1 2 3 4 5 6 7 8 9
– Стой! Остановись! После смерти, я спрашиваю. Это ужасный вопрос, кок. Ну, как же ты на него ответишь?
– Когда этот штарый негр умрёт, – медленно проговорил старик, и весь его облик и самый голос вдруг изменились, – он шам никуда идти не будет; к нему шпуштится швятой ангел и вожьмет его.
– Возьмёт его? Как же это? В карете четвёркой, как был взят Илья-пророк? И куда же это он тебя возьмёт?
– Туда, – ответил Овчина, торжественно подняв щипцы прямо у себя над головой.
– Ах вот как. Ты, значит, рассчитываешь попасть после смерти на топ нашей грот-мачты, так, что ли, кок? А ты разве не знаешь, что чем выше лезешь, тем холоднее становится? Ишь ты, на топ грот-мачты захотел.
– Я этого не говорил, – снова насупившись, возразил Овчина.
– Говорил. Ты сказал «туда» и показал щипцами наверх. Сам погляди, куда твои щипцы показывают. Но ты, может быть, думаешь попасть на небо, протиснувшись через собачью дыру? Не тут-то было, кок, придётся тебе лезть по вантам, как всем, другого пути нет. Дело щекотливое, но придётся, иначе ничего не выйдет. Однако мы с тобой ещё не на небесах. Положи щипцы и слушай мою команду. Кто так слушает? Когда я отдаю приказание, ты должен взять шапку в одну руку, а другую приложить к сердцу. Что? Это здесь-то у тебя сердце? Это печёнка, кок! Выше, выше, вот так, теперь правильно. Так и держи и слушай меня внимательно.
– Шлушаюсь, – произнёс старый негр, держа обе руки так, как ему было приказано, и беспомощно поводя седой головой, будто стараясь выставить вперёд сразу оба уха.
– Так вот, кок, твой бифштекс был так плох, что я постарался уничтожить его по возможности скорее, понятно тебе? А на будущее, когда ты станешь готовить китовый бифштекс для моего личного стола, вот здесь, на шпиле, я сейчас научу тебя, что нужно делать, чтобы не пережарить его. Ты должен взять бифштекс в одну руку, а другой показать ему издалека раскалённый уголёк и, проделав это, подавать к столу; ты слышишь меня? А завтра кок, когда мы будем разделывать кита, не премини очутиться поблизости и отхватить концы грудных плавников; засолишь их. Что же до хвостовых плавников, то их концы ты замаринуешь. Ну вот, а теперь можешь идти, кок.
Но Овчина и трёх шагов не успел сделать, как Стабб уже снова окликнул его.
– Эй, кок, приготовишь мне завтра котлеты на ужин, на собачью вахту. Слышал? Тогда греби прочь. Э-гей, стоп! Поклониться нужно, когда уходишь. Стой, постой ещё! На завтрак – китовые битки. Не забудь.
– Вот, ей-богу, лучше бы уж кит его шожрал, чем он кита. Ражражи меня гром, он ещё почище вшякой акулы будет, машша Штабб, – прошамкал старик, ковыляя прочь; и с этим премудрым восклицанием повалился к себе на койку.
Глава LXV. Кит как блюдо
То странное обстоятельство, что смертный человек может употреблять в пищу мясо того существа, которое даёт также питание его лампе, и поедать его, подобно Стаббу, так сказать, при его же собственном освещении; обстоятельство это представляется настолько диким, что здесь совершенно необходимо небольшое отступление в область истории и философии.
Документами засвидетельствовано, что три столетия тому назад язык настоящего кита считался во Франции большим деликатесом и продавался по весьма высоким ценам. Известно тоже, что во времена Генриха VII один придворный повар заслужил немало наград за то, что изобрёл восхитительный соус к дельфину, который, как вы помните, относится к отряду китов. Дельфинье мясо, кстати сказать, и в наши дни считается очень вкусным. Его приготовляют в виде битков размерами с бильярдный шар, как следует приправляют и тушат, и в готовом виде оно напоминает телятину или черепаху. В старину особыми любителями этих битков были монахи Данфермлайна[230]. Они получали от короны большую дельфиновую дотацию.
По правде говоря, среди китобоев китовое мясо всегда считалось бы превосходным блюдом, не будь его так много; но когда ты сидишь перед мясным паштетом футов в сто длиной, у тебя как-то сам по себе пропадает аппетит. В наши дни лишь заведомо непредубеждённые мореплаватели, вроде Стабба, готовы отведать китятины; а вот эскимосы, те не так привередливы. Все мы знаем, что они питаются китовым мясом, да ещё собирают и хранят богатые урожаи высококачественной ворвани. Один из величайших эскимосских врачей по имени Зогранда рекомендует китовое сало в качестве самого полезного и сочного питания для младенцев. А это напоминает мне о тех англичанах, которые по несчастной случайности оказались когда-то брошенными китобойцем в Гренландии и несколько месяцев жили там, питаясь полусгнившими полосами китятины, оставшимися на берегу после вытапливания ворвани.
Голландские китоловы называют эти полосы «оладьями», каковые они действительно сильно напоминают, – они такие же коричневые и хрустящие и пахнут, как свежие пончики у амстердамских хозяек, и вообще имеют такой аппетитный вид, что по неведению даже самые воздержанные едоки не могут удержаться и не попробовать их.
Ещё больше понижает вкусовые качества китятины как цивилизованного блюда её жирность. Кит – это огромный призовой бык морей, слишком жирный, чтобы быть вкусным. Взгляните хотя бы на его горб, который мог бы оказаться таким же деликатесом, как и бизоний (являющийся на редкость вкусным блюдом), когда бы он не был просто огромной пирамидой чистого сала. Или спермацет, какой он нежный и тягучий, словно прозрачно-белое полузастывшее нутро кокосового ореха на третий месяц созревания; а всё-таки он слишком жирен, чтобы служить заменой коровьему маслу. Правда, многие китоловы приучаются есть его, размочив в нём, скажем, кусок сухаря. Когда идёт вытапливание, матросы в ночную вахту нередко опускают сухари в бочки со спермацетом и пропитывают их душистым жиром. Я и сам не раз устраивал себе таким образом отличный ужин.
Превосходным блюдом считаются мозги молодого кашалота. Черепную коробку осторожно разбивают топором и извлекают из неё два беловатых полушария (ну в точности два больших пудинга); затем их перемешивают с мукой и стряпают из них восхитительное кушанье, немного напоминающее по вкусу телячьи мозги, которые пользуются такой славой среди эпикурейцев; а ведь всем известно, что иной бычок из эпикурейцев, регулярно питаясь телячьими мозгами, мало-помалу и сам разживается толикой мозгов, так что может даже отличить собственную голову от телячьей, для чего, право же, потребна необыкновенная точность наблюдения. Вот почему такое грустное зрелище являет собой молодой жуир, сидящий за столом перед умной телячьей головой. Она глядит на него с укором, словно хочет вымолвить: «И ты, Брут!»
И всё-таки, по-моему, сухопутный человек с таким ужасом отвергает мысль об употреблении в пищу китового мяса не только из-за того, что оно отличается столь чрезмерной маслянистостью; это связано каким-то образом с уже приводившимся мною выше соображением; как можно, чтобы человек ел им самим только что убитую морскую тварь, да ещё освещаясь её же собственным жиром? Однако первый человек, убивший быка, несомненно, был провозглашён убийцей; быть может, он даже был повешен; во всяком случае, если бы его судили быки, они бы, безусловно, приговорили его к повешенью, которого он, безусловно, и заслуживает, как и всякий убийца. Сходите субботним вечером в мясные ряды и полюбуйтесь толпами живых двуногих, которые глазеют на целые шеренги мёртвых четвероногих. Вам не кажется, что такое зрелище может утереть нос каннибалам? Каннибалы? А кто из нас не каннибал? Право же, людоеду с островов Фиджи, который про чёрный день засолил у себя в погребе тощего миссионера, этому запасливому дикарю, говорю я, в судный день придётся легче, чем тебе, цивилизованный и просвещённый гурман, распинающий на полу гусей, чтобы потом пировать, угощаясь их распухшей печёнкой в изысканном блюде paté-de-foie-gras[231].
Но вот Стабб, тот ест кита, освещаясь его же собственным жиром, не так ли? и тем только усугубляет жестокость своего поведения, так, что ли? Взгляни в таком случае на ручку своего ножа, мой цивилизованный и просвещённый гурман, уплетающий ростбиф: из чего она сделана? – разве не из кости быка, приходившегося родным братом тому, которого ты сейчас ешь? А чем ковыряешь ты в зубах, умяв этого жирного гуся? Пером, принадлежавшим той же самой птице. А каким пером выписывал официальные циркуляры секретарь Общества Борцов с Жестокостью в Обращении с Гусаками? Ведь резолюцию о пользовании исключительно стальными перьями это Общество приняло всего только месяц или два тому назад.
Глава LXVI. Акулья бойня
Когда убитого кашалота после долгих и тяжёлых трудов пришвартовывают к судну, в Южных морях обыкновенно не сразу приступают к разделке туши. Дело это чрезвычайно трудное; оно отнимает довольно много времени и требует участия всей команды. Вот почему существует широко распространённый обычай убирать в таких случаях все паруса, закреплять с наветренной стороны штурвал и отсылать всех вниз по койкам до рассвета, с тем условием только, чтобы всю ночь вахта стояла «по-якорному», то есть чтобы вся команда, сменяясь попарно каждый час, по очереди следила на палубе за порядком.
Но иногда, в особенности в экваториальных областях Тихого океана, от этого обычая приходится отказаться, потому что у привязанного китового трупа собираются такие неисчислимые полчища акул, что, если его оставить так, скажем, часов на шесть, к утру у борта будет болтаться один только голый скелет. Правда, в других областях океана, где эти рыбы водятся не в таком изобилии, их чудовищную прожорливость можно значительно поунять, с силой помешивая в воде острыми фленшерными лопатами[232], хотя в отдельных случаях этот приём только прибавляет им прыти. Но на сей раз дело обстояло не так; человеку, непривычному к подобным зрелищам, показалось бы, решись он ночью заглянуть за борт «Пекода», что море – это одна гигантская сырная голова, в которой так и кишат акулы-черви.
И потому, когда Стабб, поужинав, назначил якорную вахту и когда по его приказанию на палубу поднялся Квикег с одним матросом, среди акул началась паника, ибо моряки тут же свесили за борт люльки для разделки туш и три фонаря, бросавших длинные полосы света на бурлящую воду, и стали орудовать длинными фленшерными лопатами, убивая акул направо и налево сокрушительными ударами по черепу – единственное уязвимое у акулы место. Но в пенном хаосе переплетённых, извивающихся рыб охотникам не всегда удавалось попасть в цель, и тут ещё яснее обнаруживалась вся кровожадность этих тварей. Они не только терзали с жадностью вывалившиеся внутренности поражённого остриём соседа, но, раненые, сворачивались, подобно гибкому луку, и пожирали свои собственные внутренности, так что одна акула могла много раз подряд заглатывать свои кишки, которые тут же снова вываливались из зияющей раны. Но мало того. Даже с трупами и призраками этих тварей опасно иметь дело. В отрубленных членах и костях таится у них, видно, некая общая, пантеистическая жизненная сила, не покидающая их и после того, как жизнь отдельной акулы, казалось бы, угасла. Одна из акул, которую убили и подняли на палубу, чтобы содрать с неё кожу, едва не оставила без руки беднягу Квикега, когда он попытался захлопнуть мёртвую крышку её убийственной челюсти.
– Квикег не надо знай, какой бог сотворил акулу, – морщась от боли и тряся рукой, проговорил дикарь. – Может, Фиджи бог, может, Нантакет бог; только тот бог сам индеец проклятый.
Глава LXVII. Разделка
Всё это происходило в субботнюю ночь, но какое же воскресенье последовало за ней! Все китоловы – по долгу службы – нарушители святых праздников господних. Желтовато-белый «Пекод» был превращён в бойню, и каждый моряк стал мясником. Со стороны бы показалось, что мы приносим десять тысяч откормленных быков в жертву морским богам.
Прежде всего были подняты огромные разделочные тали, состоящие, кроме прочих громоздких предметов, из целой связки блоков, выкрашенных в зелёный цвет и настолько тяжёлых, что одному человеку их не поднять; эта виноградная гроздь была подтянута под топ грот-мачты и прочно закреплена у грот-марса – самого надёжного места над палубой. Конец стального троса, пропущенного через все эти хитросплетения, был подведён затем к лебёдке, а громадный нижний блок талей повис прямо над китом; к этому блоку был прикреплён толстенный гак – крюк весом фунтов на сто. И вот, повиснув за бортом в люльках, помощники Старбек и Стабб, вооружённые длинными лопатами, начали вырезать в туше над боковым плавником углубление для того, чтобы зацепить гак. После этого возле углубления вырубается широкий полукруг, гак вставляют, и вся команда, тесно столпившаяся у лебёдки, грянув какой-нибудь дикий припев, принимается тянуть. В тот же миг судно начинает крениться; каждый болтик в его корпусе оживает, точно готовый вывалиться морозной ночью из стены старого дома гвоздь; судно вздрагивает, трепещет и кивает небу своими испуганными мачтами. Всё сильнее и сильнее кренится оно, между тем как каждому рывку задыхающейся лебёдки посылают на помощь свой вздымающий толчок волны, пока наконец не раздастся громкий и быстрый треск; судно с плеском выпрямляется, и тали, торжествуя, показываются из-за борта, волоча на гаке вырванный полукруглый конец первой полосы сала. И поскольку слой сала окутывает кита совершенно так же, как апельсин кожура, его и очищают совершенно так же, как апельсин, сдирая кожуру спиралью. Лебёдка непрерывно тянет, и эта сила заставляет кита кружиться в воде вокруг своей оси; сало всё время сматывается с него ровной полосой по надрезу, который делают лопатами Старбек и Стабб; и одновременно, разматываясь, туша с такой же скоростью равномерно поднимается всё выше и выше, покуда не касается наконец верхушки грот-мачты; матросы перестают крутить лебёдку, потому что теперь огромная кровоточащая масса начинает раскачиваться, точно спускаясь с небес, и всё внимание присутствующих должно быть устремлено на то, чтобы вовремя от неё увернуться, не то она, пожалуй, даст тебе как следует по уху и отправит за борт, оглянуться не успеешь.
Но вот вперёд выступает один из гарпунёров, держа в руке длинное и острое оружие, называемое фленшерным мечом, и, улучив удобный миг, ловко выкраивает большое углубление в нижней части раскачивающейся туши. В это углубление вставляют гак второго огромного блока и подцепляют им слой сала. После этого фехтовальщик-гарпунёр даёт знак всем отойти в сторону, делает ещё один мастерский выпад и несколькими сильными косыми ударами разрубает жировой слой на две части; так что теперь короткая нижняя часть ещё не отделена, но длинный верхний кусок, так называемая «попона», уже свободно болтается на гаке, готовый к спуску. Матросы у носовой лебёдки снова подхватывают свою песню, и пока один блок тянет и сдирает с кита вторую полосу жира, другой блок медленно травят, и первая полоса уходит прямо вниз через главный люк, под которым находится пустая каюта, называемая «ворванной камерой». Несколько проворных рук пропускают в это полутёмное помещение длинную полосу «попоны», которая сворачивается там кольцами, точно живой клубок извивающихся змей. Так и идёт работа: один блок тянет кверху, другой опускается вниз; кит и лебёдка крутятся, матросы у лебёдки поют; попона, извиваясь, уходит в «ворванную камеру»; помощники капитана отрезают сало лопатами; судно трещит по всем швам, и каждый на борту нет-нет да и отпустит словечко покрепче – вместо смазки, чтобы глаже дело шло.
Глава LXVIII. Попона
В своё время я немало внимания уделил этому проклятому вопросу – китовой коже. Я имел беседы на эту тему с бывалыми китобоями в морях и с учёными-натуралистами на суше. И моё первоначальное мнение остаётся неизменным; правда, это не более как моё частное мнение.
Вопрос заключается в следующем: что такое китовая кожа и где она находится? Читатель уже знает о жировом слое. Этот слой напоминает в разрезе жёсткую мелковолокнистую говядину, но он более твёрдый, упругий и плотный, а толщина его колеблется между восьмью и пятнадцатью дюймами. Даже если мысль, что кожа животного имеет такую структуру и толщину, и покажется нам поначалу нелепой, это, в сущности говоря, ещё не может служить её опровержением; дело в том, что на китовой туше нет другого плотного покрова; а что, собственно, такое кожа животного, как не наружный покров достаточной плотности? Правда, с неповреждённого тела мёртвого кита можно бывает соскрести рукой бесконечно тонкую прозрачную плёнку, слегка напоминающую тончайший слой желатина, мягкую и нежную, как шёлк; но это удаётся сделать только до того, как она высохнет, потому что тогда она стягивается, утолщается, становится твёрдой и хрупкой. У меня есть несколько таких высушенных обрывков, я пользуюсь ими как закладками при работе над книгами о китах. Как я уже сказал, вещество это прозрачно, и, положив такой обрывок на страницу книги, я иногда позволяю себе вообразить, что он слегка увеличивает шрифт. Во всяком случае, приятно читать о ките, так сказать, через его же собственные очки. Но всё это я веду вот к чему. Этот бесконечно тонкий слой желатиноподобного вещества, который и в самом деле покрывает всё тело кита, следует рассматривать не столько как кожу самого животного, но, вернее, как кожу его кожи, если можно так выразиться; ибо просто смешно было бы утверждать, будто настоящая кожа громадины кита тоньше и нежнее кожицы новорождённого младенца. И довольно об этом.
Остаётся признать, что жировой слой и есть китовая кожа; и если учесть, что эта кожа, как бывает при разделке большого кашалота, даёт до ста бочонков ворвани; и если помнить, что ворвань, в извлечённом состоянии, по весу составляет не более трёх четвертей от всей китовой оболочки, – можно получить тогда кое-какое представление о гигантских размерах этой одушевлённой глыбы, какая-то часть наружного покрова которой даёт целое море жидкости. Если положить по десяти бочонков на тонну, мы получим десять тонн чистого веса, которые составляют всего лишь три четверти от массы кожи одного кита.
Открытая взорам поверхность туши живого кашалота является одним из многих его чудес. Она почти всегда бывает густо испещрена бесчисленными косо перекрещенными прямыми полосами, вроде тех, что мы видим на первоклассных итальянских штриховых гравюрах. Но линии эти идут не по упомянутому выше желатиновому слою, они просвечивают сквозь него, нанесённые прямо на тело. И это ещё не всё. Иногда быстрый внимательный взгляд открывает, совершенно как на настоящей гравюре, сквозь штриховку какие-то другие очертания. Очертания эти иероглифичны; я хочу сказать, если загадочные узоры на стенах пирамид называются иероглифами, то это и есть самое подходящее тут слово. Я прекрасно запомнил иероглифическую надпись на одном кашалоте и впоследствии был просто потрясён, когда нашёл её как-то на картинке, воспроизводящей древнеиндейские письмена, высеченные на знаменитых иероглифических скалах Верхней Миссисипи. Подобно этим загадочным камням, загадочно расписанный кит по сей день остаётся нерасшифрованным. Кстати, эти индейские скалы напоминают мне ещё кое о чём. Помимо всех прочих чудес, являемых кашалотом, мы нередко видим, что на спине и в особенности на боках у него прямолинейная штриховка скрыта под многочисленными глубокими царапинами самых неправильных и случайных очертаний. Мне думается, прибрежные скалы Новой Англии, которые, как полагает Агассис[233], носят на себе следы столкновений с огромными плавучими айсбергами, мне думается, скалы сильно похожи в этом отношении на кашалотов. Я предполагаю также, что кит получает царапины в результате боевых столкновений с другими китами, ибо чаще всего я замечаю их у больших взрослых самцов.
Ещё несколько слов о коже, вернее, жировой оболочке китов. Я уже говорил, что её сдирают с китовой туши длинными полосами, которые называются «попонами». Как и большинство морских словечек, это название очень меткое и удачное. Потому что жировой слой действительно окутывает кита, будто попона или одеяло, или, ещё точнее, будто индейское пончо, надетое через голову и доходящее до хвоста. Именно благодаря этой тёплой попоне кит превосходно себя чувствует при любой погоде, под любыми широтами, в любое время дня и года. Что сталось бы, скажем, с гренландским китом в студёных, льдистых морях севера, не будь на нём его тёплого сюртука? Правда, есть и другие рыбы в этих гиперборейских водах, и притом весьма бойкие; но то всё, заметим, рыбы холоднокровные, не имеющие лёгких, рыбы, у которых не брюхо, а просто холодильник; существа, способные греться подле айсберга, как греется путник в гостинице у камина; в то время как кит, подобно человеку, имеет лёгкие и горячую кровь. Если кровь у него замёрзнет, он погибает. Сколь же удивительно – если, конечно, вы ещё не получили правильного объяснения, – что это огромное чудовище, которому высокая температура тела так же необходима, как и человеку; сколь удивительно, что он проводит свою жизнь, до макушки погружённый в ледяную арктическую воду! где тело несчастного мореплавателя, свалившегося за борт, иногда находят много месяцев спустя вмёрзшим вертикально в толщу ледяного поля, как в янтаре иногда находят мух. Но вы ещё больше удивитесь, если я скажу вам, что, как установлено опытом, кровь полярного кита горячее, чем кровь жителя Борнео в разгар лета.
Вот, думается мне, где мы можем наглядно видеть исключительные преимущества огромной жизненной силы, толстых стен и просторного чрева. О человек! Дивись и старайся уподобиться киту! Храни и ты своё тепло среди льдов. Живи и ты в этом мире, оставаясь не от мира сего, как и он. Не горячись на экваторе, не теряй кровообращение на полюсе. Подобно великому куполу собора Святого Петра и подобно великому киту, при всякой погоде сохраняй, о человек! собственную температуру. Но как легко и как бесполезно давать такие советы! Сколь немногие из человеческих сооружений венчает купол, подобный куполу Святого Петра! Сколь немногие из божьих созданий равны по размерам киту!
Глава LXIX. Похороны
Отдать цепи! Опустить тушу за борт! Огромные тали сделали своё дело. Ободранное беловатое туловище обезглавленного кита светится, словно мраморное надгробие; оно изменило цвет, но на глаз ничуть не уменьшилось в размерах. Оно по-прежнему грандиозно. Всё дальше и дальше относит его от судна, вода вокруг него кипит и плещет от ненасытных акул, а воздух над ним взбудоражен крыльями крикливых птиц, чьи клювы вонзаются ему в бока, точно бессчётные предательские кинжалы. И чем дальше относит этот огромный белый обезглавленный призрак, тем сильнее возрастает убийственный плеск и гомон, поднимаемый акулами у поверхности моря и птицами, облаком вьющимися над водой. Много часов подряд видим мы это мерзкое зрелище с палубы лежащего в дрейфе судна. Под ласковыми безоблачными небесами по светлому лику тёплого моря, овеваемая радостными ветерками, всё плывёт и плывёт эта туша смерти, покуда не затеряется наконец в бескрайней дали.
Может ли быть зрелище печальнее, может ли издёвка быть язвительнее? Плавучие стервятники явились на похороны в благоговейном трауре, собрались и воздушные акулы, все в чёрном облачении или хоть с чёрными пятнами. Мало кто из них, я думаю, оказал бы киту поддержку при жизни, попади он в беду; но на тризну его они благочестиво слетаются со всех сторон. О чёрное вороньё нашей планеты! даже величайшему из китов не спастись от вас.
Но это ещё не конец. Долго потом в осквернённом трупе живёт мстительный дух и витает над ним, наводя страх. Замеченный вдали робким военным кораблём или беспомощным судном открывателей, которые ещё не видят издалека птичьих стай, но различают в лучах солнца над водой какую-то белую массу, опоясанную широким кольцом белой пены, – в тот же миг безвредный труп кита вносится дрожащими пальцами в вахтенный журнал: «Осторожно, замечены мели, рифы и буруны». И многие годы спустя будут ещё корабли страшиться этого места, перепрыгивая через него, как прыгают на ровной дорожке безмозглые овцы потому только, что в этом месте подпрыгнул их вожак, когда ему подставили палку. Вот вам ваши хвалёные прецеденты, вот вам польза традиций, вот вам все эти живучие предания, никаких у них нет корней в земле, они даже, как говорится, и в воздухе не висят. Вот она, ортодоксальность!
Так вот и получается, что при жизни тело кита всерьёз устрашает врагов, а после смерти дух его порождает в мире необычайный страх и панику.
А ты, мой друг, веришь в духов? Ведь духи есть не только на Кок-Лейн, и люди куда посерьёзнее доктора Джонсона верят в их существование[234].
Глава LXX. Сфинкс
Необходимо упомянуть, что ещё до свежевания левиафана обезглавливают. Отделение головы кашалота – это научный анатомический подвиг, которым весьма гордятся опытные китовые хирурги, и не без основания.
Заметьте себе, что у кита нет ничего похожего на шею; напротив, в том месте, где как будто бы соединяются его голова и туловище, именно тут-то и находится самая толстая часть туши. Возьмите также в соображение, что нашему хирургу приходится проводить операцию сверху, с высоты восьми, а то и десяти футов, отделяющих его от пациента, причём этот пациент почти скрыт под мутными волнами, нередко весьма сильными и норовистыми. Учтите, кроме того, что в этих, крайне неблагоприятных, условиях он должен сделать в туше отверстие глубиной в несколько футов, и так, вслепую, как при подземных работах, не взглянув в это отверстие, готовое каждую секунду снова стянуться, он должен, искусно минуя все прилежащие запретные участки, отделить спинной хребет в той единственной точке, где тот уходит в череп. Не достойна ли поэтому всяческого изумления Стаббова похвальба, будто он за десять минут может обезглавить любого кашалота?
Отделённая голова оставляется на тросе за кормой, пока не будет освежёвано туловище. После этого, если кит был небольшой, голову поднимают на палубу и разделывают самым тщательным образом. Но с головой взрослого левиафана так распорядиться невозможно; дело в том, что голова крупного кашалота составляет чуть ли не треть его объёма, и пытаться подвесить такой груз, даже на мощных талях китобойца – всё равно что взвешивать голландский амбар на весах ювелира.
Теперь, когда наш кит был обезглавлен и освежёван, голову подтянули к борту «Пекода», но так, чтобы она лишь до половины поднялась из воды, всё ещё поддерживаемая в значительной мере своей родной стихией. И вот, пока корабль, напрягаясь, круто кренился на бок под страшным давлением на грот-марс, а ноки реев по всему борту, словно краны, торчали над волнами, кровоточащая эта голова висела на поясе у «Пекода», точно гигантская голова Олоферна на поясе у Юдифи[235].
Наступил полдень, и команда ушла вниз обедать. Молчание воцарилось над обезлюдевшей палубой, ещё недавно такой шумной. Глубокая бронзовая тишь, точно вселенский жёлтый лотос, разворачивала над морем один за другим свои бесшумные, бескрайние лепестки.
Прошло немного времени, и в это безмолвие из каюты поднялся одинокий Ахав. Он несколько раз прошёлся взад и вперёд по палубе, остановился, поглядел за борт, потом вышел на грот-руслень, поднял длинную лопату Стабба, брошенную там после того, как была отрублена китовая голова, и, вонзив её снизу в подтянутую на тросах массу, упёр свободный конец себе под мышку и так стоял, устремив на огромную голову свой внимательный взгляд.
Голова была чёрная и крутоверхая; едва покачиваясь среди полного затишья, она казалась головой Сфинкса в пустыне. «Говори же, о громадная и почтенная голова, – тихо произнёс Ахав, – ты, что кажешься косматой, хоть и без бороды, потому что ты увешана водорослями; говори, огромная голова, и поведай нам сокрытую в тебе тайну. Ты ныряла глубже всех ныряльщиков. Эта голова, на которую светит сейчас солнце с неба, двигалась среди глубинных устоев мира. Там, где, канув, гниют в безвестности имена и флотилии, где похоронены несбывшиеся надежды и заржавленные якоря; в смертоносном трюме фрегата „Земля“, где лежат балластом кости миллионов утопленников, там, в этой зловещей водной стране, твой родной дом. Ты плавала там, где не побывал ни один ныряльщик, ни подводный колокол; ты забывалась сном подле моряков, чьи потерявшие сон матери ценою жизни своей купили бы у тебя это право. Ты видела, как любовники, не разжимая объятий, бросались в море с горящего корабля и, уста к устам, сердце к сердцу, скрывались в бушующей пучине, верные друг другу, когда само небо изменило им. Ты видела, как полетел за борт труп капитана, зарубленного в полночь пиратами; много часов подряд погружался он в ненасытную бездну, которая ещё чернее полночи; а убийцы его, невредимые, уплывали всё дальше и дальше – и быстрые белые молнии пробегали по кораблю, который должен был доставить верного супруга в нетерпеливые, нежные объятия. О голова! ты повидала довольно, чтобы раздробить планеты и Авраама сделать безбожником, но ни словом не хочешь обмолвиться ты!»
– Парус на горизонте! – раздался с грот-мачты ликующий возглас.
– Вот как? Что ж, это приятная новость, – воскликнул Ахав, внезапно выпрямившись, и грозовые тучи схлынули с его чела. – Право же, этот живой голос среди мёртвого штиля мог бы обратить к добру того, кто ещё не погиб душою… Где?
