Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джон Ирвинг - Молитва об Оуэне Мини [-]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary

Аннотация. В творчестве Джона Ирвинга — выдающегося американского классика, автора знаменитого бестселлера «Мир глазами Гарпа», обладателя двух «Оскаров» и Национальной книжной премии — роман «Молитва об Оуэне Мини» (1989 г.) занимает совершенно особое место. История о не ведающем сомнений мальчишке, который обретает странную власть над людьми и самим ходом вещей, полна мистических событий и почти детективных загадок, необъяснимых совпадений и зеркальных повторов, в свою очередь повторяющих — подчас иронически — сюжет Евангелия. Как получилось, что одиннадцатилетний Оуэн Мини, нечаянно убив мать своего лучшего друга, приводит его к Богу? Почему говорящий фальцетом щуплый, лопоухий ребенок, подобно Христу, провидит свою судьбу: ему точно известно, когда и как он умрет? По мнению Стивена Кинга, «никто еще не показывал Христа так, как Ирвинг в своем романе». Виртуозное мастерство рассказчика и фантастическая изобретательность сюжета делают книгу Джона Ирвинга настоящим явлением большой литературы.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 

— Оуэн! — сердито прошипел мистер Фиш, но Оуэн был расположен отвечать нисколько не более, чем Дух Будущих Святок. — Оуэн? — несколько мягче повторил мистер Фиш. Зрители словно сочувствовали мистеру Фишу в его нежелании притрагиваться к осевшей бесформенной фигуре, накрытой капюшоном. Это было бы вполне в духе Оуэна — прийти в себя, вскочить на ноги и истошно завопить, подумал я. Точно так все и произошло — Дэн Нидэм даже не успел распорядиться, чтобы опустили занавес. Мистер Фиш упал на свой предполагаемый могильный холмик, и неподдельный ужас, звучавший в вопле Оуэна, передался всей аудитории. Там и сям раздавались вскрики и оханья; я понял, что трусикам Морин Эрли снова не суждено остаться сухими. Но что же мог увидеть Призрак Будущего? Мистер Фиш, достаточно опытный актер, чтобы с честью преодолеть любую накладку, вдруг обнаружил, что, лежа на могиле, очень удобно «прочитать» собственное имя на надгробии из папье-маше, которое он почти сломал при падении. — «Эбинизер Скрудж! Так это был я?!» — спросил он Оуэна Мини. Но с Оуэном явно что-то случилось: он, кажется, испугался могильной плиты из папье-маше гораздо больше, чем сам Скрудж, и медленно попятился прочь. Он отступал через всю сцену, а мистер Фиш продолжал вымаливать у него ответ. Не произнеся ни слова и даже не показав еще раз пальцем на могильную плиту, ужаснувшую даже Духа Будущих Святок, Оуэн Мини скрылся за кулисами. В гримерной он рухнул лицом на столик и разревелся; его волосы покрылись слоем детской присыпки, а по всему лицу расползлись черные полосы от подводки для глаз. Дэн Нидэм потрогал ему лоб. — Даты весь горишь, Оуэн! — воскликнул Дэн. — Я везу тебя домой, тебе сейчас же нужно в постель. — Что такое? Что случилось? — спросил я Оуэна, но он лишь помотал головой и зарыдал пуще прежнего. — Он упал в обморок, вот что случилось, — ответил Дэн. Оуэн снова замотал головой. — Как он? — спросил мистер Фиш из-за двери; Дэн распорядился опустить занавес, не дожидаясь, пока мистер Фиш сыграет заключительную сцену. — Ты как, Оуэн? — переспросил мистер Фиш. — Бог мой, да у тебя вид был, будто это ты, а не я увидел привидение! — Это я сегодня кое-что увидел, — сказал Дэн. — Увидел, как Скруджа задвинули, увидел, как Дух Будущих Святок сам себя напугал до смерти! В переполненную гримерную зашел предложить свою помощь преподобный Льюис Меррил; однако, по-моему, Оуэну требовался скорее врач, чем священник. — Оуэн? — спросил пастор Меррил. — Тебе уже лучше? Оуэн помотал головой. — Что ты там увидел? Оуэн перестал плакать и посмотрел на него снизу вверх. Меня удивило, что пастор Меррил, судя по всему, совершенно не сомневался, будто Оуэн действительно что-то увидел. Как священник, как человек верующий, он, вероятно, был лучше других знаком с разного рода «видениями»: возможно, он умел распознавать мгновения, когда такое происходит. — О ЧЕМ ЭТО ВЫ? — спросил Оуэн мистера Меррила — Ты ведь увидел что-то, правда же? — сказал мистер Меррил. Оуэн уставился на него, как завороженный. — Правда же? — повторил мистер Меррил. — Я УВИДЕЛ СВОЕ ИМЯ — НА МОГИЛЬНОЙ ПЛИТЕ, — ответил Оуэн Мини. Дэн притянул к себе Оуэна обеими руками и обнял его: — Ну-ну, Оуэн, это все есть в пьесе! Ты болен, у тебя температура! Ты слишком переволновался. То, что ты увидел имя на могильной плите, — так ведь об этом весь сюжет. Это же сказка, Оуэн! — успокаивал его Дэн. — ТАМ БЫЛО МОЕ ИМЯ, — сказал Оуэн. — МОЕ, А НЕ СКРУДЖА. Преподобный мистер Меррил опустился на колени рядом с ним. — То, что ты увидел, Оуэн, совершенно естественно, — заговорил пастор. — Собственное имя на собственной могиле — такое видение приходит ко всем нам, рано или поздно. Это просто дурной сон, Оуэн. Но Дэн Нидэм при этих словах как-то странно поглядел на мистера Меррила, словно сам ничего подобного никогда не испытывал и вовсе не был уверен, что увидеть собственное имя на собственной могильной плите и вправду так уж «естественно». Мистер Фиш глаз не сводил с преподобного Льюиса Меррила, словно в ожидании новых рождественских чудес, вроде тех, которых уже не так давно сподобился — впервые в жизни. На гримерном столике, покрытом белым налетом детской присыпки, до сих пор виднелась надпись — ОУЭН МИНИ, — которую он сам же и вывел. Я показал на нее пальцем. — Оуэн, — сказал я, — погляди-ка, что ты сам написал сегодня вечером. Видишь, ты уже сегодня думал об этом — ты думал о своем имени. Но Оуэн Мини лишь безмолвно уставился на меня; он оглядел меня сверху вниз, затем так же пристально посмотрел на Дэна, пока тот не сказал мистеру Фишу: — Давайте поднимем занавес и закончим побыстрее. Затем Оуэн перевел пристальный взгляд на мистера Меррила и смотрел на него, пока пастор не сказал: — Я отвезу тебя домой прямо сейчас, Оуэн. Не надо тебе с бог знает какой температурой дожидаться, когда начнут вызывать на поклон. Я поехал вместе с ними. Все равно последний акт «Рождественской песни» казался мне невероятно скучным — после исчезновения Духа Будущих Святок вся история становится похожей на какую-то приторную тянучку. Отвернувшись от дороги, бегущей навстречу в свете фар, Оуэн упорно глядел в темноту бокового окна. — У тебя было видение, Оуэн, — повторил мистер Меррил. Это хорошо, что он так убежден, подумал я, и хорошо, что он взялся отвезти Оуэна домой, — пусть Оуэн никогда и не был конгрегационалистом. Я заметил, что мистер Меррил сразу перестает заикаться, когда начинает кому-то помогать, хотя Оуэн не спешил принять помощь пастора: мрачно погруженный в свое «видение», он был похож на не ведающего сомнений пророка, каким мне часто казался. Он «увидел» собственное имя на собственной могильной плите — и теперь целому миру, не то что пастору Меррилу, не просто будет убедить его в обратном. Подъехав к дому, мы с мистером Меррилом остались в машине и смотрели, как Оуэн ковыляет по присыпанным снегом выбоинам подъездной дорожки. На крыльце горел свет, оставленный специально для него, и еще свет горел в одном из окон, где, как я знал, находится комната Оуэна. Но как же я поразился, увидев, что родители не дождались его и легли спать — и это в сочельник! — Необычный мальчик, — ровным, ничего не выражающим тоном произнес пастор, когда мы ехали обратно. Забыв спросить, в который из двух моих «домов» меня отвезти, пастор Меррил поехал на Центральную улицу, к дому 80. Вообще-то я хотел побыть на вечеринке, которую Дэн устраивал в Уотерхаус-Холле, но вспомнил об этом уже после того, как мистер Меррил уехал. Потом я подумал, что можно зайти в дом и посмотреть, вернулась ли бабушка, или Дэн все-таки уговорил ее немножко повеселиться вместе с актерами. Стоило мне только открыть дверь, как я тут же понял, что бабушки дома нет, — возможно, в здании городского совета до сих пор хлопают, вызывая актеров на бис. Пожалуй, мистер Меррил вел машину быстрее, чем мне показалось. Я вдохнул поглубже неподвижный, безмолвный воздух старого дома. Лидия и Джермейн, видно, крепко спят — потому что даже тот, кто читает в постели, издает звуки, пусть даже очень тихие, — а в доме 80 на Центральной стояла тишина, как в могиле. Да, именно в ту секунду у меня возникло ощущение, что это и есть могила; меня испугал сам дом. Я понимал, что взвинчен тревожным «видением» Оуэна, чем бы оно ни было, и уже собрался выскочить на улицу и припустить бегом до самой Академии, до общежития Дэна, как вдруг услышал голос Джермейн. — О Господи, помоги мне! — говорила она. — Боже, Боже, не оставляй меня, помоги мне! Значит, все-таки есть воры в Грейвсенде, подумал я. И значит, члены приходского совета поступили вполне мудро, заперев церковный вестибюль на время утренника. Рождественские налетчики обчистили наш дом на Центральной улице! Джермейн успела сбежать в потайной подвал, но что грабители сделали с Лидией? Может, они похитили ее и теперь потребуют выкуп? Или украли инвалидную коляску, а беспомощную Лидию просто бросили? Книги, которые обычно аккуратно стояли на стеллаже, служившем дверью в потайной ход, теперь валялись как попало, половина из них прямо на полу — словно Джермейн в панике забыла, где расположен скрытый замок с ключом, забыла, на какой именно полке, за какими книжками. Она устроила такой кавардак, что замок с ключом сейчас бросался в глаза любому, кто вошел бы в гостиную, особенно если учесть, что раскиданные по полу книги первым делом привлекали внимание именно к стеллажу. — Джермейн? — прошептал я. — Они ушли? — Кто «они»? — раздался в ответ ее шепот. — Грабители, — пояснил я шепотом. — Какие грабители? — спросила она. Я открыл дверь в потайной подвал. Она стояла, съежившись от страха, у полок с джемами и вареньями; к ее волосам прилипло паутины не меньше, чем ее висело на банках с овощными закусками и приправами и жестянках со старыми ноздреватыми теннисными мячами, что хранились здесь еще с тех времен, когда мама собирала старые теннисные мячи для Сагамора. На Джермейн был длинный, до щиколотки, фланелевый халат, но стояла она босиком — между тем, как она пряталась в потайном подвале, и тем, как она убирала со стола, явно проглядывало сходство. — Лидия умерла, — сказала Джермейн. Она не спешила выходить из царства теней и паутины, даром что я специально для нее держал широко открытой тяжелую дверь с книжными полками. — Они убили ее! — в страхе воскликнул я. — Никто ее не убивал, — сказала Джермейн; ее глаза подернулись какой-то мистической отрешенностью, после чего она уточнила: — Просто за ней пришла Смерть. Джермейн явственно содрогнулась. Смерть, видимо, представлялась ей живым существом, — как-никак Джермейн искренне считала, будто голосом Оуэна Мини вещает сам Сатана. — Как она умерла? — спросил я. — В постели, когда я ей читала, — ответила Джермейн. — Она меня еще как раз перед этим поправила. Ну разумеется, она все время поправляла Джермейн. Произношение девушки особенно резало слух Лидии, которая точно копировала речь моей бабушки и при этом одергивала Джермейн за любые огрехи, когда та тоже старалась подражать выговору моей бабушки. Бабушка с Лидией часто читали друг другу по очереди — потому что глазам, говорили они, нужно давать отдых. Значит, Лидия умерла в тот момент, когда ее глаза отдыхали и она сообщала Джермейн обо всех ошибках, которые та допускала. Лидия время от времени прерывала Джермейн прямо на середине предложения и просила ее повторить какое-нибудь слово, независимо от того, правильно или неправильно та его произнесет; Лидия потом говорила: «Уверена, ты даже не знаешь, что значит это слово, правда?» Стало быть, Лидия умерла в тот момент, когда занималась образованием Джермейн, — работа, конца которой, по мнению моей бабушки, видно не было. Джермейн просидела рядом с телом, сколько сумела выдержать. — С ней стало что-то делаться, — пояснила Джермейн, отважившись наконец осторожно войти в гостиную. Она с удивлением оглядела валявшиеся на полу книжки — словно Смерть явилась и за ними тоже; или, может, Смерть искала Джермейн и попутно разбросала книги. — Что делаться? — спросил я. — Что-то нехорошее. — Джермейн помотала головой. Я представил себе, как старый дом время от времени поскрипывает от усадки и постанывает на холодном зимнем ветру; бедная Джермейн, верно, решила, что Смерть до сих пор кружит где-то рядом. Возможно, Смерть предполагала, что унести с собой Лидию удастся лишь после долгой борьбы; а теперь, после того как она нашла и забрала ее с такой легкостью, Смерть, не иначе, надумала прибрать еще одну душу. В самом деле, почему бы не погулять здесь всю ночь до утра? Мы взялись за руки, как брат с сестрой, вышедшие навстречу опасности, и пошли посмотреть на Лидию. Войдя в комнату, я слегка остолбенел: Джермейн не предупредила меня, каких трудов ей стоило закрыть Лидии рот; после нескольких неудачных попыток Джермейн пришлось стянуть ей челюсти ее же розовой вязаной гамашей, завязав узлом на макушке. Подойдя поближе, я обнаружил, что Джермейн также проявила немалую изобретательность, пытаясь закрыть Лидии глаза. Опустив ей веки, она положила на них две разные монетки — четвертачок и пятицентовик — и приклеила их липкой лентой. Она сказала мне, что из одинаковых монет нашла только десятицентовики, но те оказались слишком маленькими; к тому же одно веко у Лидии подрагивало, или, может, казалось, что оно подрагивает, и пятачок был готов вот-вот упасть, и потому потребовалась липкая лента. Джермейн пояснила, что, хотя четвертачок лежал спокойно и не собирался падать, она наклеила ленту на оба века, потому как подумала: если приклеить монету на одном глазу и не приклеить на другом, то не будет симметрии. Годы спустя я вспомню, как она выговорила это слово, и приду к заключению, что Лидии и моей бабушке удалось-таки немного развить Джермейн: я уверен, слово «симметрия» не входило в ее словарный запас до того, как она переехала жить в дом 80 на Центральной улице. Я вспомню и то, что, хотя мне было всего одиннадцать, в моем словарном запасе такие слова имелись — в основном благодаря стараниям Лидии с бабушкой развивать меня. Мама никогда не придавала большого значения словам, а Дэн Нидэм предпочитал, чтобы мальчишки оставались мальчишками. Когда Дэн с бабушкой вернулись в дом 80 на Центральной, мы с Джермейн вздохнули с облегчением. Пока их не было, мы сидели рядом с мертвой Лидией и уверяли друг друга, что Смерть пришла и ушла, взяв кого хотела, что Смерть оставила дом 80 на Центральной улице в покое, по крайней мере до конца Рождества. Но долго бы мы так не высидели. Как обычно, Дэн Нидэм все устроил. Он привез бабушку домой после ее недолгого присутствия на вечеринке, оставив гостей веселиться одних. Дома он уложил ее в постель и приготовил ей ромовый пунш. Конечно, бабушку расстроила истерика Оуэна во время представления «Рождественской песни», и сейчас она выразила убеждение, что Оуэн каким-то образом предвидел смерть Лидии и спутал ее со своей собственной. Это объяснение полностью устроило Джермейн — она тут же вспомнила, что когда читала Лидии, то буквально за несколько минут до ее смерти им обеим послышался вопль. Бабушка оскорбилась, что Джермейн может хоть в чем-нибудь соглашаться с ней, и поспешила отмежеваться от ее фокусов. Это, конечно, полная ерунда, что Джермейн услышала вопль Оуэна на другом конце города, в здании городского совета, при том что на улице завывал ветер, а все двери и окна в доме были закрыты. Суеверной Джермейн чуть ли не каждую ночь слышались какие-нибудь вопли, а Лидию — теперь это всем уже понятно — старческое слабоумие настигло гораздо раньше, чем бабушку. Тем не менее, полагала бабушка, Оуэн Мини и вправду наделен некоторыми неприятными «способностями», но то, что он «предвидел» смерть Лидии, не имеет никакого отношения ко всякой сверхъестественной чепухе — по крайней мере, к сверхъестественному на том уровне, на котором в него верит Джермейн. — Да Оуэн совершенно ничего не мог предвидеть, — попытался успокоить разволновавшихся женщин Дэн. — У него температура была такая, что он чуть не сгорел! А наделен он просто-напросто неуемным воображением. Но против подобных доводов бабушка и Джермейн выступили уже единым фронтом. Существует по меньшей мере некая зловещая связь между смертью Лидии и тем, что «увидел» Оуэн. Способности «этого мальчишки» — это вам не просто какое-то там воображение. — Приготовить вам еще тодди, Харриет? — спросил Дэн Нидэм бабушку. — Прекрати меня опекать, Дэн! — возмутилась бабушка. — И кстати, — добавила она, — как не стыдно давать этому бестолковому живодеру такую прелестную роль. Меня удручает то, как ты подбираешь актеров. — Согласен, согласен, — сказал Дэн. Все согласились также, чтобы Лидия осталась лежать в своей комнате, за плотно закрытой дверью, а Джермейн спала у меня, на другой кровати. Вообще-то я очень рассчитывал вернуться вместе с Дэном в Уотерхаус-Холл, но мне разъяснили, что, во-первых, гости могут «загулять» до самого рассвета — чем меня, впрочем, не испугали, — а во-вторых, Джермейн не стоит ночевать одной «в таком состоянии». Спать в одной комнате с Дэном ей было бы довольно неловко, а о том, чтобы бабушка ночевала вместе с горничной, не могло и речи идти. А мне-то, в конце концов, всего одиннадцать! Я столько раз спал в этой комнате вместе с Оуэном; как мне хотелось сейчас с ним поговорить! Интересно, как он отнесется к предположению бабушки, будто он предвидел смерть Лидии? Станет ему легче, если узнает, что Смерть не имела намерений забрать его? Поверит он этому? Я знал, что Оуэн страшно огорчится, если не успеет увидеть Лидию. А еще мне не терпелось рассказать ему о своем открытии, которое я сделал, пока стоял за кулисами и наблюдал за зрителями, — как у меня вдруг возникло чувство, что я смогу таким способом вспомнить лица всех зрителей того РОКОВОГО, говоря словами Оуэна, бейсбольного матча. Как бы Оуэн Мини отнесся к моему внезапному озарению — что за долю секунды до того, как мяч убил маму, она помахала рукой моему настоящему отцу? Используя определение преподобного Льюиса Меррила, — что бы Оуэн сказал о моем «видении»? Но мне мешала Джермейн. Она ни в какую не хотела выключать ночник; она ворочалась с боку на бок, вздрагивала, подолгу лежала на спине и смотрела в потолок. Когда я встал, чтобы сходить в туалет, она попросила меня побыстрее возвращаться. Она боялась оставаться одна даже на минуту. Если бы только она наконец заснула, думал я, тогда можно было бы позвонить Оуэну. В доме Мини имелся только один телефонный аппарат; он стоял на кухне, через стенку от спальни Оуэна. Я мог позвонить ему в любое время посреди ночи, потому что он просыпался мгновенно, а его родители спали как булыжники — словно две бесчувственные гранитные глыбы. Потом я вспомнил, что сегодня ведь сочельник. Моя мама как-то сказала, что уезжать на Рождество в Сойер «хорошо еще и потому», что Оуэну не придется сравнивать свои рождественские подарки с моими. Я получал по пять-шесть подарков от каждого из близких — от бабушки, от тети с дядей, от двоюродных братьев и сестры, от Дэна; и гораздо больше, чем пять-шесть подарков, — от мамы. В этом году я уже заглядывал под рождественскую елку, что стояла в гостиной дома 80 на Центральной, и был тронут, заметив, как старались бабушка с Дэном, чтобы по крайней мере по количеству подарков было не меньше, чем обычно лежало под елкой в доме Истмэнов в Сойере каждое Рождество. Я даже успел их пересчитать: больше сорока свертков — и бог знает, что еще спрятали в подвале или в гараже — из того, что не завернешь в подарочную бумагу. Я никогда не знал, что дарили на Рождество Оуэну, но тут подумал: если родители даже не стали дожидаться его и легли спать — в сочельник-то! — значит, в семействе Мини Рождество вообще никак не отмечается. Раньше к тому времени, когда я возвращался из Сойера, половина моих игрушек из тех, что попроще, уже были сломаны или растеряны, а те другие, более стоящие подарки, Оуэн обнаруживал постепенно, на протяжении нескольких следующих дней или недель: — ОТКУДА У ТЕБЯ ЭТО? — На Рождество подарили. — А-А, ПОНЯТНО… Теперь, подумав об этом, я не смог припомнить, что бы он хоть раз показал мне что-нибудь такое, что ему «подарили на Рождество». Страшно хотелось позвонить Оуэну, но Джермейн не давала мне встать с кровати. Чем дольше я лежал и чем явственнее ощущал ее присутствие — а она до сих пор не спала, — тем больше мне становилось не по себе. В голову полезли всякие мысли про Джермейн — как раньше про Хестер; а кстати, сколько лет могло быть Джермейн в пятьдесят третьем? Думаю, лет двадцать с небольшим. Дошло до того, что мне захотелось, чтобы она забралась ко мне в постель, а еще я начал представлять себе, как бы я сам забрался к ней. Вряд ли Джермейн стала бы сопротивляться, — думаю, она ничего не имела бы против невинного объятия — и даже не такого уж и невинного мальчишки у себя под боком, — лишь бы только отогнать Смерть подальше. Меня начали одолевать гнусные фантазии, совсем не свойственные одиннадцатилетним, а скорее присущие какому-нибудь озабоченному юнцу. Я уже начал представлять себе, как далеко смогу зайти с Джермейн, воспользовавшись ее смятением. Я даже сказал: — Я верю, что ты слышала, как он закричал. Я нагло врал! Я не верил ни единому ее слову! — Это был его голос, — тут же отозвалась Джермейн. — Сейчас, когда я вспоминаю, я точно уверена, что это был он. Я протянул руку в проход между кроватями; ее рука была уже там и взяла мою. Я вспомнил, как Роза Виггин целовала Оуэна, и вскоре получил за это эрекцию, достаточно сильную, чтобы слегка приподнять одеяло. Но когда я сжал руку Джермейн особенно крепко, она никак не отозвалась — но руки не отняла. — Давай спи, — сказала