Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Виктор Гюго - Собор Парижской Богоматери [1831]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Высокая
Метки: adv_history, home_sex, prose_classic, sci_history, Драма, История, Классика, О любви, Роман

Аннотация. «Собор Парижской Богоматери» — знаменитый роман Виктора Гюго. Книга, в которой увлекательный, причудливый сюжет — всего лишь прекрасное обрамление для поразительных, потрясающих воображение авторских экскурсов в прошлое Парижа. «Собор Парижской Богоматери» экранизировали и ставили на сцене десятки раз, однако ни одной из постановок не удалось до конца передать масштаб и величие оригинала Гюго. Перевод: Надежда Александровна Коган. Авторы иллюстраций: E. de Beaumont, Daubigny, de Lemud, de Rudder, а также Е. Игнатова, В. Чебаник, Л. Дудник и другие художники.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 

Впрочем, в очаге не было огня; казалось, что его давно уже здесь не разводили. В углу, среди прочей утвари алхимика, валялась забытая и покрытая пылью стеклянная маска, которая, по всей вероятности, должна была предохранять лицо архидьякона, когда он изготовлял какое‑нибудь взрывчатое вещество. Рядом лежал не менее запыленный поддувальный мех, на верхней доске которого медными буквами была выведена надпись:     SPIRA, SPERA.[99]   На стенах, по обычаю герметиков, также были начертаны многочисленные надписи: одни – написаны чернилами, другие – выцарапанные металлическим острием. Буквы готические, еврейские, греческие, римские, романские перемешивались между собой, надписи покрывали одна другую, более поздние наслаивались на более ранние, и все это переплеталось, словно ветви кустарника, словно пики во время схватки. Это было столкновение всех философий, всех чаяний, скопление всей человеческой мудрости. То тут, то там выделялась какая‑нибудь из этих надписей, блистая, словно знамя среди леса копий. Чаще всего это были краткие латинские или греческие изречения, которые так хорошо умели составлять в средние века: Unde? Inde? Homo homim monstrum – Astra, castra, nomen, numen – Meya piaslov, uteya xaxov – Sapere aude – Flat ubi vult и пр.[100] Встречалось и, по‑видимому, лишенное смысла слово 'Ауаyoyiа[101], которое, быть может, таило в себе горький намек на монастырский устав; или какое‑нибудь простое правило духовной жизни, изложенное гекзаметром: Caelestem dominum, terrestrem dicito damnum.[102] Местами попадалась какая‑то тарабарщина на древнееврейском языке, в котором Жеан, не особенно сильный и в греческом, ничего не понимал; и все это, где только можно, перемежалось звездами, фигурами людей и животных, пересекающимися треугольниками, что придавало этой измазанной стене сходство с листом бумаги, по которому обезьяна водила пером, пропитанным чернилами. Общий вид каморки производил впечатление заброшенности и запустения, а скверное состояние приборов заставляло предполагать, что хозяин ее уже давно отвлечен от своих трудов иными заботами. А между тем хозяина, склонившегося над большой рукописью, украшенной странными рисунками, казалось, терзала какая‑то неотступная мысль. Так по крайней мере заключил Жеан, услышав, как его брат в раздумье, с паузами, словно мечтатель, грезящий наяву, восклицал: – Да, Ману говорит это, и Зороастр учит тому же: солнце рождается от огня, луна – от солнца. Огонь – душа вселенной. Его первичные атомы, непрерывно струясь бесконечными потоками, изливаются на весь мир. В тех местах, где эти потоки скрещиваются на небе, они производят свет; в точках своего пересечения на земле они производят золото. – Свет и золото одно и то же. Золото – огонь в твердом состоянии. – Разница между видимым и осязаемым, между жидким и твердым состоянием одной и той же субстанции такая же, как между водяными парами и льдом. Не более того. – Это отнюдь не фантазия – это общий закон природы. – Но как применить к науке этот таинственный закон? Ведь свет, заливающий мою руку, – золото! Это те же самые атомы, лишь разреженные по определенному закону; их надо только уплотнить на основании другого закона! – Но как это сделать? Одни придумали закопать солнечный луч в землю. Аверроэс – да, это был Аверроэс! – зарыл один из этих лучей под первым столбом с левой стороны в святилище Корана, в большой Колдовской мечети, но вскрыть этот тайник, чтобы увидеть, удался ли опыт, можно только через восемь тысяч лет. «Черт возьми! – сказал себе Жеан. – Долгонько придется ему ждать своего экю!» – … Другие полагают, – продолжал задумчиво архидьякон, – что лучше взять луч Сириуса. Но добыть этот луч в чистом виде очень трудно, так как по пути с ним сливаются лучи других звезд. Фламель утверждает, что проще всего брать земной огонь. – Фламель! Какое пророческое имя! Flamma![103] – Да, огонь! Вот и все. – В угле заключается алмаз, в огне – золото. – Но как извлечь его оттуда? – Мажистри утверждает, что существуют женские имена, обладающие столь нежными и таинственными чарами, что достаточно во время опыта произнести их, чтобы он удался. – Прочтем, что говорит об этом Ману: «Где женщины в почете, там боги довольны; где женщин презирают, там бесполезно взывать к божеству. – Уста женщины всегда непорочны; это струящаяся вода, это солнечный луч. – Женское имя должно быть приятным, сладостным, неземным; оно должно оканчиваться на долгие гласные и походить на слова благословения». – Да, мудрец прав, в самом деле: Мария, София, Эсмер… Проклятие! Опять! Опять эта мысль! Архидьякон захлопнул книгу. Он провел рукой по лбу, словно отгоняя навязчивый образ. Затем взял со стола гвоздь и молоточек, рукоятка которого была причудливо разрисована кабалистическими знаками. – С некоторых пор, – горько усмехаясь, сказал он, – все мои опыты заканчиваются неудачей. Одна мысль владеет мною и словно клеймит мой мозг огненной печатью. Я даже не могу разгадать тайну Кассиодора, светильник которого горел без фитиля и без масла. А между тем это сущий пустяк! «Как для кого!» – пробурчал про себя Жеан. – …Достаточно, – продолжал священник, – какойнибудь одной несчастной мысли, чтобы сделать человека бессильным и безумным! О, как бы посмеялась надо мной Клод Пернель, которой не удалось ни на минуту отвлечь Никола Фламеля от его великого дела! Вот я держу в руке магический молот Зехиэля! Всякий раз, когда этот страшный раввин ударял в глубине своей кельи этим молотком по этому гвоздю, тот из его недругов, кого он обрекал на смерть, – будь он хоть за две тысячи лье, – уходил на целый локоть в землю. Даже сам король Франции за то, что однажды опрометчиво постучал в дверь этого волшебника, погрузился по колено в парижскую мостовую. – Это произошло меньше чем три столетия тому назад. – И что же! Этот молоток и гвоздь принадлежат теперь мне, но в моих руках эти орудия не более опасны, чем «живчик» в руках кузнеца. – А ведь все дело лишь в том, чтобы найти магическое слово, которое произносил Зехиэль, когда ударял по гвоздю. «Пустяки!» – подумал Жеан. – Попытаемся! – воскликнул архидьякон. – В случае удачи я увижу, как из головки гвоздя сверкнет голубая искра. – Эмен‑хетан! Эмен‑хетан! Нет, не то! – Сижеани! Сижеани! – Пусть этот гвоздь разверзнет могилу всякому, кто носит имя Феб!.. – Проклятие! Опять! Вечно одна и та же мысль! Он гневно отшвырнул молоток. Затем, низко склонившись над столом, поглубже уселся в кресло и, заслоненный его громадной спинкой, скрылся из глаз Жеана. В течение нескольких минут Жеану был виден лишь его кулак, судорожно сжатый на какой‑то книге. Внезапно Клод встал, схватил циркуль и молча вырезал на стене большими буквами греческое слово:     'АМАГКН   – Он сошел с ума, – пробормотал Жеан, – гораздо проще написать Fatum[104], ведь не все же обязаны знать по‑гречески! Архидьякон опять сел в кресло и уронил голову на сложенные руки, подобно больному, чувствующему в ней тяжесть и жар. Школяр с изумлением наблюдал за братом. Открывая свое сердце навстречу всем ветрам, следуя лишь одному закону – влечениям природы, дозволяя страстям своим изливаться по руслам своих наклонностей, Жеан, у которого источник сильных чувств пребывал неизменно сухим, так щедро каждое утро открывались для него все новые и новые стоки, не понимал, не мог себе представить, с какой яростью бродит и кипит море человеческих страстей, когда ему некуда излиться, как оно переполняется, как вздувается, как рвется из берегов, как размывает сердце, как разражается внутренними рыданиями в безмолвных судорожных усилиях, пока, наконец, не прорвет свою плотину и не разворотит свое ложе. Суровая ледяная оболочка Клода Фролло, его холодная личина высокой недосягаемой добродетели вводили Жеана в заблуждение. Жизнерадостный школяр не подозревал, что в глубине покрытой снегом Этны таится кипящая, яростная лава. Нам неизвестно, догадался ли он тут же об этом, однако при всем его легкомыслии он понял, что подсмотрел то, чего ему не следовало видеть, что увидел душу своего старшего брата в одном из самых сокровенных ее проявлений и что Клод не должен об этом знать. Заметив, что архидьякон снова застыл, Жеан бесшумно отступил и зашаркал перед дверью ногами, как человек, который только что пришел и предупреждает о своем приходе. – Войдите! – послышался изнутри кельи голос архидьякона. – Я поджидаю вас! Я нарочно оставил ключ в замке. Войдите же, мэтр Жак! Школяр смело переступил порог. Архидьякону подобный визит в этом месте был нежелателен, и он вздрогнул. – Как, это ты, Жеан? – Да, меня зовут тоже на «Ж», – отвечал румяный, дерзкий и веселый школяр. Лицо Клода приняло свое обычное суровое выражение. – Зачем ты сюда явился? – Братец, – ответил школяр, с невинным видом вертя в руках шапочку и стараясь придать своему лицу приличное, жалобное и скромное выражение, я пришел просить у вас… – Чего? – Наставлений, в которых я очень нуждаюсь. – Жеан не осмелился прибавить вслух: «и немного денег, в которых я нуждаюсь еще больше!» Последняя часть фразы не была им оглашена. – Сударь! – холодно сказал архидьякон. – Я очень недоволен вами. – Увы! – вздохнул школяр. Клод, полуобернувшись вместе со своим креслом, пристально взглянул на Жеана. – Я очень рад тебя видеть. Вступление не предвещало ничего хорошего. Жеан приготовился к жестокой головомойке. – Жеан! Мне ежедневно приходится выслушивать жалобы на тебя. Что это было за побоище, когда ты отколотил палкой молодого виконта Альбера де Рамоншана? – Эка важность! – ответил Жеан. – Скверный мальчишка забавлялся тем, что забрызгивал грязью школяров, пуская свою лошадь вскачь по лужам! – А кто такой Майе Фаржель, на котором ты изорвал одежду? – продолжал архидьякон. – В жалобе сказано: Tunicam dechiraverunt.