Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эрнест Хемингуэй - Прощай, оружие! [1929]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, Классика, О войне, О любви, Роман

Аннотация. После окончания учебы в 1917 г. Хемингуэй хотел вступить в армию, чтобы участвовать в первой мировой войне, однако из-за травмы глаза призван не был и вместо этого в 1917-1918 гг. работал корреспондентом в канзасской газете «Star». Шесть месяцев спустя он уезжает добровольцем в воюющую Европу и становится шофером американского отряда Красного Креста на итало-австрийском фронте, где в июле 1918 г. получает серьезное ранение в ногу, несмотря на которое сумел доставить раненого итальянского солдата в безопасное место. За воинскую доблесть Х. дважды награждался итальянскими орденами. Находясь на излечении в госпитале, Х. влюбляется в американскую сестру милосердия; через десять лет эта любовная история, а также военный опыт легли в основу его романа «Прощай, оружие» («A Farewell to Arms», 1929). Роман «Прощай, оружие!» – история любви на уровне отдельно взятых судеб, но также и повествование о поиске смысла и уверенности в мире.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 

– Угодно что-нибудь по особому заказу? Дичь или суфле? Лифт миновал три этажа, позвякивая у каждого, потом звякнул и остановился. – Какая у вас есть дичь? – Можно приготовить фазана или вальдшнепа. – Вальдшнепа, – сказал я. Мы пошли по коридору. Ковер был потертый. Справа и слева было много дверей. Управляющий остановился, отпер одну из дверей и распахнул ее. – Вот, прошу вас. Прелестная комната. Мальчик с блестящими пуговицами положил сверток на стол посреди комнаты. Управляющий раздвинул оконные портьеры. – Туманно сегодня, – сказал он. Комната была обставлена красной плюшевой мебелью. Было много зеркал, два кресла и широкая кровать с атласным одеялом. Вторая дверь вела в ванную. – Я сейчас пришлю карточку, – сказал управляющий. Он поклонился и вышел. Я подошел к окну и посмотрел на улицу, потом потянул за шнур, и толстые плюшевые портьеры сдвинулись. Кэтрин сидела на постели и смотрела на хрустальный подсвечник. Она сняла шляпу, и ее волосы блестели при свете. Она увидела себя в одном из зеркал и поднесла руки к волосам. Я увидел ее в трех других зеркалах. Она казалась невеселой. Она сбросила свой плащ на постель. – Что с тобой, дорогая? – Я никогда еще не чувствовала себя девкой, – сказала она. Я подошел к окну и раздвинул портьеры и посмотрел на улицу. Я не думал, что так будет. – Ты не девка. – Я знаю, милый. Но неприятно чувствовать, будто это так. – Голос ее был сухой и тусклый. – Это самый лучший отель, где мы могли устроиться, – сказал я. Я смотрел в окно. На другой стороне площади светились огни вокзала. Мимо ехали экипажи, и мне были видны деревья в парке. Огни отеля отражались в мокрой мостовой. «О, черт, – думал я, – неужели сейчас время спорить?» – Иди сюда, – сказала Кэтрин. Сухость исчезла из ее голоса. – Иди сюда. Я уже пай-девочка. Я повернулся к постели. Кэтрин улыбалась. Я подошел и сел на постель рядом с ней и поцеловал ее. – Ты моя пай-девочка. – Конечно, твоя, – сказала она. После обеда нам стало легче, а потом сделалось совсем хорошо, и вскоре мы почувствовали, что эта комната наш дом. Раньше моя комната в госпитале была нашим домом, и точно так же этот номер отеля стал нашим домом. Кэтрин села, накинув на плечи мой френч. Мы сильно проголодались, а обед был хороший, и мы выпили бутылку капри и бутылку сент-эстефа. Большую часть выпил я, но и Кэтрин выпила немного, и ей стало совсем хорошо. Нам подали вальдшнепа с картофелем, суфле, пюре из каштанов, салат и сабайон на сладкое. – Хорошая комната, – сказала Кэтрин. – Чудесная комната. Как жаль, что мы раньше не догадались здесь поселиться. – Смешная комната. Но славная. – Замечательная вещь разврат, – сказала Кэтрин. – Люди, которые им занимаются, по-видимому, делают это со вкусом. Этот красный плюш просто бесподобен. Именно то, что надо. А зеркала, разве не прелесть? – Ты милая. – Не знаю, каково проснуться в такой комнате наутро. Но вообще это прекрасная комната. Я налил еще стакан сент-эстефа. – Мне бы хотелось согрешить по-настоящему, – сказала Кэтрин. – Все, что мы делаем, так невинно и просто. Я не верю, что мы делаем что-то дурное. – Ты изумительная. – Только я голодна. Я ужасно голодна. – Ты простая, ты замечательная. – Я простая. Никто не понимал этого до тебя. – Как-то, когда мы только что познакомились, я целый день думал о том, как мы с тобой поедем вместе в отель «Кавур» и как все будет. – Это было нахальство с твоей стороны. Но ведь это не «Кавур», правда? – Нет. Туда бы нас не пустили. – Когда-нибудь пустят. Но вот видишь, милый, в этом разница между нами. Я никогда ни о чем не думала. – Совсем никогда? – Ну, немножко, – сказала она. – Ах ты, милая! Я налил еще стакан вина. – Я совсем простая, – сказала Кэтрин. – Сначала я думал иначе. Мне показалось, что ты сумасшедшая. – Я и была немножко сумасшедшая. Но не как-нибудь по-особенному сумасшедшая. Я тебя не смутила тогда, милый? – Изумительная вещь вино, – сказал я. – Забываешь все плохое. – Чудесная вещь, – сказала Кэтрин. – Но у моего отца от него сделалась очень сильная подагра. – У тебя есть отец? – Да, – сказала Кэтрин. – У него подагра. Но тебе совсем не нужно будет с ним встречаться. А у тебя разве нет отца? – Нет, – сказал я. – У меня отчим. – А он мне понравится? – Тебе не нужно будет с ним встречаться. – Нам с тобой так хорошо, – сказала Кэтрин. – Меня больше ничего не интересует. Я такая счастливая жена. Пришел официант и убрал посуду. Немного погодя мы притихли, и было слышно, как идет дождь. Внизу, на площади, прогудел автомобиль. – Но слышу мчащих все быстрей Крылатых времени коней, – сказал я. – Я знаю эти стихи, – сказала Кэтрин. – Это Марвелл. Только ведь это о девушке, которая не хотела жить с мужчиной. Голова у меня была очень ясная и свежая, и мне хотелось говорить о житейском. – Где ты будешь рожать? – Не знаю. В самом лучшем месте. – Как ты все устроишь? – Самым лучшим образом. Не беспокойся, милый. До окончания войны у нас может быть еще много детей. – Нам скоро пора. – Я знаю. Если