– Три румба справа по борту, сэр. Идёт на нас на своём ветре!
– Ещё того лучше, друг. Что, если это сам апостол Павел идёт сюда, чтобы принести с собой ветер в моё безветрие! О природа, о душа человеческая! сколь несказанно многое связывает вас; каждый мельчайший атом природной материи имеет свой двойник в душе.
Глава LXXI. История «Иеровоама»[236]
Рука об руку приближались к нам судно и ветер, но ветер пришёл раньше, чем судно, и скоро «Пекод» уже качался на волнах.
Немного погодя в подзорную трубу можно уже было разглядеть на палубе незнакомца вельботы, а на мачтах у него дозорных, и мы поняли, что это китобоец. Но он был далеко на ветре и летел на всех парусах, вероятно, к другим промысловым районам, и «Пекоду» нечего было надеяться подойти к нему. Поэтому мы подняли вымпел и стали ждать ответа.
Тут надо пояснить, что, подобно судам военного флота, каждый корабль американской китобойной флотилии имеет свой собственный вымпел; все эти вымпелы собраны в специальную книгу, где против них обозначены названия кораблей, которым они принадлежат; и такая книга имеется у каждого капитана. Благодаря этому командиры китобойцев могут без особого труда узнавать друг друга в открытом море, даже на больших расстояниях.
Наконец в ответ на сигнал «Пекода» незнакомец вывесил свой вымпел; это был «Иеровоам» из Нантакета. Обрасопив реи, он замедлил ход, лёг в дрейф на траверзе у «Пекода» с подветренного борта и спустил шлюпку; она быстро приблизилась, но в тот миг, когда матросы по команде Старбека готовились спустить штормтрап для прибывшего с визитом капитана, тот вдруг замахал с кормы своей шлюпки руками, давая понять, что эти приготовления совершенно излишни. Оказалось, что на борту «Иеровоама» свирепствует эпидемия, и капитан Мэйхью боится принести заразу на «Пекод». И хотя самого его и всю команду шлюпки эпидемия не затронула, хотя его корабль находился на расстоянии в половину пушечного выстрела от нашего и чистая морская волна и девственный струящийся воздух разделяли нас – всё-таки, честно придерживаясь сухопутных карантинных порядков, он решительно отказался ступить на палубу «Пекода».
Но это вовсе не помешало общению. Сохраняя между собой и кораблём расстояние в несколько ярдов, шлюпка «Иеровоама» держалась при помощи вёсел рядом с «Пекодом», который тяжело резал волну (к этому времени ветер сильно посвежел), обстенив грот-марсель; по временам, подхваченная внезапно набежавшим валом, она слегка обгоняла «Пекод»; но умелый кормчий тут же возвращал её на подобающее место. Так, то и дело прерываемая этими – или подобными – манёврами, велась с борта на борт беседа, однако с паузами, возникавшими также и по совершенно иным причинам.
Среди гребцов в шлюпке «Иеровоама» сидел один человек, выделявшийся своей внешностью даже в команде китобойца, где что ни матрос – то примечательная личность. Он был довольно молод, невысок и тщедушен, с лицом, сплошь усыпанным веснушками, и с длинными космами жёлтых волос. Облачён он был в долгополый сюртук загадочного покроя и какого-то выцветшего орехового оттенка, чересчур длинные рукава которого были засучены, обнажая запястья. А в глазах его горело неискоренимое, упорное, фанатическое безумие.
Как только на «Пекоде» его разглядели, Стабб воскликнул:
– Это он! это он! тот длиннополый шут, о котором нам говорили на «Таун-Хо»!
Стабб вспомнил фантастическую повесть об «Иеровоаме» и одном из его матросов, которую нам рассказывали незадолго перед тем при встрече китобои с «Таун-Хо». Согласно их рассказу, а также по некоторым сведениям, полученным впоследствии, упомянутый «длиннополый шут» ухитрился обрести какую-то удивительную власть чуть ли не над всеми членами экипажа «Иеровоама». История его такова:
Этого человека взрастила секта исступлённых шейкеров[237] Нискайюны, среди которых он почитался великим пророком, неоднократно спускаясь на их дурацкие тайные сборища прямо с небес при помощи потолочного люка и возвещая в ближайшем будущем откупорку седьмого сосуда, который лежал у него в кармане жилета и был наполнен, как подозревали, не порохом, но опиумной настойкой. Потом под влиянием непостижимой апостольской прихоти он, покинув Нискайюну, перебрался в Нантакет, с ловкостью, присущей только безумцам, прикинулся там уравновешенным, нормальным человеком и попытался устроиться на уходящий за китами «Иеровоам» в качестве матроса-новичка. Его взяли, но как только суша скрылась из виду, его безумие разыгралось с новой силой. Он провозгласил себя пророком Гавриилом, повелевал капитану прыгнуть за борт, обнародовал манифест, где объявлял себя освободителем всех островов и главным пастырем Океании. Железная убеждённость, с какой он всё это утверждал, тёмная дерзкая игра его неусыпного лихорадочного воображения, жуткие признаки подлинного безумия – всё это делало Гавриила в глазах невежественных матросов почти что святым. Больше того, его боялись. Поскольку реальная польза от этого человека на судне была весьма невелика, тем более что он соглашался работать только тогда, когда ему самому вздумается, капитан, в отличие от своей команды не подверженный суевериям, рад был бы от него избавиться; но архангел, проведав, что его намерены высадить в первом же порту, сломал все свои печати и откупорил все сосуды, предавая корабль вместе с экипажем на страшную гибель, в случае если это намерение будет осуществлено. Влияние его на приспешников из числа команды было так велико, что в конце концов матросы всем миром отправились к капитану и заявили ему, что, если он спишет Гавриила, ни один из них не останется на судне. Тот был вынужден отказаться от своего плана. Точно так же они не позволяли, чтобы с Гавриилом плохо обращались, что бы он ни делал и ни говорил; и мало-помалу Гавриил стал пользоваться на борту полной свободой. А это в свою очередь привело к тому, что архангел ни в грош не ставил капитана и его помощников, в особенности с тех пор, как разразилась эпидемия, когда он ещё пуще прежнего раскомандовался, заявляя, что чума, как он выражался, началась исключительно по его повелению и что только он один может, если пожелает, прекратить её. Матросы, всё больше люди тёмные, трепетали, иные даже заискивали перед ним, оказывая его особе по его же требованию чисто божеские почести. Такая история может показаться неправдоподобной; но тем не менее она истинна. Вообще в жизнеописаниях фанатиков поражает не столько их неизмеримый самообман, сколько их неизмеримое умение обманывать и дурачить других. Но пора, однако, вернуться к «Пекоду».
– Меня не страшит твоя эпидемия, друг, – сказал Ахав, перегнувшись за поручни, капитану Мэйхью, стоявшему на корме своей шлюпки. – Подымись ко мне на борт.
Но тут-то и вскочил на ноги Гавриил.
– Подумай, подумай о лихорадке, жёлтой и жёлчной! Страшись ужасной чумы!
– Гавриил! Гавриил! – воскликнул капитан Мэйхью. – Или ты сейчас же… – Но в этот самый миг волна подхватила шлюпку и вынесла её далеко вперёд, заглушив своим шипением его слова.
– Не встречал ли ты Белого Кита? – спросил Ахав, как только шлюпка вновь поравнялась с «Пекодом».
– Подумай, подумай о своём вельботе, разбитом и потопленном! Страшись ужасного хвоста!
– Сказано тебе, Гавриил, чтобы ты… – Но шлюпку снова вынесло вперёд словно влекомую нечистой силой. На несколько мгновений разговор был прерван, шумные валы один за другим прокатились вдаль, и ни один из них, по непостижимой прихоти океана, не поднял её на гребень. А притянутая голова кашалота сильно забилась о борт корабля, и видно было, как Гавриил разглядывает её с гораздо более откровенной опаской, чем можно было бы ожидать от архангела.
Когда эта интерлюдия завершилась, капитан Мэйхью начал своё мрачное повествование о Моби Дике, то и дело прерываемый, однако, при упоминании его имени Гавриилом и бушующим морем, которое, казалось, выступало с ним заодно.
Оказалось, что вскоре после выхода из родного порта «Иеровоам» повстречался с одним китобойцем и от него команда услышала о существовании Моби Дика и о том смятении, какое вызывал этот кит. С жадностью впитав новые сведения, Гавриил под страшными угрозами пытался запретить капитану охотиться на этого кита, если чудовище покажется в виду «Иеровоама», провозглашая в своей бредовой тарабарщине Белого Кита ни много ни мало как воплощением бога шейкеров. Однако, когда год или два спустя дозорные на мачтах действительно заметили Моби Дика, старший помощник Мэйси загорелся желанием схватиться с ним; и когда сам капитан, пренебрегая всеми угрозами и предостережениями архангела, охотно позволил ему это, Мэйси сумел уговорить пятерых матросов, сел с ними в вельбот и пустился за китом. После долгой изнурительной погони, после многих неудачных попыток он наконец всадил в него один гарпун. Тем временем Гавриил, вскарабкавшись на верхушку грот-мачты и яростно размахивая и потрясая там свободной рукой, осыпал святотатственных врагов своего божества пророчествами скорой и ужасной гибели. Вот уже старший помощник Мэйси, встав во весь рост на носу своего вельбота, в пылу схватки изливает, как полагается, на кита целый поток проклятий, выжидая подходящий момент, чтобы вонзить острогу, как вдруг! огромная белая тень поднялась над водой, заставив своим веерообразным движением замереть все сердца. В тот же миг несчастный командир вельбота, полный жизни и ярости, был выброшен высоко в воздух и, описав длинную дугу, упал в море на расстоянии пятидесяти ярдов. Ни одна планка на вельботе не была повреждена, ни один волос на головах матросов не тронут, только старший помощник Мэйси навсегда скрылся под волной.
Тут следует попутно заметить, что несчастные случаи, подобные описанному, достаточно часты в китобойном промысле. Иногда, кроме погибшего столь диким образом человека, всё остальное остаётся невредимым; чаще при этом идёт на дно отломанный нос вельбота или выбитая банка, на которой только что стоял несчастный, вместе с ним взлетает к небу. Но всего удивительнее то обстоятельство, что на теле погибшего, в тех случаях когда его удаётся подобрать, нет ни малейших следов насилия, а между тем человек мёртв.
С корабля видели всё, что произошло, видели, как скрылось под водой тело Мэйси. И Гавриил, подняв пронзительный вопль: «Сосуд! Сосуд гнева!» – заставил охваченных страхом матросов прекратить охоту. Ужасное это происшествие только усилило власть архангела, потому что его суеверным приспешникам стало казаться, будто он именно это и предсказал, а не просто изрекал туманные пророчества, какие и всякий на его месте мог бы произнести в расчёте на то, что хоть что-нибудь авось да и сбудется. Он стал грозой всего корабля.
Когда Мэйхью кончил свой рассказ, Ахав стал задавать ему вопросы, выслушав которые, капитан встречного судна не мог удержаться и в свою очередь спросил Ахава, намерен ли тот предпринять охоту на Белого Кита, если представится к тому возможность. «Да», – ответил ему Ахав. В ту же секунду Гавриил снова вскочил на ноги, устремив на старого капитана огненный взор, и мрачно завопил, указуя перстом вниз:
– Подумай, подумай о святотатце – мёртвом, там в глубине! Страшись участи святотатца!
Ахав бесстрастно отвернулся, затем сказал, обращаясь к Мэйхью:
– Капитан, я вспомнил сейчас о моём мешке с почтой; там, сдаётся мне, есть письмо для одного из твоих офицеров. Старбек, посмотри почту.
Каждый китобоец, отправляясь в плавание, забирает с собой изрядное количество писем для различных судов, доставка которых адресатам всецело зависит от случайной встречи на широких просторах четырёх океанов. Большинство из этих писем так никогда и не доходит до цели, а иные попадают в назначенные руки, лишь достигнув двух– или трёхлетнего возраста.
Вскоре возвратился Старбек с письмом. Прежалостным образом измятое и отсыревшее, оно было всё покрыто тусклыми пятнами зелёной плесени, так как всё это время хранилось в тёмном шкафу. Для такого письма лучшим почтальоном послужила бы сама Смерть.
– Не можешь разобрать? – крикнул ему Ахав. – Ну-ка передай его мне. Да, верно, надпись почти стёрта… Но что это?
Пока он разглядывал письмо, Старбек взял длинную рукоятку фленшерной лопаты и ножом расщепил её конец, чтобы можно было вставить туда письмо и так, на палке, передать в шлюпку.
Тем временем Ахав разбирал надпись на конверте:
– «Мистеру Гар…», да, «мистеру Гарри» (женская рука… каракули… ясное дело, жена пишет)… Ага, вот… «мистеру Гарри Мэйси, судно „Иеровоам“… да ведь это Мэйси, а его нет в живых!
– Эх бедняга, бедняга! и ведь от жены, – вздохнул Мэйхью. – Ну что ж, давайте его сюда.
– Нет! Оставь у себя! – крикнул Гавриил Ахаву, – ведь ты скоро последуешь за ним.
– Чтоб ты подавился своими проклятиями! – взревел Ахав. – Капитан Мэйхью, принимай письмо.
Взяв из рук Старбека несчастливое послание, он вставил его в расщеплённый конец шеста и протянул за борт к шлюпке. Гребцы в ожидании перестали грести, шлюпку отнесло немного к корме «Пекода», так что письмо, точно по волшебству, ткнулось прямо в жадные ладони Гавриила. В то же мгновение он поднял со дна шлюпки большой нож, наколол на него письмо и с этим грузом запустил его обратно на корабль. Нож упал к ногам Ахава. А Гавриил визгливым голосом приказал своим товарищам навалиться на вёсла, и взбунтовавшаяся шлюпка стремглав понеслась прочь от «Пекода».
Когда матросы после перерыва возобновили работу над китовой попоной, много туманных догадок было высказано по поводу этого дикого случая.
Глава LXXII. «Обезьяний поводок»
При шумной и хлопотливой разделке китовой туши матросам без конца приходится бегать взад и вперёд. То нужны люди здесь, то всех зовут туда. Никто не стоит на месте, потому что в одно и то же время всюду есть какие-то дела. Точно так же вынужден метаться и человек, который вздумает описывать эту сцену. Мы теперь должны немного отступить в своём повествовании. Как уже упоминалось, первую брешь в китовой спине, куда затем вставляется гак, вырубают фленшерными лопатами помощники капитана. Но каким образом этот тяжёлый громоздкий гак там закрепляется? Его вставил туда мой закадычный друг Квикег, который, выполняя свои гарпунерские обязанности, должен был вылезти с этой целью на спину чудовищу. Очень часто обстоятельства требуют, чтобы гарпунёр оставался на китовой туше в продолжение всего того времени, пока идёт свежевание или фленшеровка. Следует отметить, что кит при этом почти полностью погружён в воду, за исключением того участка, где в данный момент идёт работа. И вот несчастный гарпунщик должен барахтаться внизу, футах в десяти ниже уровня палубы, то на ките, то прямо в волнах, покуда огромная туша вертится под ним наподобие мельничного вала. Квикег в этот раз был в костюме шотландских горцев – то есть в одной рубахе и в носках, – который, на мой взгляд, по крайней мере, очень ему шёл; а ни у кого, как сейчас убедится читатель, не было лучшей возможности рассмотреть его, чем у меня.
Поскольку я сидел с моим дикарём в одном вельботе, работая позади него вторым от носа веслом, в мои весёлые обязанности входило также помогать ему теперь, когда он выполняет свой замысловатый танец на спине кита. Все, наверное, видели, как итальянец-шарманщик водит на длинном поводке пляшущую мартышку. Точно так же и я с крутого корабельного борта водил Квикега среди волн на так называемом «обезьяньем поводке», который прикреплён был к его тугому парусиновому поясу.
Это было опасное дельце для нас обоих! Ибо – это необходимо заметить, прежде чем мы пойдём дальше, – «обезьяний поводок» был прикреплён с обоих концов: к широкому парусиновому поясу Квикега и к моему узкому кожаному. Так что мы с ним были повенчаны на это время и неразлучны, что бы там ни случилось; и если бы бедняга Квикег утонул, обычай и честь требовали, чтобы я не перерезал верёвку, а позволил бы ей увлечь меня за ним в морскую глубь. Словом, мы с ним были точно сиамские близнецы на расстоянии. Квикег был мне кровным, неотторжимым братом, и мне уж никак было не отделаться от опасных родственных обязанностей, порождённых наличием пеньковых братских уз.
Я так остро, так по-философски осознавал тогда своё положение, что, задумчиво следя за его действиями, начал отчётливо понимать, что моя собственная личность растворилась в акционерном обществе из двух партнёров, что моей свободной воле нанесён смертельный удар и что просчёт или неудача другого могут обречь меня, безвинного, на незаслуженные беды и погибель. Это, я считаю, плод междуцарствия в Провидении; ведь не могло же его неподкупное беспристрастие сознательно пойти на столь вопиющую несправедливость. И всё-таки, развивая дальше свои мысли и при этом время от времени вытягивая Квикега на верёвке из воды, когда он оказывался между китом и бортом корабля под угрозой быть расплющенным на месте, – развивая дальше свои мысли, говорю я, я понял, что положение, в каком я сейчас находился, ничем не отличается от положения всякого смертного во всякое время; только в большинстве случаев сиамские узы так или иначе связывают человека с несколькими смертными зараз. Если разорился банкир – ты банкрот; если твой аптекарь по оплошности прислал тебе ядовитые пилюли – ты мёртв. Правда, вы можете мне возразить, что всех этих и бесчисленное множество им подобных несчастий можно в жизни избегнуть, проявляя чрезвычайную осмотрительность. Но как бы осторожно ни обращался я с Квикеговой верёвкой, он иной раз дёргал её с такой силой, что я едва не вылетал за борт. К тому же я, конечно, всё время помнил, что, лезь я хоть из кожи вон, в моём распоряжении только один конец верёвки[238].
Выше я упомянул, что мне часто приходилось подтягивать беднягу Квикега на верёвке, когда он время от времени из-за кручения и качки соскальзывал в воду и оказывался между китом и кораблём. Но угрожающая ему опасность быть раздавленным была не единственная. Акулы, неустрашимые, несмотря на ночную бойню, властно привлекаемые теперь только хлынувшей из туши кровью, – эти осатаневшие твари снова вились вокруг, точно пчёлы в улье.
И прямо среди акул стоял теперь Квикег, он даже отпихивал их иной раз в толчее ногой. Это может показаться просто немыслимым, если бы только не то обстоятельство, что занятые такой добычей, как мёртвый кит, акулы, во всех прочих случаях жизни готовые пожрать без разбора всё, что подвернётся, тут уж редко трогают человека.
Тем не менее, как нетрудно понять, поскольку всё это протекает не без их разбойничьего участия, здесь нужен глаз да глаз. Вот почему, помимо верёвки, на которой я время от времени выдёргивал беднягу из чересчур близкого соседства с пастью наиболее свирепой с виду акулы, была у него и другая защита. Устроившись за бортом в люльке, Тэштиго и Дэггу без устали размахивали у него над головой длинными фленшерными лопатами, поражая акул направо и налево. Вы не думайте, с их стороны это было в высшей степени любезно и благородно. Я знаю, они руководствовались исключительно соображениями Квикегова блага; однако в спешке, горя желанием облагодетельствовать его, когда и его, и акул наполовину скрывала вода, перемешанная с кровью, они своими неосторожными лопатами нередко рисковали отрубить скорее человеческую ногу, нежели акулий хвост. Но бедняга Квикег, когда он, задыхаясь и надсаживаясь, орудовал тяжёлым железным крюком, бедняга Квикег, наверное, только молился Йоджо, предавая жизнь свою в руки своим богам.
Ну что ж, милый мой друг и кровный брат, думал я, то травя, то выбирая «поводок» при каждом колыхании волны, какое это всё имеет значение, в конце-то концов? Разве ты не образ и подобие всех и каждого в китобойском мире? Бездонный океан, в котором ты задыхаешься, – это Жизнь; акулы – твои враги; лопаты – друзья; и положеньице у тебя, между теми и этими, не из приятных, мой милый.
Но смелей! тебя ожидает радость, мой Квикег. И вот, когда обессилевший дикарь с посиневшими губами и красными глазами вскарабкался наконец по цепям на палубу и стоит у поручней, весь мокрый и дрожащий, к нему приближается стюард и с ласковым сердобольным видом подаёт ему… что? Горячего грогу? Как бы не так! Он подаёт ему, о боги! подаёт кружку тепловатой, разбавленной имбирной водички!
– Что это, имбирём пахнет? – подозрительно принюхиваясь, спрашивает подоспевший Стабб. – Да, это имбирь, – и он заглядывает в кружку. Потом, постояв секунду в недоумении, не спеша подходит к стюарду и медленно говорит:
– Гм, имбирная водица, а? А не будете ли вы настолько любезны, мистер Пончик, чтобы сказать мне, в чём достоинства имбирной водицы? Имбирная водица! Разве имбирь подходящее топливо, Пончик, чтобы разводить огонь в этом лязгающем зубами каннибале? Имбирь! Что это такое, чёрт побери, имбирь? – уголь? – дрова? – спички? – трут? – порох? – что такое имбирь, я спрашиваю, чтобы ты сейчас давал его в кружке нашему Квикегу?
– Это всё мутит воду исподтишка какое-то общество трезвенности, – внезапно заключил он, обращаясь к Старбеку, который только что подошёл с бака. – Поглядите-ка, сэр, на эту бурду; вы только понюхайте, чем она пахнет. – И, следя за лицом старшего помощника, добавил: – А стюард, мистер Старбек, имел наглость предложить этот лимонад, эту микстуру Квикегу, который только что работал на ките. Может быть, сэр, он у нас аптекарь, а не стюард? И позволю себе спросить, сэр, подходящее ли это средство, чтобы оживлять утопленников?
– Ну нет, – проговорил Старбек, – питьё никудышное.
– Вот видишь, стюард, – воскликнул Стабб, – мы тебя научим, чем отпаивать наших гарпунщиков; тут твои лекарские снадобья не нужны, или, может, ты нас отравить замыслил, а? Выправил на нас страховые полисы, а теперь хочешь нас уморить и прикарманить премии, так, что ли?
– А я при чём? – жалобно возразил Пончик. – Это тётушка Харита принесла имбирь на корабль; она наказала, чтоб я никогда не давал гарпунщикам спиртного, а только эту имбирную настойку – так она её называла.
– Имбирную настойку, а? Вот я покажу тебе настойку, негодяй! А ну, получай и лети в буфетную, принесёшь чего-нибудь получше. Я, кажется, не сделал ничего дурного, мистер Старбек. Ведь капитан приказал: грог для гарпунёра, который работает на ките.
– Ладно, – сказал Старбек, – только не бейте его больше и…
– Э, да я больно не бью, когда замахиваюсь, если только замахиваюсь не на кита или на что-нибудь вроде того, а этот парень, он ровно мышь. Но вы что-то хотели сказать, сэр?
– Лучше ступайте с ним вниз и возьмите что нужно.
Когда Стабб снова поднялся на палубу, в одной руке он держал чёрную флягу, а в другой нечто вроде чайницы. В первой был крепкий брэнди, и её вручили Квикегу; вторая заключала дар тётушки Хариты и была безвозмездно отдана волнам.
Глава LXXIII. Стабб и Фласк убивают настоящего кита, а затем ведут между собой беседу
Не следует забывать о том, что всё это время на борту у «Пекода» болтается гигантская кашалотова голова. Однако ей придётся повисеть там ещё некоторое время, покуда мы сумеем к ней вернуться. Сейчас у нас иные неотложные дела, и единственное, что мы можем сделать насчёт головы, это молить небеса, чтобы выдержали тали.
За прошедшую ночь и последовавшее за ней утро дрейфующий «Пекод» отнесло в такие воды, где жёлтые пятна планктона, разбросанные там и сям, весьма убедительно свидетельствовали о присутствии настоящих китов – разновидности левиафана, о тайной близости которых мало кто сейчас помышлял. И хотя весь экипаж с единодушным презрением относился к охоте на этих жалких животных, и хотя «Пекоду» вовсе и не было поручено промышлять их, и он встречал немало настоящих китов у острова Крозе, ни разу не спустив вельботы, – именно теперь, когда был добыт и обезглавлен кашалот, ко всеобщему великому удивлению, было объявлено, что в этот день, если представится возможность, будет предпринята охота на настоящего кита.
И возможность не замедлила представиться. С подветренной стороны были замечены высокие фонтаны, и два вельбота – Стабба и Фласка – отвалили от борта и ушли в погоню. Всё дальше и дальше отгребали они и наконец почти скрылись из виду даже у мачтовых дозорных. Но вдруг сверху заметили далеко впереди участок вспенившейся белой воды, и вскоре дозорные сообщили, что не то один, не то оба вельбота подбили кита. Прошло ещё немного времени, и обе лодки снова можно было видеть с палубы простым глазом; кит буксировал их прямо на «Пекод». Чудовище было уже так близко от судна, что казалось, оно намерено протаранить корпус; но вдруг, взбив страшный водоворот футах в сорока от борта, оно скрылось под водой, словно поднырнуло под киль «Пекода». «Руби, руби линь!» – кричали с корабля лодкам, которым угрожала гибель от неизбежного, казалось, столкновения с корпусом судна. Но у них в бочонках оставалось ещё много линя, к тому же и кит уходил в глубину не так уж стремительно, поэтому они поспешили вытравить побольше линя, в то же время что было мочи налегая на вёсла, чтобы проскочить перед судном. Несколько мгновений судьба их висела на волоске, они ещё послабляли натянувшийся линь, одновременно изо всех сил работая вёслами, и обе эти соперничающие силы, казалось, вот-вот утянут их под воду. Но им нужно было вырваться вперёд всего на каких-нибудь несколько футов. И они не сдавались, покуда им это не удалось. Но тут стремительный трепет, точно молния, пробежал вдоль по корпусу судна: это натянутый линь, задевая днище, вдруг показался из воды под корабельным носом; тугой до гудения, он так и дрожал, разбрасывая брызги, которые падали в воду, словно осколки стекла; а дальше по носу показался и сам кит, и вельботы снова могли беспрепятственно мчаться вперёд. Но замученный кит резко сбавил скорость и, слепо меняя курс, стал обходить «Пекод» с кормы, волоча за собой вельботы и описывая замкнутый круг.
Тем временем на вельботах все выбирали и выбирали лини, пока наконец не подтянулись к киту почти вплотную с обоих боков; теперь дело было за Стаббом и Фласком с их острогами; и так, ещё и ещё раз огибая «Пекод», шла, приближаясь к концу, эта битва; а несметные стаи акул, окружавшие прежде тушу кашалота, ринулись на свежепролитую кровь, с жадностью прикладываясь к каждой новой ране, как израильтяне, должно быть, припадали к забившим из рассечённой скалы родникам.
Но вот кит выпустил чёрный фонтан, рванулся со страшной силой, извергнул поглощённую прежде пищу и, перевернувшись на спину, трупом закачался на волнах.
Пока командиры обоих вельботов привязывали тросы к его плавникам и подготавливали тушу к буксировке, между ними произошёл небольшой разговор:
– И зачем только старику понадобилась эта груда тухлого сала, ума не приложу, – проговорил Стабб, кривясь от отвращения из-за необходимости возиться с этим презренным левиафаном.
– Зачем? – переспросил Фласк, сворачивая в бухту свободный конец. – А разве ты не слышал, что судно, у которого хоть однажды висела одновременно по правому борту голова кашалота, а по левому – голова настоящего кита, неужели ж ты не слышал, Стабб, что такому судну никогда не пойти на дно?
– Почему это?
– Да уж не знаю, я только слыхал, как говорил об этом наш желторожий призрак Федалла, а уж он-то, видно, знает всё на свете о приметах и заговорах. Только боюсь я, как бы он не заговорил наш корабль до полной негодности. Не по душе мне этот молодчик, Стабб. Замечал ты, Стабб, как у него клык торчит, будто в змеиную голову вставленный?
– Да чтоб ему потонуть! Я на него и не смотрю никогда; но дай только мне срок… Как-нибудь тёмной ночью, – если он будет стоять у борта и если по соседству никого не будет, уж я тогда, Фласк, посмотришь, – и он многозначительно указал обеими руками в глубину. – Вот, помяни моё слово! Знаешь, Фласк, сдаётся мне, что Федалла – переодетый дьявол. Ты веришь в эти бабушкины сказки, будто он был запрятан в трюме судна? Говорю тебе, он дьявол. А хвост мы не видим просто потому, что он его прячет; он его, наверно, свёртывает в бухту и носит в кармане. Чтоб ему лопнуть! Вспомни-ка, ведь он всё время требует пакли, чтобы насовать в носы своих сапог.
– Он и спит, не снимая сапог, верно? У него и койки даже нет, но я много раз видел, как он ночью лежит на бухте каната.
– Ясное дело, это всё из-за своего проклятого хвоста; он, должно быть, тогда раскручивает его и опускает в середину бухты.
– И что только за дела у него со стариком?
– Между ними, верно, будет договор какой или сделка.
– Сделка? О чём бы это?
