Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Василий Аксёнов - Ожог [1975]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, prose_contemporary, Поток сознания, Роман, Современная проза

Аннотация. В романе Василия Аксенова "Ожог" автор бесстрашно и смешно рассказывает о современниках, пугающе - о сталинских лагерях, откровенно - о любви, честно - о высокопоставленных мерзавцах, романтично - о молодости и о себе и, как всегда, пронзительно - о судьбе России. Действие романа Аксенова "Ожог" разворачивается в Москве, Ленинграде, Крыму и "столице Колымского края" Магадане, по-настоящему "обжигает" мрачной фантасмагорией реалий. "Ожог" вырвался из души Аксенова как крик, как выдох. Невероятный, немыслимо высокий градус свободы - настоящая обжигающая проза.

Аннотация. Роман Василия Аксенова «Ожог», донельзя напряженное действие которого разворачивается в Москве, Ленинграде, Крыму шестидесятых – семидесятых годов и «столице Колымского края» Магадане сороковых – пятидесятых, обжигает мрачной фантасмагорией советских реалий. Книга выходит в авторской редакции без купюр.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 

В ту ночь па Невском возле газировки мы кантовались автомат урчал в обмен па медяки струилось пиво струился квас лимонная урина струилась также Автомат пенял на злую участь – отпускай мол пойло бродячим алкоголикам и шлюхам подыгрывай страстям рядись в личину дешевой липкой горе-газировки хотя задуман был ты при рожденье как вдохновенный гибкий леопард Мы хохотали думая о страшном мы хохотали думая о черном а ночь была светла традиционно и мы смеялись дуя лимонад Какая право общность интересов содружество умов единство жестов мигалки желтые в листве адмиралтейской мигали нам А город наш был пуст лишь «кузьмичи» взволнованной толпой – все лысины священные и брюки великий галстук праведный жилет честнейшие ботинки – прошли твердя что в городе порядок что город спит он спит всего лишь спит устав от диких тайн полярной ночи Вот это хохма – попка на плече посол Демократической Гвинеи и грек из Петербургской Иудеи Баварской Академии сочлен танцовщица поэт скрипач арфистка лиса Алиса добрый мистер Тоб участник поражения в Дюнкерке без прав на жительство с блохой на поводке Мы хохотали вдоль по перспективе к Московскому вокзалу кони Клодта смеялись с нами бронзовые пасти беззвучно открывались комья кала в Фонтанку падали беззвучные круги собой рождая Всем мраморным лицом был город этот слеп но все ж он что-то видел быть может тишину дрожал тревожно скрытно смотрел в портьеру в щель всем мраморным лицом смотрел на Пустоград в преддверье оккупации Ах так наш город оккупирован сознайтесь да ждем врагов с минуты па минуту да признаюсь печально но отныне не стоит пи копейки наша жизнь Давайте будем до конца правдивы в любой момент на улице прихлопнуть вас могут гражданин а женку вашу в любом подъезде взводом отдерут Но где ж они пока пе появились но кто они могли б не задавать таких вопросов диких и бесплодных гласящих о банальности ума Вам хорошо острить как пожилому Ослу Козлевичу в замшелых брюках на вас ведь не позарится никто а мне куда деваться Многодетный отец я с внешностью красивой сучки и жен моих немало в подворотнях и чемодан банкнотами набит Какая ужас оккупант подходит вот скрип колес вот говор за углом По Бродскому проедут осторожно свернут на Наймана по Рейну пропылят как дунут Штакелъбергом к Авербаху на Пекуровской лишь затормозят Пора смываться есть одна аптека в ней книжный магазин и раскладушки стальные жалюзи запас продуктов и сигарет «Кладбищенский процесс» такая марка нечего чураться полпачки выкуришь и тихо улетаешь к Нирванны берегам туда где змей зеленый цветет как лилии как нежное алоэ как сотня кобр качается в болоте а посредине в блеске баттерфляя плывет советский розовый Тарзан Но где ж аптека где мясная лавка где наш приют убежище светильник ума и красоты где дом молельный тихий куда простите отправляют пепел творцов изящного усатых смельчаков? Мы шли по Невскому невидимый цунами шел по пятам съедая все следы сметая бронзу мрамор позолоту плевки счищая юность поглощая сжирая урны чистил Пустоград опустошал пустыню поглощая все что осталось от былых забав Прошу сюда здесь тихо и прилично вполне наделено вкусно все свои солидная швейцарская защита медикаментов горка как алтарь Сидит здесь Окуджава экий Будда сидит факирствует над химией в очках стеклянной палочкой тревожит реактивы с простой улыбочкой тасует порошки Когда ж Булат вы овладел наукой в которой лопнул далее Гей-Люссак? – ДА НЕЛЕГКОЕ БЫЛО ДЕЛО ТОВАРИЩИ! Едва пристроились и сняли спецодежду развесили портянки на просушку открыли банку ряпушки спиртяшки в стакашку нацедили колобашку сальца достали из тугой мотни послышалось вещание по трубам по фикусу по банкам по плафонам Прошу подняться говорил нам голос прошу не струсить в этот страшный час прошу желающих на верную погибель прошу любителей бессмысленных бравад на Невский вышел леопард огромный с кривым клыком отчайный эрудит он жаждет встреч готов сразиться в споре по всем проблемам бытия и духа по коркам по кусочкам и огрызкам он приближается и клык его горит НУ ЧТО Ж ТОВАРИЩИ МОМЕНТ ИСТИНЫ О КОТОРОМ НАС НЕ РАЗ ПРЕДУПРЕЖДАЛА НЕОРГАНИЧЕСКАЯ ХИМИЯ НАСТУПИЛ ПОЖАЛУЙ НАДО ВСТАТЬ ТОВАРИЩИ И НАСВИСТЫВАЯ ГЛАВЫ ИЗ ИСТОРИИ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА ВЫЙТИ НА НЕВСКИЙ ПОЙДЕМТЕ ТОВАРИЩИ ЕДЫ И БЕЛЬЯ С СОБОЙ НЕ БРАТЬ Самолет все еще плыл над ватной пустыней, но в пустыне этой уже стали возникать просветы: нет-нет да блеснет внизу ночное озеро или изгиб реки, как зеркальце в спальне под скользнувшим лучом фары. Спали, обнявшись, Патрик и Алик. Последний цепко держал коленями недопитую