[105] – Ничего подобного! Просто дрянной плащ одного из школяров Монтегю. Только и всего! – В жалобе сказано tunicam, а не cappettam[106]. Ты понимаешь по‑латыни? Жеан молчал. – Да, – продолжал священник, покачивая головой, – вот как теперь изучают науки и литературу! Полатыни еле‑еле разумеют, сирийского языка не знают, а к греческому относятся с таким пренебрежением, что даже самых ученых людей, пропускающих при чтении греческое слово, не считают невеждами и говорят: Graecum est, non legitur.[107] Школяр устремил на него решительный взгляд. – Брат! Тебе угодно, чтобы я на чистейшем французском языке прочел вот это греческое слово, написанное на стене? – Какое слово? – 'Anagkh. Легкая краска, подобная клубу дыма, возвещающему о сотрясении в недрах вулкана, выступила на желтых скулах архидьякона. Но школяр этого не заметил. – Хорошо, Жеан, – пробормотал старший брат. – Что же означает это слово? – Рок. Обычная бледность покрыла лицо Клода, а школяр беззаботно продолжал: – Слово, написанное пониже той же рукой, Avayxeia означает «скверна». Теперь вы видите, что я разбираюсь в греческом. Архидьякон хранил молчание. Этот урок греческого языка заставил его задуматься. Юный Жеан, отличавшийся лукавством балованного ребенка, счел момент подходящим, чтобы выступить со своей просьбой. Он начал самым умильным голосом: – Добрый братец! Неужели ты так сильно гневаешься на меня и оказываешь мне неласковый прием из‑за нескольких жалких пощечин и затрещин, которые я надавал в честной схватке каким‑то мальчишкам и карапузам, quibusdam marmosetis? Видишь, Клод, латынь я тоже знаю. Но все это вкрадчивое лицемерие не произвело на старшего брата обычного действия. Цербер не поймался на медовый пряник. Ни одна морщина не разгладилась на лбу Клода. – К чему ты клонишь? – сухо спросил он. – Хорошо, – храбро сказал Жеан. – Вот к чему. Мне нужны деньги. При этом нахальном признании лицо архидьякона приняло наставнически‑отеческое выражение. – Вам известно, господин Жеан, что ленное владение Тиршап приносит нам, включая арендную плату и доход с двадцати одного дома, всего лишь тридцать девять ливров, одиннадцать су и шесть парижских денье. Это, правда, в полтора раза больше, чем было при братьях Пакле, но все же это немного. – Мне нужны деньги, – твердо повторил Жеан. – Вам известно решение духовного суда о том, что все наши дома, как вассальное владение, зависят от епархии и что откупиться от нее мы можем не иначе, как уплатив епископу две серебряные позолоченные марки по шесть парижских ливров каждая. Этих денег я еще не накопил. Это тоже вам известно. – Мне известно только то, что мне нужны деньги, – в третий раз повторил Жеан. – А для чего? Этот вопрос зажег луч надежды в глазах юноши. К нему вернулись его кошачьи ужимки. – Послушай, дорогой Клод, – сказал он, – я не обратился бы к тебе, если бы у меня были дурные намерения. Я не собираюсь щеголять на твои деньги в кабачках и прогуливаться по парижским улицам, наряженный в золотую парчу, в сопровождении моего лакея, sit teo laquasio[108]. Нет, братец, я прошу денег на доброе дело. – На какое же это доброе дело? – слегка озадаченный, спросил Клод. – Два моих друга хотят купить приданое для ребенка одной бедной вдовы из общины Одри. Это акт милосердия. Требуется всего три флорина, и мне хотелось бы внести свою долю. – Как зовут твоих друзей? – Пьер Мясник и Батист Птицеед. – Гм! – пробормотал архидьякон. – Эти имена так же подходят к доброму делу, как пушка к алтарю. Жеан очень неудачно выбрал имена друзей, но спохватился слишком поздно. – А к тому же, – продолжал проницательный Клод, – что это за приданое, которое должно стоить три флорина? Да еще для ребенка благочестивой вдовы? С каких же это пор вдовы из этой общины стали обзаводиться грудными младенцами? Жеан вторично попытался пробить лед. – Так и быть, мне нужны деньги, чтобы пойти сегодня вечером к Изабо‑ла‑Тьери в Валь‑д'Амур! – Презренный развратник! – воскликнул священник. – 'Avayveia, – прервал Жеан. Это слово, заимствованное, быть может не без лукавства, со стены кельи, произвело на священника странное впечатление: он закусил губу и только покраснел от гнева. – Уходи, – сказал он наконец Жеану, – я жду одного человека. Школяр сделал последнюю попытку: – Братец! Дай мне хоть мелочь, мне не на что пообедать. – А на чем ты остановился в декреталиях Грациана? – Я потерял свои тетради. – Кого из латинских писателей ты изучаешь? – У меня украли мой экземпляр Горация. – Что вы прошли из Аристотеля? – А вспомни, братец, кто из отцов церкви утверждает, что еретические заблуждения всех времен находили убежище в дебрях аристотелевской метафизики? Плевать мне на Аристотеля! Я не желаю, чтобы его метафизика поколебала мою веру. – Молодой человек! – сказал архидьякон. – Во время последнего въезда короля в город у одного из придворных, Филиппа де Комина, на попоне лошади был вышит его девиз: Qui поп laborat, non manducet. Поразмыслите над этим. Опустив глаза и приложив палец к уху, школяр с сердитым видом помолчал с минуту. Внезапно, с проворством трясогузки, он повернулся к Клоду: – Итак, любезный брат, вы отказываете мне даже в одном жалком су, на которое я могу купить кусок хлеба у булочника? – Qui non laborat, non manducet.[109] При этом ответе неумолимого архидьякона Жеан закрыл лицо руками, словно рыдающая женщина, и голосом, исполненным отчаяния, воскликнул: otototototoi! – Что это значит, сударь? – изумленный выходкой брата, спросил Клод. – Извольте, я вам скажу! – отвечал школяр, подняв на него дерзкие глаза, которые он только что натер докрасна кулаками, чтобы они казались заплаканными. – Это по‑гречески! Это анапест Эсхила, отлично выражающий отчаяние. И тут он разразился таким задорным и таким раскатистым хохотом, что заставил улыбнуться архидьякона. Клод почувствовал свою вину: зачем он так баловал этого ребенка? – Добрый братец! – снова заговорил Жеан, ободренный этой улыбкой. Взгляните на мои дырявые башмаки! Ботинок, у которого подошва просит каши, ярче свидетельствует о трагическом положении героя, нежели греческие котурны. К архидьякону быстро вернулась его суровость. – Я пришлю тебе новые башмаки, но денег не дам, – сказал он. – Ну хоть одну жалкую монетку! – умолял Жеан. – Я вызубрю наизусть Грациана, я буду веровать в бога, стану истинным Пифагором по части учености и добродетели. Но, умоляю, хоть одну монетку! Неужели вы хотите, чтобы разверстая передо мной пасть голода, черней, зловонней и глубже, чем преисподняя, чем монашеский нос, пожрала меня? Клод, нахмурившись, покачал головой: – Qui поп laborat… Жеан не дал ему договорить. – Ах так! – крикнул он. – Тогда к черту все! Да здравствует веселье! Я засяду в кабаке, буду драться, бить посуду, шляться к девкам! Он швырнул свою шапочку о стену и прищелкнул пальцами, словно кастаньетами. Архидьякон сумрачно взглянул на него: – Жеан! У вас нет души. – В таком случае у меня, если верить Эпикуру, отсутствует нечто, состоящее из чего‑то, чему нет имени! – Жеан! Вам следует серьезно подумать о том, как исправиться. – Вздор! – воскликнул школяр, переводя взгляд с брата на реторты. Здесь все пустое – и мысли и бутылки! – Жеан! Ты катишься по наклонной плоскости. Знаешь ли ты, куда ты идешь? – В кабак, – ответил Жеан. – Кабак ведет к позорному столбу. – Это такой же фонарный столб, как и всякий другой, и, может быть, именно с его помощью Диоген и нашел бы человека, которого искал. – Позорный столб приводит к виселице. – Виселица – коромысло весов, к одному концу которого подвешен человек, а к другому – вселенная! Даже лестно быть таким человеком. – Виселица ведет в ад. – Это всего‑навсего жаркий огонь. – Жеан, Жеан! Тебя ждет печальный конец. – Зато начало было хорошее! В это время на лестнице послышались шаги. – Тише! – проговорил архидьякон, приложив палец к губам. – Вот и мэтр Жак. Послушай, Жеан, – добавил он тихим голосом. – Бойся когда‑нибудь проронить хоть одно слово о том, что ты здесь увидишь и услышишь. Спрячься под очаг – и ни звука! Школяр скользнул под очаг; там его внезапно осенила блестящая мысль. – Кстати, братец Клод, за молчание – флорин: – Тише! Обещаю. – Дай сейчас. – На! – в сердцах сказал архидьякон и швырнул кошелек. Жеан забился под очаг. Дверь распахнулась.  