Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Д. Г. Лоуренс - Любовник леди Чаттерли [1928]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, О любви, Роман, Эротика

Аннотация. Дэвид Герберт Лоуренс остается одним из самых любимых и читаемых авторов у себя на родине, в Англии, да, пожалуй, и во всей Европе. Важнейшую часть его обширного наследия составляют романы. Лучшие из них — «Сыновья и любовники», «Радуга», «Влюбленные женщины», «Любовник леди Чаттерли» — стали классикой англоязычной литературы XX века. Последний из названных романов принес Лоуренсу самый большой успех и самое горькое разочарование. Этический либерализм писателя, его убежденность в том, что каждому человеку дано право на свободный нравственный выбор, пришлись не по вкусу многим представителям английской буржуазии. Накал страстей и яркость любовных сцен этого романа были восприняты блюстителями морали как вызов обществу. «Любовник леди Чаттерли» сразу же после выхода в свет в 1928 году был запрещен к дальнейшему изданию, а готовый тираж был изъят и уничтожен. Запрет действовал более 30 лет, и лишь в 1960 году после громкого судебного процесса, всколыхнувшего всю Англию, роман был реабилитирован и полностью восстановлен в правах. Лоуренс создал три версии своего романа. Последняя из них была признана окончательной самим автором.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 

– Ну, старина, вперед! – сказал Клиффорд, свернув на уходящую вверх тропу. Подъем был крутой и ухабистый. Кресло ехало вперед неохотно, с трудом. Но все-таки ехало – то быстрее, то со скоростью черепахи; когда добрались до лужайки гиацинтов, кресло чихнуло, дернулось, еще немного протащилось, оставив позади гиацинты, и встало. – Погуди, может, егерь услышит, – предложила Конни, – и подтолкнет тебя. Впрочем, это я и сама могу. – Пусть оно лучше передохнет, – предложил Клиффорд. – Подложи, пожалуйста, под колесо камень. Конни нашла камень, и стали ждать. Спустя немного, Клиффорд опять включил мотор. Кресло вздрагивало, дергалось, как паралитик, издавая непонятные звуки. – Давай я толкну, – предложила Конни, встав сзади кресла. – Ни в коем случае, – запретил Клиффорд. – Его изобрели не затем, чтобы толкать. Подвинь опять камень. И снова молчание, снова попытка сдвинуться с места, еще более неудачная. – Не упрямься, позволь мне толкнуть, – настаивала Конни, – или посигналь, чтобы пришел егерь. – Подожди! Конни ничего не оставалось, как ждать. Клиффорд еще раз попытался тронуться с места и только совсем испортил дело. – Если не хочешь, чтобы я толкала, посигналь егерю, – сказала Конни. – Дьявол! Можешь ты помолчать хоть секунду! Конни замолчала. Клиффорд нещадно терзал слабосильный моторчик кресла. – Ты в конце концов его доконаешь, – не выдержала Конни. – Пожалей хоть свои нервы. – Если бы я мог сойти с этого проклятого кресла и взглянуть, что там такое, – в отчаянии проговорил он. И нажал на клаксон. – Может, Меллорс скажет, что случилось. Они ждали среди раздавленных гиацинтов, Конни взглянула на небо: облака приметно сгущались. Громко заворковал голубь: его заглушил резкий сигнал клаксона. Тут же из-за поворота появился Меллорс. И вопросительно взглянув на хозяина, откозырял. – Вы что-нибудь понимаете в моторах? – спросил Клиффорд. – Боюсь, что нет. Что-нибудь сломалось? – Наверное, – коротко бросил Клиффорд. Егерь наклонился к колесу и осмотрел маленький моторчик. – Боюсь, я ничего не смыслю в механизмах, сэр Клиффорд, – произнес он спокойно. – Бензин есть, масло есть… – Тогда посмотрите еще раз, нет ли какой-нибудь поломки. Егерь поставил ружье к дереву, снял куртку, бросил рядом с ружьем. Рыжеватая собака села подле караулить. Затем он присел на корточки, заглянул под кресло и поковырял пальцем в замасленном моторчике, заметив с раздражением, что вымазал в масле чистейшую рубашку, которую носил по воскресеньям. – На первый взгляд все в порядке, – сказал он. Встал, передвинул шляпу на затылок и потер лоб, по-видимому, соображая, что могло приключиться с этой механической штуковиной. – Вы не заметили, рама цела? Посмотрите, все ли с ней в порядке? Егерь лег на живот головой под кресло и, неудобно изогнувшись, стал ковырять что-то пальцем. Как жалок лежащий на животе мужчина, подумала Конни. Такой слабый, тонкий посреди бескрайней земли. – Все в порядке, насколько я могу судить, – чуть сдавленно проговорил он. – Вы, я вижу, помочь не можете, – подытожил сэр Клиффорд. – Думаю, что нет, – сказал егерь. Он выбрался из-под кресла, сел на корточки – характерная поза шахтера – и прибавил: – Во всяком случае, снаружи никаких поломок не видно. Клиффорд завел мотор, включил передачу. Кресло ни с места. – Прибавьте еще газу, – посоветовал егерь. Клиффорд как будто не слышал, но газ прибавил, и кресло загудело, как навозная муха. Моторчик чихнул, фыркнул, проявляя признаки жизни. – Кажется, поедет, – заметил Меллорс. Клиффорд включил первую скорость. Кресло лихорадочно дернулось и медленно, скрипя, поехало. – Я буду толкать сзади, – предложил Меллорс. – И эта штука возьмет подъем. – Не смейте! – прикрикнул Клиффорд. – Машина сама справится. – Но, Клиффорд, – вмешалась сидевшая на скамейке Конни. – Ты и сам знаешь: для нее этот подъем слишком крут. Почему ты упрямишься? Клиффорд побелел от ярости. Изо всех сил дернул рукоятку. Кресло пустилось было рысцой, метра два-три проехало и встало посреди полянки колокольчиков, сияющих какой-то особенной голубизной. – На этот раз село, кажется, прочно, – сказал егерь. – Не хватает мощности. – Мы берем этот подъем не первый раз, – холодно возразил Клиффорд. – В этот раз не взять. Клиффорд не ответил. И начал дергать и нажимать что попало: включил газ, убавил, прибавил, точно настраивал мотор на определенную волну. Затем вдруг рывком включил первую скорость. И лес огласился душераздирающим скрежетом. – Смотрите не поломайте, – тихо проговорил егерь. Кресло судорожно дернулось и свернуло в канаву. – Клиффорд! – крикнула, подбегая, Конни. Но Меллорс успел схватить кресло за поручень. Клиффорд налег на рычаги всем телом, сумел вырулить на тропу, и кресло, фыркая и треща, опять двинулось вверх. Меллорс толкал его сзади, и кресло хоть и медленно, но ползло, точно хотело спасти свою честь. – Видите, движемся, – торжествующе проговорил Клиффорд, обернувшись. И вдруг увидел за спиной лицо егеря. – Вы толкаете кресло? – Оно бы иначе не шло. – Отпустите сейчас же! Я ведь просил не помогать. – Оно не поедет! – Посмотрим! – чуть не сорвав голос, рявкнул Клиффорд. Егерь отпустил поручень, повернулся и пошел вниз за ружьем и курткой. Мотор в тот же миг заглох, и кресло остановилось как вкопанное. Клиффорд, раб своего изобретения, чуть не скрипел зубами от бессилия. Он двигал рычаги рукой – ноги-то бездействовали. Крутил туда-сюда маленькие рукоятки, отчего мотор прямо-таки орал дурным голосом. Но кресло не двигалось. Не двигалось, и все тут. Наконец Клиффорд выключил мотор и застыл без движения, не зная, на ком сорвать гнев. Констанция сидела в сторонке и с жалостью глядела на порушенные, растоптанные колокольчики: «Нет ничего прекрасней английской весны». «Да, я могу управлять народом». «И нужны нам сейчас не мечи, а розги». «Правящий класс!» Егерь шел вверх, держа в руке ружье и перекинув через плечо куртку, верная Флосси трусила по пятам. Клиффорд опять попросил хоть что-нибудь сделать с мотором. Конни, ничего не смыслившая в моторах, скоростях, передачах, но бывшая неоднократно свидетельницей подобных срывов, сидела на скамейке молча, как бессловесная кукла. Егерь вернулся, опять лег на живот: правящий класс и его обслуга! – Ну-ка, попробуйте еще раз! – сказал он, вставая на ноги. Он говорил спокойно, как говорят с детьми. Клиффорд попробовал, Меллорс быстро пристроился сзади и начал опять толкать. Кресло пошло за счет сложения двух сил – механической