поллитровку. Не без труда я вытащил бутыль из зажима, сделал добрый глоток и откинулся в кресле. За моей спиной тоже выпивали, но не забывали и закусывать, там слышалось бульканье, причмокивание, похрустыванье, чей-то вполне знакомый голос вел неторопливый задушевный рассказ: – К сожалению, Петюша, я не был достаточно информирован о степени интимности между Аллой Алексеевной и Ярославским. Она открыла передо мной шифоньер, и я увидел, Петюша, десять бутылок коньяку, десять бутылок медальной, энное количество сухого. – Вот, – говорит Алла Алексеевна, – подарок грузинских товарищей после подбивки баланса по квартальной документации. Ты меня знаешь, Петюша, я банку умею держать и головы никогда не теряю, но Алла Алексеевна тоже достаточно опытный человек. Короче, она меня взяла. Едва мы завершили наше сближение, как вошел Ярославский, а я ведь знал его еще по тыловой службе Первого Белорусского, крепкий партиец, хороший работник настоящей сталинской закваски, всегда его привык уважать. – Так-так, – говорит он, – вижу, вы тут времени зря не теряли, поработали над моральными устоями. Представь себе, Петюша, мое смущение, когда Алла Алексеевна с еле заметной улыбкой начинает сервировать стол, ставит заливную поросятину, медвежатину в бруснике, лососятину с хреном, тушеного гуся. Ярославский приглашает: – Ну что ж, друзья-однополчане, как говорится, кушать подано. Приступили к обеду. Он – стакан, я – полстакана, он – стакан, я – полстакана, он – «Кент» курит, я – закусываю. Короче, Петюша, отключился Ярославский от окружающей действительности, и тогда Алла Алексеевна опять меня взяла. Округлый уверенный говорок рассказчика был очень знаком. Я заглянул в просвет между креслами и увидел двух мужчин, которые со смаком выпивали из походной фляги и аппетитно закусывали из кожаного портфеля. Слушатель, молодой Петюша, был совершенно невыразителен, а предмет страсти Аллы Алексеевны представлял собой сочнеца слегка за шестьдесят с тремя прядями рыжеватых волос, смело пересекающими огромную голову, и с маленьким, вытянутым вперед лицом муравьеда. – Простите, – сказал я, – случайно, борясь с бессонницей, подслушал ваш поучительный рассказ. – Ничего-ничего, – сказал он. – Мои отношения с Ярославским ни для кого не секрет. – Простите, мне кажется, вы прежде в идеологии работали? Они переглянулись с Петюшей и снисходительно посмеялись, как люди, хранящие тайну, недоступную обывателям. – Это все в прошлом, – сказал он. – Сейчас я в другой области. – Я помню ваши теоретические статьи и яркие доклады. А вы меня не помните? Он посмотрел на меня внимательно, но лишь нахмурился. – Много вас было. Он меня не помнит! Это поразительно! Но ведь он же работал со мной! Я был объектом его главных забот! Его мучительных подозрений! Точкой приложения всех его талантов! Хорошо, он может не помнить Куницера, не помнить Малькольмова, не помнить бедолагу Саблера, пусть даже он запамятовал Хвастищева, но все-таки разве мог он забыть свои Встречи ГЖ с Пантелеем Аполлипариевичем Пантелеем В прошлые времена этот человек был Верховным Жрецом и не раз в периоды обострения борьбы за чистоту идеологии вызывал к себе злополучного Пантелея. Пантелей уже привычно подходил к импозантному дому в стиле модерн и некоторое время разглядывал большой термометр у парадного подъезда, пытаясь понять таинственные колебания ртути, явно не связанные с температурой земной атмосферы. Несмотря на привычку, под ложечкой сосало. Перед визитами в этот большой дом Пантелей всегда старался очистить как следует желудок, но тем не менее кишечник обычно бурлил, пузыри волнения бродили по нему и лопались в самые неподходящие моменты. В дверях офицер открывал его паспорт, сверял личность с изображением (хотя Пантелей давно уже сам себя не узнавал на паспортном фото), находил имя в списках и брал под козырек, одной лишь еле заметной улыбкой показывая, что знает о Пантелее кое-что кроме паспортных данных. Пантелей попадал в деловой коридорный уют и от сознания того, что он, биологически обычный Пантелей, вот так, без особого труда попал в святая святых, проникался неким благостным колыханьем сопричастности и душевного комфорта. Не без труда он напоминал себе о ложности этого чувства, о том, что этот термометр, этот офицер, этот медлительный лифт, эти зеркала и мягкие дорожки, все эти предметы солидности, прочности, делового уюта отнюдь не защищают его, Пантелея, но лишь пропускают его к себе для очередной процедуры. Он одевался на эти процедуры вполне благопристойно, но оставлял все-таки в своем туалете хотя бы одну дерзкую деталь – то оксфордский галстук, то башмаки из синтетического моржа, то затемненные очки, а бывало, даже прикалывал (к подкладке пиджака!) калифорнийский значок с надписью: «Ай фак сенсоршип». Ни на минуту не забывая о тяжкой судьбе художника в хорошо организованном обществе, но и напоминая себе о своей духовной свободе, Пантелей заходил в тамошний буфет «для всех» и брал сосиску. Взяв, еще раз подчеркивал кое-какую свою независимость таланта, с которым, как известно, нужно обращаться осторожно, почти как с сырым яйцом, ухмылялся и задавал буфетчице фантастически бессмысленный вопрос: – Сосиски сегодня свежие? Затем под изумленно-настороженным взглядом буфетчицы он начинал сосиску есть. Ел ее всегда с интеллектуальным презрением, но с физиологическим восторгом: местные сосиски отличались от городских, как виноград, к примеру, от бузины. – Надеюсь, не отравился, – хмуро шутил он с буфетчицей и медлительной важной походкой задавал стрекача в приемную Главного Жреца, где снова испытывал чувство мнимой безопасности вперемешку с липким волнением. И вот начиналась процедура. Пантелей входит в кабинет. Главный Жрец в