V. Два человека в черном   В келью вошел человек в черной мантии, с хмурым лицом. Прежде всего поразило нашего приятеля Жеана (который, как это ясно для каждого, примостился таким образом, чтобы ему все было видно и слышно) мрачное одеяние и мрачное обличье новоприбывшего. А между тем весь его облик отличался какой‑то особенной вкрадчивостью, вкрадчивостью кошки или судьи приторной вкрадчивостью. Он был совершенно седой, в морщинах, лет шестидесяти; он щурил глаза, у него были белые брови, отвисшая нижняя губа и большие руки. Решив, что это, по‑видимому, всего лишь врач или судья и что раз у этого человека нос далеко ото рта, значит, он глуп, Жеан забился в угол, досадуя, что придется долго просидеть в такой неудобной позе и в таком неприятном обществе. Архидьякон даже не привстал навстречу незнакомцу. Он сделал ему знак присесть на стоявшую около двери скамейку и, помолчав немного, словно додумывая какую‑то мысль, слегка покровительственным тоном сказал: – Здравствуйте, мэтр Жак! – Мое почтение, мэтр! – ответил человек в черном. В тоне, которым было произнесено это «мэтр Жак» одним из них и «мэтр» – другим, приметна была та разница, какая слышна, когда произносят слова «сударь» и «господин», domne и domine. He оставалось сомнении, это была встреча ученого с учеником. – Ну как? – спросил архидьякон после некоторого молчания, которое мэтр Жак боялся нарушить. – Вы надеетесь на успех? – Увы, мэтр! – печально улыбаясь, ответил гость. – Я все еще продолжаю раздувать огонь. Пепла – хоть отбавляй, но золота – ни крупинки! Клод сделал нетерпеливое движение. – Я не об этом вас спрашиваю, мэтр Жак Шармолю, а о процессе вашего колдуна. По вашим словам, это Марк Сенен казначей Высшей счетной палаты. Сознается он в колдовстве? Привела ли к чему‑нибудь пытка? – Увы, нет! – ответил мэтр Жак, все так же грустно улыбаясь. – Мы лишены этого утешения. Этот человек – кремень. Его нужно сварить живьем на Свином рынке, прежде чем он что‑нибудь скажет, и, однако, мы ничем не пренебрегаем, чтобы добиться правды. У него уже вывихнуты все суставы. Мы пускаем в ход всевозможные средства, как говорит старый забавник Плавт:   Aduorsum, slimulos, laminas – crucesque, compedesque, Nervos, catenas, carceres, numellas, pedicas, boias.[110]   Ничего не помогает. Это ужасный человек. Я понапрасну бьюсь над ним. – Ничего нового не нашли в его доме? – Как же, нашли! – ответил мэтр Жак, роясь в своем кошеле. – Вот этот пергамент. Тут есть слова, которых мы не понимаем. А между тем господин прокурор уголовного суда Филипп Лелье немного знает древнееврейский язык, которому он научился во время процесса евреев с улицы Кантерсен в Брюсселе. Продолжая говорить, мэтр Жак развертывал свиток. – Дайте‑ка, – проговорил архидьякон и, взглянув на пергамент, воскликнул: – Чистейшее чернокнижие, мэтр Жак! «Эмен‑хетан»! Это крик оборотней, прилетающих на шабаш. Per ipsum, et cum ipso, et in ipso[111] это заклинание, ввергающее дьявола с шабаша обратно в ад. Нах, pax, max[112] относится к врачеванию: это заговор против укуса бешеной собаки. Мэтр Жак! Вы – королевский прокурор церковного суда! Эта рукопись чудовищна! – Мы вновь подвергнем пытке этого человека. Вот что еще мы нашли у Марка Сенена, – сказал мэтр Жак, роясь в своей сумке. Это оказался сосуд, сходный с теми, которые загромождали очаг отца Клода. – А, это алхимический тигель! – заметил архидьякон. – Сознаюсь, – робко и принужденно улыбаясь, сказал мэтр Жак, – я испробовал его на очаге, но получилось не лучше, чем с моим. Архидьякон принялся рассматривать сосуд. – Что это он нацарапал на своем тигле? Och! Och! – слово, отгоняющее блох? Этот Марк Сенен – невежда! Ясно, что в этом тигле вам никогда не добыть золота! Он годится лишь на то, чтобы ставить его летом в вашей спальне. – Если уж мы заговорили об ошибках, – сказал королевский прокурор, то вот что. Прежде чем подняться к вам, я рассматривал внизу портал; вполне ли вы уверены, ваше высокопреподобие, в том, что со стороны Отель‑Дье изображено начало работ по физике и что среди семи нагих фигур, находящихся у ног божьей матери, фигура с крылышками на… пятках изображает Меркурия? – Да, – ответил священник, – так пишет Августин Нифо, итальянский ученый, которому покровительствовал обучивший его бородатый демон. Впрочем, сейчас мы спустимся вниз, и я вам все это разъясню на месте. – Благодарю вас, мэтр, – кланяясь до земли, ответил Шармолю. – Кстати, я чуть было не запамятовал! Когда вам будет угодно, чтобы я распорядился арестовать маленькую колдунью? – Какую колдунью? – Да хорошо вам известную цыганку, которая, несмотря на запрещение духовного суда, приходит всякий день плясать на Соборную площадь! У нее есть еще какая‑то одержимая дьяволом коза с бесовскими рожками, которая читает, пишет, знает математику не хуже Пикатрикса. Из‑за нее одной следовало бы перевешать все цыганское племя. Обвинение составлено. Суд не затянется, не сомневайтесь! А хорошенькое создание эта плясунья, ей‑богу! Какие великолепные черные глаза, точно два египетских карбункула! Так когда же мы начнем? Архидьякон был страшно бледен. – Я вам тогда скажу, – еле слышно пробормотал он. Затем с усилием прибавил: – Пока займитесь Марком Сененом. – Будьте спокойны, – улыбаясь, ответил Шармолю. – Вернувшись домой, я снова заставлю привязать его к кожаной скамье. Но только это дьявол, а не человек. Он доводит до изнеможения даже самого Пьера Тортерю, у которого ручищи посильнее моих. Как говорит этот добряк Плавт: Nudus vinctus, centum pondo. es quando pendes per pedes.[113] Допросим его на дыбе, это лучшее, что у нас есть! Он попробует и этого. Отец Клод был погружен в мрачное раздумье. Он обернулся к Шармолю: – Мэтр Пьера… то есть мэтр Жак! Займитесь Марком Сененом. – Да, да, отец Клод. Несчастный человек! Ему придется страдать, как Муммолю. Но что за дикая мысль отправиться на шабаш! Ему, казначею Высшей счетной палаты, следовало бы знать закон Карла Великого: Stryga vel masca![114] Что же касается малютки Смеральды, как они ее называют, то я буду ожидать ваших распоряжений. Ах да! Когда мы будем проходить под порталом, объясните мне, пожалуйста, что означает садовник на фреске у самого входа в церковь. Это, должно быть, сеятель? Мэтр! Над чем вы задумались? Отец Клод, поглощенный своими мыслями, не слушал его. Шармолю проследил за направлением его взгляда и увидел, что глаза священника были устремлены на паутину, затягивающую слуховое окно. В этот момент легкомысленная муха, стремясь к мартовскому солнцу, ринулась сквозь эту сеть к стеклу и увязла в ней. Почувствовав сотрясение паутины, громадный паук, сидевший в самом ее центре, подскочил к мухе, перегнул ее пополам своими передними лапками, в то время как его отвратительный хоботок ощупывал ее головку. – Бедная мушка! – сказал королевский прокурор церковного суда и потянулся, чтобы спасти муху. Архидьякон, как бы внезапно пробужденный, судорожным движением удержал его руку. – Мэтр Жак! – воскликнул он. – Не идите наперекор судьбе! Прокурор испуганно обернулся. Ему почудилось, будто сверкающий взгляд архидьякона был прикован к маленьким существам – мухе и пауку, между которыми разыгрывалась отвратительная сцена. – О да! – продолжал священник голосом, который, казалось, исходил из самых недр его существа. – Вот символ всего! Она летает, она ликует, она только что родилась; она жаждет весны, вольного воздуха, свободы! О да! Но стоит ей столкнуться с роковой розеткой, и оттуда вылезает паук, отвратительный паук! Бедная плясунья! Бедная обреченная мушка! Не мешайте, мэтр Жак, это судьба! Увы, Клод, и ты паук! Но в то же время ты и муха! Клод! Ты летел навстречу науке, свету, солнцу, ты стремился только к простору, к яркому свету вечной истины; но, бросившись к сверкающему оконцу, выходящему в иной, мир, в мир света, разума и науки, ты, слепая мушка, безумный ученый, ты не заметил тонкой паутины, протянутой роком между светом и тобой, ты бросился в нее стремглав, несчастный глупец! И вот ныне, с проломленной головой и оторванными крыльями, ты бьешься в железных лапах судьбы! Мэтр Жак! Мэтр Жак! Не мешайте пауку! – Уверяю вас, что я не трону его, – ответил прокурор, глядя на него с недоумением. – Но, ради бога, отпустите мою руку, мэтр! У вас не рука, а тиски. Но архидьякон не слушал его. – О, безумец! – продолжал он, неотрывно глядя на оконце. – Если бы тебе даже и удалось прорвать эту опасную паутину своими мушиными крылышками, то неужели же ты воображаешь, что выберешься к свету! Увы! Как преодолеть тебе потом это стекло, эту прозрачную преграду, эту хрустальную стену, несокрушимую, как адамант, отделяющую философов от истины? О тщета науки! Сколько мудрецов, стремясь к ней издалека, разбиваются о нее насмерть! Сколько научных систем сталкиваются и жужжат у этого вечного стекла! Он умолк. Казалось, эти рассуждения незаметно отвлекли его мысли от себя самого, обратив их к науке, и это подействовало на него успокоительно. Жак Шармолю окончательно вернул его к действительности. – Итак, мэтр, – спросил он, – когда же вы придете помочь мне добыть золото? Мне не терпится достигнуть успеха. Горько усмехнувшись, архидьякон покачал головой. – Мэтр Жак! Прочтите Михаила Пселла Dialog us de energia et operatione daemonum[115]. To, чем мы занимаемся, не так‑то уж невинно. – Тес, мэтр, я догадываюсь! – сказал Шармолю. – Но что делать! Приходится немного заниматься и герметикой, когда ты всего лишь королевский прокурор церковного суда и получаешь жалованья тридцать турских экю в год. Однако давайте говорить тише. В эту минуту из‑под очага послышался звук, какой издают жующие челюсти; настороженный слух Шармолю был поражен. – Что это? – спросил он. Это школяр, изнывая от скуки и усталости в своем тайничке, вдруг обнаружил черствую корочку хлеба с огрызком заплесневелого сыра и, не стесняясь, занялся ими, найдя себе в этом и пищу и утешение. Так как он был очень голоден, то с аппетитом, грызя сухарь, он громко причмокивал, чем и вызвал тревогу прокурора. – Это, должно быть, мой кот лакомится мышью, – поспешил ответить архидьякон. Это объяснение удовлетворило Шармолю. – Правда, мэтр, – ответил он, почтительно улыбаясь, – у всех великих философов были свои домашние животные. Вы помните, что говорил Сервиус: Nullus enim locus sine genio est.[116] Однако Клод, опасаясь какой‑нибудь новой выходки Жеана, напомнил своему почтенному ученику, что им еще предстоит вместе исследовать несколько изображений на портале, и они вышли из кельи, к великой радости школяра, который начал уже серьезно опасаться, как бы на его коленях не остался навеки отпечаток его подбородка.  