и мускульной. Клиффорд обернулся, позеленев от злости. – Да говорят же вам, уберите руки. Егерь тотчас отпустил кресло, и Клиффорд, как бы принося извинения, прибавил: – Я должен знать, на что эта машина способна. Положив на землю ружье, егерь стал натягивать куртку – умыл руки. И кресло медленно покатилось вниз. – Клиффорд! – крикнула Конни. – Тормози. Все трое – Конни, Меллорс и Клиффорд – двинулись одновременно. Конни с Меллорсом налетели друг на друга, кресло остановилось. На мгновение воцарилась мертвая тишина. – Я, очевидно, полностью в вашей власти, – сдаваясь, проговорил Клиффорд. Никто не ответил. Меллорс перекинул ружье на плечо, лицо у него до странности утратило всякое выражение, разве в глазах – тень вынужденной покорности. Его собака, Флосси, стоя на страже у ног хозяина, нервно пошевеливала хвостом, глядя на кресло с подозрением и неприязнью; действия этих трех существ человечьей породы были выше ее собачьего разумения, tableau vivant[15] была обрамлена потоптанными, помятыми колокольчиками. Все трое молчали. – Полагаю, что придется ее толкать, – наконец высказался Клиффорд с напускным sang froid[16]. Никакого ответа. На отрешенном лице Меллорса не дрогнул ни один мускул, точно он и не слышал. Конни с беспокойством взглянула на него. Клиффорд тоже обернулся. – Вы не согласитесь, Меллорс, потолкать нас до дома? – высокомерно произнес он. – Надеюсь, я не сказал вам ничего, обидного, – прибавил с явной неприязнью. – Разумеется, сэр Клиффорд! Вы хотите, чтобы я толкал ваше кресло? – Если вас это не затруднит. Егерь подошел, взялся за поручень, толкнул. На этот раз кресло не поддалось. Заело тормоза. Начали дергать, нажимать, егерь опять снял ружье и куртку. Теперь уже Клиффорд молчал. Приподняв задок кресла, егерь сильным ударом ноги попытался освободить колесо. Но и это не помогло. И он опустил кресло. Клиффорд сидел, вцепившись в подлокотники. У егеря от тяжести перехватило дух. – Не смейте этого делать! – воскликнула Конни. – Пожалуйста, помогите мне, дерните колесо, – попросил он ее. – Ни за что! Не смейте больше поднимать кресло. Вы надорветесь, – сказала она, краснея. Но он, посмотрев ей в глаза, повелительно кивнул. И она подчинилась. Егерь поднял кресло, она с силой дернула и кресло сильно качнулось. – Ради Бога, осторожнее! – испугался Клиффорд. Но ничего страшного не произошло, а тормоз отпустило. Егерь подложил камень под колесо и сел на скамейку передохнуть; сердце у него бешено колотилось, от лица отлила кровь, он был на грани обморока. Конни поглядела на него и чуть не заплакала от возмущения. Опять воцарилось молчание. Она видела, как дрожат его руки, лежащие на коленях. – Вам плохо? – спросила она, подойдя к нему. – Нет, конечно! – почти сердито ответил он. Тишина стала мертвой. Белокурый затылок Клиффорда не двигался. Даже Флосси стояла, точно окаменев. Небо все сильнее заволакивало тучами. Наконец он вздохнул и высморкался в большой красный платок. – Никак силы не вернутся после воспаления легких, – сказал он. И опять никто не отозвался. Конни подумала, сколько же сил съело воспаление легких, если он надеялся без труда поднять это кресло с весьма увесистым Клиффордом. Только бы его здоровье не подорвалось совсем. Егерь поднялся, взял куртку, перекинул через поручень кресла. – Вы готовы, сэр Клиффорд? – Я жду вас. Он нагнулся, убрал из-под колеса камень и налег всем телом на поручень. Таким бледным Конни никогда не видела его. И таким отрешенным. Клиффорд был довольно плотный мужчина; а подъем довольно крутой. Конни стала рядом с егерем. – Я тоже буду толкать! – сказала она. И принялась толкать с силой, какую женщине придают злость и негодование. Коляска пошла быстрее. Клиффорд обернулся. – Это так уж необходимо? – спросил он. – Да! Ты что, хочешь убить человека? Если бы ты не упрямился и сразу позволил толкать… Но она не окончила фразы – стала задыхаться. Толкать коляску оказалось не так-то легко. – Потише, потише, – проговорил идущий рядом Меллорс, чуть улыбнувшись глазами. – А вы уверены, что не надорвались? – спросила она: внутри у нее все клокотало от ярости. Он помотал головой. Конни взглянула на его узкую, подвижную, загорелую руку. Эта рука ласкала ее. Она никогда раньше не приглядывалась к его рукам. В них был тот же странный внутренний покой, который исходил от всего его существа. И ей так захотелось взять сейчас его руку и крепко сжать. Душа ее рванулась к нему: он был так молчалив, так недосягаем. А он вдруг ощутил, как ожила, напряглась в нем плоть. Толкая коляску левой рукой, правую он опустил на ее белое, округлое запястье и стал ласкать. И точно огненный язык лизнул его сверху вниз вдоль спины. Конни быстро нагнулась и поцеловала его руку. И все это в присутствии холеного недвижного затылка Клиффорда. Добравшись до верху, остановились, к радости Конни, передохнуть. У нее нет-нет и мелькала мысль: хорошо бы эти два мужчины стали друзьями – один ее муж, другой – отец ребенка, чего бы не поладить. Но теперь она убедилась в полной несбыточности этой надежды. Эти мужчины были противопоказаны один другому, несовместимы, как огонь и вода. Они готовы были стереть друг друга с лица земли. И Конни первый раз в жизни осознала, какое тонкое и сложное чувство ненависть. Первый раз она отчетливо поняла, что ненавидит Клиффорда, ненавидит лютой ненавистью. Она бы хотела, чтобы он просто перестал существовать. И что странно: ненавидя его, честно признаваясь себе в этом, она чувствовала освобождение и жажду жить. «Да, я ненавижу его и жить с ним не буду», – пронеслось у нее в голове. На ровной дороге егерю было нетрудно одному толкать кресло. Чтобы продемонстрировать полнейшее душевное равновесие, Клиффорд завел разговор о семейных делах – тетушке Еве, живущей в Дьеппе, сэре Малькольме, который спрашивал в письме, как Конни поедет в Венецию: с ним в поезде или с Хильдой в ее маленьком авто. – Я, конечно, предпочитаю поезд, – сказала Конни. – Не люблю длинные поездки в автомобиле, летом такая пылища. Но мне бы хотелось знать и мнение Хильды. – А она, наверное, захочет ехать с тобой. – Скорее всего! Подожди, я помогу, опять начинается подъем. Знаешь, какое тяжелое кресло! Она опять пошла рядом с егерем, толкая кресло по усыпанной розоватым гравием тропе. Ее нисколько не волновало, что их могут увидеть вместе. – Почему бы не оставить меня здесь и не позвать Филда? Эта работа ему по силам, – сказал Клиффорд. – Да тут уж близко, – ответила Конни, тяжело дыша. Но преодолев подъем, опять остановились на отдых, и у нее и у Меллорса пот лил по лицу градом. И странная вещь – поначалу они чувствовали холодную отчужденность, но совместное старание опять сблизило их. – Большое спасибо, Меллорс, – проговорил у дверей дома Клиффорд. – Просто надо сменить мотор, вот и все. Зайдите на кухню, там вас покормят. Время обеденное. – Благодарю вас, сэр Клиффорд. По воскресеньям я обедаю у матушки. – Ну, как знаете. Меллорс надел куртку, бросил взгляд на Конни и козырнул. Конни поднялась наверх разъяренная. За обедом она дала волю чувствам. – Почему ты с таким пренебрежением относишься к другим людям? – К кому, например? – К нашему лесничему. Если это привилегия правящего класса, мне тебя жалко. – А в чем, собственно, дело? – Человек был тяжело болен. И все еще физически не окреп. Поверь мне, будь я у тебя в услужении, ты бы насиделся сегодня в лесу в этом идиотском кресле. – Охотно верю. – Вообрази, это он сидит в кресле с парализованными ногами и ведет себя как ты сегодня, интересно, что бы ты сделал на его месте? – Моя дорогая христианочка, это смешение людей и личностей отдает дурным тоном. – А твое гнусное чистоплюйское презрение к людям отдает, отдает… Даже слов не нахожу. Ты и твой правящий класс с этим вечным noblesse oblige[17]. – К чему же мое положение обязывает меня? Питать никому не нужное сострадание к моему