исторической задумчивости медленно вращается на фортепианной табуретке. На Пантелея – ноль внимания. Проплывают в окне храмы старой Москвы, башенки музея, шпиль высотного здания… Все надо перестроить, все, все… и перестроим с помощью теории все к ебеной маме… – А-а-а-а, товарищ Пантелей, ува-уа, простите, почти не спал, беспрерывные совещания по вопросу юбилея Ленина… – тут ГЖ делает паузу, упирается Пантелею в глаза улыбающимся похабным взглядом и повторяет: – К юби-лею Ленина… – Лицо его тяжелеет, и взгляд превращается в стальной прищур, – Ленина Владимира Ильича, – говорит он, с непонятным, но грозным смыслом давя на имя-отчество юбиляра, словно есть еще какой-нибудь Ленин – Юрий Васильевич или еще как. Пантелей поеживается и садится на жесткий стул по правую руку ГЖ. – Ну-с, товарищ Пантелей, не хотите ли пригубить нашего марксистского чайку? – ГЖ говорит уже вкрадчиво, каждым словом как бы расставляя колышки для ловушки. – Спасибо, не откажусь, – сдержанно покашливает в кулачок гость. – Отлично! – Хозяин в восторге совершает стремительный оборот вокруг своей оси. Поймал, поймал скрытую контру! Уловил ревизионистскую антиприязнь к партийному напитку! Появляется круто заваренный чай с протокольными ломтиками лимона и блюдо с сушками: чего, мол, лучше – сиди, грызи! Жрец хлебосольно делает Пантелею ручкой. Курево тоже предлагается Пантелею, и не какое-нибудь – «Казбек»! Доброе, старое, нами же обосранное неизвестно для чего времечко, боевые будни 37-го… ах, времечко, все в колечках от заветной трубочки! Сам Жрец из ящичка втихаря пользуется «Кентом». Ну вот-с, нувотс, так-с, такс, все устроилось, чуткость гостя усыплена, и с каждым глотком он углубляется в лабиринт ловушек. Теперь – неожиданный удар. – Значит, что же получается, Пантелей? Развращаете женщин, девочек, – Жрец открывает толстую папку и заглядывает в нее как бы для справки, -…мальчиков? Готово! Сомнительный художник нанизан, как бабочка, на иглу пролетарского взгляда! Однако… однако, гляди-ка, еще сопротивляется… – Насчет девочек и мальчиков – клевета, – глухо говорит Пантелей, – а с женщинами бывает. – Шелушишь, значит, бабенок! – радостно восклицает Жрец. – Поебываешь? Знаем, знаем. – Он копошится в папке, хихикая, вроде бы что-то разглядывает и вроде бы скрывает это (снимки сексотов?) от Пантелея и вдруг поднимает от бумаг тяжелый, гранитный неумолимый взгляд, долго держит под ним Пантелея, потом протягивает руку и берет своего гостя за ладонь. – А это что такое у вас? На кисти Пантелея еще со времен Толи фон Штейнбока осталась отметина магаданского «Крыма», голубенький якоречек, обвитый царственным вензелем «Л.Г.». – Да это так, знаете ли… грехи юности, – мямлит Пантелей, суммируя с безнадежностью – «ревизионист, битник, педераст, уголовник…». Дружеское пошлепывание и хихиканье неожиданно прерывают его унылые мысли. Жрец таинственно подмигивает, развязывает галстучек, расстегивает рубашечку и вдруг, по-блатному скособочившись, показывает Пантелею свою грудь, на которой сквозь серебристый пушок отчетливо проступает могучий чернильный орел, несущий в когтях женское тело. Далее начинается пантомима. Пантелей, чтобы сделать Жрецу приятное, закатывает рукав и быстро рисует на предплечье кинжал, обвитый змеей, ГЖ, с романтическими искорками в глазах, выпрыгивает из брюк и показывает на своих неожиданно стройных ножках сакраментальную надпись «они устали». Надо отвечать на дружеский жест руководства. Пантелей скидывает пиджак, выныривает из рубашки, не отрывая руки, изображает над средостением бутылку, колоду карт и блядскую головку – «вот что нас губит». Счастливый вдохновенный Жрец уже бегает по ковру без трусов. Засим показывается самое заветное, три буковочки «б.п.ч.» на лоскутке сморщенной кожи. – В присутствии дам это превращается в надпись «братский привет девушкам черноморского побережья от краснофлотцев краснознаменного Черноморского флота». Такова сила здоровых – подчеркиваю «здоровых» – инстинктов. Стриптиз окончен. Усмиряя возбужденное дыхание, ГЖ одевается у окна, поглядывает на разъезды черномастных лимузинов, на лишенную всякого теоретического смысла копошню грачей среди веток бульвара. – Поедешь в Пизу, Пантелей, – хрипло говорит он, – устроишь там выставку, да полевее, не стесняйся. Потом лети в Аахен и там на гитаре поиграй чего-нибудь крамольного для отвода глаз. А после, Пантелюша, отправишься к засранцу Пикассо. Главная задача – убедить крупного художника в полном кризисе его политики искажения действительности. Пусть откажется от своего мелкобуржуазного абстракционизма, а иначе – билет на стол! – А если не положит? – спрашивает Пантелей. – Билет-то не наш. – Не положит, хер с ним, а попробовать надо! Есть такое слово, Пантелюша, – «надо»! Я вот тоже вожусь здесь с нами, мудаками, а самого-то в науку тянет, в архив, к истокам… ох, как тянет… Так неужели вся эта «бездна унижений», весь этот глум, все эти балаганные бои и фальшивые стачки, все это останется без ответа? Неужели не хватит у меня характера хотя бы высморкаться в бессовестную харю? Неужели я не перестану играть с собой в прятки и не признаюсь наконец, что узнал того гардеробщика, что это именно он, сталинский выблядок, тот самый, магаданский заплечных дел мастер? Я его узнал, но он меня – нет! Они нас не узнают! Нас ведь много было! В Германии до сих пор судят нацистов, а наши вонючие псы получают пенсии, а то и ордена за выслугу лет. Ладно, пусть они получают свои ордена, но ведь должны же они, о Господи, хотя бы узнать о нашем презрении! – Ну вот что, Федорыч, кончай треп, собери все эти косточки и отнеси в туалет. На посадку заходим, – сказал несколько вяловатым голосом безликий Петюша и отвернулся от