VI. Последствия, к которым могут привести семь прозвучавших на вольном воздухе проклятий   – Те Deum laudamus![117] – воскликнул Жеан, вылезая из своей дыры. Наконец‑то оба филина убрались! Оx! Оx! Гаке! Пакс! Макс! Блохи! Бешеные собаки! Дьявол! Я сыт по горло этой болтовней! В голове трезвон, точно на колокольне. Да еще этот затхлый сыр в придачу! Поскорее вниз! Мошну старшего братца захватим с собой и обратим все эти монетки в бутылки! Он с нежностью и восхищением заглянул в драгоценный кошелек, оправил на себе одежду, обтер башмаки, смахнул пыль со своих серых от золы рукавов, засвистал какую‑то песенку, подпрыгнул, повернувшись на одной ноге, обследовал, нет ли еще чего‑нибудь в келье, чем можно было бы поживиться, подобрал несколько валявшихся на очаге стеклянных амулетов, годных на то, чтобы подарить их вместо украшений Изабо‑ла‑Тьери, и, наконец, толкнув дверь, которую брат его оставил незапертой – последняя его поблажка – и которую Жеан тоже оставил открытой – последняя его проказа, – он, подпрыгивая, словно птичка, спустился по винтовой лестнице. В потемках он толкнул кого‑то, тот ворча посторонился: школяр решил, что налетел на Квазимодо, и эта мысль показалась ему столь забавной, что до самого конца лестницы он бежал, держась за бока от смеха. Выскочив на площадь, он все еще продолжал хохотать. Очутившись на площади, он топнул ногой. – О добрая и почтенная парижская мостовая! – воскликнул он. – Проклятые ступеньки! На них запыхались бы даже ангелы, восходившие по лестнице Иакова! Чего ради я полез в этот каменный бурав, который дырявит небо? Чтобы отведать заплесневелого сыра да полюбоваться из слухового окна колокольнями Парижа? Пройдя несколько шагов, он заметил обоих филинов, то есть Клода и мэтра Жака Шармолю, созерцавших какое‑то изваяние портала. Он на цыпочках приблизился к ним и услышал, как архидьякон тихо говорил Шармолю: – Этот Иов на камне цвета ляпис‑лазури с золотыми краями был вырезан по приказанию епископа Гильома Парижского. Иов знаменует собою философский камень. Чтобы стать совершенным, он должен тоже подвергнуться испытанию и мукам. Sub conservatione formae specificae salva anima[118], говорит Раймон Люллий. – Ну, меня это не касается, – пробормотал Жеан, – кошелек‑то ведь у меня. В эту минуту он услышал, как чей‑то громкий и звучный голос позади него разразился ужасающими проклятиями. – Чертово семя! К чертовой матери! Черт побери! Провалиться ко всем чертям! Пуп Вельзевула! Клянусь папой! Гром и молния! – Клянусь душой, – воскликнул Жеан, – так ругаться может только мой друг, капитан Феб! Имя Феб долетело до слуха архидьякона в ту самую минуту, когда он объяснял королевскому прокурору значение дракона, опустившего свой хвост в чан, из которого выходит в облаке дыма голова короля. Клод вздрогнул, прервал, к великому изумлению Шармолю, свои объяснения, обернулся и увидел своего брата Жеана, подходившего к высокому офицеру, стоявшему у дверей дома Гонделорье. В самом деле, это был капитан Феб де Шатопер. Он стоял, прислонившись к углу дома своей невесты, и отчаянно ругался. – Ну и мастер же вы ругаться, капитан Феб! – сказал Жеан, касаясь его руки. – Поди к черту! – ответил капитан. – Сам поди туда же! – возразил школяр. – Скажите, однако, любезный капитан, что это вас прорвало таким красноречием? – Простите, дружище Жеан, – ответил Феб, пожимая ему руку. – Ведь вы знаете, что если лошадь пустилась вскачь, то сразу не остановится. А я ведь ругался галопом. Я только что удрал от этих жеманниц. Каждый раз, когда я выхожу от них, у меня полон рот проклятий. Мне необходимо их изрыгнуть, иначе я задохнусь! Разрази меня гром! – Не хотите ли выпить? – спросил школяр. Это предложение успокоило капитана. – Я не прочь, но у меня ни гроша. – А у меня есть! – Ба! Неужели? Жеан величественным и вместе с тем простодушным жестом раскрыл перед капитаном кошелек. Тем временем архидьякон, покинув остолбеневшего Шармолю, приблизился к ним и остановился в нескольких шагах, наблюдая за ними. Молодые люди не обратили на это никакого внимания, настолько они были поглощены созерцанием кошелька. – Жеан! – воскликнул Феб. – Кошелек в вашем кармане – это все равно, что луна в ведре с водою. Ее видно, но ее там нет. Только отражение! Черт возьми! Держу пари, что там камешки! Жеан ответил холодно: – Вот они, камешки, которыми я набиваю свой карман. Не прибавив больше ни слова, он с видом римлянина, спасающего отечество, высыпал содержимое кошелька на ближайшую тумбу. – Господи! – пробормотал Феб. – Щитки, большие беляки, малые беляки, два турских грошика, парижские денье, лиарды, настоящие, с орлом! Невероятно! Жеан продолжал держаться невозмутимо и с достоинством. Несколько лиардов покатилось в грязь; капитан бросился было их поднимать, но Жеан удержал его: – Фи, капитан Феб де Шатопер! Феб сосчитал деньги и, с торжественным видом повернувшись к Жеану, произнес: – А знаете ли вы, Жеан, что здесь двадцать три парижских су? Кого это вы ограбили нынче ночью на улице Перерезанных глоток? Жеан откинул назад кудрявую белокурую голову и, высокомерно прищурив глаза, ответил: – На то у нас имеется брат – полоумный архидьякон. – Черт возьми! – воскликнул Феб. – Какой достойный человек! – Идем выпьем, – предложил Жеан. – Куда же мы пойдем? – спросил Феб. – В «Яблоко Евы»? – Не стоит, капитан, пойдем лучше в кабачок «Старая наука». – Вино лучше в кабачке «Яблоко Евы». А кроме того, там возле двери вьется на солнце виноградная лоза. Это меня развлекает, когда я пью. – Ладно, пусть будет Ева с яблоком! – согласился школяр и, взяв под руку капитана, сказал: – Кстати, дражайший капитан, вы только что упомянули об улице Перерезанных глоток. Так не говорят. Мы уже не варвары. Надо говорить: улица Перерезанного горла. Приятели направились к «Яблоку Евы». Излишне упоминать о том, что предварительно они подобрали упавшие в грязь деньги и что вслед за ними пошел и архидьякон. Он следовал за ними, мрачный и растерянный. Был ли этот Феб тем самым Фебом, чье проклятое имя после встречи с Гренгуаром вплеталось во все его мысли, – этого он не знал, но все же это был какой‑то Феб, и этого магического имени достаточно было, чтобы архидьякон, крадучись, словно волк, шел следом за беззаботными друзьями, с напряженным вниманием прислушиваясь к их болтовне и следя за каждым их движением. Впрочем, ничего не было легче, как подслушать их беседу: они говорили во весь голос, не очень смущаясь тем, что приобщали прохожих к своим тайнам. Они болтали о дуэлях, девках, попойках, сумасбродствах. На углу одной из улиц с перекрестка донесся звук бубна. Клод услышал, как офицер сказал школяру: – Гром и молния! Поспешим! – Почему? – Боюсь, как бы меня не заметила цыганка. – Какая цыганка? – Да та – малютка с козочкой. – Эсмеральда? – Она самая. Я все позабываю ее чертово имя Поспешим, а то она меня узнает. Мне не хочется, чтоб девчонка заговорила со мной на улице. – А разве вы с ней знакомы, Феб? Тут архидьякон увидел, как Феб ухмыльнулся и, наклонившись к уху школяра, что‑то прошептал ему Затем он разразился хохотом и с победоносным видом тряхнул головой. – Неужели? – спросил Жеан. – Клянусь душой! – отвечал Феб. – Нынче вечером? – Да, нынче вечером. – И вы уверены, что она придет? – Да вы с ума сошли, Жеан! Разве можно в этом сомневаться! – Ну и счастливчик же вы, капитан Феб! Архидьякон слышал весь этот разговор Зубы у него застучали, по всему телу пробежала дрожь На секунду он остановился, прислонившись, словно пьяный, к тумбе, а потом опять пошел следом за веселыми гуляками. Но когда он нагнал их, они уже во все горло распевали старинную песенку.   В деревушке Каро всех ребят Обманули как глупых телят.    VII. Монах‑привидение   Знаменитый кабачок «Яблоко Евы» находился в Университетском квартале на углу улицы Круглого щита и улицы Жезлоносца. Он занимал в первом этаже дома довольно обширную и низкую залу, свод которой опирался посредине на толстый, выкрашенный в желтую краску деревянный столб Повсюду столы, на стенах начищенные оловянные кувшины, множество гуляк, уличных женщин, окно на улицу, виноградная лоза у двери, а над дверью ярко размалеванный железный лист с изображением женщины и яблока, проржавевший от дождя и повертывавшийся на железном стержне при каждом порыве ветра Это подобие флюгера, обращенного к мостовой, служило вывеской. Вечерело Перекресток был окутан мраком Издали казалось, что кабачок, озаренный множеством свечей, пылает, точно кузница во тьме Сквозь разбитые стекла доносился звон стаканов, шум кутежа, божба, перебранка В запотелом от жары большом окне мелькали фигуры, время от времени из залы долетали громовые раскаты смеха Прохожие, спешившие по своим делам, старались проскользнуть мимо шумного окна, не заглядывая в него. Лишь изредка какой‑нибудь мальчишка в лохмотьях, поднявшись на цыпочки и уцепившись за подоконник, бросал в залу старинный насмешливый стишок, которым в те времена дразнили пьяниц: Того, кто пьян, того, кто пьян, – того в бурьян! Все же какой‑то человек прохаживался взад и вперед мимо шумной таверны, не спуская с нее глаз и отходя от нее не дальше, чем часовой от своей будки. На нем был плащ, поднятый воротник которого скрывал нижнюю часть его лица. Он только что купил этот плащ у старьевщика по соседству с «Яблоком Евы», вероятно для того, чтобы защитить себя от свежести мартовских вечеров, а быть может – чтобы скрыть свою одежду. Время от времени он останавливался перед тусклым окном со свинцовым решетчатым переплетом, прислушивался, всматривался, топал ногой. Наконец дверь кабачка распахнулась. Казалось, он только этого и ждал. Вышли двое гуляк. Сноп света, вырвавшийся из двери, на мгновение озарил их веселые лица. Человек в плаще перешел на другую сторону улицы и, укрывшись в глубокой дверной арке, продолжал свои наблюдения. – Гром и молния! – воскликнул один из бражников. – Сейчас пробьет семь часов! А ведь мне пора на свидание. – Уверяю вас, – пробормотал заплетающимся языком его собутыльник, – я не живу на улице Сквернословия. Indignus qui inter mala verba habitat.