лесничему? Нет уж, увольте. Уступаю это моей жене – воинствующей христианке. – Господи, он ведь такой же человек, как и ты. – Мой лесничий мне служит, я плачу ему два фунта в неделю и даю кров. Что еще надо? – Плачу! За что ты ему платишь эти два фунта плюс кров? – За его службу. – Служба! Я бы на его месте сказала тебе, не нужны мне ни ваши фунты, ни ваш кров. – Вероятно, и он бы не прочь это сказать. Да не может позволить себе такой роскоши. – И это значит управлять людьми! Нет, тебе это не дано, не обольщайся! Просто слепая судьба послала тебе больше денег, чем другим. Вот ты и нанимаешь людей работать на себя за два фунта в неделю пол угрозой голодной смерти. И это называется управление. Никому от тебя никакой пользы. Ты – бесчувственный сухарь. Носишься со своими деньгами, как обыкновенный жид. – Очень элегантно изволите выражаться, леди Чаттерли. – Уверяю тебя, ты был не менее элегантен сегодня в лесу. Мне стыдно, безумно стыдно за тебя. Мой отец во сто раз человечнее тебя, прирожденного аристократа. Он потянулся к звонку пригласить миссис Болтон. Вид у него был явно обиженный. Конни пошла наверх, шепча про себя в ярости: «Покупать людей! Дудки, меня-то он не купил. И я не обязана жить с ним под одной крышей. Дохлый джентльменишко с гуттаперчевой душой. А как они умеют пускать пыль в глаза своими манерами, ученостью, благородством. На самом-то деле душа у них пустая, как мыльный пузырь!» Наверху ее мысли переключились на более приятный предмет – как уйти вечером из дому, чтобы никто не заметил. И постепенно злость ее на Клиффорда прошла. Глупо тратить на него нервы, глупо ненавидеть его. Самое разумное – не питать к нему никаких чувств. И, конечно, не посвящать его в их с Меллорсом любовь. Сегодняшняя ссора имела долгую историю. Он всегда корил ее тем, что она слишком фамильярна со слугами, она же считала его высокомерное отношение к простым людям глупым, черствым и бессмысленным. И Конни сошла вниз в своем обычном, покойном и серьезном, настроении. У Клиффорда же не на шутку разыгралась желчь. И чтобы успокоиться, он взялся за чтение. Конни заметила, что в руках у него французская книга. – Ты читала Пруста? – спросил Клиффорд, подымая глаза от страницы. – Пыталась, но он навевает на меня сон. – И все-таки это замечательный писатель. – Возможно, но скучен невероятно. Сплошное умствование; никаких эмоций. Только поток слов, описывающих эмоции. Я так устала от этих самодовлеющих умников. – Ты предпочитаешь самодовлеющих дураков? – Не знаю. Но ведь в жизни имеется, наверное, что-то среднее. – Может, и имеется. А я люблю Пруста за его утонченный, с хорошими манерами анархизм. – Что и превращает тебя в мумию. – Слова, достойные доброй христианки. Опять ссора! Она просто не может не вступить с ним в пререкания. Вот он сидит перед ней, полуживой мертвец, и хочет подчинить ее своей воле. Она почти физически ощутила ледяные объятия скелета, прижимающего ее к своим ребрам. Но если говорить честно, он всегда с ней во всеоружии, и она его немного побаивается. При первой возможности Конни поднялась наверх и рано легла спать. В половине десятого она встала и вышла из спальни, прислушалась. В доме ни звука. Накинув халат, спустилась вниз. Клиффорд с миссис Болтон играли в карты на деньги. Они наверное, засидятся до глубокой ночи. Конни вернулась к себе в комнату, бросила пижаму на смятую постель. Надела тонкую ночную сорочку, поверх – шерстяное платье, всунула ноги в легкие туфли и накинула пальто. Она готова идти, если кто Встретится, она вышла подышать воздухом перед сном. Если попадется кто-нибудь утром на обратном пути, она гуляет по росе до завтрака, по обыкновению. Единственная опасность – вдруг кто-нибудь зайдет ночью к ней в спальню. Но это вряд ли случится – один шанс из ста. Беттс еще не запер двери. Он запирает дом в десять вечера, а отпирает в семь утра. Конни выскользнула из дому неслышно, никем не замеченная. В свете полумесяца виднелись очертания кустов, деревьев, но ее серое платье сливалось с ночными тенями. Она быстро шла по парку, занятая не предстоящим свиданием, а той бурей, что кипела в ее груди. С такой бурей на любовные свидания не ходят. Но a la guerre comme a la guerre![18]  14   Не доходя до калитки, она услыхала звук щеколды. Значит, он стоял там под покровом ночной тьмы, среди деревьев, и видел, как она шла. – Ты пришла рано, как обещала, – раздался из темноты голос. – Все в порядке? – Все. Он тихонько затворил калитку и направил луч фонарика на темную землю, высвечивая лепестки цветов, которые еще не закрыли на ночь свои чашечки. Они шли молча, поодаль друг от друга. – Ты ничего не повредил себе утром, когда толкал это кресло? – Нет, конечно! – А воспаление легких оставило какие-нибудь последствия? – Ничего страшного. Сердце стало пошаливать, и легкие не такие эластичные. Но это дело обыкновенное. – Значит, тебе нельзя делать тяжелой работы? – Изредка можно. Конни опять погрузилась в сердитое молчание. – Ты ненавидишь Клиффорда? – наконец проговорила она. – Ненавижу? Нет, конечно. С какой стати питать такие вредные чувства? Я хорошо знаю этот тип. На таких людей не надо обращать внимания. – А что это за тип? – Тебе он лучше известен, чем мне. Это – моложавый, немного женственный мужчина, начисто лишенный мужского естества. – А что это значит? – То и значит. Секса для них не существует. Конни задумалась. – По-твоему, все дело в этом? – спросила она с легким раздражением. – Если у мужчины нет мозгов, он дурак, если нет сердца – злодей, если нет желчи – тряпка. Если же мужчина не способен взорваться, как туго закрученная пружина, мы говорим – в нем нет мужского естества. Это не мужчина, а пай-мальчик. Конни опять задумалась. – Выходит, Клиффорд – пай-мальчик? – Да, и к тому же несносен, как-все мужчины этого типа. – А ты, конечно, не пай-мальчик? – Не совсем. Наконец вдали засветился огонек. Конни остановилась. – У тебя огонь? – спросила она. – Я всегда оставляю свет, когда ухожу. Дальше пошли рядом, не касаясь друг друга. Чего ради она идет к нему, не переставала спрашивать себя Конни. Он открыл дверь, они вошли, и он сейчас же запер дверь на задвижку. «Как в тюрьме», – мелькнуло в голове у Конни. Чайник на огне выводил свою песню, стол был уже накрыт. Она села в жесткое кресло у очага, наслаждаясь теплом после ночной прохлады. – Я сниму туфли, они насквозь мокрые, – сказала она и поставила ноги в чулках на решетку, начищенную до блеска. Меллорс принес из кладовки хлеб; масло и копченые языки. Конни скоро согрелась, сняла пальто, он повесил его на дверь. – Что будешь пить: какао, кофе или чай? – спросил он. – Ничего не буду, – ответила она, взглянув на чашки, стоявшие на столе. – А ты что-нибудь съешь. – Я тоже не хочу. Вот собаку пора кормить. Он без смущения затопал по кирпичному полу и положил в миску еды. Собака тревожно взглянула на него и отвернулась. – Что морду воротишь? Это твоя еда. Ни с чем, матушка, права будешь, съешь. Он поставил миску на коврик у лестницы, а сам сел на стул, стоявший у стенки, и стал снимать гетры с ботинками. Но собака не стала есть, подошла к нему, села и, задрав морду, жалобно уставилась на него. Он медленно расстегивал пряжки на гетрах. Собака еще ближе подвинулась к нему. – Что с тобой? Ты нервничаешь, потому что в доме чужой? Но это просто женщина. Так что иди и трескай, что дали. Он погладил собаку по голове, и она потерлась мордой о его колено. Он медленно, мягко подергал длинное шелковистое ухо. – Иди! – приказал он. – Иди и ешь свой ужин. Иди! Он придвинул стул, на котором сидел, к коврику, где стояла миска; собака не спеша подошла к ней и стала есть. – Ты любишь собак? – спросила Конни. – Не сказал бы. Слишком они ручные, слишком привязчивы. Наконец он стянул гетры и стал расшнуровывать тяжелые ботинки. Конни отвернулась от огня. Как убого обставлена комната! И только