грозного ГЖ к окну, в котором стояла уже на полнеба южная заря. Вот так так! Оказывается, главный-то в этой парочке молодой бесподбородочный желтоволосый и, как положено, малость одутловатый «петюша» новой формации, а кардинальчик-то наш при нем в холуях, в шутах гороховых! Кому же мстить, кому выказывать презрение? «Федорыч» метнул на меня вороватый взглядик – разобрался ли сосед в субординации? – и, поняв, что разобрался, опустил побагровевшую голову, тоненько захихикал, собрал в газетку все косточки от курки, кожицу, веревочки, севрюжьи хрящи (Петюша еще выплюнул в кучу что-то непрожеванное), собрал все это, тяжело встал, подавив слабый стен, и засеменил в туалет. Петюша разглядел в окне в вишневом омуте некие огоньки и потянулся сладко, с туманной многозначительной улыбкой. – Большой, красивый город! И по одной лишь интонации я узнал в нем молочного брата Сереги Павлова, воспитанника низовых организаций, любителя финских бань и международных слетов прогрессивной молодежи. – Говорят, что здесь процент импотенции колоссальный, – сказал он, пальцем показывая вниз, в окно. – На этом фоне любой чувак… Он так и сказал – «чувак»! Свои, свои! Поколение «Звездного билета»! – …любой чувак, у которого маячит, здесь на вес золота. Он заговорщически подмигнул мне: не пропадем, мол, погужуемся за милую душу! – А почему это здесь так сложилось? – спросил я. Невольно и у меня что-то весело екнуло внутри под влиянием его энтузиазма: золото, серебро, даже бронза в таком деле – совсем неплохо! – Город окружен «ящиками». Радиоактивные отходы создают фон в два раза выше нормы. Бабы… – Бабы небось зубами скрежещут?! – воскликнул я. – Из гостиницы не выйдешь, – усмехнулся он. – Сотрешься до корки. Таков Урал. Горделивая нотка промелькнула в слове «Урал». – Крым, вы хотите сказать? – Урал, я говорю. – Да мы ведь в Крым прилетели! – Я вижу, ты перебрал, чувак. – Да взгляните, небо-то здесь явно крымское! – Небо? Я вижу, ты не в себе, чувак. Лучше бы дома сидел. – Да почему же вы решили, что это Урал? – У меня командировка на Урал! Я закрыл глаза от стыда и гибельной тоски. Ничтожества, выродки, изгои, всегда мы идем не туда, летим не туда, сползаем в трясину маразма – ну и поделом! Снисходительный, но отнюдь, отнюдь не сочувственный смех Петюши еще стоял у меня в ушах, когда стюардесса объявила по самолетному радио: – Внимание, наш самолет через полчаса произведет посадку в аэропорту Симферополь! Еще не веря в свой выигрыш, в свое торжество, я глянул на Петюшу. Он сидел с такой миной, будто ему положили за пазуху жуткую международную провокацию. Федорыч утешал его на ухо – «будем жаловаться по ВЧ, по вертушке», как будто эта их вожделенная «вертушка» может переделать Симферополь на Свердловск. Мне стало весело. Вот видите, Петюша, вы не прав! Вы летели, как Геракл, в страну импотентов, а оказались в царстве шашлыков и чеснока, где у мужиков трещат брюки, а женщины устали от любви и где вы с вашими скромными данными годитесь только на растопку. Вот видите, Петюша, иной раз и проколешься, сучий потрох, наследник великой эпохи, со своей преемственностью поколений, даже если у тебя и Главный Жрец на подхвате. Вот видите, Петюша, иной раз и комсомольцев-добровольцев, что штурмуют гордо новые рекорды, что солнцу и ветру навстречу, расправив красивые плечи, иной раз и вашу братию поджидают неожиданности. Провидение иной раз щелкает ногтем по бетонному лбу, и гулкий смех долетает с небес, и веселятся народы!… В самолете стоял страшный хай. Оказалось, что все пассажиры ошиблись, кто летел в Челябу, кто в Усть-Илим, кто в Джезказган, но никто не собирался в Крым, никто, кроме трех алкашей, двух босых и одного обутого. Бессонница, Гомер, тугие паруса – Бессонница, Гомер, тугие паруса, я список кораблей прочел до середины… Бессонница, Гомер, тугие паруса, я список кораблей прочел до середины… – Sleeplessness, Homer, tight sails… Дальше-то как? – спросил Патрик. – Не могу припомнить. – Рифма-то какая? Паруса – чудеса небось? – пришел на помощь Алик. – Середина – горловина? – Нет-нет, ребята, не то. Я припомню потом, дайте срок, припомню все целиком и автора вспомню. Ветреным свежим днем мы сидели на набережной Ялты, на гранитных ступенях, о которые разбивались зеленые волны, похожие на крутобоких ярых китов с пенными хребтами. Никаких парусов в море не было, они летели в небе. Рваные, клочьями они летели в Элладу и тут же бурно возвращались сюда к нам, описывали круг, бросая тени на бухту, на горы, на амфитеатр города, и снова неслись к своей древней родине, ибо они родились там. та-та-та-та-та-там когда бы не Елена, Что Троя вам одна, ахейские мужи? Что Троя вам одна, ахейские мужи? Что Троя вам… Елена – пена, а мужи – конечно, ужи. Пена шипела у самых наших ног, как сонмище белых ужей, закрученных в кольца. Алик Неяркий смотрел на горизонт, где болталась сбежавшая от шторма флотилия сейнеров. – Вот дает, вот дает море свежести, – покровительственно приговаривал он. Весь маленький Ялтинский порт был полон сейнеров. Они раскачивались у стенок, скрипели ржавым своим железом, а за ними поднимались великаны-лайнеры «Иван Франко» и американский «Конститьюшн». Они тоже, даже они, великаны, слегка покачивались, и неразборчивая музыка гремела на обоих, сливаясь с голосом ветра, с воплями чаек, с ударами волн, с гомоном толпы, густо плывущей по набережной, с музыкой из ресторанов, со скрипом, наконец, ржавого корабельного железа, и превращалась в отчетливую музыку ветреного дня в Ялте. Но где, где же был проклятый осколок бутылки, призванный завершить пейзаж? Вот именно, за железным барьерчиком, в мелкой заводи на волноломе блестел осколок бутылки, а в нем – простите, классики! – плавал к тому же