[119] Жилье мое на улице Жеан‑Мягкий‑Хлеб, in vico Johannis‑Pain‑Mollet. Вы более рогаты, чем единорог, если утверждаете противное! Всем известно: кто однажды оседлал медведя, тот ничего не боится! А вы, я вижу, охотник полакомиться, не хуже святого Жака Странноприимца. – Жеан, друг мой, вы пьяны, – заметил второй. Но тот, пошатываясь, продолжал: – Говорите, что хотите, Феб, но давно доказано, что у Платона был профиль охотничьей собаки. Читатель, наверное, уже узнал наших достойных приятелей, капитана и школяра. По‑видимому, человек, стороживший их, хоронясь в тени, также узнал их, ибо он медленным шагом пошел за ними, повторяя все зигзаги, которые школяр заставлял описывать капитана, более закаленного в попойках и потому твердо державшегося на ногах. Внимательно прислушиваясь к их разговору, человек в плаще не пропустил ни слова из их интересной беседы. – Клянусь Вакхом! Старайтесь идти прямо, господин бакалавр. Ведь вам известно, что я должен вас покинуть. Уже семь часов. У меня свидание с женщиной. – Отстаньте вы от меня! Я вижу звезды и огненные копья. А вы очень похожи на замок Дампмартен, который лопается от смеха. – Клянусь бородавками моей бабушки! Нельзя же плести такую чушь! Кстати, Жеан, у вас еще остались деньги? – Господин ректор, здесь нет никакой ошибки: parva boucheria означает «маленькая мясная лавка». – Жеан, друг мой Жеан! Вы же знаете, что я назначил свидание малютке за мостом святого Михаила, знаете, что я могу ее отвести только к шлюхе Фалурдель, живущей на мосту. А ведь ей надо платить за комнату. Старая карга с белыми усами не поверит мне в долг. Жеан, умоляю вас, неужели мы пропили все поповские деньги? Неужели у вас не осталось ни одного су? – Сознание, что мы с пользой для себя провели время, – это лакомая приправа к столу. – Вот ненасытная утроба! Бросьте вы наконец ваши бредни! Скажите мне, чертова кукла: остались у вас деньги? Давайте их сюда, или, ей‑богу, я обыщу вас, будь вы покрыты проказой, как Иов, или паршой, как Цезарь! – Сударь! Улица Галиаш одним концом упирается в Стекольную улицу, а другим – в Ткацкую. – Ну да, голубчик Жеан, мой бедный товарищ, улица Галиаш, это верно, совершенно верно! Но, во имя неба, придите же в себя! Мне нужно всего‑навсего одно парижское су к семи часам вечера. – Заткните глотку и слушайте припев:   Если коты будут в брюхе крысином, Станет в Аррасе король властелином, Если безбурное море нежданно Будет заковано льдом в день Иванов, Люди узрят, как по гладкому льду, Бросив свой город, аррасцы пойдут.   – Ax ты, чертов школяр, чтоб тебе повеситься на кишках твоей матери! – воскликнул Феб и грубо толкнул пьяного школяра, и тот, скользнув вдоль стены, шлепнулся на мостовую Филиппа‑Августа. Движимый остатком чувства братского сострадания, никогда не покидающего пьяниц, Феб ногой подкатил Жеана к одной из тех «подушек бедняков», которые провидение всегда держит наготове возле всех тумб Парижа и которые богачи презрительно клеймят названием «мусорной кучи». Капитан положил голову Жеана на груду капустных кочерыжек, и школяр тотчас же захрапел великолепным басом. Однако досада еще не угасла в сердце капитана. – Ну и пусть тебя подберет чертова тележка! – сказал он бедному, крепко спавшему школяру и удалился. Не отстававший от него человек в плаще приостановился перед храпевшим школяром словно в нерешительности, но затем, тяжело вздохнув, последовал за капитаном. По их примеру и мы, читатель, предоставим Жеану мирно спать под благосклонным покровом звездного неба и, если вы ничего не имеете против, отправимся вслед за капитаном и человеком в плаще. Выйдя на улицу Сент‑Андре‑Дезар, капитан Феб заметил, что кто‑то его выслеживает. Внезапно обернувшись, он увидел тень, кравшуюся вдоль стен. Он приостановился, приостановилась и тень, он двинулся вперед, двинулась и тень. Но это его не очень встревожило. «Не беда! – подумал он. – Ведь у меня все равно нет ни одного су!» Он остановился перед фасадом Отенского коллежа. Именно в этом коллеже он получил начатки того, что сам называл образованием. По укоренившейся школьной привычке он не мог пройти мимо этого здания без того, чтобы не заставить статую кардинала Пьера Бертрана, стоявшую справа у входа, претерпеть тот род оскорблений, на которые так горько жалуется Приап в одной из сатир Горация: Olim truncus eram ficulnus[120]. Благодаря стараниям капитана надпись Eduenisis episcopus[121] почти смылась. Итак, он, по обыкновению, остановился. Улица была пустынна. Глядя по сторонам и небрежно завязывая свои тесемки, капитан вдруг заметил, что тень стала медленно к нему приближаться, – так медленно, что он успел разглядеть на ней плащ и шляпу. Подойдя ближе, тень замерла; она казалась более неподвижной, чем изваяние кардинала Бертрана. Ее глаза, устремленные на Феба, горели тем неопределенным светом, который по ночам излучают кошачьи зрачки. Капитан не был трусом, и его не очень испугал бы грабитель с клинком в руке. Но эта ходячая статуя, этот окаменелый человек леденил ему кровь. Ему смутно припомнились ходившие в то время россказни о каком‑то привидении‑монахе, бродившем ночами по улицам Парижа. Некоторое время он простоял в оцепенении; наконец, силясь усмехнуться, проговорил: – Сударь! Если вы вор, как мне кажется, то вы представляетесь мне цаплей, нацелившейся на ореховую скорлупу. Я, мой милый, сын разорившихся родителей. Обратитесь лучше по соседству. В часовне этого коледжа среди церковной утвари хранится кусок дерева от животворящего креста. Из‑под плаща высунулась рука призрака и сжала руку Феба с неодолимой силой орлиных когтей. Тень заговорила: – Вы капитан Феб де Шатопер? – О черт! – воскликнул Феб. – Вам известно мое имя? – Мне известно не только ваше имя, – ответил замогильным голосом человек в плаще, – я знаю, что нынче вечером у вас назначено свидание. – Да, – подтвердил удивленный Феб. – В семь часов. – Да, через четверть часа. – У Фалурдель. – Совершенно верно. – У потаскухи с моста Сен‑Мишель. – У Михаила Архангела, как говорится в молитвах. – Нечестивец! – пробурчал призрак. – Свидание с женщиной? – Confiteor.[122] – Ее зовут… – Смеральдой, – развязно ответил Феб. Мало‑помалу к нему возвращалась его всегдашняя беспечность. При этом имени призрак яростно стиснул руку Феба. – Капитан Феб де Шатопер, ты лжешь! Тот, кто в эту минуту увидел бы вспыхнувшее лицо капитана, его стремительный прыжок назад, освободивший его из тисков, в которые он попался, тот надменный вид, с каким он схватился за эфес своей шпаги, кто увидел бы противостоявшую этой ярости мертвенную неподвижность человека в плаще, тот содрогнулся бы от ужаса. Это напоминало поединок Дон Жуана со статуей командора. – Клянусь Христом и сатаной! – крикнул капитан. – Такие слова не часто приходится слышать Шатоперам! Ты не осмелишься их повторить! – Ты лжешь! – спокойно повторила тень. Капитан заскрежетал зубами. Монах‑привидение, суеверный страх перед ним – все было забыто в этот миг! Он видел лишь человека, слышал лишь оскорбление. – Ах вот как! Отлично! – задыхаясь от бешенства, пробормотал он. Выхватив шпагу из ножен, он, заикаясь, ибо гнев, подобно страху, бросает человека в дрожь, крикнул: – Здесь! Немедля! Живей! Ну! На шпагах! На шпагах! Кровь на мостовую! Но призрак стоял неподвижно. Когда он увидел, что противник стал в позицию и готов сделать выпад, он сказал: – Капитан Феб! – Голос его дрогнул от душевной боли. – Вы забываете о вашем свидании. Гнев людей, подобных Фебу, напоминает молочный суп: одной капли холодной воды достаточно, чтобы прекратить его кипение. Эти простые слова заставили капитана опустить сверкавшую в его руке шпагу. – Капитан! – продолжал незнакомец. – Завтра, послезавтра, через месяц, через десять лет – я всегда готов перерезать вам горло; но сегодня идите на свидание! – В самом деле, – сказал Феб, словно пытаясь убедить себя, – приятно встретить в час свидания и женщину и шпагу, они стоят друг друга. Но почему я должен упустить одно из этих удовольствий, когда могу получить оба? Он вложил шпагу в ножны. – Спешите же на свидание! – повторил незнакомец. – Сударь! – ответил, слегка смутившись, Феб. – Благодарю вас за любезность. Это верно, ведь мы и завтра успеем с вами наделать прорех и петель в костюме прародителя Адама. Я вам глубоко признателен за то, что вы дозволили мне провести приятно еще несколько часов моей жизни. Правда, я надеялся успеть уложить вас в канаву и попасть вовремя к прелестнице, тем более, что заставить женщину немножко подождать – это признак хорошего тона. Но вы произвели на меня впечатление смельчака, и потому правильнее будет отложить наше дело до завтра. Итак, я отправляюсь на свидание. Как вам известно, оно назначено на семь часов. – Феб почесал за ухом. – А, черт! Я совсем забыл! Ведь у меня нет денег, чтобы расплатиться за нищенский чердак, а старая сводня потребует вперед. Она мне не поверит в долг. – Уплатите вот этим. Феб почувствовал, как холодная рука незнакомца сунула ему в руку крупную монету. Он не мог удержаться от того, чтобы не взять деньги и не пожать руку, которая их дала. – Ей‑богу, вы славный малый! – воскликнул он. – Только с одним условием, – проговорил человек. – Докажите мне, что я ошибался и что вы сказали правду. Спрячьте меня в каком‑нибудь укромном уголке, откуда я мог бы увидеть, действительно ли это та самая женщина, чье имя вы назвали. – Пожалуйста! – воскликнул Феб. – Мне это совершенно безразлично! Я займу каморку святой Марты. Из соседней собачьей конуры вы будете отлично все видеть. – Идемте же, – проговорил призрак. – К вашим услугам, – ответил капитан. – Может быть, вы сам дьявол, но на сегодняшний вечер мы друзья. Завтра я уплачу все: и долг моего кошелька и долг моей шпаги. Они быстро зашагали вперед. Через несколько минут шум реки возвестил им о том, что они вступили на мост Сен‑Мишель, застроенный в те времена домами. – Я провожу вас, – сказал Феб своему спутнику, – а потом уже пойду за моей красоткой, которая должна ждать меня возле Пти‑Шатле. Спутник промолчал. За все время, что они шли бок о бок, он не вымолвил ни слова. Феб остановился перед низенькой дверью и громко постучал. Сквозь дверные щели мелькнул свет. – Кто там? – крикнул шамкающий голос. – Клянусь телом господним! Головой господней! Чревом господним! – заорал капитан. Дверь сразу распахнулась, и перед глазами обоих мужчин предстали старая женщина и старая лампа – обе одинаково дрожащие. Это была одетая в лохмотья сгорбленная старушонка с