она. Вскоре ее рука выскользнула из моей, и я понял, что она уснула. Я долго смотрел на Джермейн, но не осмеливался к ней приблизиться. Мне стало стыдно за свои ощущения. Среди множества достаточно взрослых слов, с которыми я уже успел познакомиться благодаря бабушке с Лидией, не было слова похоть. Я не мог слышать его от них — и не мог знать названия этому чувству. Просто то, что я ощущал, казалось мне чем-то нехорошим; я помимо своей воли испытывал вину за то, что какая-то часть меня стала враждебна всему остальному во мне. И именно тогда я, как мне показалось, понял, откуда пришло это чувство. Оно могло передаться мне только от отца. Это его частица сейчас будоражила меня изнутри. И я впервые начал склоняться к мысли, что мой отец мог быть глубоко порочным и что это передалось от него мне. С тех самых пор всякий раз, когда меня пугали мои ощущения — и особенно такие, как в ту ночь, то бишь похоть, — я считал, что это мой отец утверждается внутри меня. Теперь мне стало просто необходимо узнать, кто он, не потому, что мне его не хватало, и не потому, что мне некого было любить: у меня был Дэн и его любовь; у меня была бабушка, и все, что я помнил (и придумал) о маме. Нет, не любовь подстегивала меня, а жгучее любопытство — до какой степени порока могу дойти я сам. Как же хотелось поговорить об этом с Оуэном! Когда Джермейн начала посапывать, я вылез из кровати и прокрался вниз, к кухонному телефону. Внезапный свет в кухне спугнул обосновавшуюся в доме мышь, которая в темноте обследовала хлебницу; меня он тоже ошарашил тем, что превратил множество стеклышек в ажурном окне колониального стиля в мои зеркальные отражения, — будто за окном вдруг возник целый сонм моих двойников, глядящих оттуда на меня. В одном из лиц я вроде бы заметил характерные для мистера Моррисона страх и тревогу. По словам Дэна, реакция мистера Моррисона на обморок Оуэна поразила окружающих — «трусливый почтарь» сам хлопнулся в обморок. Инспектор Пайк вынес бесчувственного трагика-письмоносца на свежий ночной воздух, где мистер Моррисон и пришел в себя, да еще как! Он прямо на снегу начал отбиваться от непреклонного начальника грейвсендской полиции, пока не понял, что придется покориться суровой руке закона. И все-таки я был в кухне один. Маленькие квадратные зеркально-черные стекла отражали мое лицо во множестве вариантов, но, кроме них, никто не видел, как я набирал номер Мини. Гудки в трубке продолжались дольше, чем я ожидал, и я уже собрался повесить трубку, вспомнив, что у Оуэна температура: я испугался, — может, он спит крепче обычного и мой звонок разбудит мистера и миссис Мини. — СЧАСТЛИВОГО РОЖДЕСТВА, — ответил наконец его голос в трубке. Я рассказал ему все. Он очень одобрительно отнесся к моей идее — «вспомнить» зрителей, присутствовавших на той игре, понаблюдав за зрителями на спектаклях у Дэна. И предложил себя в помощники — ведь две пары глаз лучше, чем одна. Услыхав о возникшей у меня «картинке» — как мама в последние секунды своей жизни машет рукой моему отцу, — Оуэн Мини сказал, что подобному внутреннему чутью стоит доверять; он сказал, что я, скорее всего, НА ПРАВИЛЬНОМ ПУТИ, потому что от моих догадок у него ВНУТРИ ЧТО-ТО ПЕРЕВЕРНУЛОСЬ — а это верный знак. А насчет того, что у меня встал на Джермейн, то тут Оуэн меня понял, как никто: если уж Роза Виггин сумела возбудить в нем похоть, то нет ничего постыдного в том, что Джермейн возбудила это жуткое чувство во мне. У Оуэна даже оказалась наготове маленькая проповедь на тему похоти — чувства, которое он позже назовет ДОСТОВЕРНЫМ ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЕМ О ПОГИБЕЛИ. Что же до моей догадки, будто это скверное ощущение восходит к моему отцу — будто ненавистное возбуждение впервые явило мне отцовскую природу во мне, — тут Оуэн со мной полностью согласился. Через похоть, скажет он мне потом, Бог дает подсказку: похоть привела к моему зачатию, она же приведет меня к отцу. Сейчас мне представляется невероятным, как все эти дикие рассуждения и догадки — навеянные, конечно, страхами и несчастьями, переполнившими тот вечер и ту ночь, — могли показаться нам с Оуэном исполненными столь глубокого смысла. Но ведь, с другой стороны, на то и друзья, чтобы поддерживать друг друга. Конечно, согласился он, Джермейн полная дура, если думает, будто слышала с другого конца Грейвсенда, как он вскрикнул в здании городского совета. — КРИЧАЛ НЕ НАСТОЛЬКО ГРОМКО, — возмутился он. Мы разошлись только насчет бабушкиной интерпретации того, что именно он провидел. Если ему непременно нужно во что-то верить, говорил я, непонятно, почему он не поверил моей бабушке — что могильная плита предсказала смерть Лидии, что он просто-напросто «увидел» не то имя. — НЕТ, — сказал он. — ЭТО БЫЛО МОЕ ИМЯ. НЕ СКРУДЖА. И НЕ ЛИДИИ. — Но ты мог ошибиться, — настаивал я. — Ты думал о себе — ты даже сам перед тем написал собственное имя. И у тебя была очень высокая температура. Ну, может, эта плита и правда тебе что-то сказала — что кто-то скоро умрет. Этот «кто-то» оказался Лидией. Она умерла, ведь так? А ты не умер, верно? — ТАМ СТОЯЛО МОЕ ИМЯ, — упрямо повторил он. — Слушай, давай по-другому: ты прав наполовину, — предложил я. Я рассуждал так, будто собаку съел в «видениях» и в их толковании — будто знаю о предмете больше, чем даже пастор Меррил. — ТАМ СТОЯЛО НЕ ПРОСТО МОЕ ИМЯ, — сказал Оуэн. — В СМЫСЛЕ, НЕ ТАК, КАК Я САМ ВСЕГДА ПИШУ — НЕ ТАК, КАК НАПИСАЛ НА ПРИСЫПКЕ. ТАМ СТОЯЛО МОЕ НАСТОЯЩЕЕ ИМЯ — И ТАМ БЫЛО ВООБЩЕ ВСЕ СКАЗАНО. Он говорил таким непоколебимым тоном, что я замолчал. Его «настоящим» именем было Пол — так звали его отца. Настоящим именем Оуэна было «Пол О. Мини-младший» — его ведь крестили в католической церкви. Естественно, ему пришлось подобрать имя какого-нибудь святого — например, святого Павла; вряд ли есть такой святой Оуэн; я, во всяком случае, ни разу о таком не слышал. А поскольку в семье Мини уже был один Пол, думаю, потому его и назвали Оуэном. Откуда происходит это второе имя, я не знал, а сам он никогда об этом не говорил. — Ты хочешь сказать, на могильной плите было написано «Пол О. Мини-младший»? — спросил я. — ТАМ БЫЛО ВООБЩЕ ВСЕ СКАЗАНО, — повторил Оуэн и повесил трубку. Он бредил и меня словно заразил. Я стоя попил апельсинового соку и съел пару печений, потом положил в мышеловку свежий кусок грудинки и выключил свет. Как и мама, я терпеть не могу темноты, и в темноте до меня вдруг дошло, что он имел в виду, говоря ВООБЩЕ ВСЕ. Я включил свет и снова набрал номер Мини. — СЧАСТЛИВОГО РОЖДЕСТВА, — ответил он. — Что, на могильной плите стояла дата? — спросил я. Оуэн ответил не сразу и тем самым выдал себя. — НЕТ, — сказал он наконец. — Какая там стояла дата, Оуэн? — спросил я. Он снова поколебался и лишь потом ответил: — НЕ БЫЛО ТАМ НИКАКОЙ ДАТЫ. Я чуть не заплакал — не потому, что хоть на секунду поверил в правдивость его бредового «видения», а потому, что он впервые в жизни солгал мне. — Ну, счастливого Рождества, — сказал я и повесил трубку. Когда я снова выключил свет, темнота показалась мне темнее, чем в первый раз. Какая там стояла дата? Сколько времени он сам себе отпустил? Единственным вопросом, который я хотел задать темноте, был тот самый вопрос, ответа на который так упорно добивался Скрудж: «Предстали ли мне тени того, что будет, или тени того, что может быть?» Но Призрак Будущего отвечать не желал. 6. Голос Из всего, что моя бабушка презирала в людях, самое большое отвращение у нее вызывало нежелание трудиться. Эта ее черта казалась Дэну Нидэму довольно забавной: ведь Харриет Уилрайт не работала ни единого дня в своей жизни и на то, что моя мама будет работать, бабушка тоже не рассчитывала. Да и мне она сроду не давала никаких поручений по дому. И при всем при этом бабушка считала, что необходим непрестанный труд, если не хочешь отстать от событий — как тех, что непосредственно затрагивают нас, так и тех, что происходят далеко за пределами Грейвсенда, — а чтобы неустанно судить о происходящем, нужно заставлять трудиться свой ум; и в этих своих усилиях бабушка была строга и неукоснительна. Именно ее вера в самоценность труда долго удерживала ее от покупки телевизора. Она страстно любила читать и полагала, что чтение — труд из самых благородных; писательскую же работу она, напротив, называла пустейшей тратой времени, ребяческим потаканием своим прихотям, делом еще более постыдным, чем рисование пальцем, — а читать обожала, считая чтение бескорыстным занятием, источником знаний и вдохновения. Должно быть, она жалела несчастных дураков, вынужденных тратить всю жизнь на писание, чтобы всем потом хватало книг. Чтение, кроме того, помогает обрести уверенность и легкость в разговорной речи, без чего высказывать свое мнение о происходящем просто невозможно. Насчет полезности радио бабушка сомневалась, хотя и признавала, что, коль скоро современный мир меняется с головокружительной быстротой, печатное слово часто не поспевает за ходом событий. Впрочем, слушание все же требует некоторого труда, и речь, которую мы слышим по радио, ненамного хуже того, с чем мы все чаще сталкиваемся на страницах газет и журналов. А вот телевидение — совсем другое дело. Чтобы смотреть, никакого труда уже не требуется — для души и ума бесконечно полезнее читать или слушать; к тому же по телевизору, как ей представлялось, показывают ужасные вещи — сама она об этом, конечно, только читала. Она категорически заявила в интернате для ветеранов армии и в Грейвсендском приюте для престарелых (она состояла в попечительских советах и того и другого), что, предлагая старикам смотреть телевизор, мы, несомненно, ускорим их смерть. Ее не переубедило даже утверждение о том, что обитатели обоих заведений часто слишком слабы и рассеянны, чтобы читать, а радио нагоняет на них сон. Бабушка посетила и приют и интернат, и увиденное там лишь укрепило ее в ее мнении (впрочем, любые наблюдения всегда только укрепляли Харриет Уилрайт в ее мнении): смерть к старикам, сидящим у телевизора, приходит быстрее. Она увидела очень старых и немощных людей с разинутыми ртами. В лучшем случае лишь отчасти понимая, что происходит на экране, старики неотрывно следили за картинками, по словам бабушки, «чересчур банальными, чтобы их запомнить». Тогда-то она впервые и увидела работающий телевизор — и ее что-то зацепило. Заключив, что телевидение начисто высасывает из старых людей последние остатки жизни, бабушка в тот же самый миг, мгновенно и бесповоротно, загорелась мыслью приобрести собственный телевизор! Мамина смерть, меньше чем через год после которой случилась смерть Лидии, сильно повлияла на бабушкино решение установить телевизор в доме 80 на Центральной улице. Мама очень любила крутить пластинки на нашей старой «Виктроле»; вечерами мы часто слушали Фрэнка Синатру с оркестром Томми Дорси — мама любила подпевать Синатре. «Ох уж этот Фрэнк, — говорила она. — Такой голос должен был достаться женщине — а достался ему!» Я помню некоторые ее любимые песни, и меня до сих пор, едва их услышу, тянет подпевать, хотя моему голосу далеко до маминого. До голоса Синатры мне тоже далеко — как и до его воинствующего патриотизма. Не думаю, что маме пришлись бы по душе его политические взгляды, но голос, как она выражалась, «раннего Синатры» ей нравился, особенно в тех песнях, которые Синатра записал вместе с Томми Дорси. Поскольку она любила подпевать Синатре, то предпочитала довоенные пластинки, когда он еще не стал звездой и пел более проникновенно, — иначе говоря, когда Томми Дорси не давал ему сильно выделяться на фоне оркестра. Любимые мамины записи относились к 1940 году — «И я увижу тебя», «Глупцы пусть лезут напролом», «Мне некогда быть миллионером», «Завтра будет славный день», «Все это и в придачу небо», «Где ты прячешь свое сердце?», «Пассаты», «Зов каньона» и самая любимая — «Слишком несбыточно». У меня был собственный радиоприемник, и после маминой гибели я стал слушать его все чаще. Мне казалось, бабушка расстроится, если я буду проигрывать те старые пластинки Синатры на «Виктроле». Когда Лидия была еще жива, бабушке, по-моему, вполне хватало чтения; они с Лидией по очереди читали друг другу или заставляли это делать Джермейн — а сами тем временем давали отдых глазам и попутно удовлетворяли свою неизбывную потребность развивать Джермейн. Но когда Лидия умерла, Джермейн отказалась читать бабушке; уверенная, что это ее чтение в тот вечер убило Лидию — или, по крайней мере, приблизило ее смерть; Джермейн решительно отказывалась убить подобным образом еще и мою бабушку. Временами бабушка понемногу сама читала вслух Джермейн, но это не давало ее глазам отдыха, и она часто прерывалась — убедиться, что Джермейн ее слушает достаточно внимательно. А достаточно внимательно у Джермейн никак не получалось — все силы уходили на то, чтобы выжить во время этого чтения. Как видите, наш дом к тому времени стал уже вполне уязвим для вторжения телевидения. Этель никогда не удалось бы заменить бабушке Лидию. Лидия выполняла роль чуткой и благодарной публики, внимающей практически непрестанным бабушкиным суждениям о происходящем, тогда как Этель никак на них не отзывалась — расторопная, но без вдохновения, исполнительная, но без души. Дэн Нидэм понимал: ничто так не заставляет бабушку чувствовать себя старой, как отсутствие живой искорки в Этель; но сколько бы Дэн ни предлагал бабушке заменить Этель кем-нибудь повеселее, бабушка защищала свою горничную с преданностью бульдога. Уилрайты, конечно, снобы, но они никогда не поступали непорядочно; Уилрайты не увольняют своих слуг только из-за того, что эти слуги угрюмы и скучны. Так что Этель осталась у нас, а бабушка старела дальше — старела и все настойчивее искала новых развлечений. Она тоже стала уязвима для вторжения телевидения. Джермейн, приходившей в ужас, когда бабушка читала ей вслух, — и приходившей в еще больший ужас при мысли о том, чтобы самой почитать что-нибудь бабушке, — стало почти нечего делать, и она попросила расчет. Подобные отставки Уилрайты всегда принимали милостиво, хотя мне было жаль, что Джермейн уходит. Желание, которое она во мне возбуждала, каким бы оно ни казалось мне омерзительным в то время, оставалось для меня ниточкой, ведущей к отцу. Кроме того, похотливые фантазии, навеваемые Джермейн, при всей их порочности, увлекали меня все же больше, чем слушание приемника. Когда Лидия умерла, а я половину дней и ночей стал проводить у Дэна, бабушка больше не нуждалась в двух горничных. Искать замену Джермейн не было никакой необходимости — Этели ей хватало. И после того, как от нас ушла Джермейн, уже и я стал уязвим для вторжения телевидения. — ТВОЯ БАБУШКА СОБИРАЕТСЯ КУПИТЬ ТЕЛЕВИЗОР? — удивился Оуэн Мини. В доме Мини телевизора не было, и у Дэна тоже. Дэн в 1952-м голосовал против Эйзенхауэра и дал себе слово не покупать телевизор, пока Айк будет президентом. Даже у Истмэнов не было телевизора. Дяде Алфреду очень хотелось его иметь, и Ной с Саймоном и Хестер вовсю упрашивали родителей, но в «северный край» в то время еще плохо доходил телесигнал; в Сойере ловились одни помехи, а ставить вышку для антенны тетя Марта не хотела — чтобы не «портить вид», — хотя дядя Алфред так мечтал о телевизоре, что ради качественного сигнала построил бы хоть телебашню, пусть она даже мешала бы низко летящим самолетам. —У тебя будет телевизор? — изумилась Хестер, разговаривая со мной по телефону из Сойера. — Везет же засранцам! — Ее зависть приятно щекотала нервы. О том, что будут показывать по телевизору, мы с Оуэном не имели ни малейшего представления. Мы привыкли к фильмам, которые смотрели по субботам на дневных сеансах в обветшалом грейвсендском кинотеатре, называвшемся «Айдахо» — то ли в честь одного из штатов на далеком Западе, то ли в честь известного сорта картошки. В «Айдахо» крутили фильмы про Тарзана, а чаще — киноэпопеи на библейские темы. Мы с Оуэном терпеть их не могли: он считал, что это форменное СВЯТОТАТСТВО, мне же казалось, что это скука смертная. Фильмы про Тарзана Оуэн, впрочем, тоже ругал. — ВСЕ ВРЕМЯ РАСКАЧИВАЕТСЯ НА ЭТИХ ДУРАЦКИХ ЛИАНАХ — А ОНИ НИКОГДА НЕ ОБРЫВАЮТСЯ. И КАЖДЫЙ РАЗ, КОГДА ОН ПЛАВАЕТ В РЕКЕ ИЛИ ОЗЕРЕ, ТУДА ВЫПУСКАЮТ КРОКОДИЛОВ ИЛИ АЛЛИГАТОРОВ — НА САМОМ ДЕЛЕ, ДУМАЮ, ЭТО ОДИН И ТОТ ЖЕ КРОКОДИЛ. БЕДНУЮ ТВАРЬ СПЕЦИАЛЬНО НАТАСКАЛИ БОРОТЬСЯ С ТАРЗАНОМ. ОН, НАВЕРНОЕ, ОБОЖАЕТ ЭТОГО ТАРЗАНА! И ВСЕ ВРЕМЯ ОДИН И ТОТ ЖЕ СЛОН БЕГАЕТ ПО ЛЕСУ — И ТОТ ЖЕ ЛЕВ, И ТОТ ЖЕ ЛЕОПАРД, ДАЖЕ КАБАН ВСЕ ВРЕМЯ ОДИН И ТОТ ЖЕ! И КАК ТОЛЬКО ДЖЕЙН ТЕРПИТ ЭТОГО ТАРЗАНА? ОН ЖЕ ТАКОЙ ТУПОЙ; ВСЕ ЭТИ ГОДЫ ОН ЖЕНАТ НА ДЖЕЙН И НИКАК НЕ МОЖЕТ НАУЧИТЬСЯ КАК СЛЕДУЕТ ГОВОРИТЬ ПО АНГЛИЙСКИ. КАКОЙ-НИБУДЬ ГЛУПЫЙ ШИМПАНЗЕ И ТО УМНЕЕ! — разорялся Оуэн. Но что по-настоящему злило Оуэна, так это фильмы про пигмеев; он говорил, что от них у него ВНУТРИ ВСЕ ПЕРЕВОРАЧИВАЕТСЯ. Его все занимал вопрос, снимаются ли пигмеи в других фильмах. А еще он переживал, что духовые трубки, из которых они стреляют отравленными стрелами, скоро войдут в моду у ПОДРОСТКОВЫХ БАНД. — Чего-чего? — не понял я. — У каких еще подростковых банд? — НАПРИМЕР, ГДЕ-НИБУДЬ В БОСТОНЕ, — ответил он. Мы не знали, чего и ждать от бабушкиного телевизора. Возможно, в 1954 году фильмы про пигмеев уже показывали в ежедневной программе «Вечерний сеанс», но нам с Оуэном не позволялось смотреть «Вечерний сеанс» еще несколько лет. Никаких других ограничений, касающихся телевизора, бабушка при всей своей любви к труду и распорядку для нас не устанавливала. Я, правда, точно не помню — может, в 1954 году «Вечернего сеанса» вообще не существовало, но суть не в этом: я просто хочу сказать, что бабушка никогда не брала на себя роль цензора; просто она считала, что мы с Оуэном должны ложиться спать в «положенное» время. Сама она смотрела телевизор целыми днями, с утра до вечера; за ужином она перечисляла мне — или Оуэну, Дэну и даже Этель — все глупости, что увидела и услышала за день, а потом выдавала краткий анонс тех нелепостей, что ожидала увидеть во время вечернего просмотра. С одной стороны, она стала сущим рабом телевизора, с другой — выражала презрение почти ко всему, что видела, и энергия этого негодования, возможно, прибавила ей несколько лет жизни. Она презирала телевидение с такой страстью и остроумием, что смотреть телевизор и высказывать суждения по поводу всего происходящего на экране — иногда высказывать непосредственно самому телевизору — стало ее работой. Все проявления современной культуры, показываемые по телевидению, по мнению бабушки, свидетельствовали о том, как стремительно катится в пропасть целая нация, как беспощадно ухудшается наше психическое и нравственное здоровье, сколь близок и всеобъемлющ наш окончательный упадок. Я больше ни разу не видел, чтобы она читала книги, но она часто на них ссылалась, — словно они остались для нее священными сокровищницами, храмами премудрости, которые телевидение разграбило и бросило. Мы с Оуэном увидели много неожиданного, но самым неожиданным стало для нас деятельное участие бабушки едва ли не в каждой передаче, которую мы смотрели. В тех редких случаях, когда мы сидели у телевизора без бабушки, нам словно чего-то не хватало. Без бабушкиных непрерывных язвительных замечаний редкая передача могла завоевать наш интерес. Когда мы смотрели телевизор одни, Оуэн постоянно говорил: «МОГУ СЕБЕ ПРЕДСТАВИТЬ, ЧТО БЫ СКАЗАЛА НА ЭТО ТВОЯ БАБУШКА». Конечно, нет души настолько суровой, чтобы ей не найти в гибели культуры совсем уж ничего занимательного. Даже бабушка умудрилась полюбить одну телепередачу. К моему удивлению, и бабушка и Оуэн стали преданными поклонниками одной и той же программы — для бабушки это была единственная передача, к которой она прониклась совершенно слепой, всепоглощающей любовью; что же касается Оуэна, то эта передача стала его любимой среди тех немногих, что он обожал поначалу. Яркой личностью, сумевшей покорить язвительные сердца бабушки и Оуэна Мини, был некий пианист, который беззастенчиво работая на потребу публики, искромсал и перемешал Шопена, Моцарта и Дебюсси в одном двух-трехминутном цветистом попурри. Его пальцы, унизанные бриллиантовыми кольцами — одно из них было в форме рояля, так и порхали по клавишам. Иногда он играл на прозрачном, со стеклянной крышкой рояле и любил с гордостью упоминать о сотнях тысяч долларов, что стоили его инструменты, непременно украшенные аляповатыми канделябрами. На заре телевидения он был кумиром из кумиров — по большей части для женщин старше моей бабушки и по крайней мере вполовину менее образованных; и все-таки бабушка и Оуэн Мини влюбились в него по уши. Когда-то он выступал солистом с Чикагским симфоническим оркестром — ему тогда было всего четырнадцать лет, — но сейчас, в свои кудрявые тридцать с небольшим, он гораздо больше внимания уделял внешней эффектности, нежели исполнению. Он носил шубы до пола и расшитые блестками костюмы; он вбухал шестьдесят тысяч долларов в пальто из меха шиншиллы; у него был пиджак, отделанный галунами из золота высшей пробы; он часто надевал смокинг с бриллиантовыми пуговицами-буквами, из которых складывалось его имя. — ЛИБЕРАЧИ! — вскрикивал Оуэн всякий раз, как видел этого человека на экране. Передачи с ним показывали раз по десять в неделю. Это было какое-то нелепое, смахивающее на павлина создание с медовым женским голосом и такими глубокими ямочками на щеках, словно их нарочно вычеканили специальным молоточком с круглым бойком. — Пожалуй, я отлучусь на минутку и переоденусь во что-нибудь поэффектнее, — проворкует, бывало, Либерачи, на что бабушка с Оуэном всякий раз просто ревели от восторга, и вскоре он возвращался к своему роялю, сменив блестки на разноцветные перышки. Либерачи, я думаю, был одним из первых бисексуалов, подготовивших публику к извращенцам вроде Элтона Джона или Боя Джорджа, но я никогда не мог понять, за что он так