одно украшение – увеличенная фотография молодой четы на стене; по-видимому, он с женой, лицо у молодой-женщины вздорное и самоуверенное. – Это ты? – спросила Конни. Он повернулся чуть не на девяносто градусов и взглянул на фотографию, висевшую у него над головой. – Да! Это мы перед свадьбой. Мне здесь двадцать один год. Он смотрел на фотографию пустыми глазами. – Тебе она нравится? – спросила Конни. – Нравится? Конечно нет! Мне она никогда не нравилась. Жена настояла, чтобы мы сфотографировались вот так, вместе. И он принялся опять за свои ботинки. – Если она тебе не нравится, зачем ты ее здесь держишь? Отдал бы жене. – Она взяла из дома все, что хотела, – сказал он, неожиданно улыбнувшись. – А это оставила. – Тогда почему ты ее не снимешь? Как воспоминание? – Нет. Я никогда на нее не гляжу. Я даже забыл, что она здесь висит. Она здесь с первого дня, как мы сюда въехали. – А почему бы ее не сжечь? Он опять повернулся и взглянул на фотографию. Она была в чудовищной коричневой с золотом рамке. С нее смотрел гладко выбритый, напряженный, очень молодой парень в довольно высоком воротнике, а рядом – пухлая, с задиристым лицом девушка, с взбитыми завитыми волосами, в темной атласной блузке. – Неплохая мысль, – сказал он. Стащив, наконец, ботинки, он надел шлепанцы, затем встал на стул и снял фотографию. Под ней на бледно-зеленых обоях осталось более яркое пятно. – Пыль можно не вытирать, – сказал он, поставив фотографию к стене. Принес из моечной молоток с клещами. И, сев на тот же стул, принялся отдирать бумагу с другой стороны рамки, вынул гвоздики, удерживающие заднюю планку; работал он аккуратно, со спокойной сосредоточенностью, так характерной для него. И наконец-то, сняв планку, извлек самое фотографию. – Вот каким я тогда был, – проговорил он, вглядываясь с изумлением в забытый снимок. – Молодой пастор-тихоня и бой-баба. – Дай, я посмотрю. На фотографии он был весь чистенький, гладко выбритый, опрятный. Один из тех чистеньких молодых людей, каких было много лет двадцать назад. Но и тогда, свидетельствовала фотография, глаза у него смотрели живо и бесстрашно. А женщина была не просто «бой-баба»; несмотря на тяжелый подбородок, в ней была своя женская привлекательность. – Такие вещи нельзя хранить, – сказала Конни. – Так вообще сниматься нельзя. Поломав о колено паспарту вместе с фотографией на мелкие кусочки, он аккуратно положил их на огонь, проговорив при этом: «Как бы не загасить». Стекло с задней планкой по-хозяйски отнес наверх. Затем несколькими ударами молотка разбил раму, усеяв пол осколками гипса. Все не спеша собрал и отнес в моечную. – Завтра сожгу, – сказал он, вернувшись. – А то сейчас задохнемся. Наведя порядок, он опять сел. – Ты любил жену? – спросила Конни. – Любил? А ты любила сэра Клиффорда? Но Конни не дала себя сбить. – Она тебе нравилась? – Нравилась? – усмехнулся он. – Может, она тебе и сейчас нравится? – И сейчас? – он посмотрел на нее, подняв брови. – Я даже подумать о ней не могу, – тихо проговорил он. – Почему? Но он только помотал головой. – Тогда почему вы не разведетесь? Она ведь может в один прекрасный день вернуться. Он остро взглянул на нее. – Она обходит меня за тысячу миль. Она ненавидит меня сильнее, чем я ее. – Вот увидишь, она еще вернется к тебе. – Никогда. С этим кончено. Меня от одного ее вида с души воротит. – Ты еще с ней столкнешься! По закону вы муж и жена, да? – Да. – Ну вот. Значит, она вернется. И тебе придется взять ее обратно. Он пристально поглядел на нее. Потом как-то странно тряхнул головой. – Ты, наверное, права. Даже возвращаться сюда было глупо. Но тогда все ополчилось против меня. И деваться мне было некуда. Нашему брату порой лихо приходится. Да, ты права. Надо было давно развестись. Вот разведусь и буду опять свободен. Но как я ненавижу все эти суды, судейских крючков. А без них развода не получить. Он стиснул зубы так, что заходили желваки. А Конни слушала и радовалась в душе. – Я, пожалуй, выпью чашку чая, – сказала она. Он встал заварить чай. Но лицо его не смягчилось. Уже сидя за столом, она спросила его: – Почему ты на ней женился? Она совсем простолюдинка. Миссис Болтон рассказывала мне про нее. Она никогда не могла понять, что ты в ней нашел. Он опять пристально посмотрел на нее и сказал: – Я тебе объясню. Первая любовь у меня была в шестнадцать лет. Она была дочкой учителя из Оллертона, очень хорошенькая, даже красивая. Я кончил в Шеффилде среднюю школу и был подающим надежды юношей. Знал немного немецкий, французский. И, разумеется, витал в небесах. А эта, романтическая душа, терпеть не могла обыденности. Она читала мне стихи, учила любить их, любить книги, словом, старалась сделать из меня человека. Я читал, размышлял с большим рвением, и все благодаря ей. Я тогда служил клерком в одной из контор Баттерли. Худой, бледный юноша, в голове которого постоянно бродил хмель прочитанного. О чем только мы с ней не говорили. В какие дебри не забирались. Только и слышалось – Персеполь, Тимбукту. Другую такую литературную пару не сыскать было во всех десяти графствах. Я боготворил ее, курил ей фимиам. И она обожала меня. Но был у нас и камень преткновения – как ты можешь догадаться, это был секс. Вернее, секса совсем не было. Я тощал все сильнее и все сильнее кипятился. Наконец, я сказал, что мы должны стать любовниками. И я ее, по обыкновению, уговорил. Мы стали любовниками. Я был на седьмом небе, а ей это было не надо. Она просто ничего не хотела. Она обожала меня, восхищалась мной, любила разговаривать со мной, целоваться; и это все. Остальное ей было не нужно. И таких женщин, как она, много. А мне как раз нужно было остальное. Начались ссоры. Я был неумолим и покинул ее. После этого у меня была другая женщина, учительница; о ней злословили, что она путалась с женатым мужчиной и довела его почти до безумия. Это была пухлая белокожая красотка, старше меня, и к тому же недурно играла на скрипке. И скажу тебе, эта женщина была сам дьявол. Она любила в любви все, кроме секса. Она льнула ко мне, нежничала, осыпала всевозможными ласками, но стоило делу дойти до главного, она стискивала зубы и от нее шли волны ненависти. Я старался перебороть ее, но чувствовал, что ее ненависть буквально замораживает меня. Так что все опять кончилось плачевно. Мне было очень скверно. Я хотел, чтобы со мной была женщина, которая любила бы меня и все остальное. И тут появилась Берта Куттс. Когда я был маленьким, Куттсы жили рядом с нами, так что я хорошо их знал. Люди они были совсем простые. Ну вот. Берта выросла и уехала в Бирмингем, нашла себе какое-то место. Она утверждала, что компаньонки, но у нас шушукались, что Берта поступила служанкой или еще кем-то в номера. Как бы то ни было, как раз в то время, когда я был по уши сыт учительницей – мне шел тогда двадцать второй год, – Берта вернулась из Бирмингема, вся расфуфыренная, жеманная и довольно-таки соблазнительная. А я был к этому времени на грани самоубийства. Бросил свою работу в Баттерли: я считал, что своим тщедушным сложением я обязан сидячей работе клерка. Вернулся в Тивершолл и нанялся старшим кузнецом, подковывал шахтных лошадей. Мой отец был коваль, и я часто помогал ему. Я любил эту работу, любил лошадей, и все кое-как наладилось. Я как бы забыл правильный литературный язык. И опять заговорил языком простого народа. Правда, книги я по-прежнему любил. Так я и кузнечил. У меня была своя двуколка, запряженная пони, и я был сам себе хозяин. Отец после смерти оставил мне триста фунтов. И я стал гулять с Бертой. Я был рад, что она из низов. Я хотел жить с простой женщиной. И сам хотел опроститься. Ну вот, так она и стала моей женой, и сначала все шло хорошо. Мои прежние «чистые» женщины делали все, чтобы истребить во мне «мужское естество». С Бертой же в этом отношении все было в порядке. Она хотела быть со мной и не выпендривалась. Я