был ребенок. Это было так мало и в то же время так безмерно много! Аннету это не удовлетворяло, но она пополняла нехватку мечтами. Этого добра у нее было достаточно. Повседневная жизнь ее казалась пуританской и бедной, но она вознаграждала себя в жизни воображаемой. Тут, в тиши, ничем не нарушаемое, длилось вечное Очарование.
Но как проникнуть вслед за ним в тайники души человеческой? Мечта ведь соткана не из слов; а чтобы другие тебя поняли, чтобы самому понять себя, нужно пользоваться словами, этой тяжелой и клейкой массой, которая сразу высыхает на пальцах!.. Аннета тоже, чтобы понять то, что происходило в ней, бывала иногда вынуждена тихонько пересказывать себе словами свои грезы. Такого рода пересказы неточны, их даже переделкой назвать нельзя: они подменяют мечту, но никак не отображают ее. Мозг, неспособный настигнуть душу в ее взлете, сочиняет сказки, и сказки его занимают, однако они дают обманчивое представление об этой великой феерии или внутренней драме…
Необозримое водное пространство, затопленная до краев долина, безбрежные реки огня, воды, облаков. Здесь еще смешаны все стихии, и тысячи течений перепутаны, как волосы, но единая сила свивает и развивает их длинные темные пряди, усеянные бликами света. Такова неуемная сила души человеческой, и безмолвный пастух. Желание, властитель миров, гонит стадо ее грез на туманные пастбища Надежды. А непреодолимая сила тяготения увлекает их вниз по скату, то крутому, то предательски незаметному, и жадная бездна поглощает их.
Аннета ощущает в себе течение очарованной реки, наматывает и разматывает сплетения ее извилистых струй, отдается этому течению, играет с коварной силой, которая ее уносит… Когда же разум, внезапно пробудившись, пытается направлять эту игру, то Аннета, оторванная от своей грезы, уже ищет другую, чтобы в нее уйти. И вот она мудро создает ее из запечатлевшихся в памяти мгновений своей жизни, из образов прошлого, из романа, уже пережитого, или того, который, быть может, еще суждено пережить… И Аннета как будто верит, что великая Мечта продолжается. Но в то же время знает, что она улетела. Это ее не волнует. Как евангельский жених, Мечта вернется в час, когда ее не ждут.
Сколько есть женских душ, которые, подобно душе Аннеты, проявляют свои скрытые силы и устремления лишь в этой внутренней жизни грез! Тот, кто сумеет читать в их глубине, откроет там темные страсти, восторги, видения бездны. А между тем в мирном течении будней эти женщины – добродетельные мещанки, занятые своими делами, холодные, рассудительные, владеющие собой и даже в силу внутренней реакции (иногда слишком резкой, как у Аннеты), щеголяющие перед своими учениками или детьми холодной рассудочностью и склонностью к нравоучениям.
Но сын Аннеты не даст себя провести. Нет, этого мальчика ей не обмануть! У него зоркие глаза. Он умеет читать то, что кроется под словами.
И он тоже любит мечтать. Каждый день бывают часы, когда он чувствует себя королем: он один в квартире, наедине со своими мечтами. Аннета, – как всегда, неосторожная, – легкомысленно оставляет в распоряжении ребенка кучу сохранившихся у нее книг из библиотеки деда и ее собственной. Тут есть все, что хочешь. Вот уже несколько лет, как у Аннеты нет времени совершать набеги на книжные полки. Этим занимается ее маленький сын.
Каждый день по возвращении из лицея, когда матери нет дома, он отправляется на охоту. Марк читает беспорядочно, что попадается под руку. Он рано научился читать быстро, очень быстро и галопом мчится по страницам в погоне за дичью. Это чтение очень мешает его школьным занятиям, и он считается плохим учеником, рассеянным, – он не знает уроков и небрежно относится к своим обязанностям. Учитель был бы очень удивлен, если бы юный браконьер рассказал ему, что глаза его добыли на охоте в заповедных лесах. Ему попадаются на полках и «классики», но здесь у них совсем иной аромат, чем в школе. Все, что Марк таким образом собирает на свободе в новом для него мире, имеет вкус чудесного запретного плода. Тут нет пока ничего, что могло бы загрязнить его воображение или даже грубо просветить его насчет некоторых вещей. В опасных местах глаза мальчика загораются, но бегут дальше, не замечая в западне приманки, тревожащей плотские инстинкты. Он беззаботно счастлив, горячее дыхание жизни обдает его лицо, и в этом лесу книг ноздри его чуют увлекательную опасность, извечную борьбу: любовь…
Любовь… Но что такое любовь для десятилетнего ребенка? Все то счастье, которого еще нет, но которое будет, и он его возьмет… Какое же оно будет? Из обрывков того, что он видел и читал, мальчик пытается создать его в своем воображении. Он не видит ничего – и видит все. Он хочет все. Все иметь. Все любить. (Быть любимым – вот в чем для него истинный смысл любви: «Я люблю себя. И меня должны любить… Но кто?..»).
То, что он хранит в памяти, ничуть не помогает ему. Все это слишком близко и потому неясно видно. В его возрасте прошлого еще не существует или оно так незначительно! Для него существует лишь настоящее – тема с тысячью вариаций…
Настоящее? Мальчик поднимает глаза и видит мать. За круглым столом, при жарком свете керосиновой лампы они сидят вдвоем. Вечером после обеда Марк учит (предполагается, что учит) уроки на завтра. Аннета чинит платье. Ни он, ни она не думают о том, что делают. Они отдаются привычной работе воображения, всегда готового им служить. Мечты текут, и Аннету уносит течением. А мальчик глядит на замечтавшуюся мать… Наблюдать за ней интересно, гораздо интереснее, чем учить уроки!..
Казалось, Марк не видит того, что происходит вокруг все эти годы, и не должен понимать переживания матери. А между тем от него ничто не ускользало! Любовь Жюльена к Аннете, любовь ее к Жюльену – все это он смутно угадывал. И, бессознательно ревнуя мать, радовался неудачному концу ее романа, как маленький каннибал, пляшущий вокруг столба пыток.
Мать осталась за ним. Это его собственность! Значит, он дорожил ею? Да, начал дорожить с тех пор, как другой хотел ее отнять у него. Он всматривался в нее – в ее глаза, губы, руки. Он упивался каждой черточкой со свойственной детям способностью находить в какой-нибудь детали целый мир… И не всегда они ошибаются… Тень от ресниц, изгиб рта были для него таинственными необозримыми ландшафтами, зачаровавшими душу. Взгляд его, как пчелка, порхал над полуоткрытым ртом Аннеты, влетал в эту алую дверь, вылетал обратно… Увлеченный исследованием, Марк забывал о той, кого изучал… На него находило блаженное оцепенение… Очнувшись от него, он вспоминал (брр!) о завтрашних уроках, о каком-нибудь нелюбимом товарище, о плохой отметке, которую скрыл от матери… А там опять его зачаровывал свет лампы в полумраке, тишина их комнаты среди гудевшего Парижа, ощущение, словно он на островке или плывет в лодке по морю в сладком ожидании берегов и того, что он там найдет, что увезет в своей лодке. В эту лодку, нагруженную сокровищами его надежд, всем тем, что он отвоюет у жизни, маленький викинг сажал и свою мать с ее изогнутыми бровями и красивыми пушистыми волосами… Как она вдруг становилась ему мила! Пылкость влюбленного соединялась в нем с божественной детской невинностью… По ночам он не спал, прислушиваясь к дыханию Аннеты… Эта таинственная жизнь волновала, захватывала его…
Так грезят они оба. Но Аннета уже в открытом море и привыкла к долгим плаваниям, а Марк только что отчалил, и все для него ново. И потому, что все для него ново, он вглядывается пристальнее и часто видит дальше матери. У него бывают моменты удивительной серьезности. Правда, они недолги. Как у животных, его напряженно-внимательный взгляд вдруг начинает блуждать: он уже не видит никого! Но в те минуты, когда он сосредоточивает всю непочатую силу внимания и любви на матери, своей единственной подруге, замкнутой вместе с ним в этой знойной тишине. Он весь пропитывается ароматом ее души, он угадывает, не понимая, малейший ее трепет, и бывает минута озарения, когда он касается ее тайн.
Он скоро потеряет ключ к сердцу Аннеты. Пропадет интерес, а с ним и способность видеть. В душе ребенка борются свет и тень: свет – изнутри, тень – извне. Когда тело развивается, тень растет вместе с ним и заслоняет свет. Человек тянется вверх – и отворачивается от солнца. Он более всего кажется ребенком, когда в нем меньше всего детского. Когда он вырастает, его внутреннее зрение становится ограниченным. Сейчас Марк, нимало того не подозревая, еще обладал волшебной способностью ясновидения.
Никогда мать не была так близка ему, как в эту пору жизни. И должно было пройти много лет, прежде чем он снова ощутил такую же близость к ней.
Но сейчас влечение к матери победило в нем недоверие. Он не противился больше порывам нежности, заставлявшим его вдруг бросаться к ней на шею, приниматься лицом к ее груди. Аннета с восторгом убеждалась, что сын любит ее. А она уже потеряла было надежду на это…
Прошло несколько месяцев, упоительных, как юная и счастливая любовь.
Медовый месяц близости между матерью и сыном. Любовь эта, плотская, как всякая любовь, была безгрешной и божественно чистой. Живая роза…
Оно проходит, оно миновало, это неповторимо прекрасное время… Миновали годы тесной близости, замкнутой жизни вдвоем, строгой внутренней дисциплины. Щедрые годы… Аннета – в расцвете сил, безмятежная, непокоренная. Ребенок – во всем блеске и прелести своего детского мирка.
Но достаточно легкого колебания воздуха, чтобы нарушить гармонию душ.
Плотно ли заперты двери?..
Как-то воскресным утром Аннета была дома одна – Марк ушел с товарищем в Люксембургский сад играть в мяч. Аннета ничего не делала: она была рада, что в свободный день можно посидеть в кресле молча, не двигаясь.
Мысли ее перескакивали с одного на другое, и она покорно и устало отдавалась их течению. Постучали в дверь. Ей не хотелось открывать. Нарушить этот час покоя?.. Она не двинулась с места. Постучали еще раз, потом стали настойчиво звонить. Аннета неохотно поднялась, отперла дверь…
Сильвия! Они не виделись уже много месяцев… Первым чувством Аннеты была радость, и на ее сердечное приветствие Сильвия ответила тем же. Но затем они вспомнили старые обиды, вспомнили о своих натянутых отношениях, и обе смутились. Пошли вежливые вопросы о здоровье. Сестры по-прежнему говорили друг другу «ты», и тон разговора был такой же, как прежде, но не было прежней сердечности. Аннета думала: «Зачем она пришла? Что ей нужно?» А Сильвия не торопилась объяснить причину своего посещения. Болтая о том о сем, она, казалось, была занята какой-то тайной мыслью, которую не хотела высказать сразу. Но в конце концов все выяснилось.