нравится бабушке с Оуэном. Уж наверняка не за музыку — он исполнял Моцарта в таком разухабистом стиле, что было похоже на арию Мэкки-Ножа. Впрочем, Мэкки-Ножа он тоже иногда играл. — Он так любит свою маму, — говорила бабушка, заступаясь за Либерачи; и, честно говоря, это было похоже на правду — он не только всячески охал и ахал, рассказывая о своей матери с экрана телевизора, но, как писали в прессе, жил вместе с этой пожилой дамой до тех самых пор, пока та не умерла — аж в 1980-м! — ОН ДАЛ РАБОТУ СВОЕМУ БРАТУ, — замечал Оуэн. — ХОТЯ МНЕ НЕ КАЖЕТСЯ, ЧТО ДЖОРДЖ ТАКОЙ УЖ ТАЛАНТЛИВЫЙ. Да, действительно, Джордж, молчаливый брат Либерачи, довольно долго выступал его партнером в этих представлениях, пока не ушел с экрана, чтобы стать хранителем Музея Либерачи в Лас-Вегасе, где и умер в 1983-м. Но с чего Оуэн взял, что сам Либерачи ТАКОЙ УЖ ТАЛАНТЛИВЫЙ? По мне, так главным его талантом было умение естественно и непринужденно развлекаться — и еще он мог от души валять дурака. Но бабушка с Оуэном прямо заходились от счастья, совсем как престарелые истерички с голубыми волосами — зрительницы в телестудии, особенно когда этот знаменитый шут гороховый спрыгивал со сцены в публику и танцевал со своими поклонницами. — Он правда любит стариков! — восхищалась бабушка. — ОН БЫ НИКОГДА НИКОГО НЕ СМОГ ОБИДЕТЬ! — благоговейно вздыхал Оуэн Мини. Я тогда думал, что Либерачи педик, но потом один обозреватель из лондонской газеты, который сболтнул что-то подобное насчет сексуальных предпочтений Либерачи, проиграл в суде дело о клевете. (Это произошло в 1959 году; Либерачи, стоя у барьера для свидетельских показаний, заявил, что он противник гомосексуализма. Я помню, как тогда радовались Оуэн с бабушкой.) Таким образом, моя радость по поводу телевизора, появившегося в доме 80 на Центральной, несколько омрачалась непостижимой любовью бабушки и Оуэна Мини к Либерачи. Я не разделял их безрассудного поклонения этой феноменальной дешевке — мама в жизни бы не стала подпевать Либерачи! — и, как обычно в таких случаях, я делился своими критическими соображениями с Дэном. Неприятности Дэн Нидэм воспринимал творчески, а часто даже находил в них свои плюсы. Многие преподаватели, даже в лучших школах, — на самом деле замаскированные неудачники; это ленивые мужчины и женщины, чей скудный авторитет может утвердиться лишь за счет подростков. Но Дэн был не из таких. Мне теперь не узнать, намеревался ли он всю жизнь проработать в Грейвсендской академии в то время, когда влюбился в мою маму и потом женился на ней; но маму он потерял, и в ответ на эту несправедливость решил целиком посвятить себя тому, чтобы в деле воспитания «всесторонне развитого юношества» превзойти даже задачу, высокопарно декларированную в учебном плане Грейвсендской академии, где под определением «всесторонне развитое юношество» подразумевался итог четырехлетней программы обучения. Дэн стал одним из лучших преподавателей, каких только можно найти в подготовительной школе. Он не просто был прекрасным и вдохновенным учителем, он к тому же понимал, что быть молодым — нелегкая задача, что подросткам приходится гораздо труднее, чем взрослым, — мнение, не очень-то распространенное среди взрослых, а среди преподавателей частных школ и вовсе большая редкость; эти обычно видят в своих подопечных лишь заносчивых хамов из богатеньких семей, избалованных разгильдяев, по которым плачет розга. Дэн Нидэм, конечно, много раз сталкивался в Грейвсендской академии с избалованными разгильдяями, по которым плачет розга; и однако же он относился ко всем, кто моложе двадцати, с большим сочувствием, нежели к своим ровесникам и тем, кто старше, — хотя, надо заметить, он сочувствовал и пожилым, они, по его мнению, мучительно переживают второй подростковый период и, подобно мальчишкам в Академии, нуждаются в заботе. — Твоя бабушка стареет, — втолковывал мне Дэн. — Она перенесла такие утраты — муж, потом твоя мама. И Лидия, пожалуй, была ее самой близкой подругой, хотя ни твоя бабушка, ни сама Лидия этого не сознавали. Из Этель, между нами, такой же собеседник, как из пожарного насоса. Если бабушка любит Либерачи, не осуждай ее за это. Не будь таким снобом! Если кто-то в состоянии сделать ее немного счастливее, этому надо только радоваться. Ну ладно, в бабушкином возрасте обожать Либерачи, в общем-то, простительно, а вот то, что Оуэну тоже нравится эта самодовольная ухмылка во всю клавиатуру, по моему тогдашнему разумению, не лезло ни в какие ворота. — Оуэн считает себя таким умным, что мне аж тошно, — сказал я Дэну. — Если он такой умный, то как ему — в его возрасте — может нравиться этот Либерачи? — Оуэн и вправду умен, — ответил Дэн. — Он даже умнее, чем ему кажется. Но он не от мира сего. Одному Богу известно, с какими ужасными предрассудками и суевериями он сталкивается дома. Отец у него человек темный, и никто не знает, как далеко зашло душевное расстройство его матери, — она ведь в таком состоянии, что можно только догадываться, как далеко зашло ее безумие. Может, Оуэн так любит Либерачи потому, что Либерачи никогда не мог бы появиться в Грейвсенде. Почему Оуэн думает, что ему так понравится в Сойере? — спросил меня Дэн и сам же ответил: — Потому что он ни разу там не был. Здесь, я думаю, Дэн был прав; однако его объяснения насчет Оуэна всегда представлялись мне какими-то чересчур уж стройными. Когда я сказал Дэну, что Оуэн твердо убежден, будто видел точную дату собственной смерти, — но назвать мне этот день отказался, — Дэн тут же ловко подверстал мой пример в один ряд к суевериям, которыми Оуэн обязан родителям. Я же не мог отделаться от мысли, что Оуэн — человек куда более творческий и самостоятельный, чем это выходит по теории Дэна. При том, что Дэн был одним из самых одаренных и неутомимо-самоотверженных преподавателей Академии, его искренняя увлеченность воспитанием «всесторонне развитого юношества», скорее всего, не давала ему разглядеть всех недостатков нашей школы, и особенно недостатков многих весьма посредственных преподавателей и персонала администрации. Дэн верил, что Грейвсендская академия может спасти кого угодно; Оуэну, мол, нужно лишь дотянуть до того возраста, когда он сможет туда поступить. Его от природы острый ум окрепнет, когда парень столкнется с нелегкими учебными задачами, а все суеверия развеются, после того как он хоть немного пообщается с более приземленными сокурсниками. Подобно многим преданным своему делу педагогам, Дэн Нидэм возвел образование в культ; Оуэну Мини якобы просто недостает социального и интеллектуального стимула, а это может дать хорошая школа. Дэн был уверен, что Грейвсендская академия начисто смоет с Оуэна все пещерные предрассудки, что появились у него под влиянием родителей, — как океан у Кабаньей Головы смывал с него гранитную пыль. Тетя Марта и дядя Алфред считали дни до того, когда Ноя с Саймоном наконец можно будет отдать в Грейвсендскую академию. Точно так же, как и Дэн, Истмэны свято верили в чудотворную силу хорошей частной школы — в ее способность спасти этих двух хулиганов от обычной участи парней из городков «северного края»: от сумасшедшей езды под пивными парами по проселочным дорогам, да еще с девицами на заднем сиденье — теми, что обычно околачиваются на загородных автостоянках и, словно сговорившись, беременеют, не успев закончить школу. Как многих мальчишек, которых отдают в частные школы, моих братьев Ноя и Саймона распирали порывы до того необузданные, что ни дома, ни по соседству никто не знал покоя; их занозистые натуры остро нуждались в шлифовке. Все кругом надеялись, что строгие требования хорошей школы окажут на Ноя с Саймоном желаемое усмиряющее воздействие — ведь в Грейвсендской академии на них обрушится целая громадная дополнительная нагрузка и уйма немыслимых ограничений. Даже один объем домашних заданий — не говоря уже об их трудности — будет выматывать их до предела, а ведь все знают, что уставшие мальчишки уже не так опасны. Унылый повседневный распорядок, строгие предписания насчет одежды, правила, разрешающие только очень редкие встречи с женским полом, да и то под пристальным наблюдением взрослых, — все это, несомненно, облагородит Ноя с Саймоном. Почему тетя Марта и дядя Алфред не так стремились облагородить Хестер, остается для меня загадкой до сих пор. То, что в Грейвсендскую академию тогда не принимали девочек, не могло повлиять на решение Истмэнов отдавать или не отдавать Хестер в частную школу. Кругом было полно частных школ для девочек, а Хестер уж никак не меньше, чем Ною с Саймоном, нужно было избавиться от необузданных порывов — как, впрочем, и от распространенных в поселке «северного края» обычаев ее пола. Но пока все мы — и Ной, и Саймон, и мы с Оуэном — ждали, когда же наконец дорастем до Академии, Хестер успела здорово обидеться, поняв, что ее спасать родители не планируют. Их мнение, будто она не нуждается в спасении, несомненно, задевало ее; а еще обиднее, если мои тетя с дядей решили, будто ее уже ничто не спасет. — КАК БЫ ТО НИ БЫЛО, — сказал как-то Оуэн Мини, — ИМЕННО ТОГДА ХЕСТЕР ВСТУПИЛА НА ТРОПУ ВОЙНЫ. — Какую еще «тропу войны»? — недоуменно переспросила бабушка; однако мы с Оуэном старались в ее присутствии Хестер не обсуждать. Благодаря Либерачи Оуэн и бабушка с некоторых пор по-новому привязались друг к другу; они также часто смотрели вместе старые картины и вдохновляли друг друга на постоянные замечания по ходу действия. Именно эти Оуэновы замечания, не уступавшие в колкости и сочности бабушкиным, как раз и заслужили ее признание и полное согласие с тем, что ему прямая дорога в Грейвсендскую академию. — Ну-ка, что ты там имел в виду, когда говорил, что «может, еще и не пойдешь» в Академию? — спросила его бабушка. — НУ, ВООБЩЕ-ТО, Я ЗНАЮ, ЧТО МЕНЯ ПРИМУТ, И ЗНАЮ, ЧТО ПОЛУЧУ ПОЛНУЮ СТИПЕНДИЮ, — сказал Оуэн. — Ну еще бы, разумеется получишь! — воскликнула бабушка. — НО У МЕНЯ ВЕДЬ НЕТ ПОДХОДЯЩЕЙ ОДЕЖДЫ, — пояснил Оуэн. — ВСЕ ЭТИ ФОРМЕННЫЕ ПИДЖАКИ И ГАЛСТУКИ, И ПАРАДНЫЕ РУБАШКИ, И ТУФЛИ… — Ты хочешь сказать, что такая одежда не бывает твоего размера? — спросила бабушка. — Ерунда! Надо просто знать, в каких магазинах покупать. — Я ХОЧУ СКАЗАТЬ, ЧТО МОИМ РОДИТЕЛЯМ НЕ ПО КАРМАНУ ТАКАЯ ОДЕЖДА, ВОТ И ВСЕ, — ответил Оуэн. Мы смотрели старый кинофильм Алана Лэдда в «Вечернем сеансе». Он назывался «Свидание с опасностью», и Оуэну показалось нелепым, что все мужчины в городе Гэри, штат Индиана, поголовно носят костюмы и шляпы. — Здесь раньше тоже так одевались, — заметила бабушка; хотя, наверное, в «Гранитном карьере Мини» так не одевались никогда. Джек Уэбб, еще до того, как сыграл хорошего полицейского в «Облаве», снялся в «Свидании с опасностью» в роли негодяя. Помимо прочих своих подвигов он пытался прикончить монашенку, отчего у Оуэна внутри что-то переворачивалось. Бабушку от этого фильма тоже передергивало: ей вспомнилось, как она смотрела его в «Айдахо»в 1951-м — вместе с моей мамой. — С монашенкой все обойдется, Оуэн, — успокоила она. — У МЕНЯ НЕ ОТТОГО ВСЕ ВНУТРИ ПЕРЕВОРАЧИВАЕТСЯ, ЧТО ЕЕ МОГУТ УБИТЬ, — возразил Оуэн, — А ОТ ТОГО, ЧТО СУЩЕСТВУЮТ МОНАХИНИ — ВООБЩЕ. — Я понимаю, что ты имеешь в виду, — кивнула бабушка; к католикам она и сама относилась настороженно. — А СКОЛЬКО ЭТО МОГЛО БЫ СТОИТЬ — ПАРА КОСТЮМОВ, И ПАРА ПИДЖАКОВ, И НЕСКОЛЬКО ПАР ВЫХОДНЫХ БРЮК, РУБАШЕК, ГАЛСТУКОВ И ТУФЕЛЬ — В ОБЩЕМ, ВСЕ, ЧТО ПОЛАГАЕТСЯ? — Я возьму тебя с собой в магазин, — сказала бабушка. — А сколько это будет стоить — моя забота. Остальным об этом знать не обязательно. — МОЖЕТ БЫТЬ, С МОИМИ РАЗМЕРАМИ ЭТО ВЫЙДЕТ НЕ ТАК ДОРОГО, — вздохнул Оуэн. Таким образом — даже оставшись без моей мамы и ее уговоров — Оуэн Мини согласился на Грейвсендскую академию. В Академии тоже были согласны. Его бы приняли даже без рекомендации Дэна Нидэма и полную стипендию тоже дали бы — Оуэн совершенно очевидно нуждался в стипендии, к тому же неполную среднюю школу он закончил круглым отличником. Незадача возникла в другом: хотя Дэн Нидэм и усыновил меня по всем правилам, после чего я, как сын преподавателя, мог пользоваться преимуществом при поступлении, меня в Академию принимать не очень-то хотели. Мои результаты по окончании средней школы были до того скромными, что члены приемной комиссии советовали Дэну отдать меня в девятый класс обычной школы. В девятый же класс Академии меня готовы были принять только на следующий год — дескать, мне будет легче приноровиться к программе на материале, который я уже проходил. Я всегда знал, что неважно учусь; а потому почувствовал не столько удар по самолюбию, сколько горечь при мысли о том, что теперь отстану от Оуэна — мы будем в разных классах и аттестаты получим не в один год. Существовало и еще одно, более практическое соображение: выходило так, что в последний, самый серьезный учебный год Оуэна не окажется рядом, когда мне будет нужна его помощь. А ведь он обещал моей маме, что всегда будет помогать мне с домашними заданиями. И вот, не дожидаясь, когда бабушка отправится с ним покупать одежду для Академии, Оуэн объявил, что тоже пойдет в девятый класс грейвсендской средней школы. Он останется со мной и поступит в Академию в следующем году — при том, что он мог бы вообще перескочить через класс, он добровольно вызвался пройти девятый класс два раза вместе со мной! Дэн убедил членов приемной комиссии, что, хотя Оуэн более чем подготовлен для учебы в Академии уже сейчас, для него тоже было бы полезно повторить один учебный год и в девятом классе быть старше сокурсников — «потому что физически он еще недостаточно окреп», как пояснил Дэн. Естественно, когда члены комиссии увидели Оуэна, они тут же согласились с Дэном — откуда им было знать, что, став на год старше, Оуэн вовсе не обязательно за год станет больше. Дэн с бабушкой были совершенно растроганы преданностью Оуэна; Хестер, конечно, тут же назвала его поступок «педиковатым»; я же любил Оуэна и был благодарен ему за самопожертвование — но в глубине души негодовал, что он имеет надо мной такую власть. — НЕ БЕРИ В ГОЛОВУ, — сказал он. — МЫ ЧТО, НЕ ДРУЗЬЯ? А ДРУЗЬЯ НА ТО И ЕСТЬ! Я НИКОГДА ТЕБЯ НЕ БРОШУ. Торонто, 5 февраля 1987 года — вчера умер Либерачи; ему было шестьдесят семь. Поклонники устроили всенощное бдение с зажженными свечами у его особняка в Палм-Спрингс, где когда-то располагался монастырь. Интересно, а от такого у Оуэна ничего не перевернулось бы внутри? Либерачи пересмотрел свое былое неприятие гомосексуализма. «Если вам нравится — трахайтесь хоть с цыплятами, имеете полное право», — сказал он как-то раз. Однако, когда в 1982-м стало известно о некоем судебном иске насчет денежной компенсации, Либерачи опроверг слухи, будто он платил за сексуальные услуги наемному любовнику — своему бывшему камердинеру и шоферу, жившему у него в доме. Дело тогда уладили без суда. Менеджер Либерачи отрицал, будто артист умер от СПИДа; а похудел он незадолго до смерти, дескать, потому, что сидел на арбузной диете. Интересно, а что бы сказали насчет этого моя бабушка с Оуэном Мини? — ЛИБЕРАЧИ! — воскликнул бы Оуэн. — ДА КТО Ж В ТАКОЕ ПОВЕРИТ? ЛИБЕРАЧИ! УМЕР ОТ АРБУЗОВ! Мои двоюродные братья с сестрой впервые увидели бабушкин телевизор в доме 80 на Центральной, лишь когда приехали в Грейвсенд на День благодарения в 1954-м. Ной в ту осень начал учиться в Академии, так что иногда по выходным мы смотрели телевизор вместе с ним и Оуэном. Однако ни одно суждение о современной нам культуре не выглядело полным без автоматического одобрения Саймоном любых мыслимых видов развлечения и такого же автоматического неодобрения Хестер. — Клево! — говорил Саймон. Так он отзывался, например, о Либерачи. — Дерьмо это все! — выдавала Хестер. — Пока все не будет цветным, и чтобы цвет как настоящий, телевизор вообще смотреть незачем. Однако энергия, с которой бабушка постоянно ругала почти все, что видела на экране, впечатляла Хестер, и она всеми силами стремилась подражать бабушке — потому что ведь даже «дерьмо» стоит смотреть, когда есть возможность уточнить, какое именно дерьмо. Все соглашались, что старые картины, которые крутят по телевизору, куда интереснее, чем современные телепередачи; и все же, по мнению Хестер, фильмы отбирают для показа уж слишком «доисторические». Бабушка любила именно старые фильмы, она говорила: «Чем старее, тем лучше!»; но в то же время многие знаменитые актеры ей не нравились. После показа «Капитана Блада» она заявила, что у Эррола Флинна «вместо мозгов одни мускулы». Хестер считала, что у Оливии де Хэвил-ленд «глаза как у коровы»; а Оуэн высказался в том духе, что фильмы про пиратов все на один лад. — ЭТИ ИХ ДУРАЦКИЕ ПОЕДИНКИ НА ШПАГАХ! — возмущался он. — А ПОСМОТРИ, ВО ЧТО ОНИ ОДЕТЫ! НУ ЕСЛИ ТЫ СОБИРАЕШЬСЯ ДРАТЬСЯ НА ШПАГАХ, ЭТО ЖЕ ГЛУПО НАРЯЖАТЬСЯ В ТАКИЕ БОЛЬШИЕ И ПЫШНЫЕ СОРОЧКИ — ВСЕ РАВНО ТЕБЕ ЕЕ ПОРЕЖУТ В КЛОЧКИ! Бабушка ворчала, мол, никто не удосуживается подбирать фильмы так, чтобы они хотя бы подходили ко времени года. Кто додумался показывать «Это случается каждой весной» в ноябре? В День благодарения никому и в голову не придет вспоминать о бейсболе, а «Это случается каждой весной» — фильм на бейсбольную тему, но до того тупой, что даже напоминал мне о маминой смерти — хоть смотри его каждый вечер. Там Рэй Милланд играет профессора колледжа, который открыл химическое вещество, отталкивающее дерево, и стал после этого звездой бейсбола; разве подобный бред может напомнить о чем-то настоящем? — Интересно, а кто вообще выдумывает подобные сюжеты? — спросила бабушка. — Долболобы, — выдала Хестер, неустанно пополнявшая свой словарный запас. Начался ли процесс спасения Ноя от него самого, понять было трудно. Вот уж кто посмирнел, так это Саймон — видимо, отвык от Ноя почти за целую осень, и мгновенное возобновление жестоких противоборств с братом слегка оглушило его. Ной испытывал нешуточные трудности в учебе, и Дэн Нидэм несколько раз подолгу и откровенно беседовал с дядей Алфредом и тетей Мартой. Истмэны решили, что Ной переутомился и потому им лучше всем вместе провести рождественские каникулы на каком-нибудь курорте в Карибском море. — В РАССЛАБЛЯЮЩИХ ДЕКОРАЦИЯХ «КАПИТАНА БЛАДА», — констатировал Оуэн. Он расстроился, узнав, что Истмэны собираются встретить Рождество на Карибском море. Так от него уплыла очередная возможность съездить в Сойер. После Дня благодарения он впал в угнетенное состояние и, как и я, все время думал о Хестер. В субботу мы ходили в «Айдахо» на сдвоенный сеанс за обычную плату: показывали «Сокровище Золотого Кондора», где Корнел Уайлд в роли лихого француза восемнадцатого века разыскивает драгоценности, спрятанные в Гватемале индейцами майя, и «Барабанный бой», где Алан Лэдд играет ковбоя, а Одри Долтон — индианку. Под эти увлекательные истории о древних сокровищах и ритуалах со сниманием скальпов мы с Оуэном еще раз удостоверились, что живем в скучное время — что настоящие приключения могли происходить лишь где-то далеко и очень давно. «Тарзан» вполне подтверждал эту мысль, как, впрочем, и ужасные эпопеи на библейские темы. Последние, вдобавок к впечатлениям Оуэна от рождественских утренников, придали еще больше угрюмости и замкнутости тому образу, что с недавних пор он стал являть свету в церкви Христа. Узнав, что Виггинам понравился фильм «Багряница», Оуэн окончательно решил: независимо от того, доведется ему когда-нибудь поехать в Сойер или нет, участвовать в рождественских мероприятиях он больше не будет никогда. Виггинов, я уверен, решение Оуэна не сильно расстроило, но сам он так и остался неумолим насчет эпопей на библейские темы вообще и насчет «Багряницы» в частности. Хотя ему казалось, что Джин Симмонс «КРАСИВАЯ, КАК ХЕСТЕР», — он считал также, что Одри Долтон в «Барабанном бое» «ПОХОЖА НА ХЕСТЕР, ЕСЛИ БЫ ХЕСТЕР БЫЛА ИНДИАНКОЙ». Честно говоря, иного сходства, кроме того, что у всех трех темные волосы, я углядеть не мог. Справедливости ради стоит заметить, что «Багряница», которую мы, как обычно, смотрели в «Айдахо» в одну из суббот, поразила нас совершенно по-особенному. Со дня маминой смерти тогда не прошло еще и года, и нам с Оуэном не очень-то приятно было видеть, как Ричард Бертон и Джин Симмонс шагают навстречу собственной смерти с такой радостью. Мало того, они как будто уходят из фильма и из самой жизни прямо на небо! Это возмущало больше всего. Ричард Бертон играет римского трибуна, который обращается в христианство после распятия Христа; Бертон с Джин Симмонс по очереди выхватывают друг у друга ту самую багряницу, в которую одевали Христа. — НАДО ЖЕ, ПОДНЯЛИ СВИСТОПЛЯСКУ ИЗ-ЗА ТРЯПКИ! — говорил Оуэн. — ЭТО ТАК В ДУХЕ КАТОЛИКОВ, — добавлял он, — ВОЗВОДИТЬ В КУЛЬТ ПРЕДМЕТ. Оуэн никогда не упускал случая высказаться на больную для него тему: «Католики и их поклонение ПРЕДМЕТАМ». Однако мне была хорошо известна склонность Оуэна коллекционировать предметы, которые он сам, на свой собственный лад, возводил в разряд святынь: вспомнить хотя бы когти моего броненосца. Из всех предметов, что встречались в Грейвсенде, наибольшее презрение у Оуэна вызывала каменная статуя Марии Магдалины, легендарной проститутки, вставшей на путь добродетели, — она охраняла игровую площадку приходской школы Святого Михаила. Статуя в человеческий рост стояла в обрамлении какой-то бессмысленной арки из бетона — бессмысленной потому, что арка никуда не вела — как ворота без дороги, как дверь без дома. Арка (как и Мария Магдалина) смотрела на изрытую колдобинами асфальтовую игровую площадку школьного двора — поверхность слишком неровную, чтобы вести по ней баскетбольный мяч; с погнутых, изъеденных ржавчиной колец кто-то давным-давно посрывал сетки, а разметочные линии стерлись и смешались с песком. В выходные и каникулы игровая площадка оставалась совершенно пустынной; она использовалась исключительно в учебные дни, да и то только во время перемен, когда по ней слонялись ученики