хочешь, считай, что уже пора. – Нет. – Тогда не нервничай, милый. Ты был совсем хороший все время, а теперь ты начинаешь нервничать. – Не буду. Ты мне будешь часто писать? – Каждый день. Ваши письма просматривают? – Там так плохо знают английский язык, что это не имеет значения. – Я буду писать очень путано, – сказала Кэтрин. – Но не слишком уж путано. – Нет, только чуть-чуть путано. – Пожалуй, нужно идти. – Хорошо, милый. – Мне не хочется уходить из нашего милого домика. – И мне тоже. – Но нужно идти. – Хорошо. Мы ведь никогда еще долго не жили дома. – Еще поживем. – Я тебе приготовлю хорошенький домик к твоему возвращению. – Может быть, я вернусь очень скоро. – Вдруг тебя ранят чуть-чуть в ногу. – Или в мочку уха. – Нет, я хочу, чтоб твои уши остались, как они есть. – А ноги нет? – В ноги ты уже был ранен. – Надо нам идти, дорогая. – Хорошо. Иди ты первый. Глава двадцать четвертая Мы не стали вызывать лифт, а спустились по лестнице. Ковер на лестнице был потертый. Я уплатил за обед, когда его принесли, и официант, который принес его, сидел у дверей. Он вскочил и поклонился, и я прошел с ним в контору и уплатил за номер. Управляющий принял меня как друга и отказался получить вперед, но, расставшись со мной, он позаботился посадить у дверей официанта, чтоб я не сбежал, не заплатив. По-видимому, такие случаи у него бывали, даже с друзьями. Столько друзей заводишь во время войны. Я попросил официанта сходить за экипажем, и он взял у меня из рук сверток Кэтрин и, раскрыв зонт, вышел. Из окна мы видели, как он переходил улицу под дождем. Мы стояли в конторе и глядели в окно. – Как ты себя чувствуешь, Кэт? – Спать хочется. – А мне тоскливо и есть хочется. – У тебя есть с собой какая-нибудь еда? – Да, в походной сумке. Я увидел подъезжавший экипаж. Он остановился, лошадь стала, понурив голову под дождем, официант вылез, раскрыв зонт, и пошел к отелю. Мы встретили его в дверях и под зонтом прошли по мокрому тротуару к экипажу. В сточной канаве бежала вода. – Ваш сверток на сиденье, – сказал официант. Он стоял с зонтом, пока мы усаживались, и я дал ему на чай. – Спасибо. Счастливого пути, – сказал он. Кучер подобрал вожжи, и лошадь тронулась. Официант повернулся со своим зонтом и направился к отелю. Мы поехали вдоль тротуара, затем повернули налево и выехали к вокзалу с правой стороны. Два карабинера стояли у фонаря, куда почти не попадал дождь. Их шляпы блестели под фонарем. При свете вокзальных огней дождь был прозрачный и чистый. Из-под навеса вышел носильщик, пряча от дождя голову в воротник. – Нет, – сказал я. – Спасибо. Не требуется. Он снова укрылся под навесом. Я обернулся к Кэтрин. Ее лицо было в тени поднятого верха. – Что ж, попрощаемся? – Я войду. – Не надо. – До свидания, Кэт. – Скажи ему адрес госпиталя. – Хорошо. Я сказал кучеру, куда ехать. Он кивнул. – До свидания, – сказал я. – Береги себя и маленькую Кэтрин. – До свидания, милый. – До свидания, – сказал я. Я вышел под дождь, и кучер тронул. Кэтрин высунулась, и при свете фонаря я увидел ее лицо. Она улыбалась и махала рукой. Экипаж покатил по улице. Кэтрин указывала пальцем в сторону навеса. Я оглянулся; там был только навес и двое карабинеров. Я понял, что она хочет, чтобы я спрятался от дождя. Я встал под навес и смотрел, как экипаж сворачивает за угол. Потом я прошел через здание вокзала и вышел к поезду. На перроне меня дожидался швейцар. Я вошел за ним в вагон, протолкался сквозь толпу в проходе и, отворив дверь, втиснулся в переполненное купе, где в уголке сидел пулеметчик. Мой рюкзак и походные сумки лежали над его головой в сетке для багажа. Много народу стояло в коридоре, и сидевшие в купе оглянулись на нас, когда мы вошли. В поезде не хватало мест, и все были настроены враждебно. Пулеметчик встал, чтоб уступить мне место. Кто-то хлопнул меня по плечу. Я оглянулся. Это был очень высокий и худой артиллерийский капитан с красным рубцом на щеке. Он видел все через стеклянную дверь и вошел вслед за мной. – В чем дело? – спросил я. Я повернулся к нему лицом. Он был выше меня ростом, и его лицо казалось очень худым в тени козырька, и рубец был свежий и глянцевитый. Все кругом смотрели на меня. – Так не делают, – сказал он. – Нельзя посылать солдата заранее занимать место. – А вот я так сделал. Он глотнул воздух, и я увидел, как его кадык поднялся и опустился. Пулеметчик стоял около пустого места. Через стеклянную перегородку коридора смотрели люди. Кругом все молчали. – Вы не имеете права. Я пришел сюда на два часа раньше вас. – Чего вы хотите? – Сидеть. – Я тоже. Я смотрел ему в лицо и чувствовал, что кругом все против меня. Я не осуждал их. Он был прав. Но я хотел сидеть. Кругом все по-прежнему молчали. «А, черт!» – подумал я. – Садитесь, signor capitano, – сказал я. Пулеметчик посторонился, и высокий капитан сел. Он посмотрел на меня. Во взгляде у него было беспокойство. Но место осталось за ним. – Достаньте мои вещи, – сказал я пулеметчику. Мы вышли в коридор. Поезд был переполнен, и я знал, что на место нечего рассчитывать. Я дал швейцару и пулеметчику по десять лир. Они вышли из вагона и прошли по всей платформе, заглядывая в окна, но мест не было. – Может быть, кто-нибудь сойдет в Брешии, – сказал швейцар. – В Брешии еще сядут, – сказал пулеметчик. Я простился с ними, и они пожали мне руку и ушли. Они оба были расстроены. Все мы, оставшиеся без мест, стояли в коридоре, когда поезд тронулся. Я смотрел в окно на стрелки и фонари, мимо которых мы ехали. Дождь все еще шел, и скоро окна стали мокрыми, и ничего нельзя было разглядеть. Позднее я лег спать на полу в коридоре, засунув сначала свой бумажник с деньгами и документами под рубашку и брюки, так что он пришелся между бедром и штаниной. Я спал всю ночь и просыпался только на остановках в Брешии и Вероне, где в вагон входили еще новые пассажиры, но тотчас же засыпал снова. Одну походную сумку я подложил себе под голову, а другую обхватил руками, и кто не хотел наступить на меня, вполне мог через меня перешагнуть. По всему коридору на полу спали люди. Другие стояли, держась за оконные поручни или прислонившись к дверям. Этот поезд всегда уходил переполненным. КНИГА ТРЕТЬЯ Глава двадцать пятая Была уже