Сильвия неожиданно сказала:
– Аннета, давай кончим это! Обе мы виноваты.
Но Аннета была горда и не признавала за собой вины. Уверенная – слишком уверенная – в своей правоте и не склонная забывать несправедливость, она сказала:
– Нет, я тебя ничем не обидела.
Сильвии не понравилось, что, хотя она сделала первый шаг, Аннета не идет ей навстречу. Она сказала с раздражением:
– Когда человек виноват, надо по крайней мере иметь мужество в этом сознаться.
– Виновата не я, а ты, – упрямо возразила Аннета.
Тут Сильвия окончательно рассердилась и в сердцах выложила все свои старые претензии. Аннета отвечала ей заносчиво. Они уже готовы были высказать друг другу самые жестокие истины. Сильвия, не отличавшаяся терпением, поднялась, собираясь уйти, но снова села и сказала:
– Деревянная башка! Никак не заставишь ее сознаться, что она не права!
– С какой стати я буду говорить не правду! – возразила неумолимая Аннета.
– Могла бы согласиться хоть из вежливости, чтобы не я одна оказалась во всем виновата!
Обе расхохотались.
Теперь они смотрели друг на друга уже весело и примиренно. Сильвия скорчила гримасу, Аннета ей подмигнула. Но обе еще не сложили оружия.
– Чертовка! – сказала Сильвия.
– Я ни в чем не виновата, – повторила Аннета. – Это ты…
– Ладно, не будем начинать все сначала!.. Слушай, я тебе скажу откровенно: права я или нет, я не пришла бы сюда по собственному почину. Я тоже не из забывчивых!..
И опять, полусмеясь, полусерьезно, со смесью злости и шутливости, она начала ревниво уверять, что Аннета хотела вскружить голову ее мужу. Аннета только плечами пожала.
– Словом, можешь мне поверить, я не пришла бы к тебе по своей воле! – заключила Сильвия.
Аннета воспросительно взглянула на нее. Сильвия пояснила:
– Это Одетта меня заставила.
– Одетта!
– Да. Она спрашивает, почему тетя Аннета больше не приходит к нам.
– Как! Неужели она меня не забыла? – удивилась Аннета. – Кто же ей обо мне напомнил?
– Не знаю… Она видела у меня твою фотографию. Кроме того, ее, видимо, очень взволновала встреча с тобой на улице. Или, может быть, она была у тебя дома? Ах ты интриганка! На вид недотрога, сухарь, а как умеет покорять сердца!
(Сильвия шутила не совсем искренне.).
Аннета вспомнила нежное тельце ребенка, которого она взяла на руки при случайной встрече, влажный ротик, прильнувший к ее щеке. Сильвия продолжала:
– Пришлось сказать, что мы с тобой в ссоре. Она спросила из-за чего.
Я ей ответила: «Не приставай!» Но сегодня утром, когда я подошла к ее кроватке и хотела ее поцеловать, она вдруг говорит: «Мама, я не хочу, чтобы ты была в ссоре с тетей Аннетой». Я на нее прикрикнула: «Оставь меня в покое!» Вижу, девочка расстроена. Ну, я ее обняла и спрашиваю: «И что это ты выдумала? Разве тебе так понравилась эта тетя? На что она тебе? Ну хорошо, раз тебе так хочется, мы с нею помиримся». Она захлопала в ладоши: «А когда тетя Аннета к нам придет?» – «Когда ей вздумается». – «Нет, ты сейчас пойди к ней и позови ее…» И я пошла… Эта маленькая негодница делает со мной все, что хочет!.. Так ты приходи! Мы тебя ждем сегодня к обеду!
Аннета сидела, потупив глаза и не говоря ни «да», ни «нет». Сильвия возмутилась:
– Надеюсь, ты не заставишь себя упрашивать?
– Нет, – сказала Аннета, не пряча больше от сестры сияющих глаз, в которых стояли слезы.
Они крепко поцеловались. В приливе нежности, смешанной с досадой, Сильвия куснула Аннету за ухо. Аннета ахнула.
– Ах ты! Еще и кусаешься? А меня же называет сумасшедшей! Ты что, взбесилась?
– Да, да! Как же мне не беситься, когда ты отбила у меня и мужа и дочь!
Аннета от души расхохоталась.
– Мужа можешь оставить себе! За ним я не гонюсь.
– Я тоже. Но он мой, и я запрещаю его трогать!
– А ты повесь на него дощечку с надписью!
– Нет, я на тебя повешу дощечку с надписью! Урод! Что в тебе такого?
За что тебя все любят?
– Не выдумывай!
– Да, да, все! И Одетта, и этот простофиля Леопольд, и другие… Все решительно… И я тоже!.. Я тебя терпеть не могу. Хочу отделаться от тебя, а не удается! Никакими силами! Ты держишь крепко!
Они взялись за руки и засмеялись, глядя друг другу в глаза уже с сестринской лаской.
– Ах ты, моя старушка!
– Да, это ты верно сказала! Они действительно постарели. И обе это заметили. Сильвия по секрету показала сестре фальшивый зуб, который она вставила, скрыв это от всех. У Аннеты на висках появилась седина, но она ее не прятала. Сильвия обозвала ее за это кокеткой.
Они опять были близки друг другу, как прежде… И подумать только, что, если бы не девочка, они никогда бы не увиделись больше!..
Вечером Аннета с Марком пришли к обеду. Одетта спряталась, ее не могли найти. Аннета отправилась на поиски и отыскала ее за портьерой. Она нагнулась, чтобы поднять девочку, присела на корточки и протянула руки, ласково, уговаривая ее. Одетта отвернулась, упорно не поднимала глаз.
Потом в неожиданном порыве бросилась к ней на шею. За столом, где она имела счастье сидеть рядом со своей тетей, она от волнения не могла вымолвить ни слова и оживилась только к концу обеда, когда подали сладкое.
Взрослые пили за восстановленную дружбу, потом Леопольд в шутку предложил тост за будущий брак Марка и Одетты.
Марк обиделся – он метил выше, а Одетта приняла это всерьез. После обеда дети затеяли игру, но не поладили между собой. Марк обращался с девочкой пренебрежительно, и она была обижена. Скоро родители, занятые разговором, услышали шлепки и плач. Дерущихся разняли. Оба еще долго дулись. Одетта была взбудоражена впечатлениями дня. Пришло время укладывать ее, но она капризничала и не хотела идти спать. Аннета сказала, что отнесет ее в постельку, и девочка согласилась. Аннета раздела ее, уложила, целуя пухленькие ножки. Одетта была в восторге. Аннета сидела подле нее, пока она не уснула (этого не пришлось долго ждать), а когда вернулась в столовую и увидела Марка на коленях у Сильвии, шутя сказала сестре:
– Давай меняться! Хочешь?
– Идет! – ответила Сильвия.
Но в душе ни та, ни другая не хотели меняться. Между тем Марк, пожалуй, больше подошел бы Сильвии, а девочка – Аннете. Но свой ребенок всегда останется своим.
Зато детям идея обмена гораздо больше пришлась по вкусу. Услышав этот шутливый разговор, они стали приставать к родителям. И, чтобы доставить им удовольствие, те согласились. Каждую субботу вечером между матерями происходила мена: ночь субботы и весь воскресный день Одетта проводила у Аннеты, а Марк – у Сильвии. В воскресенье вечером детей возвращали по принадлежности. В этот период междуцарствия их безбожно баловали. И, разумеется, они возвращались домой неохотно, капризничали и всю свою нежность сберегали для той, которая только в праздничные дни была и матерью.
Одетта умиляла Аннету своими детскими ласками, маленькими тайнами, которые она ей поверяла, неутомимой болтовней. Всего этого Аннета была лишена. Марк, унаследовав пылкий темперамент матери, умел его сдерживать лучше, чем она. Он не любил откровенничать, в особенности с родными, потому что они могли злоупотребить его доверием. С чужими это не так опасно, они многое пропускают мимо ушей… А Одетта была, как Сильвия, экспансивна, ласкова, и притом сердечко у нее было любящее. Она выражала вслух то, что Аннете хотелось услышать. Заметив, как это ей приятно, маленькая плутовка стала удваивать дозу нежностей. Она будила в душе Аннеты отголоски ее собственных переживаний в детстве. Так по крайней мере казалось Аннете, и отчасти за это она любила девочку. Слушая ее, она вспоминала свои детские годы, которые в жарком свете ее нынешних мыслей представлялись ей совсем иными.
Как радостны были эти воскресные утра! Малышка лежала на широкой кровати (для нее было праздником спать вместе с теткой, удобно примостившись в ее объятиях, а та безропотно терпела пинки ее ножек и боялась дышать, чтобы не разбудить девочку), наблюдала за одевавшейся Аннетой и чирикала, как воробышек. Оставшись полной хозяйкой в кровати, она вытягивалась поперек, чтобы закрепить за собой эту собственность, и за спиной Аннеты проказничала вовсю. Аннета, причесываясь перед зеркалом, только посмеивалась, когда видела в нем болтавшиеся в воздухе голые ножки и взлохмаченную черную головку на подушке. Шалости не мешали Одетте следить за каждым движением тетки, и она пускалась в забавные рассуждения насчет ее туалета. В этой болтовне проскальзывали иной раз совсем неожиданные серьезные замечания, заставлявшие Аннету насторожиться:
– Что ты сказала? Ну-ка повтори! Но Одетта не помнила, что сказала, и придумывала что-нибудь другое, уже не такое интересное. По временам на нее находили бурные порывы нежности.
– Тетя Аннета! Тетя Аннета!
– Ну что?
– Я тебя так люблю, так люблю!..
Аннету смешила горячность, с какой Одетта об этом заявляла.
– Не может быть!
– Ну да! Я тебя люблю до безумия!
(Конечно, к искренности Одетты примешивалась и доля актерства – это было у нее в крови.).
– Вот как!.. А лучше было бы без всякого безумия.
– Тетя Аннета! Я хочу тебя поцеловать.
– Сейчас. Подожди.
– Нет, я хочу сию минуту! Иди сюда!
– Хорошо.
И Аннета спокойно продолжала расчесывать волосы.