был очень доволен. Наконец-то я получил женщину, которая хотела со мной спать. И я с ней не помнил себя. Мне кажется, что она немного презирала меня за это и еще за то, что иногда я даже приносил ей в постель завтрак. Она-то не очень утруждала себя заботами обо мне: когда я приходил с работы, обеда не было, а если я бывал недоволен, она налетала на меня, как фурия, – я отвечал ей тем же. Однажды она запустила в меня чашкой, я схватил ее за шиворот и чуть не вытряхнул из нее душу. Дальше – хуже. Скоро она перестала подпускать меня к себе. Скандалила, ругалась. А как почувствует, что страсть моя улетучилась, начнет подъезжать ко мне со всякими нежностями, пока не получит свое. Я никогда не мог устоять. И она никогда не кончала вместе со мной. Никогда. Выжидала. Если я оттягивал дело на полчаса, она тянула еще дольше. А когда я кончал, тут она начинала разводить пары, вопила, извивалась и буквально кусала меня своим телом, пока наконец и сама не подходила к финишу в состоянии чуть не беспамятства. А потом говорила: «Ох, как хорошо!» Постепенно я стал уставать от этого, а она становилась все упрямее. Конец у нее наступал все позже, и к тому же тело ее становилось все жестче, грубее; мне порой казалось, что меня терзает клювом какая-то свирепая птица. Господи, считается, что женщина внутри нежная, как цветок. Но поверь, у некоторых мерзавок между ногами костяной клюв, и они рвут тебя на куски, так что становится тошно. И думают только, как ублажить самое себя! Только себя. Вот говорят о мужском эгоизме. Но поверь, мужскому эгоизму далеко до слепого женского эгоизма. Берта ничего не могла с собой поделать. Я говорил с ней об этом, объяснял, что для меня это невыносимо. И она даже пыталась исправиться. Пыталась лежать тихо, предоставив мне самому завершить дело. Но из этого ничего не выходило. Мои старания никогда не достигали цели, она ничего не чувствовала. Она должна была действовать сама, сама молоть свои кофе. С ней как бы случалось буйное помешательство, она должна была спустить всех собак и рвать мою плоть. Говорят, так бывает со старыми проститутками. Это был эгоизм самого низкого пошиба, своеволие безумца или женщины-алкоголички. В конце концов я просто не мог больше ее выносить. Мы стали спать врозь, она сама это предложила во время одной из вспышек ненависти. Ей все мерещилось, что я подчиняю ее себе. Вот она и решила завести себе отдельную спальню. А скоро и я перестал пускать ее к себе. Я просто не мог больше выносить ее. Я ненавидел ее, а она ненавидела меня. Господи, как она ненавидела, особенно когда носила этого бедного ребенка. Я часто думаю, она и зачала-то его из ненависти ко мне. Словом, когда ребенок родился, мы с ней расстались. Тут началась война, меня призвали. А вернувшись домой, я узнал, что она живет с каким-то парнем из «Отвальной». Он замолчал, в лице его не было ни кровинки. – А что представляет собой этот парень из «Отвальной»? – спросила Конни. – Амбал, килограммов девяносто. Он все больше молчит, а она его честит на чем свет стоит. И оба пьют. – Боже мой! Что будет, если она вернется! – В самом деле. Выходит, надо бежать отсюда, исчезнуть. Оба замолчали, фотография в очаге стала серым пеплом. – Значит, когда ты получил, чего хотел, тебе это показалось слишком много? – заключила Конни. – Значит, так… И все-таки, если выбирать, я бы предпочел ее фригидным разновидностям – моей первой чистой любви и второй – лилии с ядовитым ароматом, да и прочим тоже. – А что собой представляют прочие? – Прочие? А прочих не было. Мой опыт говорит мне: женщины в большинстве своем любят мужчин, но не любят секс. Они вынуждены мириться с сексом как с одним из непременных условий любви. Предпочитают старомодный вариант: женщина лежит и не шелохнется, а ты делаешь свое дело. В конце концов они ничего не имеют против этого, ведь они любят своего партнера. Но плотская любовь для них не существует, она оскорбляет их добродетель. И многие мужчины на это согласны. Я же этого не выношу. Женщины похитрее стараются скрыть безразличие. Они притворяются, что умирают от страсти, что они испытывают неземное блаженство. Но это чистый обман. Они просто делают вид. Есть и еще один сорт женщин, те любят все – объятия, поцелуи, последнее содрогание, но чувственность у них разлита по всему телу. Такие женщины предпочитают все способы любви естественному. Они умеют вызвать заключительный аккорд, когда мужчина находится совсем не там, где ему в этот миг положено быть. Бывают очень тугие женщины, их дьявольски трудно довести до финиша. Иной раз они сами себя доводят, как моя жена. И еще есть женщины, у которых внутри мертво, и они знают это. Каких только женщин нет! Или вот женщины-лесбиянки. Выбрасывают мужчину перед самым концом и начинают елозить бедрами до завершения. Удивительно, как много в женщинах лесбиянского, хотя они сами этого и не сознают. – Тебя это раздражает? – Я бы всех лесбиянок убил. Когда я с женщиной, которая в сущности лесбиянка, я вою в душе и готов убить ее. – И что же ты делаешь? – Бегу от нее со скоростью света. – Ты полагаешь, что женщины-лесбиянки хуже, чем мужчины-педерасты? – Разумеется, хуже. Потому что они причиняют более сильные страдания. Впрочем, если говорить честно, не знаю, кто лучше, кто хуже. Но когда я имею дело с лесбиянкой, неважно, сознающей свой дефект или не сознающей, я прихожу в бешенство и не хочу больше видеть ни одной женщины. Я готов всю жизнь довольствоваться собственным обществом, только бы не ронять своего мужского достоинства. Он сидел хмурый, бледный как полотно. – И ты очень огорчился, когда появилась я? – И огорчился и обрадовался. – И что ты чувствуешь сейчас? – Меня страшат всякие осложнения: ссоры, взаимные обвинения, нелепые ситуации. Все это непременно будет. Кровь у меня в такие минуты холодеет, накатывает тоска. Когда же кровь играет, я чувствую, что счастлив, даже на седьмом небе. Но боюсь, я уже начал становиться мизантропом. Я изверился в любви. Мне казалось, что нет больше на земле женщин, кроме негритянок, с которыми возможен естественный половой акт. Но мы все-таки белые люди, и негритянки для нас точно вымазаны смолой. – Ну, а теперь? Ты рад, что у тебя есть я? – Конечно рад. Когда забываю обо всех остальных женщинах. А забыть их очень трудно. Поэтому мне хочется залезть под стол и там умереть. – Почему под стол? – Почему? – Он рассмеялся. – Чтобы спрятаться ото всех, наверное. Знаешь, как делают дети. – Какой же у тебя тяжелый опыт отношений с женщинами! – Видишь ли, я не умею тешить себя самообманом. Многие мужчины умеют. Они согласны мириться с ложью, с любым маскарадом. Меня же самообман никогда не спасал. Я всегда знал, чего хочу от женщины, и, если не получал этого, никогда не говорил, что получаю. – А теперь ты это получаешь? – Похоже, что да. – Тогда почему ты такой бледный и злой? – По маковку полон воспоминаниями. И, возможно, боюсь самого себя. Конни сидела молча. Время уже близилось к полуночи. – А ты правда считаешь, что это очень важно – мужчина и женщина? – Да, для меня очень. Для меня в этом смысл жизни. В любви к женщине, в естественных с ней отношениях. – Ну, а когда у тебя их нет, что ты делаешь? – Обхожусь без них. Конни опять подумала и спросила: – А ты считаешь, что сам ты всегда правильно ведешь себя с женщинами? – Нет, конечно! В том, что случилось с моей женой, виноват я. В значительной степени виноват: это я испортил ее. И еще я очень недоверчив. Ты должна это помнить. Чтобы я до конца поверил женщине – даже не знаю, что нужно. Так что, может, я и сам не стою доверия. Я просто не верю женщинам, и все. Боюсь притворства. Конни искоса посмотрела на него. – Но ты ведь доверяешь своему телу, своей плоти? – сказала она. – Увы, доверяю. От этого все мои беды. Именно поэтому мой ум так недоверчив. – Ну и пусть недоверчив. Какое это имеет значение? Укладываясь