маленькими глазками и трясущейся головой, обмотанной какой‑то тряпицей; ее руки, лицо и шея были изборождены морщинами; губы ввалились, рот окаймляли пучки седых волос, придававшие ее лицу сходство с кошачьей мордой. Внутренность конуры была не лучше старухи. Беленные мелом стены, закопченные потолочные балки, развалившийся очаг, во всех углах паутина; посреди комнаты – скопище расшатанных столов и хромых скамей; грязный ребенок, копошившийся в золе очага; в глубине – лестница, или, точнее, деревянная лесенка, приставленная к люку в потолке. Войдя в этот вертеп, таинственный спутник Феба прикрыл лицо плащом до самых глаз. Между тем капитан, сквернословя, словно сарацин, «заставил экю поиграть на солнышке», как говорит наш несравненный Ренье. – Комнату святой Марты! – приказал он. Старуха, величая его монсеньером, схватила экю и запрятала в ящик стола. Это была та самая монета, которую дал Фебу человек в черном плаще. Когда старуха отвернулась, всклокоченный и оборванный мальчишка, копавшийся в золе, ловко подобрался к ящику, вытащил из него экю, а на его место положил сухой лист, оторванный им от веника. Старуха жестом пригласила обоих кавалеров, как она их называла, последовать за нею и первая стала взбираться по лесенке. Поднявшись на верхний этаж, она поставила лампу на сундук. Феб уверенно, как завсегдатай этого дома, толкнул дверку, ведущую в темный чулан. – Войдите, любезнейший, – сказал он своему спутнику. Человек в плаще молча повиновался. Дверка захлопнулась за ним; он услышал, как Феб запер ее на задвижку и начал спускаться со старухой по лестнице. Стало совсем темно.  VIII. Как удобно, когда окна выходят на реку   Клод Фролло (мы предполагаем, что читатель, более догадливый, чем Феб, давно уже узнал в этом привидении архидьякона), итак, Клод Фролло несколько мгновений ощупью пробирался по темной каморке, где его запер капитан. То был один из закоулков, которые оставляют иногда архитекторы в месте соединения крыши с капитальной стеной. В вертикальном разрезе эта собачья конура, как ее удачно окрестил Феб, представляла собой треугольник. В ней не было окон и даже слухового оконца, а скат крыши мешал выпрямиться во весь рост. Клод присел на корточки среди пыли и мусора, хрустевшего у него под ногами. Голова ей – горела. Пошарив вокруг себя руками, он наткнулся на осколок стекла, валявшийся на земле, и приложил его ко лбу; холодок, исходивший от стекла, несколько освежил его. Что происходило в эту минуту в темной душе архидьякона? То ведомо было богу да ему самому. В каком роковом порядке располагались в его воображении Эсмеральда, Феб, Жак Шармолю, его любимый брат, брошенный им среди уличной грязи, его архидьяконская сутана, быть может, и его доброе имя, которым он пренебрег, идя к какой‑то Фалурдель, и вообще все картины и события этого дня? Этого я сказать не могу. Но не сомневаюсь, что все эти образы сложились в его мозгу в некое чудовищное сочетание. Он прождал четверть часа; ему казалось, что он состарился на сто лет. Вдруг он услышал, как заскрипели ступеньки деревянной лесенки; кто‑то поднимался наверх. Дверца люка приоткрылась; оттуда проник свет. В источенной червями двери его боковуши была довольно широкая щель; он приник к ней лицом. Таким образом ему было видно все, что происходило в соседней комнате. Старуха с кошачьей мордой вошла первой, держа в руках фонарь; за ней следовал, покручивая усы, Феб, и наконец появилась прелестная, изящная фигурка Эсмеральды. Словно ослепительное видение, возникла она перед глазами священника. Клод затрепетал, глаза его заволокло туманом, кровь закипела, все вокруг него загудело и закружилось. Он больше ничего не видел и не слышал. Когда он пришел в себя, Феб и Эсмеральда были уже одни; они сидели рядом на деревянном сундуке возле лампы, выхватывавшей из мрака их юные лица и убогую постель в глубине чердака. Около постели находилось окно, в разбитые стекла которого, как сквозь прорванную дождем паутину, виднелся клочок неба и вдали луна, покоившаяся на мягком ложе пушистых облаков. Девушка сидела зардевшаяся, смущенная, трепещущая. Ее длинные опущенные ресницы бросали тень на пылающие щеки. Офицер, на которого она не осмеливалась взглянуть, так и сиял. Машинально, очаровательно‑неловким движением она чертила по сундуку кончиком пальца беспорядочные линии и глядела на свой пальчик. Ног ее не было видно, к ним приникла маленькая козочка. Капитан выглядел щеголем. Ворот и рукава его рубашки были богато отделаны кружевом, видневшимся из‑под мундира, что считалось в то время верхом изящества. Клод с трудом мог разобрать, о чем они говорили, так сильно стучало у него в висках. (Болтовня влюбленных – вещь довольно банальная. Это – вечное «я люблю вас». Для равнодушного слушателя она звучит бедной, совершенно бесцветной музыкальной фразой, если только не украшена какиминибудь фиоритурами. Но Клод был отнюдь не равнодушным слушателем.) – О, не презирайте меня, монсеньер Феб! – не поднимая глаз, говорила девушка. – Я чувствую, что поступаю очень дурно. – Презирать вас, прелестное дитя! – отвечал капитан со снисходительной и учтивой галантностью. – Вас презирать? Черт возьми, но за что же? – За то, что я пришла сюда. – На этот счет, моя красавица, я держусь другого мнения. Мне нужно не презирать вас, а ненавидеть. Девушка испуганно взглянула на него. – Ненавидеть? Что же я сделала? – Вы слишком долго заставили себя упрашивать. – Ах, это потому, что я боялась нарушить обет! – ответила она. – Мне теперь не найти моих родителей, талисман потеряет свою силу. Но что мне до того? Зачем мне теперь мать и отец? И она подняла на капитана свои большие черные глаза, увлажненные радостью и нежностью. – Черт меня побери, я ничего не понимаю! – воскликнул капитан. Некоторое время Эсмеральда молчала, потом слеза скатилась с ее ресниц, с уст ее слетел вздох, и она промолвила: – О монсеньер, я люблю вас! Девушку овевало благоухание такой невинности, обаяние такого целомудрия, что Феб чувствовал себя неловко в ее присутствии. Эти слова придали ему отваги. – Вы любите меня! – восторженно воскликнул он и обнял цыганку за талию. Он только этого и ждал. Священник нащупал концом пальца острие кинжала, спрятанного у него на груди. – Феб! – продолжала цыганка, мягким движением отводя от себя цепкие руки капитана. – Вы добры, вы великодушны, вы прекрасны. Вы меня спасли, – меня, бедную, безвестную цыганку. Уже давно мечтаю я об офицере, который спас бы мне жизнь. Это о вас мечтала я, еще не зная вас, мой Феб. У героя моей мечты такой же красивый мундир, такой же благородный вид и такая же шпага. Ваше имя – Феб. Это чудное имя. Я люблю ваше имя, я люблю вашу шпагу. Выньте ее из ножен, Феб, я хочу на нее посмотреть. – Дитя! – воскликнул капитан и, улыбаясь, обнажил шпагу. Цыганка взглянула на рукоятку, на лезвие, с очаровательным любопытством исследовала вензель, вырезанный на эфесе, и поцеловала шпагу, сказав ей: – Ты шпага храбреца. Я люблю твоего хозяина. Феб воспользовался случаем, чтобы запечатлеть поцелуй на ее прелестной шейке, что заставило девушку, пунцовую, словно вишня, быстро выпрямиться. Священник во мраке заскрежетал зубами. – Феб! – сказала она. – Не мешайте мне, я хочу с вами поговорить. Пройдитесь немного, чтобы я могла вас увидеть во весь рост и услышать звон ваших шпор. Какой вы красивый! Капитан в угоду ей поднялся и, самодовольно улыбаясь, пожурил ее: – Ну можно ли быть таким ребенком? А кстати, прелесть моя, вы меня видели когда‑нибудь в парадном мундире? – К сожалению, нет! – отвечала она. – Вот это действительно красиво! Феб опять сел около нее, но гораздо ближе, чем прежде. – Послушайте, дорогая моя… Цыганка ребячливым жестом, исполненным шаловливости, грации и веселья, несколько раз слегка ударила его по губам своей прелестной ручкой. – Нет, нет, я не буду вас слушать. Вы меня любите? Я хочу, чтобы вы мне сказали, любите ли вы меня. – Люблю ли я тебя, ангел моей жизни! – воскликнул капитан, преклонив колено. – Мое тело, кровь моя, моя душа – все твое, все для тебя. Я люблю тебя и никогда, кроме тебя, никого не любил. Капитану столько раз доводилось повторять эту фразу при подобных же обстоятельствах, что он выпалил ее единым духом, не позабыв ни одного слова. Услышав это страстное признание, цыганка подняла к грязному потолку, заменявшему небо, взор, полный райского блаженства. – Ах! – прошептала она. – Как хорошо было бы сейчас умереть! Феб же нашел, что лучше сорвать у нее еще один поцелуй, чем подверг новой пытке несчастного архидьякона. – Умереть! – воскликнул влюбленный капитан. – Что вы говорите, прекрасный мой ангел! Теперь‑то и надо жить, клянусь Юпитером! Умереть в самом начале такого блаженства! Клянусь рогами сатаны, все это ерунда! Дело не в этом! Послушайте, моя дорогая Симиляр… Эсменарда… Простите, но у вас такое басурманское имя, что я никак не могу с ним сладить. Оно, как густой кустарник, в котором я каждый раз застреваю. – Боже мой! – проговорила бедная девушка. – А я‑то считала его красивым, ведь оно такое необычное! Но если оно вам не нравится, зовите меня просто Готон.