окурок сигареты. Вот так завершилась картина. Теперь о запахах. Чем пахло? Чем пахло нам в пахло? Что нюхало наше нюхало? Что за картина без запахов? Да ни один стоящий писатель не забудет о запахах, если он не зарос аденоидами по самые ноздри. По словам Неяркого, пахло чебуреком в сливовом соусе, а также узбекским шашлыком, а также чанахами, чувихами, поллитрами, чекушками и свежими галушками. В последнем не приходилось сомневаться, ибо на набережной проводилось мероприятие – «Фестиваль украинской галушки»! По словам американца Пата, пахло потом. Потом женщин, потом мужчин, потом собак, потом кораблей, потом пальм и уж потом нашим собственным потом. И наконец, по словам еще не упомянутого поэта, пахло Турцией и Крымской Татарией, Яйлой, Марселем, Сплитом, всем бассейном Мидеотерранео, пахло, ей-ей, колыбелью человечества. На гранитных ступенях перед нами стояли три бутылки знобящего восторга по имени «Шампанское» завода в Новом Свете и две бутылки коньяка «Камю», по полсотни рублей за штуку. Покупка благородных напитков уже произвела переполох в буфете гостиницы «Ореанда». Буфетчица Шура знать не хотела никакого Камю, ни коньяка, ни лауреата Нобелевской премии. Для нее существовал лишь буфетный божок «Камус», о покупке которого тремя хануриками она сочла своим долгом немедленно сообщить «куда следует». Кто их знает, что за люди, может, приплыли с той стороны, переоделись у резидента, у Гольдштейна какого-нибудь, надели личину советского человека, а про ботинки-то забыли. Кроме того, деньги они доставали из-за пазухи, что тоже не очень-то свойственно приличному советскому человеку. Шура, этот жилистый мускулистый подонок женского рода, тут же, в присутствии покупателей, взялась за телефонную трубку. – Сан-Ваныч, – сказала она «комуследует», – тут у меня трое молодых-интересных Камуса покупают, а… Увы, договорить бдительной даме не удалось. Бомбардир железной рукой больно взял ее за левую грудь, усадил на стул – сиди, жаба монгольская, – и вырвал трубку. – Саня! Это Алик Бутерброд тебя беспокоит. Привет из столицы! Кого жаришь? На троих жарево найдется? О'кей! Встретимся! Сообразив тогда, кто такие, и восхитившись такой чудесной метаморфозой ее любимых органов, буфетчица понимающе прикрыла глаза – все, мол, ясно, товарищи, – и бесплатно навалила нам в целлофановый кулек аппетитного интуристовского закуса. Сейчас кулек этот лежал перед нами, похожий на увесистую медузу, и мы, что называется, кейфовали, запуская в него руки. Жизнь снова пошла вполне сносная. – Хорошо сидим, мужики! – загоготал Алик и заклокотал, забурлил, засунув в горло сразу два горлышка – коньячное и шампанское. – Вот только подавить бы угрызения совести, – вздохнул Патрик. – Ну и дави их! Дави, как вшей! – Бомбардир со счастливой улыбкой выныривал из алкогольного погружения. – Если бы только не горело все внутри, – снова вздохнул Пат. – Иногда хочется войти в пустой костел и лечь голым телом на камни… – А меня зовут мои труды, друзья, – с раскаянием сказал я. – Трактат о поваренной соли. Лазеры. Птица-феникс. Лимфа – струящаяся душа человечества. Подлая доисторическая свинья «Смирение». Мой сакс опять закис в кладовке, и кошка на него ссыт… Мне стыдно, ребята… – Кончай! – Алик сладко потянулся и почесал спину. – Знаешь, один кирюха как-то сказал мне золотые слова. Жизнь, говорит, дается тебе один раз, и надо прожить ее так, чтобы не было мучительно больно и обидно за бесцельно прожитые годы. А этот малый, спартаковец, мог выжрать два литра, бросить восемь палок, а утром кроссик пробежать десять километров! – А мог он лечь голым телом на камни и покаяться во всех грехах? – спросил Патрик. – Сомневаюсь, – сказал Алик. – Искал ли он искупления в тяжком, но вдохновенном труде? – спросил я. – Сомневаюсь. – Алик сплюнул в море. – Видишь, Алик, – сказали мы с Патриком в один голос, – твой кирюха был супермен! Неяркий обхватил нас за плечи и приблизил наши головы к своему литому лицу. – Ох, гады! Оу, святоши! Думаете, я вас не узнал? Да сразу же, как вы только заявились на Пионерский рынок, я вас узнал, псы! Ты, может быть, забыл, Малькольм, как мы с тобой распотрошили дом старшины цеха булочников в Вюртемберге? А ты, Пат Соленые Уши, неужели не помнишь славную ночку на мельнице в Граце? А как мы втроем за сотню талеров перевернули вверх дном дом герцогини Плуа? Может, вам напомнить, славный сэр Самсон, как визжал хозяин постоялого двора под Брно и как гоготала безумная маркитантка Лошадиная Шахна, которой солдаты за каждый пистон давали по пять золотых монет? Хватит прикидываться интеллигентиками, я знаю ваши жадные глотки, чтоб мне век свободы не видать! Перед нами сладенький городишко, мальчики! Давайте-ка вспорем ему брюхо и намотаем кишки на наши палаши! Я хохотал, слушая веселый бред Яна Штрудельмахе-ра, то бишь Алика Неяркого. Я входил сейчас совсем в другую роль. Я уперся локтями в гранит и вытянул ноги к морю. Шлепок желтоватой пены упал на ступни. Я молодел, молодел с каждой минутой. Пятнадцать лет долой! Я снова пьян, я снова молод, я снова весел и влюблен. Чувствую каждую свою мышцу, а неизвестный молодой мир зовет под своды своих древних колоннад, под балконы и на водосточные трубы, меня, ТАИНСТВЕННОГО В НОЧИ… ВСЮ НОЧЬ ШЕПТАЛИСЬ СТУКАЧИ И СТУКОТУ ПИСАЛИ А Я ТАИНСТВЕННЫЙ В НОЧИ БРОДИЛ ПО МАГИСТРАЛИ Ну, конечно, в этой толпе на набережной навстречу нам где-то идет девушка, похожая на Биче Сениэль, белая девушка в ковбойском костюме, и, конечно, мечтает встретить меня, таинственного в ночи… Этот дивный невесомый донжуанизм, феномен «таинственного в ночи», такое состояние было мне давно знакомо. Оно возникало порой, и не так уж редко, на какой-то неясной алкогольной ступеньке, и, хотя