– Ну а как же, нашему старику во что бы то ни стало подавай Белого Кита, вот дьявол и обхаживает его, хочет сделку с ним заключить: если он согласится отдать серебряные часы или душу, или там ещё что-нибудь, тогда этот ему Моби Дика выдаст.
– Ну, знаешь, Стабб, это уж ты хватил, да как же это Федалла его уговорит?
– Уж не знаю, Фласк, да только дьявол, он парень хитрый, да и злобный. Знаешь, рассказывают, приходит он один раз на старый флагман джентльмен джентльменом, помахивает себе хвостом, будто так и надо, и спрашивает, у себя ли старый адмирал. Ну, адмирал у себя был, вот он и спрашивает дьявола, что, мол, вам нужно. Дьявол копытом шаркнул и говорит: «Мне нужен Джон». – «Зачем?» – спрашивает адмирал. А дьявол как заорёт на него: «А вам какое дело? Нужен он мне, и дело с концом!» – «Берите», – говорит адмирал. И вот ей-богу, Фласк, пусть я проглочу этого кита в один присест, если бедняга Джон и оглянуться не успел, а уж дьявол наградил его азиатской холерой. Однако постой, вы вроде уже там кончили? Тогда пошли, потащим его и пришвартуем к борту.
– Я, помнится мне, слышал когда-то эту историю, что ты мне сейчас рассказал, – заметил Фласк, когда оба вельбота с трудом поволокли наконец свой груз к судну. – А вот где – не припомню.
– Может, в «Трёх испанцах»? Ты, верно, читал о приключениях этих кровавых убийц, а?
– Нет, и в глаза никогда этой книги не видел, хотя слыхать слыхал, это верно. Но ты мне лучше вот что скажи, Стабб: ты думаешь, тот дьявол, о котором ты сейчас рассказывал, и тот, который, ты говоришь, у нас на «Пекоде», – это один и тот же?
– А я и тот человек, который помогал тебе забить этого кита, – не одно и то же? Разве дьявол не вечно живёт? Слыхал ли кто, чтобы дьявол умер? Ты когда-нибудь видел священника, который бы носил по дьяволу траур? А если у дьявола нашёлся ключ, чтобы пробраться в каюту к адмиралу, неужели ты думаешь, ему трудно пролезть через клюз? Ну-ка, отвечай, мистер Фласк!
– А сколько, по-твоему, Федалле лет, Стабб?
– Видишь нашу грот-мачту? – отозвался тот, указывая на корабль. – Ну так вот, это у нас будет единица; теперь возьми все бочарные обручи, что хранятся в трюме «Пекода», и нанижи их в ряд позади мачты на манер нулей, понял? Но это ещё даже начала Федаллиных лет не составит. Собери хоть все обручи у всех бондарей на свете, всё равно тебе нулей не хватит.
– Но послушай, Стабб, я думаю ты немного прихвастнул, когда говорил, что хочешь сунуть нашего Федаллу в море, если подвернётся удобный случай. Ведь раз он действительно уже так стар, что никаких нулей не хватит, и раз он будет жить вечно, что толку швырять его за борт, скажи на милость?
– Хоть искупать его хорошенько.
– Но ведь он обратно приползёт.
– Тогда ещё раз его окунуть, так и купать всё время.
– А ну как ему взбредёт в голову искупать тебя, а? искупать и потопить? – тогда что?
– Пусть только попробует, я б ему тогда таких фонарей под глазами насадил, что он бы долго не отважился совать свою рожу в адмиральскую каюту, не говоря уж о нижней палубе, где он живёт, или о верхней, где так любит шнырять. Чёрт бы взял этого дьявола, Фласк, неужели ты думал, что я дьявола побоюсь? Да кто его боится, кроме старого адмирала, который не решается схватить его и заковать в кандалы, как он того заслуживает, и позволяет ему вместо этого расхаживать повсюду и воровать людей; мало того, адмирал с ним соглашение подписал, кого дьявол сворует, того адмирал ему ещё и поджарит. Хорош адмирал!
– Ты думаешь, Федалла хочет своровать капитана Ахава?
– Думаю? Погоди, Фласк, ты сам увидишь. Только я теперь буду за ним следить, и если замечу что-нибудь очень уж подозрительное, я сразу цап его за шиворот и скажу: «Эй, Вельзевул, не делай этого!» А если он начнёт пыжиться, клянусь богом, я выхвачу у него хвост из кармана, подволоку его к лебёдке и так начну крутить и подтягивать, что он у него с корнем оторвётся, понятно тебе? А уж тогда, я думаю, он завиляет своим обрубком и уберётся восвояси и даже хвост поджать не сможет.
– А что ты сделаешь с хвостом, Стабб?
– Как «что»? Продам пастуху вместо кнута, когда домой вернёмся, что ж ещё?
– А теперь скажи по чести, Стабб, ты всё это всерьёз говоришь и говорил?
– Всерьёз или не всерьёз, а вот мы уже и до корабля добрались.
С палубы послышалась команда швартовать кита по левому борту, где уже свешивались приготовленные цепи и прочий такелаж.
– Ну, что я говорил? – сказал Фласк. – Вот увидишь, скоро мы подвесим голову этого кита прямо напротив кашалотовой.
Прошло ещё немного времени, и слова Фласка подтвердились. Если прежде «Пекод» круто кренился в сторону кашалотовой головы, то теперь с другой головой в виде противовеса он снова выровнял осадку; хотя и сейчас, как вы легко себе представите, приходилось ему довольно тяжко. Так, если вы подвесите с одного борта голову Локка, вас сразу на одну сторону и перетянет, но подвесьте с другого борта голову Канта – и вы снова выровняетесь, хоть вам и будет изрядно тяжело[239]. Некоторые умы так всю жизнь и балансируют. Эх, глупцы, глупцы, да вышвырните вы за борт это двуглавое бремя, то-то легко и просто будет вам плыть своим курсом.
Процедура разделки туши, после того как настоящий кит оказывается пришвартованным к борту, обычно мало чем отличается от той, какая имеет место в случае с кашалотом; только у кашалота голова отделяется целиком, а у настоящего кита сначала вырезают и поднимают на палубу губы и язык вместе со знаменитым китовым усом, прикреплённым к нёбу. Однако на этот раз ничего подобного проделано не было. Туши обоих китов остались плавать за кормой, и нагруженный двумя головами корабль раскачивался на волнах, весьма сильно напоминая собой вьючного мула, трусящего под тяжестью двух переполненных корзин.
Между тем Федалла молча разглядывал голову настоящего кита, то и дело переводя взгляд с её глубоких морщин на линии своей ладони. Ахав по воле случая стоял неподалёку, так что тень его падала на парса[240], а от самого парса если и падала тень, то она всё равно сливалась с тенью Ахава, только, быть может, слегка удлиняя её.
И видя это, занятые работой матросы обменивались кое-какими фантастическими соображениями.
Глава LXXIV. Голова кашалота – сравнительное описание
Голова хорошо, а две лучше, и два огромных кита содвинули свои головы; последуем и мы их примеру и попробуем вместе кое в чём разобраться.
Кашалот и настоящий кит – это наиболее примечательные члены великого Ордена левиафанов in Folio. Это единственные разновидности, на которых человеком учреждён регулярный промысел. Для нантакетского моряка они представляют собой две крайности среди всех известных китовых пород. А поскольку внешнее различие между ними очевиднее всего сказывается в строении их голов, и поскольку обе эти головы висят в настоящий момент за бортами «Пекода», и поскольку мы можем переходить от одной к другой, просто пересекая палубу, – где ещё, хотелось бы мне знать, представится нам такой удобный случай для занятий практической цетологией?
Прежде всего вас поражает общий контраст. Обе головы, разумеется, чрезвычайно массивны; но кашалоту присуща какая-то математическая симметрия, которой явно недостаёт настоящему киту. В кашалотовой голове куда больше характерности. При взгляде на неё вы невольно осознаёте всё несравненное превосходство его всепроникающей величавости. А в данном случае эта величавость ещё усугублялась окраской его макушки – сероватой в крапинку, что служило доказательством его преклонного возраста и обширного жизненного опыта. Словом, то был, как говорят у нас на промысле, «седой кит».
Теперь мы остановимся на том, в чём наименее ярко сказывается различие между этими головами, а именно на их важнейших органах: ухе и глазе. Если как следует приглядеться, то на обеих головах, далеко сбоку, возле того места, где сходятся у них челюсти, можно обнаружить небольшой глаз, лишённый век и напоминающий глаз жеребёнка, настолько он своими размерами не соответствует величине головы.
А столь своеобразное, боковое, положение китового глаза ясно указывает на то, что кит не может видеть предмета, находящегося прямо перед ним, как он не может видеть того, что у него позади. Иначе говоря, положение китового глаза совпадает с положением человеческого уха; так что вы сами можете представить себе, каково бы вам пришлось, если бы вы могли видеть только с боков, ушами. Оказалось бы, что ваше поле зрения простирается не более как на тридцать градусов вперёд и примерно на столько же назад. И если бы среди бела дня ваш злейший враг шёл прямо на вас с кинжалом в поднятой руке, вы бы точно так же не заметили его, как если бы он подкрадывался сзади. Одним словом, у вас было бы теперь, так сказать, две спины и в то же время два переда (с боков): ибо где, в конечном счёте, у человека перёд? Там, разумеется, где у него глаза.
Но это ещё не всё; в то время как у прочих животных, кого ни возьми, глаза по большей части расположены таким образом, чтобы их зрительная сила сливалась, передавая в мозг одно, а не два изображения, особое расположение китовых глаз, безнадёжно разделённых многими кубическими футами мяса, которое вздымается между ними, наподобие огромной горы между двумя озёрами в долинах, – оно, безусловно, полностью разъединяет те два образа, которые запечатлеваются в двух ничем не связанных между собою органах. Благодаря этому кит имеет ясную картину справа и не менее ясную картину слева; а всё, что заключено посередине, должно представляться ему полным мраком и небытием. Иначе говоря, человек глядит на мир из своей сторожки через одно двустворчатое окно. А вот у кита эти две створки вставлены порознь, окна-то получается два, да вид через них выходит искажённый. Об этой особенности китового зрения на промысле забывать нельзя; пусть вспомнит о ней и читатель, когда у нас до этого дело дойдёт.
Тут, в связи со зрением левиафана, можно было бы поднять один весьма интересный и запутанный вопрос. Но я вынужден ограничиться лишь кое-какими намёками. Пока и поскольку при свете у человека глаза открыты, самый акт видения совершается независимо от его воли; то есть он не может не видеть тех предметов, которые находятся перед ним. Однако жизненный опыт учит нас, что какой бы широкий круг предметов ни охватывал за раз без разбора взгляд человека, никто не может в одно и то же мгновение разглядеть подробно и тщательно какие-либо два предмета – большие или маленькие, безразлично; пусть они даже лежат один подле другого. И если бы вы смогли разъединить эти два предмета и окружить каждый кольцом непроницаемой тьмы, тогда, чтобы рассмотреть один из них, сосредоточив на нём всё своё внимание, вы должны на время совершенно изгнать из вашего сознания другой. Ну, а у кита как получается? Сами по себе оба его глаза, разумеется, действуют одновременно; но неужели же мозг его настолько вместительнее, разностороннее и тоньше, чем человеческий, что он в одно и то же время может тщательно рассматривать два отдельных предмета, один с одного бока, а другой – с другого? И если это так, то он достоин не меньшего восхищения, чем человек, способный одновременно доказывать две теоремы Эвклида. Право же, если разобраться хорошенько, такое сопоставление вполне оправданно.
Быть может, у меня это не более как праздная игра воображения, но мне всегда представлялось, что необъяснимая привычка некоторых китов без толку менять, уходя от преследования нескольких вельботов, скорость и направление, их робость и непонятная пугливость – всё это, по-моему, косвенно проистекает из бесплодного раздвоения воли, вызванного их двойственным и диаметрально расходящимся зрением.
Ухо кита – предмет не менее любопытный, чем его глаз.
Если вы никогда не были знакомы с левиафаньим семейством, вы могли бы целый год рыскать по этим двум головам, тщетно пытаясь отыскать на них орган слуха. Китовое ухо совершенно лишено какой бы то ни было наружной раковины, да и самое отверстие так удивительно мало, что в него едва войдёт гусиное перо. Расположено оно чуть позади глаза. Здесь необходимо отметить следующее важное различие между кашалотом и настоящим китом: в то время как у первого ухо образует некоторое углубление, у второго оно полностью закрыто гладкой и ровной перепонкой и снаружи совершенно незаметно.
Неудивительно ли, что столь огромное существо, как кит, видит мир таким крошечным глазом и слышит громы ухом, которое куда меньше заячьего? Но будь его глаза величиной с линзы в большом телескопе Гершеля[241], будь уши его просторны, как врата кафедральных соборов, разве стал бы он от этого дальше видеть и лучше слышать? Вовсе нет. Для чего же тогда вы стремитесь иметь «широкий» ум? Пусть лучше он будет тонким.
Теперь воспользуемся всеми мыслимыми рычагами и паровыми лебёдками и перевернём голову кашалота, затем, подставив лестницу, взберёмся на неё и заглянем к нему в пасть; не будь эта голова отделена от туловища, мы даже могли бы с фонарём в руке спуститься в великую Мамонтову Пещеру[242] его желудка. Однако ухватимся за этот зуб и оглядимся. Какая же это красивая и чистая пасть! с пола до потолка она выстлана или завешана сверкающей белой пеленой, шелковистой, как подвенечная парча.
Теперь выйдем и посмотрим на эту колоссальную нижнюю челюсть, напоминающую длинную и узкую крышку огромной табакерки. Если же вы сумеете приподнять её у себя над головой, открыв ряды унизавших её зубов, тогда она становится похожа на грандиозные опускные ворота, и таковыми она и оказывается для многих несчастных рыбаков, которых пригвождают, смыкаясь, эти страшные шипы. Но ещё куда ужаснее кажется она, когда видишь её в бездонной морской пучине, где ты вдруг замечаешь свирепого кашалота, плывущего в глубине с разинутой пастью, так что его чудовищная челюсть, достигающая футов пятнадцати в длину, торчит вниз под прямым углом к его телу – ну настоящий корабельный бушприт, и всё тут. Кашалот этот не мёртв, он просто не в духе, затосковал, может быть, захандрил и так разленился, что мышцы его челюстей расслабли, и он плывёт в этаком непристойном виде, живой упрёк всему китовому племени, которое, со своей стороны, клянёт его, наверное, и призывает на него божий намордник.
В большинстве случаев нижняя челюсть кашалота – без труда отделяемая опытным специалистом – поднимается на палубу, где из неё выдёргивают зубы для пополнения запасов той твёрдой белой китовой кости, из какой рыбаки изготовляют всевозможные забавные предметы, включая трости, зонтовые ручки и рукоятки хлыстов.
Челюсть с трудом, с надсадой, точно якорь, подымают на борт; и когда приходит время – спустя несколько дней после окончания других работ, – Квикег, Дэггу и Тэштиго, все трое искусные зубодёры, принимаются за дело. Квикег острой фленшерной лопатой надрезает дёсны; после этого челюсть крепят за рамы, сверху подвешивают тали и при их помощи вытягивают зуб за зубом, как мичиганские быки выкорчёвывают дубовые пни на дикой лесной просеке. Зубов обычно бывает сорок два, у старых китов они часто сточены, но не затронуты гниением и не запломбированы на наш людской манер. В довершение всего самую челюсть распиливают на полосы, которые используются как стропила при постройке домов.
Глава LXXV. Голова настоящего кита – сравнительное описание
Теперь пересечём палубу и разглядим хорошенько голову настоящего кита.
Если благородную голову кашалота справедливее всего по общим очертаниям сравнить с римской военной колесницей (в особенности спереди, где она так плавно закруглена), то голова настоящего кита, грубо говоря, напоминает не слишком-то изящный тупоносый башмак великана. Двести лет тому назад один голландский путешественник писал, что она формой подобна сапожной колодке. Только колодка эта настолько велика, что в башмак без особого труда можно упрятать знаменитую старушку из детской песенки со всем её многочисленным потомством[243].
Но вот вы подходите ближе к этой огромной голове, и очертания её начинают изменяться в зависимости от того, откуда вы на неё смотрите. Если вы заберётесь на неё и будете смотреть вниз на два дыхательных отверстия, оба в форме буквы f, то сама голова покажется вам гигантским контрабасом, а два дыхала – фигурными прорезями в деке. Если же вы попристальнее приглядитесь к громоздкому гребневидному наросту на самой макушке – к этому зелёному, облепленному полипами возвышению, которое в Гренландии называют «китовой короной», а в Южных морях – «чепчиком настоящего кита», если вы сосредоточите своё внимание на этом гребне, тогда голова покажется вам стволом великого дуба с птичьим гнездом на развилке. По крайней мере при виде всех этих живых рачков, гнездящихся в «чепчике», такое сравнение не может не прийти вам в голову; если только мысли ваши не отвлечены другим промысловым термином – «корона», который также применяется для обозначения этого гребня; но в таком случае вам захочется представить себе морское чудище коронованным царём океанов, чью зелёную диадему смастерили для него искусные моллюски. Но если кит этот и царь, то облик у него довольно угрюмый для коронованной особы. Вы только взгляните, какая у него отвислая нижняя губа! что за мрачная, брезгливая гримаса! гримаса в двадцать футов длиной на пять футов ширины, по измерениям корабельного плотника; гримаса, которая даст нам свыше 500 галлонов жира.
До чего же всё-таки жаль, что у бедняги настоящего кита заячья губа. И трещина в губе составляет целый фут. Наверное, его мамаша в интересном положении плавала у Перуанского побережья и видела, как от землетрясения треснул берег. Теперь, перешагнув эту губу, словно скользкий порог, заглянем в пасть. Ей-богу, будь это в Макино, я поклялся бы, что мы попали в индейский вигвам. Святый боже! неужто этой самой дорогой и шёл Иона? Потолок футов в двенадцать высотой довольно круто уходит вверх, точно скат крыши с настоящим острым коньком, а с ребристых, выгнутых, ворсистых сводов свисают вниз, точно ятаганы, штук по триста с каждой стороны, полосы того самого китового уса, который прикреплён к верхней челюсти, образуя знаменитые венецианские жалюзи, о чём и выше велась уже мимоходом речь. Края этих пластин уса украшены волосяной бахромой, через которую настоящий кит процеживает воду, улавливая из неё мелкую живность, когда он, разинув пасть, проплывает по планктонному морю. Те занавеси китового уса, что находятся посредине, часто имеют различные отметины, углубления и просветы, по которым некоторые китобои умеют высчитывать возраст кита, подобно тому, как возраст дуба узнаётся по кольцам. И хотя правильность такого метода довольно трудно проверить, всё-таки эта аналогия придаёт ему правдоподобие. Однако, если признать указанный метод, придётся допустить, что некоторые настоящие киты достигают гораздо более почтенного возраста, чем представляется возможным с первого взгляда.
По поводу этих занавесей в старинные времена царили самые нелепые представления. У Парчесса один мореплаватель называет их «бакенбардами, растущими внутри китовой пасти»[244], другой называет их «свиной щетиной», а у Хаклюйта некий старый джентльмен выражается следующим изысканным образом: «По обе стороны его верхней челюсти растёт по двести пятьдесят плавников, которые висят у него над языком с обеих сторон».
Как известно, именно эти самые «усы», «щетины», «плавники», «бакенбарды», «занавеси», или как вам будет угодно, идут на изготовление корсетов и прочих удушающих средств для наших дам. Однако тут спрос давно пошёл на убыль. Золотые денёчки китового уса кончились с царствованием королевы Анны, когда в такой моде были фижмы. Но подобно тому, как эти старинные леди превесело порхали, зажатые, можно сказать, в китовой пасти, так и мы сегодня с удивительной неустрашимостью прибегаем во время дождя к защите той же самой китовой пасти, ибо современный зонт – это шатёр, растянутый на каркасе из китового уса.
Но забудем на мгновение о занавесях и усах и, стоя в пасти настоящего кита, ещё раз оглядимся вокруг. Разве при виде этой причудливой колоннады, обступившей вас со всех сторон, вам не кажется, будто вы попали внутрь огромного гаарлемского органа и любуетесь его бесчисленными трубами? Под ногами у вас мягчайший турецкий ковёр – язык, как бы приклеенный к полу. Он очень нежный и жирный и легко рвётся на части, когда его поднимают на палубу. Язык этот сейчас перед нами, и, прикидывая на глаз, я бы сказал, что он шестибаррелевый; то есть даст после вытапливания шесть бочек жиру.
Вы теперь уже, я надеюсь, полностью убедились в справедливости моего исходного утверждения о том, что головы кашалота и настоящего кита очень сильно отличаются друг от друга. Подводя итоги, повторю: голова настоящего кита не имеет огромного резервуара спермацета; не имеет костяных зубов; не имеет узкой вытянутой нижней челюсти, столь характерной для кашалота. С другой стороны, у кашалота нет этих занавесей из китового уса; нет огромной нижней губы; и только какие-то зачатки языка. Кроме того, у настоящего кита имеются два наружных дыхательных отверстия, а у кашалота только одно.
Взгляните же в последний раз на эти величественные крутоверхие головы, пока они ещё лежат рядом; ибо одна из них скоро канет, безвестная, в морскую глубь, и другая не замедлит последовать за ней.
Замечаете, какое выражение у кашалотовой головы? То самое выражение, с которым он встретил свою смерть, только наиболее длинные борозды у него на лбу как-то разгладились. Его широкое чело представляется мне исполненным безмятежного спокойствия прерий, порождённого философским равнодушием к смерти. А теперь обратите внимание на вторую голову. Видите, как твёрдо поджата её потрясающая нижняя губа, придавленная по воле случая бортом корабля? Не говорит ли вся эта голова о величайшей решимости при столкновении со смертью? Этот настоящий кит, я считаю, был стоиком, а кашалот – платоником, который в последние годы испытал влияние Спинозы.
Глава LXXVI. Стенобитная машина
Прежде чем навсегда оставить голову кашалота, я хотел бы, чтобы вы, просто как разумный физиолог-любитель, обратили внимание на её вид спереди во всей его сжатости и собранности. Я прошу вас рассмотреть её теперь только для того, чтобы вы составили себе правдивое и непреувеличенное мнение о той таранной силе, какая может быть в ней заключена. Это чрезвычайно важно, потому что вы либо сделаете для себя необходимые выводы, либо всегда будете испытывать недоверие к одной из самых жутких, но от этого ничуть не менее правдоподобных историй, какие только остались в памяти человечества.
Вы заметите, что, плывя, кашалот подставляет воде переднюю, почти совершенно отвесную плоскость своей головы; заметите, что снизу эта плоскость сильно скошена назад и, отступя, образует углубление, куда как раз приходится, захлопнувшись, узкая, словно бушприт, кашалотова нижняя челюсть; заметите, что рот у него, таким образом, оказывается внизу головы, вроде как если бы ваш рот был у вас под подбородком. Далее вы заметите, что нос у кита вообще отсутствует, а то, что у него есть вместо носа – его дыхало, помещается, так сказать, на макушке, глаза же и уши размещены по бокам его головы, на расстоянии, равном почти трети всей его длины, от его передней оконечности. Теперь уж вы сами, вероятно, видите, что передняя часть головы кашалота – это мёртвая, глухая стена, без единого органа, без единого чувствительного выступа. Мало того, вспомните, что лишь в самой нижней скошенной части голова кашалота имеет какие-то намёки на костные образования; и только в двадцати футах от китового лба можно найти у него черепную коробку. Так что вся эта огромная бескостная масса напоминает куль, набитый шерстью. И наконец, несмотря на то что содержимое этого куля, как вскоре будет показано, частью состоит из самого нежного жира, вы должны будете ознакомиться сейчас с природой того вещества, которое несокрушимой стеной окружает кладезь столь нежной утончённости. Несколько выше я описывал слой сала, одевающий туловище кита, как одевает кожура апельсин. Так же обстоит дело и с его головой; с той только разницей, что на голове эта обёртка менее толста, зато настолько плотна, что в это трудно поверить, не убедившись на опыте. Самый твёрдый и закалённый стальной гарпун, самая острая острога, запущенные самой могучей рукой, бессильно отскакивают от неё, будто кашалотова голова вымощена спереди лошадиными копытами. Вероятно, она лишена какой бы то ни было чувствительности.
Но это ещё не всё. Когда два ост-индских судна столкнутся случайно в переполненном порту, что предпринимают в таких случаях моряки? Видя, что столкновение неизбежно, они спешат вывесить за борт не какие-нибудь твёрдые предметы, скажем, железные или деревянные. Нет, они подставляют под удар большие круглые кули из прочных, толстых бычьих шкур, набитых паклей и пробкой. И такие кранцы безболезненно принимают на себя натиск, от которого на кусочки разлетелись бы дубовые ваги и железные ломы. Подробность эта уже сама по себе достаточно освещает тот очевидный факт, о котором я веду речь. Но в дополнение к ней я хотел бы высказать следующее предположение. Поскольку у обыкновенных рыб имеются так называемые плавательные пузыри, которые они по желанию могут расширять и сжимать; и поскольку у кашалота, как мне по крайней мере известно, такого приспособления нет; принимая также во внимание необъяснимую, казалось бы, привычку кашалотов то целиком погружать голову в воду, то выставлять её высоко наружу; принимая во внимание ничем не затруднённую эластичность покрывающей его голову оболочки; принимая во внимание весьма своеобразное внутреннее устройство его головы, – позволю себе, как я уже говорил, высказать предположение, что таинственное сотоподобное ячеистое вещество, находящееся внутри, имеет, быть может, доселе не открытую связь с наружным воздухом, благодаря чему может подвергаться атмосферному сжатию и расширению. А если это так, сколь же необорима сила, которую поддерживает самая неосязаемая и самая могущественная из стихий!
Теперь вот ещё что. Стремя вперёд эту глухую, непроницаемую, непробиваемую стену, позади которой заключено самое плавучее из всех веществ, движется за ней огромная живая масса, о размерах которой можно судить лишь по обхвату – как о вязанке дров, и в то же время вся она, подобно самой крошечной букашке, послушна единой воле. Так что, когда я в дальнейшем буду описывать небывалый норов и могучую силищу, таящуюся в теле этого гигантского зверя, когда я стану передавать кое-какие из наименее грандиозных и сокрушительных его подвигов, то, надеюсь, отринув недоверчивость невежд, вы окажетесь готовы слушать даже о том, что кашалот взломал перешеек Дарьен, смешав воды Атлантики и Тихого океана[245], и при этом даже бровью не поведёте. Ибо если вы не признаёте кита, вы останетесь в вопросах Истины всего лишь сентиментальным провинциалом. Но жгучую Истину могут выдержать лишь исполинские саламандры; на что ж тогда рассчитывать бедным провинциалам? Помните, какая судьба постигла в Саисе слабодушного юношу, отважившегося приподнять покрывало ужасной богини?[246]
Глава LXXVII. Большая гейдельбергская бочка[247]
Теперь подошло время вычерпывать спермацет. Но для того, чтобы вы с надлежащей ясностью поняли, как это происходит, вам необходимо иметь кое-какое представление о своеобразном устройстве того удивительного резервуара, где спермацет помещается.
Если рассматривать голову кашалота как четырехгранную призму, то наискось её можно разделить на два плоских клина[248], из которых нижний будет представлять собой костное образование – черепную коробку и челюсти, а верхний – жировую массу, совершенно лишённую костей; широкая же передняя грань как раз и даст нам могучий и отвесный китовый лоб. Теперь в середине лба горизонтально разделим верхний клин на две почти совершенно равные части, которые и без нас разделены природой при помощи внутренней перегородки из толстого хряща.
Нижняя из этих двух частей, называемая «колодой», представляет собой огромные масляные соты примерно в десять тысяч ячеек, образованных переплетением плотных и эластичных белых волокон и пропитанных жиром. Верхняя часть, известная под названием «кузов», это не что иное, как большая Гейдельбергская бочка кашалота. Спереди она украшена какой-то замысловатой резьбой – на огромном нахмуренном кашалотовом челе можно видеть всевозможные символические узоры. И как знаменитую бочку в Гейдельберге всегда наполняли лучшими винами Рейнской долины, так и эта «бочка» кашалота содержит самый драгоценный сорт масляного вина, а именно знаменитый спермацет в его совершенно чистом, прозрачном и ароматном виде. И ни в какой другой части китовой туши это ценнейшее вещество без примесей не встречается. В живом кашалоте оно находится в абсолютно жидком состоянии, но после смерти кита, будучи открыто воздействию воздуха, начинает быстро густеть, образуя красивые кристаллические иглы, как будто первый тонкий ледок затягивает поверхность воды. «Кузов» большого кашалота даёт обычно около пятисот галлонов спермацета, не считая того, чтó в силу неизбежных обстоятельств в значительных количествах расплёскивается, проливается, вытекает, просачивается или иным путём безвозвратно теряется во время сложной работы, хотя при этом и стараются спасти что можно.
Не знаю, какими роскошными тонкими тканями была обтянута изнутри знаменитая бочка в Гейдельберге, знаю только, что по богатству своему они не могли бы пойти ни в какое сравнение с той великолепной шелковистой перламутровой плёнкой, какой подбит, точно королевская мантия, с внутренней стороны «кузов» кашалота.