[123] – Э, не будем огорчаться из‑за таких пустяков, милочка! К нему нужно привыкнуть, вот и все. Я выучу его наизусть, и все пойдет хорошо. Так послушайте же, дорогая Симиляр, я вас люблю безумно. Просто удивительно, как я вас люблю. Я знаю одну особу, которая лопнет от ярости из‑за этого… Ревнивая девушка прервала его: – Кто она такая? – А что нам до нее за дело? – отвечал Феб. – Вы меня любите? – О!.. – произнесла она. – Ну и прекрасно! Это главное! Вы увидите, как я люблю вас. Пусть этот долговязый дьявол Нептун подденет меня на свои вилы, если я не сделаю вас счастливейшей женщиной. У нас будет где‑нибудь хорошенькая квартирка. Я заставлю моих стрелков гарцевать под вашими окнами. Они все конные и за пояс заткнут стрелков капитана Миньона. Среди них есть копейщики, лучники и пищальники. Я поведу вас ria большой смотр близ Рюлли. Это великолепное зрелище. Восемьдесят тысяч человек в строю; тридцать тысяч белых лат, панцирей и кольчуг; стяги шестидесяти семи цехов, знамена парламента, счетной палаты, казначейства, монетного двора; словом, вся чертова свита! Я покажу вам львов королевского дворца – это хищные звери. Все женщины любят такие зрелища. Девушка, упиваясь звуками его голоса, мечтала, не вникая в смысл его слов. – О! Как вы будете счастливы! – продолжал капитан, незаметно расстегивая пояс цыганки. – Что вы делаете? – воскликнула она. Этот переход к «предосудительным действиям» развеял ее грезы. – Ничего, – ответил Феб. – Я говорю только, что, когда вы будете со мной, вам придется расстаться с этим нелепым уличным нарядом. – Когда я буду с тобой, мой Феб! – с нежностью прошептала девушка. Потом она опять задумалась и умолкла. Капитан, ободренный ее кротостью, обнял ее стан, – она не противилась; тогда он принялся потихоньку расшнуровывать ее корсаж и привел в такой беспорядок ее шейную косынку, что взору задыхавшегося архидьякона предстало выступившее из кисеи дивное плечико цыганки, округлое и смуглое, словно луна, поднимающаяся из тумана на горизонте. Девушка не мешала Фебу. Казалось, она ничего не замечала. Взор предприимчивого капитана сверкал. Вдруг она обернулась к нему. – Феб! – сказала она с выражением бесконечной любви. – Научи меня своей вере. – Моей вере! – воскликнул, разразившись хохотом, капитан. – Чтобы я научил тебя моей вере! Гром и молния! Да на что тебе понадобилась моя вера? – Чтобы мы могли обвенчаться, – сказала она. На лице капитана изобразилась смесь изумления, пренебрежения, беспечности и сладострастия. – Вот как? – проговорил он. – А разве мы собираемся венчаться? Цыганка побледнела и грустно склонила головку. – Прелесть моя! – нежно продолжал Феб. – Все это глупости! Велика важность венчание! Разве люди больше любят друг друга, если их посыплют латынью в поповской лавочке? Продолжая говорить с ней самым сладким голосом, он совсем близко придвинулся к цыганке, его ласковые руки вновь обвили ее тонкий, гибкий стан. Взор его разгорался с каждой минутой, и все говорило о том, что для Феба наступило мгновение, когда даже сам Юпитер совершает немало глупостей, и добряку Гомеру приходится звать себе на помощь облако. Отец Клод видел все. Дверка была сколочена из неплотно сбитых гнилых бочоночных дощечек, и его взгляд, подобный взгляду хищной птицы, проникал в широкие щели. Смуглый широкоплечий священник, обреченный доселе на суровое монастырское воздержание, трепетал и кипел перед этой ночной сценой любви и наслаждения. Зрелище прелестной юной полураздетой девушки, отданной во власть пылкого молодого мужчины, вливало расплавленный свинец в жилы священника. Он испытывал неведомые прежде чувства. Его взор со сладострастной ревностью впивался во все, что обнажала каждая отколотая булавка. Тот, кто в эту минуту увидел бы лицо несчастного, приникшее к источенным червями доскам, подумал бы, что перед ним тигр, смотрящий сквозь прутья клетки на шакала, который терзает газель. Его зрачки горели в дверных щелях, как свечи. Внезапно, быстрым движением, Феб сдернул шейную косынку цыганки. Бедная девушка сидела все еще задумавшись, с побледневшим личиком, но тут она вдруг словно пробудилась от сна. Быстро отодвинулась она от предприимчивого капитана и, взглянув на свои обнаженные плечи и грудь, смущенная, раскрасневшаяся, онемевшая от стыда, скрестила на груди прекрасные руки, чтобы прикрыть наготу. Если бы не горевший на ее щеках румянец, то в эту минуту ее можно было бы принять за безмолвную, неподвижную статую Целомудрия. Глаза ее были опущены. Между тем, сдернув косынку, капитан открыл таинственный амулет, спрятанный у нее на груди. – Что это такое? – спросил он, воспользовавшись предлогом, чтобы вновь приблизиться к прелестному созданию, которое он вспугнул. – Не троньте! – воскликнула она. – Это мой хранитель. Он поможет мне найти моих родных, если только я буду этого достойна. Оставьте меня, господин капитан! Моя мать! Моя бедная матушка! Моя мать! Где ты? Помоги мне! Сжальтесь, господин Феб! Отдайте косынку! Феб отступил и холодно ответил: – Сударыня! Теперь я отлично вижу, что вы меня не любите! – Я не люблю тебя! – воскликнула бедняжка и, прильнув к капитану, заставила его сесть рядом с собой. – Я не люблю тебя, мой Феб! Что ты говоришь? Жестокий! Ты хочешь разорвать мне сердце! Хорошо! Возьми меня, возьми все! Делай со мной, что хочешь! Я твоя. Что мне талисман! Что мне мать! Ты мне мать, потому что я люблю тебя! Мой Феб, мой возлюбленный Феб, видишь, вот я! Это я, погляди на меня! Я та малютка, которую ты не пожелаешь оттолкнуть от себя, которая сама, сама ищет тебя. Моя душа, моя жизнь, мое тело, я сама – все принадлежит тебе. Хорошо, не надо венчаться, если тебе этого не хочется. Да и что я такое? Жалкая уличная девчонка, а ты, мой Феб, ты – дворянин. Не смешно ли, на самом деле? Плясунья венчается с офицером! Я с ума сошла! Нет, Феб, нет, я буду твоей любовницей, твоей игрушкой, твоей забавой, всем, чем ты пожелаешь! Ведь я для того и создана. Пусть я буду опозорена, запятнана, унижена, что мне до этого? Зато любима! Я буду самой гордой, самой счастливой из женщин. А когда я постарею или подурнею, когда я уже не буду для вас приятной забавой, о монсеньер, тогда вы разрешите мне прислуживать вам. Пусть другие будут вышивать вам шарфы, а я, ваша раба, буду их беречь. Вы позволите мне полировать вам шпоры, чистить щеткой вашу куртку, смахивать пыль с ваших сапог. Не правда ли, мой Феб, вы не откажете мне в такой милости? А теперь возьми меня! Вот я, Феб, я вся принадлежу тебе, только люби меня! Нам, цыганкам, нужно немного – вольный воздух да любовь. Обвив руками шею капитана, она глядела на него снизу вверх, умоляющая, очаровательно улыбаясь сквозь слезы; ее нежная грудь терлась о грубую суконную куртку с жесткой вышивкой. Ее полуобнаженное прелестное тело изгибалось на коленях капитана. Опьяненный, он прильнул пылающими губами к ее прекрасным смуглым плечам. Девушка запрокинула голову, блуждая взором по потолку, и трепетала, замирая под этими поцелуями. Вдруг над головой Феба она увидела другую голову, бледное, зеленоватое, искаженное лицо с адской мукой во взоре, а близ этого лица – руку, занесшую кинжал. То было лицо и рука священника. Он выломал дверь и стоял подле них. Феб не мог его видеть. Девушка окаменела, заледенела, онемела перед этим ужасным видением, как голубка, приподнявшая головку в тот миг, когда своими круглыми глазами в гнездо к ней заглянул коршун. Она не могла даже вскрикнуть. Она видела лишь, как кинжал опустился над Фебом и снова взвился, дымясь. – Проклятие! – крикнул капитан и упал. Она потеряла сознание. В тот миг, когда веки ее смыкались, когда всякое чувство угасало в ней, она смутно ощутила на своих устах огненное прикосновение, поцелуй, более жгучий, чем каленое железо палача. Когда она очнулась, ее окружали солдаты ночного дозора; капитана, залитого кровью, куда‑то уносили, священник исчез, выходившее на реку окно в глубине комнаты было открыто настежь, около него подняли плащ, принадлежавший, как предполагали, офицеру. Она слышала, как вокруг нее говорили: – Колдунья заколола кинжалом капитана.    Книга восьмая   I. Экю, превратившееся в сухой лист   Гренгуар и весь Двор чудес были в страшной тревоге. Уже больше месяца никто не знал, что случилось с Эсмеральдой и куда девалась ее козочка. Исчезновение Эсмеральды очень огорчало герцога, египетского и его друзей‑бродяг; исчезновение козочки удваивало скорбь Гренгуара. Однажды вечером цыганка пропала, и с тех пор она как в воду канула. Все поиски были напрасны. Несколько задир‑эпилептиков поддразнивали Гренгуара, уверяя, что встретили ее в тот вечер близ моста Сен‑Мишель вместе с каким‑то офицером; но этот муж, обвенчанный по цыганскому обряду, был последователем скептической философии, и к тому же он лучше, чем кто бы то ни было, знал, насколько целомудренна была его жена. По собственному опыту он мог судить о той неодолимой стыдливости, которая являлась следствием сочетания свойств амулета и добродетели цыганки, и с математической точностью рассчитал степень сопротивления этого возведенного в квадрат целомудрия. Итак, в этом отношении он был спокоен. Следовательно, объяснить себе исчезновение Эсмеральды он не мог. От этого он очень страдал. Он даже похудел бы, если бы только это было возможно. Он все забросил, вплоть до своих литературных занятий, даже свое обширное сочинение De figuris regularibus et ir regularibus[124], которое он собирался напечатать на первые же заработанные деньги. (Он просто бредил книгопечатанием с тех пор, как увидел книгу Гуго де Сен‑Виктора Didascalon[125], напечатанную знаменитым шрифтом Винделена Спирского.) Однажды, когда он в унынии проходил мимо башни, где находилась судебная палата по уголовным делам, он заметил группу людей, толпившихся у одного из входов во Дворец правосудия. – Что там случилось? – спросил он у выходившего оттуда молодого человека. – Не знаю, сударь, – ответил молодой человек. – Болтают, будто судят какую‑то женщину, убившую военного. Кажется, здесь не обошлось без колдовства; епископ и духовный суд вмешались в это дело, и мой брат, архидьякон Жозасский, не выходит оттуда. Я хотел было потолковать с ним, но никак не мог к нему пробраться, такая там толпа. Это очень досадно, потому что мне нужны деньги. – Увы, сударь, – отвечал Гренгуар, – я охотно одолжил бы вам денег, но если карманы моих штанов и прорваны, то отнюдь не от тяжести монет. Он не осмелился сказать молодому человеку, что знаком с его братом архидьяконом, к которому после встречи в соборе он так и не заглядывал; эта небрежность смущала его. Школяр пошел своим путем, а Гренгуар последовал за толпой, поднимавшейся по лестнице в залу суда. Он был того мнения, что ничто так хорошо не разгоняет печали, как зрелище уголовного судопроизводства, – настолько потешна глупость, обычно проявляемая судьями. Толпа, к которой присоединился Гренгуар, несмотря на сутолоку, продвигалась вперед, соблюдая тишину. После