поудобнее на подстилке, Флосси тяжело вздохнула. Огонь в очаге догорел, оставив тлеть подернутые золой угли. – Мы с тобой два израненных воина, – сказала Конни. – Ты тоже изранена? – рассмеялся он. – И вот мы опять лезем в драку. – Да! И мне по-настоящему страшно. – Еще бы! Он встал, поставил ее туфли сушиться, вытер свои и подвинул их ближе к очагу, утром он смажет их жиром. Взял кочергу и выгреб обгоревшие остатки рамки. – Мне даже угли от этой рамки противны, – сказал он. Затем принес хворосту, положил на пол к завтрашнему утру. И вышел прогулять собаку. – Я бы тоже хотела выйти ненадолго, – сказала Конни, когда он вернулся. Она вышла одна в темноту. Высоко в небе горели звезды. В ночном воздухе сильно пахло цветами. Ее мокрые туфли промокли еще сильнее. Но она чувствовала отъединенность от всех – и от него. Ночь была свежая. Она зябко поежилась и вернулась в дом. – Холодно, – сказала она, дернув плечами. Он подбросил на угли хворосту, принес еще, и в очаге, весело треща, занялось пламя. Его желтые пляшущие языки, согрели не только их щеки, но и души. – Выбрось все из головы, – сказала Конни. Егерь сидел молча, неподвижно. Взяв в ладони его руку, она прибавила: – Постарайся. – У-гу, – вздохнул он, чуть скривив рот в улыбке. Конни тихо подошла и скользнула ему на колени, поближе к огню. – Забудь все, – шепнула она ему. – Забудь. Он крепко прижал ее к себе; так они сидели молча, чувствуя наплывающее из очага тепло. Лепестки пламени казались Конни цветком забвения. Легкая сладостная тяжесть ее теплого тела кружила ему голову. Кровь снова начала бурлить, пробуждая безрассудные, неуправляемые силы. – А может, эти женщины и хотели быть с тобой, любить тебя по-настоящему, да просто у них не получалось. Может, их вины-то и нет, – сказала Конни. – Да, это верно. Я знаю. Я и сам был тогда как змея с перебитым хребтом. Конни вдруг крепко прижалась к нему. Ей не хотелось начинать все сначала, но что-то все время подзуживало ее. – Теперь все по-другому, – проговорила она. – Ты ведь больше не чувствуешь себя как змея с перебитым хребтом? – Я не знаю, что чувствую. Знаю только, впереди у нас черные дни. – Нет, нет! Что ты говоришь! – запротестовала она. – Близятся черные дни – для нас и вообще для всех, – повторил он свое мрачное пророчество. – Ничего подобного! Как ты смеешь это говорить! Егерь молчал. Но она чуяла в его душе черную пустоту отчаяния. Оно было смертью для всех желаний, смертью для самой любви. Это отчаяние подобно бездонной воронке, которая затягивает в себя душевные силы, всего человека. – Ты так холодно говоришь о любви, – посетовала она. – Так, словно для тебя важно только свое удовольствие, свое удовлетворение. Конни очень разволновалась. – Ничего подобного, – ответил он. – Я всегда думал и о женщине. Я не получал ни удовольствия, ни удовлетворения, если женщина не получала того же вместе со мной. А этого ни разу не было. Для полного счастья нужно одновременное удовлетворение двоих. – Но ты никогда не верил своим женщинам. Ты даже мне не веришь. – Я не знаю, что значит верить женщине. – В этом твоя беда. Она все еще сидела, свернувшись калачиком у него на коленях. Но настроение у него было тяжелое, отсутствующее, ее как бы здесь и не было. И все, что она говорила, лишь отталкивало его от нее. – Но все-таки во что же ты веришь? – настаивала Конни. – Не знаю. – Значит, ни во что, как и все другие мужчины – мои знакомые, – сказала Конни. Опять оба замолчали. Сделав над собой усилие, он все-таки решился открыть ей душу. – Нет, я, конечно, во что-то верю. Я верю в сердечное тепло. Верю, что нет настоящей любви без сердечного тепла. Я уверен, если мужчина обладает женщиной и в душе обоих нежность, все будет хорошо. А вот если любить с холодным сердцем – это идиотизм, это смерть. – Но ты ведь чувствуешь ко мне нежность? Ты не просто так меня любишь? – Я не хочу больше любить. Мое сердце холоднее остывшей картошки. – Ах, ах, – поцеловала она его и шутливо прибавила: – sautees?[19] Он рассмеялся. – Я не преувеличиваю, – сказал он, выпрямившись на стуле. – Полцарства за нежность! А женщинам надо не это. Даже тебе – чего уж греха таить. Ты любишь острую любовную игру, но сердце у тебя остается холодным, хоть ты и делаешь вид, что на седьмом небе от счастья. Где твоя нежность ко мне? Ты относишься ко мне с опаской. Как кошка к собаке. Повторяю, любви нужна нежность. Тебе нравится близость с мужчиной, не спорю. Но ты возводишь эту близость во что-то мистическое, сверхценное. Только затем, чтобы польстить своему тщеславию. Собственное тщеславие важнее для тебя во сто крат любого мужчины, твоей близости с ним. – Но я то же самое могу сказать о тебе. Твой эгоизм безграничен. – Да? Ты так думаешь? – сказал он, заерзав на стуле, будто хотел встать. – Давай тогда расстанемся. Я скорее умру, чем буду еще раз обладать женщиной, у которой вместо сердца ледышка. Она соскользнула с его колен, и он встал. – А ты думаешь, мне это очень приятно? – Думаю, что нет, – ответил он. – Посему иди-ка ты спать наверх. А я буду спать здесь. Конни посмотрела на него. Он был не просто бледным, он был белый как снег, брови нахмурены, далекий, как северный полюс: мужчины все одинаковы. – Но я не могу вернуться домой раньше утра, – сказала она. – И не надо. Иди наверх. Уже четверть первого. – Не пойду, – сказала она. – Тогда мне придется уйти из дома, – сказал он и начал натягивать ботинок. Конни оторопело глядела на него. – Подожди, – едва выговорила она. – Скажи, что с нами происходит? Он продолжал нагнувшись зашнуровывать ботинок. Бежали секунды. У Конни потемнело в глазах, она стояла как в беспамятстве, глядя на него невидящими глазами. Затянувшееся молчание становилось невыносимым. Он поднял голову. Конни стояла, как потерянная, с широко открытыми глазами. И его точно ветром подхватило: он вскочил, хромая, подбежал к ней, как был, в одном ботинке, схватил на руки и крепко прижал к себе, хотя все внутри у него исходило болью. Он держал ее на руках, а она все смотрела на него… Рука его скользнула ей под платье и ощутила гладкую теплую кожу. – Ласонька моя, – шептал он, – ласонька. Зачем нам ругаться? Я люблю тебя, такую гладенькую, шелковую. Только не перечь мне больше. Мы всегда будем вместе. Конни подняла голову и посмотрела на него. – Не расстраивайся, – сказала она тихо. – Какой от этого толк? Ты правда хочешь быть со мной? – Она взглянула ему в глаза открыто и твердо. Он перестал гладить ее, отвернулся. И замер, как будто окаменел. Потом заглянул ей в самые зрачки и, чуть насмешливо улыбнувшись, сказал: – Давай скрепим нашу любовь клятвой! – Скрепим, – ответила она, и глаза ее вдруг увлажнились. – Знаешь старинную клятву: гроб, могила, три креста, не разлюбим никогда. Он опять улыбнулся, в глазах у него плясали шутливые искорки, от недавнего уныния не осталось и следа. Она тихо плакала, он опустил ее на коврик у очага и прямо на полу овладел ею. И сразу у обоих растопилось сердце. Тут же заторопились наверх в спальню: становилось прохладно, да и они изрядно помучили друг друга. Конни легла и всем телом прильнула к нему, чувствуя себя маленькой, защищенной, и оба сейчас же заснули добрым, покойным сном. Они спали не шелохнувшись до первого луча, вспыхнувшего над лесом. Он проснулся первым, в комнате мягкий полусвет, занавески задернуты. В лесу оголтело щебечут дрозды. Утро обещает быть прекрасным. Пора вставать – уже половина шестого. Как крепко ему спалось! Занимается новый день. Его женщина, нежная, любящая, – спит, свернувшись калачиком. Он коснулся ее рукой, и она раскрыла синие, изумленные глаза, улыбаясь еще в полусне его лицу. – Ты уже встал? – спросила она. Он глядел ей в глаза. Улыбался и целовал ее. Вдруг она быстро поднялась и села. – Только подумать, что я у тебя, – сказала она. Оглядела чисто побеленную крошечную спальню, скошенный