Гейдельбергская бочка кашалота занимает у него всю верхнюю часть головы во всю её длину; а поскольку – как упоминалось уже где-то – голова составляет треть от общей длины животного, то, положив эту длину футов в восемьдесят для кашалота приличных размеров, мы получим бочку больше двадцати шести футов высотой, если её подцепить и вертикально поднимать на корабельный борт.
В процессе отделения головы кашалота оператор орудует своим инструментом в непосредственной близости от того места, где позднее будет проложен ход к спермацетовым залежам; вот почему ему следует проявлять величайшую осторожность, чтобы из-за неловкого преждевременного удара не вторгнуться в святилище и не пролить без пользы его бесценное содержимое. Отделённая голова поднимается из воды отрезанным концом вверх при помощи огромных талей, чьи пеньковые петли свисают над бортом целым канатным лабиринтом.
После всего, что было сейчас мною сказано, я попрошу вас уделить внимание весьма удивительной и – в данном случае – едва не завершившейся трагически процедуре откупоривания большой Гейдельбергской бочки кашалота.
Глава LXXVIII. Цистерны и вёдра
Проворный, как кошка, Тэштиго взбегает по вантам; как был, во весь рост, идёт по нависшему грота-рею и останавливается как раз над вздёрнутой за бортом «бочкой». В руках у него лёгкая снасть, называемая горденем, которая состоит из верёвки, пропущенной через одношкивный блок. Подвесив блок под грота-реем и надёжно закрепив его, он вытравливает вниз один конец, который матросы на палубе ловят и натягивают изо всех сил. Тогда по другому концу индеец, словно с неба, спускается на руках прямо на висящую за бортом голову. Оттуда, всё ещё значительно возвышаясь над остальной командой и посылая товарищам бодрые возгласы, он кажется турецким муэдзином, с минарета призывающим правоверных к молитве. Получив снизу на верёвке острую фленшерную лопату на короткой рукоятке, он принимается старательно нащупывать подходящее место для раскупорки «бочки». Делает он это с величайшей тщательностью, точно ищет клад в старинном доме, выстукивая стены, чтобы обнаружить золото в кирпичной кладке. К тому времени, когда он завершил свои поиски, к свободному концу горденя привязывают схваченное железным обручем деревянное ведро, совершенно такое же, как и обычное, которым достают воду из колодца; другой конец в это время крепко держат у противоположного борта несколько бывалых матросов. Они теперь поднимают ведро так, что индеец может его достать. И тот, налегая на дно ведра длинным шестом, который ему успели передать снизу, осторожно погружает его в «бочку», ведро исчезает, тогда он подаёт матросам у горденя знак, и ведро появляется снова, всё вспенившееся, будто с парным молоком. Индеец осторожно спускает с высоты наполненный до краёв сосуд, здесь его перехватывает стоящий наготове матрос и быстро опрокидывает в большой чан. Затем ведро вновь улетает вверх, и всё повторяется сначала, и так до тех пор, пока глубокая цистерна не оказывается вычерпанной до дна. Под конец Тэштиго приходится налегать на длинный шест всё сильнее и сильнее, всё глубже и глубже загоняя его вместе с ведром, покуда все двадцать футов шеста не скроются в китовой голове.
Команда «Пекода» уже несколько часов занималась этой работой, чан за чаном наполнялся пахучим спермацетом, как вдруг случилось чудовищное несчастье. То ли непутёвый индеец Тэштиго оказался настолько опрометчивым и неосторожным, чтобы разжать на мгновение левую руку, которой он всё время крепко держался за проволочную снасть, подтягивающую к борту кашалотову голову; то ли место, на котором он стоял, было таким предательски скользким; то ли это сам дьявол пожелал, чтобы всё произошло именно так, не позаботившись представить свои соображения, – как там всё в действительности было, неизвестно; но только вдруг, когда из отверстия поднялось восемнадцатое или девятнадцатое ведро – господи, помилуй! – бедный Тэштиго, словно ещё одно ведро, полетевшее в настоящий колодец, упал головой вниз в эту огромную Гейдельбергскую бочку и с жутким маслянистым клокотанием исчез из виду!
– Человек за бортом! – закричал Дэггу, первый среди всеобщего оцепенения пришедший в себя. – Сюда ведро!
Он ступил одной ногой в ведро, чтобы не сорваться, если промасленный гордень выскользнет из пальцев, и матросы подняли его на голову кашалота, не успел ещё Тэштиго достичь её внутреннего дна. А между тем всё кругом пришло в страшное смятение. Глядя за борт, люди увидели, что безжизненная прежде голова вдруг заходила, зашевелилась в воде, словно осенённая внезапной важной идеей; в действительности же это бился несчастный индеец, неведомо для себя обнаруживая, в каких глубинах он очутился.
В это мгновение, когда Дэггу, стоя на кашалотовой голове, распутывал гордень, который зацепился за главные, поддерживающие груз снасти, раздался громкий треск; и, к несказанному ужасу матросов, один из двух больших гаков, на которых была подвешена голова, вырвался, огромная колеблющаяся масса закачалась, косо повиснув за бортом, так что и весь корабль затрясся, заходил пьяно из стороны в сторону, будто только что наткнулся на айсберг. Единственный оставшийся гак, на который пришлась теперь вся эта страшная тяжесть, казалось, вот-вот оторвётся; и угроза эта только возрастала оттого, что груз на нём раскачивался с такой силой.
– Слезай! Слезай! – кричали матросы Дэггу, но негр, одной рукой уцепившись за толстый трос, на котором он мог повиснуть, если бы голова оторвалась, освободил запутавшийся гордень и загнал ведро в перекосившийся колодец, чтобы исчезнувший там гарпунёр схватился за него и был поднят на свет божий.
– Уходи ты оттуда, бога ради! – кричал Стабб. – Что это тебе, патрон загонять, что ли? Разве ты так ему поможешь? Только пристукнешь железным обручем по голове. Уходи, говорят тебе!
– Эй, сторонись! – раздался вопль, подобный взрыву ракеты.
И в тот же самый миг огромная голова со страшным грохотом сорвалась в море, точно Столовая скала в Ниагарский водоворот; освобождённое судно отпрянуло в противоположную сторону, открыв свою сверкающую медную обшивку; и все замерли, увидев сквозь густой туман брызг Дэггу, который раскачивался на талях то над палубой, то над волнами, уцепившись за толстый трос; в то время как несчастный, заживо похороненный Тэштиго уходил безвозвратно на дно морское! Но не успел ещё рассеяться слепящий пар, как над поручнями мелькнула нагая фигура с абордажным тесаком в руке. В следующее мгновение громкий всплеск провозгласил, что мой храбрый Квикег бросился на помощь. Все ринулись к борту, сгрудились у поручней, и каждый с замиранием сердца считал пузырьки на воде, а секунды уходили, и ни тонущий, ни спаситель не показывались. Тем временем несколько матросов спустили шлюпку и отвалили от борта.
– Вон! вон! – закричал Дэггу, висевший теперь на неподвижных талях высоко над палубой, и мы все увидели, как в отдалении над голубыми волнами поднялась человеческая рука; странное это было зрелище, будто рука человеческая поднялась из травы над могилой.
– Оба! Оба! Я вижу обоих! – снова закричал Дэггу, испустив торжествующий вопль; немного погодя мы уже могли видеть, как Квикег храбро загребает одной рукой, крепко вцепившись другой в длинные волосы индейца. Их втащили в поджидавшую шлюпку и быстро подняли на палубу, но Тэштиго ещё долго не приходил в себя, да и у Квикега вид был не слишком бодрый.
Но как же был совершён этот благородный подвиг? Да очень просто. Квикег нырнул вслед за медленно погружавшейся головой, сделал в ней снизу своим тесаком несколько надрезов, так что образовалась большая пробоина, потом выбросил тесак, запустил туда свою длинную руку, поглубже и повыше, и вытащил за голову беднягу Тэша. Он утверждал, что сначала ему под руку подвернулась нога, но отлично зная, что это не по правилам и может вызвать различные осложнения, он запихнул ногу обратно и ловким и сильным толчком с поворотом заставил индейца сделать кульбит, так что при второй попытке тот уже шёл старинным испытанным способом – головой вперёд. Что же до огромной кашалотовой головы, то она вела себя при том самым наилучшим образом.
Вот таким-то образом благодаря храбрости Квикега и его незаурядным повивальным талантам и совершилось благополучное спасение, или, правильнее будет сказать, рождение Тэштиго, протекавшее, кстати говоря, в условиях крайне неблагоприятных и при, казалось бы, неодолимых препятствиях; и этот урок ни в коем случае нельзя забывать: акушерству следует учить наравне с фехтованием, боксом, верховой ездой и греблей.
Я прекрасно знаю, что это необычайное приключение с индейцем покажется иному сухопутному человеку совершенно невероятным; хотя всем, наверное, случалось видеть или слышать, как люди падали в колодцы и бочки; подобные происшествия случаются сплошь и рядом, и при этом причины их бывают гораздо менее веские, чем в случае с Тэштиго, который угодил в кашалотовый колодец с такими исключительно скользкими краями.
Однако кто знает? быть может, проницательный читатель призовёт меня к ответу и скажет: Как так? Я думал, что ячеистая, пропитанная спермацетом голова кашалота – самая лёгкая и плавучая часть его тела; а ты теперь заставляешь её тонуть в жидкости, удельный вес которой гораздо больше, чем у неё. Что, попался? Ничуть, это вы попались; всё дело в том, что, когда Тэштиго упал туда, спермацет был почти весь вычерпан, лёгкое содержимое ушло, остались только хрящевые стенки колодца, состоящие, как я уже упоминал, из калёного, кованого вещества, куда более тяжёлого, чем морская вода, в которой оно тонет, точно свинец. Но в данном случае немедленному погружению этого вещества препятствовали остальные части головы, от которых оно не было отделено, и поэтому вся голова тонула очень плавно и неторопливо, что и позволило Квикегу совершить свой молниеносный родовспомогательный подвиг прямо на бегу, если можно так сказать (что верно, то верно, роды получились довольно беглые).
Ну, а если бы Тэштиго нашёл свою погибель в этой голове, то была бы чудесная погибель; он задохнулся бы в белейшем и нежнейшем ароматном спермацете; и гробом его, погребальными дрогами и могилой были бы святая святых кашалота, таинственные внутренние китовые покои. Можно припомнить один только конец ещё слаще этого – восхитительную смерть некоего бортника из Огайо, который искал мёд в дупле и нашёл там его такое море разливанное, что, перегнувшись, сам туда свалился и умер, затянутый медвяной трясиной и мёдом же набальзамированный. А сколько народу завязло вот таким же образом в медовых сотах Платона и обрело в них свою сладкую смерть?
Глава LXXIX. Прерии
Ни один физиономист, ни один френолог не пытался ещё изучить черты лица левиафана и прощупать шишки на его черепе. Подобное предприятие оказалось бы не более успешным, чем для Лафатера попытка рассмотреть морщины на Гибралтарской скале или для Галля[249] подняться по приставной лестнице и ощупать купол Пантеона. Однако Лафатер в своей знаменитой книге рассуждает не только о различных человеческих лицах, но уделяет также внимание лицам лошадей, птиц, змей и рыб и подробно останавливается на всевозможных оттенках их выражений. Точно так же и Галль, а вслед за ним и его ученик Шпурцгейм не преминули высказать кое-какие соображения по поводу френологической характеристики прочих живых существ. И потому я, как ни скудно я оснащён для того, чтобы стать пионером в деле приложения этих двух полунаучных дисциплин к левиафану, всё же предпринимаю такую попытку. Я берусь за всё и достигаю чего могу.
С точки зрения физиономической, кашалот – существо аномальное. У него нет носа. А поскольку нос – это центральная и наиболее заметная черта лица и поскольку именно он придаёт лицу окончательное выражение, полное отсутствие этого наружного органа, естественно, накладывает на лицо кита свой заметный отпечаток. Как при разбивке живописных парков и садов никакой законченности не удаётся достичь, не утвердив на видном месте чего-нибудь вроде обелиска, или купола, или статуи, или башни, так и лицо окажется лишённым физиономической гармонии, если на нём не будет возвышаться ажурная колокольня носа. Попробуйте отбить нос у мраморного Фидиева Зевса, сами увидите, какое жалкое получится зрелище! Однако кит отличается столь колоссальными размерами, все его пропорции настолько величавы, что тот самый недостаток, какой для изваянного Зевса нетерпим, в нём совершенно не ощущается. Больше того, он только придаёт ему величия. Нос на китовом лице был бы просто неуместен. Когда, пускаясь в физиономическое плавание, вы в своей шлюпке-четвёрке огибаете его огромную голову, ваше почтительное восхищение ни на минуту не омрачает мысль о носе, за который его можно было бы водить. А ведь как навязчиво преследует вас порой эта назойливая мысль, когда вы созерцаете на троне могущественного коронованного педеля.
Самый внушительный, с точки зрения физиономической, вид у кашалота анфас. Так он кажется просто божественным.
Высокий лоб человека, который мыслит, подобен Востоку, растревоженному утренней зарёй. Курчавый лоб быка на сонном пастбище осенён знаком величия. Лоб слона, толкающего тяжёлое орудие вверх по горным ущельям, – зрелище воистину царственное. У человека и у животных лоб одинаково подобен большой золотой печати, какой скрепляли германские императоры свои указы. На ней значится: «Ныне сотворено моею рукою. Бог». Но у многих животных, да порой и у человека тоже, лоб – это всего лишь полоса альпийского луга под снеговой кромкой. Нечасто встречаются лбы, которые, подобно лбу Шекспира или Меланхтона[250], так высоко уходили бы ввысь и спускались так низко, чтобы глаза из-под них светились прозрачными, недвижными горными озёрами вечности; а сверху в бороздах лба чудился бы вам след ветвистых дум, спускавшихся к водопою, точно след ветвисторогого оленя, отпечатавшийся на снегу. Но божественное высокомерие чела, присущее всем тварям земным, у великого Кашалота усиливается настолько, что, глядя на него прямо в лоб, вы с небывалой остротой ощущаете присутствие Божества и силу Зла. Ведь вы смотрите не на какую-то определённую точку; вы не видите ни одной черты: ни носа, ни глаз, ни ушей, ни рта, ни даже лица вообще; у него, собственно, и нет лица, а только одна необъятная твердь лба, покрытого бороздами загадок и несущего немую погибель шлюпкам, судам и людям. И в профиль грандиозное это чело не умаляется, хотя, конечно, сбоку его величие уже не так подавляет вас. Зато в профиль отчётливо заметно то поперечное, полукруглое углубление в средней части лба, которое у человека является, по Лафатеру, признаком Гения.
Но как же так? Кашалот и Гений? Разве кашалот писал книги или произносил речи? О нет, его гений проявляется в том, что он никогда и ничего не сделал, чтобы доказать свою гениальность. Он проявляется также в пирамидном безмолвии кашалота. А кстати сказать, будь великий Кашалот известен в древности юному Востоку, он был бы обожествлён тогдашней детски магической мыслью. Ведь вот обожествили же в те времена люди нильского крокодила за то, что он безъязыкий; а у кашалота тоже нет языка, вернее есть, но такой маленький, что подразнить вас им он не может. Если в будущем какая-либо высокоцивилизованная поэтическая нация сумеет заманить назад, к отчему престолу, майских богов древности и снова возведёт их, живых и весёлых, на трон в наших эгоцентричных небесах и на наших опустевших холмах, где давно уже не кружат в хороводах эльфы и феи, тогда, поверьте мне, великий Кашалот будет Зевсом на этом Олимпе.
Гранитные морщинки иероглифов были расшифрованы Шампольоном[251]. Но нет на свете Шампольона, который мог бы расшифровать египетские тайны человеческого лица и лица любой божьей твари. Физиогномика, как и всякая наука, – лишь преходящее измышление. И если сэр Уильям Джонс, читавший на тридцати языках[252], не мог прочесть того, что написано на лице простого крестьянина, не мог разгадать там глубокого и тонкого смысла, то может ли малограмотный Измаил прочесть инфернальные халдейские письмена на челе кашалота? Вот перед вами это чело. Прочтите сами, если сумеете.
Глава LXXX. Орех
Если для физиономиста кашалот оказался Сфинксом, то для френолога его череп будет, вероятно, геометрическим кругом, квадратуру которого напрасно бы стал он искать.
Череп взрослого животного имеет в длину по меньшей мере двадцать футов. Если отделить нижнюю челюсть, то сбоку череп примет вид слегка наклонной плоскости, покоящейся на совершенно ровном основании. Но у живого кита – как мы с вами уже знаем – эта наклонность почти выровнена и дополнена той огромной массой «колоды» и спермацетового резервуара, которая на ней покоится. Сверху в черепе находится продолговатое углубление, служащее вместилищем всей этой массы, а под ним – другое углубление (оно редко превосходит десять дюймов в длину и ширину), в котором лежит жалкая горстка китовых мозгов. Мозг отделён от лба стеною в двадцать футов, он прячется за могучими бастионами, словно внутренняя цитадель Квебека за широким кольцом укреплений. Он, точно шкатулка с драгоценностями, так хитро замурован в черепе, что многие китоловы упорно утверждают, будто никакого другого мозга, кроме многих кубических ярдов студенистой массы спермацета, у кашалота вообще нет. Весь в складках, полосах и извилинах, этот загадочный орган представляется им куда более подобающим вместилищем для китовой премудрости.
Ясно поэтому, что, с френологической точки зрения, голова живого и невредимого левиафана – это сплошной обман. В ней не сказался, ни на глаз, ни на ощупь, подлинный мозг кашалота. Кит, подобно всему, что ни есть великого на свете, не показывает миру своего истинного лица.
Если вы разгрузите череп от спермацетового балласта и поглядите на него сзади, с широкого конца, вас поразит сходство с человеческим черепом, взятым в таком же положении. Право же, попробуйте поместить этот череп (уменьшенный, понятно, до размеров человеческого) среди изображений человеческих черепов, и вы не сумеете отличить его от них; а заметив у него на макушке углубления, вы как френолог скажете: «Этот человек был лишён чувства собственного достоинства, а также почтительности». И эти две отрицательные характеристики наряду с утвердительным фактом его чудовищных размеров и огромной силы дадут вам полную возможность составить наиболее правдивое, хотя отнюдь не такое уж приятное, представление о неограниченном могуществе вообще.
Но если вы думаете, что раз у кита такой маленький мозг, то у него извилин тоже мало, я должен уверить вас в противном. Рассмотрите повнимательнее позвоночник любого четвероногого, и вас поразит его сходство с вытянутым ожерельем из нанизанных крохотных черепов, каждый из которых имеет какое-то рудиментарное сходство с настоящим черепом. Немцы утверждают, что позвонки и есть абсолютно не развившиеся черепа. Однако не они первые заметили это странное сходство. Мне как-то указал на него один мой приятель иностранец, воспользовавшийся для доказательства скелетом убитого им врага, чьими позвонками он выкладывал особого рода барельеф на заострённом носу своей пироги. Мне представляется серьёзным упущением френологов их отказ расширить область своих исследований и спуститься из мозжечка по спинномозговому каналу. Я убеждён, что характер человека отражается на его позвоночнике. И кто бы вы ни были, я предпочёл бы при знакомстве ощупывать вашу спину, а не череп. Никогда ещё хлипкое стропило позвоночника не поддерживало большой и благородной души. Я горжусь своим позвоночным столбом, словно крепким, бесстрашным древком знамени, которое я подъемлю навстречу миру.
Попробуем применить эту спинную ветвь френологии к великому Кашалоту. Его черепная полость переходит в первый шейный позвонок, а в этом позвонке заканчивается восьмидюймовым конусом спинномозговой канал, имеющий здесь в поперечнике десять дюймов. Проходя из позвонка в позвонок, этот канал сужается, но очень постепенно, ещё долго сохраняя свою необычайную толщину. Канал, разумеется, заполнен спинным мозгом – тем же самым загадочным волокнистым веществом, каким является и головной мозг, и непосредственно соединён с черепной коробкой. Мало того, выходя из черепа, мозг на протяжении многих футов сохраняет почти те же размеры в обхвате, что и его головной участок. Так разве же не разумно будет подвергнуть позвоночник кашалота френологическому исследованию? Ведь в свете всего вышесказанного ясно, что необычайно малые – сравнительно – размеры его головного мозга с лихвой возмещаются необычайно большими размерами спинного мозга.
Но предоставив окончательные выводы на усмотрение френологов, я хотел бы только, приняв на минуту спинномозговую теорию, применить её к горбу кашалота. Величественный этот горб возвышается, если я не ошибаюсь, над одним из самых крупных позвонков, воспроизводя на поверхности его выпуклые очертания. По местоположению я назвал бы этот высокий горб шишкой упорства и беспощадности у кашалота. А что великое морское чудовище беспощадно, в этом вы ещё будете иметь возможность убедиться.
Глава LXXXI. «Пекод» встречается с «Девой»
Подошёл назначенный судьбою срок, и мы повстречали судно «Юнгфрау», шкипер – Дерик де Деер из Бремена.
Некогда величайшие среди китоловов, голландцы и немцы теперь впали в полное ничтожество, но всё-таки время от времени их флаг ещё появляется на просторных широтах и долготах Тихого океана.
Неизвестно, по каким причинам, но «Юнгфрау» во что бы то ни стало хотела засвидетельствовать нам своё почтение. Не успев ещё сблизиться с «Пекодом», она развернулась, спустила шлюпку, и капитан её, стоя в нетерпении на носу, а не на корме, был доставлен к нашему борту.
– Что это он держит? – вскричал Старбек, указывая на какой-то предмет, раскачивающийся в руке немца. – Быть того не может! Неужели лампу?
– Да нет, какая это лампа, – возразил Стабб. – Это кофейник, мистер Старбек. Он плывёт к нам, чтобы угостить нас кофейком из своего кофейничка, добряк; видите, вон у его ног стоит большая жестянка? – там у него кипяток. Славный малый этот немец, ей-богу.
– Чепуха, – сказал Фласк. – Конечно же, это лампа. И жестянка для масла. У него масло кончилось, и он едет сюда побираться.
Как ни странно это может показаться, чтобы китобоец на промысле занимал у встречных китовый жир; и как бы ни противоречило это известной пословице о поездке в Ньюкасл со своим углём[253], тем не менее подобные вещи иногда и в самом деле бывают; и в данном случае капитан Дерик де Деер, как и объявил Фласк, безусловно, вёз на «Пекод» пустую лампу.
Когда он поднялся на палубу, Ахав встретил его своим отрывистым вопросом, словно и не заметил, что за предмет держит в руке гость; но немец на ломаном английском языке очень скоро дал понять, что и не слыхивал никогда о Белом Ките, после чего тут же перевёл разговор на свою лампу и жестянку из-под масла, объяснив при этом, что ему, капитану, приходится укладываться по ночам спать в темноте, потому что бременские запасы масла исчерпаны до последней капли и ни единой летучей рыбки не удалось ещё покуда поймать, чтобы возместить недостачу; в заключение же он заметил, что его судно сейчас воистину «чисто», как говорят китоловы, то есть пусто, и что поэтому оно вполне заслужило своё имя «Юнгфрау», что означает – дева.
Получив то, что ему было нужно, Дерик отправился восвояси; но не успел он ещё приблизиться к своему судну, как на обоих кораблях дозорные почти одновременно заметили китов; и Дерика охватило такое нетерпение, что он развернул свою шлюпку, не теряя времени на то, чтобы переправить на судно лампу и жестянку, и бросился в погоню за живыми запасами лампового масла.
Дичь была обнаружена с подветренной стороны, так что шлюпка Дерика и три других вельбота, спущенные с немецкого китобойца, получили изрядное преимущество перед лодками «Пекода». Китов было небольшое стадо, голов в восемь. Почуяв опасность, они неслись теперь прямо по ветру сомкнутым строем, соприкасаясь боками, точно восьмёрка лошадей в одной упряжке. Широкий пенный след тянулся за ними, словно они раскатывали на поверхности моря огромный пергаментный свиток.
Позади них, отставая на много саженей, плыл громадный горбатый старый самец, страдавший, вероятно, насколько можно было судить по его медлительности и по облепившим его странным желтоватым наростам, разлитием жёлчи или иным каким-либо недугом. Сомнительно было, чтобы этот кит принадлежал к плывущему впереди стаду: столь почтенным левиафанам общительность несвойственна. Однако он упорно шёл у них в кильватере, хотя, наверное, струя, отбрасываемая их хвостами, только затрудняла ему движение, потому что под широким его лбом клокотала белёсая зыбь, какую разводят два встречных потока. Фонтаны он пускал короткие, редкие и будто с трудом; словно закашлявшись, выбрасывал прерывистую, угасавшую струю, вслед за чем в глубине его туши возникали какие-то конвульсии и что-то вырывалось из неё и на противоположном, погружённом конце, отчего вода и там начинала клокотать и пузыриться.
– Не найдётся ли у кого лекарства от живота? – говорил Стабб. – У бедняги, кажется, колики. Подумать только, господи, с полмили колик! Гнилые встречные ветры справляют в нём рождество, ребята. Первый раз слышу, чтобы встречный ветер дул с кормы. Но виданное ли это дело, чтобы кит так рыскал, а? руль он потерял, что ли?
Как перегруженный ост-индский шлюп, медленно идущий к берегам Индостана с грузом перепуганных лошадей на палубе, кренится на борт, зарывается носом, садится на корму и переваливается с волны на волну, так и этот старый кит, вздымая свой почтенный корпус и переворачиваясь по временам на бок, обнаружил наконец причину своего неровного хода – по правому борту у него вместо плавника виднелся лишь куцый обрубок. Потерял ли он свой плавник в бою или так и родился без него – трудно сказать.
– Погоди немного, старина, мы подвяжем на этой верёвке твою раненую руку! – крикнул жестокий Фласк, ткнув пальцем в кольца линя.
– Гляди, как бы он самого тебя не подвязал, – отозвался Старбек. – Навались, не то он достанется немцу.
Усилия всех вельботов в бешеной гонке были устремлены к этой рыбе, потому что она была значительно крупнее остальных и могла бы стать наиболее ценной добычей, а также ещё и потому, что она была гораздо ближе к лодкам, между тем как другие киты уходили от погони с такой огромной скоростью, что преследование их казалось просто невозможным. К этому времени вельботы «Пекода» успели уже обогнать три шлюпки немца и только вельбот Дерика, начавший погоню намного раньше, всё ещё шёл впереди, хотя расстояние между ними и его американскими соперниками с каждой минутой всё уменьшалось. Они опасались только, как бы он, довольно уже приблизившись к киту, не успел забросить свой гарпун, прежде чем они его догонят и обойдут. Сам же Дерик, видимо, не сомневался, что так именно и будет, и то и дело с издёвкой махал им своей наполненной лампой.
– Неблагодарный нищий пёс! – воскликнул Старбек. – Только что наполнил я ему кружку для подаяний, и он же надо мной ещё за это насмехается! – и обычным своим настойчивым шёпотом закончил: – Покажем-ка ему, ребята! Ату! Ату его!
– Вот что скажу я вам, молодцы мои, – говорил Стабб своей команде, – мне религия не позволяет злиться, а всё-таки я бы этого чёртова немца с потрохами сожрал. Навались! навались, говорю! Вы что, хотите, чтоб этот разбойник нас переплюнул? А брэнди вы любите? Ставлю бочку брэнди тому, кто отличится сегодня на вёслах. Давай, давай, что же это ни у кого из вас жилы не лопаются? Может, мы на якорь встали? Что-то незаметно, чтобы мы с места сдвинулись, заштилели мы с вами, что ли? Эй, эй! в лодке уже трава проросла! а мачта, ей-богу, поглядите сами, мачта почками пошла. Так, ребята, не годится. Да вы только посмотрите на немца! Тут нужно с огнём работать, я вам говорю. Ну как? будет мне огонь или нет?
– Ого! какую он пену взбил! – кричал Фласк, так и танцуя на своей банке. – И что за горб, а? целые горы китятины! И так и вихляет, так и петляет! Жми, ребята, жми! – сегодня на ужин лепёшки да устрицы, печёные разиньки и свежие пышки! Навались! эх, навались, молодцы! Этот зверь на сто бочек будет; не отдадим его, молодцы мои, не отдадим! Ну, как там наш немец? Жмите, ребята, ведь подумать только, какой этот кит жирный да маслянистый! Или вам спермацет не нужен? Вот, ребята, вот плывут три тысячи долларов! банк! просто целый банк! Английский банк! А ну, а ну, ещё разок! Как там наш немец поживает?
Но тут Дерик, размахнувшись, запустил в своих соперников сперва лампой, а вслед за ней и жестянкой с маслом, вероятно, преследуя при этом двойную цель: помешать приближающемуся противнику и одновременно увеличить без лишних потерь собственную скорость за счёт сильного толчка с кормы.
– Ах ты, бессовестный пёс голландский! – воскликнул Стабб. – А ну, ребята, навались, как рыжие дьяволы на пятидесяти тысячах линейных кораблей! Ты как, Тэштиго, готов изломать себе хребет на двадцать два куска, защищая честь старого Гейхеда? Что скажешь, а, Тэштиго?
– Скажу: навались, как чёрт! – крикнул индеец.