осень, и деревья все были голые и дороги покрыты грязью. Из Удине в Горицию я ехал на грузовике. По пути нам попадались другие грузовики, и я смотрел по сторонам. Тутовые деревья были голые, и земля в полях бурая. Мокрые мертвые листья лежали на дороге между рядами голых деревьев, и рабочие заделывали выбоины на дороге щебнем, который они брали из куч, сложенных вдоль обочины дороги, под деревьями. Показался город, но горы над ним были отрезаны туманом. Мы переехали реку, и я увидел, что вода сильно поднялась. В горах шли дожди. Мы въехали в город, минуя фабрики, а потом дома и виллы, и я увидел, что еще больше домов разрушено за это время снарядами. На узкой улице мы встретили автомобиль английского Красного Креста. Шофер был в кепи, и у него было худое и сильно загорелое лицо. Я его не знал. Я слез с грузовика на большой площади перед мэрией; шофер подал мне мой рюкзак, я надел его, пристегнул обе сумки и пошел к нашей вилле. Это не было похоже на возвращение домой. Я шел по мокрому гравию аллеи и смотрел на виллу, белевшую за деревьями. Окна все были закрыты, но дверь была распахнута. Я вошел и застал майора за столом в комнате с голыми стенами, на которых висели только карты и отпечатанные на машинке бумажки. – Привет! – сказал он. – Ну, как здоровье? – он постарел и как будто ссохся. – В порядке, – сказал я. – Как у вас дела? – Все уже кончилось, – сказал он. – Снимите свое снаряжение и садитесь. Я положил рюкзак и обе сумки на пол, а кепи – на рюкзак. Потом взял стул, стоявший у стены, и сел к столу. – Лето было скверное, – сказал майор. – Вы вполне оправились? – Да. – Вы получили свои награды? – Да. Все в лучшем виде. Благодарю вас. – Покажите-ка. Я распахнул свой плащ, чтобы видны были две ленточки. – А самые медали вы тоже получили? – Нет. Только документы. – Медали придут потом. На это нужно больше времени. – Куда вы меня теперь направите? – Машины все в разъезде. Шесть на севере, в Капоретто. Вы знаете Капоретто? – Да, – сказал я. Мне припомнился маленький белый городок с колокольней в долине. Городок был чистенький, и на площади был красивый фонтан. – Вот они там. Сейчас много больных. Бои кончились. – А где остальные? – Две в горах, а четыре все еще на Баинзицце. Оба других санитарных отряда в Карсо, с третьей армией. – Куда вы меня направите? – Вы можете взять те четыре машины, которые на Баинзицце, если хотите. Смените Джино, он уже давно там. Это все ведь случилось уже после вас, кажется? – Да. – Скверное было дело. Мы потеряли три машины. – Я слышал. – Да, вам писал Ринальди. – Где Ринальди? – Он здесь, в госпитале. Летом и осенью ему жарко пришлось. – Могу себе представить. – Да, скверно было, – сказал майор. – Вы не представляете, до чего скверно. Я часто думал, как вам повезло, что вы были ранены вначале. – Я и сам так считаю. – В том году будет еще хуже, – сказал майор. – Возможно, они уже сейчас перейдут в наступление. Так говорят, но я не думаю. Слишком поздно. Видели реку? – Да. Вода поднялась. – Не думаю, чтоб наступление началось сейчас, когда в горах уже идут дожди. Скоро выпадет снег. А что ваши соотечественники? Увидим мы еще американцев, кроме вас? – Готовится армия в десять миллионов. – Хорошо бы хоть часть попала к нам. Но французы всех перехватят. Сюда не доедет ни один человек. Ну, ладно. Вы сегодня переночуйте здесь, а завтра утром отправляйтесь на маленькой машине и смените Джино. Я дам вам кого-нибудь, кто знает дорогу. Джино вам все расскажет. Там еще постреливают немного, но, в общем, все уже кончилось. Вам любопытно будет побывать на Баинзицце. – Очень рад буду побывать там. Очень рад, что я опять с вами. Он улыбнулся. – Вы очень любезны. Я устал от этой войны. Если б я уехал, не думаю, чтобы мне захотелось вернуться. – Настолько все скверно? – Да. Настолько и даже хуже. Идите умойтесь и разыщите своего друга Ринальди. Я взял свой багаж и понес его по лестнице наверх. Ринальди в комнате не было, но вещи его были на месте, и я сел на кровать, снял обмотки и стащил с правой ноги башмак. Потом я прилег на кровати. Я устал, и правая нога болела. Мне показалось глупо лежать на постели в одном башмаке, поэтому я сел, расшнуровал второй башмак, сбросил его на пол и снова прилег на одеяло. В комнате было душно от закрытого окна, но я слишком устал, чтобы встать и раскрыть его. Я увидел, что все мои вещи сложены в одном углу комнаты. Уже начинало темнеть. Я лежал на кровати, и думал о Кэтрин, и ждал Ринальди. Я решил думать о Кэтрин только вечерами, перед сном. Но я устал, и мне нечего было делать, поэтому я лежал и думал о ней. Я думал о ней, когда Ринальди вошел в комнату. Он был все такой же. Разве только слегка похудел. – Ну, бэби, – сказал он. Я приподнялся на постели. Он подошел, сел рядом и обнял меня. – Славный мой, хороший бэби. – Он хлопнул меня по спине, и я схватил его за плечи. – Славный мой бэби, – сказал он. – Покажите-ка мне колено. – Придется штаны снимать. – Снимите штаны, бэби. Здесь все свои. Я хочу посмотреть, как вас там обработали. Я встал, спустил брюки и снял с колена повязку. Ринальди сел на пол и стал слегка сгибать и разгибать мне ногу. Он провел рукой по шраму, соединил большие пальцы над коленной чашечкой и остальными легонько потряс колено. – И дальше у вас не сгибается? – Нет. – Это просто преступление, что вас выписали. Они должны были добиться полного функционирования сустава. – Было гораздо хуже. Нога была как палка. Ринальди попробовал еще. Я следил за его руками. У него были ловкие руки хирурга. Я поглядел на его голову, на его волосы, блестящие и гладко расчесанные на пробор. Он согнул ногу слишком сильно. – Уф! – сказал я. – Вам надо было еще полечиться механотерапией, – сказал Ринальди. – Раньше было хуже. – Знаю, бэби. В таких вещах я смыслю больше вас. – Он поднялся и сел на кровать. – Сама операция сделана неплохо. – С моим коленом было покончено. – Теперь рассказывайте. – Нечего рассказывать, – сказал я. – Жил тихо и мирно. – Можно подумать, что вы семейный человек, – сказал он. – Что с вами? – Ничего, – сказал я. – А вот что с вами? – Эта война меня доконает, – сказал Ринальди. – Я совсем скис. – Он обхватил свое колено руками. – Ого! – сказал