я уже давно знал, что за ним последует, какие муки будут расплатой за блаженство, я все-таки всегда к нему стремился. «Таинственность в ночи» – собственно говоря, это и была всегдашняя цель всех моих путешествий. Самое смешное, что девушки всегда встречались мне в такие часы и всегда сразу понимали, кто я такой, какой я «таинственный в ночи», и всегда оставались со мной без лишних разговоров. Алик Неяркий между тем продолжал свой монолог: – Думаете, меня не тянет ледяная арена? Тянет! Тарасов чуть ли не каждый вечер звонит – приходи, Алик, на тренировки! Но я на этих хоккейных полковников кладу с прибором, потому что я свободный ландскнехт с бычьей кровью и знаю, что нельзя ждать милостей от природы, взять их у нее – наша задача! Гулкий его голос, тревожа толпу, пролетал над набережной чуть ли не до Ялтинского маяка. – Хорошо бы все-таки ботинки купить, – почесал затылок Патрик Тандерджет. – Многие горожане как-то странно на нас посматривают. Я чувствую агрессию в их взглядах. – Меня это мало интересует, – сказал я. – Я таинственный в ночи. Хочу сразу поставить все точки над «и». Прошу не мерить меня общими мерками. Я фигура особой породы – я таинственный в ночи! Патрик внимательно поглядел на меня и присвистнул: – Начинается! Мой иноземный друг уже сталкивался с «таинственным в ночи» и знал, как все это происходит. Несколько лет назад в Сассекский университет приехал по культурному обмену молодой профессор из недоучек. Там он вдруг превратился в «таинственного в ночи». Собрались студенты на лекцию, а профессора нет. Только в конце недели «таинственный» был обнаружен в одних трусах на пустынном ноябрьском пляже в Брайтоне. Алик несколько раз моргнул после моего заявления, пытаясь разобраться, а потом разобрался. – Жарево нужно, Генок? Это не проблема! Гоу, мальчики, гоу! Какое безобразие! Какая пошлость! Куда же милиция смотрит? За что им деньги плотят? Взрослые мужчины босиком! Не поймешь теперь, где наш, где иностранец, дожили! Я бы лично таких прямо под пулемет! Чем языки чесать, взяли бы да обратили! Видите, товарищи, они во двор зашли, с грязными махинациями! Давайте, товарищи, Александра вперед выпустим как чемпиона по поднятию тяжестей! Иди, Александр, а мы за тобой! опустела без тебя земля как мне несколько часов прожить смотрите ах новенькая десятка над городом летит выпорхнула новенькая розовенькая со двора и парит куда ж ты улетаешь нежность Что с тобой, Александр? Сашок ты наш белокрылый! Живот схватило? Они меня в живот стукнули… Я хотел стальной рукой за шиворот, а они даже разговаривать не стали и как больно меня стукнули, что-то там порвали. Ничего, если след остался, на суде будет фигурировать. А чего они там делают, Александр? Облегчаются. А поточнее нельзя? Сса-ли они, товарищ гвардии генерал-майор в отставке. Значит, мочились и антисоветские анекдоты рассказывали? Плохо мне, товарищ гвардии генерал-майор в отставке. Эх, Александр, Александр, нет, не пошел бы я с тобой в разведку. Сейчас, товарищи, я сам лично приведу тунеядцев в чувство! Утро утро начинается с рассвета здравствуй здравствуй непонятная страна девчата смотрите еще десяточка летит Лови! Лови! ох улетела в нейтральные воды у студентов есть своя планета конфета газета это это это целина Что с вами, товарищ гвардии генерал-майор в отставке? Рези? На помощь, у генерала рези! Какие, еб вашу мать, рези! Я был подвергнут провокации! Один из тунеядцев, ни слова не говоря, ударил меня ногой в мягкое место, другой засунул мне за галстук вот эту десятку – эй, эй, не трогать вещественное доказательство! – третий перекрестил меня и поцеловал! Меня, марксиста с тридцать седьмого года, осенил клерикальным крестом, поцеловал устами иудушки Троцкого! Товарищи, это враги! Продолжайте преследование, а мы пока с Александром здесь отдохнем. Сашок, домино у тебя при себе? В обувном магазине на набережной происходила полная переоценка ценностей, иначе говоря, переучет. Продавщицы в мужских галошах на босу ногу метались среди картонных пирамид, визжали, попадая в пытливые руки ревизора, дрожали, как помпеяночки, под обвалами скороходовской затоваренной продукции. Директор, экзематозный еврей, третьего дня присягнувший в ненависти к Израилю, кряхтя, сопутствовал ревизору в его охоте, изображал плотоядие, похоть, жадное рукоблудие и только лишь шептал сотрудницам: «Девоньки-кисоньки, потерпите за честь предприятия…» Ревизор оказался лих и ненасытен. На ногах у него уже красовались невероятные итальянские туфли, похожие на гоночный автомобиль «Феррари», из карманов торчали каблучки валютных лодочек, через шею болтались шведские фетровые сапоги, а ему все было мало. Оставив в кабинете директора недоеденный гигантский эскалоп и битую посуду, ревизор теперь, ухая, ловил продавщиц, хватал чуткими руками то грудь, то задик, то складку жирка на животике. Хохоча от полноты жизни, ревизор врезался головой в картонные баррикады, разбрасывал шнурки, щетки, ваксу, кричал: – Вот работенка! Врагу не пожелаешь! Вдруг остановилась потеха – обнаружилось присутствие посторонних. Три мужских манекена в полный рост стояли в витрине с внутренней стороны, один слегка притоптывал фирменными сапожищами, а двое других недвусмысленно шевелили босыми пальцами. – Лобковер, непорядок тут у тебя, – укоризненно сказал ревизор, отпуская армяночку Муру. Директор ринулся на посторонние манекены и попросил немедленно удалиться по причине переучета и во избежание тюремного заключения. – Две пары белых тапочек за любую цену, – хрипло, но вежливо попросили манекены. Ревизор, сургучно покашливая, уже приближался к телефону. – А: мешаете работе финансовых органов. Б: грубите. В: у вас из ширинки торчит денежная купюра. Звоню в