потолок, слуховое окно, занавешенное белыми шторами. Комната была совсем пустая, если не считать маленького покрашенного желтым комода, стула и не очень широкой белой кровати, в которой она спала с ним эту ночь. – Только подумать, мы с тобой здесь вместе, – сказала она, глядя на него сверху. Он лежал, любуясь ею, поглаживая ее груди сквозь тонкую ткань сорочки. Когда он спокоен и ласков, лицо у него такое красивое, совсем мальчишеское. И глаза такие теплые. А уж Конни радовала юностью и свежестью распустившегося цветка. – Я разденусь, – сказала она, схватив в горсть тонкую батистовую ткань и потянув через голову. Она сидела в постели, обнажив удлиненные золотистые груди. Ему доставляло удовольствие покачивать их, как колокольчики. – И ты сними свою пижаму, – сказала она. – Э-э, нет. – Да! Да! Сними, – приказала она. И он снял старенькую ситцевую пижамную куртку, штаны. За исключением ладоней, запястий, лица и шеи кожа его везде была молочно-белой; сильное, мускулистое тело изящно. Он опять показался ей ошеломляюще красивым, как в тот день, когда она нечаянно подглядела его умывание. Золотые лучи ударили в задернутую занавеску. Конни подумала – солнце спешит приветствовать их. – Отдерни, пожалуйста, шторы, – попросила она. – Слышишь, как поют птицы. Впусти скорее к нам солнышко. Он соскочил с постели, нагой, тонкий, белотелый, и пошел к окну, немного нагнулся, отдернул шторы и выглянул наружу. Спина была изящная, белая, маленькие ягодицы красивы скупой мужской красотой, шея, тонкая и сильная, загорела до красноты. В этом изящном мальчишеском теле скрыта была внутренняя сила, не нуждавшаяся во внешнем проявлении. – Но ты очень красив! – сказала Конни. – Такая чистота, изящество! Иди ко мне, – протянула она к нему руки. Он стыдился повернуться к ней. Поднял с пола рубашку и, прикрыв наготу, пошел к ней. – Нет! – потребовала Конни, все еще протягивая к нему тонкие красивые руки. – Я хочу тебя видеть! Рубашка упала на пол, он стоял спокойно, устремив на нее взгляд. Солнце, ворвавшееся в низкое оконце, озарило его бедра, поджатый живот и темный, налитый горячей кровью фаллос, торчащий из облачка рыжих вьющихся волос. Она испуганно содрогнулась. – Как странно, – проговорила она медленно. – Как странно он торчит там. Такой большой! Такой темный и самоуверенный. Значит, вот он какой. Мужчина скользнул взглядом вдоль своего тонкого белокожего тела и засмеялся. Волосы на груди у него были темные, почти черные. В низу живота ярко рыжели. – И такой гордый, – шептала она смятенно. – Такой высокомерный. Неудивительно, что мужчины всегда держатся свысока! Но он красив. И независим. Немного жутко, но очень красиво! И он стремится ко мне! – Конни прикусила нижнюю губу в волнении и страхе. Мужчина молча глядел на свою тяжелую неподвижную плоть. – Эй, парень, – сказал он наконец тихо. – Ты в своем праве. Можешь задирать голову, сколько хочешь. Ты сам по себе, я сам по себе, верно, Джон Томас? Вишь, выискался господин. Больно норовист, похлеще меня, и лишнего не лалакает. Ну что, Джон Томас? Хочешь ее? Хочешь свою леди Джейн? Опять ты меня задумал угробить. И еще улыбается! Ну, скажи ей: «Отворяйте ворота, к вам едет – государь!» Ах, скромник, ах, негодник. Ласоньку он захотел. Ну, скажи леди Джейн: хочу твою ласоньку. Джон Томас и леди Джейн – чем не пара! – Не дразни его, – сказала Конни, подползла к краю кровати, обняла его стройные, матовые бедра и притянула их к себе, так что груди коснулись его напрягшейся плоти, и слизнула появившуюся каплю. – Ложись, – велел он. – Ложись и пусти меня к себе. Он торопился, а когда все кончилось, женщина опять обнажила мужчину – еще раз взглянуть на загадку фаллоса. – Смотри, какой он маленький и мягкий, Маленький, нераспустившийся бутон жизни. И все равно он красив. Такой независимый, такой странный! И такой невинный. А ведь он был так глубоко во мне. Ты не должен обижать его, ни в коем случае. Он ведь и мой тоже. Не только твой. Он мой, да! Такой невинный, такой красивый, – шептала Конни. Мужчина засмеялся. – Блаженны узы, связавшие сердца родством любви. – Да, конечно, – кивнула Конни. – Даже когда он такой мягкий, маленький, я чувствую, что до конца жизни привязана к нему. И такие славные у тебя тут волосы! Совсем, совсем другие. – Это шевелюра Джона Томаса, не Моя. Эге! – воскликнул мужчина, потянувшись чуть не до боли во всем теле. – Да ты никак опять за свое? А ведь корнями-то ты врос в мою душу. Другой раз просто не знаю, что с тобой и делать. Он ведь себе на уме, никак ему не потрафишь. Вместе тесно, а врозь скучно. – Теперь понятно, почему мужчины его боятся! – сказала Конни. – В нем явно есть что-то грозное. По телу мужчины пробежала дрожь: сознание опять раздвоилось. Он был бессилен противиться неизбежному; а мышца его стала набухать, твердеть, расти, согласно извечному странному обыкновению. Женщина, наблюдая его, затрепетала. – Бери его! Бери! Он твой! – велел мужчина. Ее забила дрожь, сознание отключилось. Он вошел в нее, и ее затопили нежные волны острого, неописуемого наслаждения, разлившегося по всему телу. Блаженство все росло и, наконец, завершилось последней ослепляющей вспышкой. Он услыхал далекие гудки «Отвальной»: семь часов утра, понедельник. Поежившись, зарылся головой в ее грудь, чтобы не слышать гудков. А она даже не слышала гудка. Она лежала тихо, душа ее этим светлым утром отмылась до прозрачности. – Тебе, наверное, пора вставать? – спросил он. – Сколько времени? – Только что прогудело семь. – Да, наверное, пора, – сказала она недовольно: терпеть не могла внешнего принуждения. Он сел и тупо уставился в окно. – Ты ведь меня любишь? – спросила она спокойно. Он поглядел на нее. – Не знаешь, что ли? Чего же спрашивать, – с легким раздражением ответил он. – Я хочу, чтоб ты не отпускал меня, – сказала она. – Оставил меня. Глаза его застило теплой мягкой мглой, отогнавшей мысли. – Прямо сейчас? – Сейчас, в своем сердце. А потом я приду к тебе насовсем, и это будет скоро. Он сидел обнаженный на постели, повесив голову; не способный соображать. – Ты что, не хочешь этого? – спросила она. – Хочу. Он посмотрел на нее тем же затуманенным взглядом, в котором горело пламя иного сознания, почти сна. – Не лезь сейчас ко мне с вопросами. Дай мне опамятоваться. Ты очень нравишься мне. Ты вот тут лежишь, и я тебя люблю. Как не любить бабу с такой хорошей ласонькой. Я люблю тебя, твои ноги, фигуру. Твою женственность. Люблю всеми своими потрохами. Но не береди мне пока душу. Не спрашивай ни о чем. Пусть пока все есть, как есть. Спрашивать будешь после. Дай мне прийти в себя. С этими словами он стал нежно поглаживать ее мягкие каштановые волосы, под животом, а сам сидел на постели – нагой, полный покоя, лицо неподвижно – некая материальная абстракция, наподобие лица Будды. Он сидел, замерев, ослепленный пламенем иного сознания, держа ладонь на ее теле и ожидая возвращения сознания будничного. Немного спустя он встал, натянул рубаху, быстро оделся, не произнеся ни слова, еще раз взглянул на нее – она лежала на постели, золотистая в лучах солнца, как роза Gloire de Dijon[20], – и быстро ушел. Она слышала, как он внизу отпирает дверь. А она все лежала, размышляя, что же с ней происходит: ей очень очень трудно уйти, оторваться от него. Снизу донесся голос: «Половина восьмого!» Она вздохнула и встала с постели. Маленькая-голая комнатка, ничего в ней нет, кроме комода и не очень широкой кровати. Но половицы отмыты дочиста. А в углу у окна полка с книгами, некоторые взяты из библиотеки. Она посмотрела, что он читает: книги о большевистской России, путешествия, книга об атоме и электронах, еще одна о составе земного ядра и причинах землетрясения, несколько романов и три книги об Индии. Так, значит, он все-таки читает. Солнце озаряло ее обнаженное тело. Она подошла к окну, возле дома бесцельно слонялась Флосси. Куст