Одетта с досады кувыркалась в постели, разбрасывая во все стороны простыни.
– Ах, какая бесчувственная женщина! Аннета с хохотом роняла гребень и подбегала к кровати:
– Обезьянка! Где ты это подцепила? Одетта бешено целовала ее.
– Будет, будет!.. Ты меня задушишь!.. Уф!.. Ну вот, совсем растрепала прическу!.. Этак я никогда не кончу одеваться!.. Оставь меня в покое, разбойница!
В голосе девочки уже слышался испуг, она готова была расплакаться.
– Тетя Аннета, ты ведь меня любишь? Я хочу, чтобы ты меня любила! Ну, пожалуйста, люби меня!
Аннета прижимала ее к себе.
– Ах! – восторженно говорила Одетта. – Я с радостью отдам за тебя жизнь!
(Фраза из бульварного романа, который при ней читали вслух в мастерской.).
Если Марк бывал свидетелем таких сцен, он презрительно поджимал губы и с видом превосходства, засунув руки в карманы и подняв плечи, уходил из комнаты. Он презирал женскую болтливость и сентиментальность. Как это можно выбалтывать все, что чувствуешь! Марк говорил своему товарищу:
– Какие все женщины глупые! В глубине души Марку было обидно, что его мать осыпает Одетту нежными ласками. Сам он от этих нежностей отмахивался, но ему не нравилось, что их расточают кому-то другому.
Разумеется, он мог отплатить матери тем же – и он это делал: чтобы наказать ее за неблагодарность, он был с Сильвией в десять раз ласковее, чем когда-либо с Аннетой. Однако, по правде говоря, как ни баловала его тетка, он был ею недоволен: она обращалась с ним, как с маленьким, а он этого не выносил. Каждое воскресенье Сильвия, желая доставить ему удовольствие, водила его в кондитерскую. К сладостям он, конечно, был неравнодушен, но ему не нравилось, что она думает, будто это для него так важно. Это было оскорбительно. И потом он очень хорошо понимал, что тетушка его ни в грош не ставит. Она ничуть его не стеснялась, и это давало Марку возможность удовлетворять свое любопытство, но самолюбие его страдало, так как он улавливал в этом оттенок пренебрежения. Да, ему было бы лестно, если бы Сильвия видела в нем настоящего взрослого мужчину, а не мальчишку. Наконец (в этом Марк неохотно себе сознавался), наблюдая Сильвию в интимной обстановке, он утратил всякие иллюзии. Беспечная женщина и не подозревала обо всем, что пробуждается в чистой и беспокойной душе десятилетнего мальчика, о созданном его воображением сказочном образе женщины, о том, как болезненны первые разочарования. Сильвия при Марке совсем не следила за своими жестами и словами, как будто он был домашней собачкой или кошкой. (А в сущности мы ведь не знаем, не оскорбляет ли часто наше поведение и домашних животных!..) Инстинктивно ища самозащиты от разочарования, которое вызвал в нем его разбитый кумир, Марк приходил к скороспелым выводам, проникнутым очень наивным цинизмом, выводам, о которых лучше не говорить. Он усиленно разыгрывал перед самим собой (о других он тогда не думал) пресыщенного мужчину. И в то же время с волнением и слепой жадностью невинного ребенка впивал загадочное и чувственное очарование женщины. Женщина возбуждала в нем и отвращение и влечение.
Влечение, смешанное с отвращением… Какому мужчине оно не знакомо? В эту пору жизни в Марке сильнее говорило отвращение. Но даже отвращение имело острый привкус, по сравнению с которым все другие переживания его сверстников казались пресными. Одетту он презирал и считал, что дружба с такой маленькой девочкой унижает его достоинство.
Да, Одетта была маленькая девочка, но, как ни странно, в маленькой девочке уже проявлялась женщина. Вопреки теориям известных педагогов, которые делят детство на резко разграниченные периоды, приписывая каждому периоду какую-нибудь характерную черту, уже в детстве, уже в раннем детстве проявляются все задатки человека, становится ясен его двойной облик – настоящий и будущий (не говоря уже о Прошлом, огромном и непроглядном, определяющем собой тот и другой). Но, чтобы различить этот облик, надо быть очень внимательным: в предутреннем сумраке детства он возникает только проблесками.
Эти проблески у Одетты бывали заметны чаще, чем у большинства детей.
Она была скороспелка. Очень здоровая физически девочка таила в себе чувственные инстинкты, не соответствовавшие ее возрасту. От кого она унаследовала их? От Аннеты или от Сильвии? Аннете казалось, что она узнавала в этой девочке себя, какой она была в ее годы. Но она ошибалась: она была далеко не такой скороспелкой. Наблюдая Одетту, она вспоминала свое детство и в простоте души приписывала этому возрасту страсти, пережитые ею в четырнадцать-пятнадцать лет.
Душа Одетты походила на птичник, полный шума трепещущих крыльев.
Здесь птицами проносились первые неуловимые вспышки любви, рождая свет и тени. Минуты безмятежного довольства сменялись нервной взвинченностью; девочке иногда без причины хотелось плакать, а иногда громко смеяться.
На смену приходили усталость, вялое безразличие ко всему. А там, смотришь, неизвестно почему, чье-нибудь слово или жест, истолкованные ею по-своему, снова развеселят ее, и она счастлива!.. Изнемогая от счастья, опьяненная им, как дрозд, наглотавшийся винограду, она болтала, болтала… И вдруг – бац!.. Одетта исчезла, никто не знал, куда она девалась, а потом ее находили спрятавшейся в углу чулана, где она упивалась своей, неведомо откуда налетевшей, радостью, которую ей самой трудно было понять. Словно стая птиц прилетали и улетали в ее душе, быстрее молнии сменяя одна другую…
Неизвестно, до какого момента дети вполне искренни в своих чувствах: эти чувства, существовавшие задолго до них, приходят к ним из неведомой дали прошлого, дети первые им удивляются и, словно стремясь проверить их, превращаются в актеров, изображающих эти переживания. Такая способность бессознательно раздваиваться – инстинктивное средство самозащиты, ибо она помогает им нести бремя, непосильное для их хрупких плеч.
На Одетту находили порывы влюбленности то в одного, то в другого, а иногда и вовсе ни в кого, и влюбленность эту она невольно выражала с некоторой театральностью, не всегда громогласно, иногда тихонько, в монологах, которые она произносила наедине, только для того, чтобы излить душу. Выражая свои чувства в словах и жестах, она как бы ослабляла их напор. Такие приливы нежности чаще всего бывали у нее к Аннете, или к Марку, или к обоим вместе, и часто, думая о Марке, она объяснялась в любви не ему, а Аннете, потому что Марк насмехался над ней. Марк ее презирал, и она его за это ненавидела. Она страдала от унижения и ревности и жаждала ему отомстить… Но как? Как сделать ему больно? Очень-очень больно? Чем его уязвить? Увы, коготки у нее были еще детские! Какая досада!.. Понимая, что она ничего не может ему сделать (пока!), Одетта притворялась равнодушной… Но очень обидно сознавать свое бессилие и трудно притворяться равнодушной, когда постоянно хочется то смеяться, то плакать! Такое самообуздание было не в характере Одетты, оно ее угнетало. Она впадала в апатию, пока властная детская резвость, потребность в веселье и движении не заставляли ее снова приниматься за игры.
Аннета наблюдала, угадывала (иногда дополняя воображением) эти приступы детского отчаяния и, вспоминая свои, жалела Одетту. Сколько она сама растратила сердечного жара, любя, желая, терзаясь, – и для кого, для чего? Зачем это было нужно? Какое несоответствие с той ограниченной целью, которую нам ставит природа! Как она расточительна, эта природа, и как наобум распределяет она способность любить! Одним дает слишком много, другим – слишком мало. Себя и Одетту Аннета причисляла к тем, кому дано слишком много, а сына своего – к обделенным. Тем лучше для него!
Бедный мальчик!..
Но мальчик был вовсе не такой уж бедный! Его духовная жизнь была не менее богата, чем у Одетты, в голове мысли бурлили так же неистово (только он их не высказывал), а чувства были не менее сильны, но сосредоточены на другом. Да, к тому, что занимало «этих женщин», он был глубоко равнодушен. Его волновали иные страсти. Более развитой умственно, чем Одетта, и гораздо меньше поглощенный жизнью чувств, просыпавшихся у него медленнее, чем у нее, этот мальчик, уже познавший прилив темных желаний, стремился, как настоящий мужчина, действовать и властвовать. Он мечтал о таких победах, по сравнению с которыми победа над женским сердцем (если бы в эту пору детства он мог думать о ней!) показалась бы ему жалкой. Мальчиков прошлых поколений увлекали солдаты, дикари, пираты, Наполеон, морские приключения. А Марк бредил автомобилями, аэропланами, радио. Идеи, занимавшие тогда мир, плясали вокруг него в головокружительном хороводе. Планету нашу сотрясала лихорадка движения; все мчалось, летело, рассекая воздух и воды, вертелось, кружилось. Чудеса неистового изобретательства преображали стихии. Не было больше границ человеческой мощи, а значит, не было преград и воле человека! Пространства и времени не существовало, они исчезли, вытесненные скоростью. Они, как и люди, больше не принимались в расчет. Одно имело значение: Воля, неограниченная Воля!
Марк имел очень слабое представление о зачатках современной науки. Он читал, ничего не понимая, научный журнал, который выписывала мать. Но он уже с рождения жил в атмосфере чудес науки. Аннета атмосферы этой не замечала, потому что она постигала науку путем схоластическим, она не вдыхала ее вместе с воздухом. Написанные мелом на доске цифры, геометрические фигуры, выводы – вот что была для нее наука. А Марку она представлялась сказочной силой. Именно потому, что разум его еще молчал и не связывал его, он отдавался восторгу воображения, такому же туманному и пламенному, как тот, что надувал паруса аргонавтов. Он мечтал о самых необычайных подвигах: прорыть туннель сквозь весь земной шар, подняться в воздух без аэроплана, соединить Марс с Землей, одним нажатием кнопки взорвать Германию или какоенибудь другое государство (ему было все равно какое). За таинственными словами «вольты», «амперы», «радий», «карбюратор», которые он употреблял с апломбом, но наобум, ему чудились сказки тысячи и одной ночи. Неужели же он с таких высот спустился бы на землю и унизился бы до мыслей о глупой девчонке?
Однако, хотя тело и мысль – близнецы, они никогда не шагают в ногу.