Разъярённые и подхлёстываемые издевательствами немца, три шлюпки «Пекода» шли теперь почти вровень друг с другом, настигая Дерика с каждой секундой. С гордым, непринуждённым, рыцарственным видом выходящих к финишу рулевых, все три помощника, ликуя, выпрямились во весь рост на корме, подстёгивая гребцов бодрыми возгласами: «Эх, пошла, пошла! Ур-ра нашим гребцам! Долой немца! Нам и попутного ветра не надо!»
Но прежний перевес Дерика был настолько велик, что так бы и вышел он победителем в этой гонке, несмотря на всю их отвагу, не вмешайся тут само провидение, сошедшее к ним в виде краба, который зацепился за среднее весло немецкого вельбота. И пока незадачливый гребец пытался освободить лопасть своего весла, так что лодка едва не черпала бортом, а Дерик осыпал команду громовыми проклятьями, – вот когда Старбек, Стабб и Фласк могли торжествовать! С громкими криками они что было сил рванули вперёд и наискось подстроились к немцу. Ещё мгновение – и вот уже все четыре вельбота, вытянувшись по диагонали, настигают кита, и, пенясь, расходится вправо и влево позади них по воде его клокочущий след.
То было ужасное, на редкость жалостливое и обидное зрелище. Кит плыл теперь, выставив из воды голову, непрерывно посылая перед собой кипящий фонтан и в мучительном страхе колотя себя по боку своим одиноким плавником. То вправо, то влево бросался он в неровном беге, и всё же, разрезая валы, он по-прежнему лихорадочно загребал воду или однобоко вздымал к небесам этот свой одинокий плавник. Так птица с перебитым крылом описывает в воздухе неловкий круг, напрасно пытаясь избегнуть когтей пирата ястреба. Но у птицы есть голос, и она жалобными криками выражает свой страх, тогда как страх этого безгласного морского чудовища был закован, заточен, заговорён в нём самом, у него не было голоса, кроме того прерывистого свиста, что вырывался через дыхательное отверстие, и это вызывало к нему несказанную жалость, в то время как своим массивным телом, крепостными воротами челюстей и всемогущим хвостом он мог внушить трепет самому бесстрашному из тех, кто готов был его пожалеть.
Тогда Дерик, видя, что ещё несколько мгновений, и шлюпки «Пекода» его обойдут, решил, чем уступать без боя свою добычу, всё же попытать счастья и, прежде чем исчезнет последняя надежда, метнуть гарпун, пусть даже с такого далёкого расстояния.
Но только успел подняться на ноги его гарпунщик, как три тигра – Квикег, Тэштиго и Дэггу – вскочили, словно по команде, в своих вельботах и, стоя косой шеренгой, одновременно нацелили три острия, и, просвистев над головою немца, три нантакетских гарпуна впились в тело кита. О, слепящие пенные брызги и белое пламя! Кит рванулся вперёд с такой бешеной силой, что три американских вельбота пронеслись мимо немца, резким толчком отшвырнув его в сторону, так что и сам Дерик, и его обескураженный гарпунёр вылетели за борт, где их едва не подмяли три летящих судёнышка.
– Эй, маслёнки, не бойтесь! – крикнул Стабб, на ходу бросив в их сторону торжествующий взгляд. – Вас сейчас подберут, можете не беспокоиться, следом за нами идут акулы, я сам видел, знаете их? они как псы-сенбернары, всегда придут на помощь путнику в беде. Ур-ра! вот это отличный ход. Прямо не вельботы, а три солнечных луча! Ур-ра! Мы летим, точно три жестянки на хвосте у бешеного кугуара! Не видели, ребята, как бежит в упряжке слон по равнине? У повозки спицы так и мелькают; и можно очень просто вылететь, чуть только на пути оказался бугорок. Ур-ра! Вот так чувствует себя матрос, когда катится чёрту в пекло – один нескончаемый рывок вниз под уклон! Ура! этот кит несёт в преисподнюю вечные вести!
Но чудовище не долго мчалось вперёд. Судорожно вздохнув, оно вдруг с громким плеском скрылось под водой. Три линя стали скрежеща извиваться вокруг лагретов, продавливая в древесине глубокие борозды, а гарпунёры в страхе, как бы кит не вытравил лини до конца, изо всех сил пытались замедлить сматывание, зацепив верёвкой за дымящиеся кольца; так что под конец носы всех трёх лодок под давлением линей, отвесно уходящих из свинцовых желобов прямо в глубину, едва не сровнялись с волнами, между тем как три кормы были задраны высоко в воздух. Кит скоро перестал погружаться, и некоторое время они оставались всё в том же щекотливом положении, опасаясь ослабить линь. Правда, бывали случаи, когда из-за этого погибали увлечённые в глубину вельботы, но всё-таки именно этим путём, подсекая сзади живую китовую плоть на острые крючки, удаётся иногда вынудить замученного болью левиафана всплыть на поверхность прямо навстречу беспощадным острогам преследователей. Но даже и не говоря об опасности, сомнительно всё-таки, чтобы подобный способ был во всех случаях наилучшим; ведь естественно предположить, что чем дольше подбитый кит остаётся под водой, тем быстрее иссякают его силы. Потому что поверхность его настолько велика – у взрослого кашалота она достигает двух тысяч квадратных футов, – что давление воды оказывается огромным. Каждому известно, какому сильному атмосферному давлению подвергаемся мы сами, даже здесь, на земле, окружённые воздухом; сколь же велико должно быть бремя кашалота, поддерживающего на плечах своих столб океана в двести морских саженей! Оно должно равняться по крайней мере пятидесяти атмосферам. Один китолов подсчитал, что таков как раз вес двадцати линейных кораблей с пушками, припасами и экипажами.
И кто бы из сухопутных людей мог подумать, глядя на эти три вельбота, тихонько покачивающиеся на волнах под вечной синевой небосвода, между тем как ни стон, ни крик и ни единый пузырёк не подымался из пучины; кто бы мог подумать, что в глубине под этой безмятежной тишиной бьётся и трепещет в агонии величайшее страшилище морей? С носа вельбота отвесно уходил в воду натянутый линь и терялся из виду футах в восьми от поверхности. Возможно ли, чтобы на трёх этих тонких нитях был подвешен великий левиафан, точно тяжёлая гиря старинных часов с недельным заводом? Подвешен? Но к чему? К трём жалким щепкам. Неужели это то самое существо, о котором некогда было сказано с гордостью: «Можешь ли пронзить кожу его копьём и голову его рыбачьею острогою? Меч, коснувшийся его, не устоит, ни копьё, ни дротик, ни латы; железо он считает за солому; дочь лука не обратит его в бегство; булава считается у него за соломину, свисту дротика он смеётся»[254]. Неужто же это то самое существо? Вот этот вот кит? Ах, почему не сбываются слова пророков? Ибо, имея в хвосте своём силу тысячи ног, бежал левиафан, чтобы сунуть голову под подушку океана и спрятаться от пик «Пекода»!
Солнце садилось, и в наклонном вечернем освещении от лодок уходили вглубь такие длинные, такие широкие тени, что в них без труда мог бы укрыть Ксеркс половину своего войска. Как, должно быть, жутко было раненому киту видеть эти громадные призраки, скользящие над его головой!
– Приготовиться! – вдруг крикнул Старбек, потому что все три линя внезапно задрожали, передавая вверх, точно по волшебному телеграфу, предсмертные биения китовой жизни, так что каждый гребец мог чувствовать их, сидя на своей банке. В следующую минуту, освобождённые от тянувшей их книзу силы, вельботы вдруг подскочили в воздух, словно небольшие ледяные поля, когда с них попрыгает в море вспугнутая стая белых медведей.
– Выбирай! Выбирай! – крикнул Старбек. – Он всплывает.
Мокрые лини, ещё секунду назад натянутые до предела, широкими быстрыми кольцами полетели на дно вельботов, и вот на расстоянии в две корабельные длины от охотников на поверхности показался кит.
Движения кита ясно показывали, что силы его на исходе. У большинства наземных животных есть в венах особые клапаны, вроде шлюзов, которые могут тотчас же замыкаться, когда животное ранено, и перекрывать, хотя бы частично, поток крови в определённом направлении. Не то у кита, одна из особенностей которого состоит в полном отсутствии каких бы то ни было клапанов в кровеносных сосудах; так что стоит даже самому тонкому острию, вроде гарпуна, пронзить его тело, смертельное кровотечение неизбежно осушит всю его артериальную систему; а когда к этому на большой глубине добавляется ещё огромное давление воды на его тело, тут уж, можно сказать, жизнь вытекает из него непрерывной струёй. Однако запасы крови в нём так велики и так многочисленны и сокровенны её внутренние источники, что он всё истекает да истекает кровью весьма продолжительное время, подобно тому, как даже в засуху катит свои волны река, истоками которой служат родники далёких, невидимых гор. Вот и сейчас, когда вельботы подошли к нему чуть ли не вплотную, отважно проплыв над самым его хвостом, когда острога за острогой впивались в его бока, из каждой новой раны начинала бить, не опадая, кровавая струя, в то время как из дыхала на голове лишь время от времени быстрыми взрывами выбивалась к небу вспененная влага. Отсюда кровь ещё не показалась, потому что ни один из жизненно важных органов не был ещё у него повреждён. Жизнь его, как мудро говорят китоловы, ещё не достали.
Лодки окружили кита тесным кольцом, и теперь вся верхняя часть его туловища, включая и те участки, что обычно бывают скрыты под водой, представилась взгляду охотников. Стали видны его глаза, вернее, те места, где у него были глаза прежде. Подобно тому, как инородное вещество прорастает сквозь сучки на упавшем стволе благороднейшего дуба, так и у этого кита из глазниц торчали слепые выросты, вызывающие жгучую жалость. Но не было жалости для него. Пусть он стар, пусть однорук, пусть слеп – всё равно он должен умереть, всё равно он будет зарезан, чтобы было чем освещать весёлые свадебные пиршества и прочие увеселения человека, а также чтобы лить свет во храмах, где проповедуют безоговорочный мир между всем живущим. Купаясь в собственной крови, он как-то накренился набок и показал преследователям свой странный белёсый обрубок, вроде шишки в боку.
– Удобное местечко! – крикнул Фласк. – Дайте-ка я его там пощекочу разок.
– Стой! – крикнул Старбек. – В этом нет надобности.
Но сердобольный Старбек опоздал. Просвистела острога, горячая струя взметнулась из жестокой раны, и кит, пронзённый непереносимой болью, выпустив фонтан крови, в слепой, бешеной ярости бросился на вельбот своего мучителя, обливая лодки с их ликующими экипажами потоками кровавой пены и пятная борта. Вельбот Фласка был перевёрнут. Но то был последний натиск умирающего животного. Совершенно ослабев от потери крови, кит беспомощно закачался на волнах в стороне от следов своего разрушительного бешенства; тяжело дыша, повернулся на бок, бессильно колотя воздух обрубком плавника, потом стал медленно вращаться, словно угасающий мир; обратил к небесам белые тайны своего брюха; вытянулся бревном; и умер. Грустно было видеть его последний замирающий фонтан. Казалось, чья-то невидимая рука постепенно отключала воду большого дворцового водомёта, и крутоструйная колонна всё опадала и опадала с унылым угасающим журчанием – так опадал последний, долгий фонтан умирающего кита.
Вельботы ещё дожидались прихода корабля, когда китовая туша стала потихоньку погружаться со всеми своими непочатыми сокровищами. Тотчас же по команде Старбека её в нескольких местах обвязали верёвками, натянули концы; и вот уже три вельбота превратились в три поплавка, поддерживающие на канатах затонувшую тушу кита. Когда подошёл корабль, её с величайшими предосторожностями переправили к борту и намертво закрепили надёжнейшими цепями, так как было очевидно, что, предоставленная хоть на мгновение самой себе, она тут же камнем пойдёт на дно.
Случаю было угодно, чтобы при первой же попытке вонзить в кита фленшерную лопату с нижней стороны обрубка, прямо в теле у него было обнаружен целый гарпун, весь разъеденный ржавчиной. Но поскольку в теле убитых китов достаточно часто находят обломки гарпунов, вокруг которых живая плоть срослась без следа, так что ни малейшая выпуклость не указывает снаружи их местонахождение, надо полагать, что этим своим уродством кит был обязан каким-то иным причинам. Куда загадочнее была вторая находка: неподалёку от гарпуна, совершенно незаметный снаружи, покоился у него в теле каменный наконечник остроги. Кто запустил в него эту каменную острогу? Когда? Быть может, её метнул на западном побережье какой-нибудь североамериканский индеец задолго до того, как Америка была открыта?
Какие ещё чудеса могли быть извлечены из этого чудовищного сундука – неизвестно. Всем дальнейшим открытиям был положен внезапный конец, когда под сильно возросшей тяжестью тонущей туши корабль вдруг стал ложиться бортом на воду. Разумеется, Старбек, который всем распоряжался, не отступал до последнего: он с таким упорством стоял на своём, что, когда уже наконец корабль неминуемо должен был перевернуться, не разомкни он своих железных объятий, и была дана команда освободиться от китовой туши, натянутые тросы и цепи с такой силой давили на шпангоуты, что отвязать их оказалось просто невозможно. А между тем всё на «Пекоде» покосилось. Перебираться от борта к борту приходилось словно по крутому скату коньковой крыши. Корабль стонал и задыхался. Костяные украшения на бортах и в каютах стали смещаться и коробиться, грозя вылететь вон. Напрасно старались матросы ломами и клиньями сдвинуть неподвижные цепи, ослабить их давление на выступы шпангоута; кит же так глубоко уже ушёл под воду, что добраться до противоположных концов снастей не представлялось никакой возможности, а между тем с каждым мгновением словно целые тонны прибавлялись к тяжеловесной туше, и судно, казалось, вот-вот перевернётся.
– Постой, постой! Слышишь? – кричал киту Стабб. – И чего ты, ей-богу, так торопишься потонуть? Чёрт возьми, ребята, нужно что-то сделать, иначе нам крышка. Нечего там ковырять, стоп! бросайте все эти палки, и пусть кто-нибудь сбегает принесёт молитвенник и нож. Будем рубить цепи.
– Нож? Верно, верно! – воскликнул Квикег и, схватив тяжёлый плотничий топор, он высунулся из порта и начал со всего маху рубить самую толстую цепь. Но высекая снопы искр, он успел только нанести несколько ударов, остальное доделала страшная тяжесть. Натянутые снасти лопнули с громким треском, судно выправилось, и туша ушла на дно.
Свежезабитые кашалоты и в самом деле иногда тонут. Однако причин этого любопытного явления никто ещё из китоловов не сумел обнаружить. Обычно мёртвый кашалот остаётся на плаву, высоко вздымая над водой брюхо или бок. Если бы тонули только туши старых, тощих, одряхлевших животных, у которых сальные подушки оскудели, а ревматические кости отяжелели, тогда бы ещё можно было объяснить это явление необычайно высоким удельным весом тех китов, в теле которых отсутствует плавучее вещество. Но в действительности это не так. Даже юные киты в расцвете сил своих, распираемые благородным честолюбием, безвременно вырванные из тёплого весеннего половодья жизни во всём изобилии своих сальных покровов, даже они, эти мускулистые, неутомимые пловцы, тоже иногда тонут.
Заметим, однако, что с кашалотами подобные неприятности случаются реже, чем с какими-либо другими китовыми разновидностями. На каждого затонувшего кашалота приходится на дне морском двадцать настоящих китов. Это видовое различие объясняется, вне всякого сомнения, сравнительно бóльшим количеством костей у настоящего кита; одни только его прославленные венецианские жалюзи весят тонну с лишком, а кашалот полностью избавлен от этого неудобного груза. Случается, правда, что по прошествии нескольких часов или даже дней затонувший кит всплывает и держится на воде ещё уверенней, чем при жизни. Но уже тут-то причина ясна. В нём скопляются газы; он весь раздувается до чудовищных размеров, точно уже не животное, а огромный воздушный шар. Тогда его никакими силами не удержать под водой. При береговом промысле на отмелях и бухтах Новой Зеландии рыбаки, заметив, что китовая туша начинает тонуть, прикрепляют к ней буёк на длинном тросе-буйрепе, так что, если кит скроется под водой, они всё равно знают, где можно ожидать его появления, когда ему придёт время всплывать.
Туша затонула, а вскоре после этого дозорные с мачт дали знать, что «Юнгфрау» снова спускает вельботы, хотя единственный фонтан в виду кораблей принадлежал финвалу – разновидности кита, неуловимой из-за своей быстроходности. Однако фонтан финвала до такой степени похож на фонтан кашалота, что неопытные моряки часто путают их. Вот почему Дерик со своей ратью отважно пустился в погоню за этим недостижимым созданием. «Дева», подняв паруса, ушла вслед за своими четырьмя вельботами, и все вместе они скрылись с подветренной стороны за горизонтом, увлечённые отчаянной, безнадёжной погоней.
Да, много на свете финвалов, много и Дериков, мой друг.
Глава LXXXII. Честь и слава китобоя
Есть такие предметы, разобраться в которых можно только принявшись за дело с методической беспорядочностью.
Чем глубже погружаюсь я в изучение китобойного промысла, проникая в своих исследованиях к самым его истокам, тем сильнее поражает меня его слава и древность. Когда же я обнаруживаю, что столь огромное количество славных полубогов и героев и всевозможных пророков так или иначе содействовали его возвеличению, меня пронизывает гордое сознание того, что и сам я, хоть и на весьма незначительных ролях, всё же принадлежу к этому славному братству.
Первым китоловом был доблестный Персей, сын Зевса; и – да будет это сказано к вящей славе нашего ремесла – первый кит, ставший жертвой нашего воинственного братства, был убит не из низких побуждений. То были рыцарские времена нашей профессии, когда мы подымали оружие, чтобы вступиться за обиженных, а не для того, чтобы наполнить человеку лампы маслом. Каждому известна славная история Персея и Андромеды; как прекрасная дочь царя Андромеда была прикована к скале на морском берегу и как принц китобоев Персей в тот миг, когда Левиафан уже уносил её в море, приблизился, неустрашимый, загарпунил чудовище, спас благородную деву и женился на ней. Это был воистину артистический подвиг, достойный восхищения и чрезвычайно редкий в наши дни, – свирепый Левиафан был убит гарпуном наповал с первого раза. И пусть никто не думает усомниться в правдивости этой допотопной истории, потому что в древней Иоппии, ныне Яффе, на сирийском побережье, в одном из языческих храмов много веков подряд стоял гигантский скелет кита, принадлежавший, согласно городскому преданию и по утверждению местных жителей, тому самому чудовищу, которое было убито Персеем. Когда римляне овладели Иоппией, скелет этот был с триумфом переправлен в Италию. Особо важным и многозначительным во всей этой истории является также следующее обстоятельство: именно из Иоппии отправился в своё путешествие Иона.
Весьма сходна с приключением Персея и Андромеды – а может быть, как полагают иные, косвенно от него происходит – известная история о святом Георгии и Драконе, ибо я утверждаю, что этот дракон был китом, потому что старинные книги постоянно смешивают китов и драконов и часто пользуются одним названием вместо другого. «Ты как лев на водах и как дракон в морях», – говорит Иезекииль, явно подразумевая при этом кита, а некоторые версии текста прямо употребляют самое это слово. К тому же великолепие подвига сильно поубавилось бы, если бы святой Георгий сражался всего лишь с ползучей рептилией на суше, вместо того чтобы биться с великим чудищем морей. Всякий может убить змею, но только у Персеев, у святых Георгиев да Коффинов и Мэйси из Нантакета хватит мужества храбро выступить навстречу киту.
И пусть не вводят нас в заблуждение современные картины, написанные на этот сюжет, ибо несмотря на то, что существо, с которым сражается святой Георгий, имеет какой-то неопределённый грифоноподобный облик, и несмотря на то, что битва, согласно этим изображениям, происходит на суше, а сам святой сидит верхом на коне, всё же, принимая во внимание величайшее невежество, царившее в те времена, так что истинный вид кита был неизвестен художникам; допуская, что кит святого Георгия мог, как и в случае с Персеем, выползти из моря на берег; и понимая, что животное, осёдланное святым Георгием, может быть всего лишь крупным тюленем, иначе – морской лошадью; учитывая всё это, нетрудно видеть, что, не вступая в противоречие со священной легендой и древнейшими зарисовками, можно считать так называемого дракона не чем иным, как самим великим Левиафаном. И действительно, в свете строгой и всепронизывающей истины с этой историей происходит то же, что некогда случилось с филистимлянским зверо-рыбо-птицеобразным идолом по имени Дагон, который, будучи поставлен пред ковчегом Израиля, утратил свою лошадиную голову и обе лапы, так что осталось одно только туловище – его рыбья составная часть. Вот таким образом получается, что хранителем и опекуном Англии оказался один из наших славных собратьев, такой же китобой, как и мы, а сами мы, китоловы Нантакета, имеем все права на то, чтобы почитаться членами благороднейшего ордена святого Георгия. И потому пусть рыцари этого почтенного ордена (из коих ни один, осмелюсь утверждать, никогда, в отличие от их великого патрона, кита в глаза не видывал), пусть же они не смотрят с презрением на жителей Нантакета, ибо даже в шерстяных фуфайках и промасленных штанах мы куда более достойны Георгиевского знака отличия.
По вопросу о том, допускать ли в наши ряды Геркулеса, я долгое время пребывал в сомнении: конечно, согласно греческой мифологии, этот Кроккет и Кийт Карсон[255] древности, этот плечистый свершитель весёлых и славных подвигов, был проглочен, а затем извергнут китом; однако даёт ли подобное обстоятельство ему права на звание китобоя, это, строго говоря, ещё вопрос. Нигде нет указания на то, что он загарпунил своего кита, разве что он сделал это изнутри, сидя у него во чреве. И всё-таки его можно считать вроде как бы китоловом поневоле, по крайней мере, если даже он кита и не поймал, то уж его-то кит поймал, во всяком случае. Так что я провозглашаю его одним из наших.
Но самые почтенные и противоречивые авторитеты утверждают, что эта греческая версия о Геркулесе и ките возникла из ещё более древней еврейской версии о ките и Ионе; или же наоборот; и в самом деле, они чрезвычайно похожи друг на друга. Почему же в таком случае, провозглашая своим полубога, не присоединить мне сюда же и пророка?
Но именами героев, святых, полубогов и пророков не исчерпывается список членов нашего ордена. Кто наш Великий Магистр – это ещё нужно выяснить, ибо, подобно отпрыскам благородных королевских родов древности, мы находим истоки нашего братства ни много ни мало как среди самих великих богов. Припомним, к примеру, ту удивительную восточную легенду из Шастр[256], согласно которой ужасный Вишну, одно из божеств индуистской троицы, сам небесный Вишну оказывается нашим главою; Вишну, который в первом из своих земных воплощений на веки вечные выделил и освятил кита. Когда бог богов Брама, говорится в Шастрах, надумал вновь создать мир после его очередного исчезновения, он породил Вишну, дабы тот возглавил всё дело; но оказалось, что Веды, мистические книги, которые Вишну во что бы то ни стало должен был изучить, прежде чем приняться за работу, и которые, по всей видимости, содержали кое-какие практические сведения, полезные для начинающих архитекторов, эти самые Веды лежали на дне морском; тогда Вишну воплотился в кита и, нырнув в его обличии в самые глубочайшие глубины, извлёк оттуда священные фолианты. Так не справедливо ли будет назвать и Вишну «китятником»? Подобно тому как зовётся лошадником тот, кто имеет отношение к лошадям.
Итак, Персей, святой Георгий, Геркулес, Иона и Вишну! – вот это членский список! Какой клуб, кроме китобойского, может похвастаться такими именами?
Глава LXXXIII. Иона с исторической точки зрения
В предыдущей главе мы упоминали об историческом случае с Ионой и китом. Следует, между прочим, заметить, что в Нантакете не очень-то верят в этот случай с Ионой и китом. Однако были вот, например, иные скептически настроенные греки и римляне, которые, выделяясь среди правоверных язычников своего времени, в равной мере подвергали сомнению историю о Геркулесе и ките или о дельфине и Арионе; и всё-таки, как бы то ни было, их сомнение в достоверности упомянутых преданий ни на йоту не уменьшает самую эту достоверность.
Один старый китолов из Сэг-Харбора выдвигал против этой древнеиудейской легенды следующее соображение: у него дома было старинное и редкое издание Библии, украшенное удивительными и весьма ненаучными иллюстрациями, на одной из которых Ионин кит изображён с двуструйным фонтаном над головой – а эта особенность присуща только тем разновидностям Левиафана (настоящему киту и ему подобным), относительно которых у рыбаков есть пословица: «Такой и копеечной булкой подавится», настолько узкая у них глотка. Правда, на это у епископа Джебба есть готовый ответ. Вовсе не обязательно, замечает епископ, считать темницей Ионы китовое брюхо, вполне возможно, что он нашёл себе временное пристанище в одном из закоулков его пасти. И казалось бы, почтенный епископ вполне прав. Ведь в самом деле, в пасти настоящего кита легко можно было бы разместить пару карточных столов вместе с игроками. Или же Иона мог расположиться в дупле гнилого зуба; хотя, с другой стороны, ведь у настоящего кита зубов-то нет.
Второе соображение, которое высказал Сэг-Харбор (он так под этим прозвищем и ходил), обосновывая своё неверие, как-то туманно касалось заточённого тела пророка и желудочных соков кита. Но и это возражение можно считать опровергнутым, потому что, по мнению одного немецкого экзегетика[257], Иона нашёл себе приют в теле мёртвого кита – подобно тому как французские солдаты во время русской компании превращали в палатки туши павших лошадей, забираясь к ним в брюхо. А какие-то европейские комментаторы и вовсе выяснили, что, будучи выброшен за борт с яффского корабля, Иона тут же был подобран другим кораблём, у которого на носу была резная скульптура кита и который, добавлю я, вероятно, так и назывался – «Кит», как в наши дни иные суда носят названия «Акула», «Чайка» или «Орёл». Не было также недостатка в учёных экзегетиках, полагавших, что кит, упоминаемый в книге Ионы, это всего лишь спасательный баллон, надутый воздухом мешок, к которому в минуту смертельной опасности подплыл пророк и тем избег гибели в морской пучине. Так что бедняга Сэг-Харбор вроде как бы побит по всем статьям. Однако у него нашлось и ещё одно обоснование для своего неверия. Сводилось оно, насколько я помню, вот к чему: кит проглотил Иону в Средиземном море, а через три дня изрыгнул его где-то в трёх днях пути от Ниневии, города на берегу Тигра, а город этот от любой точки средиземноморского побережья находится по прямой гораздо дальше, чем в трёх днях пути. Как же это так? Но разве не мог кит доставить пророка в окрестности Ниневии каким-нибудь иным путём? Мог. Он мог пронести его кружной дорогой мимо мыса Доброй Надежды. Но не говоря уже о переходе вдоль по всему Средиземному морю и о другом переходе вверх по Персидскому заливу и Красному морю, такая версия предполагает путешествие вокруг всей Африки в течение трёх дней, не говоря уже о плавании до Ниневии вверх по Тигру, слишком мелкому, чтобы по нему мог пройти кит. Кроме того, допуская, что Иона ещё в те давние времена обогнул мыс Доброй Надежды, мы отнимем честь открытия этого знаменитого места у Бартоломео Диаса[258], его прославленного первооткрывателя, и тем самым объявим лживой всю новую историю.
Но все эти глупые рассуждения старого Сэг-Харбора доказывали только глупую гордыню его ума – свойства, тем более достойного порицания, что всей-то его учёности было только то, чего он понабрался у солнца и моря. Я повторяю, всё это говорит лишь о его глупой, безбожной гордыне и о его мерзком, вдохновлённом дьяволом бунте против преподобных церковников. Ибо, как утверждает один португальский католический священник[259], сама эта идея путешествия Ионы в Ниневию вокруг мыса Доброй Надежды служит лишь возвеличению божьего чуда. И так оно и есть. Высокообразованные турки и по сей день свято веруют в историческую истинность приключившегося с Ионой события. Ещё три столетия тому назад один английский путешественник описывал (см. «Путешествия» Гарриса) выстроенную в честь Ионы турецкую мечеть, внутри которой без всякого масла горит денно и нощно чудесная лампа.
Глава LXXXIV. Запуск
Чтобы карета катилась легче и быстрее, её оси обычно смазывают жиром; примерно с такими же целями некоторые китобои подвергают сходной операции свои вельботы: они смазывают салом днища. И, без сомнения, подобная процедура, при любых обстоятельствах безвредная, может сослужить весьма ценную службу; вспомним, что ведь масло и вода – враждебные стихии; что масло способствует скольжению, а задача в данном случае – заставить вельбот резво скользить по волнам. Квикег горячо верил в смазывание своего вельбота, и однажды утром, вскоре после того как скрылось из виду немецкое судно «Юнгфрау», он принялся за это дело с жаром, превосходящим обычный; он заполз под днище висящей за бортом лодки и так старательно вмазывал притирание, словно рассчитывал обеспечить себе урожай волос с лысых лодочных боков. Казалось, он подчинялся голосу особого предчувствия. И вскоре оно было оправдано реальными обстоятельствами.