приходской школы—к спортивным играм их не особенно тянуло. Суровый взгляд Марии Магдалины осуждал их; ее бывшая профессия и произошедшая затем в Марии Магдалине резкая перемена их смущали. Если площадка являла собой картину упадка и запустения, то саму статую отмывали и белили каждую весну, и в самые серые и пасмурные дни — даже несмотря на появлявшиеся на ней то тут, то там пятнышки птичьего помета и оскверняющие надписи — Мария Магдалина поглощала и испускала больше света, чем любой другой предмет или человеческое существо в школе Святого Михаила. Оуэн воспринимал эту школу как тюрьму, в которую едва не угодил; ведь, если бы его родители не ОТРЕКЛИСЬ от католичества, не миновать Оуэну школы Святого Михаила. На всем тут лежала мрачная печать исправительного заведения, и жизнь здесь была размечена звуками, доносившимися с бензозаправочной станции неподалеку, — звонками, что возвещали о подъезжающих и отъезжающих автомобилях, тиканьем бензонасосов и разноголосым позвякиванием инструментов в смотровых ямах. Но над всей этой нечестивой и непригодной для учебы территорией стояла на страже каменная Мария Магдалина. Иногда казалось, будто, расположившись под своей странной бетонной аркой, Магдалина на самом деле присматривает за каким-то причудливым барбекю, а иногда она напоминала вратаря, застывшего в напряжении в воротах. Разумеется, ни один католик не запустил бы в нее мячом, шайбой или каким-нибудь другим снарядом; если такое искушение когда и закрадывалось в души школьников, то угрюмое и недремлющее присутствие монахинь тут же его отгоняло. Хотя католическая церковь Грейвсенда находилась на другом конце города, обшарпанный домик, где жили монахини и некоторые учителя школы Святого Михаила, стоял, на манер караульного помещения, на углу площадки, и оттуда сама Мария Магдалина и все подходы к ней просматривались как на ладони. Стоило проходящему мимо протестанту показать статуе какой-нибудь неприличный жест, как бдительные монахини, похожие на злобных каркающих ворон, тут же выскакивали из своей караулки в развевающихся черных одеяниях. Оуэн монахинь боялся. — ОНИ КАКИЕ-ТО НЕЕСТЕСТВЕННЫЕ, — говорил он; но что может быть НЕЕСТЕСТВЕННЕЕ, чем скрипучий фальцет Гранитной Мыши или этот властный облик, так не соответствующий крошечному росту? Каждую осень каштаны между Тэн-лейн и Гарфилд-стрит производили на свет множество гладких и твердых темно-коричневых снарядов, и наши с Оуэном карманы неизменно оказывались набиты ими, когда мы проходили мимо статуи Марии Магдалины. Несмотря на свой страх перед монахинями, Оуэн не мог устоять перед такой соблазнительной мишенью, какую представляла собой «святая вратариха». Стрелок из меня был более меткий, но зато Оуэн швырял свои каштаны с большей ожесточенностью. Наши снаряды почти не оставляли следов ни на длинном, до пят, балахоне Марии Магдалины, ни на ее постном белоснежном лице, ни на раскрытых ладонях, протянутых в немой мольбе. И тем не менее монахини с яростью, объяснимой лишь в категориях религиозного преследования, бросались за нами в беспорядочную погоню, вереща на ходу, словно летучие мыши, потревоженные солнечным светом, — нам с Оуэном убежать от них ничего не стоило. — ПИНГВИНИХИ! — кричал Оуэн на бегу. Монашенок все называли пингвинихами. Мы пробегали по Касс-стрит к железнодорожным путям, а потом вдоль путей к выезду из города. По дороге к Мейден-Хиллу или к карьерам мы пробегали мимо фермы Форт-Рок и швыряли оставшимися у нас каштанами в мирно пасущихся черных коров ангусской породы. Несмотря на свои угрожающие размеры и лиловые губы и языки, словно налившиеся кровью от ярости, «ангуски» никогда не гонялись за нами с таким пылом, как «пингвинихи» — те обычно преследовали нас до самой Касс-стрит. А каждую весну болотце между Тэн-лейн и Гарфилд-стрит производило на свет множество головастиков и жаб. Кто не слыхал, что в определенном возрасте мальчишки делаются жестокими? Мы наполняли жестянки из-под теннисных мячей головастиками и под покровом темноты вываливали их прямо на ноги Марии Магдалине. Головастики — те, что не успевали быстро превратиться в жаб, — высыхали и погибали. Мы даже убивали жаб, и без зазрения совести клали их изуродованные тушки в воздетые к небу ладони «святой вратарихи», и размазывали по всей статуе водянистые внутренности. Прости нас, Господи! Мы занимались этой мелкой уголовщиной всего пару лет, пока Грейвсендская академия не спасла нас от нас самих. Весной 57-го Оуэн нанес беззащитной болотной живности Грейвсенда и Марии Магдалине особенно ощутимый урон. Как раз перед Пасхой мы ходили в «Айдахо», где с трудом досидели до конца «Десяти заповедей» Сесила Б. Де Милла. Это картина о жизни Моисея с Чарлтоном Хестоном в главной роли — он там то и дело меняет костюм и носит совершенно потрясающие прически. — ОЧЕРЕДНЫЕ МУЖСКИЕ СОСКИ, — сказал Оуэн. И вправду, там не только Чарлтон Хестон, но еще и Юл Бриннер, и Джон Дерек, и даже Эдвард Робинсон — все выставляют напоказ свои соски. То, что в «Айдахо» решили показать «Десять заповедей» перед самой Пасхой, лишний раз доказывало, что почти ни у кого в увеселительном бизнесе не хватает соображения, чтобы, как сказала моя бабушка, подбирать фильмы хотя бы ко времени года: это ведь оскорбительно, когда в канун Страстей Господних и последующего Воскресения вам показывают фильм об исходе Избранного народа — ПОКАЗЫВАЮТ ВЕСЬ ЭТОТ ВЕТХОЗАВЕТНЫЙ БАЛАГАН, КОГДА НАМ СЛЕДУЕТ ДУМАТЬ ОБ ИИСУСЕ, как сказал Оуэн. Его особенно возмутило, как в кино изобразили разделение Красного моря. — НЕЛЬЗЯ ВОТ ТАК ЗАПРОСТО ВЗЯТЬ И ПОКАЗАТЬ ЧУДО! — возмущался он. — ЧУДО НЕ ДОКАЖЕШЬ — НАДО ПРОСТО ВЕРИТЬ В НЕГО! ЕСЛИ КРАСНОЕ МОРЕ И ВПРАВДУ РАЗДЕЛИЛОСЬ, ЭТО ВЫГЛЯДЕЛО СОВСЕМ НЕ ТАК ЭТО ДОЛЖНО БЫТЬ ВООБЩЕ НИ НА ЧТО НЕ ПОХОЖЕ — ТАКУЮ КАРТИНУ ДАЖЕ ПРЕДСТАВИТЬ СЕБЕ НЕВОЗМОЖНО! Однако в своем гневе он был непоследователен. Пусть «Десять заповедей» и вправду разозлили его, но зачем вымещать зло на Марии Магдалине и на кучке жаб и головастиков? В те несколько лет до поступления в Грейвсендскую академию наше с Оуэном образование сводилось в основном к тому, что мы видели в кинотеатре «Айдахо» и по бабушкиному телевизору. Кто не получил в свое время аналогичного «образования»? Кто посмел бы обвинить Оуэна в подобной реакции на «Десять заповедей»? Да любая реакция лучше, чем поверить в эту чушь! Если такое дурацкое кино, как «Десять заповедей», заставило Оуэна убивать жаб, швыряя их изо всей силы в Марию Магдалину, то захватывающая игра Бетти Дэвис в «Мрачной победе» внушила Оуэну, будто у него тоже опухоль мозга. Фильм начинается с того, что Бетти Дэвис обречена, но не знает об этом. Ее врач и лучшая подруга ничего ей не говорят. — ОНИ ДОЛЖНЫ СКАЗАТЬ ЕЙ НЕМЕДЛЕННО! — встревоженно выпалил Оуэн. Врача играет Джордж Брент. — Он все равно уже ничем ей не поможет, — отметила бабушка. Хамфри Богарт играет конюха и говорит с ирландским акцентом. Было Рождество 56-го, и мы смотрели этот фильм, снятый в 39-м. Бабушка тогда впервые разрешила нам смотреть «Вечерний сеанс» — мне, во всяком случае, кажется, что это был «Вечерний сеанс». После какого-то часа — или просто когда бабушка уже начинала клевать носом — она называла «Вечерним сеансом» любую передачу, шедшую по телевизору. Ей стало нас жалко, потому что Истмэны снова решили провести Рождество на Карибском море. Сойер для меня все больше становился ускользающим счастьем — а для Оуэна он превращался в несбыточную мечту. — Пожалуй, Хамфри Богарт мог бы получше выучиться ирландскому акценту, — проворчала бабушка. Дэн Нидэм заявил, что не дал бы Джорджу Бренту роли ни в одной своей постановке; Оуэн высказался в том смысле, что мистер Фиш сыграл бы этого врача гораздо убедительнее, а бабушка возразила, что «в роли мужа Бетти Дэвис мистеру Фишу пришлось бы попотеть» (доктор в конце концов становится мужем героини). — В роли мужа Бетти Дэвис любому пришлось бы попотеть, — заметил Дэн. Оуэну показалось слишком жестоким, что Бетти Дэвис самой приходится узнавать о надвигающейся смерти; впрочем, «Мрачная победа» — фильм из тех, что берут на себя смелость учить, как надо умирать. Зритель видит, с каким достоинством Бетти Дэвис принимает свою участь; она вместе с Джорджем Брентом переезжает в Вермонт, где занимается своим садом — и одновременно совершенно спокойно и даже весело ждет того мгновения, когда внезапно наступит темнота и все закончится. — ЭТО ТАК ПЕЧАЛЬНО! — восклицал Оуэн. — КАК ЖЕ ОНА МОЖЕТ НЕ ДУМАТЬ ОБ ЭТОМ? Рональд Рейган играет вялого молодого пьяницу. — Ей бы лучше выйти замуж за него, — заметила бабушка. — Она умирает, а он уже мертвец. Оуэн сказал, что симптомы неизлечимой опухоли Бетти Дэвис ему знакомы. — Оуэн, у тебя нет опухоли мозга, успокойся, — сказал Дэн Нидэм. — У Бетти Дэвис ее тоже нет! — заметила бабушка. — А вот у Рональда Рейгана, по-моему, есть. — И у Джорджа Брента, наверное, тоже есть, — сказал Дэн. — ПОМНИТЕ ТО МЕСТО, ГДЕ У НЕЕ ТУМАНИТСЯ В ГЛАЗАХ? — спросил Оуэн. — НУ ВОТ, У МЕНЯ ИНОГДА ТОЖЕ ТУМАНИТСЯ — ТОЧНО КАК У БЕТТИ ДЭВИС! — Тебе надо бы проверить зрение, Оуэн, — посоветовала бабушка. — У тебя нет опухоли мозга! — повторил Дэн Нидэм. — НО ЧТО-ТО У МЕНЯ ТОЧНО ЕСТЬ, — не унимался Оуэн Мини. Кроме сидения перед экраном телевизора, мы с Оуэном провели немало вечеров за кулисами грейвсендского любительского театра. Но за представлением мы наблюдали редко; мы наблюдали за зрителями — мысленно заполняли открытую трибуну бейсбольного стадиона публикой, пришедшей посмотреть ту самую игру Малой лиги летом 53-го года. И надо сказать, трибуна потихоньку заполнялась. У нас не было никаких сомнений насчет того, где расположились Кенморы или, скажем, Даулинги; а вот мое предположение, что Морин Эрли и Кэролайн О'Дэй сидели в верхнем ряду, Оуэн стал оспаривать — он ВИДЕЛ их почти в самом низу. Еще мы не могли сойтись во мнении насчет Бринкер-Смитов. — АНГЛИЧАНЕ НИКОГДА НЕ СМОТРЯТ БЕЙСБОЛ, — заявил Оуэн. Но у меня был глаз на легендарные прелести Джинджер Бринкер-Смит, и я спорил: она сидела на трибуне, и я сам ее видел. — ЕСЛИ БЫ ДАЖЕ ОНА ТАМ И БЫЛА, В ТО ЛЕТО ТЫ БЫ ЕЕ НЕ ЗАМЕТИЛ, ЭТО Я ТЕБЕ ГОВОРЮ, — уверял Оуэн. — ТЫ БЫЛ СОВСЕМ МАЛЕНЬКИЙ. А ОНА ТОГДА ТОЛЬКО-ТОЛЬКО РОДИЛА СВОИХ ДВОЙНЯШЕК! ОНА ЖЕ НА КВАШНЮ БЫЛА ПОХОЖА! Я дал понять Оуэну, что он просто с предубеждением относится к Бринкер-Смитам, с тех пор как его контузило их неистовой любовной игрой; в остальном у нас не было разногласий насчет того, кто присутствовал тогда на игре и где сидел. Почтарь Моррисон, вне всяких сомнений, бейсбол никогда не смотрел, да и бедная миссис Меррил — несмотря на то что бейсбольный сезон наверняка вызывал у нее самые приятные воспоминания о ее вечно солнечной родной Калифорнии — отнюдь не слыла болельщицей. У нас имелись некоторые сомнения насчет преподобного мистера Меррила; в конце концов мы решили, что вряд ли он там был, — мы редко видели, чтобы он появлялся где-нибудь без жены. Сошлись мы и в том, что Виггинов тогда тоже не было; вообще-то Виггины часто приходили на матчи, однако всегда с таким животным восторгом реагировали на каждую подачу, что, будь они на трибуне в тот день, мы бы обязательно их заметили. Поскольку в то время Роза все еще считала Оуэна «славненьким пупсиком», она, конечно же, бросилась бы утешать его за столь неудачный контакт с роковым мячом, а викарий Виггин изобразил бы какие-нибудь обряды над маминым распростертым телом или похлопал бы меня по трясущимся плечам, скупо выражая свое суровое мужское сочувствие. Как сказал Оуэн, «ЕСЛИ БЫ ВИГГИНЫ ТАМ БЫЛИ, ОНИ БЫ УСТРОИЛИ ЦЕЛОЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЕ — МЫ БЫ В ЖИЗНИ ЭТОГО НЕ ЗАБЫЛИ!» Несмотря на то что поиски неведомого родителя — занятие захватывающее, какими бестолковыми способами при этом ни пользуйся, мы с Оуэном сумели вычислить совсем немного бейсбольных болельщиков, да и те пока что не представляли особого интереса. Нам не приходил в голову простой вопрос: а так ли уж обязательно, чтобы рьяные поклонники детского бейсбола были в то же время и завсегдатаями постановок «Грейвсендских подмостков». — ОБ ОДНОМ ТЫ НЕ ДОЛЖЕН НИКОГДА ЗАБЫВАТЬ, — говорил мне Оуэн. — ОНА БЫЛА ХОРОШЕЙ МАТЕРЬЮ. ЕСЛИ БЫ ОНА СЧИТАЛА, ЧТО ТОТ ПАРЕНЬ БУДЕТ ТЕБЕ ХОРОШИМ ОТЦОМ, ТЫ БЫ УЖЕ ЗНАЛ ЕГО. — Ты так уверен, — заметил я. — Я ПРОСТО ХОЧУ ПРЕДОСТЕРЕЧЬ, — сказал он. — ЭТО, КОНЕЧНО, ЖУТКО УВЛЕКАТЕЛЬНО — ИСКАТЬ СВОЕГО ОТЦА, НО НЕ ЖДИ, ЧТО ЗАПРЫГАЕШЬ ОТ РАДОСТИ, КОГДА НАЙДЕШЬ ЕГО. НАДЕЮСЬ, ТЫ ХОТЬ ЗНАЕШЬ, ЧТО НАМ НЕ НАЙТИ ВТОРОГО ДЭНА! Я не знал; мне казалось, Оуэн слишком уж многое считает бесспорным. А искать отца оказалось и вправду увлекательно — это я знал точно. ПОХОТЛИВЫЕ АССОЦИАЦИИ, как выражался Оуэн, также способствовали нашему растущему увлечению ОХОТОЙ НА ОТЦА — как Оуэн именовал затею. — КАК ТОЛЬКО У ТЕБЯ ВСТАНЕТ, ПОДУМАЙ, НА КОГО ТЫ ПОХОЖ ИЗ ЗНАКОМЫХ, — вот такой любопытный совет дал мне Оуэн в связи с приступами вожделения, что пока оставались единственной ниточкой, ведущей меня к неведомому отцу. Что до вожделения, то я надеялся, что буду чаще видеть Хестер — ведь теперь и Ной и Саймон учились в Грейвсендской академии. На самом деле мы виделись даже реже, чем раньше. Из-за трудностей с учебой Ною пришлось остаться на второй год; у Саймона первый год прошел более гладко — вероятно, от счастья, что Ной оказался с ним в одном классе. Оба они к Рождеству 57-го учились на третьем курсе Академии и до того основательно втянулись в эту утонченную и изысканную, как представлялось нам с Оуэном, жизнь частной школы, что я виделся с ними не чаще, чем с Хестер. Ною с Саймоном очень редко приходилось скучать в Академии до такой степени, чтобы их потянуло в гости в дом 80 на Центральной, — даже выходные они все чаще и чаще предпочитали проводить вместе со своими, несомненно, более интересными одноклассниками. Мы с Оуэном догадывались: на взгляд Ноя с Саймоном, мы для них еще дети. А тем более для Хестер, которая, словно в ответ на то, что Ноя оставили на второй год, ухитрилась преуспеть в учебе. Она не испытывала сколько-нибудь серьезных трудностей, учась в средней школе Сойера, где, по нашим с Оуэном догадкам, равным образом наводила ужас на преподавателей и на сверстников. Вероятно, Хестер, движимой, как всегда, желанием заткнуть братьев за пояс, все же пришлось приложить некоторые усилия, чтобы перескочить через один класс; во всяком случае теперь всем троим предстояло завершить среднее образование в 59-м — когда мы с Оуэном скромно заканчивали всего лишь первый курс в Академии, соответствующий девятому классу. Выпускниками же нам суждено было стать только в 62-м. Меня это здорово задевало; я-то ведь надеялся, что когда-нибудь смогу почувствовать себя более-менее равным в компании моих нескучных двоюродных братьев и сестры, но вышло так, что я отставал от них даже больше, чем раньше. Хестер же казалась мне вообще недосягаемой. — НУ, ОНА ВЕДЬ ВСЕ-ТАКИ ТВОЯ СЕСТРА, ХОТЬ И ДВОЮРОДНАЯ, — ОНА И ДОЛЖНА БЫТЬ ДЛЯ ТЕБЯ НЕДОСЯГАЕМОЙ, — сказал Оуэн. — К ТОМУ ЖЕ С НЕЙ ОПАСНО ИМЕТЬ ДЕЛО — ТЕБЕ, ПОЖАЛУЙ, ПОВЕЗЛО, ЧТО ОНА ДЛЯ ТЕБЯ НЕДОСЯГАЕМА. НО ЕСЛИ ТЫ И В САМОМ ДЕЛЕ СХОДИШЬ ПО НЕЙ С УМА, — добавил Оуэн, — ТО, МНЕ КАЖЕТСЯ, У ТЕБЯ С НЕЙ ВСЕ ПОЛУЧИТСЯ — ХЕСТЕР ПОЙДЕТ НА ЧТО УГОДНО, ТОЛЬКО БЫ ДОВЕСТИ СВОИХ РОДИТЕЛЕЙ ДО РУЧКИ. ОНА ДАЖЕ ЗАМУЖ ПОЙДЕТ ЗА ТЕБЯ! — Замуж за меня! — вскрикнул я; при мысли о женитьбе на Хестер у меня внутри словно что-то перевернулось. — НУ ДА, У ЕЕ РОДИТЕЛЕЙ ОТ ЭТОГО БЫ ТОЧНО КОТЕЛОК ЗАКИПЕЛ, — сказал Оуэн. — СКАЖЕШЬ, НЕТ? Закипел бы, это верно; и Оуэн был прав: Хестер, похоже, задалась целью довести родителей — да и братьев тоже — до умопомешательства. Свести с ума — в наказание за то, что обращались с ней «как с девчонкой». В глазах Хестер Сойер был настоящим «раем для мальчишек», а тетя Марта — «предательница женщин», потому что поддерживала точку зрения дяди Алфреда — что в хорошей частной школе нужно учиться мальчишкам, «расширять свой кругозор» нужно мальчишкам. Ну что ж, Хестер расширит свой кругозор в том направлении, чтобы показать тете Марте и дяде Алфреду, как они неправы. Но все-таки предположение Оуэна, будто Хестер способна дойти до брака с собственным двоюродным братом, только бы проучить как следует родителей, мне казалось совершенно немыслимым! — По-моему, я ей даже не нравлюсь, — сказал я Оуэну. Он пожал плечами. — НЕ В ТОМ ДЕЛО, — объяснил Оуэн Мини, — ЧТОБЫ ХЕСТЕР ВЫШЛА ЗА ТЕБЯ, ТЕБЕ НЕ ОБЯЗАТЕЛЬНО ЕЙ НРАВИТЬСЯ. Между тем нам никак не удавалось добиться хотя бы приглашения в Сойер на Рождество. После каникул на Карибском море Истмэны решили Рождество 57-го провести дома. Мы с Оуэном уже тешили себя надеждами, но увы! — эти надежды очень скоро рухнули; в Сойер нас так и не пригласили. Оказалось, что Истмэны не поехали на Карибское море потому, что Хестер переписывается с каким-то чернокожим лодочником, предложившим ей встретиться на Виргинских островах. С этим лодочником Хестер сошлась еще в предыдущее Рождество, когда они отдыхали на Тортоле, — а ей ведь тогда было всего пятнадцать! Естественно, в каком смысле она «сошлась» с ним, нам с Оуэном никто не объяснял, и потому приходилось полагаться на те скупые подробности всей этой истории, что тетя Марта рассказала Дэну. Ему она, правда, рассказала куда больше, чем бабушке, которая полагала, что чернокожий матрос пытался «приставать» к Хестер, причем делал это довольно грубо, и потому Хестер теперь сама хочет остаться дома. На самом деле Хестер все время грозила, что удерет на Тортолу. Кроме того, она не разговаривала ни с Ноем, ни с Саймоном — за то, что они показали письма чернокожего лодочника родителям, и за то что они смертельно обидели сестру, не познакомив ее ни с одним из своих друзей по Грейвсендской академии. Дэн Нидэм обрисовал всю эту ситуацию в стиле газетного заголовка: «Подростковые обиды в Сойере достигли невиданных масштабов!» Дэн посоветовал нам с Оуэном не сходиться с Хестер слишком близко. Как же он был прав! Но как же мы хотели хотя бы чуть-чуть испачкаться в волнующей грязи настоящей жизни, в которую Хестер, как мы подозревали, уже окунулась с головой. Ведь мы пока что познавали эту самую жизнь лишь опосредованно — через телевидение и кинофильмы. Любая мало-мальски грязная чепуха влекла нас, если приобщала к любви. Ближе всего приобщиться к любви мы с Оуэном Мини могли из кресел первого ряда кинотеатра «Айдахо». В Рождество 57-го года нам с Оуэном было по пятнадцать; мы признались друг другу, что влюблены в Одри Хепберн — застенчивую служащую книжного магазина из «Мордашки», — но желали мы Хестер. Оставалось только сознавать, сколь мало мы, наверное, стоим в любви; мы чувствовали себя даже большими дураками, чем Фред Астер, танцующий со своим плащом. И как же мы боялись, что искушенная публика Грейвсендской академии оценит нас даже ниже, чем мы оценивали себя сами. Торонто, 12 апреля 1987 года— дождливое Вербное воскресенье. Идет дождь — не теплый, весенний дождик, а колючая, холодная морось «не по сезону», как любила говорить моя бабушка. Сегодня подходящий день для Страстей Господних. Дети и прислужники церкви Благодати Господней на Холме, сгрудившиеся в притворе с вайями пальмы в руках, напоминают туристов, оказавшихся в тропиках в неожиданно холодный для таких мест день. Для шествия органист выбрал Брамса: «О Welt ich muss dich lassen» — «О мир, я должен покинуть тебя». Оуэн терпеть не мог этого праздника и всего, что с ним связано: здесь и предательство Иуды, и трусость Петра, и слабость Пилата. — МАЛО ТОГО, ЧТО ЕГО РАСПЯЛИ, — говорил Оуэн, — ТАК ЕГО ЕЩЕ ВЫСТАВИЛИ НА ПОСМЕШИЩЕ! Каноник Мэкки тяжким голосом прочитал из Евангелия от Матфея: о том, как над Христом издевались, как ему плевали в лицо, как он кричал: «Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?» Страстная неделя меня изматывает; сколько бы раз я ни переживал Его распятие, моя тревога за Его воскресение не угасает — я холодею от ужаса при мысли, что в этом году оно не произойдет, что оно не произошло и в том далеком году. Рождение Младенца Христа может умилить кого угодно; в Рождество любой болван способен ощутить себя христианином. Но самое главное — это Пасха; если ты не веришь в воскресение, ты не можешь считаться верующим. — ЕСЛИ ТЫ НЕ ВЕРИШЬ В ПАСХУ, — говорил Оуэн Мини, — НЕ ОБМАНЫВАЙ СЕБЯ — НЕ НАЗЫВАЙ СЕБЯ ХРИСТИАНИНОМ. Для заключительного песнопения органист выбрал обычные для Вербного воскресенья «Аллилуйи». Под противным холодным дождиком я пересек Рассел-Хилл-роуд, вошел в школу имени епископа Строна через служебный вход и проследовал через кухню, где со мной поздоровались все поварихи и школьницы, которым выпало дежурить в это воскресенье. Директор школы, преподобная Кэтрин Килинг, сидела на своем привычном месте во главе стола в окружении воспитательниц. Около сорока учениц, живущих при школе — бедняжки, не успевшие обзавестись в городе подругами, чтобы уехать к ним на выходные, и другие девчонки, что сами с удовольствием остались тут, — сидели за другими столиками. Это всегда неожиданно — видеть наших девочек не в школьной форме. Я знаю, им проще ходить в одном и том же изо дня в день: не надо ломать голову, что надевать. Но они и форм-то не выучились носить как следует — неискушенные в нарядах, они, получив разрешение одеться как им хочется, выглядят куда менее нарядно и кокетливо, чем в форме. За те двадцать лет, что я преподаю в школе епископа Строна, школьная форма изменилась мало; я ее успел полюбить. Будь я девчонкой, причем любого возраста, я бы с удовольствием носил матроску, свободно повязанный галстук, форменный жакет (притом непременно с эмблемой своей школы), гольфы — которые в Канаде когда-то называли просто «носками до колен» — и плиссированную юбку. Раньше считалось, юбка должна быть такой длины, чтобы только-только касаться пола, когда девочка становится на колени. Но