Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Вячеслав Шишков - Емельян Пугачёв [1945]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history, История, Роман

Аннотация. Жизнь, полную побед и поражений, хмельной вольной любви и отчаянной удали прожил Емельян Пугачев, прежде чем топор палача взлетел над его головой. Россия XVIII века... Необузданные нравы, дикие страсти, казачья и мужичья вольница, рвущаяся из степей, охваченных мятежом, к Москве и Питеру. Заговоры, хитросплетения интриг при дворе «матушки-государыни» Екатерины II, столь же сластолюбивой, сколь и жестокой. А рядом с ней прославленные государственные мужи... Все это воскрешает знаменитая эпопея Вячеслава Шишкова - мощное, многокрасочное повествование об одной из самых драматических эпох русской истории.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 

– А уж это моя забота, не вам, батюшка, об этом печаль иметь. Мы, донцы, в этом трохи-трохи маракуем. Только вот беда: веревок нет... Двое полицейских, по приказу городничего, помчались в торговые лавки за веревками, Семибратов с Пугачевым бросились на базар искать камышовые дудки. Пострадавшего купца увез к себе городничий. 3 Еще солнце не закатилось, как уже все было готово. К месту, где был сундук, подводились на шестах два сплотка, у костра, окруженный народом, сидел с острым кинжалом Пугачев. Кинжал быстро мелькал в его руке, из двух камышовых стволов он мастерил длинную дудку для дыхания под водой. Место стыка двух стволов он просмолил варом, кипящим в котелке у костра. Конец пятиаршинной дудки он вставил в изогнутый коровий рог со срезанным острием. – Поплыли! – крикнул он Семибратову. – Жители, подмогни ему веревки в лодку покласть. Вскоре оба причалили к сплоткам, оборудованным двумя столбами с перекладиной, как приказано было Пугачевым. На сплотках – человек сорок. Плешивый рыбак Лукич, сняв шляпу, сказал: – Готово, хозяин. Пугачев, проверив жердью положение сундука, перекинул конец добротной веревки через перекладину, к концу прикрепил камень и спустил на дно. Затем торопливо разделся – крепкие мускулы заиграли под белой кожей, – привязал к спине камень в полпуда, чтоб вода не вздымала тело с глубины, взял в рот коровий рог с камышовой трубкой, продул ее и, перекрестившись, погрузился в воду. Конец трубки торчал над водой, чутно было, как из него вырывалось сиплое дыхание. – Глянь, черт, сатана, что измыслил, – говорили на сплотках. – Да с такой трубкой-то неделю под водой жить можно. Рыбак Лукич только головой крутил. Вот конец веревки заиграл, полез в воду, еще, еще, очевидно, Пугачев обматывал под водой веревкой сундук... – Трави, трави веселей веревку-то! – командовал Семибратов. – Пускай вслабую. Из конца дудки все шумней, все чаще вырывалось дыхание. Вот дудка, быстро приподнявшись торчком, всплыла наверх, как поплавок, и легла набок. А вслед за нею выскочил и Пугачев. С бороды, с черных густых волос стекала вода, влажная кожа порозовела. – Ну, с выпивкой вас, молодчики, – сказал он, шустро одеваясь. – Хватай с Богом за веревку, вздымай сундук. Старику Мешкову снова занедужилось, лежал па пуховиках и охал. В доме и без того духота, теплынь, а он попросил затопить в его горенке печку. На дубовом, обтянутом шагреневой кожей диване, в напряженных позах, положив руки на колени и повернув головы в сторону купца, сидели комендант города полковник Цыплетев, бургомистр и ратман в мундирах и при шпагах. Хозяин дома – городничий, распушив усы, уныло сидел в кресле возле благодетеля, сладко заглядывал ему в глаза. На мягких стульях восседали знатные торговцы города Царицына. Все сомлели от жары, тяжело дышали разинутыми ртами, обмахивались платочками, потели. Но вот все задвигалось, загрохотало: пред кроватью благодетеля два казака взгромоздили обитый бело-матовым, «под мороз», вологодским железом сундучище. Купец сразу ожил, заулыбался, привстал. Он заголил рубаху, снял висевший рядом с золотым нательным крестиком большой, как пистолет, ключ, подал его городничему: – А ну-тка, голубчик, открой