я. – В чем дело? Что, у меня не может быть человеческих чувств? – Нет. Вы, видно, провели веселое лето. Расскажите. – Все лето и всю осень я оперировал. Я работаю без отдыха. Я один работаю за всех. Самые трудные случаи оставляют мне. Честное слово, бэби, я становлюсь отличным хирургом. – Это звучит уже лучше. – Я никогда не думаю. Нет, честное слово, я не думаю, я просто оперирую. – И правильно. – Но сейчас, бэби, дело другое. Сейчас оперировать не приходится, и на душе у меня омерзительно. Это ужасная война, бэби. Можете мне поверить. Ну, а теперь развеселите меня немножко. Вы привезли пластинки? – Да. Они лежали в моем рюкзаке, в коробке, завернутые в бумагу. Я слишком устал, чтобы доставать их. – А у вас разве хорошо на душе, бэби? – Омерзительно. – Эта война ужасна, – сказал Ринальди. – Ну, ладно. Вот мы с вами напьемся, так станет веселее. Развеем тоску по ветру. И все будет хорошо. – У меня была желтуха, – сказал я. – Мне нельзя напиваться. – Ах, бэби, в каком виде вы ко мне вернулись: рассудительный, с больной печенью. Нет, в самом деле, скверная штука война. И зачем только мы в нее ввязались? – Давайте все-таки выпьем. Напиваться я не хочу, но выпить можно. Ринальди подошел к умывальнику у другой стены и достал два стакана и бутылку коньяка. – Это австрийский коньяк, – сказал он. – Семь звездочек. Все, что удалось захватить на Сан-Габриеле. – Вы там были? – Нет. Я нигде не был. Я все время был здесь я оперировал. Смотрите, бэби, это ваш старый стакан для полоскания зубов. Я его все время берег, чтобы он мне напоминал о вас. – Или о том, что нужно чистить зубы. – Нет. У меня свой есть. Я его берег, чтобы он мне напоминал, как вы по утрам старались отчиститься от «Вилла-Росса», и ругались, и глотали аспирин, и проклинали девок. Каждый раз, когда я смотрю на этот стакан, я вспоминаю, как вы старались вычистить свою совесть зубной щеткой. – Он подошел к постели. – Ну, поцелуйте меня и скажите, что вы уже перестали быть рассудительным. – Не подумаю я вас целовать. Вы обезьяна. – Ну, ну. Я знаю, вы хороший англосаксонский пай-мальчик. Я знаю. Вас совесть заела, я знаю. Я подожду, когда мой англосаксонский мальчик опять станет зубной щеткой счищать с себя публичный дом. – Налейте коньяку в стакан. Мы чокнулись и выпили. Ринальди посмеивался надо мной. – Вот подпою вас, выну вашу печень, вставлю вам хорошую итальянскую печенку и сделаю вас опять человеком. Я протянул стакан, чтобы он налил мне еще коньяку. Уже совсем стемнело. Со стаканом в руке я пошел к окну и раскрыл его. Дождя уже не было. Стало холоднее, и в ветвях сгустился туман. – Не выливайте коньяк в окно, – сказал Ринальди. – Если вы не можете выпить, дайте мне. – Подите вы знаете куда, – сказал я. Я рад был снова увидеть Ринальди. Целых два года он занимался тем, что дразнил меня, и я всегда любил его. Мы очень хорошо понимали друг друга. – Вы женились? – спросил он, сидя на постели. Я стоял у окна, прислонясь к стене. – Нет еще. – Вы влюблены? – Да. – В ту англичанку? – Да. – Бедный бэби! Ну, а она вас тоже любит? – Да. – И доказала вам это на деле? – Заткнитесь. – Охотно. Вы увидите, что я человек исключительной деликатности. А что, она… – Ринин! – сказал я. – Пожалуйста, заткнитесь. Если вы хотите, чтоб мы были друзьями, заткнитесь. – Мне нечего хотеть, чтоб мы были друзьями, бэби. Мы и так друзья. – Вот и заткнитесь. – Слушаюсь. Я подошел к кровати и сел рядом с Ринальди. Он держал стакан и смотрел в пол. – Теперь понимаете, Ринин? – Да, да, конечно. Всю свою жизнь я натыкаюсь на священные чувства. За вами я таких до сих пор не знал. Но, конечно, и у вас они должны быть. – Он смотрел в пол. – А разве у вас нет? – Нет. – Никаких? – Никаких. – Вы позволили бы мне говорить что угодно о вашей матери, о вашей сестре? – И даже о вашей сестре, – живо сказал Ринальди. Мы оба засмеялись. – Каков сверхчеловек! – сказал я. – Может быть, я ревную, – сказал Ринальди. – Нет, не может быть. – Не в этом смысле. Я хотел сказать другое. Есть у вас женатые друзья? – Есть, – сказал я. – А у меня нет, – сказал Ринальди. – Таких, которые были бы счастливы со своими женами, нет. – Почему? – Они меня не любят. – Почему? – Я змей. Я змей познания. – Вы все перепутали. Это древо было познания. – Нет, змей. – Он немного развеселился. – Вас портят глубокомысленные рассуждения, – сказал я. – Я люблю вас, бэби, – сказал он. – Вы меня одергиваете, когда я становлюсь великим итальянским мыслителем. Но я знаю многое, чего не могу объяснить. Я больше знаю, чем вы. – Да. Это верно. – Но вам будет легче прожить. Хоть и с угрызениями совести, а легче. – Не думаю. – Да, да. Это так. Мне уже и теперь только тогда хорошо, когда я работаю. – Он снова стал смотреть в пол. – Это у вас пройдет. – Нет. Есть еще только две вещи, которые я люблю: одна вредит моей работе, а другой хватает на полчаса или на пятнадцать минут. Иногда меньше. – Иногда гораздо меньше. – Может быть, я сделал успехи, бэби. Вы ведь не знаете. Но я знаю только эти две вещи и свою работу. – Узнаете и другое. – Нет. Мы никогда ничего не узнаем. Мы родимся со всем тем, что у нас есть, и больше ничему не научаемся. Мы никогда не узнаем ничего нового. Мы начинаем путь уже законченными. Счастье ваше, что вы не латинянин. – Никаких латинян не существует. Это вот рассуждения латинянина. Вы гордитесь своими недостатками. Ринальди поднял глаза и засмеялся. – Ну, хватит, бэби. Я устал рассуждать. – У него был усталый вид, еще когда он вошел в комнату. – Скоро обед. Я рад, что вы вернулись. Вы мой лучший друг и мой брат по оружию. – Когда братья по оружию обедают? – спросил я. – Сейчас. Выпьем еще раз за вашу печенку. – Это что, по апостолу Павлу? – Вы не точны. Там было вино и желудок. Вкусите вина ради пользы желудка. – Чего хотите, – сказал я. – Ради чего угодно. – За вашу милую, – сказал Ринальди. Он поднял свой стакан. – Принимаю. – Я больше не скажу о ней ни одной гадости. – Не невольте себя. Он выпил весь коньяк. – У меня чистая душа, – сказал он. – Я такой же, как вы, бэби. Я себе тоже заведу английскую девушку. Собственно говоря, я первый познакомился с вашей девушкой, но она для меня слишком высокая. И высокую девушку