милицию! Затем произошло нечто странное – такого с ревизором еще не было на ревизорском веку – мгновенное, бескомпромиссное, как во сне, насилие. Всесильный минуту назад ревизор оказался на полу под стальными ягодицами насильника. Он застонал. – Не любишь? Не нравится? – ласково спрашивал насильник. – Не огорчайся, дружище, прими как компенсацию за страдания, – сказал второй налетчик и засунул ревизору под нос десяточку, ту самую. – Любите любовь, – услышал ревизор вонючий прогорклый шепот третьего. – Вы эротический человек, а следовательно, знаете вкус свободы. Примите, мой друг, небольшой гладиолус. Жуткий, похожий на винтообразный рог горного козла, гладиолус приблизился к лицу ревизора, и он облегченно потерял сознание. Во второй половине дня под звуки песенки Талисман по ты пойми ты пойми капитал город обнаружил в воздухе еще одну розовую купюру она парила прихотливо и печально как будто ее хозяин прежде чем открыть дверцу клетки пустил себе каленую пулю в высокий мраморный лоб сотни глаз провожали ее полет но никто не потерял собственного достоинства С большим достоинством двигалась по набережной и девушка Наталья – осиная талья – яблочные грудки – глаза-незабудки и ротик-плаксик над платьем-макси. Издали не сразу и заметишь дрожь оскорбленного тела. Уверенно постукивают каблучки, и пряди отлетают на черноморском ветру, как в хорошем кино. А между тем Наталья барахталась, тонула в пучине беды и смертельной обиды, цеплялась за последнюю надежду, за циничный, протертый до блеска, полдень юности. Какая дешевая история – стать жертвой тривиальнейшего обмана, описанного уже сотни раз в мировой и даже слегка и в советской литературе! Вызов на киносъемки в Ялту, ссора с родителями, полет, встреча с цветами в аэропорту, машина киноэкспедиции, пьянящий вечер в горбатом морском городке… ах, Натали, сейчас тебя представят, сейчас войдет некто таинственный, некто из сумрака «американской ночи», некто в джинсах и грязноватой рубашке, в замутненных очках, как Цибульский, мировой режиссер… огромная сочная киевская котлета и водка, рюмка за рюмкой… ах, дали бы девушке мороженого с апельсином… одутловатые синеватые щеки, дешевый пиджак, рублевый галстучек, запах изо рта, еще одна рюмка, и вот уже какая-то комната, а лампочка с потолка летит куда-то за голову, а наши яблочки схватили какие-то чужие руки и давят, давят… что это вам, мячики, что ли?., и вдруг пронзительный страх за дорогое-любимое, за макси-платье… болезненное раздирание ног, а потом отвратное освобождение, слезливая раскрытость… делайте со мной, что хотите и пихайте в меня то, что вы там пихаете, и чем больше, тем лучше, только ртом вашим не воняйте… Утром явилась скучная баба с денежной ведомостью, оплатила ей билет, выдала грошовые суточные и билет обратно. Насчет съемок, девочка, ничего не знаю, не мое это дело. Затем возле бедной нашей птичьей головки задребезжал телефон, и похмельный сорокалетний голос осведомился – проснулась ли «киса»? Не хочет ли «лапа» мотануть через часок на водопад Учансу и ударить там по шашлыкам, что, как известно, сближает? Съемки? Насчет съемок ничего не знаю, не моя это епархия. Что-что? Ах ты… Жить больше нельзя! Ее, красавицу, звезду Текстильного института, без пяти минут манекенщицу, дочь замминистра, теннисистку, фирмачку, какой-то старый, грязный, дешевый… как это они говорят?… ОТОДРАЛ!!! И вовсе не режиссер, неизвестный подонок, но… умелый, надо признать, умелый… даже сквозь пьянь помнишь его работу, так все и сжимается… уф, ненавижу! Да ладно, нечего мучиться! Подумаешь! Ну, кинула и кинула… как девки говорят – «для здоровья». Не целка ведь! Давно уже мое колечко закатилось за шкафчик в раздевалке кортов «Динамо». А с гордостью пора и попрощаться, вот вернусь в Москву и всем дам. Всем, кто просит: и Тольке, и Жорке, и Грише, и Аркадию, и тем двум тоголезам, но прежде всего пойду навстречу соседу, Игорю Валентиновичу, такому же черному и толстому, как вчерашнее наваждение. И никаких «таинственных в ночи» мне не надо! С этой ресторанной романтикой покончено! Спорт, учеба, энергичный здоровый секс… Не успела Наталья завершить свою решительную идею, как увидела «таинственного в ночи». Подпрыгивая в стремительной пьяной ходьбе и часто мелькая белыми тапочками, он приближался к Наталье и нес в вытянутых руках две чашки дымящегося бульона. Лицо его при виде девушки осветилось невразумительной насмешливой улыбкой. – Имя? – спросил он. – Наталья, – испугавшись, прошептала незадачливая кинозвезда. – Мировоззрение? – был следующий вопрос. – Марксистско-ленинское. Она улыбнулась, и все вчерашнее тут же мгновенно улетело в небытие, а осталось перед ней только сегодняшнее, только счастье молодости, как перехват горла, как ожог солнечного мороза, как счастливая встреча с безумцем, тем самым, «таинственным в ночи». – Пейте! – Он протянул ей чашку бульона и залпом выдул другую. – Я снова пьян, я снова молод, я снова весел и бульон! – продекламировал он, размахивая пустой чашкой. – В меня, что ли? – рассмеялась Наталья сквозь бульон. – В тебя, моя газель! Я бульон в тебя! Он схватил ее за руку и повлек по набережной в сторону маленькой площади, где лежит маленький каменный печальный лев, а сверху на него взирает маленький каменный однокрылый орел. Наталья на бегу головку откидывала, смеялась, и волосы ее трепетали, а безумец сиял и горделиво ее оглядывал, словно военный трофей или собственное изобретение. – Народоволочка в платье с иголочки! Девица и опомниться не успела, как была водружена на чугунную тумбу прошлого века, и длинное платье ее мгновенно взметнулось, как у девушки прошлого века. – Бросай прокламации! Пучок прокламаций в толпу! Свобода! Равенство! Братство! – Да где ж