во время воскресного обеда девочки надевают кто что хочет, и некоторые наряжаются до того безвкусно, что я иногда их не узнаю, — естественно, они надо мной за это посмеиваются. Кое-кто из них одевается как мальчишка, другие — как их матери или даже как те шлюхи, которых они видят в кино или по телевизору. Поскольку в столовой во время воскресного обеда я, как повелось, единственный мужчина, — вероятно, они одеваются так для меня. Я не видел своей приятельницы (и своей официальной начальницы) Кэтрин Килинг с тех пор, как она родила очередного ребенка. У нее большая семья — там столько детей, что я уже сбился со счета, — но она все равно старается по воскресеньям посидеть за столом вместе с воспитательницами и поболтать с оставшимися на выходные девчонками. Кэтрин — чудо; но уж слишком она худа. И еще она всякий раз смущается, когда я ловлю ее на том, что она не ест, хотя пора бы уже привыкнуть; я, пожалуй, стал более постоянной принадлежностью воскресных обедов, чем она, — поскольку не беру отпуска по родам! Но вот на Вербное воскресенье она снова появилась, и картофельное пюре с фаршированной индейкой, как обычно, нетронутой горкой громоздится на ее тарелке. — Индейку немного пересушили, да? — спросил я. Дамы, как водится, рассмеялись — Кэтрин привычно покраснела. В своем пасторском воротнике она выглядит еще худее, чем на самом деле. Теперь, после того как от нас ушел каноник Кэмпбелл, Кэтрин стала моим самым близким другом в Торонто; но, хотя она моя начальница, я появился в школе епископа Строна раньше нее. Когда меня принимали на работу, директором школы был старый Тедди Килгор, по прозвищу Плюшевый Медведь. Нас познакомил каноник Кэмпбелл, который, до того как его назначили викарием церкви Благодати Господней на Холме, служил в школе епископа Строна капелланом. Я при всем желании не мог бы найти человека, более привязанного к этой школе, чем каноник, включая даже самого Плюшевого Килгора. Я до сих пор поддразниваю Кэтрин — что, если бы это она была директрисой, когда я пришел устраиваться на работу? Приняла бы она меня или нет? Молодой человек из Штатов, а война во Вьетнаме в самом разгаре, а этот молодой человек недурен собой, да еще и неженатый… В школе епископа Строна преподавателей-мужчин всегда было мало; за двадцать лет работы здесь я иногда оказывался единственным мужчиной во всей школе. Каноник Кэмпбелл и старый Плюшевый Килгор не в счет; они не считались опасными мужчинами — то есть не несли в себе скрытой угрозы для девушек. Хотя каноник, вдобавок к своим обязанностям капеллана, преподавал Закон Божий и историю, он уже тогда был пожилым; к тому же и он, и Плюшевый Килгор были «по уши в своих семьях», как любит выражаться Кэтрин Килинг. «Плюшевый мишка» все же спросил тогда, питаю ли я «слабость к молодым девушкам»; но я, верно, произвел на него впечатление, ответив, что буду со всей серьезностью относиться к своим преподавательским обязанностям и что меня будут занимать умы и души девочек, а не их тела. — Ну и как, получается? — любит спрашивать меня Кэтрин Килинг. О, надо видеть, как все эти воспитательницы прыскают со смеху от ее вопроса — в точности как дамочки из публики на программах Либерачи! Кэтрин — куда более жизнерадостная натура, чем была моя бабушка, но тоже не без язвительности, плюс изрядное красноречие и четкая дикция — что тоже вызывает в памяти бабушку. Они бы понравились друг другу; да и Оуэну Кэтрин Килинг тоже понравилась бы. Я ввел вас в заблуждение, если вы подумали, что наши воскресные обеды пронизаны атмосферой одиночества. Может быть, девчонкам и вправду тоскливо, но мне хорошо. Меня любые ритуалы успокаивают; ритуал прогоняет одиночество. В Вербное воскресенье большей частью обсуждали погоду. Неделю назад было так холодно, что все снова заговорили, как птицы из года в год ошибаются с погодой. Каждую весну — по крайней мере в Канаде — некоторые птицы прилетают с юга слишком рано. Тысячи их оказываются застигнуты внезапным похолоданием и возвращаются обратно на юг. Чаще всего рассказывают грустные истории о малиновках и скворцах. Кэтрин видела нескольких зуйков, летящих на юг, а я рассказал историю про бекасов, которая впечатлила всех присутствующих. А еще оказалось, что мы все читали на той неделе «Глоб энд мейл»; нам понравилась статья о грифах-индейках, которые от холода окоченели и не могли летать. Их по ошибке приняли за ястребов и отнесли в общество защиты животных, чтобы там отогреть, — птиц было девять, и все, как сговорившись, облевали своих спасителей. В обществе защиты животных, конечно, не подозревали, что грифы-индейки изрыгают пищу, когда на них нападают. Кто бы мог подумать, что эти птицы такие сообразительные? Я также ввел вас в заблуждение, если вы подумали, что во время воскресных обедов мы только и делаем, что болтаем о всяких пустяках; эти обеды для меня очень важны. После обеда, посвященного Вербному воскресенью, мы с Кэтрин пошли в церковь Благодати Господней и записались на всенощную на доске объявлений, что висит в притворе. Всенощное бдение начинается в Великий четверг в девять вечера и длится до девяти утра Страстной пятницы. Мы с Кэтрин всегда выбираем часы, на которые других желающих нет; мы присутствуем на всенощной с трех до пяти утра — когда муж и дети Кэтрин спят и вполне могут обойтись без нее. В этом году она меня предупредила: «Я могу немного опоздать, если ночное кормление получится не в два часа, а позже!» Она смеется, и ее трогательно тонкая шея особенно беззащитно торчит из пасторского воротника. Я часто наблюдаю за родителями наших школьниц: они все так изысканно одеты, ездят на «ягуарах» и у них никогда нет времени поговорить. Я знаю, они видят в преподобной Кэтрин Килинг типичную школьную директрису и потому не снисходят до общения с ней — Кэтрин не из тех женщин, на кого оглядываются. Но она рассудительная и добрая, она остроумная и умеет ясно выражать свои мысли; и еще она не обманывает себя насчет того, что значит Пасха. «ПАСХА ЗНАЧИТ ТО, ЧТО ЗНАЧИТ», — сказал как-то Оуэн Мини. В пасхальное воскресенье в церкви Христа викарий Виггин всегда говорил: «Аллилуйя. Христос воскрес». И мы, всем миром, отвечали ему: «Воистину воскрес. Аллилуйя». Торонто, 19 апреля 1987 года — Пасха, по-летнему душное воскресенье. Не важно, какой прелюдией начнется служба; у меня в ушах всегда будет звучать «Мессия» Генделя — и мамино не вполне поставленное сопрано: «Я знаю, мой Спаситель жив». В это утро я сидел на скамье в церкви Благодати Господней и ждал, замерев, отрывок из Евангелия от Иоанна; я знал, что сейчас услышу. В старой редакции, известной как «Библия короля Якова», говорилось про «склеп»; в исправленной стандартной американской редакции 1952 года это просто «гроб». Так или иначе, я знаю текст наизусть. «В первый же день недели Мария Магдалина приходит ко гробу рано, когда было еще темно, и видит, что камень отвален от гроба. Итак, бежит и приходит к Симону Петру и к другому ученику, которого любил Иисус, и говорит им: унесли Господа из гроба, и не знаем, где положили его». Я помню, что говорил Оуэн насчет этого отрывка. Каждый раз во время пасхальной службы он придвигался ко мне вплотную на скамейке и шептал в ухо: «В ЭТОМ МЕСТЕ У МЕНЯ ВСЕГДА ВНУТРИ ЧТО-ТО ПЕРЕВОРАЧИВАЕТСЯ». После сегодняшней службы я, как и многие горожане, пришедшие в церковь, постоял немного на залитом солнцем церковном крыльце, а потом мы все еще несколько раз останавливались на тротуаре Лонсдейл-роуд; солнце было таким приветливым, таким теплым. Мы по-детски радовались этому теплу, словно до этого долгие годы томились в сырой и холодной гробнице, в которой Мария Магдалина не обнаружила Христа. Прислонившись ко мне, совсем как когда-то Оуэн Мини, Кэтрин Килинг прошептала мне на ухо: — Те птички, что летели на север, а потом на юг, — сегодня они снова летят на север. — Аллилуйя, — сказал я и, подумав об Оуэне, добавил: — Он воскрес. — Аллилуйя, — ответила преподобная миссис Килинг. Телевизор в доме 80 на Центральной улице работал постоянно и спустя какое-то время перестал прельщать нас с Оуэном. Мы слышали, как бабушка разговаривает сама с собой или с Этель или делится замечаниями непосредственно с телевизором; мы слышали взрывы хохота, записанные в студии и периодически вставляемые посреди передачи. Дом у бабушки был большой; за четыре года у нас с Оуэном появилось ощущение, будто где-то в дальней, недоступной для нас комнате постоянно собираются взрослые, которые без умолку болтают и спорят друг с другом. Раздававшийся время от времени бабушкин голос наводил на мысль, будто она выступает с речью перед толпой, угодливо внимающей каждому ее слову, будто бранить и одновременно забавлять свою аудиторию входило в бабушкины обязанности, поскольку за остроумные реплики ее награждали точно отмеренными порциями смеха через точно отмеренные промежутки времени, — казалось, публику смешат ее неизменно ругательные интонации. Так мы с Оуэном Мини и узнали, что за дрянь это телевидение; причем к такому выводу мы, несомненно, пришли самостоятельно. Вот если бы бабушка позволяла нам смотреть телевизор, к примеру, только два часа в день или не разрешала проводить у экрана больше одного часа вечером, если завтра в школу, то мы, наверное, пристрастились бы к телевизору так же рабски, как все наши сверстники. Оуэну поначалу нравилось несколько телепередач, хотя смотрел он все подряд — столько, сколько мог выдержать. Однако после четырех лет сидения у телевизора он уже не смотрел ничего, кроме выступлений Либерачи и старых кинофильмов. Я повторял (или, по крайней мере, старался) все вслед за Оуэном. Например, летом пятьдесят восьмого, когда нам обоим уже стукнуло шестнадцать, Оуэн раньше меня получил водительские права — и не только потому, что был на месяц старше; просто он уже умел водить машину. Научился он сам, разъезжая на отцовских грузовиках по крутым извилистым дорогам, что соединяли между собой многочисленные карьеры, усеявшие, словно оспинами, весь Мейден-Хилл. Экзамен на права Оуэн сдал в день своего шестнадцатилетия, воспользовавшись для этого ярко-красным отцовским пикапом. В те времена в Нью-Хэмпшире еще не существовало никаких курсов вождения, и экзамен принимал кто-нибудь из местных полицейских — он садился рядом с водителем и говорил, куда ехать, где остановиться, куда заехать задним ходом, где поставить машину на стоянку и так далее. У Оуэна экзамен принимал инспектор Бен Пайк собственной персоной. Инспектор Пайк засомневался было, достанет ли Оуэн до педалей и увидит ли дорогу поверх рулевого колеса. Но Оуэн все это предусмотрел заранее; он хорошо разбирался в технике и сумел подогнать сиденье пикапа под свой рост: он поднял его так высоко, что инспектор Пайк всю дорогу стукался головой о крышу кабины. Кроме того, Оуэн настолько выдвинул сиденье вперед, что инспектор еле втиснул колени под приборную панель. Инспектору было до того неудобно сидеть в этой кабине, что экзамен по вождению Оуэн сдал на удивление быстро. — ОН ДАЖЕ НЕ ПОПРОСИЛ МЕНЯ ПРИПАРКОВАТЬСЯ МЕЖДУ ДВУМЯ МАШИНАМИ! — возмущался Оуэн. Он очень расстроился, что ему не дали похвастаться умением загонять машину в узкое пространство между автомобилями, — Оуэн ухитрялся втиснуть свой красный пикап в такой промежуток, куда не всякий «фольксваген-жук» отважится сунуться. Вспоминая сегодня тот экзамен по вождению, я не перестаю удивляться, как это инспектор Пайк не обшарил внутренности грузовичка на предмет пресловутого «орудия убийства», которое все время искал. Меня учил ездить Дэн Нидэм. В том году Дэн ставил в летней школе для дополнительных занятий при Грейвсендской академии шекспировского «Юлия Цезаря». Каждое утро перед репетицией он отвозил меня по Суэйзи-Парквей вверх на Мейден-Хилл. Я упражнялся на проселочных грунтовых дорогах вокруг гранитных карьеров — дороги, на которых научился ездить Оуэн Мини, подходили и для меня, к тому же Дэн решил, что безопаснее начинать в стороне от скоростных шоссе — при том что по этим проселкам бешено носились грузовики «Гранитной компании Мини». Рабочие карьера отчаянно лихачили — перевозя гранит и оборудование для его добычи, они привыкли выжимать до упора; однако летом грузовики поднимали такие облака пыли, что мы с Дэном загодя узнавали о приближающейся опасности, — я всегда успевал съехать к краю дороги, а Дэн тем временем цитировал свое любимое место из «Юлия Цезаря»: Трус умирает много раз до смерти, А храбрый смерть один лишь раз вкушает! После чего Дэн хватался за приборную доску и дрожал, пока грузовик с динамитом вихрем проносился мимо нас. Из всех чудес всего необъяснимей Мне кажется людское чувство страха, Хотя все знают — неизбежна смерть И в срок придет[16]. Оуэну тоже нравились эти строчки. Позже тем летом, когда мы смотрели «Юлия Цезаря» в постановке Дэна, у меня уже были водительские права, но если мы с Оуэном вечером отправлялись в Хэмптон-Бич, чтобы прогуляться по набережной и зайти в казино, то брали красный пикап, и за руль всегда садился Оуэн; я же только платил за бензин. В те летние вечера 1958-го я, помню, впервые почувствовал себя взрослым. Мы тратили около получаса на дорогу от Грейвсенда до Хэмптона ради мимолетного удовольствия медленно проехать по запруженной пестрой толпой набережной, разглядывая девушек, которые редко смотрели в нашу сторону. Иногда они все же оборачивались на наш пикап. Нам удавалось проехать вдоль пляжа раза два-три, после чего какой-нибудь полицейский жестом приказывал нам остановиться у бровки, требовал у Оуэна права, с недоверием вертя их так и сяк, а потом предлагал поставить машину на стоянку и продолжать глазеть на девушек, прогуливаясь пешком по набережной или по тротуару, что длинной лентой тянулся вдоль крытых галерей с игральными автоматами. Однако прогуливаться пешком с Оуэном Мини по Хэмптону было неблагоразумно. Из-за маленького роста его постоянно задирали уголовного вида парни, которые вечерами терзали игральные автоматы и с важным видом прохаживались в волнующей близости от девушек в карамельно-ярких нарядах. Девушки эти очень редко удостаивали нас ответными взглядами, когда мы в безопасности сидели в кабине пикапа «Гранитной компании Мини», зато стоило нам вылезти из машины, как они принимались, хихикая, пристально разглядывать Оуэна. Когда мы прогуливались пешком, Оуэн не смел и взглянуть на девушек. Поэтому, едва появлялся неминуемый коп со своим советом — поставить машину на стоянку и продолжать искать приключения на своих двоих, мы чаще всего просто разворачивались и уезжали обратно в Грейвсенд. Иногда мы ездили на пляж у Кабаньей Головы: днем там загорали толпы народу, зато вечером он превращался в прекрасное безлюдное место. Мы усаживались на дамбу и, наслаждаясь прохладным ветерком с океана, следили за фосфорическим мерцанием прибоя. А еще мы ездили к гавани Рай-Харбор, где садились на волнорез и смотрели, как маленькие лодки медленно скользят, поплескивая веслами, по подернутому рябью заливу, похожему на озерцо. Волнорез был сооружен из гранитного боя — бракованных плит из карьера мистера Мини. — ПОЭТОМУ Я ИМЕЮ ПОЛНОЕ ПРАВО НА НИХ СИДЕТЬ, — не забывал всякий раз повторять Оуэн, при том что никому, разумеется, и в голову не приходило допытываться, что мы тут делаем. И хотя в то лето девушки еще не обращали на нас внимания, именно тогда я стал замечать, что Оуэн нравится женщинам — многим женщинам, а не только моей маме. Трудно сказать, чем он их привлекал; но даже тогда, в шестнадцать, даже в минуты особенной застенчивости и смущения, он держался так, будто вполне заслуживает общее признание. Должно быть, я потому обратил внимание именно на это его свойство, что он и вправду заслуживал неизмеримо большего, чем я. И дело вовсе не в том, что он лучше меня учился, или лучше водил машину, или обладал эдакой философской уверенностью в себе: нет, рядом со мной находился тот, с кем я вместе рос и кого привык дразнить — я когда-то подхватывал его на руки, поднимал над головой и передавал вперед или назад; я в открытую потешался над его маленьким ростом вместе с другими ребятами, — и вдруг к шестнадцати годам он стал производить впечатление имеющего власть. Он имел куда больше власти над собой, чем любой из нас; и его власть над нами была существеннее, чем кого-либо другого, — а женщин, даже девчонок, что хихикали, глядя на него, — неодолимо тянуло к нему прикоснуться. А к концу лета 58-го у него появилось нечто совершенно поразительное для шестнадцатилетнего подростка: в то время, когда еще никто слыхом не слыхивал ни про каких культуристов, у Оуэна выросли мускулы! Разумеется, он по-прежнему оставался крошечным, но при этом стал невероятно сильным. Сила его сухих крепких мускулов угадывалась, как у хорошей борзой. И хотя он был ужасно тощим, в его фигуре уже чувствовалось что-то очень взрослое — впрочем, что удивительного? Как-никак, он все лето работал с гранитом. Я тогда вообще еще не знал, что такое работать. В июне он начал в качестве каменотеса; большую часть рабочего дня он проводил в мастерской, где учился разделывать гранит по направлению наилучшего раскола — или, как он сам это называл, ПО ХОДУ КАМНЯ — с помощью клиньев со щёчками. К середине месяца отец научил Оуэна резать поперек плоскости раскола. Распиловщики раскалывали крупные плиты на части, а их в свою очередь разрезали на подходящие для надгробий куски с помощью так называемого алмазного диска — циркулярной пилы, в режущий край которой запрессованы кусочки алмазов. В июле Оуэн уже работал в карьерах. Ему часто приходилось выполнять обязанности сигнальщика, но, чтобы Оуэн учился всему понемногу, отец иногда ставил его рядом с другими рабочими — с операторами врубовой машины, с крановщиком, с подрывниками. Большую часть августа Оуэн, как мне показалось, провел в одном и том же котловане, расположенном вдалеке от остальных, — это был карьер глубиной не менее ста семидесяти пяти футов и площадью с футбольное поле. Оуэна вместе с другими рабочими опускали туда в бадье для отхода («отходом» там называют щебенку, дробленую породу, которую вычерпывают из карьера с утра до вечера). В конце дня рабочих в той же бадье поднимали наверх. Гранит — порода плотная, тяжелая; кубический фут его весит почти двести фунтов. Как ни странно, у большинства распиловщиков и камнерезов — несмотря на то что они работают с алмазным диском — все пальцы были на месте. Зато кого ни возьми из рабочих карьера — у всех не хватало пальца или двух. Только у мистера Мини все пальцы были целы. — МОИ ТОЖЕ ВСЕ ОСТАНУТСЯ НА МЕСТЕ, — уверял Оуэн. — НАДО ПРОСТО НЕ ЗЕВАТЬ. НАДО УМЕТЬ ПОЧУВСТВОВАТЬ, ЧТО ПОРОДА СЕЙЧАС НАЧНЕТ ШЕВЕЛИТЬСЯ, ЕЩЕ ДО ТОГО, КАК ОНА НА САМОМ ДЕЛЕ ЗАШЕВЕЛИТСЯ. КОРОЧЕ, НАДО САМОМУ ПОШЕВЕЛИВАТЬСЯ, ПОКА НЕ ПОШЕВЕЛИТСЯ КАМЕНЬ. На верхней губе у Оуэна проступил едва заметный пушок — больше на лице не было заметно ни малейших признаков растительности, а эти хиленькие усишки выглядели до того нежными и бледными — почти бесцветными, что я поначалу принял их за гранитную крошку, привычную каменную пыль из карьера, что вечно к нему липла. В остальном же черты его лица — нос, запавшие глаза, скулы, линия подбородка — казались странно резкими; обычно у шестнадцатилетнего подростка такое костлявое лицо бывает только от недоедания. К сентябрю он выкуривал по пачке «Кэмела» в день. Когда мы разъезжали по вечерам на красном пикапе, я изредка поглядывал на его профиль со свисающей в углу рта сигаретой, подсвеченный желтоватым мерцанием приборов; к тому времени лицо его окончательно приобрело взрослые очертания. Сейчас его уже мало занимали груди тех мам, о которых он когда-то так неблагосклонно отозвался, сравнивая их с грудью моей мамы, хотя грудь Розы Виггин по-прежнему оставалась СЛИШКОМ БОЛЬШОЙ, у миссис Уэбстер — СЛИШКОМ ОТВИСШЕЙ, а у миссис Меррил — просто ОЧЕНЬ СМЕШНОЙ. И хотя Джинджер Бринкер-Смит как молодая мама еще привлекала наше внимание, все же теперь мы стали оценивать — и по большей части беспристрастно — наших ровесниц. ОБЕ КЭРОЛАЙН — и Кэролайн Перкинс, и Кэролайн О'Дэй — казались нам очень даже ничего, хотя, по мнению Оуэна, грудь Кэролайн О'Дэй несколько проигрывала из-за того, что ее обладательница принадлежала к католической церкви. Грудь Морин Эрли он назвал ВЫЗЫВАЮЩЕЙ; грудь Ханны Эббот была МАЛЕНЬКОЙ, НО АККУРАТНЕНЬКОЙ; а грудь Айрин Бэбсон (та самая, от которой у Оуэна внутри что-то переворачивалось, еще когда он оценивал грудь моей мамы) сейчас до того расползлась, что стала СТРАШНОЙ КАК СМЕРТНЫЙ ГРЕХ. Дебора Перри, Люси Дирборн, Бетси Бикфорд, Сара Тилтон, Полли Фарнум — при упоминании их имен и обсуждении формы их юных грудей Оуэн Мини глубоко затягивался «Кэмелом». В приоткрытое окно пикапа с шумом врывался теплый летний ветер; Оуэн медленно выпускал через ноздри сигаретный дым, который красиво обволакивал его лицо и скользил прочь, — казалось, будто Оуэн каким-то чудесным образом превращается в человека из воздуха и огня. — ПОКА ЕЩЕ СЛИШКОМ РАНО ГОВОРИТЬ — ИМ ВЕДЬ ТОЛЬКО ШЕСТНАДЦАТЬ, — откровенничал Оуэн. Сейчас он уже разговаривал тоном вполне искушенного юнца и мог бы поддержать соответствующую беседу в стенах Грейвсендской академии — хотя мы оба понимали: главная сложность с шестнадцатилетними девушками, на которых мы заглядывались, в том, что встречаются они с восемнадцатилетними парнями. — НИЧЕГО, КОГДА НАМ БУДЕТ ВОСЕМНАДЦАТЬ, МЫ ЗАПОЛУЧИМ ИХ ОБРАТНО, — не унывал Оуэн. — И ШЕСТНАДЦАТИЛЕТНИХ ТОЖЕ — ЛЮБЫХ, КАКИХ ТОЛЬКО ЗАХОТИМ, — добавлял он, снова и снова затягиваясь сигаретой и щурясь от фар встречных машин. Осенью 58-го, когда мы начали учиться в Грейвсендской академии, Оуэн выглядел, на мой взгляд, изысканно: гардероб, который приобрела для него моя бабушка, был самым элегантным из всего, что можно купить в Нью-Хэмпшире. Мне всю одежду покупали в Грейвсенде, а Оуэна бабушка повезла в Бостон — так