в сестры, – продекламировал он. – Вы сама чистота, – сказал я. – Не правда ли? Потому-то меня и называют Чистейший Ринальди. – Свинейший Ринальди. – Ну, ладно, бэби, идем обедать, пока я еще не утратил своей чистоты. Я умылся, пригладил волосы, и мы снова сошли вниз. Ринальди был слегка пьян. В столовой еще не все было готово к обеду. – Пойду принесу коньяк, – сказал Ринальди. Он поднялся наверх. Я сел за стол, и он вернулся с бутылкой и налил себе и мне по полстакана коньяку. – Слишком много, – сказал я, и поднял стакан, и посмотрел в него на свет лампы, стоявшей посреди стола. – На пустой желудок не много. Замечательная вещь. Совершенно выжигает внутренности. Хуже для вас не придумаешь. – Ну что ж. – Систематическое саморазрушение, – сказал Ринальди. – Портит желудок и вызывает дрожь в руках. Самая подходящая вещь для хирурга. – Вы мне советуете? – От всей души. Другого сам не употребляю. Проглотите это, бэби, и готовьтесь захворать. Я выпил половину. В коридоре послышался голос вестового, выкликавший: «Суп! Суп готов!» Вошел майор, кивнул нам и сел. За столом он казался очень маленьким. – Больше никого? – спросил он. Вестовой поставил перед ним суповую миску, и он сразу налил полную тарелку. – Никого, – сказал Ринальди. – Разве только священник придет. Знай он, что Федерико здесь, он бы пришел. – Где он? – спросил я. – В триста седьмом, – сказал майор. Он был занят своим супом. Он вытер рот, тщательно вытирая подкрученные кверху седые усы. – Придет, вероятно. Я был там и оставил записку, что вы приехали. – Прежде шумнее было в столовой, – сказал я. – Да, у нас теперь тихо, – сказал майор. – Сейчас я буду шуметь, – сказал Ринальди. – Выпейте вина, Энрико, – сказал майор. Он наполнил мой стакан. Принесли спагетти, и мы все занялись едой. Мы доедали спагетти, когда вошел священник. Он был все такой же, маленький и смуглый и весь подобранный. Я встал, и мы пожали друг другу руки. Он положил мне руку на плечо. – Я пришел, как только узнал, – сказал он. – Садитесь, – сказал майор. – Вы опоздали. – Добрый вечер, священник, – сказал Ринальди. – Добрый вечер, Ринальди, – сказал священник. Вестовой принес ему супу, но он сказал, что начнет со спагетти. – Как ваше здоровье? – спросил он меня. – Прекрасно, – сказал я. – Что у вас тут слышно? – Выпейте вина, священник, – сказал Ринальди. – Вкусите вина ради пользы желудка. Это же из апостола Павла, вы знаете? – Да, я знаю, – сказал священник вежливо. Ринальди наполнил его стакан. – Уж этот апостол Павел! – сказал Ринальди. – Он-то и причина всему. Священник взглянул на меня и улыбнулся. Я видел, что зубоскальство теперь не трогает его. – Уж этот апостол Павел, – сказал Ринальди. – Сам был кобель и бабник, а как не стало силы, так объявил, что это грешно. Сам уже не мог ничего, так взялся поучать тех, кто еще в силе. Разве не так, Федерико? Майор улыбнулся. Мы в это время ели жаркое. – Я никогда не критикую святых после захода солнца, – сказал я. Священник поднял глаза от тарелки и улыбнулся мне. – Ну вот, теперь и он за священника, – сказал Ринальди. – Где все добрые старые зубоскалы? Где Кавальканти? Где Брунди? Где Чезаре? Что ж, так мне и дразнить этого несчастного священника одному, без всякой поддержки? – Он хороший священник, – сказал майор. – Он хороший священник, – сказал Ринальди. – Но все-таки священник. Я стараюсь, чтоб в столовой все было, как в прежние времена. Я хочу доставить удовольствие Федерико. Ну вас к черту, священник! Я заметил, что майор смотрит на него и видит, что он пьян. Его худое лицо было совсем белое. Волосы казались очень черными над белым лбом. – Ничего, Ринальди, – сказал священник. – Ничего. – Ну вас к черту! – сказал Ринальди. – Вообще все к черту! – Он откинулся на спинку стула. – Он много работал и переутомился, – сказал майор, обращаясь ко мне. Доев мясо, он корочкой подобрал с тарелки соус. – Плевать я хотел на вас, – сказал Ринальди, обращаясь к столу. – И вообще все и всех к черту! – Он вызывающе огляделся вокруг, глаза его были тусклы, лицо бледно. – Ну, ладно, – сказал я. – Все и всех к черту! – Нет, нет, – сказал Ринальди. – Так нельзя. Так нельзя. Говорят вам: так нельзя. Мрак и пустота, и больше ничего нет. Больше ничего нет, слышите? Ни черта. Я знаю это, когда не работаю. Священник покачал головой. Вестовой убрал жаркое. – Почему вы едите мясо? – обернулся Ринальди к священнику. – Разве вы не знаете, что сегодня пятница? – Сегодня четверг, – сказал священник. – Враки. Сегодня пятница. Вы едите тело Спасителя. Это божье мясо. Я знаю. Это дохлая австриячина. Вот что вы едите. – Белое мясо – офицерское, – сказал я, вспоминая старую шутку. Ринальди засмеялся. Он наполнил свой стакан. – Не слушайте меня, – сказал он. – Я немного спятил. – Вам бы нужно поехать в отпуск, – сказал священник. Майор укоризненно покачал головой. Ринальди посмотрел на священника. – По-вашему, мне нужно ехать в отпуск? Майор укоризненно качал головой, глядя на священника. Ринальди тоже смотрел на священника. – Как хотите, – сказал священник. – Если вам не хочется, то не надо. – Ну вас к черту! – сказал Ринальди. – Они стараются от меня избавиться. Каждый вечер они стараются от меня избавиться. Я отбиваюсь, как могу. Что ж такого, если у меня это? Это у всех. Это у всего мира. Сначала, – он продолжал тоном лектора, – это только маленький прыщик. Потом мы замечаем сыпь на груди. Потом мы уже ничего не замечаем. Мы возлагаем все надежды на ртуть. – Или сальварсан, – спокойно прервал его майор. – Ртутный препарат, – сказал Ринальди. Он говорил теперь очень приподнятым тоном. – Я знаю кое-что получше. Добрый, славный священник, – сказал он, – у вас никогда не будет этого. А у бэби будет. Это авария на производстве. Это просто авария на производстве. Вестовой подал десерт и кофе. На сладкое было что-то вроде хлебного пудинга с густой подливкой. Лампа коптила; черная копоть оседала на стекле. – Дайте сюда свечи и уберите лампу, – сказал майор. Вестовой принес две зажженные свечи, прилепленные к блюдцам, и взял лампу, задув ее по дороге. Ринальди успокоился. Он как будто совсем пришел в себя. Мы все разговаривали, а после кофе вышли в вестибюль. – Ну, мне нужно в