Всегда кто-нибудь из двух (не всегда один и тот же) отстает в росте, а другой спешит его опередить. Физически Марк был еще ребенком, и в то время, как ум его витал в облаках, какая-то ниточка держала его на привязи, тянула вниз, где так весело играть! И порой он, за неимением лучшего, снисходил до детских забав, а то и без всякого высокомерия всей душой отдавался играм с «глупой девчонкой».
Это были приятные передышки. Однако они никогда не длились долго.
Одетта и Марк были слишком разные дети, и разница между ними была не только в возрасте и в том, что Одетта была девочка, – нет, все дело было в разнице темпераментов. Одетта, некрасивая, походившая больше на отца (только глаза у нее были, как у Аннеты), круглолицая, толстощекая и курносенькая, росла крепким, здоровым ребенком, и пылкость ее характера ничуть не нарушала равновесия, – наоборот, как бы давала естественный выход избытку жизненных сил. Одетта не болела ни одной из легких болезней детского возраста. В организме Марка, напротив, тяжелая болезнь, перенесенная им на первом году жизни, оставила заметный след. Правда, позднее врожденное здоровье взяло верх, но часть детства была испорчена постоянной борьбой организма с болезнями, в которой он нередко оказывался побежденным. Марк очень часто простужался, и малейшая простуда вызывала бронхит и жар. Самолюбие мальчика страдало от этого, так как он инстинктивно уважал только гордых и сильных людей.
В конце 1911 года, то есть через год после примирения сестер, Марк, как это часто с ним бывало зимой, схватил простуду, осложнившуюся инфлюэнцей и потому встревожившую родных. Одетта пришла к нему. Ей это запрещали, боясь, как бы она не заразилась, но она ухитрилась пробраться к нему вечером, когда обе матери были чем-то заняты в соседней комнате.
Она очень жалела Марка, и Марку на этот раз изменила его обычная сдержанность. Он был в сильной тревоге.
– Одетта, что они говорят?
(Он думал, что болезнь его опасна и от него это скрывают.).
– Не знаю. Ничего не говорят.
– А доктор?
– Доктор сказал, что это пустяки.
У Марка немного отлегло от сердца, но он все еще не верил.
– А ты правду говоришь? Нет, не верю! От меня скрывают… Я очень хорошо знаю, что у меня…
– Что? Марк молчал.
– Марк, что у тебя?
Но он замкнулся в гордом и враждебном молчании. Одетта всполошилась.
Она сразу поверила, что он тяжело болен, и ее беспокойство передалось Марку. Со свойственной ей склонностью к преувеличениям и мелодраматизму Одетта всплеснула руками:
– Ах, Марк, пожалуйста, не будь так болен! Я не хочу, чтобы ты умер!
Марк не имел ни малейшего желания умирать. Он любил, чтобы его жалели, но так много жалости он не требовал. Услышав от Одетты то, чего он сам боялся, он оцепенел от страха. Он не хотел это показывать, но не выдержал:
– Ага, значит, ты от меня скрывала! Ты знаешь, что я очень болен?..
– Нет, нет, я ничего не знаю, я не хочу, я не хочу, чтобы ты был так болен!.. Ох, Марк, не умирай! Если ты умрешь, я умру вместе с тобой!
Она с плачем бросилась к нему на шею. Марк был сильно взволнован и тоже заплакал, сам не зная, кого он жалеет, себя или Одетту. На шум прибежали обе мамаши, разбранили их и увели Одетту. Но эта минута очень сблизила детей.
Впрочем, утром настроение у Марка уже изменилось. Тревога прошла, и он даже был зол на себя за то, что накануне оказался трусишкой (старшие, чтобы рассеять его страхи, посмеялись над ним). Он злился и на Одетту, которая своим дурацким волнением довела его до такого малодушия. И кроме того… он слышал ее смех, видел ее издали, пышущую здоровьем, и сердился на нее за это. Марк завидовал этому избытку здоровья и чувствовал себя униженным.
Долгое время после выздоровления его мучило то, что он выдал себя, осрамился перед двоюродной сестренкой. Еще неприятнее было сознание, что он и в самом деле тогда перепугался и Одетта это видела. А Одетта, успокоившись, все-таки коварно запомнила ту минуту. Она увидела тогда Марка без ходуль – просто трусливого маленького мальчика. Таким она его еще больше любила. Но он никак не мог ей это простить.
Марк поправился. Одетта расцвела. Прошлым летом она в первый раз пошла к причастию и очень этим гордилась. (В то время церковь, подобно Джоконде, искала невинные души и, почуяв своим длинным подозрительным носом дух времени, решила, что чистота и невинность сохраняются лишь до семилетнего возраста.) Отныне Одетта считала себя уже взрослой женщиной и, стараясь всем это доказать, сдерживала свою резвость, напоминая козленка на привязи. Но этот козленок каждую минуту мог одним прыжком вырваться у вас из рук… Дела Сильвии шли хорошо, она чувствовала себя счастливой.
Да и Аннета в семье сестры удовлетворяла свою потребность любви, уже не такую острую, как когда-то, умеренную испытаниями и годами.
Для нее, казалось, наступила безбурная полоса жизни.
Все говорило о прочном благополучии.
Стоял конец октября. В один из тех жарких и ослепительных дней, когда не затененный ни единым облачком солнечный свет кажется обнаженным, как и деревья, с которых облетела листва: в четвертом часу Аннета сидела у Сильвии. Окна, выходившие во двор, были открыты, чтобы дать доступ в комнату лучам осеннего солнца, золотым и сладким, как мед. Обе женщины внимательно рассматривали и щупали образцы новых материй и, всецело погруженные в свое занятие, вели оживленный разговор. Одетта – ей уже исполнилось восемь лет, накануне праздновался день ее рождения – была в одной из дальних комнат по другую сторону коридора, которые выходили окнами на улицу. Она только что просунула в полуоткрытую дверь свой любопытный носик, желая узнать, что делают мать и тетка. Ее прогнали, строго приказав до обеда кончить уроки. Марк был в лицее и должен был прийти через полчаса.
Время текло неторопливо и ровно, без единой заминки, без малейшей ряби, и казалось, так будет продолжаться всю жизнь. Сестры чувствовали себя хорошо, но и не думали этому радоваться, это было естественно! Во дворе, в плюще, покрывавшем стену, весело чирикали воробьи. Осенние мухи жужжали от удовольствия, наслаждаясь последними теплыми днями и отогревая на солнышке цепенеющие крылья.
Сестры ничего не слышали… Ничего. И все-таки обе замолчали сразу, в одно и то же мгновение, как будто почувствовав, что порвалась тонкая ниточка, на которой держалось их счастье…
У входной двери раздался звонок.
– Неужели Марк? Нет, ему еще рано.
Опять звонок. Потом забарабанили в дверь… Есть же такие торопыги!..
Сейчас!..
Сильвия пошла открывать, Аннета за ней, в нескольких шагах. У двери запыхавшаяся привратница что-то кричала, размахивая руками. В первое мгновение они не поняли…
– Вы еще ничего не знаете, сударыня? Случилось несчастье… Маленькая барышня…
– Кто?
– Ваша Одетта… Бедная девочка!..
– Что? Что?
– Упала…
– Упала!
– Да, она внизу.
Сильвия взвыла. Оттолкнув привратницу, она стремглав помчалась вниз по лестнице. Аннета хотела бежать за нею, но у нее подкосились ноги, сильное сердцебиение мешало идти. Пришлось ждать. Она еще стояла наверху, перегнувшись через перила, когда с улицы донеслись дикие крики Сильвии…
Но что же случилось? Одетта была непоседа; готовя уроки, она постоянно вскакивала с места и всюду совала нос, и теперь она, вероятно, высунулась из окна посмотреть, не идет ли Марк, и слишком низко наклонилась… Бедная девочка не успела даже сообразить, что случилось…
Когда Аннета, шатаясь, сошла наконец вниз, она увидела толпу людей на улице, обезумевшую Сильвию и на руках у нее истерзанное тельце с безжизненно повисшими руками и головой – точь-в-точь зарезанный ягненок. Под темной шапкой волос не видно было разбитого черепа. Только из носу вытекло немного крови. Глаза, еще открытые, словно спрашивали… Ответ дала смерть.
Аннета упала бы на землю с криком ужаса, если бы ее не парализовало дикое исступление Сильвии, и воплях которой слышалась вся безмерность человеческих мук. Сильвия, стоя на коленях, почти легла грудью на ребенка, поднятого ею с мостовой. Она с неистовыми криками трясла его и звала, звала Одетту. Она проклинала – кого, что? Небо, землю… Она сходила с ума от ненависти и отчаяния…
Впервые увидела Аннета, что и сестра одержима сильными страстями.
Сильвия сама их в себе никогда не подозревала, так как жизнь до сих пор щадила ее, не давая им повода проявиться. Теперь Аннета узнавала в ней свою кровь.
Отчаяние сестры не позволяло Аннете дать волю своему. Чтобы поддержать Сильвию, она должна была быть сильной и спокойной, и она это сумела. Она взяла Сильвию за плечи. Та вырывалась и продолжала вопить, но Аннета наклонилась и подняла ее. И Сильвия, покорившись наконец этой властной нежности, затихла, подняла голову. Увидев столпившихся вокруг людей, она обвела их суровым взглядом и, не вымолвив ни слова, с ребенком на руках пошла к дому.
Она только что переступила порог, как шедшая за ней Аннета заметила на углу Марка, который возвращался из школы. И, как ни сильно было ее горе и любовь к несчастной девочке, сердце запрыгало у нее в груди:
«Какое счастье, что не он!»
Она побежала навстречу Марку, чтобы помешать ему увидеть. При первых же ее словах он побледнел и стиснул зубы. Аннета отвела его подальше от места, где произошло несчастье, и сказала, что Одетта сильно расшиблась.
Но он, со свойственным детям чутьем, понял, что она умерла. Судорожно сжав руки, он пытался отогнать эту страшную мысль. Однако, несмотря на волнение, он все время был занят собой, следил за своими движениями и выражением лица, за проходившими мимо людьми. Он смутился, заметив, что мать на улице без шляпы и что на них оглядываются. Эта неприятность отвлекла его и помогла успокоиться. Видя, что он держится стойко, Аннета рассталась с ним на полдороге, велев ему идти домой, а сама поспешила к Сильвии. Сильвия, в полном изнеможении упав на стул, сидела в углу у кровати покойницы, ничего не слыша и не понимая, дыша тяжело и шумно, как загнанная лошадь. Мастерицы хлопотали около девочки. Аннета обмыла маленькое тело Одетты, надела на нее чистое белье и уложила в постель, как в те далекие вечера (только вчера, а как бесконечно далеко было это время!), когда она приходила выслушивать поверяемые ей тихонько детские тайны! Сделав все, что нужно, она подошла к Сильвии и взяла ее за руку.