состоялось первое путешествие Оуэна на поезде. Поскольку и он и бабушка были заядлыми курильщиками, то заняли места в вагоне для курящих и всю дорогу обменивались замечаниями, в основном критическими, насчет того, как одеты их попутчики, и сравнивали проводников поезда «Бостон—Мэн» по степени учтивости (или отмечали полное отсутствие таковой). Бабушка экипировала его почти исключительно в фирменных магазинах «Файлинс» и «Джордан Марш»; в первом имелся отдел под названием «Для маленьких джентльменов», в другом подобный же отдел именовался «Все для невысоких мужчин». По нью-хэмпширским меркам, «Джордан Марш» и «Файлинс» были весьма престижными торговыми марками; «ЭТО НЕ КАКОЕ-НИБУДЬ УЦЕНЕННОЕ ТРЯПЬЕ», — гордо заявил Оуэн. В первый день занятий он заявился в Академию, похожий на маленького адвоката из Гарварда. Оуэн не робел перед высокими парнями, потому что привык быть меньше всех, и он не робел перед старшими, потому что был умнее их. Он сразу же увидел принципиальную разницу между городком Грейвсендом и Академией городка Грейвсенда: городская газета под названием «Грейвсендский вестник» сообщала обо всех новостях, относящихся к разряду приличных, и считала все приличные новости важными; школьная газета под названием «Грейвсендская могила» сообщала обо всех неприличных новостях, какие только позволяла цензура куратора газеты, назначенного из числа преподавателей, и считала все приличные новости скучными. В Грейвсендской академии был принят пренебрежительно-циничный стиль разговора; здесь с особым удовольствием критиковали все, к чему принято относиться серьезно; а выше всех котировались парни, видевшие свое назначение в том, чтобы ниспровергать стереотипы и менять правила. И потому для тех учеников Грейвсендской академии, кого раздражали любые ограничения, единственно приемлемым тоном был ядовитый — тот едкий, колкий, жгучий, уничтожающий сарказм, сочный язык которого Оуэн Мини успел уже неплохо усвоить, общаясь с моей бабушкой. Он довел свой саркастический тон до полного совершенства примерно с той же стремительностью, с какой сделался курильщиком (он стал выкуривать по пачке в день через месяц после того, как попробовал первую сигарету). В первом же семестре Оуэн получил прозвище Сарказмейстер на жаргоне того времени, когда принято было придумывать всем клички такого типа; Дэн Нидэм утверждает, что подобные образчики неувядаемого студенческого жаргона живы в Грейвсендской академии и по сей день. В школе епископа Строна я, признаться, не слыхал подобных кличек ни разу. Но Оуэн Мини прослыл Сарказмейстером примерно так же, как здоровенный Забулдыга Йорк стал «Блевонмейстером», как Шкипер Хилтон — Прыщмейстером, как Моррис Уэст — Шнобельмейстером, как Даффи Суэйн (который слишком рано начал лысеть) стал Шевелюрмейстером, как Джордж Фогг, хоккеист из школьной команды, — Клюшкенмейстером, как Хорас Бригэм, известный всей школе дамский угодник, — Юбкенмейстером. Мне же так никто прозвища и не придумал. Среди редакторов «Грейвсендской могилы», где Оуэн опубликовал свое первое сочинение (эссе, заданное нам по английскому), его знали под псевдонимом Голос. В этой сатирической публикации рассуждалось о том, из чего готовят обеды в школьной столовой; Оуэн озаглавил ее «ТАИНСТВЕННОЕ МЯСО» — и речь в ней шла о непонятного происхождения серых бифштексах, которыми нас кормили каждую неделю. В этой заметке, поставленной на место редакционной статьи, описывалась неведомая, возможно даже доисторическая, тварь, которую заковали в цепи и ГЛУХОЙ НОЧЬЮ притащили в подземную кухню Академии, где забили и заморозили. Эта передовица и последующие затем еженедельные заметки, которые Оуэн сочинял для «Грейвсендской могилы», подписывались не именем — Оуэн Мини, а псевдонимом Голос; заметки набирались сплошь прописными буквами. «Я ВСЕГДА БУДУ ПЕЧАТАТЬ СВОИ ЗАМЕТКИ ПРОПИСНЫМИ БУКВАМИ, — пояснил Оуэн нам с Дэном, — ПОТОМУ ЧТО ЭТО СРАЗУ БУДЕТ ПРИКОВЫВАТЬ ВНИМАНИЕ ЧИТАТЕЛЯ, ОСОБЕННО ПОТОМ, КОГДА ГОЛОС СТАНЕТ ЧЕМ-ТО ВРОДЕ ОБЩЕСТВЕННОГО ИНСТИТУТА. И уже к Рождеству 58-го, когда мы учились в Академии еще только первый год, Голос Оуэна Мини и вправду стал ЧЕМ-ТО ВРОДЕ ОБЩЕСТВЕННОГО ИНСТИТУТА. Даже в Конкурсной комиссии, специально созданной, чтобы подобрать для школы нового директора, интересовались мнением Голоса. Претендентам на должность директора давали почитать подшивку «Грейвсендской могилы»; насмешливые, язвительные настроения развитых не по годам школьников адекватно отражались на страницах газеты, и заметнее всего — в текстах, набранных сплошь заглавными буквами и мгновенно приковывающих взгляд. Среди преподавателей было несколько брюзгливых старых хрычей — впрочем, там хватало и молодых зануд, — которые на дух не переносили стиля оуэновских заметок; причем не только этих его вызывающе-высокомерных прописных. Дэн Нидэм рассказывал, что на собрании преподавателей не раз и не два разгорались жаркие споры вокруг «низкопробного уровня» необузданной оуэновой критики. Да, здесь давно вошло в традицию, что ученики выказывают недовольство порядками в Академии, однако кое для кого сарказм Оуэна означал полное и пугающее неуважение. Дэн защищал Оуэна как мог, однако Голос явно раздражал многих не таких уж и безобидных личностей, причастных к Академии, — в том числе сравнительно далеких, но влиятельных подписчиков «Грейвсендской могилы», коими являются «обеспокоенные» родители и бывшие выпускники Академии. Тема «обеспокоенных» родителей и бывших выпускников вдохновила Голос на особенно яркую заметку, вызвавшую множество споров. «ЧЕМ ЖЕ ОНИ ТАК «ОЗАБОЧЕНЫ»? — размышлял Оуэн. — МОЖЕТ, ИХ «БЕСПОКОИТ» НАШЕ ОБРАЗОВАНИЕ И ОНИ ХОТЯТ, ЧТОБЫ ОНО БЫЛО ОДНОВРЕМЕННО И «КЛАССИЧЕСКИМ» И «СОВРЕМЕННЫМ»? ИЛИ ЖЕ ОНИ «ОЗАБОЧЕНЫ» ТЕМ, ЧТО МЫ МОЖЕМ УЗНАТЬ БОЛЬШЕ, ЧЕМ МОГЛИ ОНИ В СВОЕ ВРЕМЯ? НАСТОЛЬКО БОЛЬШЕ, ЧТО МОЖЕМ ПОСТАВИТЬ ПОД СОМНЕНИЕ НЕКОТОРЫЕ ИЗ ИХ НАИБОЛЕЕ КОСНЫХ И ИДИОТСКИХ УБЕЖДЕНИЙ? МОЖЕТ, ОНИ «ОБЕСПОКОЕНЫ» КАЧЕСТВОМ И ОСНОВАТЕЛЬНОСТЬЮ НАШЕГО ОБРАЗОВАНИЯ; ИЛИ ЖЕ ИХ ПРОСТО-НАПРОСТО «БЕСПОКОИТ», ЧТО МЫ МОЖЕМ НЕ ПОСТУПИТЬ В ОДИН ИЗ ТЕХ УНИВЕРСИТЕТОВ ИЛИ КОЛЛЕДЖЕЙ, ЧТО ОНИ ЗА НАС ВЫБРАЛИ?» Затем вышла заметка, в которой оспаривались правила, предписывающие школьникам ходить в костюме с галстуком: «ЭТО НЕПОСЛЕДОВАТЕЛЬНО — ЗАСТАВЛЯТЬ НАС ОДЕВАТЬСЯ КАК ВЗРОСЛЫХ И ПРИ ЭТОМ ОБРАЩАТЬСЯ С НАМИ КАК С ДЕТЬМИ». Затем — статья насчет обязательного посещения церкви, где говорилось: «О КАКОМ МОЛИТВЕННОМ ИЛИ БЛАГОГОВЕЙНОМ НАСТРОЕНИИ МОЖЕТ ИДТИ РЕЧЬ, КОГДА ЦЕРКОВЬ — ЛЮБАЯ ЦЕРКОВЬ — БИТКОМ НАБИТА НЕУГОМОННЫМИ ПОДРОСТКАМИ, КОТОРЫЕ ПРЕДПОЧЛИ БЫ В ЭТО ВРЕМЯ ПОСПАТЬ, ИЛИ ПРЕДАТЬСЯ СЕКСУАЛЬНЫМ ФАНТАЗИЯМ, ИЛИ ПОИГРАТЬ В СКВОШ? ВООБЩЕ, ЕСЛИ ТРЕБОВАТЬ ОТ УЧЕНИКОВ ОБЯЗАТЕЛЬНОГО ПОСЕЩЕНИЯ ЦЕРКВИ, ЗАСТАВЛЯТЬ МОЛОДЫХ ЛЮДЕЙ УЧАСТВОВАТЬ В ОБРЯДАХ РЕЛИГИИ, КОТОРУЮ ОНИ НЕ ИСПОВЕДУЮТ, — ТО ВСЕ ЭТО ПРИВЕДЕТ ЛИШЬ К ТОМУ, ЧТО У ЭТИХ САМЫХ МОЛОДЫХ ЛЮДЕЙ ПРОСТО-НАПРОСТО ПОЯВИТСЯ ПРЕДУБЕЖДЕНИЕ ПРОТИВ ЛЮБОЙ ВЕРЫ, ПРОТИВ ЛЮБОГО ИСКРЕННЕ ВЕРУЮЩЕГО ЧЕЛОВЕКА. Я НЕ ДУМАЮ, ЧТО ЛИБЕРАЛЬНОЕ ОБРАЗОВАНИЕ СТАВИТ СВОЕЙ ЦЕЛЬЮ УМНОЖИТЬ И УГЛУБИТЬ НАШИ ПРЕДУБЕЖДЕНИЯ». И так далее в том же духе. Стоило только послушать, что он выдал на тему обязательных занятий физкультурой: «У ЭТОЙ ИДЕИ ФАШИСТСКИЕ КОРНИ — ТАК РАСТИЛИ ГИТЛЕРЮГЕНД!» А вот что он сказал насчет правил, по которым проживающим в общежитиях разрешалось на выходные покидать территорию Академии не чаще трех раз за семестр: «НЕУЖЕЛИ НА ВЗГЛЯД АДМИНИСТРАЦИИ МЫ ТАКИЕ ПРИМИТИВНЫЕ, ЧТО НА ВЫХОДНЫЕ ОБОЙДЕМСЯ СПОРТИВНЫМИ МЕРОПРИЯТИЯМИ — В КАЧЕСТВЕ УЧАСТНИКОВ ИЛИ БОЛЕЛЬЩИКОВ? А МОЖЕТ, КОЕ-КОМУ ИЗ НАС БУДЕТ ПОЛЕЗНЕЕ ПОБЫВАТЬ ДОМА ИЛИ У ДРУГА — ИЛИ (ДАЖЕ!) В ШКОЛЕ ДЛЯ ДЕВУШЕК? Я НЕ ИМЕЮ В ВИДУ ЭТИ ЗАОРГАНИЗОВАННЫЕ ВЕЧЕРА ТАНЦЕВ ПОД ПОЗОРНЫМ ПРИСМОТРОМ НАЧАЛЬСТВА». Голос был нашим голосом; он отстаивал наши интересы; он помогал нам сохранять гордость в этой пугающей и принижающей наше достоинство обстановке. Но его голос мог бросить обвинения и нам. Когда одного парня выкинули из Академии за то, что он убивал кошек (он ритуально линчевал домашних кошек наших преподавателей), мы все поспешили обозвать его «садистом». И не кто иной, как Оуэн, напомнил нам, что все мальчишки (в том числе и он сам) прошли через эту болезнь. «КТО МЫ ТАКИЕ, ЧТОБЫ СЧИТАТЬ СЕБЯ ПРАВЕДНИКАМИ? — вопрошал он нас. — Я САМ УБИВАЛ ЖАБ И ГОЛОВАСТИКОВ — Я ВИНОВЕН В МАССОВЫХ УБИЙСТВАХ НЕВИННЫХ ЖИВОТНЫХ! — Он описывал собственные злодейства самоуничижительно и покаянно; хотя он попутно признался и в некотором глумлении над причисленной к лику святых Марии Магдалине, меня позабавило, что он не удосужился извиниться перед монахинями школы Святого Михаила — ему было жаль лишь головастиков и жаб. — КАКОЙ МАЛЬЧИШКА ХОТЬ РАЗ В ЖИЗНИ НЕ УБИВАЛ ЖИВЫХ СУЩЕСТВ? ДА, КОНЕЧНО, ТОЛЬКО «САДИСТ» МОЖЕТ ВЕШАТЬ БЕДНЫХ КОШЕК, НО НАМНОГО ЛИ ЭТО ХУЖЕ ТОГО, ЧТО ДЕЛАЛ В СВОЕЙ ЖИЗНИ ПОЧТИ КАЖДЫЙ ИЗ НАС? НАДЕЮСЬ, МЫ ПОВЗРОСЛЕЛИ И ПОУМНЕЛИ, НО РАЗВЕ ЭТО ЗНАЧИТ, ЧТО МЫ ЗАБЫЛИ О ТОМ, КАКИМИ БЫЛИ? А ПРЕПОДАВАТЕЛИ РАЗВЕ НЕ ПОМНЯТ, КАКИМИ ОНИ БЫЛИ В ДЕТСТВЕ? ПОЧЕМУ ОНИ УВЕРЕНЫ, ЧТО ИМЕЮТ ПРАВО УЧИТЬ НАС ЖИТЬ, ЕСЛИ САМИ НЕ ПОМНЯТ, КАКИМИ БЫЛИ В НАШЕМ ВОЗРАСТЕ? ЕСЛИ В ЭТОМ ЗАВЕДЕНИИ И ВПРАВДУ ТАК ЗДОРОВО УЧАТ, ПОЧЕМУ НЕ НАУЧИТЬ ЧЕЛОВЕКА, ЧТО УБИВАТЬ КОШЕК — ЭТО «САДИЗМ»? ПОЧЕМУ НУЖНО СРАЗУ ВЫГОНЯТЬ ЕГО?» Исключение из Академии со временем станет одной из постоянных тем его заметок «ПОЧЕМУ НУЖНО СРАЗУ ВЫГОНЯТЬ ЕГО?» — снова и снова будет спрашивать Оуэн. Когда он соглашался, что кого-то нужно выгнать, он так и говорил. Распитие спиртного наказывалось исключением из Академии, но Оуэн заявил, что тех, кто втягивает других в пьянство, нужно наказывать гораздо строже, чем тех, кто пьет в одиночку; также он считал, что пьянство в основном бывает «МЕНЕЕ ПАГУБНО, ЧЕМ ЕДВА ЛИ НЕ СТАВШИЕ НОРМОЙ СЛУЧАИ, КОГДА НЕ ОЧЕНЬ «КРУТЫХ» РЕБЯТ ОБИЖАЮТ ТЕ, КТО СЧИТАЕТ, БУДТО ГРУБОСТЬ И АГРЕССИЯ — КАК СЛОВЕСНАЯ, ТАК И ФИЗИЧЕСКАЯ — ЭТО ОЧЕНЬ «КРУТО». ЖЕСТОКИЕ И ЦЕЛЕНАПРАВЛЕННЫЕ ИЗДЕВАТЕЛЬСТВА ХУЖЕ ПЬЯНСТВА; ТОТ, КТО БЕЗЖАЛОСТНО НАСМЕХАЕТСЯ НАД СВОИМИ ОДНОКАШНИКАМИ, ВИНОВЕН БОЛЬШЕ И ДОЛЖЕН БЫТЬ НАКАЗАН СТРОЖЕ, ЧЕМ ТОТ, КТО ПЬЕТ, — ОСОБЕННО ЕСЛИ ЕГО ПЬЯНСТВО НИКОМУ, КРОМЕ НЕГО САМОГО, НЕ ВРЕДИТ». Все хорошо знали, что сам Голос не пьет спиртного. Его звали Мини-Черный-Кофе и Мини-Дымоглот; Оуэн слишком ценил собственный интеллект — свой трезвый и острый ум — и не хотел ничем притуплять. Его статья под названием «ОПАСНОСТЬ АЛКОГОЛЯ И НАРКОТИКОВ» не могла не понравиться даже его критикам. Если он не боялся преподавателей, то уж своих сверстников он не боялся и подавно. Мы еще учились на первом курсе, то бишь были по сути девятиклассниками, когда Оуэн пригласил Хестер на вечер танцев для выпускного класса. Подумать только: Оуэн Мини набрался духу пригласить на вечеринку, что проходила в классе Ноя и Саймона, их ужасную сестрицу! — Она просто использует тебя, чтобы познакомиться с другими парнями, — предупредил его Ной. — Она перетрахает весь наш класс, а ты будешь стоять и потолок разглядывать, — сказал Саймон Оуэну. Он меня прямо взбесил — мне-то не хватило смелости пригласить Хестер; но, с другой стороны, разве можно приглашать на вечеринку собственную двоюродную сестру? Мы все — и я, и Ной, и Саймон — заранее сочувствовали Оуэну. Да, он завоевал наше восхищение, но здорово рисковал поставить себя — и всех нас — в глупое положение, если Хестер воспользуется им просто как отмычкой, открывающей для нее двери Грейвсендской академии. — Похотливая Самка, — раз за разом с досадой повторял Саймон. — Обычная деваха из Сойера, только и всего, — снисходительно заметил Ной. Однако Хестер знала о Грейвсендской академии гораздо больше, чем любой из нас мог бы подумать. В тот благоухающий весенний вечер 1959-го Хестер приехала подготовленной. В конце концов, Оуэн посылал ей все выпуски «Грейвсендской могилы»; и пусть когда-то она относилась к Оуэну с презрением — она называла его и «тронутым», и «недоделанным», и «голубым», — все же Хестер была не такая дура, она уловила, что взошла его звезда. К тому же она и сама не признавала авторитетов, а потому неудивительно, что Голос покорил сердце нашей сестры. Каким бы ни был на самом деле ее опыт с темнокожим лодочником с Тортолы, эта встреча добавила юной, буйно расцветающей женственности Хестер толику сдержанности, которую женщины приобретают только после каких-нибудь чрезвычайно трагических любовных перипетий. Вдобавок к своей таинственной и порочной первобытной красоте, вдобавок к тому, что она здорово похудела, отчего ее внушительная полная грудь смотрелась привлекательнее и выразительнее очерчивались скулы на смугловатом лице, Хестер сейчас держалась слегка отстраненно — ровно настолько, чтобы ее опасная притягательность стала одновременно и более утонченной, и более могущественной. Осторожность придала ей зрелости; Хестер всегда умела одеваться — думаю, это фамильное; носила она неброские дорогие вещи — но чуть более небрежно, чем рассчитывал модельер, да и сидела на ней одежда не совсем так, как он подразумевал. Ее тело хорошо смотрелось бы в джунглях, прикрытое только в самых необходимых местах звериными шкурами или пучками травы. На ту вечеринку она надела короткое черное платье с тонкими, как струна, бретельками и широкой юбкой. Оно плотно облегало талию, а глубокий треугольный вырез открывал шею и грудь Хестер во всей красе, — и на этом соблазнительном фоне лежало ожерелье из розово-серого жемчуга, которое тетя Марта подарила ей на семнадцатилетие. Чулок Хестер не надела и танцевала босиком; одну из ее лодыжек обвивал черный ремешок из сыромятной кожи, с которого свисала, касаясь ступни, какая-то побрякушка из бирюзы. Подобная вещь может быть ценной, только если навевает воспоминания; Ной намекнул, что это подарок лодочника с Тортолы. Все преподаватели, дежурившие на вечеринке — а равно и их жены, — не сводили с Хестер глаз. Она сразила в тот вечер всех до единого. Когда Оуэн Мини танцевал с ней, удобно уткнувшись носом в ложбинку между ее грудей, никто даже не вздумал над ними подтрунивать. Вот такими мы предстали в тот вечер, в своих взятых напрокат смокингах, — мальчишки, которых гораздо больше страшат прыщи, чем война. Правда, смокинг Оуэна был не из проката — ему купила его моя бабушка, и своим покроем, своей дорогой неброскостью и гладкостью атласа на узких лацканах красноречиво подчеркивал то, что представлялось нам таким очевидным: только Голосу под силу выразить все то, что сами мы сказать не в состоянии. Как и на всех вечеринках в Академии, окончание танцев сопровождалось утроенной бдительностью взрослых. Ни одна душа не могла уйти раньше положенного, а когда кто-то уходил, провожая приглашенную им девушку в спальные комнаты для гостей, он должен был вернуться к себе в общежитие и отметиться не позже чем через пятнадцать минут после того, как отметился на выходе. Но Хестер-то ночевала в доме 80 на Центральной. Я чувствовал себя слишком уязвленным, чтобы провести эти выходные у бабушки вместе с Хестер, которую пригласил Оуэн, и потому отправился в общежитие к. Дэну вместе с другими ребятами, вернувшимися к привычному школьному распорядку. Оуэн, который не состоял на пансионе и потому имел постоянное разрешение ездить на машине на учебу и домой, повез Хестер обратно, в дом 80 на Центральной. Едва очутившись в кабине красного пикапа, Хестер с Оуэном почувствовали себя свободными от запретов и ограничений комиссии по проведению вечера танцев. Они закурили, и облако сигаретного дыма скрыло напускное довольство, написанное на их физиономиях. Каждый расслабленно свесил руку из опущенных окон, Оуэн включил погромче радио и с шиком укатил прочь. С сигаретой в зубах, с Хестер под боком — да еще в смокинге и в высокой кабине красного пикапа — Оуэн Мини и сам казался почти что высоким! Некоторые парни утверждали, что «делали это» в кустах — в промежутке между уходом с вечеринки и возвращением в общежитие. Другие не прочь были щегольнуть техникой поцелуев в фойе, отваживались «обжиматься» в раздевалках и всячески бросали вызов надсмотрщикам, готовым пресечь любую развязность вроде щекотания языком уха своей девушки. Но Оуэн с Хестер вовсе не собирались пошло и грубо демонстрировать свое влечение друг к другу на людях, если не считать того всеми виденного танца, когда его нос уютно покоился между грудей Хестер. И как же здорово он потом дал нам понять, что мы еще сопляки, когда отказался обсуждать Хестер с нами. Если даже Голос и «делал это» с ней, то похваляться вовсе не собирался. Он отвез Хестер обратно, в дом 80 на Центральной, и там они вместе смотрели «Вечерний сеанс», после чего Оуэн уехал к себе домой. «БЫЛО УЖЕ ДОВОЛЬНО ПОЗДНО», — признался он потом. — Ну и какое было кино? — спросил я. — КАКОЕ ЕЩЕ КИНО? ГДЕ? — В «Вечернем сеансе», где же еще! — А-А, ДА НЕ ПОМНЮ Я… — Хестер, видно, утрахала его до умопомрачения, — мрачно выдал Саймон. Ной тут же больно стукнул брата. — Но когда такое бывало, чтобы Оуэн «не помнил», какое было кино! — оправдываясь, вскрикнул Саймон; Ной снова стукнул его. — Он ведь помнит даже «Багряницу»! — заверещал Саймон; Ной заехал ему по зубам, и Саймон стал отчаянно отмахиваться кулаками. — Все равно! — вопил он. — Хестер трахается со всеми подряд! Ной схватил брата за горло. — Этого мы не знаем, — отчетливо произнес он. — Но догадываемся! — орал Саймон. — Догадывайся сколько хочешь, — сказал Ной брату; он обхватил Саймона рукой вокруг головы и стал мять ему нос, так что скоро оттуда потекла кровь. — Но чего мы не знаем, о том мы не говорим, понял? — Хестер утрахала Оуэна до умопомрачения! — снова завопил Саймон. Ной резко двинул локтем брату между глаз. — Этого мы не знаем, — повторил он; но я давно успел привыкнуть к их диким потасовкам и уже не пугался. Их жестокость казалась повседневной и безобидной по сравнению с моими противоречивыми чувствами к Хестер и лютой завистью к Оуэну. И снова, как всегда, Голос поставил нас всех на место: «ВСПОМИНАЯ О ТОМ ЗЛОПОЛУЧНОМ ВЕЧЕРЕ ТАНЦЕВ, ТРУДНО СКАЗАТЬ, КОМУ СЛЕДУЕТ БОЛЬШЕ СТЫДИТЬСЯ ЗА СЕБЯ — НАШИМ УВАЖАЕМЫМ УЧЕНИКАМ АКАДЕМИИ ИЛИ НАШИМ УВАЖАЕМЫМ ДЕЖУРНЫМ ПРЕПОДАВАТЕЛЯМ. КОГДА МОЛОДЫЕ ЛЮДИ ОБСУЖДАЮТ, КОМУ ЧЕГО УДАЛОСЬ ДОБИТЬСЯ ОТ ПРИГЛАШЕННЫХ ИМИ ПОДРУЖЕК, ЭТО ГОВОРИТ ОБ ИХ ИНФАНТИЛЬНОСТИ; ПОДОБНАЯ ДЕМОНСТРАЦИЯ НЕУВАЖЕНИЯ К ЖЕНЩИНЕ — РАДИ ДЕШЕВОЙ БРАВАДЫ — СОЗДАЕТ МУЖЧИНАМ ДУРНУЮ РЕПУТАЦИЮ. С КАКОЙ СТАТИ ЖЕНЩИНЫ БУДУТ ДОВЕРЯТЬ НАМ ПОСЛЕ ЭТОГО? ОДНАКО НЕИЗВЕСТНО, ЧТО ХУЖЕ: ПОДОБНОЕ ХАМСТВО ИЛИ ГЕСТАПОВСКИЕ МЕТОДЫ НАШИХ ПУРИТАНСКИ НАСТРОЕННЫХ СОГЛЯДАТАЕВ. В ДЕКАНАТЕ МНЕ СООБЩИЛИ, ЧТО ДВОЕ ВЫПУСКНИКОВ ПОЛУЧИЛИ ДИСЦИПЛИНАРНЫЕ ИСПЫТАТЕЛЬНЫЕ СРОКИ — ДО КОНЦА СЕМЕСТРА! — ЗА СВОЮ ЯКОБЫ «ВЫЗЫВАЮЩУЮ РАЗВЯЗНОСТЬ». Я ПОДОЗРЕВАЮ, ОБА ЭТИ ПРОИСШЕСТВИЯ ПОДПАЛИ ПОД ОПРЕДЕЛЕНИЕ ПРЕДОСУДИТЕЛЬНОГО ПРОСТУПКА, ИМЕНУЕМОГО: «БЕЗНРАВСТВЕННОЕ ПОВЕДЕНИЕ С ДЕВУШКОЙ». РИСКУЯ НАВЛЕЧЬ НА СЕБЯ УПРЕКИ В ПОТАКАНИИ РАЗВРАТУ, Я ВСЕ ЖЕ НАМЕРЕН ОБНАРОДОВАТЬ ЧУДОВИЩНУЮ СУЩНОСТЬ ЭТИХ ДВУХ ПРЕГРЕШЕНИЙ ПРОТИВ ШКОЛЫ И ЖЕНСКОГО ПОЛА. ПРЕГРЕШЕНИЕ ПЕРВОЕ: ПАРНЯ ОБНАРУЖИЛИ В КОМНАТЕ СПОРТИВНОЙ СЛАВЫ ВОЗЛЕ СПОРТЗАЛА, КОГДА ОН «ОГЛАЖИВАЛ» СВОЮ ПОДРУЖКУ. ПОСКОЛЬКУ И ОН И ОНА БЫЛИ ПОЛНОСТЬЮ ОДЕТЫ — К ТОМУ ЖЕ ОБА СТОЯЛИ, — ПРЕДСТАВЛЯЕТСЯ МАЛОВЕРОЯТНЫМ, ЧТОБЫ ПОСЛЕДСТВИЕМ ПОДОБНОГО ОБЩЕНИЯ МОГЛА СТАТЬ БЕРЕМЕННОСТЬ. СОМНЕВАЮСЬ ДАЖЕ, ЧТО ОНИ РИСКОВАЛИ ЗАРАЗИТЬСЯ ГРИБКОМ ОТ ПОЛА СПОРТЗАЛА, ЧЕМ, КАК МЫ ЗНАЕМ, ПОСЛЕДНИЙ ПЕЧАЛЬНО ЗНАМЕНИТ. ПРЕГРЕШЕНИЕ ВТОРОЕ: ДРУГОГО ПАРНЯ УВИДЕЛИ, КОГДА ОН ВЫХОДИЛ ИЗ КУРИЛКИ ВОЗЛЕ КОМНАТЫ-МУЗЕЯ БЭНКРОФТА ВМЕСТЕ С ПОДРУЖКОЙ, ЧЬЕ УХО ОН В ЭТОТ МОМЕНТ ЩЕКОТАЛ ЯЗЫКОМ, — СОГЛАСЕН, СПОСОБ ПЕРЕДВИЖЕНИЯ ПО АКАДЕМИИ ДОВОЛЬНО СТРАННЫЙ И ЯВНО РАССЧИТАННЫЙ НА ПУБЛИКУ, ОДНАКО СЛУЧАЕВ, КОГДА ПОДОБНАЯ СТЕПЕНЬ ФИЗИЧЕСКОГО СБЛИЖЕНИЯ ПРИВОДИЛА К БЕРЕМЕННОСТИ, ТОЖЕ НЕ ОТМЕЧЕНО. НАСКОЛЬКО Я ЗНАЮ, ТАКИМ СПОСОБОМ ЗАТРУДНИТЕЛЬНО ЗАРАЗИТЬСЯ ДАЖЕ ОБЫЧНЫМ НАСМОРКОМ». После этого эпизода у претендентов на должность директора вошло в обычай, проходя собеседование, просить встречи с Оуэном. Внутри конкурсной комиссии существовал ученический подкомитет, имевший право на собственное собеседование с любым кандидатом; но когда кто-нибудь из кандидатов просил встретиться с Голосом, Оуэн настаивал на ЗАКРЫТОЙ АУДИЕНЦИИ. Вопрос о том, предоставлять Оуэну эту привилегию или нет, обсуждался на специальном собрании преподавателей, где страсти накалились до предела. По словам Дэна, возникли даже поползновения заменить куратора «Грейвсендской могилы», — нашлись такие, кто сказал, что куратору не следовало пропускать в печать «беременные шуточки» из оуэновой статьи про вечер танцев для старшеклассников. Но куратор «Грейвсендской могилы» благоволил к Оуэну Мини; мистер Эрли — доморощенный трагик, привносивший в любую роль мрачно-напыщенную невнятицу а-ля король Лир, — вопил, что, если потребуется, он будет защищать «самобытный талант» Голоса «до последнего вздоха». Дэн Нидэм, правда, полагал, что до этого не дойдет; а вот поддержка Оуэна таким болваном, как мистер Эрли, определенно вредна, лучше бы его вообще никто не защищал. Несколько кандидатов признали, что собеседование с Голосом «привело их в некоторую растерянность». Не сомневаюсь, они оказались не готовы к его маленькому росту, а когда он начинал с ними говорить, у них внутри наверняка что-то переворачивалось от нелепости этого голоса — все, что произносилось этим голосом, следовало писать исключительно заглавными буквами. Один кандидат, имевший неплохие шансы, сам забрал свое заявление. Хотя не было прямых свидетельств тому, что именно Оуэн обратил его в бегство, кандидат признался, что среди школьников Академии заметны определенные признаки «устоявшегося цинизма» и это его «угнетает». Он добавил, что ученики всячески подчеркивают свое «превосходство» и «такую свободу слова, что их либеральное образование кажется слишком уж либеральным». — Что за ерунда! — возмущался Дэн Нидэм на собрании преподавателей. — Оуэн