город, – сказал Ринальди. – Покойной ночи, священник. – Покойной ночи, Ринальди, – сказал священник. – Еще увидимся, Фреди, – сказал Ринальди. – Да, – сказал я. – Приходите пораньше. Он состроил гримасу и вышел. Майор стоял рядом с нами. – Он переутомлен и очень издерган, – сказал он. – К тому же он решил, что у него сифилис. Не думаю, но возможно. Он лечится от сифилиса. Покойной ночи, Энрико. Вы на рассвете выедете? – Да. – Ну так до свидания, – сказал он. – Счастливый путь! Педуцци разбудит вас и поедет вместе с вами. – До свидания. – До свидания. Говорят, австрийцы собираются наступать, но я не думаю. Не хочу думать. Во всяком случае, это будет не здесь. Джино вам все расскажет. Телефонная связь теперь налажена. – Я буду часто звонить. – Непременно. Покойной ночи. Не давайте Ринальди так много пить. – Постараюсь. – Покойной ночи, священник. – Покойной ночи. Он ушел в свой кабинет. Глава двадцать шестая Я подошел к двери и выглянул на улицу. Дождь перестал, но был сильный туман. – Может быть, посидим у меня в комнате? – предложил я священнику. – Только я очень скоро должен идти. – Все равно, пойдемте. Мы поднялись по лестнице и вошли в мою комнату. Я прилег на постель Ринальди. Священник сел на койку, которую вестовой приготовил для меня. В комнате было темно. – Как же вы себя все-таки чувствуете? – спросил он. – Хорошо. Просто устал сегодня. – Вот и я устал, хотя, казалось бы, не от чего. – Как дела на войне? – Мне кажется, война скоро кончится. Не знаю почему, но у меня такое чувство. – Откуда оно у вас? – Вы заметили, как изменился наш майор? Словно притих. Многие теперь так. – Я и сам так, – сказал я. – Лето было ужасное, – сказал священник. В нем появилась уверенность, которой я за ним не знал раньше. – Вы себе не представляете, что это было. Только тот, кто побывал там, может себе это представить. Этим летом многие поняли, что такое война. Офицеры, которые, казалось, не способны понять, теперь поняли. – Что же должно произойти? – я поглаживал одеяло ладонью. – Не знаю, но мне кажется, долго так продолжаться не может. – Что же произойдет? – Перестанут воевать. – Кто? – И те и другие. – Будем надеяться, – сказал я. – Вы в это не верите? – Я не верю в то, что сразу перестанут воевать и те и другие. – Да, конечно. Это было бы слишком хорошо. Но когда я вижу, что делается с людьми, мне кажется, так продолжаться не может. – Кто выиграл летнюю кампанию? – Никто. – Австрийцы выиграли, – сказал я. – Они не отдали итальянцам Сан-Габриеле. Они выиграли. Они не перестанут воевать. – Если у них такие же настроения, как у нас, могут и перестать. Они ведь тоже прошли через все это. – Тот, кто выигрывает войну, никогда не перестанет воевать. – Вы меня обескураживаете. – Я только говорю, что думаю. – Значит, вы думаете, так оно и будет продолжаться? Ничего не произойдет? – Не знаю. Но думаю, что австрийцы не перестанут воевать, раз они одержали победу. Христианами нас делает поражение. – Но ведь австрийцы и так христиане – за исключением босняков. – Я не о христианской религии говорю. Я говорю о христианском духе. Он промолчал. – Мы все притихли, потому что потерпели поражение. Кто знает, каким был бы Христос, если бы Петр спас его в Гефсиманском саду. – Все таким же. – Не уверен, – сказал я. – Вы меня обескураживаете, – повторил он. – Я верю, что должно что-то произойти, и молюсь об этом. Я чувствую, как оно надвигается. – Может, что-нибудь и произойдет, – сказал я. – Но только с нами. Если б у них были такие же настроения, как у нас, тогда другое дело. Но они побили нас. У них настроения другие. – У многих из солдат всегда были такие настроения. Это вовсе не потому, что они теперь побиты. – Они были побиты с самого начала. Они были побиты тогда, когда их оторвали от земли и надели на них солдатскую форму. Вот почему крестьянин мудр – потому что он с самого начала потерпел поражение. Дайте ему власть, и вы увидите, что он по-настоящему мудр. Он ничего не ответил. Он думал. – И у меня тоже тяжело на душе, – сказал я. – Потому-то я стараюсь не думать о таких вещах. Я о них не думаю, но стоит мне начать разговор, и это само собой приходит мне в голову. – А я ведь надеялся на что-то. – На поражение? – Нет. На что-то большее. – Ничего большего нет. Разве только победа. Но это, может быть, еще хуже. – Долгое время я надеялся на победу. – Я тоже. – А теперь – сам не знаю. – Что-нибудь должно быть, или победа, или поражение. – В победу я больше не верю. – И я не верю. Но я не верю и в поражение. Хотя, пожалуй, это было бы лучше. – Во что же вы верите? – В сон, – сказал я. Он встал. – Простите, что я отнял у вас столько времени. Но я так люблю с вами беседовать. – Мне тоже очень приятно беседовать с вами. Это я просто так сказал насчет сна, в шутку. Я встал, и мы за руку попрощались в темноте. – Я теперь ночую в триста седьмом, – сказал он. – Завтра с утра я уезжаю на пост. – Мы увидимся, когда вы вернетесь. – Тогда погуляем и поговорим. – Я проводил его до двери. – Не спускайтесь, – сказал он. – Как приятно, что вы снова здесь. Хотя для вас это не так приятно. – Он положил мне руку на плечо. – Для меня это неплохо, – сказал я. – Покойной ночи. – Покойной ночи. Ciao! – Ciao! – сказал я. Мне до смерти хотелось спать. Глава двадцать седьмая Я проснулся, когда пришел Ринальди, но он не стал разговаривать, и я снова заснул. Утром, еще до рассвета, я оделся и уехал. Ринальди не проснулся, когда я выходил из комнаты. Я никогда раньше не видел Баинзиццы, и было странно проезжать по тому берегу, где я получил свою рану, и потом подниматься по склону, весной еще занятому австрийцами. Там была проложена новая, крутая дорога, и по ней ехало много грузовиков. Выше склон становился отлогим, и я увидел леса и крутые холмы в тумане. Эти леса были взяты быстро, и их не успели уничтожить. Еще дальше, там, где холмы не защищали дорогу, она была замаскирована циновками по сторонам и сверху. Дорога доходила до разоренной деревушки. Здесь начинались позиции. Кругом было много артиллерии. Дома были полуразрушены, но все было устроено очень хорошо, и повсюду висели дощечки с указателями. Мы разыскали Джино, и он угостил нас кофе, и потом я вышел вместе