Влажные и холодные пальцы лежали безвольно в ее руке. Аннета сжимала эти пальцы, из которых, казалось, ушла жизнь. У нее не хватало духу шептать сестре слова утешения, они все равно не прошли бы сквозь стену отчаяния.
Одно только физическое прикосновение, полное сестринской любви и сострадания, могло постепенно дойти до сердца Сильвии. Аннета обняла Сильвию, прижалась лбом к ее щеке. Слезы ее капали на шею и грудь сестры, словно для того, чтобы растопить ледяную кору, сковавшую это сердце. Сильвия молчала и не двигалась. Но пальцы ее уже начали слабо отвечать на пожатие Аннеты. Когда пришел Леопольд, Аннета оставила их вдвоем.
Она пошла домой к Марку и сказала ему всю правду. Но он уже знал ее.
Он скрывал свое волнение, потому что оно его пугало, и старался сохранять спокойный и уверенный вид. Это удавалось ему только до тех пор, пока он молчал. Стоило ему заговорить, как голос его дрогнул и оборвался.
Он убежал в другую комнату, чтобы выплакаться наедине. Аннета материнским чутьем угадывала тоску детского сердца при первом столкновении со смертью и не стала говорить с сыном на эту опасную тему. Она просто посадила его к себе на колени, как бывало в раннем детстве. Марк и не подумал обидеться на то, что с ним обращаются, как с малышом, и, словно ища спасения, прильнул к ее теплой груди. Так оба они успокоились, убаюкав свой страх сознанием, что они не одиноки, что они вдвоем могут от него защищаться. Потом Аннета заставила мальчика лечь спать, уговаривая его быть храбрым, как подобает мужчине, и не бояться, если ей придется на ночь уйти и оставить его одного. Марк обещал.
И Аннета поздно ночью опять пошла в дом, где произошла трагедия. Ей хотелось посидеть около умершей. Сильвия уже вышла из своего мрачного бесчувствия. Не вернулось к ней и бурное отчаяние первых минут. Но на нее тяжело было смотреть. Аннета, войдя, увидела, что она улыбается.
Должно быть, у нее помутилось в голове. Услышав шаги Аннеты, она подняла глаза, посмотрела на сестру и, подойдя к ней, сказала:
– Она уснула.
Взяв Аннету за руку, она подвела ее к кровати.
– Смотри, какая она хорошенькая! Сильвия говорила это, сияя от радости, но Аннета приметила в ее лице тень тайной тревоги. И, когда Сильвия через минуту опять сказала вполголоса: «Она сладко спит, правда?..» – Аннета, встретив лихорадочный взгляд, ожидавший ответа, ответила то, что от нее хотели услышать:
– Да, она спит.
Она прошла с Сильвией в соседнюю комнату. Там сидели Леопольд и одна из мастериц. Они пытались завязать разговор, чтобы отвлечь Сильвию. Но мысль ее металась, как раненая, перескакивала с одного на другое, ни на чем не задерживаясь. Она взялась за какое-то рукоделье, каждую минуту бросала его, потом брала снова и снова бросала, точно прислушиваясь к дыханию в соседней комнате, и все твердила:
– Как крепко она спит! При этом она обводила взглядом окружающих, чтобы их… нет, чтобы себя убедить в этом. Один раз, подойдя к кровати, она нагнулась над мертвой девочкой и стала говорить ей ласковые слова.
Для Аннеты было пыткой слушать это, ей хотелось, чтобы сестра замолчала.
Но Леопольд тихонько умолял ее не мешать Сильвии – пусть утешается иллюзией.
Иллюзия рассеялась сама собой. Сильвия вернулась на место, опять взялась за работу и ничего больше не говорила. Вокруг нее разговаривали, но она не слушала. Скоро умолкли и остальные. В комнате нависло унылое молчание… Вдруг Сильвия закричала. Это был протяжный крик без слов. Упав грудью на стол, она стала биться об него головой. Быстро убрали иголки и ножницы. Когда Сильвия смогла заговорить, она стала проклинать бога. Она в него никогда не верила, но надо же отвести душу! И, грозно сверкая глазами, она осыпала бога грубыми ругательствами…
Она скоро обессилела, и ее отнесли в постель. Она лежала неподвижно.
Аннета не отходила от нее, пока она не заснула.
Домой Аннета возвращалась совсем разбитая. Над улицами уже вставал белесый рассвет… Марк не спал. Она стала раздеваться, дрожа от холода.
Но в последнюю минуту, когда уже собиралась лечь в постель, она босиком, в одной рубашке бросилась в комнату сына. Слишком много она за этот день перестрадала, слишком, долго крепилась! Она страстно целовала мальчика в губы, в глаза, в уши и шею, целовала ему руки и ноги, твердя:
– Родной мой, маленький мой… Ты не оставишь меня, не оставишь?..
Марк был испуган, смущен, сильно взволнован. Он плакал вместе с нею, жалея больше себя, чем других. Но и других тоже. Сейчас он почувствовал горечь своей утраты, он оплакивал эту любовь, которую раньше отвергал. С нежностью и грустью он вспоминал тот вечер, когда был болен и Одетта пробралась к нему. И подумал:
«А все же умер не я! Я жив!..»
Аннета дрожала при мысли, что предстоит еще такой же день. У нее на это не хватило бы сил. Но все дальнейшее переживалось уже не с такой ужасающей остротой, как в первые часы. Когда страдание доходит до высшей точки, оно неизбежно начинает спадать. От него либо умирают, либо привыкают к нему.
Сильвия взяла себя в руки. Лицо ее было мертвенно-бледно, у носа и в углах рта залегли жесткие складки (они, хотя потом и сгладились немного, навсегда оставили след на лице Сильвии). Но она была спокойна, деятельна, занялась вместе с мастерицами кройкой и шитьем траурных платьев.
Она отдавала распоряжения, надзирала за всем, работала сама, движения ее рук были точны и так же уверенны, как и взгляд. Когда она примеряла Аннете платье, та боялась проронить слово, которое могло бы напомнить Сильвии о похоронах. Но Сильвия сама о них заговорила – спокойно, хладнокровно. Она никому не хотела поручить связанные с ними хлопоты и распорядилась всем до мелочей. Это искусственное спокойствие Сильвия сохраняла до конца похорон. И только выполнению религиозных обрядов воспротивилась с холодной, сосредоточенной злобой. Она не прощала богу смерть девочки!.. До этого несчастья Сильвия была безотчетно неверующей, но к религии относилась только безразлично, а не враждебно. Не признаваясь в этом, слегка посмеиваясь над собой, она даже была растрогана, когда увидела свою хорошенькую дочку в белом платье причастницы… А теперь она знала, что все – обман, да, да!.. Подлый бог!.. Никогда она не простит ему!
Аннета боялась, что нечеловеческие усилия, которые делает над собой Сильвия, разрешатся новым приступом отчаяния, когда она вернется домой с кладбища. Но ей не удалось остаться с сестрой. Сильвия резким тоном велела ей идти домой. Присутствие Аннеты было для нее нестерпимо: ведь у Аннеты есть сын!..
На другой день встревоженный Леопольд пришел к Аннете и рассказал, что Сильвия не ложилась всю ночь. Она не плакала, не жаловалась, страдала молча. Не щадя себя, она начала по-прежнему работать в мастерской.
Привычные обязанности требовали своего настоятельнее, чем сама жизнь.
Тяжелое душевное состояние Сильвии сказывалось только в некоторых мелочах: раз она криво скроила платье (таких промахов за нею никогда не водилось) и, не сказав ни слова, выбросила его. В другой раз порезала пальцы ножницами. По вечерам ее уговаривали лечь. Но она все ночи напролет сидела в постели без сна, не отвечая тем, кто с нею заговаривал.
И каждое утро до работы в мастерской она ходила на кладбище.
Так прошли две недели. Однажды Сильвия вдруг среди бела дня куда-то скрылась. Приходили заказчицы, ждали. Подошел час ужина – ее все не было. Пробило десять, одиннадцать. Муж боялся, что она в отчаянии покончила с собой. Наконец в час ночи она вернулась домой и эту ночь спала до утра. Узнать у нее ничего не удалось. Следующие вечера она опять где-то пропадала. Теперь она уже стала разговаривать с окружающими и, казалось, оттаяла, но упорно скрывала, куда ходит по вечерам. Мастерицы начали шушукаться. Добрый муж жалел ее и, пожимая плечами, говорил Аннете:
– Если даже она изменяет мне, я не могу на нее сердиться: она так настрадалась!.. Если это может ее отвлечь от навязчивых мыслей… что ж, пускай!
Аннета как-то подстерегла Сильвию, когда та выходила из дому, и осторожно дала ей понять, какое беспокойство и какие подозрения вызывают ее отлучки, как они огорчают ее близких. Сильвия сперва не хотела даже остановиться и проявила полное равнодушие к тому, что о ней могут подумать. Но, узнав о доброте мужа, она растрогалась и, уступив внезапной потребности излить душу, увела Аннету к себе в комнату. Здесь она заперла дверь и, сев рядом с сестрой, вполголоса, с таинственным видом, блестя глазами, рассказала ей, что каждый вечер посещает кружок спиритов, которые собираются у стола, и там она беседует со своей умершей дочкой.
Аннета, не смея выдать свои чувства, с ужасом слушала Сильвию, которая умиленно пересказывала ей ответы Одетты. Сильвию теперь уже не нужно было заставлять говорить – ей радостно было повторять вслух слова девочки, в эти слова она вкладывала всю душу. Аннета не решалась разрушить иллюзию, которой только и жила теперь сестра. А Леопольд – тот даже готов был поощрять Сильвию. В глазах этого простого и здравомыслящего человека самовнушение Сильвии было не хуже всякой другой религии. Аннета посоветовалась с врачом, и тот сказал, что не надо трогать Сильвию, пока она не изживет свое горе.
Теперь Сильвия ходила сияющая. Глядя на нее, Аннета мысленно спрашивала себя, не лучше ли священная материнская скорбь, чем эта нелепая радость, оскорбляющая таинство смерти. В мастерской Сильвия уже не скрывала своих сношений с потусторонним миром. Девушки расспрашивали ее о сеансах – ее рассказы доставляли им такое же удовольствие, как те романы, что печатаются в газетах. Заходя в мастерскую, Аннета слышала, как они оживленно обсуждали последнюю беседу Сильвии с умершей Одеттой. А раз она видела, как одна из учениц хихикала, пряча лицо за материю, которая была у нее в руках. Сильвия, еще недавно столь чуткая к иронии и умело пускавшая ее в ход, теперь болтала, ничего не замечая, всецело поглощенная своей бредовой идеей.