К полудню были замечены киты, но как только судно подошло к ним поближе, они развернулись и со стремительной поспешностью пустились в бегство, в беспорядочное бегство, подобно баркам Клеопатры, бегущим от Акциума.
Но вельботы всё-таки продолжали погоню, и впереди шёл Стабб. Наконец Тэштиго с большим трудом удалось влепить один гарпун; но подраненный кит, и не подумав нырнуть, продолжал с возросшей скоростью своё бегство по поверхности моря. А при таком непрекращающемся натяжении засевший в теле кита гарпун рано или поздно обязательно будет выдернут. И потому надо было либо забить кита острогой, либо смириться с его неизбежной потерей. Но подтянуть вельбот к киту было невозможно, он, словно вихрь, мчался по волнам. Что же оставалось делать?
Из всех чудесных изобретений и достижений, из всех проявлений ловкости рук и всевозможных ухищрений, к каким столь часто прибегает ветеран-китобой, ничто не может сравниться с тем тонким манёвром острогой, который называется «запуском». Ни шпага, ни рапира со всеми своими выпадами не могут похвастать ничем подобным. Применяется этот приём только в тех случаях, когда кит, несмотря на все меры, злостно ударяется в бегство; основное и самое замечательное в нём – это огромное расстояние, на которое с удивительной меткостью забрасывается длинная острога из отчаянно раскачивающегося вельбота, да ещё на полном ходу. Вся острога от стального острия до конца деревянной рукоятки имеет около десяти-двенадцати футов в длину, древко у неё гораздо тоньше, чем у гарпуна, и делается оно из более лёгкого материала – сосны. К нему прикрепляется тонкая, но довольно длинная верёвка – перлинь, при помощи которого заброшенная острога снова втягивается в лодку.
Здесь, прежде чем мы последуем дальше, необходимо заметить, что, хотя гарпун и можно запустить так же, как острогу, прибегают к этому весьма редко, а если и прибегают, то чаще всего неудачно, по причине большего веса и малой длины гарпуна, что при метании оказывается довольно чувствительным препятствием. Так что, как правило, сначала нужно взять кита на гарпунный линь, а уж потом можно начинать «запуск».
А теперь взгляните на Стабба; взгляните на этого человека, который, сохраняя ровное, жизнерадостное хладнокровие при любых опасностях, словно нарочно создан для того, чтобы отличаться в «запуске». Поглядите на него: вот он стоит, поднявшись во весь рост на ныряющем носу лодки, которая летит во весь опор на тросе за китом, мчащимся в космах пены в сорока футах впереди. Легко приподняв длинную острогу на уровень глаз, чтобы проверить, достаточно ли она пряма, Стабб, посвистывая, подхватывает последнее кольцо перлиня и зажимает в кулаке свободный конец. Затем, держа острогу вровень со своей поясной пряжкой, он начинает прицеливаться в кита, нацелившись, медленно опускает вниз конец древка, поднимая тем самым остриё, так что теперь это смертоносное оружие стоит стоймя у него на ладони, поблёскивая лезвием в пятнадцатифутовой вышине. Он напоминает вам жонглёра, балансирующего длинным шестом у себя на подбородке. Но вот ещё мгновение – и сверкающая сталь, получив молниеносный неуловимый толчок, взмывает ввысь, описав над пенным простором роскошную крутую арку, и трепещет, впившись в живую китовую плоть. И вместо искристой воды кит выпускает в воздух струю красной крови.
– Ага! вышибло из него втулку! – крикнул Стабб. – У нас сегодня благословенный праздник Четвёртого Июля; пусть все фонтаны бьют вином! Неплохо бы было, если бы из него лилось старое орлеанское виски, или старый огайо, или наш бесценный старый мононгахела! Вот тогда бы, друг Тэштиго, я бы велел тебе подставить кружку под струю и мы бы её пустили вкруговую! Да ей-богу, братишки, мы бы с вами наварили отменного пуншу у него в дыхале и похлебали бы из живой чаши этой живительной влаги!
Снова и снова под такие весёлые речи проводится искусный «запуск», и каждый раз острога послушно возвращается к хозяину, словно борзая на своре. У кита начинается агония, гарпунный линь провисает, а метатель остроги, скрестив руки, усаживается на носовую банку и молча следит за тем, как умирает кит.
Глава LXXXV. Фонтан
То обстоятельство, что вот уже шесть тысяч лет – и ещё бог знает сколько миллионов веков до этого – великие киты пускают фонтаны по всем морям, орошая и поливая подводные сады, точно они не киты, а садовые опрыскиватели, то обстоятельство, что за последние несколько столетий тысячи охотников вплотную подходили к этим фонтанам, собственными глазами разглядывая искристые струи; что всё это так, а тем не менее по сей благословенный момент (в пятнадцать с четвертью минут второго пополудни шестнадцатого дня декабря месяца в год от рождества Христова 1851) по-прежнему не выяснено, являются ли эти фонтаны в конечном счёте водяными струями или же в них содержится только один пар, обстоятельство это, безусловно, достойно особого внимания.
Рассмотрим же этот вопрос вместе с некоторыми интересными подробностями, сюда же относящимися. Каждому известно, что благодаря особому устройству жабр весь рыбий род дышит воздухом, растворённым в самой той стихии, в которой он плавает; так что какая-нибудь треска или сельдь может сто лет прожить на свете, ни разу не высунув голову из воды. Но кит, в силу своеобразия своего внутреннего строения снабжённый настоящими лёгкими, подобными человеческим, может существовать только вдыхая свободный воздух из атмосферы. А отсюда и необходимость его регулярных визитов в верхний мир. Но он не имеет ни малейшей возможности вдыхать воздух ртом, поскольку в обычном положении пасть кашалота погружена по крайней мере на восемь футов в воду, да к тому же его дыхательное горло вообще не сообщается с пастью. Нет, он получает воздух только через дыхало, а оно находится у него на самой макушке.
Если я скажу, что для каждого существа дыхание является совершенно необходимой жизненной функцией, поскольку при этом из воздуха извлекается некое вещество, которое, приведённое вслед за тем в соприкосновение с кровью, передаёт ей своё живительное свойство, я думаю, что не ошибусь, хотя, быть может, и злоупотреблю при этом учёными словами. Примем это; но отсюда следует, что если бы всю кровь человека удавалось провентилировать за один вдох, после этого можно было бы надолго запечатать себе ноздри и отложить следующий вдох на продолжительное время. Иначе говоря, после этого человек мог бы жить не дыша. Сколь бы противоестественным это ни казалось, но именно так и случается с китом, который по целому часу, а то и больше, проводит обычно в глубине под водой, не сделав ни единого вдоха и не получив никаким иным путём ни малейшей частицы воздуха, ибо, как мы помним, жабр у кита нет. Как же это ему удаётся? По обе стороны от спинного хребта между рёбрами у него имеется целый критский лабиринт замысловато переплетённых, похожих на вермишель сосудов, которые, после того как он покинет поверхность, бывают все до предела раздуты от окисленной крови. Так что он целый час или даже дольше несёт в себе по бездонным глубинам запас жизненной энергии, подобно тому как верблюд, пересекая бездонные пустыни, несёт изрядный запас воды для питья в своих четырёх дополнительных желудках. С анатомической точки зрения существование этого лабиринта – непреложный факт, а в том, что основанная на нём теория вполне состоятельна и правильна, убеждает меня иначе совершенно необъяснимая привычка китов во что бы то ни стало отрабатывать все свои фонтаны, как говорят китобои. Я имею в виду следующее. Непотревоженный кашалот, поднявшись на поверхность, остаётся там всегда и неизменно один и тот же всегда одинаковый отрезок времени. Скажем, например, он проводит на поверхности одиннадцать минут и выпускает за этот срок семьдесят фонтанов, то есть делает семьдесят вдохов и выдохов; и значит, когда бы он ни поднялся снова, он обязательно сделает те же семьдесят вдохов и пробудет на поверхности ровно столько же времени, минута в минуту. Если же вы вспугнёте его – не успеет он ещё вдохнуть раз-другой – и он поспешно уйдёт в глубину, он обязательно снова всплывёт на поверхность, чтобы восполнить образовавшийся недостаток воздуха. И пока он не сделает все свои семьдесят вдохов и выдохов, он не уйдёт под воду на полный срок. Заметим, однако, что для разных индивидуумов все эти цифры различны; но для любого одного индивидуума они одинаковы и неизменны. Так почему бы кит стал стремиться во что бы то ни стало отработать все свои фонтаны, если бы ему не нужно было заново наполнить резервуар воздуха прежде окончательного погружения? И сколь очевидно при этом, что именно необходимость регулярно показываться на поверхности подвергает кита смертельным опасностям охоты. Ибо ни крюк, ни сеть не могут изловить левиафана, когда тот плавает в тысячесаженной дали от солнечного света. Так что победу тебе приносит не столько твоё искусство, о китобой, сколько сама жестокая необходимость.
У человека дыхание совершается непрерывно – один вдох обслуживает лишь два-три удара сердца; так что какие бы дела и заботы его ни одолевали, спит ли он или бодрствует, всё равно ему приходится дышать, иначе его ждёт неизбежная гибель. А кашалот дышит только одну седьмую срока своей жизни – лишь воскресенье своей жизненной недели.
Выше уже говорилось, что кит дышит только через дыхало; если теперь в полном соответствии с истиной прибавить, что выдыхаемый им воздух смешан с водой, тогда, на мой взгляд, мы получим удовлетворительное объяснение тому факту, что у кита потеряно обоняние; ведь единственное, что хоть отдалённо напоминает у кита нос, это именно дыхало; а оно до такой степени забито у него этими двумя стихиями, что нечего и ожидать в нём чувствительности к запахам. Но вот что касается самой загадки китового фонтана – состоит ли он из воды или же из пара, – по этому вопросу полной ясности ещё получить не удалось. Определённо можно утверждать только, что органов обоняния у кашалота нет. Да и зачем они ему? В море нет ни роз, ни фиалок, ни туалетной воды.
Далее. Поскольку дыхательное горло соединено у него с каналом дыхала и поскольку этот длинный канал – наподобие великого канала Эри – имеет целый ряд шлюзов (открывающихся и закрывающихся), для того чтобы задерживать поступающий снизу воздух или отключать напирающую сверху воду, – в силу всего этого голоса у кита нет; если, конечно, не прибегать к оскорбительному для него предположению, будто, испуская своё странное гудение, он просто говорит в нос. Но опять же, о чём киту разговаривать? Редко случалось мне встречать обитателя глубин, у которого было бы что сказать миру, разве только приходится ему бормотать что-нибудь невнятное, чтобы заработать на кусок хлеба. Ещё слава богу, что этот мир готов так терпеливо слушать!
Дыхательный канал кашалота, предназначенный по преимуществу для проведения воздуха, расположен горизонтально, он тянется на несколько футов вдоль головы у самой поверхности, но не посредине, а чуть к одному боку; удивительный этот канал очень сильно напоминает трубу газопровода, уложенную по одной стороне городской улицы. Но тут вновь возникает вопрос, является ли этот газопровод в то же время и водопроводом; иначе говоря, является ли фонтан кашалота просто паром от его дыхания, или же выдыхаемый воздух смешивается у него с водою, которую он вбирает через рот и выливает через дыхало. Установлено, что рот кита косвенным образом сообщается с дыхалом, но доказать, что эта связь служит для выпускания воды, невозможно. Ведь, казалось бы, киту больше всего нужно бывает выпускать воду во время кормления, когда он вбирает её вместе с пищей. Но пища кашалота находится глубоко на дне морском и оттуда он даже при всём желании не смог бы пускать фонтаны. К тому же, если вы внимательно к нему присмотритесь и с часами в руках проследите за его поведением, вы увидите, что у непотревоженного кашалота существует твёрдое соответствие между частотой фонтанирования и нормальной частотой дыхания.
Но к чему все эти мудрствования и разглагольствования? Выскажись прямо! Ты видел китовые фонтаны, вот и скажи нам, из чего они состоят; разве ты не можешь отличить воду от воздуха? – Мой дорогой сэр, в этом мире не так-то легко разрешаются даже простейшие проблемы. Я всегда считал, что простейшие проблемы, они и есть самые мудрёные. Что же до китового фонтана, то вы можете выкупаться под ним, как под душем, и всё-таки не понять, что именно он собой представляет.
Центральная струя китового фонтана окутана сверкающей белоснежной пеленой брызг; вот и попробуй определи, падает ли из-за неё вода, если всякий раз, как ты приближаешься к киту настолько близко, чтобы виден был как следует его фонтан, животное приходит в страшное волнение и начинает биться, так что целые каскады воды взлетают и обрушиваются вокруг него. И если в такие мгновения вам покажется, что вы и в самом деле различили в белой струе отдельные капли влаги, откуда вы знаете, что это не сконденсированный пар его дыхания? а может быть, это капли влаги, проникшие с поверхности в отверстие дыхала, расположенное на самой китовой макушке? Ведь даже во время штиля, безмятежно плавая по полуденному морю и вздымая кверху свой высушенный солнцем горб, словно горб дромадера над песками пустыни, кашалот неизменно несёт у себя на голове небольшую лужицу воды в дыхале, подобно тому как на скалах, даже в палящий зной, можно найти порой углубление, до краёв заполненное дождевой водой.
Да и неосмотрительно это со стороны охотников слишком уж упорствовать в своём любопытстве относительно природы китового фонтана. Не стоит им чересчур близко к нему присматриваться и совать в него нос. К этому фонтану не подойдёшь с кувшином, чтобы, наполнив до краёв, унести с собой. Ведь стоит только наружной, туманной оболочке фонтана слегка коснуться вашей кожи, что нередко случается во время охоты, и у вас возникает нестерпимое жжение, вызванное этим едким веществом. А я знал одного человека, который подобрался к струе фонтана ещё ближе, с научной ли, с иной ли какой целью, не смогу сказать, но только у него со щеки и с руки от плеча слезла вся кожа. По всему по этому китоловы считают китовый фонтан ядовитым; они предпочитают обходить его стороной. Мало того, я слышал и не вижу причин сомневаться, что струя фонтана, угодившая человеку в глаза, вызывает слепоту. Вот почему, думается мне, самое разумное, что может сделать исследователь, это оставить подобру-поздорову упомянутую смертоносную струю.
Однако, даже если доказательства и утверждения не в нашей власти, мы всё-таки можем ещё оперировать гипотезами. Так вот, моя гипотеза такова: китовый фонтан – это один пар. К подобному заключению меня, помимо всего прочего, привела мысль о величии и достоинстве, присущих кашалоту; я рассматриваю его не как какое-нибудь там заурядное, мелководное существо, ведь непреложно установлено, что в отличие от остальных китов он никогда не встречается на отмелях и у побережий. Он в одно и то же время и возвышен, и глубок. А я убеждён, что из головы каждого, кто возвышен и глубок, будь то Платон, Пиррон[260], Дьявол, Юпитер, Данте или ещё кто-нибудь в этом роде, всегда исходит некий полувидимый пар – знак того, что там бродят их глубокомудрые мысли.
Однажды, занявшись сочинением небольшого трактата о Вечности, я любопытства ради поставил перед собой зеркало; каково же было моё изумление, когда я увидел у себя над головой непонятное струение и колебание атмосферы. А влажность моих волос при глубокомысленных занятиях после шести чашек горячего чая под тонкой дранковой крышей моей мансарды жарким летним полднем – всё это служит только лишним доказательством в пользу моего предположения.
А как возвеличивает оно наши представления о могучем, туманном чудовище, гордо плывущем по безмятежному лону тропических вод и несущем над своей громадной обтекаемой головой балдахин белого пара, порождённого его непередаваемыми мыслями! да ещё пар этот (так нередко бывает) украшен сиянием радуги, будто это само Небо приложило свою печать к его размышлениям. Ибо радуги, понимаете ли, они не снисходят в чистый воздух; они пронизывают своим свечением только пары и туманы. Так сквозь густой туман моих смутных сомнений то здесь, то там проглядывает в моём сознании божественное наитие, воспламеняя мглу небесным лучом. И за это я благодарен богу, ибо у всех бывают сомнения, многие умеют отрицать, но мало кто, сомневаясь и отрицая, знает ещё и наитие. Сомнение во всех истинах земных и знание по наитию кое-каких истин небесных – такая комбинация не приводит ни к вере, ни к неверию, но учит человека одинаково уважать и то и другое.
Глава LXXXVI. Хвост
Другие поэты щебечут хвалу кроткому оку антилопы или прекрасному оперению вечно порхающей птички; не столь возвышенный, я воспеваю хвост.
Если учесть, что хвост самого большого из кашалотов начинается в том месте, где туловище сужается у него до размеров человеческого тела, то площадь хвоста только с верхней стороны окажется равной по меньшей мере пятидесяти квадратным футам. Его плотный круглый ствол раздваивается затем на широкие, сильные плоские лопасти хвостового плавника, которые постепенно утончаются до одного дюйма в разрезе. На развилине эти лопасти слегка находят одна на другую, а затем расходятся друг от друга в стороны, точно крылья, образуя посредине широкий промежуток. И ни в одном живом существе не найти вам линий столь совершенной красоты, как в изогнутых внутренних гранях этих лопастей. У взрослого кита хвост в самом широком месте значительно превосходит двадцать футов в поперечнике.
Вся эта конечность с первого взгляда представляется тугим сплетением густо перепутанных сухожилий; но разрубите хвост, и вы обнаружите, что он состоит из трёх отчётливо выраженных слоёв: верхнего, среднего и нижнего. В нижнем и верхнем слоях волокна длинные, горизонтальные, а в среднем слое они короткие и расположены поперёк тех, что снаружи. Эта триединая структура придаёт хвосту силы не меньше, чем всё остальное. В глазах археолога описываемый средний слой составит забавную параллель тонкой черепичной прослойке, чередующейся в древнеримских стенах с камнями и, несомненно, придающей прочность старинной кладке.
Но словно не довольствуясь этой силищей в жилистом хвосте левиафана, природа оплела и окутала его туловище замысловатой сетью мускульных волокон и нитей, которые, проходя по обе стороны подбрюшья, тянутся к лопастям и, неотторжимо переплетаясь с их тканью, придают им добавочную мощь; так что вся безмерная сила кита как бы слилась и сосредоточилась у него в хвосте. Если бы мирозданию предстояло рухнуть – именно этот хвост мог бы стать орудием его уничтожения.
Но не подумайте, что такая удивительная силища препятствует изящной гибкости движений; почти детская лёгкость проглядывает в этом титанизме мощи. Более того, движения приобретают благодаря ей особую, подавляющую красоту. Подлинная сила никогда не мешает красоте и гармонии, она сама нередко порождает их; во всём, что ни есть прекрасного на свете, сила сродни волшебству. Уберите узлы сухожилий, что выпирают по всему мраморному торсу Геркулеса, и очарование исчезнет. Когда преданный Эккерман приподнял простыню, которой был накрыт обнажённый труп Гёте, его поразил вид широчайшей грудной клетки, вздымающейся, словно римская триумфальная арка. А вспомните ту массивность, какую придаёт телу Микеланджело, даже когда рисует бога-отца в облике человека. И сколько божественной любви ни выражал бы нежный, округлый, гермафродический образ сына на итальянских полотнах, где полнее всего воплощена его идея, изображения эти, лишённые каких бы то ни было признаков силы, говорят лишь о той отрицательной, женственной силе покорности и долготерпения, которая для всякого, на кого она снисходит, составляет отличительную черту его учения.
Утончённая гибкость органа, о котором я веду здесь речь, столь замечательна, что, ударяя по воде, для забавы ли, для дела, или же в приступе ярости, он всегда изгибается с неизменным, удивительным изяществом. Ручка маленькой феи не превзойдёт его грациозностью.
Ему присущи пять основных движений. Первое – когда он действует как плавник, для того чтобы двигаться вперёд; второе – когда он действует как булава во время боя; третье – при поворотах из стороны в сторону; четвёртое – при вскидывании; пятое – при отвесном вздымании бабочки лопастей.
Первое. Горизонтальный по своему положению хвост левиафана действует отлично от хвостов других морских тварей. Он никогда не виляет. Виляние – у человека ли, у рыбы ли – есть признак слабости. Для кита его хвост – единственное орудие продвижения вперёд. Он то скручивается под брюхом, то вдруг быстро распрямляется, и это придаёт киту своеобразное молниеносное движение рывками, с какими плывёт чудовище на полной скорости. А боковые плавники служат ему лишь рулями.
Второе. Интересно отметить, что кашалоты, пуская в ход при сражениях с себе подобными только лоб и челюсть, в своих столкновениях с человеком по большей части пользуются в знак величайшего презрения хвостом. Нападая на вельбот, кит внезапно загибает над ним хвост, который, распрямляясь, и наносит удар. И если в воздухе ему ничего не помешает, и если он обрушится на свою цель, то удар такой будет неотразим. Ни рёбра человека, ни шпангоуты вельбота не выдержат его. Единственное спасение – уклониться от удара; а если он настигнет вас сбоку, скользнув сначала по воде, тогда благодаря высокой плавучести китобойных вельботов и упругости материалов, из которых их изготовляют, в худшем случае удаётся чаще всего отделаться трещиной в шпангоуте, двумя-тремя вышибленными досками да небольшим колотьём в боку. Такие подводные боковые удары настолько часты на промысле, что это, можно сказать, просто детские игрушки. Только скинет кто-нибудь куртку, вот и заткнута пробоина.
Третье. Я не могу доказать этого, но, на мой взгляд, осязание у кита сосредоточено в хвосте, ибо ему свойственна такая высокая чувствительность, с какой может сравниться лишь чувствительность слоновьего хобота. Это свойство особенно наглядно проявляется при боковом движении хвоста, когда кит с чисто девическим изяществом медленно и осторожно поводит из стороны в сторону по поверхности моря колоссальной бабочкой хвостовых лопастей, и если ему попадётся при этом хотя бы ус матросский, то горе тому матросу, с его усами и со всеми потрохами. А сколько нежности в этом предварительном прикосновении! Будь у его хвоста хватательная способность, мне бы непременно припомнился слон Дармонода, который столь часто посещал цветочные базары и, с нижайшими поклонами поднося дамам бутоньерки, нежно ласкал хоботом их талии[261]. Да, по многим причинам жаль, что хвост кита лишён хватательной способности; я вот слышал ещё об одном слоне, который, будучи ранен в сражении, закинул назад хобот и вытащил стрелу.
Четвёртое. Подобравшись к киту незаметно по мнимой безмятежности пустынного морского лона, вы можете застать его, когда он, презрев всю тяжеловесность своего величия, резвится в океане, словно котёнок перед очагом. Но и в игре его видна сила. Широкие лопасти хвоста то взлетают высоко в воздух, то обрушиваются на воду, и на мили вокруг раздаётся оглушительный гул. Подумать можно, что это стреляют из большой пушки; а если вы заметите венчик пара над дыхалом на другом конце его туловища, вам покажется, что это дымит дуло выпалившего орудия.
Пятое. Поскольку у плывущего в обычном положении левиафана хвостовые лопасти погружены значительно глубже уровня его спины, их поэтому совершенно не видно с поверхности. Но готовясь нырнуть в глубину, он вздымает отвесно над водой хвостовой плавник вместе с тридцатью футами туловища, тот трепещет мгновение в воздухе, а затем стрелой уходит вниз. Не считая божественного «выпрыгивания» – о котором речь ещё впереди, – это, думается мне, одно из самых величественных зрелищ, какие можно встретить в живой природе. Гигантский хвост, воздвигнувшись из бездонных глубин, как бы рвётся судорожно ввысь, к небесам. Так во сне случалось мне видеть величавого Сатану, протягивающего из пламенной пучины преисподней свою огромную когтистую лапу. Но при созерцании подобных сцен всё в конечном счёте зависит от вашего настроения; если вы расположены на дантовский лад, вам будут мерещиться черти; если на исайевский, тогда архангелы. Стоя однажды утреннюю вахту на мачте нашего корабля, когда рассвет заливал алыми лучами небо и воды, я увидел на востоке большое стадо китов; они быстро уходили навстречу Солнцу и вдруг разом – словно сговорились – взметнули к небу бабочки хвостов. И мне подумалось, что никогда ещё не видел мир столь грандиозной картины поклонения богам, даже в Персии, этой родине огнепоклонников. И как Птолемей Филопатор[262] свидетельствовал в пользу африканского слона, так и я торжественно заявляю, что кит – самое набожное из земных существ. Ведь вот пишет про древних боевых слонов царь Юба[263], что они часто приветствовали наступление утра, в глубочайшем молчании поднявши хоботы к небесам.
Случайное сопоставление между китом и слоном в связи с некоторым своеобразием хвоста у одного и хобота у другого не должно восприниматься как попытка приравнять эти противоположные органы друг к другу и, ещё менее того, как попытка приравнять друг к другу животных, которым они принадлежат. Ибо как величайший из слонов – не более чем маленький терьер в сравнении с левиафаном, так и хобот его – всего лишь стебелёк лилии рядом с левиафановым хвостом. Самый свирепый удар слоновьего хобота покажется игривым прикосновением дамского веера в сравнении с оглушительным треском и громом сокрушительных хвостовых лопастей кашалота, которые не однажды подбрасывали в воздух один за другим целые вельботы вместе с вёслами и гребцами совершенно так же, как индусский факир бросает вверх мячи[264].
Чем больше думаю я о могучем китовом хвосте, тем горше я сетую на своё неумение живописать его. Подчас ему свойственны жесты, которых не постыдилась бы и человеческая рука, хотя значение их и остаётся неразгаданным. В большом стаде эти таинственные жесты бывают порой настолько очевидны, что китоловы, как я слышал, считают их сродни масонским знакам или символам; они полагают, что таким способом кит вполне сознательно беседует с внешним миром. Да и телу кита тоже свойственны самые необъяснимые движения, загадочные даже для наиболее опытных охотников. И как бы я ни расчленял его тушу, я всё равно остаюсь на поверхности; я не знаю его и не узнаю никогда. Но если я не знаю даже его хвоста, то куда уж мне уразуметь его голову! и, тем более, как мне понять его лицо, если у него вообще нет лица? Ты увидишь мою спину и мой хвост, словно говорит он, но лица моего тебе не увидеть. Но я и в спине-то его толком не могу разобраться; а что бы он там ни намекал насчёт лица, я ещё раз повторяю, что лица у него нет.
Глава LXXXVII. Великая армада
Длинный и узкий полуостров Малакка, выступая на юго-восток от территории Бирмы, достигает самой южной точки во всей Азии. А от этого полуострова непрерывной цепью тянутся длинные острова Суматра, Ява, Бали и Тимор, которые, вместе со многими другими, образуют огромную дамбу или вытянутый мол, соединяющий Азию с Австралией и отделяющий пустынный Индийский океан от тесно нанизанных восточных архипелагов. Мол этот для удобства китов и кораблей в нескольких местах перерезан воротами, из которых наиболее примечательными являются проливы Зондский и Малаккский. По Зондскому проливу, например, суда, направляющиеся с запада в Китай, проходят в воды китайских морей.
Узкий Зондский пролив отделяет Суматру от Явы; он находится как раз посредине гигантской островной дамбы, укреплённой круглым зелёным мысом, который известен среди моряков под названием Яванского Лбища. Этот пролив в немалой степени напоминает центральные ворота, ведущие внутрь обширной обнесённой стенами империи; а если вспомнить о несметных богатствах: пряностях, шелках, драгоценных камнях, золоте и слоновой кости, – какими изобилуют тысячи островков этих восточных морей, то становится очевидным, что со стороны природы было вовсе не так уж неразумно, сотворяя землю, окружить все эти сокровища хотя бы некоторым подобием ограды для защиты от загребущих рук западного мира. Берегов Зондского пролива не украшают неприступные крепости, какие стерегут входы в Средиземное море, в Балтику и Пропонтиду[265]. Не в пример датчанам, люди Востока не требуют, чтобы им раболепно кланялись спущенными марселями бессчётные процессии плывущих по ветру кораблей, которые вот уж сколько столетий денно и нощно проходят между Суматрой и Явой, нагруженные драгоценнейшими дарами Востока. Но, пренебрегая никчёмными церемониями, они отнюдь не отказываются от более существенных воздаяний. С незапамятных времён прячутся пиратские «прао»[266] малайцев среди бухточек и островков у побережья Суматры, чтобы вырваться вдруг наперерез судам, идущим по проливу, и с копьями наперевес потребовать своей доли. И хотя благодаря многократным кровавым расправам, какие учиняли над ними европейские мореплаватели, отваги у корсаров поубавилось, всё же и по сей день мы слышим о том, как английское или американское судно было безжалостно взято на абордаж и ограблено в этих водах.
Со свежим попутным ветром «Пекод» приближался к проливу; Ахав был намерен пройти по нему в Яванское море, а оттуда, держа курс на север, проплыть через те области, где, по слухам, появляются изредка кашалоты, затем проскользнуть вдоль самых филиппинских берегов и очутиться к востоку от побережья Японии как раз к началу большого сезона. Таким образом, завершая своё кругосветное плавание, «Пекод» успел бы посетить все известные промысловые районы, прежде чем спуститься к экватору в Тихом океане; Ахав, чьи поиски до сих пор нигде ни к чему ещё не привели, твёрдо рассчитывал дать бой Моби Дику именно в тех водах, которые тот, как было известно, чаще всего посещал, и в то время года, когда, как можно было предполагать, ему именно там и надлежало быть.