долгого и нудного пути по длинному сумрачному коридору, извивавшемуся по дворцу, словно пищеварительный канал этого старинного здания, он добрался наконец до низенькой двери, ведущей в залу, которую он благодаря своему высокому росту мог рассмотреть поверх голов волновавшейся толпы. В обширной зале стоял полумрак, отчего она казалась еще обширнее. Вечерело; высокие стрельчатые окна пропускали слабый луч света, который гас прежде чем достигал свода, представлявшего собой громадную решетку из резных балок, покрытых тысячью украшений, которые, казалось, шевелились во тьме. Кое‑где на столах уже были зажжены свечи, озарявшие низко склоненные над бумагами головы протоколистов. Переднюю часть залы заполняла толпа; направо и налево за столами сидели судейские чины, а в глубине, на возвышении, с неподвижными и зловещими лицами; множество судей, последние ряды которых терялись во мраке. Стены были усеяны бесчисленными изображениями королевских лилий. Над головами судей можно было различить большое распятие, а всюду в зале – копья и алебарды, на остриях которых пламя свечей зажигало огненные точки. – Сударь! – спросил у одного из своих соседей Гренгуар. – Кто эти господа, расположившиеся там, словно прелаты на церковном соборе? – Направо – советники судебной палаты, – ответил тот, – а налево советники следственной камеры; низшие чины – в черном, высшие – в красном. – А кто это сидит выше всех, вон тот красный толстяк, что обливается потом? – Это сам председатель. – А те бараны позади него? – продолжал спрашивать Гренгуар, который, как мы уже упоминали, недолюбливал судейское сословие. Быть может, это объяснялось той злобой, какую он питал к Дворцу правосудия со времени постигшей его неудачи на драматическом поприще. – А это все докладчики королевской палаты. – А впереди него, вот этот кабан? – Это протоколист королевского суда. – А направо, этот крокодил? – Филипп Лелье – чрезвычайный королевский прокурор. – А налево, вон тот черный жирный кот? – Жак Шармолю, королевский прокурор духовного суда, и члены этого суда. – Еще один вопрос, сударь, – сказал Гренгуар. – Что же делают здесь все эти почтенные господа? – Судят. – Судят? Но кого же? Я не вижу подсудимого. – Сударь, это женщина. Вы не можете ее видеть. Она сидит к нам спиной, и толпа заслоняет ее. Глядите, она вот там, где стража с бердышами. – Кто же эта женщина? Вы не знаете, как ее зовут? – Нет, сударь. Я сам только что пришел. Думаю, что дело идет о колдовстве, потому что здесь присутствуют члены духовного суда. – Итак, – сказал наш философ, – мы сейчас увидим, как все эти судейские мантии будут пожирать человечье мясо. Что ж, это зрелище не хуже всякого другого! – А вы не находите, сударь, – спросил сосед, – что у Жака Шармолю весьма кроткий вид? – Гм! Я не доверяю кротости, у которой вдавленные ноздри и тонкие губы, – ответил Гренгуар. Окружающие заставили собеседников умолкнуть. Давалось важное свидетельское показание. – Государи мои! – повествовала, стоя посреди залы, старуха, на которой было накручено столько тряпья, что вся она казалась ходячим ворохом лохмотьев – Государи мои! Все, что я расскажу, так же верно, как верно то, что я зовусь Фалурдель, что сорок лет я живу в доме на мосту Сен‑Мишель, против Тасен‑Кайяра, красильщика, дом которого стоит против течения реки, и что я аккуратно плачу пошлины, подати и налоги. Теперь я жалкая старуха, а когда‑то была красавицейдевкой, государи мои! Так вот, давненько уж мне люди говорили: «Фалурдель, не крути допоздна прялку по вечерам, дьявол любит расчесывать своими рогами кудель у старух. Известно, что монах‑привидение, который в прошлом году показался возле Тампля, бродит нынче по Сите. Берегись, Фалурдель, как бы он не постучался в твою дверь». И вот как‑то вечером я пряду, вдруг кто‑то стучит в мою дверь. «Кто там?» – спрашиваю. Ругаются. Я отпираю. Входят два человека. Один черный такой, а с ним красавец‑офицер. У черного только и видать, что глаза, – горят как уголья, а все остальное закрыто плащом да шляпой. Они и говорят мне: «Комнату святой Марты». А это моя верхняя комната, государи мои, самая чистая из всех. Суют мне экю. Я прячу экю в ящик, а сама думаю: «На эту монетку завтра куплю себе требухи на Глориетской бойне» Подымаемся наверх. Когда мы пришли в верхнюю комнату, я отвернулась, смотрю – черный человек исчез. Я удивилась. А красивый офицер, видать, знатный барин, сошел со мною вниз и вышел. Не успела я напрясть четверть мотка, как он идет назад с хорошенькой девушкой, прямо куколкой, которая была бы краше солнышка, будь она понарядней. С нею козел, большущий козел, не то белый, не то черный, этого я не упомню. Он‑то и навел на меня сомнение. Ну, девушка – это не мое дело, а вот козел! Не люблю я козлов за их бороду да за рога Ни дать ни взять – мужчина. И кроме того, от них так и разит шабашем. Однако я помалкиваю. Я ведь получила свое экю. Правильно я говорю, господин судья? Проводила я офицера с девушкой наверх и оставила их наедине, то есть с козлом. А сама спустилась вниз и опять села прясть. Надо вам сказать, что дом у меня двухэтажный, задней стороной он выходит к реке, как и все дома на мосту, и окна в первом и во втором этаже выходят на реку Вот, значит, я пряду. Не знаю, почему, но в мыслях у меня все монах‑привидение, – должно быть, козел мне напомнил про него, да и красавица была не по‑людски одета. Вдруг слышу – наверху крик, что‑то грохнулось о пол, распахнулось окно. Я подбежала к своему окну в нижнем этаже и вижу – пролетает мимо меня что‑то темное и бултых в воду. Вроде как привидение в рясе священника. Ночь была лунная. Я очень хорошо его разглядела. Оно поплыло в сторону Сите Вся дрожа от страха, я кликнула ночную охрану. Господа дозорные вошли ко мне, и так как они были выпивши, то, не разобрав, в чем дело, прежде всего поколотили меня. Я объяснила им, что случилось. Мы поднялись наверх – и что же мы увидели? Бедная моя комната вся залита кровью, капитан с кинжалом в горле лежит, растянувшись на полу, девушка прикинулась мертвой, а козел мечется от страха. «Здорово, – сказала я себе, хватит мне теперь мытья на добрых две недели! Придется скоблить пол, вот напасть!» Офицера унесли, – бедный молодой человек! И девушку тоже, почти совсем раздетую. Но это еще не все. Худшее еще впереди На другой день я хотела взять экю, чтобы купить требухи, и что же? Вместо него я нашла сухой лист. Старуха умолкла. Ропот ужаса пробежал по толпе. – Привидение, козел – все это попахивает колдовством, – заметил один из соседей Гренгуара. – А сухой лист! – подхватил другой. – Несомненно, – добавил третий, – колдунья стакнулась с монахом‑привидением, чтобы грабить военных. Даже Гренгуар склонен был признать всю эту страшную историю правдоподобной. – Женщина по имени Фалурдель! – с величественным видом – спросил председатель. – Имеете вы еще что‑нибудь сообщить правосудию? – Нет, государь мой, – ответила старуха, – разве только то, что в протоколе мой дом назвали покосившейся вонючей лачугой, а это обидно. Все дома на мосту не бог весть как приглядны, потому что они битком набиты бедным людом, однако в них проживают мясники, а это люди зажиточные, и жены у них красавицы и чистюли. Судебный чин, напоминавший Гренгуару крокодила, встал со своего места. – Довольно! – сказал он. – Прошу господ судей не упускать из виду, что на обвиняемой найден был кинжал. Женщина, именуемая Фалурдель! Вы принесли с собой сухой лист, в который превратилось экю, данное вам дьяволом? – Да, государь мой, – ответила она, – я отыскала его. Вот он. Судебный пристав передал сухой лист крокодилу, – тот, зловеще покачав головой, передал его председателю, а тот – королевскому прокурору церковного суда. Таким образом лист обошел всю залу. – Это березовый лист, – сказал Жак Шармолю. – Вот новое доказательство колдовства. Один из советников попросил слова. – Свидетельница! Два человека поднялись к вам вместе: человек в черном, который на ваших глазах сначала исчез, а потом в одежде священника переплывал реку, и офицер. Который же из них дал вам экю? Старуха призадумалась на мгновение и ответила: – Офицер. Толпа загудела. «Вот как? – подумал Гренгуар. – Это заставляет меня усомниться во всей истории». Но тут опять вмешался чрезвычайный королевский прокурор Филипп Лелье. – Напоминаю господам судьям: в показании, снятом с него у одра болезни, тяжело раненный офицер заявил, что, когда к нему подошел человек в черном, у него сразу мелькнула мысль, не тот ли это самый монах‑привидение; что призрак настоятельно уговаривал его вступить в сношения с обвиняемой и на его, капитана, слова об отсутствии у него денег, сунул ему экю, которым вышеупомянутый офицер и расплатился с Фалурдель. Следовательно, это экю – адская монета. Такой убедительный довод рассеял сомнения Гренгуара и остальных скептиков. – Господа! У вас в руках все документы, – добавил, занимая свое место, чрезвычайный королевский прокурор, – вы можете обсудить показания Феба де Шатопер. При этом имени подсудимая встала. Голова ее показалась над Толпой. Гренгуар, к своему великому ужасу, узнал Эсмеральду. Она была очень бледна, ее волосы, когда‑то так красиво заплетенные в косы и отливавшие блеском цехинов, рассыпались по плечам, губы посинели, ввалившиеся глаза внушали страх. – Феб! – растерянно промолвила она. – Где он? Государи мои! Прежде чем убить меня, прошу вас, сжальтесь надо мной: скажите мне, жив ли он? – Замолчи, женщина, – проговорил председатель. – Это к делу не относится. – Смилуйтесь! Ответьте мне, жив ли он? – снова заговорила она, молитвенно складывая свои прекрасные исхудалые руки; слышно было, как цепи, звеня, скользнули по ее платью. – Ну хорошо, – сухо ответил королевский прокурор. – Он при смерти. Ты довольна? Несчастная упала на низенькую скамью, молча, без слез, бледная, как статуя. Председатель нагнулся к сидевшему у его ног человеку в шитой золотом шапке, в черной мантии, с цепью на шее и жезлом в руке. – Пристав! Введите вторую обвиняемую.

The script ran 0.01 seconds.