Мини вовсе не циник! Если этот тип имел в виду Оуэна, то он сильно ошибся. Ну и скатертью дорога! Но так думали не все преподаватели. Конкурсной комиссии потребовался еще целый год, чтобы найти нужного кандидата. Нынешний директор любезно согласился ради блага школы повременить с уходом на пенсию. Он всегда старался все делать «ради блага школы», этот старый директор, и именно его поддержка какое-то время ограждала Оуэна Мини от нападок недоброжелателей. — Он такой чудесный малый! — говорил директор. — Я не променяю статьи Голоса ни на что на свете! Его звали Арчибалд Торндайк, и он был директором школы с незапамятных времен. Когда-то давно он женился на дочери своего предшественника; таким образом, он был привязан к «старой школе» так прочно, как только может быть привязан школьный директор. И хотя более молодых и увлеченных передовыми идеями преподавателей порой возмущало упорное нежелание Арчи Торндайка менять хоть что-то в учебных программах и требованиях к выпускному диплому — не говоря уже о взглядах старого директора на «всесторонне развитое юношество», — при всем том врагов у него не было. Старина Торни, как его называли (он даже мальчикам предлагал обращаться к нему «Торни»), обладал властной, но при этом такой приветливой и непринужденной манерой общения, что очаровывал любого собеседника. Высокий, широкоплечий, седоволосый, с лицом гладким и выдубленным, как весло, Арчи, кстати, был классным гребцом и вообще любил отдыхать на свежем воздухе, предпочитал носить мягкие, бесформенные брюки — типа вельветовых или галифе — и твидовый пиджак с заплатами на локтях, часто плохо пришитыми. Он всегда, в любую стужу, ходил без шапки — при наших-то нью-хэмпширских зимах! — и так рьяно поддерживал школьные спортивные команды, что даже шрам от хоккейной шайбы носил с гордостью, словно знак отличия. Шайба угодила ему чуть выше глаза, когда он стоял на воротах в ежегодном матче между командой Академии и бывшими выпускниками. Торни был почетным учеником нескольких выпускных классов Грейвсендской академии; он стоял на воротах во всех играх бывших выпускников. — Хоккей — это игра не для слабачков! — посмеивался он. А когда обстоятельства потребовали серьезности, он говорил, защищая Оуэна Мини: — Образованные люди — вот кто будет совершенствовать наше общество. И начнут они с того, что станут критиковать его, а мы сейчас даем им в руки орудия для этой критики. Естественно, самые способные из учеников начнут перестраивать наше общество с того, что станут критиковать нас. Разговаривая с Оуэном, старый Арчи Торндайк пел немного другую песню: — Ваша задача в том, чтобы найти во мне недостатки, а моя — в том, чтобы вас внимательно выслушать. Но не рассчитывайте, что я что-нибудь стану менять. Я ничего менять уже не собираюсь, я собираюсь уйти на пенсию! А вы возьмите нового, молодого директора. Я тоже раньше любил перемены — когда только-только стал директором. — А ЧТО ВЫ ПОМЕНЯЛИ ЗДЕСЬ? — спросил его Оуэн Мини. — Вот еще и поэтому я ухожу на пенсию! — улыбаясь ответил старина Торни. — Память у меня уже ни к черту! Оуэн считал Арчибалда Торндайка законченным идиотом с душой нараспашку; но при этом все кругом, даже Голос, называли его «славным парнем». «ОТ СЛАВНЫХ ПАРНЕЙ ВСЕГДА ТРУДНЕЕ ВСЕГО ИЗБАВИТЬСЯ», — написал Оуэн в «Грейвсендской могиле»; но такое даже мистеру Эрли хватило ума вымарать. А потом настало лето; Голос снова стал работать в карьере — вряд ли ему много приходилось говорить там внизу, в этих ямах, — а я получил свою первую работу. Меня назначили экскурсоводом по Грейвсендской академии; я показывал школу будущим ученикам и их родителям — работа довольно муторная, но уж никак не тяжелая. Мне дали связку универсальных ключей — такую огромную ответственность на меня возложили впервые в жизни — и полную свободу выбора: какой «типичный» учебный кабинет и какую «типичную» общежитскую комнату показывать. Я наугад открывал комнаты в Уотерхаус-Холле, смутно надеясь застать врасплох мистера и миссис Бринкер-Смит за очередными играми. Но их двойняшки уже подросли, и, наверное, Бринкер-Смиты перестали «делать это» с былым упоением. По вечерам, когда мы приезжали в Хэмптон-Бич, Оуэн выглядел усталым. Я-то являлся в приемную комиссию к началу первой экскурсии в десять часов, а Оуэн каждый день уже в семь утра залезал в свою бадью. Ногти у него были обломаны, руки все в ссадинах и ушибах; худые плечи загорели и окрепли. О Хестер он предпочитал помалкивать. Летом 59-го мы впервые добились кое-каких успехов по части знакомства с девушками; или, скорее, Оуэн добился — он знакомил меня со всеми девушками, которых ему удавалось подцепить. В то лето мы так и не попробовали «сделать это»; по крайней мере, я не попробовал, а Оуэн, насколько я знаю, никогда не ходил на свидания в одиночку. — ИЛИ МЫ ВСТРЕЧАЕМСЯ ПАРАМИ, ИЛИ ВООБЩЕ НИЧЕГО НЕ БУДЕТ, — огорошивал он одну девчонку за другой. — ПРИВОДИ С СОБОЙ ПОДРУЖКУ, А НЕТ — ТОГДА ДО СВИДАНИЯ. И теперь мы уже не боялись прохаживаться пешком в крытых галереях с игральными автоматами вокруг казино. Местные хулиганы попробовали было снова привязаться к Оуэну, но очень скоро у него утвердилась репутация неприкосновенного. — ХОЧЕШЬ МЕНЯ ПОБИТЬ? — говорил он очередному подонку. — ХОЧЕШЬ СЕСТЬ В ТЮРЬМУ? ПОСМОТРИ НА СЕБЯ — ТЫ ЖЕ ТАКОЙ УРОД, ДУМАЕШЬ, МНЕ ТРУДНО БУДЕТ ПОТОМ ТЕБЯ ОПОЗНАТЬ? — Затем он указывал на меня пальцем: — ВИДИШЬ ЕГО? ТЫ ЧТО, МУДИЛА, НЕ ЗНАЕШЬ, ЧТО ТАКОЕ СВИДЕТЕЛЬ? НУ ВАЛЯЙ, БЕЙ МЕНЯ! Один таки начал его бить — вернее, попробовал. Это было похоже на атаку собаки на енота: собака при этом выбивается из сил, а енот пользуется этим и берет верх. Оуэн просто сжался в комок, закрылся со всех сторон и стал охотиться за ладонями и ступнями своего противника. Ладонь он поймал и стал выворачивать пальцы, стремясь одновременно стащить с парня туфлю и заняться еще и пальцами ног. На него сыпались удары, но он словно превратился в компактный мячик Он сломал этому типу мизинец, дернув с такой силой, что палец торчал наружу перпендикулярно кисти. Кроме того, Оуэну удалось-таки сорвать с хулигана туфлю и прокусить ему пальцы ног. Крови натекло много, но на ноге был носок — я не мог видеть истинных размеров раны, могу сказать только, что ковылял этот тип с большим трудом. Его оттащил от Оуэна торговец сахарной ватой, а буквально через пару минут забияку арестовали за нецензурную брань. Говорят, его отправили в исправительную школу — он, как оказалось, ездил на угнанной машине. Больше мы его на побережье никогда не видели, а об Оуэне пошла молва — на пляже, около казино и по всей набережной, — что с ним опасно связываться. Прошел слух, будто Оуэн откусил кому-то ухо. Другим летом я слышал, будто он выколол парню глаз палочкой от мороженого. Мало ли что эти истории звучали не очень-то правдоподобно; про Оуэна говорили: «тот самый тип, что ездит на красном пикапе», «он работает в каменоломне и носит с собой какую-то железяку» и «маленький гаденыш — держись от него подальше». Нам тогда было семнадцать; лето прошло довольно уныло. Осенью Ной с Саймоном начали учиться в колледже на Западном побережье; их отправили в какой-то из университетов в Калифорнии, о которых на Восточном побережье никто и слыхом не слыхивал. Истмэны по-прежнему вели себя неблагоразумно, считая Хестер менее достойной их заботы; ее отправили в Нью-Хэмпширский университет, где она, как постоянный житель штата, имела право на льготы по оплате. На что Хестер заметила: «Они хотят держать меня под боком». — ОНИ ПОСАДИЛИ ЕЕ ПОД БОК К НАМ, — со своей стороны заметил Оуэн: университет штата был всего в двадцати минутах езды от Грейвсенда. Тот довод, что университет этот, несомненно, лучше, чем калифорнийский «клуб любителей загара», который посещали Ной с Саймоном, не производил на Хестер никакого впечатления. Мальчишкам, видите ли, можно путешествовать за тридевять земель, мальчишкам можно учиться там, где всегда хорошая погода, — а ей можно только сидеть дома. Тех, кто родился и вырос в Нью-Хэмпшире, университет родного штата — пусть он обеспечивал вполне солидное образование — не вдохновлял; ученики Грейвсендской академии с их аристократическими замашками, признающие только университеты Лиги Плюща, называли Нью-Хэмпширский университет безнадежной «сельской школой». Но когда мы осенью 59-го перешли на второй курс Академии, Оуэн прослыл особо одаренным — у наших сверстников — он встречался с девушкой из университета. То, что Хестер училась в «сельской школе», ничуть не умаляло славы Оуэна. Он стал Бабником Мини, он стал Даменмейстером; а кроме того, он по-прежнему был и навсегда останется Голосом. Он требовал внимания, и он добился его. Торонто, 9 мая 1987 года — Гэри Харт, бывший сенатор от штата Колорадо, вышел из борьбы за президентское кресло после того, как вашингтонские репортеры раскопали, что он провел выходные с фотомоделью из Майами. Хотя и фотомодель, и сам кандидат заявили, что не произошло ничего «безнравственного» — к тому же миссис Харт сказала, то ли что она «поддерживает» своего мужа, то ли что «понимает» его, — несмотря на все это мистер Харт решил, что такое пристальное внимание к его личной жизни создает «нетерпимую обстановку» вокруг него самого и всей его семьи. Он еще объявится; хотите поспорить? В Соединенных Штатах люди вроде него надолго не исчезают. Помните Никсона? Что вообще американцы могут знать о нравственности? Им неприятно узнать, что у их президента есть член, но им наплевать, если их президент умудряется тайно поддерживать никарагуанских повстанцев после того, как конгресс ограничил подобную помощь. Они не любят, когда их президент обманывает свою жену, но им наплевать, если их президент обманывает конгресс — лжет в глаза всему народу и нагло попирает народную конституцию! Лучше бы мистеру Харту просто сказать: «Не произошло ничего особенно безнравственного» или «Произошедшее — обычная безнравственность»; или он мог бы сказать, что проверял свои способности обманывать весь американский народ и начал со своей жены — и надеялся таким образом продемонстрировать избирателям, что уже вполне безнравствен для поста президента. Я явственно слышу, что сказал бы обо всем этом Голос. Сегодня солнечно; мои сограждане загорают в парке Уинстона Черчилля, подставив пузо солнышку. Все девочки из школы епископа Строна поддергивают рукава своих матросских блузок, подтягивают повыше плиссированные юбки и опускают гольфы к лодыжкам. Весь мир хочет побыстрее загореть. Но Оуэн ненавидел весну; теплая погода означала для него, что учебный год заканчивается, а Оуэн любил школу. Когда наступали школьные каникулы, Оуэну Мини приходилось возвращаться в гранитный карьер. Когда настал новый учебный год и у нас начался осенний триместр 59-го, я понял, что летом Голос даром время не терял. Оуэн вернулся в школу с целой стопкой готовых статей для «Грейвсендской могилы». Он призвал конкурсную комиссию найти такого директора, который преданно служил бы и преподавателям и ученикам — и «НЕ БЫЛ БЫ МАРИОНЕТКОЙ В РУКАХ БЫВШИХ ВЫПУСКНИКОВ И ПОПЕЧИТЕЛЕЙ». Хотя Оуэн иногда высмеивал Торни — в частности, его представления о «всесторонне развитом юношестве», — он не раз хвалил нашего уходящего на пенсию директора за то, что тот «В ПЕРВУЮ ОЧЕРЕДЬ ПЕДАГОГ, А УЖ ПОТОМ ДОБЫТЧИК ДЕНЕГ». Оуэн предостерегал членов конкурсной комиссии, чтобы они «НЕ ШЛИ НА ПОВОДУ У ПОПЕЧИТЕЛЬСКОГО СОВЕТА — ЭТИ ВЫБЕРУТ ТАКОГО ДИРЕКТОРА, КОТОРЫЙ БУДЕТ БОЛЬШЕ ОЗАБОЧЕН КАМПАНИЯМИ ПО СБОРУ СРЕДСТВ, ЧЕМ УЧЕБНЫМИ ПРОГРАММАМИ И ПОДБОРОМ ДОСТОЙНЫХ ПРЕПОДАВАТЕЛЕЙ. И НЕ СЛУШАЙТЕ БЫВШИХ ВЫПУСКНИКОВ! — предупреждал Голос. Оуэн вообще был о них очень низкого мнения: — ИМ НЕЛЬЗЯ ДОВЕРЯТЬ, ДАЖЕ КОГДА ОНИ ВСПОМИНАЮТ, КАК ЗДЕСЬ БЫЛО РАНЬШЕ; ОНИ ПОСТОЯННО ТВЕРДЯТ О ТОМ, ЧТО ЭТА ШКОЛА ДЛЯ НИХ СДЕЛАЛА ИЛИ КОГО ОНА ИЗ НИХ СДЕЛАЛА, — КАК БУДТО ПЕРЕД ТЕМ, КАК СЮДА ПОСТУПИТЬ, ОНИ БЫЛИ БЕСФОРМЕННЫМИ КОМКАМИ ГЛИНЫ. А ВОТ НАСЧЕТ ТОГО, КАК ГРУБО С НИМИ ОБРАЩАЛИСЬ И КАКИМИ ЖАЛКИМИ ОНИ СЕБЯ ЧУВСТВОВАЛИ, КОГДА УЧИЛИСЬ ЗДЕСЬ, БЫВШИЕ ВЫПУСКНИКИ ПОЧЕМУ-ТО ПРЕДПОЧИТАЮТ ЗАБЫТЬ». На собрании преподавателей кто-то назвал Оуэна «маленькой какашкой». Дэн Нидэм возразил, что Оуэн на самом деле очень любит школу и что в Академии никогда не культивировалась и впредь не должна культивироваться слепая любовь и фанатичная преданность школе. Однако, когда Оуэн открыл кампанию против рыбного меню по пятницам, защищать его стало труднее. «У НАС В АКАДЕМИИ ВНЕКОНФЕССИОНАЛЬНАЯ ЦЕРКОВЬ, — писал он. — ПОЧЕМУ ТОГДА НАША СТОЛОВАЯ ДОЛЖНА БЫТЬ КАТОЛИЧЕСКОЙ? ЕСЛИ КАТОЛИКИ ЕДЯТ ПО ПЯТНИЦАМ РЫБУ, ПОЧЕМУ ВСЕ ОСТАЛЬНЫЕ ДОЛЖНЫ ПОД НИХ ПОДСТРАИВАТЬСЯ? БОЛЬШИНСТВО РЕБЯТ ТЕРПЕТЬ НЕ МОГУТ РЫБУ! ПОДАВАЙТЕ РЫБУ, НО ПОДАВАЙТЕ ЕЩЕ ЧТО-НИБУДЬ — НАПРИМЕР, ХОЛОДНОЕ МЯСНОЕ АССОРТИ ИЛИ ХОТЯ БЫ СЭНДВИЧИ С АРАХИСОВЫМ МАСЛОМ И ВАРЕНЬЕМ. МЫ ВЕДЬ ИМЕЕМ ПРАВО СЛУШАТЬ ПРИГЛАШЕННОГО ПРОПОВЕДНИКА В ЦЕРКВИ ХЕРДА ИЛИ ХОДИТЬ В ЛЮБУЮ ГОРОДСКУЮ ЦЕРКОВЬ ПО СВОЕМУ ВЫБОРУ. ИУДЕЕВ ВЕДЬ НЕ ЗАСТАВЛЯЮТ ПРИЧАЩАТЬСЯ, И УНИТАРИЕВ НИКТО СИЛКОМ НЕ ТЯНЕТ СЛУШАТЬ МЕССУ ИЛИ ИСПОВЕДОВАТЬСЯ, А БАПТИСТОВ НЕ ЗАГОНЯЮТ ПО СУББОТАМ В СИНАГОГУ И НЕ ДЕЛАЮТ НАСИЛЬНО ОБРЕЗАНИЕ. НО ВОТ РЫБУ ТЫ БУДЕШЬ ЕСТЬ ВСЕ РАВНО, КАТОЛИК ТЫ ИЛИ НЕТ, — В ПЯТНИЦУ ЛИБО ЕШЬ РЫБУ, ЛИБО ОСТАВАЙСЯ ГОЛОДНЫМ. И ЭТО НАЗЫВАЕТСЯ ДЕМОКРАТИЯ? МОЖЕТ, НАМ ВСЕМ В ОБЯЗАТЕЛЬНОМ ПОРЯДКЕ ЕЩЕ И СЛЕДОВАТЬ ТРЕБОВАНИЯМ КАТОЛИКОВ НАСЧЕТ КОНТРОЛЯ РОЖДАЕМОСТИ? ПОЧЕМУ НАС ЗАСТАВЛЯЮТ ЕСТЬ КАТОЛИЧЕСКУЮ ПИЩУ?» Оуэн поставил в почтовом отделении школы стул и столик, чтобы собирать подписи под своей петицией, — естественно, подписались все до единого. «ДАЖЕ КАТОЛИКИ — И ТЕ ПОДПИСАЛИСЬ!» — объявил Голос. Дэн Нидэм рассказывал, что заведующий столовой после этого закатил на собрании преподавателей целую сцену. — Попомните мое слово, в следующий раз эта маленькая какашка потребует устроить стойку с салатами! Что там рыба — он скоро запросит выбор блюд, как в ресторане! В своей первой статье Голос подверг нападению ТАИНСТВЕННОЕ МЯСО; теперь настала очередь рыбы. «ПОДОБНОЕ НЕСПРАВЕДЛИВОЕ ПРИНУЖДЕНИЕ ФАКТИЧЕСКИ ПООЩРЯЕТ РЕЛИГИОЗНОЕ ПРЕСЛЕДОВАНИЕ, — писал Голос; Оуэну за каждым углом чудились антикатолические выпады. — У НАС ТО ТУТ, ТО ТАМ СТАЛИ ВЕСТИСЬ НЕПРИЯТНЫЕ РАЗГОВОРЫ, — сообщал он. — В ШКОЛЕ ВИТАЮТ ДИСКРИМИНАЦИОННЫЕ НАСТРОЕНИЯ. Я УЖЕ СЛЫШАЛ ОСКОРБИТЕЛЬНУЮ КЛИЧКУ — «РЫБОГЛОТ». А ВЕДЬ РАНЬШЕ НИЧЕГО ПОДОБНОГО ЗДЕСЬ НЕ ПРОИЗНОСИЛОСЬ». Я, честно говоря, вообще ни от кого больше не слышал такого выражения — «рыбоглот», — только от Оуэна. И не было ни разу, чтобы мы прошли мимо школы Святого Михаила — не говоря уже о священной статуе Марии Магдалины — и чтобы Оуэн не сказал: «ИНТЕРЕСНО, ЧТО У ЭТИХ ПИНГВИНИХ НА УМЕ? КАК ТЫ ДУМАЕШЬ, МОЖЕТ, ОНИ ВСЕ ЛЕСБИЯНКИ?» На следующей после Дня благодарения неделе в пятницу нам подали, кроме обычного рыбного блюда, холодное мясное ассорти и сэндвичи с арахисовым маслом и вареньем. Можно было также получить тарелку томатного супа и картофельный салат. Оуэн одержал победу. Ему бурно аплодировала стоя вся столовая. Поскольку Оуэн получал стипендию, у него была постоянная обязанность — во время обеда он работал официантом у преподавательского стола; сервировочная тележка едва доходила ему до груди, и он стоял около нее, вытянувшись в струнку, словно прикрывшись щитом. Тем временем все школьники хлопали ему, а преподаватели натянуто улыбались. Старина Торни вызвал его в свой кабинет. — Знаешь, малыш, ты мне нравишься, — сказал он Оуэну. — Ты далеко пойдешь. Но позволь дать тебе совет. Твои друзья присматриваются к тебе не так пристально, как твои враги, — да-да, у тебя есть враги! Меньше чем за два года ты ухитрился нажить себе столько врагов, сколько я не сумел и за двадцать с лишним! Смотри, будь осторожен, не то они сожрут тебя. Торни хотел сделать Оуэна рулевым в школьной команде гребцов — по росту Оуэн идеально для этого подходил, да и детство он провел на берегу Скуамскотта. Но Оуэн сказал, что его отец всю жизнь терпеть не мог лодочные гонки — «И МНЕ ЭТО, НАВЕРНОЕ, ПЕРЕДАЛОСЬ, НИЧЕГО ТУТ НЕ ПОДЕЛАЕШЬ», — пояснил он директору; кроме того, нашу речку загадили до невозможности. В те дни в городе не было приличной очистной системы для канализации; и текстильная фабрика, и бывшая обувная фабрика моего покойного деда, да и владельцы многих частных домов просто сливали сточные воды прямо в Скуамскотт. Оуэн будто бы много раз видел плавающие «кишочки». При виде использованных презервативов у него до сих пор «что-то внутри переворачивалось». К тому же осенью он увлекся европейским футболом. Разумеется, он не играл ни в основной, ни в юниорской команде школы, но погонять мяч любил. Он отличался юркостью и цепкостью, хотя из-за своего курения быстро выдыхался. А к весне, к очередному сезону набора гребцов, Оуэн заразился теннисом. Играл он не очень хорошо, он ведь только учился; но моя бабушка купила ему хорошую ракетку, и Оуэн по достоинству оценил четкие правила игры — ровные белые линии, строго оговоренное натяжение сетки на строго заданной высоте, точный учет каждого мяча. Следующей зимой бог знает почему он вдруг полюбил баскетбол. Не иначе, из духа противоречия — за то, что это игра для высоких парней; понятное дело, он играл только в «дворовый» баскетбол — ни в одну команду его бы не взяли, — но играл с увлечением. Он здорово прыгал — бросая мяч в корзину, он подпрыгивал так, что его ноги оказывались едва ли не на уровне голов других игроков, а спустя некоторое время он буквально помешался на одном недостижимом (для него) баскетбольном трюке — это называется «нахлобучить шляпу», то бишь вогнать мяч в корзину сверху. Мы тогда, правда, не говорили «нахлобучить шляпу»; у нас это именовалось: «посадить мяч в корзину», и не сказать, чтобы такое случалось слишком часто — мало кому из ребят хватало роста. Оуэн, конечно, никогда бы не смог подпрыгнуть выше кольца, но эта мечта — класть мяч в корзину сверху — втемяшилась ему в голову, словно навязчивая идея. Спустя некоторое время он придумает, как добраться до корзины: ведя мяч на хорошей скорости, нужно подгадать момент прыжка так, чтобы партнер по команде был наготове — прыгнешь в его вытянутые руки, и тому останется только подбросить тебя, чтобы ты оказался над кольцом. Тем единственным партнером по команде, кто соглашался на такие трюки, стал я. Его прихоть казалась мне чистым вздором — в самом деле, с его-то ростом пытаться взлететь на такую невероятную высоту… Это была сущая глупость, и мне быстро надоело бессмысленно повторять одно и то же па, как в балетной школе. — На кой черт мы это делаем? — спрашивал я его. — Это все равно не понадобится в настоящей игре. Это, скорее всего, даже против правил. Я же не могу поднести тебя к самой корзине, я уверен, так не положено. Но Оуэн напомнил мне, что раньше я очень любил поднимать его — в воскресной школе. А теперь, когда для него это так важно — научиться подстраивать свой прыжок к нужному моменту, чтобы я сумел подбросить его еще выше, — почему я не хочу просто сделать ему такое одолжение и не ворчать? — Я ТЕРПЕЛ, КОГДА ТЫ МЕНЯ ПОДНИМАЛ В КЛАССЕ, — ВСЕ ЭТИ ГОДЫ ТЕРПЕЛ, ХОТЯ И ПРОСИЛ НЕ ДЕЛАТЬ ЭТОГО! — сказал он. — «Все эти годы»! — передразнил я. — Да у нас и было-то всего несколько уроков в воскресной школе, и всего пару лет — к тому же мы поднимали тебя не каждый раз. Но сейчас ему зачем-то стало очень важно это дурацкое поднимание над корзиной — и мне пришлось уступить. Мы до того здорово отрепетировали этот фокус, что несколько мальчишек из баскетбольной команды стали называть Оуэна Мини-шляпник, а потом, когда он довел наш трюк до совершенства, — Шляпмейстер. Его как-то даже похвалил баскетбольный тренер. «Глядишь, я тебя когда-нибудь поставлю играть, Оуэн», — пошутил тренер. — ЭТО НЕ ДЛЯ ИГРЫ, — ответил Оуэн Мини: у него на все имелись свои соображения. В те рождественские каникулы 59-го мы каждый день проводили в спортзале Академии по нескольку часов. Мы были одни, нам никто не мешал — все иногородние разъехались по домам, — и нас переполняла обида на Истмэнов, которые, кажется, нарочно задались целью не приглашать нас в Сойер. Ной с Саймоном привезли в гости приятеля из Калифорнии; Хестер постоянно куда-то уезжала, приезжала, снова уезжала; к тому же тетю Марту собиралась навестить какая-то давняя подруга по университету. Мы с Оуэном не сомневались: на самом деле нас не приглашают потому, что тетя Марта хочет расстроить отношения между Оуэном и Хестер. Та как-то говорила Оуэну, что мать называет его «мальчишка, который отбил тот самый мяч», «тот странный маленький приятель Джона» и «мальчишка, которого моя мама наряжает, как куколку». Но Хестер всегда очень плохо отзывалась о матери и вечно мутила воду, так что она запросто могла все выдумать и выложить Оуэну — главным образом для того, чтобы Оуэн тоже почувствовал неприязнь к тете Марте. Но Оуэну, по-моему, было наплевать. Мне предоставили отсрочку, чтобы я на каникулах доделал две письменные зачетные работы, которые не сдал вовремя, — так что отдыхать не пришлось. Оуэн помог мне с работой по истории, а сочинение по английскому и вовсе полностью написал за меня. «Я НАРОЧНО НАПИСАЛ НЕ ВСЕ ПРАВИЛЬНО. Я СДЕЛАЛ НЕСКОЛЬКО ОРФОГРАФИЧЕСКИХ ОШИБОК — КАКИЕ ТЫ ОБЫЧНО ДЕЛАЕШЬ, — сказал он мне. — ЕЩЕ Я КОЕ-ГДЕ ПОВТОРЯЛСЯ, И ТАМ НЕТ ССЫЛОК НА СРЕДНЮЮ ЧАСТЬ КНИГИ — КАК ЕСЛИ БЫ ТЫ ЕЕ НЕ ЧИТАЛ. ТЫ ВЕДЬ ПРОПУСТИЛ ЭТУ ЧАСТЬ, ВЕРНО?» Что да, то да: проверочные и контрольные в классе я писал всегда разительно хуже домашних, с которыми мне помогал Оуэн. Но мы вместе готовились ко всем заранее объявленным контрольным, и с учебой у меня понемногу налаживалось. Но писал я безграмотно, и мне назначили дополнительный курс для отстающих, что было почти оскорблением; кроме того — опять-таки из-за моей безграмотности и сбивчивых ответов в классе, — мне велели раз в неделю показываться школьному психиатру. В Грейвсендской академии