с ним, и мы кое-кого повидали и осмотрели посты. Джино сказал, что английские машины работают дальше, у Равне. Он очень восхищался англичанами. Еще время от времени стреляют, сказал он, но раненых немного. Теперь, когда начались дожди, будет много больных. Говорят, австрийцы собираются наступать, но он этому не верит. Говорят, мы тоже собираемся наступать, но никаких подкреплений не прибыло, так что и это маловероятно. С продовольствием плохо, и он будет очень рад подкормиться в Гориции. Что мне вчера дали на обед? Я ему рассказал, и он нашел, что это великолепно. Особенное впечатление на него произвело dolce[22]. Я не описывал в подробностях, просто сказал, что было dolce, и, вероятно, он вообразил себе что-нибудь более изысканное, чем хлебный пудинг. Знаю ли я, куда ему придется ехать? Я сказал, что не знаю, но что часть машин находится в Капоретто. Туда бы он охотно поехал. Это очень славный городок, и ему нравятся высокие горы, которые его окружают. Он был славный малый, и все его любили. Он сказал, что где действительно был ад, – это на Сан-Габриеле и во время атаки за Ломом, которая плохо кончилась. Он сказал, что в лесах по всему хребту Тернова, позади нас и выше нас, полно австрийской артиллерии и по ночам дорогу отчаянно обстреливают. У них есть батарея морских орудий, которые действуют ему на нервы. Их легко узнать по низкому полету снаряда. Слышишь залп, и почти тотчас же начинается свист. Обычно стреляют два орудия сразу, одно за другим, и при разрыве летят огромные осколки. Он показал мне такой осколок, иззубренный кусок металла с фут длиной. Металл был похож на баббит. – Не думаю, чтоб они давали хорошие результаты, – сказал Джино. – Но мне от них страшно. У них такой звук, точно они летят прямо в тебя. Сначала удар, потом сейчас же свист и разрыв. Что за радость не быть раненным, если при этом умираешь от страха. Он сказал, что напротив нас стоят теперь полки кроатов и мадьяр. Наши войска все еще в наступательном порядке. Если австрийцы перейдут в наступление, отступать некуда. В невысоких горах сейчас же за плато есть прекрасные места для оборонительных позиций, но ничего не предпринято, чтоб подготовить их. Кстати, какое впечатление на меня произвела Баинзицца? Я думал, что здесь более плоско, более похоже на плато. Я не знал, что местность так изрезана: – Alto piano[23], – сказал Джино, – но не piano.[24] Мы спустились в погреб дома, где он жил. Я сказал, что, по-моему, кряж, если он плоский у вершины и имеет некоторую глубину, легче и выгоднее удерживать, чем цепь мелких гор. Атака в горах не более трудное дело, чем на ровном месте, настаивал я. – Смотря какие горы, – сказал он. – Возьмите Сан-Габриеле. – Да, – сказал я. – Но туго пришлось на вершине, где плоско. До вершины добрались сравнительно легко. – Не так уж легко, – сказал он. – Пожалуй, – сказал я. – Но все-таки это особый случай, потому что тут была скорее крепость, чем гора. Австрийцы укрепляли ее много лет. Я хотел сказать, что тактически при военных операциях, связанных с передвижением, удерживать в качестве линии фронта горную цепь не имеет смысла, потому что горы слишком легко обойти. Здесь нужна максимальная маневренность, а в горах маневрировать трудно. И потом, при стрельбе сверху вниз всегда бывают перелеты. В случае отхода флангов лучшие силы останутся на самых высоких вершинах. Мне горная война не внушает доверия. Я много думал об этом, сказал я. Мы засядем на одной горе, они засядут на другой, а как начнется что-нибудь настоящее, и тем и другим придется слезать вниз. – А что же делать, если граница проходит в горах? – спросил он. Я сказал, что это у меня еще не продумано, и мы оба засмеялись. Но, сказал я, в прежнее время австрийцев всегда били в четырехугольнике веронских крепостей. Им давали спуститься на равнину, и там их били. – Да, – сказал Джино. – Но то были французы, а стратегические проблемы всегда легко разрешать, когда ведешь бой на чужой территории. – Да, – согласился я. – У себя на родине невозможно подходить к этому чисто научно. – Русские сделали это, чтобы заманить в ловушку Наполеона. – Да, но ведь у русских сколько земли. Попробуйте в Италии отступать, чтобы заманить Наполеона, и вы мигом очутитесь в Бриндизи. – Отвратительный город, – сказал Джино. – Вы когда-нибудь там бывали? – Только проездом. – Я патриот, – сказал Джино. – Но не могу я любить Бриндизи или Таранто. – А Баинзинду вы любите? – спросил я. – Это священная земля, – сказал он. – Но я хотел бы, чтобы она родила больше картофеля. Вы знаете, когда мы попали сюда, мы нашли поля картофеля, засаженные австрийцами. – Что, здесь действительно так плохо с продовольствием? – спросил я. – Я лично ни разу не наелся досыта, но у меня основательный аппетит, а голодать все-таки не приходилось. Офицерские обеды неважные. На передовых позициях кормят прилично, а вот на линии поддержки хуже. Что-то где-то не в порядке. Продовольствия должно быть достаточно. – Спекулянты распродают его на сторону. – Да, батальонам на передовых позициях дают все, что можно, а тем, кто поближе к тылу, приходится туго. Уже съели всю австрийскую картошку и все каштаны из окрестных рощ. Нужно бы кормить получше. У нас у всех основательный аппетит. Я уверен, что продовольствия достаточно. Очень скверно, когда солдатам не хватает продовольствия. Вы замечали, как это влияет на образ мыслей? – Да, – сказал я. – Это не принесет победы, но может принести поражение. – Не будем говорить о поражении. Довольно и так разговоров о поражении. Не может быть, чтобы все, что совершилось этим летом, совершилось понапрасну. Я промолчал. Меня всегда приводят в смущение слова «священный», «славный», «жертва» и выражение «совершилось». Мы слышали их иногда, стоя под дождем, на таком расстоянии, что только отдельные выкрики долетали до нас, и читали их на плакатах, которые расклейщики, бывало, нашлепывали поверх других плакатов; но ничего священного я не видел, и то, что считалось славным, не заслуживало славы, и жертвы очень напоминали чикагские бойни, только мясо здесь просто зарывали в землю. Было много таких слов, которые уже противно было слушать, и в конце концов только названия мест сохранили