На этом дело не кончилось. Однажды вечером, ничего не сказав Аннете, она повела на сеанс Марка. Она опять воспылала к нему восторженной любовью, и лицо ее светлело, когда он приходил. Не застав Марка дома, Аннета сразу догадалась, в чем дело. Но когда он вернулся поздно вечером взвинченный и расстроенный, она удержалась от расспросов. Ночью мальчик кричал во сне. Аннета встала и успокоила его, нежно гладя по голове.
Утром она сурово поговорила с Сильвией. Когда дело касалось ее сына, она не могла щадить сестру. На этот раз она не скрыла своего глубокого отвращения к ее опасным сумасбродствам и категорически запретила ей вовлекать в них ребенка. В другое время Сильвия отвечала бы не менее резко, но теперь она только загадочно усмехалась, потупив голову, чтобы не встречаться с гневным взглядом Аннеты. У нее не было прочной внутренней уверенности в истинности своих откровений, и она опасалась беспощадной критики сестры. Она не стала спорить с Аннетой и ничего не обещала – словом, вела себя, как нашкодившая кошка, которая лукаво и вкрадчиво слушает, как ее журят, а все-таки делает по-своему.
Она не решалась больше брать Марка с собой, но поверяла ему все, что слышала на спиритических сеансах, и очень трудно было помешать этим беседам, которые Марк хранил в тайне с такой же осторожностью, как и тетка. Она рассказывала Марку, что Одетта говорит с нею о нем. Это-то и привязывало Сильвию к мальчику: Одетта как бы завещала ей Марка. Она играла роль посредницы между обоими детьми, передавая каждому, что сказал другой. Марк, в сущности, ей не верил; критический ум, унаследованный от деда, защищал его от веры в такую бессмыслицу, но она волновала его воображение. Он слушал с любопытством и каким-то смутным отвращением. Увлекаясь этой нездоровой игрой, он в то же время строго осуждал Сильвию, распространяя свое презрение на всех женщин. Эта могильная атмосфера была опасна для мальчика его лет. Слишком рано было ему навязано знакомство с жуткой комедией жизни и смерти. Он как бы ощущал вокруг запах гниющих тел, он задыхался от этого запаха. И так как ум его не был настолько развит, чтобы защищать его, то бурные жизненные силы юности проявлялись в смутных инстинктах, которые бродили в нем, как звери в ночи.
Страшная стая! Можно подумать, что в силу какого-то закона эмбриологии психический организм человека в процессе развития проходит ряд самых низменных животных стадий, прежде, чем вознестись на высокую ступень ума и воли. К счастью, он короток, этот период, напоминающий о нашем происхождении от диких животных. Это – шествие призраков. Самое лучшее – дать им пройти как можно быстрее и, отойдя в сторону, ничем не пробуждать их темного сознания. Но период этот не безопасен, и самая любовная бдительность не может уберечь от него ребенка, ибо маленький Макбет один видит эти призраки. Всем другим, даже самым близким, место Банко кажется пустым. Взрослые слышат бодрый голос ребенка, смотрят в его невинное лицо, не замечая опасных теней, пробегающих в глубине ясных глаз. Да и сам он, любознательный наблюдатель, едва ли подозревает о них. Как ему распознать эти инстинкты жадности, жестокость и даже… склонность к преступлению, если они явились из чужого мира, в котором он не был рожден?
Нет ни одной порочной мысли, которая не коснулась бы его в этот период жизни, которой он не попробовал бы на вкус!
Две женщины опекали Марка, и обе не подозревали, каким нравственным уродом бывает в иные минуты этот баловень, который всегда у них на глазах.
Сильвия понемногу успокаивалась. Ее рассказы о спиритических сеансах уже не звучали так таинственно, она сообщала о них теперь без волнения, мельком, без всякой навязчивости. Скоро в тоне ее даже стала заметна какая-то принужденность, а там она и совсем перестала об этом говорить и больше не отвечала на расспросы… Разочаровалась ли она и не хотела в этом сознаваться? Или усталость ее одолела? Этого Сильвия никому не открыла. Но в долгих беседах, которые она по-прежнему вела с Марком, потусторонний мир занимал все меньше места и в конце концов отошел на задний план. Казалось, Сильвия снова обрела душевное равновесие. О пережитом испытании говорили постороннему глазу только некоторые перемены в ее наружности. Она постарела, и горе не только не одухотворило ее черты, а, напротив, придало им какую-то грубую телесность. Формы стали пышнее, в ней была та же грация, но больше блеска. Мощный инстинкт жизни победил мучительную тоску. И новые горести и радости, опадающие листья дней, пыль исхоженных дорог мало-помалу засыпали зияющую могилу в ее сердце.
Видимость бывает обманчива.
В семье Ривьеров жизнь опять шла обычным порядком. Но катастрофа оставила в сердцах трещину.
В жизни вселенной исчезновение ребенка – весьма малое событие. Смерть ходит среди нас и не должна была бы никого удивлять. С того дня, как мы приходим в мир, мы видим смерть за работой и привыкаем к мысли о ней. По крайней мере думаем, что привыкли. Мы знаем, что рано или поздно она придет и к нам и сделает свое дело. Мы предвидим горе. Но это не только горе, это нечто гораздо большее! Пусть каждый спросит себя, так ли это.
И большинство согласится, что чья-то смерть произвела переворот в его жизни. Это как смена эр: Ante, Post Mortem.[45] Исчез человек – и всей нашей жизни нанесен удар, весь мир живых, вчера бывший царством света, сегодня одевается мраком… Камешек, один камешек выпал из свода – и свод рушится! Небытие поглощает все, оно не знает пределов. Если одно малое «я» – ничто, то и всякое «я» теряет значение. Если того, что я любил, больше нет, то и я, любивший, тоже превратился в ничто, ибо я существую лишь в том, что люблю… И с его смертью внезапно обнаруживается нереальность всего, что живет и дышит вокруг нас. И все приходят к этому, но каждый по-своему: кто инстинктом, кто разумом, кто смотрит этому прямо в лицо, кто трусливо отводит глаза в сторону.
От семейного древа отломилась маленькая веточка – Одетта. Другие ветви продолжали расти и давать побеги. Но из четырех три росли искалеченными.
Меньше всего катастрофа отразилась на отце. В день похорон на него больно было смотреть, он напоминал загнанную и свалившуюся лошадь, у которой тяжело поднимаются грудь и бока. Но прошло две недели – и он уже был снова поглощен своими делами, властные жизненные потребности взяли верх над горем, он работал, ел за двоих, разъезжал – и забывал.
Из двух женщин Аннету скорее можно было принять за осиротевшую мать.
Она была безутешна. Чем больше стирался в окружающей жизни след погибшей девочки, тем ее скорбь становилась острее. Одетта была ее ребенком больше, чем ребенком Сильвии. Эта дочь, не созданная ею из своей плоти, но избранница ее души, на которую она изливала весь свой запас нежности, была ей ближе родного сына. Теперь она корила себя за то, что недостаточно сильно любила Одетту, что скупилась на ласки, которые были так нужны этому ненасытному сердечку. Она внушала себе, что должна хранить память о девочке, потому что другие понемногу забывают ее.
Сильвия проявляла теперь странную веселость, суетливую и беспокойную.
Говорила громко, пересыпала утомительный поток слов остротами и фривольными замечаниями, которые ее народец в мастерской встречал взрывами хохота, а Марк ловил на лету и тайно смаковал. Он тоже отбился от рук.
Стал хуже учиться, слонялся без дела, повесничал, не упускал случая подурачиться: это была реакция души, защищавшейся от овладевшего ею ужаса.
Но кто из окружающих мог угадать это? Ведь каждый из нас для других – закрытая книга. Тебя считают равнодушным, а между тем ты жаждешь открыться – и не можешь… «Нет общности страданий…»
Любовь к умершей делала Аннету несправедливой к живым. Она видела в них эгоистов, которые всячески цепляются за жизнь, столкнув воспоминания на дно души, и сердилась на них за это.
Но вот однажды в воскресенье, когда Марк отправился с Леопольдом на спортивные состязания, Аннета, придя к Сильвии, нашла входную дверь открытой. Из прихожей она слышала тяжкий долгий стон. Это Сильвия, сидя в своей комнате, говорила сама с собой и плакала. Аннета на цыпочках вышла опять на лестницу, закрыла входную дверь и позвонила. Сильвия ей отворила. У нее были красные глаза. Она пояснила, что это от насморка, и тотчас принялась болтать с шумной и грубоватой веселостью. Начала рассказывать один из скабрезных анекдотов, которых у нее всегда было в запасе множество. У Аннеты щемило сердце. Значит, все это только притворство?
Но это было притворство лишь наполовину. Сильвия прежде всего старалась обмануть себя. Отчаяние, глубокое, беспросветное, безысходное, довело ее до какого-то шутовского, наигранного презрения к жизни. У нее оставался один выход: забыть и носить маску беспечного цинизма, которая в конце концов подменила ее истинное лицо. «Все на свете – трын-трава и выеденного яйца не стоит. Честность, благородство – пустые слова!.. Не надо ничего принимать всерьез. Нет! Пользоваться жизнью и смеяться над нею!
Одно необходимо – труд, потому что он потребность и потому что без него не проживешь…»
Еще многое сохранилось в этой разрушенной жизни. Инстинкты у Сильвии были сильнее разума. И хотя она как будто отметала все, Аннета и сын Аннеты крепко пустили корни в ее сердце. Они все трое были как бы слиты в одно существо. Впрочем, эта инстинктивная, почти животная любовь отлично уживалась в Сильвии с недобрыми чувствами. Сильвия, безжалостная к себе, была безжалостна и к Аннете. Она разговаривала с ней резко и насмешливо, потому что серьезность и нравственная требовательность Аннеты, ее безмолвная печаль, полная воспоминаний, раздражали Сильвию, как немой укор.
И это в самом деле был укор. Аннета была не настолько великодушна, чтобы щадить сестру. Правда, она видела, что Сильвия бежит от горя, как дичь от собаки, и жалела ее. Она сетовала на слабость человеческую и в то же время презирала людей за то, что они, ради исцеления от горя, жертвуют самым дорогим и всегда готовы изменить своим священнейшим чувствам, чтобы усыпить жестокую неотвязную боль. Это так сильно уязвляло Аннету еще потому, что в ней самой громко говорила малодушная жажда жизни, и она осуждала себя за это.