орешника окутан зеленой дымкой, под ним темно-зеленые пролески. Утро было чистое, ясное, с ветки на ветку порхали птицы, оглашая воздух торжественным пением. Если бы она могла здесь остаться! Если бы только не было того ужасного мира дыма и стали! Если бы он мог подарить ей какой-то новый, особый мир. Она спустилась вниз по узкой, крутой деревянной лестнице. И все равно было бы славно жить в этом маленьком домике – только бы он был в другом особом мире. Он уже умылся, от него веяло чистотой и свежестью, в очаге потрескивал огонь. – Ты будешь есть? – спросил он. – Нет. Вот если бы ты одолжил мне расческу? Она пошла за ним в моечную и причесалась, глядясь в зеркало величиной в ладонь. Пора идти назад, в Рагби. Она стояла в маленьком палисаднике, глядя на подернутые росой цветы, на серую клумбу гвоздик, уже набравших бутоны. – Хорошо бы весь остальной мир исчез, – сказала Конни, – и мы бы с тобой жили здесь вдвоем. – Не исчезнет, – ответил он. Они шли молча по веселому росистому лесу, отрешенные от всего и вся. Ей было тяжко возвращаться в Рагби-холл. – Я хочу как можно скорее прийти к тебе насовсем. И мы будем жить вместе, – сказала она на прощание. Он улыбнулся, ничего не ответив. Она вернулась домой тихо, никем не замеченная, и поднялась к себе в комнату.  15   На подносе лежало письмо от Хильды. «Отец будет в Лондоне на этой неделе, – писала она. – Я за тобой заеду в четверг 17 июня. Будь готова к этому дню. И мы тут же отправимся. Я не хочу задерживаться в Рагби. Это ужасное место. Скорее всего, я переночую в Ретфорде у Колменов. В четверг жди меня к обеду. Выедем сразу после чая и переночуем, наверное, в Грэнтеме. Нет смысла сидеть весь вечер с Клиффордом. Вряд ли он доволен твоим отъездом, так что мой визит не доставит ему удовольствия». Ну вот! Опять она пешка на шахматной доске. Клиффорд был действительно недоволен ее предстоящим отъездом, и только по одной причине: ему будет без нее не так покойно. Конни была для него неким символом: она дома, и Он мог с легкой душой заниматься делами. Клиффорд много времени уделял сейчас своим шахтам и боролся с почти безнадежными проблемами: как экономнее добывать уголь и кому его продавать. Конечно, лучше всего перерабатывать его дома, чтобы избавиться, наконец, от мучительных поисков покупателя. Можно производить электрическую энергию, для нее, наверное, легче найти рынок сбыта, но превращать уголь в другой вид топлива оказалось делом сложным и дорогостоящим. Чтобы поддерживать производство, нужно развивать все новые виды производства. Какое-то сумасшествие! Да, сумасшествие, и только сумасшедшие могут преуспевать в этой индустриальной гонке. Но ведь он тоже был немного сумасшедшим. Во всяком случае так думала Конни. Его одержимость угольными проблемами, его нескончаемые прожекты представлялись ей явным свидетельством его безумия; именно безумие она считала источником его изобретательского вдохновения. Он делился с ней обширными планами, а она слушала его в изумлении, не прерывая. Когда поток слов иссякал, он включал радио и превращался в глухонемого, но было очевидно, что все его прожекты сидят в нем, точно туго закрученная пружина, и ждут своего часа. По вечерам они с миссис Болтон пристрастились играть в двадцать одно по шести пенсов. Эта армейская азартная игра была для него еще одним способом ухода от действительности – интоксикацией безумия или безумием интоксикации, как угодно. Конни не могла этого видеть и уходила спать, а Клиффорд и миссис Болтон с необъяснимым азартом резались в карты до двух или даже до трех утра. Миссис Болтон оказалась на редкость азартным игроком: подстегивали ее постоянные проигрыши. Как-то она сказала Конни: – Этой ночью я проиграла сэру Клиффорду двадцать три шиллинга. – И он у вас взял эти деньги? – спросила, не веря своим ушам, Конни. – Конечно, взял, ваша милость. Долг чести! Конни дала обоим хорошую выволочку. В результате Клиффорд пожаловал своей неизменной партнерше еще сто фунтов в год, и она теперь могла проигрывать с легкой душой. А Конни пришла к выводу – в Клиффорде человек отмирает не по дням, а по часам. Наконец она решилась сообщить ему о дне отъезда, который назначила в письме Хильда. – Семнадцатого! – воскликнул он. – А когда ты будешь обратно? – Самое позднее – двадцатого июля. – Значит, двадцатого июля. Хорошо. Он смотрел на нее странным пустым взглядом, не то с доверчивостью ребенка, не то с бесплодной хитростью старика. – Ты меня не обманешь? – спросил он. – Что? – Ну вот ты сейчас уедешь. А обратно вернешься? – Конечно. Без всякого сомнения, вернусь. – Ну и прекрасно. Значит, двадцатого июля! – И опять туманно посмотрел на нее. Как ни странно, он хотел, чтобы она уехала, завела там короткую интрижку, пусть и забеременела. Но он и опасался этой поездки. А Конни помышляла лишь об одном – как бы совсем уйти от него. Решительный шаг будет сделан, когда все для того созреет – обстоятельства, Клиффорд, она сама. Копни сидела в сторожке егеря и говорила с ним о поездке в Венецию. – Вернусь и скажу Клиффорду, что ухожу. И мы с тобой уедем. Им совсем не обязательно знать, что я ушла к тебе. Мы можем уехать в другую страну, ведь правда? В Африку или Австралию, да? Ей очень нравился ее план. – Ты когда-нибудь жила в колониях? – спросил он. – Нет, а ты? – Я жил в Индии, Южной Африке, Египте. – А почему бы нам не поехать в Южную Африку? – Можно и туда. – Ты не хочешь туда? – Мне безразлично. Безразлично, куда ехать, что делать. – Но ты там не будешь счастлив? Почему? Мы не будем жить бедно. У меня есть своих шестьсот фунтов в год. Я уже выяснила. Это немного, но нам ведь хватит? – Для меня это целый капитал. – Ах, как будет чудесно! – Но я должен сперва развестись и ты тоже. Иначе будут осложнения. Да, им было о чем подумать. В другой раз Конни расспрашивала его о прошлом. Они были в егерской, за окном шел дождь, громыхало. – А когда ты был офицером и джентльменом, ты был счастлив? – Счастлив? Конечно. Я обожал моего полковника. – Ты его очень любил? – Да. – И он любил тебя? – Да. По-своему любил. – Расскажи мне о нем побольше. – Что о нем рассказывать? Он прошел в армии все ступеньки от рядового до полковника. Он любил армию. Не женился. Был старше меня на двадцать лет. Таких умных, образованных людей в армии единицы. Нрав у него был горячий, верно. Но офицер он был толковый. Сколько я помню, для меня он всегда был непререкаемым авторитетом. Я подчинялся ему во всем. И никогда не жалел об этом. – Ты очень тяжело пережил его смерть? – Я и сам тогда был на грани жизни и смерти. А когда очнулся и узнал, что полковника нет в живых, почувствовал, что какая-то часть моей души умерла. Но в общем-то я всегда знал, что дело кончится смертью. Все кончается смертью, если на то пошло. Конни слушала в раздумье. Снаружи ударил гром; поистине, разверзлись хляби небесные, а у них в утлом ковчеге тепло и уютно. – Ты столько всего пережил в прошлом, – вздохнула Конни. – Да. Мне порой кажется, что я уже раз-другой умирал. Ан нет, сижу сейчас здесь в предвкушении новых несчастий. Конни напряженно вслушивалась и в его слова, и в звуки бушующей за окном грозы. – А когда твой полковник умер, тебе и дальше нравилось быть офицером и джентльменом? – Нет! Военные в общем мелкий народишко. – Он вдруг рассмеялся и продолжал: – Полковник говорил мне: «Знаешь, парень, англичане среднего класса, прежде чем проглотить кусок, тридцать три раза его разжуют – слишком деликатная у них глотка, в ней и горошина застрянет. Барахло, каких мало. Трясутся от страха, если ботинок у них не так завязан. С душком товар, и всегда они во всем правы. Это меня больше всего убивает. Раболепны, задницы лижут до мозоли на языке. А все равно лучше их нет. Жеманные филистеры, недоделанные мужики». Конни засмеялась. Дождь за окном еще припустил. – Он их ненавидел?

The script ran 0.008 seconds.