мне взять прокламации? – развела руками Наталья. От пятидесяти до ста пятидесяти отдыхающих и жителей города-курорта с хмурым любопытством следили за этой сценой, а из глубины площади бесстрастно наблюдали за всем происходящим пятнадцать гладких больших лиц, расположенных веером вокруг бронзоватой скульптуры, которая, по обыкновению, взирала куда-то вдаль, как будто она здесь ни при чем. «Таинственный» запустил себе руку под свитер. – Вот, возьмите! Чем не прокламации? В руке Натальи затрепетала пачка десяток. – Бросайте! Десятки полетели в толпу. Такая пошла «булгаковщина». – Мы рождены, чтоб сказку сделать былью! – крикнула девица, спрыгнула на мостовую и, в хохоте, в слезах, в легких поцелуях, была увлечена в какой-то темный подъезд. Здесь безумец поцеловал Наталью в оба глаза, в ротик, в грудки, во все парные органы и непарные, а потом встал на колени и поцеловал ее в обе туфли. – Во дает, – прошептала девушка и, чуть поколебавшись, запустила пальцы в спутанные его волосы, далеко не первой свежести. Районный финал детской игры «Зарница» проходил в нескольких километрах от моря на серых выжженных солнцем холмах, весьма, между прочим, похожих на Голанские высоты. Бронетранспортеры, ревя расхристанными моторами, гремя разболтанными глушителями, лязгая расшатанными гусеницами, плюясь раскаленным мазутом и визжа разъяренными детскими голосами, с ходу взяли гребень и встали. На изрытый семифунтовыми ракетами грунт спрыгнули юные автоматчики. Их мордашки, опаленные непрерывными недельными боями, осветились жестокой солдатской радостью – Победа! Отряд первым вырвался на гребень, а значит, впереди областные военно-патриотические потехи, а там, глядишь, и всесоюзные! Дым и огонь, порох и сталь, компот и клецки! Подъехали на «козле» командир отряда, отставной генерал-майор Чувиков, и представитель обкома комсомола Юрий Маял. – Молодцы, ребята! – крикнул генерал своим бойцам. – Потери есть? – Сережу Лафонтена вытошнило, товарищ гвардии генерал-майор в отставке! – доложил лучший чувиковский штурмовик Олежек Ананасьев. – Отправить Лафонтена в тыл! – гаркнул генерал и отечески улыбнулся глазами из-под крылатых бровей. – Там его научат родину любить! Ребята охотно захохотали. Они успели полюбить солдатский юмор и привыкли потешаться над заикой Лафонтеном, сыном бедной алуштинской газировщицы. Орлы! Генерал горделиво кивнул Маялу на своих маленьких солдат. Нет, не все еще потеряно, новое поколение, вырастим без всякого хрущевского сосу… без поллитры и не выговорить поганое слово… Ишь, гады, напустили соплей – «пусть всегда будет мама!». То ли дело в наши времена гремели песни: Мы отстаиваем дело, СозданнОе Ильичом. Мы, бойцы Наркомвпудела, Вражьи головы сечем! Ничего-ничего, эдак поработаем годиков десять, будет кому китайца шугать, чеха и румына замирять! – Виталий Егорыч, – умоляюще попросил Юрик Маял, сам после вчерашнего имеющий вид не ярче Лафонтена. – Достань, Виталий Егорыч!… – На, комсомол, соси! Чувиков сунул молодому человеку походную флягу с гнуснейшей джанкойской чачей, сплюнул и вылез из «козла». Хиловатый пошел комсомол, банку не держит, боевое воспитание переложил на ветеранов, об одном только и мечтает – о финских банях с датским пивом. Генерал подошел к обрыву и посмотрел вниз на легкомысленную Ялту. По сути дела, взорвать, распотрошить, попросту уничтожить этот городишко можно с одной ротой солдат, конечно, при условии современного оружия. Три тактических ракеты в разные концы – первый ударный шок! Потом для усиления паники пострелять вдоль набережной из автоматической безоткатной пушки. После этого катить уже вниз колонной, пуская гранаты и огонь, а в городе разделиться: первый взвод – к телефонному узлу, второй – в порт, третий – закладывает фугасы под горком. Пленных не брать! Вот так! Раз, два – и в дамках! Современная война – стремительная штука! К сожалению, не все это еще понимают! В Ялте Чувиков жил уже много лет, заведовал в ней солидным санаторием, но сейчас, как ни странно, впервые взглянул на этот город с истинно военной и, конечно, единственно правильной точки зрения. Воспитатель подрастающего поколения, пожалуй, еще долго бы предавался сладким военным мыслям, если бы не увидел вдруг в небе невероятный оптический обман. Там, в небе, словно ненавистные голуби мира, парили, то снижаясь, то взмывая, денежные купюры, ей-ей, семь новеньких нежно-розовых десяток. Не успел генерал протиранием глаз ликвидировать эту галлюцинацию, как снизу донеслось звуковое наваждение – вполне гражданское подвывание мотора. Старенькая таксушка тянулась в гору боевой славы и вот остановилась, раскорячившись, раскрылись сразу все двери, и вылезла в пороховые будни «Зарницы» неприличнейшая компания: здоровенная какая-то параська с танковым задом, вертлявый морячок в кремовой рубашке, крашенная сажей выдра в подлейшем мини-платье из лживой парчи и верзила-хиппи в белых тапочках. Этот последний одной рукой прижимал к груди неслыханное богатство – виньяк, джин, виски, сливовицу, а в другой держал вилку с сочным купатом и потихоньку его кушал. Компания даже внимания не обратила на грозную боевую технику, на юных патриотов с автоматами и на недюжинную личность генерал-майора. Параська, выставив зоологический свой зад, взялась за сервировку пикника. Она напевала «Тбилисо» и хихикала так, как будто у нее в складках жира копошились муравьи. Черная шлюха развалилась на камнях в мечтательной позе, прямо-таки «Бахчисарайский фонтан». Парча у нее задралась едва ли не до пупка, и открылось нечто розовое, грязное, но желанное. – Томка, – низким голосом позвала черная, – ты под кого лягешь? – А ты, Люсик? – прощебетала толстозадая. – Без разницы.

The script ran 0.007 seconds.