Вот чем объяснялась ее суровая сосредоточенность в первые месяцы после несчастья, ее нетерпимость, пессимистическая и надменная, под которой она скрывала рану сердца…
После печальной зимы снова пришла Пасха. В одно воскресное утро Аннета бродила по Парижу. Небо было ярко, воздух недвижим. Погруженная в свое горе, Аннета слушала унылый перезвон колоколов. Звуки сплетались в звенящую сеть, оплетали ее душу, увлекали из потока беспечных лет на песчаный берег, где лежал распростертый мертвый бог. Она вошла в церковь. И с первой же минуты почувствовала, что ее душат слезы. Долго сдерживаемые, они хлынули теперь ручьями. Она дала им волю. Никогда еще ей не был так понятен трагический смысл этого дня Пасхи. Стоя на коленях в углу придела, низко опустив голову, она слушала орган, слушала пение, гимны радости… Ах, эта радость!.. Вот так же Сильвия смеется, а сердце плачет там, в глубине… Да, теперь она твердо знала: страдалец Христос мертв, он не воскрес! А скорбная любовь всех его близких, любовь сотен поколений тщетно стремится отрицать его смертность… Но насколько горестная правда выше мифа о воскресении, насколько больше в ней подлинной религиозности! Ах, этот вечный печальный самообман страстно любящего сердца, которое не может примириться с утратой любимого!..
Аннете не с кем было поделиться своими мыслями. И, замкнувшись в себе наедине с маленькой умершей, она спасала ее от второй и более страшной смерти: забвения. Она была тверда в этой борьбе с самой собой и с другими. А так как всякая попытка насильственного воздействия на чужие мысли вызывает противодействие, то люди, которых осуждала Аннета, чувствуя себя задетыми, суровее, чем следует, порицали ее. И отчуждение между ними и ею росло.
С Марком они стали почти совсем чужие. Марк все дальше и дальше отходил от Аннеты. Разлад этот назревал уже давно. Но до последнего времени мальчик скрывал свое отношение, был сдержан и осторожен. Все то долгое время, которое он прожил вдвоем с Аннетой, он остерегался спорить с нею: силы были неравны, а он прежде всего хотел, чтобы его оставили в покое.
И он покорно давал матери высказываться. Таким образом, она постепенно обнаруживала перед ним все свои слабости, а он не выдавал своих. Теперь, найдя союзницу в тетке, Марк уже не боялся раскрыть карты. Сколько раз, бывало, мать, сердясь на него за то, что при малейшей попытке узнать его мысли он, как улитка, уходит в свою раковину, говорила ему:
– Ну, вылезай из своей норки! Покажи хоть раз, что у тебя в башке!
Или ты не умеешь говорить?
О, он умел говорить – на этот счет Аннета могла быть спокойна! И теперь он говорил… Лучше бы он молчал, как прежде!.. Что это был за упрямый спорщик! Он больше не боялся противоречить матери. Нет, он придирался к каждому ее слову. И каким дерзким тоном он возражал ей!
Это началось как-то вдруг, сразу, и, несомненно, отчасти виновата была Сильвия, коварно поощрявшая бунт племянника. Но была и более глубокая причина поведения Марка. Перемена в нем объяснялась приближением половой зрелости. Мальчик за несколько месяцев словно переродился: у него обнаружился совсем другой характер, капризные, резкие манеры. Прежняя молчаливость находила на него только приступами, и это было уже не миролюбивое, вежливое, немного лукавое молчание ребенка, желающего нравиться, – теперь в нем чувствовались враждебность и строптивость. Его невежливость, доходившая до грубости, резкий тон, необъяснимая жестокость, какой он отвечал на материнскую нежность Аннеты, больно ранили ее сердце.
Достаточно вооруженная против света, она была безоружна против тех, кого любила. Каждое грубое слово сына расстраивало ее до слез. Она этого не показывала, но Марк все отлично понимал. Все-таки он не изменил своего поведения: казалось, он старался делать матери назло.
Он, конечно, постыдился бы вести себя как с чужими людьми. Но мать была ему не чужая. Он был связан с нею, и еще как! Как живой плод, который, когда придет время, выходит из материнского чрева. Он создан из ее плоти, и, когда эта плоть становится его плотью, он разрывает ее.
В Марке было много черт, унаследованных не от матери и чуждых ей. Но, как это ни странно, не они были причиной разлада между ним и ею, а именно те черты, которые были у них общими. Ревнивая жажда независимости у Марка не была еще результатом ярко выраженной индивидуальности. В малейшем сходстве с матерью ему чудилось опасное посягательство. Защищаясь от него, он старался во всем отличаться от Аннеты. Что бы она ни говорила, что бы она ни делала, он говорил и делал все наоборот. Она была нежна – он разыгрывал бесчувственного, она была откровенна – он уходил в себя.
Ее горячности он противопоставлял холодность и резкость. И то, с чем Аннета боролась, то, что ее отталкивало (ах, как хорошо он знал ее натуру!), – все это его привлекало, и он спешил сообщить ей об этом. Так как мать стояла за нравственность, этот сопляк щеголял аморальностью перед самим собой, а главное – перед другими.
– Нравственность-это выдумка! – объявил он как-то матери.
И доверчивая мать приняла это всерьез. Она приписывала все дурному влиянию Сильвии, которой нравилось вносить сумятицу в мозг этого юнца, так разумно воспитанного матерью. Бац – и горсть диких семян брошена на грядку, и разворошены тщательно выскобленные дорожки!.. Сильвия находила достаточно доводов, чтобы убедить себя, что она действует в интересах мальчика. «Бедняжка растет, как оранжерейное деревцо в тесной кадке!.. Вот мы его пересадим!..» И, при всей своей любви к сестре, она с острым и жестоким удовольствием крала у нее это сердце, ее побег.
Марк, как все дети, чуткий к тому, что его касалось, подметил тайный поединок между сестрами и, конечно, старался извлечь из него выгоду для себя. С тонким коварством он оказывал явное предпочтение Сильвии и радовался, видя, что мать ревнует. Аннета уже не скрывала своей ревности. И (с большим основанием, чем Сильвия) объясняла эту ревность тревогой за сына. Сильвия любила племянника, и у нее было достаточно здравого смысла: ее легковесная житейская мудрость стоила всякой другой, более тяжеловесной. Но мудрость эта не годилась для тринадцатилетнего мальчика, он извлекал из нее опасные уроки. Она обостряла в нем аппетит к жизни, а уважения не внушала. Когда же уважение к жизни исчезает слишком рано, – тогда беда! Сильвия никак не могла привить Марку хороший вкус – разве только умение одеваться. Она водила его в кино на дурацкие фильмы и в мюзик-холлы, а он приносил оттуда ужасающие куплеты и впечатления, которые оставляли мало места для серьезных мыслей. Это сказывалось на его занятиях. Аннета сердилась и запрещала Сильвии брать Марка с собой. Но то был лучший способ укрепить союз между теткой и племянником. Марк считал, что мать его тиранит, и скоро сделал открытие, что в наши дни роль угнетенного очень выгодна. Аннета же на горьком опыте узнала, что положение тирана не так уж безопасно и приятно.
Теперь Марк на каждом шагу давал ей почувствовать, что он – жертва, а она злоупотребляет своей властью. Ну что ж, пусть так! Аннета твердо решила употребить свою власть на то, чтобы образумить сына. Она не желала больше выносить его легкомыслие, наглую рисовку, непристойное зубоскальство. Чтобы его обуздать, она в противовес этой распущенности стала подчеркивать свои нравственные правила. А Марку это было на руку: он давно поджидал случая поговорить с матерью на эту тему.
Однажды, возражая против какого-то запрещения матери, он сослался на мнение тетки. Аннета вспылила и сказала, что Сильвия вправе думать и делать, что хочет, и судить ее не следует, но что годится для нее, то никак не годится для него и он не должен ей подражать. Не во всем она может служить примером.
Марк выслушал эту тираду и небрежно заметил:
– Да, но у нее по крайней мере есть муж…
В первую минуту Аннета не нашла, что ответить: она не хотела понять… Что такое он сказал? Нет, не может быть!.. Затем кровь бросилась ей в лицо. Она сидела неподвижно, руки ее, только что занятые работой, праздно лежали на коленях. Марк тоже не шелохнулся. Ему уже стало немного стыдно, и он ждал, что будет… Молчание длилось долго. Волна гнева прилила к горячему сердцу Аннеты. Но она дала ей схлынуть. Возмущение сменилось презрительной жалостью. Она иронически усмехнулась.
«Несчастный мальчик!» – подумала она и, наконец, сказала вслух, снова принимаясь за работу:
– Ты, очевидно, думаешь, что женщина, у которой нет мужа и которая сама работает, чтобы прокормить своего ребенка, менее достойна уважения?
Марк утратил всю свою самоуверенность. Он ничего не ответил, не извинился. Но он был расстроен.
В эту ночь Аннета не могла уснуть… Значит, напрасно она принесла себя в жертву! То, что ее осудил свет, было в порядке вещей! Но он, он, которому она отдала всю себя! И как он узнал? Кто внушил ему эту мысль?
Аннета не могла на него сердиться, но была удручена.
А Марк спал спокойно. У него были некоторые угрызения совести, но сон оказался сильнее их. Хорошо выспавшись, он забыл бы и думать о них, если бы тревожный взгляд матери не вызвал их снова. Марку было неприятно, что мать не забыла о вчерашнем. Но он не мог решиться сказать ей, что ему совестно. Его это мучило, и он, по детской логике, злился на мать.
Оба не обмолвились больше ни словом о вчерашней сцене. Но с этого дня что-то изменилось в их отношениях. В привычных поцелуях чувствовалась какая-то принужденность. Аннета перестала обращаться с Марком, как с ребенком…
Откуда Марк узнал? Разговоры в лицее заставили его задуматься над тем, почему он носит фамилию матери. Давнишние намеки, подслушанные когда-то в мастерской и тогда непонятные, теперь стали ему яснее. Запомнил он и несколько замечаний Сильвии, неосторожно высказанных в его присутствии… Мать была для него загадкой; она его раздражала, и вместе с тем его волновала окружавшая ее атмосфера страстей, которых он не понимал, но чуял своим щенячьим нюхом… На всем этом он строил туманные и фантастические догадки, которые не вязались одна с другой. Марка сильно занимала тайна его рождения. Как узнать ее?.. Его оскорбительный ответ на замечание матери о Сильвии был отчасти ловушкой, которую он ей расставил… Неизвестное ему прошлое матери вызывало в нем смесь любопытства и злобы. Ни за что на свете не решился бы он спросить об этом Сильвию: подозревая, что мать в чем-то провинилась, он по-своему оберегал ее честь. Но он был обижен тем, что она скрывает от него какую-то важную тайну. Эта тайна стояла между ними, как кто-то третий.