достоинство. Некоторые номера тоже сохранили его, и некоторые даты, и только их и названия мест можно было еще произносить с каким-то значением. Абстрактные слова, такие, как «слава», «подвиг», «доблесть» или «святыня», были непристойны рядом с конкретными названиями деревень, номерами дорог, названиями рек, номерами полков и датами. Джино был патриот, поэтому иногда то, что он говорил, разобщало нас, но он был добрый малый, и я понимал его патриотизм. Он с ним родился. Вместе с Педуцци он сел в машину, чтобы ехать в Горицию. Весь день была буря. Ветер подгонял потоки, и всюду были лужи и грязь. Штукатурка на развалинах стен была серая и мокрая. Перед вечером дождь перестал, и с поста номер два я увидел мокрую голую осеннюю землю, тучи над вершинами холмов и мокрые соломенные циновки на дороге, с которых стекала вода. Солнце выглянуло один раз, перед тем как зайти, и осветило голый лес за кряжем горы. В лесу на этом кряже было много австрийских орудий, но стреляли не все. Я смотрел, как клубы шрапнельного дыма возникали вдруг в небе над разрушенной фермой, близ которой проходил фронт; пушистые клубы с желто-белой вспышкой в середине. Видна была вспышка, потом слышался треск, потом шар дыма вытягивался и редел на ветру. Много шрапнельных пуль валялось среди развалин и на дороге у разрушенного дома, где находился пост, но пост в этот вечер не обстреливали. Мы нагрузили две машины и поехали по дороге, замаскированной мокрыми циновками, сквозь щели которых проникали последние солнечные лучи. Когда мы выехали на открытую дорогу, солнце уже село. Мы поехали по открытой дороге, и когда, миновав поворот, мы снова въехали под квадратные своды соломенного туннеля, опять пошел дождь. Ночью ветер усилился, и в три часа утра под сплошной пеленой дождя начался обстрел, и кроаты пошли через горные луга и перелески прямо на наши позиции. Они дрались в темноте под дождем, и контратакой осмелевших от страха солдат из окопов второй линии были отброшены назад. Рвались снаряды, взлетали ракеты под дождем, не утихал пулеметный и ружейный огонь по всей линии фронта. Они больше не пытались подойти, и кругом стало тише, и между порывами ветра и дождя мы слышали гул канонады далеко на севере. На пост прибывали раненые: одних несли на носилках, другие шли сами, третьих тащили на плечах товарищи, возвращавшиеся с поля. Они промокли до костей и не помнили себя от страха. Мы нагрузили две машины тяжелоранеными, которые лежали в погребе дома, где был пост, и когда я захлопнул дверцу второй машины и повернул задвижку, на лицо мне упали снежные хлопья. Снег густо и тяжело валил вместе с дождем. Когда рассвело, буря еще продолжалась, но снега уже не было. Он растаял на мокрой земле, и теперь снова шел дождь. На рассвете нас атаковали еще раз, но без успеха. Мы ждали атаки целый день, но все было тихо, пока не село солнце. Обстрел начался на юге, со стороны длинного, поросшего лесом горного кряжа, где была сосредоточена австрийская артиллерия. Мы тоже ждали обстрела, но его не было. Становилось темно. Наши орудия стояли в поле за деревней, и свист их снарядов звучал успокоительно. Мы узнали, что атака на юге прошла без успеха. В ту ночь атака не возобновлялась, но мы узнали, что на севере фронт прорван. Ночью нам дали знать, чтобы мы готовились к отступлению. Мне сказал об этом капитан. Он получил сведения из штаба бригады. Немного спустя он вернулся от телефона и сказал, что все неправда. Штабу дан приказ во что бы то ни стало удержать позиции на Баинзицце. Я спросил о прорыве, и он сказал, что в штабе говорят, будто австрийцы прорвали фронт двадцать седьмого армейского корпуса в направлении Капоретто. На севере весь вчерашний день шли ожесточенные бои. – Если эти сукины дети их пропустят, нам крышка, – сказал он. – Это немцы атакуют, – сказал один из врачей. Слово «немцы» внушало страх. Мы никак не хотели иметь дело с немцами. – Там пятнадцать немецких дивизий, – сказал врач. – Они прорвались, и мы будем отрезаны. – В штабе бригады говорят, что мы должны удержать эти позиции. Говорят, прорыв не серьезный, и мы будем теперь держать линию фронта от Монте-Маджоре через горы. – Откуда у них эти сведения? – Из штаба дивизии. – О том, что нужно готовиться к отступлению, тоже сообщили из штаба дивизии. – Наше начальство – штаб армии, – сказал я. – Но здесь мое начальство – вы. Если вы велите мне ехать, я поеду. Но выясните точно, каков приказ. – Приказ таков, что мы должны оставаться здесь. Ваше дело перевозить раненых на распределительный пункт. – Нам иногда приходится перевозить и с распределительного пункта в полевые госпитали, – сказал я. – А скажите, – я никогда не видел отступления: если начинается отступление, каким образом эвакуируют всех раненых? – Всех не эвакуируют. Забирают, сколько возможно, а прочих оставляют. – Что я повезу на своих машинах? – Госпитальное оборудование. – Понятно, – сказал я. На следующую ночь началось отступление. Стало известно, что немцы и австрийцы прорвали фронт на севере и идут горными ущельями на Чивидале и Удине. Отступали под дождем, организованно, сумрачно и тихо. Ночью, медленно двигаясь по запруженным дорогам, мы видели, как проходили под дождем войска, ехали орудия, повозки, запряженные лошадьми, мулы, грузовики, и все это уходило от фронта. Было не больше беспорядка, чем при продвижении вперед. В ту ночь мы помогали разгружать полевые госпитали, которые были устроены в уцелевших деревнях на плато, и отвозили раненых к Плаве, а назавтра весь день сновали под дождем, эвакуируя госпитали и распределительный пункт Плавы. Дождь лил упорно, и под октябрьским дождем армия Баинзиццы спускалась с плато и переходила реку там, где весной этого года были одержаны первые великие победы. В середине следующего дня мы прибыли в Горицию. Дождь перестал, и в городе было почти пусто. Проезжая по улице, мы увидели грузовик, на который усаживали девиц из солдатского борделя. Девиц было семь, и все они были в шляпах и пальто и с маленькими чемоданчиками в руках. Две из них плакали. Третья улыбнулась нам, высунула язык и повертела им из стороны в сторону. У нее были толстые припухлые губы и черные глаза.

The script ran 0.01 seconds.