Но как же так? Неужели, упорно выслеживая свою жертву, Ахав нигде не пристаёт к берегу? Или его команда утоляет жажду воздухом? Уж за водой-то он, наверное, заходит. Но нет. Вот уже сколько времени бежит, как по арене цирка, солнце по своему огненному кругу, и не надо ему иной пищи, кроме той, что содержится в нём самом. Так и Ахав. Заметьте эту особенность китобойца. В то время как другие суда несут в трюмах чуждые им товары, чтобы выгрузить их в дальнем порту, бредущий по белу свету китобоец не имеет на борту иного груза, кроме себя самого да своего экипажа вместе с его оружием и его нуждами. В его просторном трюме плещется целое озеро, разлитое по бочонкам. И балластом ему служит всевозможная утварь, а не бесполезные свинцовые да железные чушки. Он несёт с собой годовой запас воды. Великолепной прозрачной доброй нантакетской воды, которая, даже пробыв три года в трюме китобойца, кажется в Тихом океане моряку из Нантакета вкуснее той солоноватой жидкости, что только вчера доставлена в шлюпках из речек Перу или Вест-Индии. Вот почему, хотя другие корабли, идя из Нью-Йорка в Китай и обратно, заходят по дороге в десяток-другой портов, китобоец за такое же время, быть может, не увидит ни крупицы земли; а его команда разве лишь встретит где-нибудь случайно таких же плавучих путешественников, как и они сами. Так что если вы принесёте им известие о наступлении нового потопа, они только скажут на это: «Ну, что ж, ребята, вот у нас и ковчег!»
У западных берегов Явы, в непосредственной близости от Зондского пролива было выловлено, как известно, большое количество кашалотов, весь этот район считается у китобоев отличным местом для ведения промысла; вот почему, по мере того как «Пекод» приближался к Яванскому Лбищу, дозорных всё чаще окликали с палубы, чтобы они пристальнее следили за горизонтом. Но вот уже зелёные, поросшие пальмами уступы показались справа по носу, уже жадные ноздри ловят в воздухе свежий аромат корицы, а ни единого фонтана не видно на горизонте. И только когда, уже оставив всякую надежду на встречу с китами, судно готовилось войти в пролив, сверху раздался привычный торжествующий клич, и вскоре нам открылось на редкость величественное зрелище.
Но здесь необходимо заметить, что из-за неустанного уничтожения, какому подвергают в последнее время люди кашалотов по всем четырём океанам, эти животные, вместо того чтобы плавать, как было встарь, разрозненными небольшими группами, чаще всего встречаются теперь обширными стадами, насчитывающими подчас столь огромное число голов, что кажется, будто это целые нации заключили торжественное соглашение и пакт о взаимной защите и поддержке. Именно этот обычай кашалотов собираться в огромные караваны и служит, возможно, причиной тому, что иной раз даже в промысловых районах плывёшь несколько недель, а то и месяцев подряд и не встретишь ни одного фонтана; а потом вдруг тебе откроется салют из тысяч и тысяч бьющих струй.
В отдалении справа и слева по носу милях в двух или трёх от корабля, образуя широкий полукруг, охватывающий полгоризонта, непрерывной цепью играли и искрились в полуденном воздухе тысячи китовых фонтанов. В то время как строго вертикальный двойной фонтан настоящего кита падает вниз, раздваиваясь наверху двумя потоками, подобно расщеплённой кроне плакучей ивы, одиночный, направленный вперёд фонтан кашалота представляет собой кустистый сгусток белого пара, то и дело взлетающий в воздух и опадающий в подветренную сторону.
С палубы «Пекода», поднятого на высокий гребень водяного холма, этот лес туманных струй, здесь и там взлетающих к небу, казался сквозь голубоватое марево множеством отрадных дымков над большим городом, какой ясным осенним утром открывается всаднику с горного перевала.
Подобно тому как наступающая армия, идя на приступ вражеской крепости по горному ущелью, стремится, ускорив марш, оставить позади опасный переход и вновь раскинуться по безопасной равнине, так и грандиозная флотилия китов спешила пройти пролив, исподволь подтягивая фланги и продолжая свой путь сплочённым, но по-прежнему полукруглым строем.
И вот, расправив все паруса, «Пекод» устремился за ними, а гарпунщики потрясали своим оружием и громко кричали, стоя в ещё не спущенных вельботах. Только бы удержался ветер, а тогда уж можно было не сомневаться, что, пройдя проливы, огромное китовое войско развернётся по водам Восточных морей только затем, чтобы лучше видеть, как будут вырваны многие из их рядов. И кто знает, быть может, сам Моби Дик плавает в этом обширном караване, словно священный белый слон в сиамской коронационной процессии?! И вот, взгромоздив лисели на лисели, мы устремились вперёд, гоня перед собой левиафанов; как вдруг раздался голос Тэштиго, громко призывавшего наше внимание к чему-то у нас за кормой.
Как бы повторяя полукруг впереди нас, второй полукруг появился позади корабля. Его образовывали отдельные столбики белых брызг, то выраставшие, то падавшие, подобно китовым фонтанам; только окончательно они не исчезали, а лишь опадали, чтобы подняться снова. Направив на них трубу, Ахав быстро повернулся на своей костяной ноге и воскликнул: «Эй, на марсе! Готовить горденя для вёдер, чтобы мочить паруса. Это малайцы, они идут на нас!»
Словно навёрстывая время, упущенное в слишком долгом ожидании за мысом, покуда «Пекод» не войдёт наконец в пролив, эти злобные азиаты бросились теперь в погоню, забыв о всякой осторожности. Но ведь «Пекод» и сам мчался в погоню за китами, несомый свежим попутным ветром; и как любезно было со стороны темнокожих филантропов подгонять его, торопить к его собственной цели – словно это были не лодки, а хлысты да шпоры. И когда с подзорной трубой под мышкой Ахав прохаживался взад и вперёд по палубе, то глядя на животных, за которыми он гнался, то оборачиваясь и разглядывая кровожадных пиратов, которые гнались за ним, именно так и думалось ему. А когда он взглядывал на зелёные стены водного прохода, по которому шёл корабль, и вспоминал о том, что здесь пролегла его дорога к отмщению, и думал, что сквозь эти ворота он спешит сейчас, одновременно и дичь и охотник, к смертельному концу, а сзади его погоняют дикие свирепые пираты и жуткие дьяволы безбожия, спешащие вслед за ним, – когда все эти мысли промелькнули у него в сознании, чело Ахава помрачнело и покрылось бороздами, точно песчаный берег после того, как бурный прилив напрасно изглодал его, не в силах сдвинуть то, что стояло прочно.
Но мало кого в нашей непутёвой команде тревожили подобные мысли; и когда, оставляя пиратов позади, «Пекод» наконец вылетел, обогнув мыс Какаду, в открытое море, гарпунёры больше сетовали на то, что проворные киты всё дальше уходили от погони, чем радовались своему благополучному спасению от малайцев. «Пекод» по-прежнему мчался вслед за китами, которые наконец-то начали понемногу сбавлять скорость; судно постепенно настигало их; ветер стал спадать; и был дан приказ спускать вельботы. Но как только киты по какому-то удивительному инстинкту, присущему, как полагают, кашалотам, учуяли приближение трёх лодок – хотя ещё добрая миля разделяла их, – они тотчас же вновь сплотили свои ряды, выстроившись шеренгами и батальонами, так что фонтаны их казались сверкающими на солнце примкнутыми штыками, и с удвоенной скоростью устремились вперёд.
Сбросив с себя одежду, в одних нижних рубашках, мы что было сил навалились на вёсла и после нескольких часов отчаянной гонки готовы были уже отказаться от преследования, как вдруг всеобщее смятение в рядах китов показало нам, что у них наступил наконец тот необъяснимый припадок пассивной нерешительности, заметив который, китоловы говорят, что кит «обомлел». Сомкнутая боевая колонна, в какой они только что так быстро и уверенно плыли, теперь была растянута бесконечной вереницей, и казалось, что киты, подобно боевым слонам индийского царя Пора во время битвы с Александром, готовы взбеситься от страха. Расходясь друг от друга во все стороны, они здесь и там описывали большие круги или плыли бесцельно в разных направлениях, пуская низкие толстые фонтаны – признак полного смятения и паники. Особенно же это загадочное смятение заметно было у тех китов, которые, подобно полузатопленным корабельным остовам, качались как парализованные на поверхности моря. Будь то не левиафаны, а просто стадо овец, преследуемых на пастбище тремя волками, и тогда бы испуг их не мог быть больше. Но такие приступы робости свойственны почти всем стадным животным. Львиногривые бизоны Запада, кочующие стадами в десятки тысяч голов, могут пуститься в бегство, столкнувшись с одиноким всадником. Или, например, люди: посмотрите, как, собранные в загон театрального партера, они при малейшем упоминании о возможном пожаре бросаются очертя голову к выходам и теснятся, давят, душат, безжалостно топчут друг друга. Так что лучше уж воздержаться от недоуменных восклицаний по поводу беспричинного страха у китов – ведь как бы неразумно ни вели себя животные, человек всех неизмеримо превосходит своим безумием.
Несмотря на то, что многие из китов по-прежнему были в движении, необходимо пояснить, что всё стадо целиком не двигалось ни взад, ни вперёд, оставаясь на одном месте. Вельботы, как полагается в подобных случаях, сразу же разделились, и каждый, выбрав себе одного какого-нибудь кита на краю стада, устремился к нему. Не прошло и трёх минут, как уже Квикег забросил гарпун; подбитая рыба обдала нас слепящей струёй пены и, обратившись в бегство, с быстротой молнии поволокла нас к центру стада. И хотя подобная тактика у кита, подбитого в описанных условиях, – вещь вполне закономерная, и чего-нибудь в таком духе всегда следует ожидать, с этим связаны тем не менее наиболее жестокие превратности китобойной судьбы. Ибо, когда обезумевшее чудовище влечёт вас в середину охваченного смятением стада, вам остаётся только распрощаться с белым светом и сидеть дрожать от беспредельного страха.
Кит, ослепший и оглохший, мчался вперёд, словно хотел силой своей скорости избавиться от железной пиявки, вцепившейся ему в спину; и мы, раздирая белой бороздой морское лоно, летели за ним, то и дело рискуя столкнуться с обезумевшими животными, метавшимися вокруг нас; наша лодка напоминала корабль, затёртый льдами во время шторма и пробирающийся между ними по запутанным ходам и каналам, ожидая каждую минуту, что ледяные поля сомкнутся и раздавят его.
Но Квикег, ничуть не растерявшись, мужественно правил вельботом, то обходя одно чудовище, всплывшее прямо у нас по курсу, то увёртываясь от другого, чей гигантский хвост вдруг повис у нас над головами; а Старбек всё это время стоял на носу с острогой в руке, отгоняя остриём тех китов, каких мог достать, но не зашвыривая её далеко. Да и гребцы не сидели без дела, хоть обстоятельства и освободили их покамест от их прямых обязанностей. На их долю приходилась шумовая сторона дела. «Эй, с дороги, коммодор!» – кричал один из нас огромному дромадеру, который вдруг всплыл на поверхность, грозя потопить нас. «А ну, опусти хвост, слышишь?» – кричали другому, который, словно веером, спокойно помахивал своей оконечностью у самого нашего борта.
В каждом вельботе обязательно есть весьма хитроумное приспособление, изобретённое некогда индейцами с Нантакета и носящее название «волокуши». Она состоит из двух толстых деревянных брусьев прямоугольной формы и одинаковых размеров, крепко сбитых крест-накрест; в середине к ней прикрепляется довольно длинная верёвка с петлёй на конце, и к ней можно легко и быстро привязать гарпун. Употребляется «волокуша» большей частью для охоты среди стада объятых страхом китов. Потому что здесь они окружают вас в таком количестве, что перебить их всех всё равно невозможно. А ведь кашалоты встречаются не каждый день; так что тут нужно бить, не упуская ни одного благоприятного случая. И если вы не можете перебить их всех одновременно, тогда нужно подрезать им крылышки, чтобы потом прикончить на досуге. Вот тут-то и пускают в ход «волокуши». В нашем вельботе их было три. Первая и вторая были уже за бортом, и мы сами видели двух китов, с трудом уходивших прочь, едва волоча за собой сбоку на верёвке наши «волокуши». Киты были скованы в своих движениях, словно колодники, на которых надеты кандалы с ядром. Но когда мы выбрасывали третью «волокушу», тяжёлая деревянная крестовина, вылетая за борт, зацепила за банку вельбота, в одно мгновение вырвала её прямо из-под сидящего гребца и увлекла за собой, оставив его распростёртым на дне лодки. Море тут же хлынуло с обеих сторон в свежие раны бортов, но мы заткнули дыры, сунув туда по нескольку рубах и штанов, и на время остановили течь.
Нам ни за что не удалось бы зашвырнуть эти три гарпуна с «волокушами», если бы только тянувший нас на лине кит не сбавил так заметно скорость, пробираясь в гущу стада; более того, по мере нашего продвижения к середине стада безумная сутолока и ужасная суматоха, царившие по краям, постепенно стихали. Наконец от постоянных рывков гарпун выдернулся, и тащивший нас кит, бросившись в сторону, исчез из виду; и покуда сходила на нет скорость вельбота, полученная с прощальным рывком, мы, скользя, прошли между двумя китами прямо в самый центр стаи, точно по горному потоку спустились в спокойное длинное озеро. Отсюда бури, бушующие в узких теснинах между китами на краю стада, были только слышны, но уже не чувствовались. Море здесь представляло собою как бы шелковистый атласный лоскут; это было «масло» – гладкий участок морской поверхности, образованный нежной жидкостью, которую выпускают в воду киты в минуты безмятежного покоя. Да, да, мы оказались среди той самой волшебной тишины, какая таится, как говорят, в сердце всякой бури. А из отдаления, с внешних концентрических кругов, к нам ещё доносился оглушительный грохот и видно было, как киты небольшими стаями по восемь-десять голов проносились по кругу, точно цирковые лошади по арене; они мчались бок о бок, так тесно прижавшись один к другому, что, казалось, какой-нибудь великан наездник мог бы без труда прокатиться на них, поставив ноги на спины двум животным в середине упряжки. А здесь, у сокрытой оси вращающегося стада, киты отдыхали, лёжа так тесно друг подле друга, что у нас покуда не было ни малейшей возможности выбраться на свободу. Нужно было искать просвет в этой живой стене, что окружала нас; в этой стене, что пропустила наш вельбот внутрь только затем, чтобы снова сомкнуться и оставить нас в заточении. А пока мы держались у середины озера, и к нам подплывали время от времени лишь сравнительно мелкие и смирные матки да телята – женщины и дети в обозе этого раскинувшегося войска.
Вся площадь, занимаемая огромным стадом, включая широкие интервалы между вращающимися внешними кругами и включая расстояние между отдельными стаями китов, кружащимися там, составляла, должно быть, по меньшей мере три квадратных мили. Во всяком случае – хотя, конечно, подобное мерило в таких условиях и могло быть обманчивым – из нашей низкой лодки казалось, что фонтаны пляшут повсюду до самого горизонта. Я специально упоминаю об этом, потому что матки и телята были словно нарочно замкнуты в этом внутреннем загоне; можно было подумать, что огромные размеры раскинувшегося стада позволяли скрывать от них подлинную причину остановки; или же, быть может, по своей молодости и неискушённости, будучи неопытны и невинны во всех отношениях, эти маленькие киты, – оставлявшие по временам окраины озера, чтобы навестить нашу неподвижную лодку, – именно поэтому обнаруживали удивительное бесстрашие и спокойствие, а может быть, ими двигал подавленный страх, но так или иначе, их поведению нельзя было не удивляться. Словно дворовые собаки, обнюхивали они нас, подходя чуть не к самому борту и задевая лодку боками; казалось, будто какие-то чары приручили их. Квикег гладил их по головке, Старбек почёсывал им острогой спины, но, опасаясь последствий, не решался покамест вонзить её.
А в глубине под этим безмятежным миром нашим глазам, когда мы заглядывали за борт, открывался иной мир, ещё более странный и удивительный. Там, повиснув под текучими сводами, плавали кормящие матери-китихи и другие, кому, судя по их грандиозным талиям, в скором времени предстояло стать матерями. Озеро, по которому мы скользили, было, как я уже заметил выше, чрезвычайно прозрачным на большую глубину; и подобно тому как человеческий младенец, сосущий материнскую грудь, глядит спокойным, ровным взглядом куда-то в сторону, словно в одно и то же время живёт двумя разными жизнями, и, впивая пищу земную, пирует ещё и духовно, вкушая неземные воспоминания, так и те юные китята, казалось, глядели в нашу сторону, но не видели нас, словно их новорождённому взору мы представлялись лишь пучками бурых водорослей. Да и матери тоже спокойно разглядывали нас, повернувшись набок. Один из этих крошечных младенцев, которому, насколько мы могли судить по неким особым признакам, было не более одного дня от роду, имел в длину около четырнадцати футов и примерно шесть футов в обхвате. Он был настроен довольно шаловливо, хотя тело его едва только успело расправиться из того крайне неудобного положения, какое он ещё совсем недавно занимал в материнской утробе, где неродившийся кит лежит, подвернув хвост к голове, готовый к решительному прыжку, напряжённый, как натянутый монгольский лук. Его нежные боковые плавники и лопасти хвоста всё ещё сохраняли помятый, морщинистый вид, каким отличаются ушки младенца, только что прибывшего из чужих стран.
– Линь! Линь! – вдруг закричал Квикег, перегнувшись за борт. – Загарпунило! Кто брала на линь? Кто гарпун метала? Сразу два кит; один большая, другой маленькая!
– Да что с тобой, парень? – изумился Старбек.
– Твоя туда гляди! – ответил Квикег, указывая рукой вниз. И как случается, когда подбитый кит, вытянув из бочонка сотни саженей линя, снова всплывает на поверхность, пробыв положенное время в глубине, и вслед за ним показываются из воды ослабнувшие верёвочные спирали, так и теперь Старбек увидел свободные петли пуповины мадам Левиафан, всё ещё, казалось, приковывающие молодого телёнка к матери. Нередко во время отчаянной охоты этот естественный линь своим свободным материнским концом переплетается с пеньковым линём, и таким образом, телёнок тоже оказывается пойманным. Самые непостижимые тайны моря открывались нам в этом заколдованном пруду. Мы видели, как в глубине предаются любви молодые левиафаны[267].
Так, окружённые кольцами ужаса и смятения, спокойно и бесстрашно предавались эти загадочные создания в центре круга всевозможным мирным занятиям, безмятежно наслаждаясь весельем и восторгами любовной игры. Но ведь точно так же и сам я среди бушующей Атлантики моего существа вечно пребываю внутри в немом покое; и в то время как огромные планеты незаходящих бедствий обращаются вокруг меня, там, в самой сокровенной глубине моей души, я всё равно купаюсь в ласковых лучах радости.
Покуда мы так стояли, точно заворожённые, на одном месте, по некоторым признакам в отдалении было заметно, что остальные вельботы, сея смятение, всё ещё орудовали у границ китового войска или, быть может, вели бой в расположении первого круга, там, где им было довольно простору и оставались надёжные пути к отступлению. Но разъярённые киты с «волокушами», проносившиеся время от времени вдалеке и пересекавшие круг за кругом, представляли собой ещё не столь устрашающее зрелище, как то, что открылось нам немного погодя. Обычно, взяв на линь кита, отличающегося особенной силой и ловкостью, китобои стараются «подрезать ему поджилки», то есть изуродовать и изрезать его огромный хвостовой плавник. Для этого в него швыряют фленшерную лопату на короткой рукоятке, с верёвкой, за которую затем, выбирая конец, вытягивают лопату обратно. Один кит, раненный, как мы впоследствии узнали, в хвост, однако не слишком серьёзно, вырвался и бросился прочь от вельбота, унося с собой половину гарпунного линя, и в жестоких мучениях носился теперь между обращающимися кругами, подобно одинокому бесстрашному всаднику Арнольду в битве под Саратогой[268], сея вокруг себя ужас и смятение.
Но как ни мучительна была эта рана и насколько устрашающим ни представлялось в целом это зрелище, однако сильный испуг, которым он, казалось, заражал всё стадо, имел иную причину, поначалу скрытую от нас расстоянием.
Только потом уже мы вдруг увидели, что этот кит по необъяснимой случайности промысла запутался в лине, который он за собой утянул; удирая, он унёс с собой также и фленшерную лопату в хвосте; теперь верёвка, привязанная к ней, зацепилась за гарпунный линь, обмотанный вокруг китового хвоста, а сама лопата понемногу высвободилась у него из тела. И вот, обезумевший от боли, он, взрывая волны, что было сил ударял своим гибким хвостом и размахивал над водою острой лопатой, направо и налево разя и убивая своих товарищей.
Смертоносное это орудие как бы разорвало путы хаотического оцепенения, охватившего всё стадо. Вначале заволновались, сбиваясь в кучи, киты по краям нашего озера, слепо натыкаясь друг на друга, словно подбрасываемые замирающими валами; затем и само озеро стало понемногу волноваться; скрылись из виду подводные брачные и детские покои; и киты на внутренних орбитах задвигались всё более и более тесными стаями. Да, затянувшийся штиль подходил к концу. Скоро послышался негромкий, но всё приближающийся гул; и вот уже целое китовое войско, словно громыхающие льдины на великой реке Гудзон, когда та вскрывается по весне, стали сбиваться в кучу в центре, будто намереваясь нагромоздиться в одну высокую гору. В тот же миг Старбек и Квикег обменялись местами; Старбек взял в руку рулевое весло.
– Вёсла! вёсла! – громким шёпотом приказал он, устроившись на корме. – Крепче держитесь за вёсла и поручите душу господу! А ну, ну, приготовиться! Дай ему, Квикег, хорошенько – вон, вон тому киту! Подколи его! Рази его! Вставай, вставай, не садись! Навались, ребята, рви, жми! Не обращайте на них внимания, пойдём прямо по их спинам! Навались!
К этому времени вельбот оказался почти зажатым между двумя огромными чёрными тушами, скользя по узкому Дарданелльскому проливу между их вытянутыми боками. Но одним отчаянным рывком мы выбрались на мгновение на более открытое место и тут же, резко подавшись в сторону, снова стали напряжённо искать прохода. Побывав несколько раз на волоске от гибели, мы наконец на полной скорости проскользнули туда, где ещё недавно был один из внешних кругов, через который теперь со всех сторон мчались к центру киты за китами. За это счастливое избавление мы заплатили дёшево – была потеряна Квикегова зюйдвестка, которая сама слетела у него с головы, когда он стоял на носу, распугивая встречных китов, и воздушный смерч пронёсся над ним, поднятый ударом огромного хвоста у самого нашего борта.
Как ни беспорядочно, как ни суматошливо было всеобщее движение, оно, однако, вскоре приняло какие-то целесообразные формы; сбившись в одну тесную когорту, киты с удвоенной скоростью возобновили своё бегство. Дальнейшее преследование было бесполезно: но вельботы ещё долго оставались на воде, чтобы подобрать отставших подбитых рыб с «волокушами» и прибуксировать того кита, какого забил и бросил на воде Фласк. Таких китов оставляют под флажком на длинном шесте, которых в каждом вельботе бывает по нескольку штук и которые, если поблизости есть ещё другая дичь, втыкают прямо в плавающую тушу убитого кита как для того, чтобы легче было заметить его издали, так и для того, чтобы обозначить хозяина, которому принадлежит добыча – на случай, если по соседству окажутся чужие вельботы.
Плоды минувшей охоты красноречиво доказывали справедливость мудрой пословицы китобоев – чем больше китов, тем меньше улов. Из всех подбитых рыб была выловлена только одна. Остальным пока что удалось скрыться, однако для того лишь, чтобы впоследствии, как мы увидим, попасть в руки других охотников.
Глава LXXXVIII. Школы и учители
В предыдущей главе шла речь об огромной армии, или, вернее, о стаде кашалотов, и там же высказывались догадки о возможной причине, обусловившей возникновение подобных обширных сборищ.
Несмотря на то, что эти великие армии время от времени действительно встречаются в океанах, всё же, как, должно быть, уже заметил читатель, и по сей день нередко можно наткнуться на небольшие разрозненные косяки, насчитывающие голов пятьдесят по большей мере. Такие косяки известны под названием «школы». Они, как правило, бывают двух разновидностей: некоторые состоят почти из одних самок, а другие включают в себя только молодых резвых самцов, или быков, как их именуют в просторечии.
Во главе школы самок вы неизменно встречаете преисполненного любезной заботливости крупного самца, вполне взрослого, но не старого, который при малейшей тревоге галантно прикрывает с тыла отступление своих дам. Собственно говоря, джентльмен этот не кто иной, как настоящий богатей-турок, плавающий по белу свету в окружении своего гарема с его прелестями и ласками. Контраст между этим турком и его наложницами разительный: он отличается весьма крупными левиафаническими пропорциями, в то время как дамы, даже совершенно взрослые, едва достигают трети размеров среднего кита-самца. Они, можно сказать, довольно изящные создания, чьи талии не превосходят, по всей вероятности, полудюжины ярдов в обхвате. И всё-таки нельзя отрицать, что в целом им свойственна наследственная склонность к en bon point[269].
Забавно следить за тем, как такой гарем вместе со своим господином лениво прогуливается по волнам. Подобно светским бездельникам, они постоянно находятся в движении, праздно гоняясь за новизной. Их можно встретить в самый разгар тропического сезона на экваторе, куда они, быть может, только что вернулись, проведя лето в Северных морях, где ловко избегли изнурительной летней жары. Погуляв достаточное время по променадам экватора, они отправляются к Восточным морям в предвкушении прохладного сезона и тем самым снова спасаются от излишне высоких температур.
Когда во время этих спокойных переходов милорду Киту попадается на глаза что-либо странное и подозрительное, он с удвоенным вниманием начинает следить за своей интересной семейкой. И вздумай какой-нибудь встречный непростительно дерзкий молодой Левиафан позволить себе подойти на подозрительно близкое расстояние к одной из дам, с какой свирепой яростью негодования набрасывается на него паша и гонит прочь! Что же это за времена настали, если безнравственные молодые повесы, вроде него, могут безнаказанно вторгаться в святая святых благословенного домашнего очага! Хотя, впрочем, как бы ни выбивался паша из сил, он всё равно не сможет заградить даже самому отъявленному Лотарио[270] доступ в свою постель; ибо, увы, все рыбы ночуют в одной постели. И как на суше из-за дам нередко вспыхивают между их соперничающими поклонниками самые ужасные дуэли, так и у китов происходят иной раз смертельные схватки, и всё из-за любви. Они фехтуют длинными нижними челюстями и, скрестив их, надеются каждый утвердить своё превосходство, подобно лосям, сплетающим в битве свои рога. И немало известно случаев, когда у выловленного кита можно было видеть неизгладимые следы таких столкновений – исполосованный шрамами лоб, выломанные зубы, зазубренные края плавников, а иногда даже и вывихнутую челюсть.
Но если нарушитель семейного блаженства готов удариться в бегство перед повелителем гарема при первой же попытке с его стороны дать отпор, тогда особенно забавно глядеть на победителя. Тот осторожно протискивает свою огромную тушу назад, в самую гущу гарема, и упивается супружеским счастьем в дразнящей близости от юного Лотарио, словно благочестивый Соломон, поклоняющийся господу в обществе тысячи своих наложниц. Если только по соседству имеются ещё другие киты, китолов никогда не станет охотиться за таким великим султаном, ибо великие султаны так расточительны в любви, что запасы жира у них весьма невелики. Что же до сыновей и дочерей, которых производят они на свет божий, то этим сыновьям и дочерям приходится самим заботиться о себе или, в лучшем случае, довольствоваться только материнской помощью. Ибо, подобно прочим всеядным бродячим любовникам, чьи имена здесь можно было бы перечислить, милорд Кит, при всём своём пристрастии к будуару, к детской комнате совершенно равнодушен и, будучи великим любителем странствовать, оставляет за собой по всему свету своих безымянных отпрысков, которые все для него чужаки и иностранцы. Со временем, однако, когда пыл юности в нём поубавится, а годы и приступы сплина преумножатся, когда мудрость начнёт дарить ему минуты торжественного отдохновения, короче говоря, когда общая усталость охватит пресыщенного турка, тогда любовь к добродетели и покою приходит на смену любви к дамам, и наш султан вступает в новую полосу своей жизни, в полосу бессилия, раскаяния и запоздалой осторожности, он отрекается от престола, распускает гарем и, превратившись в добродетельного ворчливого старикашку, бродит в одиночестве между параллелями и меридианами, читая молитвы и предостерегая молодых левиафанов от ошибок своей любвеобильной молодости.
Поскольку китовый гарем рыбаки называют «школой», господин и властитель этого гарема именуется на промысле «учителем». Так что напрасно он – хоть в этом и заключается восхитительная ирония – странствуя по свету, после того как сам перестал посещать школу, не проповедует приобретённые там познания, но твердит всем про их суетность и порочность. Титулом учителя он, надо полагать, обязан наименованию самого гарема, однако некоторые считают, что тот, кто первым присвоил киту-султану это звание, должно быть, начитался мемуаров Видока[271], составив себе красочное представление о том, что за славный деревенский учитель был этот знаменитый француз в дни своей молодости и какова природа тех оккультных познаний, которые он вбивал в головы иным из своих учениц.