привыкли к хорошим ученикам; трудности с учебой — даже если они сводились к орфографическим ошибкам — приравнивались чуть ли не к умственной отсталости. Голос и здесь нашел, что сказать: «МНЕ КАЖЕТСЯ, ЛЮДЯМ, КОТОРЫМ УЧЕБА ДАЕТСЯ ТРУДНЕЕ, ЧЕМ ОСТАЛЬНЫМ, ПРИСУЩА НЕКАЯ СПЕЦИФИКА ВОСПРИЯТИЯ — ЧТО-ТО МЕШАЕТ ВОСПРИНИМАТЬ ИМ ЦИФРЫ И БУКВЫ. ИХ СПОСОБ УСВОЕНИЯ НЕЗНАКОМОГО МАТЕРИАЛА ОТЛИЧАЕТСЯ ОТ ОБЫЧНОГО — НО Я НИКАК НЕ МОГУ ПОНЯТЬ, КАК ТАКОЙ НЕДОСТАТОК МОЖНО ИСПРАВИТЬ С ПОМОЩЬЮ КОНСУЛЬТАЦИИ ПСИХИАТРА СКОРЕЕ ВСЕГО, ДЕЛО ЗДЕСЬ В СЛАБОСТИ НЕКОЙ ЧИСТО ФИЗИОЛОГИЧЕСКОЙ ФУНКЦИИ, КОТОРАЯ ОТ РОЖДЕНИЯ В БОЛЬШЕЙ МЕРЕ ВЫРАЖЕНА У ТЕХ ИЗ НАС, ЧТО СЧИТАЮТСЯ «ХОРОШИМИ УЧЕНИКАМИ». НУЖНО ИССЛЕДОВАТЬ НЕПОСРЕДСТВЕННО ЭТИ ФУНКЦИИ, ЧТОБЫ ПОТОМ ИХ КАК-ТО СТИМУЛИРОВАТЬ. ПРИ ЧЕМ ЗДЕСЬ УМСТВЕННАЯ ОТСТАЛОСТЬ?» В то время еще никто из нас не слышал о дислексии и других формах «нарушения обучаемости»; ученики вроде меня считались просто глупыми или тугодумами. И не кто иной, как Оуэн, точно определил, с чем у меня трудности. — ТЫ ПРОСТО СЛИШКОМ МЕДЛИТЕЛЬНЫЙ, — сказал он. — ТЫ ПОЧТИ ТАКОЙ ЖЕ ТОЛКОВЫЙ, КАК И Я, ПРОСТО ТЕБЕ НА ВСЕ НУЖНО В ДВА РАЗА БОЛЬШЕ ВРЕМЕНИ. Школьный психиатр — пожилой пенсионер из Швейцарии, который каждое лето возвращался в Цюрих, — был убежден, что мои трудности с учебой непосредственно связаны с «убийством» мамы, совершенным моим лучшим другом, а также со всей «напряженностью и конфликтностью», которые доктор рассматривал как «неизбежное следствие» того, что я живу попеременно то с бабушкой, то с отчимом. — Временами вы должны ненавидеть его — да? — задумчиво бормотал доктор Дольдер. — Ненавидеть кого? — переспрашивал я. — Своего отчима? Да нет же — я люблю Дэна! — Вашего лучшего друга — временами вы ненавидите его. Да? — спрашивал доктор Дольдер. — Нет! — отвечал я. — Я люблю Оуэна — это был несчастный случай. — Да-да, я знаю, — сказал доктор Дольдер. — Но тем не менее… ваша бабушка… она, наверное, для вас самое тяжелое напоминание, да? — «Напоминание»? — недоумевал я. — Я люблю свою бабушку! — Да, я знаю, — повторил доктор Дольдер. — Но все эти бейсбольные дела — это самое трудное, как я представляю… — Да! — ответил я. — Терпеть не могу бейсбол. — Да, разумеется, — кивнул доктор Дольдер. — Я ни разу не видел эту игру, так что мне трудно представить все как следует… Может быть, нам стоит вместе сходить на какой-нибудь матч? — Нет, — отрезал я. — Я не играю в бейсбол. И даже не смотрю. — Да, я понимаю, — сказал доктор Дольдер. — Вы так сильно ненавидите бейсбол — я понимаю. — У меня не получается грамотно писать, — сказал я. — И я медленно читаю, я устаю — мне приходится водить пальцем по строчкам, а иначе я теряю нужное место… — Он, наверно, очень твердый — бейсбольный мяч, — сказал доктор Дольдер. — Да? — Да, он очень твердый, — ответил я и вздохнул. — Да, я понимаю, — сказал доктор Дольдер. — Вы устали? Вы устаете, когда говорите со мной? — У меня трудности с правописанием, — повторил я. — С правописанием и чтением. На стенах его кабинета в изоляторе имени Хаббарда висело множество фотографий, старые черно-белые снимки; там были и часовые циферблаты на колокольнях в Цюрихе, и утки и лебеди на Лиммате, и люди, что кормят их с забавных сводчатых пешеходных мостиков. Многие из тех людей были в шляпах; казалось, вот-вот — и вы услышите, как соборные часы отбивают время. В выражении вытянутого козлиного лица доктора Дольдера сквозила насмешка; его аккуратно подстриженная остренькая серебристая бородка не давала ему покоя: доктор все время подергивал ее кончик — Бейсбольный мяч, — глубокомысленно произнес он. — В следующий раз принесите с собой бейсбольный мяч — да? — Да, конечно, — ответил я. — И приведите этого маленького бейсболиста — Голоса, да? — я бы очень хотел с ним тоже поговорить, — сказал доктор Дольдер. — Я попрошу Оуэна, если у него найдется время, — пообещал я. — ЕЩЕ ЧЕГО! — ответил Оуэн Мини, когда я передал ему просьбу доктора. — У МЕНЯ С ПРАВОПИСАНИЕМ ВСЕ В ПОРЯДКЕ! Торонто, 11 мая 1987 года — увы, у меня с собой оказалась мелочь, чтобы купить в газетном автомате на углу свежий «Глоб энд мейл». В кармане нашлись три десятицентовика, и я не сумел устоять, прочитав анонс статьи на первой полосе: «Остается неясным, каким образом мистер Рейган собирается заставить свою администрацию и далее поддерживать контрас, оставаясь при этом в рамках закона». С каких это пор мистера Рейгана стали заботить «рамки закона»? Лучше бы уж президент провел выходные с фотомоделью из Майами; так бы он принес куда меньше зла. Всего один уикенд — и подумать только, какое облегчение испытали бы никарагуанцы! Надо бы подыскать президенту какую-нибудь фотомодель, чтобы он проводил с ней все выходные! Если бы мы научились таким способом как следует изматывать этого старикашку, глядишь, у него не осталось бы сил на более губительные шалости. Бог мой, что за народ американцы — сплошные моралисты, куда ни плюнь! С каким страстным наслаждением они предают огласке грязные адюльтеры друг друга! Жаль, что их нравственность нимало не оскорблена презрением их президента к закону; жаль, что их моральное чувство молчит, когда администрация контрабандой поставляет оружие террористам. Но, конечно, будуарная мораль требует меньшего воображения, и, если не следить за тем, что творится в мире, можно даже не особенно утруждаться, чтобы узнать «всю правду» о подоплеке очередного сексуального скандала. Сегодня в Торонто снова солнечно; фруктовые деревья цветут вовсю — особенно груши и яблони, в том числе дикие. Вполне возможны кратковременные ливни. Оуэн любил дождь. Летом на дне карьера бывает невыносимо жарко, да и пыль всегда раздражает. Дождь хотя бы немного охлаждает каменные плиты и прибивает пыль. «ВСЕ, КТО РАБОТАЕТ В КАРЬЕРАХ, ЛЮБЯТ ДОЖДЬ», — сказал как-то Оуэн Мини. Я велел девушкам из своего двенадцатого перечитать первую главу «Тэсс из рода д'Эрбервиллей», которую Гарди назвал «Фаза первая. Девушка». Даром что я обращал их внимание на то, как Гарди любит по ходу повествования исподволь предвещать будущие события некоторыми намеками, весь класс благополучно проморгал этот художественный прием. Ну как же они могли так небрежно проскочить сцену гибели лошади? «Никто не винил Тэсс так, как она сама винила себя», — пишет Гарди; а чуть позже он даже говорит: «На ее бледном лице не было ни слезинки, словно она сама поставила на себе клеймо убийцы». А что класс думает насчет внешности Тэсс? «Ее отличала пышная, рано созревшая фигура, отчего она больше походила на женщину, чем на девушку». Да ничего они не думают. — Может быть, она чем-то на вас похожа? — обращаюсь я ко всему классу. — Что вам приходит в голову, если кто-нибудь из вас так выглядит? Тишина. А что, на их взгляд, произошло в конце «Фазы первой» — Тэсс соблазнили или изнасиловали? «Она крепко спала», — пишет Гарди. Он что же, хочет сказать, д'Эрбервилль «сделал это», пока она спала? Тишина. Перед тем как они потрудятся прочитать следующую главу романа, озаглавленную «Фаза вторая. Больше не девушка», я попросил их дать себе труд перечитать первую главу — или почитать наконец ее в первый раз, что тоже вполне возможно. — Будьте внимательны, — предупредил я их, — когда Тэсс говорит: «Неужто вам никогда не приходило в голову, что если так говорят все женщины, то некоторые и вправду могут это чувствовать?» — обратите внимание на эти слова! Обратите внимание, где Тэсс хоронит своего ребенка — «в том захудалом уголке Божьих владений, где он позволяет расти крапиве и где покоятся все некрещеные младенцы, известные пьяницы, самоубийцы и прочие несчастные, чьи души, скорее всего, прокляты вовек». Попробуйте понять, что сам Гарди думает о «Божьих владениях» — и что он думает о невезении, о совпадениях, о так называемых обстоятельствах, на которые мы не в силах повлиять. Считает ли он, что, будучи целомудренной натурой, вы подвергаетесь большим испытаниям, скитаясь по свету? Или наоборот — меньшим? — Сэр? — обратилась ко мне Лесли Энн Гру. Это прозвучало очень старомодно; в школе епископа Строна меня уже сто лет никто не называл «сэр» — за исключением новеньких. А Лесли Энн Гру учится здесь уже много лет. — Если завтра снова будет хорошая погода, — сказала Лесли Энн, — можно, чтобы у нас урок был на улице? — Нет, — ответил я; но я сегодня какой-то вялый — мне тоскливо и уныло. Я знаю, что сказал бы ей Голос. «ТОЛЬКО ЕСЛИ БУДЕТ ДОЖДЬ, — сказал бы Оуэн. — ЕСЛИ С НЕБА ЛИВАНЕТ, ТОГДА МЫ СМОЖЕМ ПРОВЕСТИ УРОК НА УЛИЦЕ». В самом начале зимнего триместра — мы были тогда в десятом классе Грейвсендской академии — страдающий подагрой школьный священник, преподобный мистер Скаммон — отправитель внеконфессиональных богослужений и бесцветный преподаватель религиоведения и Священного Писания, — поскользнулся на обледеневших ступеньках церкви Херда, разбил голову и так и не пришел в сознание. Оуэн, впрочем, придерживался мнения, что преподобный мистер Скаммон никогда в него и не приходил до конца. Еще несколько недель после кончины священника его сутана и трость висели на вешалке в ризнице — словно старый мистер Скаммон покинул этот мир всего на несколько минут, чтобы прогуляться до ближайшего туалета. Для поисков нового школьного священника собрали еще одну конкурсную комиссию, а пока попросили вести занятия по истории религии и Священному Писанию преподобного Льюиса Меррила. В девятом классе мы с Оуэном уже пережили первую часть учебного курса старого мистера Скаммона по истории религии: эдакий всеохватный и поверхностный — от Цезаря до Эйзенхауэра — обзор основных мировых религий. Мы как раз и теперь маялись со второй частью плюс курс по Священному Писанию, когда старый священник ступил на роковые обледеневшие ступеньки церкви Херда. Преподобный мистер Меррил привнес в оба курса свое знакомое заикание и почти столь же знакомые сомнения. На занятиях по Священному Писанию он заставлял нас вникать в смысл сказанного в Библии — находить бесчисленные примеры тому, о чем говорится в стихе 20 пятой главы Книги пророка Исайи: «Горе тем, которые зло называют добром, и добро злом…» На занятиях же по религиоведению — это был трудный курс «религии и литературы» — он предложил нам объяснить, что имел в виду Толстой, когда написал в «Анне Карениной»: «Ответа не было, кроме того общего ответа, который дает жизнь на все самые сложные и неразрешимые вопросы. Ответ этот: надо жить потребностями дня, то есть забыться». На уроках по обоим предметам пастор Меррил проповедовал свою философию, сводимую к знакомой формуле: «Сомнения составляют суть веры и ни в коем случае не противоречат ей». Этот постулат сейчас вызывал у Оуэна гораздо больший интерес, чем раньше. Очевидно, дело тут было в ключевом положении — «вера без чудес». Вера, нуждающаяся в подкреплении чудесами, перестает быть верой; не просите доказательств — вот что неустанно, день за днем пытался внушить нам пастор Меррил. — НО ЧЕЛОВЕКУ НУЖНО ХОТЬ МАЛЕНЬКОЕ ДОКАЗАТЕЛЬСТВО, — говорил Оуэн Мини. — Вера сама по себе уже чудо, Оуэн, — говорил пастор Меррил. — Первейшее чудо, в которое я верю, — это сама моя вера. Оуэн глянул недоверчиво, но промолчал. Наши классы на занятиях по религиоведению — да и на уроках Священного Писания тоже — представляли собой сборище воинствующих атеистов. Если не считать Оуэна Мини, мы были кучкой болванов-нигилистов, все принимающих в штыки, — до того непробиваемых, что Джек Керуак и Аллен Гинсберг казались нам интереснее, чем Толстой, — так что преподобному мистеру Меррилу с его заиканием и потрепанным набором сомнений пришлось с нами здорово помучиться. Он заставил нас прочитать роман Грэма Грина «Сила и слава» — Оуэн потом написал зачетную работу под названием «ПЬЮЩИЙ ПАДРЕ: ЖАЛКИЙ ПРАВЕДНИК». Мы также читали «Портрет художника в юности» Джойса, «Варавву» Лагерквиста и «Братьев Карамазовых» Достоевского — Оуэн написал за меня работу под заголовком «ГРЕХИ СМЕРДЯКОВ: УБИЙСТВЕННОЕ СОЧЕТАНИЕ». Бедный пастор Меррил! Мой старый добрый конгрегационалистский священник неожиданно оказался в роли защитника христианства — причем даже Оуэн оспаривал его методы защиты. У нас в классе обожали Сартра и Камю — их идея насчет «неоспоримой очевидности жизни без утешения»[17] приводила нас, подростков, в восторг. Преподобный мистер Меррил мягко возражал нам с помощью Кьеркегора: «Ни один человек не вправе внушать другим, будто вера есть нечто ничтожное или легкое, тогда как вера — величайшее и труднейшее из дел»[18]. Оуэн, который когда-то скептически воспринимал пастора Меррила, теперь взял на себя роль его защитника. — ТО, ЧТО КАКАЯ-ТО КУЧКА АТЕИСТОВ УМЕЕТ ПИСАТЬ ЛУЧШЕ, ЧЕМ ТЕ РЕБЯТА, ЧТО НАПИСАЛИ БИБЛИЮ, ЕЩЕ НЕ ОЗНАЧАЕТ, ЧТО ОНИ ОБЯЗАТЕЛЬНО ПРАВЫ! — сердито заявил он. — ПОСМОТРИ НА ЭТИХ ТЕЛЕВИЗИОННЫХ ЧУДИЛ-ФОКУСНИКОВ — ОНИ ХОТЯТ, ЧТОБЫ НАРОД ПОВЕРИЛ В МАГИЮ! НО ВЕДЬ НАСТОЯЩИЕ ЧУДЕСА — ЭТО НЕ ТО, ЧТО МОЖНО УВИДЕТЬ, — В ТАКИЕ ВЕЩИ ВЕРИШЬ НЕ ВИДЯ. ЕСЛИ КАКОЙ-НИБУДЬ ПРОПОВЕДНИК — МУДАК, ЭТО ЕЩЕ НЕ ДОКАЗЫВАЕТ, ЧТО БОГА НЕ СУЩЕСТВУЕТ! — Верно, только давай не будем в классе говорить «мудак», ладно, Оуэн? — попросил пастор Меррил. А как-то раз на уроке Священного Писания Оуэн сказал: — АПОСТОЛЫ И ПРАВДА ВСЕ ТУПЫЕ — ОНИ НИКОГДА НЕ ПОНИМАЮТ, ЧТО ХРИСТОС ИМЕЕТ В ВИДУ. ЭТО ПРОСТО КАКОЕ-ТО СБОРИЩЕ ПУТАНИКОВ. ОНИ НЕ В СОСТОЯНИИ ПОВЕРИТЬ В БОГА НАСТОЛЬКО, НАСКОЛЬКО САМИ ХОТЕЛИ БЫ ВЕРИТЬ, ДА ЕЩЕ И ХРИСТА ПРЕДАЮТ. ШТУКА В ТОМ, ЧТО БОГ ЛЮБИТ НАС НЕПОТОМУ, ЧТО МЫ ТАКИЕ УМНЫЕ ИЛИ ПРАВЕДНЫЕ. МЫ ГЛУПЫЕ, МЫ ПЛОХИЕ, И ВСЕ РАВНО БОГ ЛЮБИТ НАС — ИИСУС ВЕДЬ ВСЕ ЗАРАНЕЕ РАССКАЗАЛ ЭТИМ СВОИМ АПОСТОЛАМ, У КОТОРЫХ ВМЕСТО ГОЛОВЫ ЗАДНИЦА. «СЫН ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ ПРЕДАН БУДЕТ В РУКИ ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ, И УБЬЮТ ЕГО…» — ПОМНИТЕ? ЭТО У МАРКА, ВЕРНО? — Да, верно, только давай не будем в классе говорить про апостолов, что у них «вместо головы задница», ладно, Оуэн? — сказал мистер Меррил. Но хотя ему стоило немалых трудов защищать Святое Слово Божие, впервые на моей памяти Льюис Меррил радовался. Нападки на его веру лишь раззадорили его; он ожил, став совсем не таким смиренным. — МНЕ КАЖЕТСЯ, ЕГО ПРИХОЖАНЕ-КОНГРЕГАЦИОНАЛИСТЫ ВООБЩЕ С НИМ НИКОГДА НЕ РАЗГОВАРИВАЮТ, — предположил Оуэн. — МНЕ КАЖЕТСЯ, ЕМУ ПРОСТО НЕ ХВАТАЕТ ОБЩЕНИЯ; А У НАС В КЛАССЕ ПУСТЬ МЫ С НИМ И СПОРИМ, ЗАТО ПО КРАЙНЕЙ МЕРЕ ОБЩАЕМСЯ. — У меня такое впечатление, что с ним и жена-то никогда не разговаривает, — заметил Дэн. Да и вечно угрюмые дети пастора не располагали к общению, отпуская сквозь зубы односложные неприветливые реплики. «ЗАЧЕМ НАШЕЙ ШКОЛЕ ТРАТИТЬ ПОПУСТУ ВРЕМЯ НА ДВЕ КОНКУРСНЫЕ КОМИССИИ? — вопрошал Голос на страницах «Грейвсендской могилы». — ДАВАЙТЕ ИСКАТЬ ДИРЕКТОРА — ШКОЛЕ ОН И ВПРАВДУ НУЖЕН! — НО ЗАЧЕМ ИСКАТЬ ШКОЛЬНОГО СВЯЩЕННИКА? ВОВСЕ НЕ ЖЕЛАЯ УМАЛИТЬ ДОСТОИНСТВА УМЕРШЕГО, СЛЕДУЕТ ЗАМЕТИТЬ, ЧТО ПРЕПОДОБНЫЙ МИСТЕР МЕРРИЛ — БОЛЕЕ ЧЕМ ПОДХОДЯЩАЯ ЗАМЕНА ПОКОЙНОМУ МИСТЕРУ СКАММОНУ, А ЕСЛИ УЖ СОВСЕМ ОТКРОВЕННО, ТО МИСТЕР МЕРРИЛ ВЕДЕТ ЗАНЯТИЯ ДАЖЕ ЛУЧШЕ. И ШКОЛА ДОСТАТОЧНО ВЫСОКО ОЦЕНИВАЕТ ЕГО СПОСОБНОСТИ, СУДЯ ПО ТОМУ, ЧТО НЕСКОЛЬКО РАЗ ПРИГЛАШАЛА ЕГО ДЛЯ ПРОПОВЕДИ В ЦЕРКВИ ХЕРДА ПРЕПОДОБНЫЙ МИСТЕР МЕРРИЛ БЫЛ БЫ ХОРОШИМ ШКОЛЬНЫМ СВЯЩЕННИКОМ. НУЖНО УЗНАТЬ, СКОЛЬКО ЕМУ ПЛАТЯТ КОНГРЕГАЦИОНАЛИСТЫ, И ПРЕДЛОЖИТЬ БОЛЬШЕ». И мистера Меррила переманили из конгрегационалистской церкви в Академию. К Голосу в очередной раз прислушались. Торонто, 12 мая 1987 года — прохладный солнечный день; в такой день приятно стричь лужайку. Запах свежескошенной травы по всей Рассел-Хилл-роуд — лучшее свидетельство того, сколь трепетно все мои соседи относятся к стрижке лужаек У миссис Броклбэнк — ее дочери Хитер я преподаю английскую литературу в двенадцатом классе—к уходу за своей лужайкой немного иной подход: я обнаружил, что она вырывает одуванчики с корнем. — Советую вам делать то же самое, — говорит она мне. — Выдергивайте их, а не подстригайте. Когда их срезаешь, они только еще сильнее разрастаются. — Как морские звезды, — кивнул я и тут же пожалел об этом: с миссис Броклбэнк лучше никогда не заговаривать на новую для нее тему — если только не нужно убить время, разумеется. Если бы я задал «фазу» под названием «Девушка» миссис Броклбэнк — вот уж кто бы сделал все как надо и с первого раза. — Вы разбираетесь в морских звездах? — спросила она. — Я вообще-то вырос на побережье, — напомнил я ей. Здесь, в Торонто, мне то и дело приходится сообщать собеседнику о существовании Атлантического и Тихого океанов. Канадцы, кажется, склонны полагать, что вся вода земного шара сосредоточена в Великих озерах. — Так что там насчет морских звезд? — спросила миссис Броклбэнк — Вы режете их на кусочки, а их становится все больше и больше, — ответил я. — Это написано в книге? — удивилась миссис Броклбэнк. Я заверил ее, что это действительно написано в книге. У меня даже есть эта книга, в которой описывается жизнь морских звезд, хотя мы с Оуэном знали, что их ни в коем случае нельзя резать на кусочки, задолго до того, как прочли об этом. Любой грейвсендский ребенок, побывав на пляже у Кабаньей Головы, узнаёт о морских звездах все; помню, как мама объясняла нам с Оуэном, что морских звезд нельзя разрезать; они приносят много вреда, и рост их численности в Нью-Хэмпшире не поощряется. Любознательность миссис Броклбэнк ненасытна; моя соседка может увлечься чем угодно и с таким же азартом, с каким сегодня воюет с одуванчиками. — Я бы хотела почитать эту книгу, — заявила она. И я снова, в который уже раз, пытаюсь сделать то, что превратилось чуть ли не в ритуал, — отговариваю ее от чтения очередной книги. И все мои усилия также бесполезны, как попытки уговорить моих учениц прочитать заданные тексты. — Это не лучшая книга, — говорю ей. — Ее написал непрофессионал и издал за свои деньги. — А что же тут плохого, если написал непрофессионал? — не сдавалась миссис Броклбэнк. Тут мне приходит в голову, что, возможно, она сама пишет книгу. — Что плохого в том, что он издал ее за свои деньги? Книга, в которой рассказывается вся правда о морских звездах, называется «Жизнь в морской заводи», и написал ее Арчибалд Торндайк. Старина Торни был, помимо прочего, натуралистом-любителем и по собственному почину вел дневник наблюдений; уйдя на пенсию из Грейвсендской академии, он два года дотошно изучал всяческую живность в заводи у гавани Рай-Харбор, после чего издал об этом книгу на собственные средства. Каждый год в день встречи выпускников он продавал экземпляры своей книги с дарственной надписью. Он ставил свой «универсал» рядом с теннисными кортами, раскладывал книги на задней откидной дверце и болтал с выпускниками — со всеми, кто захочет. Поскольку он был очень популярным директором школы — и поскольку вслед за ним пришел директор исключительно непопулярный, — выпускники почти всегда с удовольствием болтали со стариной Торни. Я думаю, он таким образом продал порядочное количество экземпляров; возможно, даже кое-что заработал. В конце концов, может, он был не таким уж и непрофессионалом. Он умел управляться с Голосом, при этом никак не управляя им. А вот нового директора Голос в конце концов одолел. Вот и я в конце концов отступаю перед неистовым стремлением миссис Броклбэнк к самообразованию; я обещаю ей, что дам почитать «Жизнь в морской заводи», которая лежит у меня дома. — Вы уж напомните, пожалуйста, Хитер, пусть повторит первую «фазу» «Тэсс», — прошу я миссис Броклбэнк. — Хитер не готовит домашние задания? — встревожилась миссис Броклбэнк. — Сейчас весна, что поделаешь, — объясняю я. — Все девушки плохо готовятся. Хитер-то как раз учится хорошо. Хитер Броклбэнк и вправду одна из моих лучших учениц. Она унаследовала от матери недюжинное упорство, и в то же время ее воображение простирается гораздо дальше одуванчиков. Может, взять и устроить девчонкам из двенадцатого класса письменную проверку? Если они даже «Фазу первую» «Тэсс» проскочили галопом, то могу спорить, что предисловие они вообще пропустили — а ведь предисловие я им тоже задавал. Я это делаю далеко не всегда, но предисловие Роберта Б. Хайлмана очень полезно прочитать, прежде чем открыть Гарди в первый раз. Для проверки у меня есть по-настоящему коварный вопрос, думаю я, поглядывая на руки миссис Броклбэнк, — они теребят казненные одуванчики. «Как Гарди первоначально хотел озаглавить свой роман?» Ха! Угадывать здесь бесполезно; если бы они читали предисловие, то знали бы, что сперва роман назывался «Слишком поздно, любимый», — по крайней мере, это «слишком поздно» осталось бы у них в голове. Потом я вспомнил, что еще до «Тэсс» Гарди написал повесть под названием «Необычайные приключения доярки»; я размышлял, не подбросить ли им эту деталь, чтобы запутать еще больше. А уж затем я сообразил, что миссис Броклбэнк все еще стоит на тротуаре с пучком одуванчиков и ждет, что я принесу ей «Жизнь в морской заводи». И лишь после всего этого я вспомнил, что мы с Оуэном Мини впервые прочитали «Тэсс из рода д'Эрбервиллей» в десятом классе Грейвсендской академии. Английский у нас тогда вел мистер Эрли; шел зимний триместр 1960-го, и Томас Гарди давался мне с таким трудом, что хоть на стенку лезь. Мистер Эрли, конечно, не от большого ума решил дать «Тэсс» десятиклассникам. Здесь, в школе епископа Строна, я долго доказывал, что Гарди нужно изучать в тринадцатом классе, что даже двенадцатый класс — это слишком рано! Даже «Братья Карамазовы» легче, чем «Тэсс»! — Я не могу это читать! — помню, жаловался я Оуэну. Он старался помочь мне; он помогал мне во всем, но «Тэсс» для меня была чересчур. — Я не могу читать книгу про дойку коров! — взвыл я в отчаянии. — ЭТО НЕ ПРО ДОЙКУ КОРОВ, — сердито возразил Оуэн. — Мне плевать, про что она; я ее терпеть не могу, и все, — сказал я. — ОЧЕНЬ РАЗУМНЫЙ ПОДХОД НЕЧЕГО СКАЗАТЬ, — заметил Оуэн. — ЕСЛИ ТЫ НЕ МОЖЕШЬ ЕЕ ЧИТАТЬ, МОЖЕТ, ДАВАЙ, Я ПРОЧТУ ЕЕ ТЕБЕ ВСЛУХ?

The script ran 0.054 seconds.