Между ними и в самом деле стоял кто-то третий. Марк и не подозревал, что в иные минуты он вызывал в памяти Аннеты образ этого «третьего», своего отца… нет, хуже, – всех Бриссо!.. В глухой борьбе, которая завязалась между матерью и сыном, мальчик инстинктивно вооружался тем, что находил в себе противоположного Аннете. И, таким образом, он, сам того не зная, откапывал иногда и пускал в ход все черты, заимствованные из арсенала Бриссо: знаменитую снисходительную усмешку, самодовольство, легкомыслие и ханжество, неприязненное упорство, которого ничто не могло поколебать. В Марке эти черты проступали неясно, как тень, как отражение в воде. Но Аннета узнавала их и думала:
«Бриссо отняли его у меня!..»
Неужели Марк и в самом деле был ей чужой? Унаследованные от Бриссо черты, то, что служило ему оружием против нее, делали его чужим. Но рука, державшая это оружие, была плотью от плоти Аннеты. Здесь шла борьба между двумя существами, слишком родственными, слишком близкими друг другу, и борьба эта была попросту одной из тысячи прихотей Любви и Судьбы.
У него не было друга. Этот тринадцатилетний мальчик целые дни проводил в классе с тремя десятками других детей, но держался в стороне от товарищей. Когда он был моложе, он охотно болтал, играл, бегал, шумел.
Но вот уже года два на него находили приступы молчаливости, стремление к одиночеству. Это вовсе не означало, что ему не нужны товарищи: он в них нуждался, пожалуй, больше прежнего. Да, именно так! Потребность эта была слишком сильна, он слишком многого от них требовал и слишком много мог дать… Этот весенний куст был весь в шипах! Самолюбие его всегда готово было встать на дыбы. Всякая мелочь больно задевала его, и он этого боялся, а главное – боялся, как бы этого не заметили другие; нельзя обнаружить свою слабость и тем дать врагу козыри в руки (ведь в каждом друге скрывается враг).
То, что он угадал (или, вернее, вообразил) относительно своего рождения и прошлого матери, держало его в нелепом состоянии какой-то угрюмой неловкости. Почерпнув из книг некоторые сведения, он понял, что он «внебрачный» ребенок. (В романтических книгах, которые он читал, употреблялось другое слово, грубее и выразительнее.) В конце концов незаконное рождение стало для Марка предметом гордости, и он уже готов был увидеть в этом обидном архаизме оттенок благородства. Он считал себя не таким, как все, интересным, одиноким, даже обреченным. Он не прочь был занять место среди демонических героев Шиллера и Шекспира, таких же незаконнорожденных, как и он. Это обстоятельство давало и ему право презирать «свет» и выражать свое презрение в высокомерных тирадах – конечно, in petto.[46]
Но когда Марк оказывался в «свете», то есть в классе, среди товарищей, он был робок, подозрителен, угнетен своей тайной и боялся, как бы ее не узнали. Его странное поведение, «роковое» выражение лица, тонкий ломающийся голос, легко краснеющее девичье личико и задор молодого петушка – все привлекало внимание других мальчиков и вызывало насмешки.
Один из этих шалопаев даже стал полушутя, полусерьезно приставать к нему с гнусными предложениями. Марка это потрясло. Его ярость и омерзение были так сильны, что от волнения он ночью заболел. Он не хотел больше ходить в лицей, но как объяснить матери причину? Он решил, что сам, без ее помощи, заставит себя уважать. В смятении он твердил мысленно:
«Я его убью».
Марк был в том возрасте, когда у мальчиков пробуждаются половые инстинкты. Они его волновали и пугали. Мать, до странности целомудренная, ничего не видела и не знала. А он умер бы со стыда, если бы она узнала.
И, одинокий, презирая себя, теряя голову, он покорялся ужасным требованиям постыдного инстинкта… Что может сделать ребенок, бедный ребенок, отданный во власть этим стихийным силам? Жестокая мучительница-природа зажигает в теле тринадцатилетнего человека пожар, и огонь этот, не находя пищи, пожирает его самого… Если у мальчика хорошие задатки, он может спастись, впав в другую крайность: аскетическую экзальтацию души, которая часто разрушает тело. Молодежь того времени была счастливее своих отцов – она уже начала прибегать к мужественному искусству спорта.
Марк был бы рад последовать примеру других, но и тут природа была против него: она не наделила его нужными для этого физическими силами. Ах, как он завидовал здоровым и сильным! Как ревниво ими любовался! Его восхищение походило на ненависть… Никогда ему не быть таким, как они!..
Желания, всякие желания, чистые, нечистые, – полнейший хаос… Они терзали его, как злые духи… И он стал бы игрушкой судьбы, ничто не могло бы спасти его, если бы не заложенные в нем здоровая нравственность и честность, более того – бессознательное благородство, искра священного огня, результат трудов, мужества и долготерпения лучших представителей рода, то, что не выносит грязи и бесчестия, не допускает позорного падения, то, что помогает человеку распознавать обостренным чутьем все дурное и низкое и вытравлять его в себе, извлекая из самых сокровенных тайников мысли. А если он не всегда может уберечься от грязи, то всегда осуждает ее, осуждает, бичует и карает себя…
Да здравствует Гордость!.. Sanctus!..[47] Для таких натур, как Марк, гордость – залог душевного здоровья. Это – утверждение божественного начала в самой низменной натуре, это – источник спасения. Если бы не гордость, разве человек одинокий, не знающий любви, стал бы бороться с низменными желаниями? К чему было бы бороться, если бы он не верил, что должен оберегать какие-то высшие ценности и ради них победить или умереть?
Марк хотел победить. Победить то, что ему было и понятно и непонятно.
Победить нечто, еще не узнанное, но внушающее ему отвращение. Победить загадку жизни и то низменное, что есть в нем самом… Увы, и тут, как и во всем, он терпел бесчисленные поражения! Пытался работать, читать, взять себя в руки, но изменял себе, чувствовал, что распускается. Все то же проклятое слабоволие!.. Нет, сила воли у него есть, но она еще не развита, ее недостаточно, чтобы добиться того, чего он хочет, что поставил себе целью. То его мучает любопытство и желания, здоровые и нездоровые, и со всех сторон осаждают соблазны, то он впадает в какое-то бесчувствие и ничем не способен заняться, ни на чем сосредоточиться. Он упускает настоящее, забегая слишком далеко вперед. Его уже заботит будущее, выбор профессии. Он знает, что это надо решить как можно раньше, но он еще не может остановиться ни на чем, мечется между всеми возможностями, все ему интересно, – и в то же время безразлично, все влечет и отталкивает. Он сам не знает, чего хочет, он даже не способен хотеть или не хотеть. Внутренний механизм еще не налажен. Он бросается вперед – и вдруг застревает на месте или натыкается на что-то и снова оказывается на дне.
Тогда он исследует дно. Этот страдающий мальчик скорее, чем кто бы то ни было, способен почувствовать пустоту и скуку эпохи, стремящейся навстречу гибели. Он испытывает острое ощущение, что у ног его зияет пропасть…
А мать ничего не замечает. Она видит перед собой подростка, в котором еще много ребяческого. Видит угрюмого, требовательного, строптивого, болезненнообидчивого ломаку и любителя громких фраз. То он щеголяет непристойными выражениями, то вдруг пугается малейшей скабрезности. Больше всего раздражает Аннету его зубоскальство. Она и не подозревает, сколько горечи в этих насмешках. Она не догадывается, что это с его стороны вызов обидчице-судьбе. Мальчик остро чувствует себя обделенным: ведь он слаб, некрасив, он – бездарное ничтожество! Таким он себя считает и, окончательно пав духом, прибавляет к действительным своим недостаткам кучу выдуманных. Он словно ищет, чем бы еще себя унизить… Вот мимо проходят две молоденькие работницы. Они смеются – и Марк уверен, что смеются над ним. Ему и в голову не приходит, что девушки заигрывают с ним, что его покрасневшая рожица, рожица испуганной девочки, вовсе не кажется им такой уж некрасивой… Он читает в глазах учителей мнимую презрительную жалость к посредственному ученику… Он уверен, что те его товарищи, которые крепче и сильнее, презирают его за слабость и догадываются с его трусости. Из-за своей крайней нервности он бывает иногда малодушен и со свойственной ему честностью признается себе в этом и считает себя опозоренным. Чтобы себя наказать, он тайно от других затевает всякие опасные безрассудства, – при этом его прошибает холодный пот, но зато он чуточку реабилитирован в собственных глазах. Этот юный Никомед часто смеется над собой и своими поражениями. Но он зол на жизнь, сделавшую его таким, каков он есть, и больше всего зол на мать.
А мать не понимает, откуда эта враждебность. «Какой эгоист! Он думает только о себе…»
Только о себе? Но если он не будет думать о себе, что из него выйдет?
Если он не будет защищаться сам, кто же его защитит?
Так мать и сын живут рядом, одинокие, замурованные каждый в себе.
Время нежностей миновало. Аннета начинает повторять жалобу всех матерей.
– Он гораздо сильнее меня любил, когда был маленьким!
А Марк приходит к заключению, что матери любят детей для собственного удовольствия, что каждый любит только себя…
Нет, каждый из них хотел любить другого! Но когда человек в опасности, он вынужден думать о себе. О других он будет думать потом. Как спасешь другого, если не спасешься сам? А спастись самому невозможно, если другой висит у тебя на шее.
Когда сын стал ее чуждаться, Аннета, как и он, ожесточилась. Сознательно закрыв сердце для любви, раз не на кого было ее излить, она стремилась теперь утолять умственный голод и потребность действовать. Она работала весь день, по вечерам читала, а ночью крепко спала. Озлобленный Марк и завидовал этой спокойной женщине и презирал ее за здоровье, за то, что она, как ему казалось, не способна ничем терзаться.
А между тем Аннета страдала оттого, что ей не с кем делиться мыслями.
Она заполняла пустоту работой, искала забвения в деятельности… Но работа ради работы не заполняет пустоты в душе… И на что отдать бесполезные силы, которые она ощущала в себе?
Отдавать!.. Ах, эта потребность отдавать себя, жертвовать собой!..
|
The script ran 0.055 seconds.