Замкнутость и обособленность, каким обрекает себя кит-учитель на старости лет, ожидает в равной мере и всех прочих пожилых кашалотов. Кит-одиночка, как называют обычно склонных к уединению левиафанов, почти неизменно оказывается на поверку древним стариком. Подобно достопочтенному, замшелобородому Дэниелю Буну[272], он не желает терпеть подле себя никого, кроме одной Природы, её берёт он себе в жёны среди пустынных вод, и она оказывается для него лучшей из жён, хоть и хранит от него немало своих хмурых тайн.
Школы, состоящие из одних только молодых и полных сил самцов, о которых упоминалось выше, являют собой полную противоположность школам-гаремам. В то время как самки китов отличаются чрезвычайной пугливостью, молодые самцы, или, как у нас говорят, быки на сорок бочек, заметно превосходят воинственностью всех прочих левиафанов, и встреча с ними – дело не шуточное; опасней их одни только чудовищные седые киты, которые попадаются довольно редко, но зато уж бьются не на жизнь, а на смерть, точно дьяволы, разъярённые каторжными муками подагры.
Школы сорокабочечных быков крупнее, чем школы самок. Словно толпа молодых школяров, они полны боевого задора, веселья и озорства, носясь вокруг света с такой безумной, отчаянной скоростью, что ни один рассудительный агент не согласился бы выправить им страховой полис, как не согласился бы он застраховать какого-нибудь буяна из Гарварда или Йэля. Однако это буйство у них недолговечно; достигнув трёх четвертей своих максимальных размеров, они разбредаются каждый сам по себе и рыщут по океанам в поисках подходящей партии, то есть гарема.
Другое различие между мужскими и женскими китовыми школами ещё характернее в отношении обоих полов. Если вам, к примеру, случится подбить одного из сорокабочечных быков – увы, бедняга! – товарищи оставляют его на произвол судьбы. Но попробуйте подбить одну китиху из гарема, и её подруги сразу же заботливо окружат её, порой так упорно и так долго оставаясь подле неё, что сами оказываются жертвой охотника.
Глава LXXXIX. Рыба на лине и ничья рыба
Ссылка в позапрошлой главе на случаи, когда тушу забитого кита оставляют на плаву под флагом, вызывает необходимость в некоторых пояснениях тех законов и правил, которые существуют в китобойном мире и среди которых кит под флагом может рассматриваться как великий символ и цеховой знак.
Нередко случается, когда несколько китобойцев ведут промысел в одном месте, что вельбот с одного судна подобьёт кита, а добьют и остропят его охотники с другого; сюда же косвенно примыкает и целый ряд иных непредвиденных случайностей, так или иначе связанных с этим общим условием. Например, туша кита, пришвартованная после долгой, мучительной погони, в результате сильного шторма оказывается оторванной от корабельного корпуса; отнесённая ветром далеко в сторону, она затем попадается на глаза другому китобойцу, который при полном штиле спокойно подтягивает её к себе, не рискуя ни жизнями, ни гарпунами. Из-за этого между китоловами могли бы возникнуть самые неприятные и жестокие споры, не будь у них на все такие случаи своих писаных или неписаных непреложных и всесильных законов.
Кажется, единственный официальный китобойный кодекс, утверждённый государственным законодательным актом, существовал в Голландии. Он был принят Генеральными Штатами в 1695 году от рождества Христова. Но несмотря на то, что никакая другая нация никогда не имела писаного китобойного кодекса, всё же американские китоловы были в этом деле сами себе и законодатели, и блюстители закона. Они создали свод правил, который по сжатости и выразительности превосходит Пандекты Юстиниана[273] и Устав Китайского Общества Борцов за Невмешательство в Чужие Дела. Да, эти законы можно было бы вычеканить на фартинге королевы Анны или на лезвии гарпуна и носить на верёвочке вокруг шеи – настолько они кратки:
I. Рыба на Лине принадлежит владельцу линя.
II. Ничья Рыба принадлежит тому, кто первый сумеет её выловить.
Но вся загвоздка тут в изумительной краткости этого превосходного кодекса, которая неизбежно требует обширных и громоздких комментариев.
Первое: Что такое Рыба на Лине? Мёртвая или живая рыба считается взятой на линь, если она связана с китобойцем или вельботом, в котором находятся люди или хотя бы один человек, посредством чего угодно – мачты, вёсла, девятидюймового троса, телеграфного провода или же паутинки – безразлично. Равным же образом рыба считается взятой на линь, когда она оставлена под флагом или под иным известным знаком принадлежности, если, конечно, установившая такую веху сторона может доказать свою способность подобрать рыбу, а также проявляет намерение сделать это.
Таковы учёные комментарии, но комментарии самих китоловов состоят подчас из крепких выражений и ещё более крепких тумаков – кулачные комментарии Кока к Литлтону[274]. Разумеется, наиболее честные и благородные китоловы всегда признают возможность существования особых условий, при которых для одной стороны было бы величайшей моральной несправедливостью предъявлять свои права на кита, прежде выслеженного или забитого другой стороной. Но отнюдь не все бывают настолько щепетильны.
Лет пятьдесят тому назад произошёл один любопытный случай: в английском суде было возбуждено дело, по которому истцы утверждали, что после тяжёлой погони за китом в Северных морях, когда они (истцы) наконец загарпунили рыбу, им пришлось под угрозой гибели пожертвовать не только линём, но и самим вельботом, который они вынуждены были покинуть. Спустя какое-то время ответчики (экипаж другого китобойца) натолкнулись на подбитого кита, загарпунили его, забили и, притянув к себе, присвоили себе этого кита прямо на глазах у истцов. Когда же те пытались протестовать, капитан ответчиков щёлкнул пальцами у них перед носом и заверил их, что вместо благодарственной молитвы по поводу своей удачи он ещё удержит за собой их линь, гарпуны и вельбот, который тащился за китом в момент поимки. Вследствие чего истцы требовали теперь возмещения убытков за кита, линь, гарпуны и вельбот.
Ответчиков на процессе защищал мистер Эрскин, судьёй был лорд Элленборо. В ходе защиты остроумный Эрскин, иллюстрируя свои положения, сослался на известное дело о нарушении супружеской верности, когда один джентльмен после многократных и тщетных попыток обуздать злой норов своей супруги оставил её в конце концов одну в жизненном море; однако по прошествии многих лет он раскаялся в этом поступке и вчинил иск о вторичном введении себя в права владения над нею. Эрскин тогда защищал интересы супруги, и он заявил, что хотя этот джентльмен и первым загарпунил его подзащитную и какое-то время держал её на лине, только по причине огромного натяжения её непереносимого норова оставив её в конце концов; но всё-таки он её оставил, и она сделалась Ничьей Рыбой; так что, когда впоследствии другой джентльмен вторично загарпунил её, леди перешла в собственность этого последующего джентльмена вместе со всеми прочими гарпунами, какие бы в ней уже ни торчали.
В настоящем же деле Эрскин ограничился замечанием о том, что примеры с китом и дамой взаимно обратимы и поясняют друг друга.
Выслушав с должным вниманием все эти соображения и возражения, ученейший судья непреложно постановил следующее:
Что касается вельбота, то его он присуждает истцам, поскольку они просто оставили его, чтобы спасти свои жизни; что же касается оспариваемого кита, гарпунов и линя, то они принадлежат ответчикам; кит – потому что в момент поимки он представлял собою Ничью Рыбу, а гарпуны и линь – потому что с той минуты, когда кит вырвался и ушёл с ними, они перешли в его (китовую) собственность; так что всякий, кто впоследствии овладевал рыбой, приобретал права и на них. Рыбой овладели ответчики; ergo, упомянутые предметы принадлежат им.
Простой человек, ознакомившись с этим решением ученейшего судьи, вероятно, стал бы возражать. Но если докопаться до основной породы под пластами этого случая, то два великих принципа, заложенные в двойном китобойном законе, цитированном выше, а теперь применённые и разъяснённые лордом Элленборо в связи с описанным судебным делом, эти сдвоенные законы о Рыбе на Лине и о Ничьей Рыбе окажутся, если поразмыслить как следует, основами общей человеческой юриспруденции; ибо при всей ажурной замысловатости своей скульптуры храм Закона, подобно храму филистимлян, покоится лишь на двух столбах[275].
Разве не у всех на устах изречение: «Собственность – половина закона»? – то есть независимо от того, каким путём данный предмет стал чьей-то собственностью. Но часто собственность – это весь закон, а не половина. Что представляют собой, например, мускулы и души крепостных в России или рабов Республики, как не Рыбу на Лине, собственность, на которую и есть весь закон? Что для алчного домовладельца последняя полушка бедной вдовицы, как не Рыба на Лине? А что представляет собой мраморный дворец вон этого неразоблачённого преступника, повесившего на дверь медную дощечку вместо флага на палке? Разве это не Рыба на Лине? А что такое грабительский процент, который маклер Мардокей получав с несчастного страдальца Банкрота, ссужая тому заём для прокормления семейства; разве этот грабительский процент не Рыба на Лине? А что такое доход в сто тысяч фунтов стерлингов, отрываемый для себя архиепископом Душеспасителем от скудного куска хлеба с сыром у сотен тысяч изнурённых тружеников (каждому из которых уж, конечно, и без Душеспасителя уготовано спасение души); что такое эти кругленькие вселенские сто тысяч, как не Рыба на Лине? Что такое наследственные города и деревни герцога Болвана, как не Рыба на Лине? Что такое бедная Ирландия для грозного гарпунщика Джона Булля, как не Рыба на Лине? Что для апостольского метателя остроги брата Джонатана представляет собою Техас, как не Рыбу на Лине? И во всех этих примерах разве Собственность – не весь закон?
Но если доктрина о Рыбе на Лине находит столь широкое применение, то уж родственная ей доктрина о Ничьей Рыбе и подавно. Она имеет всемирное, вселенское применение.
Чем, если не Ничьей Рыбой, была Америка в 1492 году, когда Колумб воткнул в неё испанский штандарт и оставил её под флагом для своих царственных покровителя и покровительницы? Чем была Польша для русского царя? Или Греция для турок? Или Индия для Англии? Чем, наконец, будет и Техас для Соединённых Штатов? Опять-таки Ничьей Рыбой.
Что такое Права Человека и Свобода Всех Народов, как не Ничья Рыба? И разве не являются Ничьей Рыбой умы и мнения всех людей? Или их религиозные верования? Разве для ловкачей – начётчиков и буквоедов, мысли мудрецов не служат Ничьей Рыбой? И сам шар земной не просто ли Ничья Рыба? Да и ты, читатель, разве ты не Ничья Рыба и одновременно разве не Рыба на Лине?
Глава XC. Хвосты или головы
De balena vero sufficit, si rex habeat caput, et regina caudam.[276][277]
Брактон 1. 3, с. 3.
Эта латинская цитата из книги законов Англии, взятая в контексте, означает, что от всякого кита, выловленного кем бы то ни было у берегов этой страны, королю, как почётному Магистру Ордена Китобоев, принадлежит голова, а королеве, соответственно, преподносится хвост. Но для кита такое разделение равносильно делению пополам – в середине ничего не остаётся. А поскольку закон этот в несколько изменённом виде и по сей день имеет в Англии силу и поскольку он во многих отношениях представляет решительное отступление от общего закона о Рыбе на Лине и о Ничьей Рыбе, ему здесь посвящается особая глава по тем же самым соображениям учтивости, что заставляют английские железнодорожные власти тратиться на содержание специальных вагонов, предназначенных для членов королевской фамилии. Для начала я в качестве любопытного подтверждения того, что вышеупомянутый закон всё ещё в силе, позволю себе описать здесь одно событие, случившееся не далее как два года назад.
Где-то возле Дувра, Сэндвича или другого из Пяти Портов[278] нескольким честным рыбакам после жаркой погони удалось убить и вытащить на берег великолепного кита, которого они заметили первоначально далеко в море. Все Пять Портов находятся в частичном – или ещё там каком-то – ведении у своего рода полисмена, или педеля, именуемого лордом Управителем. А так как он получает этот пост непосредственно от короны, все королевские доходы, поступающие с территории Пяти Портов, достаются, понятно, прямо ему. Некоторые лица называют этот пост синекурой. Но они не правы. Дело в том, что лорд Управитель часто бывает занят вымогательством причитающихся ему доходов, которые потому только и причитаются ему, что он умеет их вымогать.
И вот когда эти бедные, опалённые солнцем рыбаки, разувшись и засучив брюки выше тощих колен, с трудом выволокли свою жирную добычу на сухое место, суля себе добрых полтораста фунтов стерлингов от продажи драгоценного масла и уса и в мечтах своих уже попивая с жёнами ароматные чаи, а с приятелями крепкий эль в счёт своей доли от общего дохода, на сцену вдруг выходит весьма учёный и преисполненный пламенного христианского человеколюбия джентльмен с толстым Блэкстоном[279] под мышкой и, опустив этот том на голову кита, говорит: «Руки прочь! Эта рыба, господа, взята на линь. Я изымаю её как принадлежащую лорду Управителю». Услышав такое, бедные рыбаки, охваченные почтительным ужасом – чувством истинно английским, – не знают, что сказать, и все как один принимаются отчаянно скрести в затылках, переводя в то же время разочарованный взгляд с кита на незнакомца. Но этим делу не поможешь и нисколько не смягчишь жестокого сердца учёного джентльмена с Блэкстоном. И тогда один из них, долго наскребавший у себя в затылке кое-какие мысли, отважился заговорить:
– Простите, сэр, но кто такой лорд Управитель?
– Герцог.
– Но ведь герцог-то эту рыбу не ловил?
– Она принадлежит герцогу.
– Мы немало потрудились, рисковали жизнью, да и потратились, и неужели всё это должно пойти в пользу герцога? а мы за все наши труды и мозоли останемся ни с чем?
– Рыба принадлежит ему.
– Разве герцог настолько беден, чтобы нищета вынуждала его добывать себе пропитание таким отчаянным способом?
– Рыба принадлежит ему.
– А я-то рассчитывал из своей доли помочь моей бедной больной матери.
– Рыба принадлежит ему.
– Может быть, герцог удовлетворится четвертью или половиной этой рыбы?
– Она принадлежит ему.
Короче говоря, кита отобрали и продали, и его милость герцог Веллингтон[280] получил все деньги. Придя к мысли, что в свете особых обстоятельств случай этот можно было бы с некоторой натяжкой в какой-то степени всё же рассматривать как не очень справедливый, один честный священник из города почтительно обратился к его милости с письмом, умоляя его отнестись к этому случаю и к несчастным рыбакам со всем возможным вниманием. На что милорд герцог ответил (оба письма были опубликованы), что он именно так и поступил и уже получил все деньги и что он был бы признателен достопочтенному джентльмену, если в будущем он (достопочтенный джентльмен) воздержится от вмешательства не в своё дело. Неужели же это – тот самый всё ещё бодрый старый вояка, что, стоя теперь по углам трёх королевств, отнимает милостыню у нищих?
Легко заметить, что в данном случае право на кита, которое приписывал себе герцог, было передано ему его сюзереном. Необходимо поэтому выяснить, на каком основании принадлежит это право самому сюзерену. Что гласит закон, мы уже знаем. Но Плаудон[281] обосновывает его следующим образом. Пойманный у берега кит, утверждает Плаудон, принадлежит королю и королеве «по причине своих превосходных качеств». И все глубокомысленные комментаторы признают это совершенно неоспоримым аргументом.
Но почему именно голова должна достаться королю, а королеве хвост? Что скажете вы на это, о премудрые законники?
В своём трактате «Золото Королевы, или Деньги Королеве На Булавки» некто Уильям Принн[282], старинный автор и член Суда Королевской Скамьи[283], рассуждает так: «Хвост же идёт королеве, дабы гардероб королевы не имел недостатка в китовом усе». Конечно, эти слова были написаны в те времена, когда упругий чёрный ус гренландского, или настоящего, кита шёл по большей части на дамские корсеты. Но ведь ус этот у кита не в хвосте, а в голове, так что здесь допущена ошибка, довольно грубая для такого премудрого законоведа, как Принн. Что же, разве королева – русалка, что мы должны преподносить ей хвост? Быть может, здесь заключён скрытый иносказательный смысл?
Существуют две королевские рыбы, особо титулованные английскими законоведами, – кит и осётр; и тот и другой объявляются (с некоторыми оговорками) собственностью короны, официально составляя десятую статью регулярных государственных доходов. Боюсь, что ни один автор, кроме меня, об этом не упоминает, но, по-моему, осетра следует делить таким же образом, как и кита, предоставляя королю рыбью голову, прославленную непробиваемостью своих эластичных лобных хрящей, что может быть в шутку обосновано, если подойти к вопросу с точки зрения символической, некоторым взаимным сходством. В итоге окажется, что всё в мире имеет смысл, даже законы.
Глава XCI. «Пекод» встречается с «Розовым бутоном»
Но тщетны были все попытки обнаружить серую амбру в брюхе Левиафана;
непереносимое зловоние делало поиски невозможными.[284]
Сэр Т. Браун, «Р. З.»
Прошло недели две со времени описанной промысловой сцены; мы медленно плыли по сонным водам туманного полуденного моря, когда ноздри на палубе «Пекода» вдруг проявили себя куда более бдительными стражами, чем три пары глаз на мачтах. С моря шёл какой-то особенный и не слишком приятный запах.
– Готов биться об заклад, – сказал Стабб, – что где-нибудь по соседству болтается один из тех китов, что мы тогда подкололи. Я так и знал, что они скоро всё равно поплывут вверх килем.
Вскоре туманная дымка у нас по носу расползлась, и мы увидели в отдалении судно с подвязанными парусами – верный знак того, что к борту у него пришвартован кит. Когда мы подплыли ближе, незнакомец поднял французский флаг; а тучи крылатых морских хищников, что кружились, парили над ним и падали с высоты, ясно указывали нам, что кит у его борта был, как говорят рыбаки, «вспученный», то есть просто кит, скончавшийся в море своей смертью и бездомным трупом носимый по волнам. Легко можно себе представить, что за неаппетитный аромат издаёт такая туша; похуже, чем ассирийский город во время чумы, когда живые не в силах погребать скончавшихся. И в самом деле, некоторые люди совершенно не переносят этого смрада, так что никакая жажда наживы не заставит их подцепить вспученную рыбу. Однако находятся и такие, которых этим не испугаешь, хотя жир, добытый из таких туш, обладает весьма низкими качествами и отнюдь не похож на розовое масло.
Подойдя ещё ближе со слабеющим ветром, мы увидели, что у бортов француза не один кит, а два; и второй – ещё более ароматный цветочек, чем первый. Скажем прямо, это был один из тех китов, которые в полном истощении подыхают от какой-то чудовищной диспепсии или, попросту говоря, от поноса, оставляя после себя свои туши полными банкротами, не располагающими ни каплей жира. И тем не менее, как будет рассказано в надлежащем месте, ни один китолов с понятием никогда не станет воротить нос от такого кита, даже если он поставил себе за правило обходить вспученных китов стороной.
Тем временем «Пекод» настолько приблизился к незнакомому судну, что Стабб начал уже божиться, будто узнаёт рукоятку своей фленшерной лопаты, застрявшей в петлях линя, который намотался у одного из китов вокруг хвоста.
– Вот это парень, я понимаю! – заразительно хохотал он, стоя на носу «Пекода». – Настоящий шакал, а? Я и без того знал, что эти лягушатники-французы никуда не годятся на промысле; они готовы иной раз спустить вельботы при виде буруна, вообразив, что это фонтан кашалота; а иной раз они выходят из гавани, набив трюмы ящиками сальных свечей и щипцами, чтобы снимать с них нагар, – ведь они и сами соображают, что всего масла, которое они добудут, едва хватит, чтоб обмакнуть фитилёк в капитанском светильнике; да, да, это нам всем и без того известно; но вот поглядите на этого лягушатника, с него довольно, если он может подобрать чужие объедки, вроде этого кита, которого мы загарпунили. Ага! и он радуется, если может обглодать кости вон той драгоценной рыбы, что висит у него с другого борта. Вот бедняга! давайте-ка, ребята, пустим шапку по кругу и преподнесём ему в подарочек чуточку масла Христа ради. Ведь маслице, которое он натопит из этого кита с нашей «волокушей», даже в тюремной камере нельзя будет жечь. А что до второго кита, так я берусь получить больше масла из трёх наших мачт – дайте только я их срублю да вытоплю, – чем он получит из этой груды костей; хотя сейчас вот мне пришло в голову, что в нём, пожалуй, может быть кое-что поценнее, чем масло; серая амбра, ей-богу. Интересно, что думает об этом наш старик. А попробовать стоит. Да, да, я лично считаю, что стоит, – и с этими словами он отправился на шканцы.
К этому времени слабый ветерок совсем стих, и наступил полный штиль; так что «Пекод» наш волей-неволей остановился, уловленный в сети гнилого духа, отложив всякую надежду избавиться от него до той поры, пока вновь не подымется ветер. Стабб вышел из каюты, подозвал к себе команду своего вельбота и отвалил на нём в сторону чужого судна. Огибая его нос, он обратил внимание на то, что в соответствии с изысканным французским вкусом резной конец форштевня имеет у него сходство с огромным склонённым стеблем: выкрашенный зелёной краской и утыканный на манер шипов медными остриями, он оканчивался яйцеобразным утолщением правильной формы и ярко-красного цвета. А под ним на борту крупными золотыми буквами было написано: «Bouton de Rose», то есть «Розовый Бутон»; таково было поэтическое имя этого благоуханного корабля.
Хотя Стабб и не понял, что значит «bouton», слово «rose» вкупе с красноречивым видом носового украшения в достаточной мере доступно объяснили ему, о чём тут идёт речь.
– Ах, вот как! – воскликнул он, не отнимая ладони от ноздрей. – Деревянная розочка, а? Неплохо придумано. И до чего же сильный у неё аромат, клянусь потрохами!
Для того чтобы завязать разговор с теми, кто находился на палубе, он должен был, обогнув нос, подойти с правого борта к вспученному киту и вести переговоры прямо через него.
И вот, заняв нужную позицию и по-прежнему зажимая себе нос, он заорал:
– Эй, на «Бутон-де-Роз»! Есть кто-нибудь из вас, бутончиков, кто говорит по-английски?
– Есть, – отозвался кто-то с акцентом, обличающим уроженца острова Гернси; впоследствии оказалось, что это старший помощник капитана.
– Ну, тогда скажи мне, Бутончик-де-Роз, не видели ли вы Белого Кита?
– Какого кита?
– Белого Кита – кашалота Моби Дика; не видели вы его?
– Никогда и не слышали о таком ките. Cachalot Blanche! Белый Кит – нет.
– Что ж, отлично, тогда до свидания. Я сейчас опять к вам подойду.
И поспешно отрулив обратно к «Пекоду», где в ожидании его доклада, перегнувшись через планшир, стоял на шканцах Ахав, Стабб сложил ладони рупором и прокричал: «Нет, сэр! Нет!» Ахав тут же удалился, а Стабб вновь повернул к французу.
Теперь он увидел, что моряк с острова Гернси вышел на руслень за борт и работал фленшерной лопатой, подвязав у себя под носом нечто вроде мешка.
– Что это у тебя с носом? – поинтересовался Стабб. – Сломан?
– Уж лучше бы он и впрямь был сломан или совсем бы у меня его не было, что ли! – ответил тот; ему, видно, не слишком по вкусу была работа, которую он делал. – А ты-то за свой почему держишься?
– Да так просто! Он у меня приставной, его нужно поддерживать. Хороший денёк, а? Воздух – прямо как в цветнике, верно? Не бросишь ли нам букетик подушистее, Бутон-де-Роз?
– Какого чёрта вам здесь нужно? – заревел человек с Гернси, вдруг приходя в ярость.
– Ого! Не горячись, брат, поменьше жару. Холод – вот что вам сейчас бы пригодилось. И почему только вы не обкладываете этих китов льдом на время работы? Но шутки в сторону, однако; известно ли тебе, бутончик, что пытаться выжать из таких китов хоть каплю жира – напрасный труд? Вот в этом тощем со всей туши и напёрстка не наберётся.
– Я и сам это отлично знаю; да вот капитан, понимаешь, не верит мне; он у нас первый раз в плавании; до этого он был фабрикантом туалетной воды. Но поднимись на борт, может, он хоть не меня, так тебя послушает, и тогда я избавлюсь от этой грязной работки.
– Чтобы угодить вам, милейший и любезный друг, я готов на всё, – отозвался Стабб и без промедления поднялся на палубу. Здесь ему открылось престранное зрелище. Матросы в шерстяных вязаных колпаках, красного цвета и с кисточками, возились у больших талей, подготавливая их к подъёму китов. Однако работали они весьма медленно и при этом весьма быстро разговаривали, и видно было, что настроены они отнюдь не весело. Носы у всех были задраны кверху, точно десятки маленьких бушпритов. То и дело они по двое бросали работу и карабкались на верхушку мачты хлебнуть свежего воздуха. Иные, опасаясь подхватить какую-нибудь заразу, макали в дёготь паклю и каждую минуту подносили её к носу. Другие, обломав свои трубки почти по самые головки, всё время отчаянно дымили табаком, непрерывно наполняя дымом ноздри.
Стабба поразил целый водопад возгласов и проклятий, извергавшийся из кормовой рубки, а взглянув в том направлении, он увидел в приоткрытой двери чью-то красную возмущённую физиономию. Она принадлежала корабельному врачу, который после тщетных попыток протестовать против подобного занятия, негодуя, удалился в кормовую рубку («кабинет», как она у него называлась), чтобы избегнуть заразы, но всё-таки не мог удержаться и даже оттуда продолжал выкрикивать увещевания и проклятия.
Заметив про себя всё это, Стабб сообразил, что так-то оно ему только на руку, и, обратившись к старшему помощнику с Гернси, повёл с ним осторожный разговор, в ходе которого тот признался ему в своей ненависти к капитану, надутому невежде, который заварил для них всех эту неаппетитную и неприбыльную кашу. Умело направив разговор, Стабб выяснил затем, что уроженец Гернси и не подозревает ни о какой амбре. Вот почему и сам он даже не заикнулся об этом, хотя во всём остальном был с ним откровенен и дружелюбен, так что вдвоём они быстро состряпали небольшой план, как им провести и осмеять капитана, чтобы тому и в голову не пришло усомниться в их искренности. По их замыслу старший помощник мог, исправляя якобы должность переводчика при Стаббе, убеждать капитана в чём ему вздумается; а что до Стабба, так он должен был просто нести любой вздор, какой бы ни пришёлся ему на язык во время предстоящих переговоров.
К этому времени и сама уготовленная им жертва появилась на палубе. Это был небольшой смуглый человечек, с виду довольно тщедушный для морского волка, но с огромными усами и бакенбардами; на нём была красная бархатная куртка, а сбоку на цепочке часы с брелоками. Помощник церемонно представил Стабба этому джентльмену и сразу же стал делать вид, будто переводит.
– Что я должен ему сказать для начала? – спросил он.
– Ну что же, – проговорил Стабб, разглядывая бархатную куртку, часы и брелоки, – для начала ты можешь сказать ему, что, на мой взгляд, он выглядит сущим младенцем, хотя не мне, конечно, судить.
– Он говорит, месье, – пояснил помощник по-французски, обращаясь к своему капитану, – что не далее как вчера его корабль встретил судно, где капитан и старший помощник вместе с шестью матросами отправились на тот свет от лихорадки, которую они подхватили от вспученного кита, подобранного и ошвартованного ими.
Услышав такие речи, капитан вздрогнул и пожелал выслушать всё в подробностях.
– Что ещё? – спросил уроженец Гернси у Стабба.
– Да раз уже он так мирно это всё выслушивает, скажи ему, что теперь, когда я получше разглядел его, я совершенно убеждён, что он с таким же успехом может командовать китобойцем, как и мартышка из Сант-Яго. Передай ему от меня, что он просто обезьяна.
– Он клянётся и божится, месье, что тот второй кит, тощий, ещё гораздо опаснее, чем вспученный; короче говоря, месье, он заклинает нас, если только нам дороги наши жизни, перерубить цепи и избавиться от этих рыб.
Тут капитан бросился на бак и громким голосом приказал команде прекратить подъём талей и спешно перерубить канаты и цепи, соединяющие китов с кораблём.
– Теперь что? – спросил помощник, когда капитан снова подошёл к ним.
– Теперь-то? Да знаешь ли, теперь, пожалуй, можно ему сказать, что я… это… одним словом, что я надул его, а может быть (в сторону), и ещё кое-кого.
– Он говорит, месье, что он счастлив был оказать нам эту небольшую услугу.
Услышав это, капитан стал клясться, что признательны должны быть они (то есть он сам и его помощник), и кончил тем, что пригласил Стабба в каюту распить бутылочку бордо.
– Он хочет, чтобы ты выпил с ним стакан вина, – пояснил переводчик.
– Поблагодари его от меня, да скажи, что мои правила не позволяют мне пить с теми, кого я надуваю. Скажи ему, в общем, что я тороплюсь назад.
|
The script ran 0.027 seconds.