скорей... Не наложили ль варнаки замест серебра да золота каменьев. С них станется. Пугачев обиженно прикашлянул. Сундук открылся с музыкальным звоном. Купец, забыв болезнь, самодовольно, с кряхтеньем, в одном белье опустился возле сундука на колени, торопливо пересчитал, перещупал все мешки, затем повернулся лицом в передний угол, благоговейно всплеснул руками и троекратно земно поклонился образу спасителя, закатывая глаза и ударяясь морщинистым высоким лбом в дубовые доски пола. – Вынь-кось один мешочек, – сказал он Пугачеву, – да развяжи его, да отсчитай ровно сто рублев. Только счет веди верный, без обмана. А то я знаю вас... – он зябко передернул плечами и, поддерживаемый городничим и бургомистром, снова залез на кровать, под цветное, из шелковых лоскутов, одеяло. Пугачев, звеня рублевиками с изображением улыбчивой Екатерины, отсчитал. – Это тебе по договору, – сказал купец, и простое лицо его умаслилось добродушной улыбкой. – Отсчитай-кось, друг милый, еще сто. Только без обману чтобы, я проверю. Пугачев, подумав: «Это наверняка подхалюзе-городничему», отсчитал. – Эту мзду також-де возьми себе за удаль за свою. Удивил, брат, ты меня немало, – сказал купец. Пугачев взыграл духом. – Отсчитай еще полста, – торжественно сказал купец в третий раз. Пугачев отсчитал, подумав: «А это кому же будет?» – Сие награждение примешь за проворство за свое. Не чаял я, что столь скоро можно обернуться с этаким многотрудным делом. Ты молвил даве: не успею я и двух разов чихнуть, как сундук здесь будет, а я еще ни единого раза не чихнул, только икал изрядно. Господа засмеялись, подхалимно закивали благодетелю, глаза их покрылись как бы маслом. Все время сидевший на корточках Пугачев вскочил, он ощутил в груди такую радость, что подбоченился, ударил пяткой в пол, крутнулся и уж в пляс хотел пойти, да застыдился умильно смеющихся господ. Сгребая с полу рублевики себе в широкие карманы и в мерлушковую шапку, весь насыщенный мучительной и в то же время сладкой радостью, он громко выкрикнул купцу: – Ну, батюшка, спасибочка тебе!.. По-честному ты со мной... Вы, батюшка, не сумлевайтесь, я и с товарищем, и с народишком, что помогал мне, поделюсь... А вот, батюшка, коли милосердный Господь еще приведет вам утонуть, либо на лихих людей натакаться, да коли мне случится в том месте быть, не сумлевайтесь, спасение окажу скорое. Чихнуть не успеете, батюшка, – восторженно молол Пугачев, плохо вдумываясь от волнения в смысл слов своих. Но господа и благодетель сразу поняли, что слова его искренни, что идут они от простого сердца, и снова засмеялись. – Как звать тебя, молодец хороший? – вытирая глаза от веселых слез, спросил купец. – Емельян Пугачев, ваша милость, казак донской. – Запиши, пожалуйста, Ермолай Фомич, – обратился купец к городничему. – О здравии раба Божия Емельяна попам своим молиться прикажу. – А вашу милость как звать-величать по изотчеству? – спросил Пугачев, туго затягивая по длиннополому чекменю кушак. – А меня Петром Силычем зовут, фамиль Мешков... – Хорошо, батюшка... Авось повстречаемся когда. Я тоже вспоминать вас стану. Прощевайте, батюшка... Оздоравливайте... – кланяясь, сказал Пугачев и, весь набитый серебром, направился к выходу. Оделив народ и передав часть денег Семибратову за его услуги, Пугачев поехал со своим дружком к собору; там, в келейке под колокольней, светился огонек, там жил соборный пономарь, торговавший свечами и просвирками. Хотя было уже одиннадцать часов вечера, но пономарь еще не спал. Ванька Семибратов купил за пятак толстенную, перевитую золотой фольгой свечу, велел пономарю завтра поставить ее образу владычицы, а Пугачев обменял семьдесят рублей на семь золотых империалов. – Неужто у тя золота-то нет боле? – спросил он пономаря. – У меня серебра еще с сотнягу наберется. Все карманы оттянуло. А мы с товарищем завтра в дальний путь тронемся... – А ежели собираетесь в дальний путь, советую тебе, казак, золото зашить либо в штаны, либо в шапку. А то неровен час – время лихое ведь, сам чуешь. Пугачев согласился. Пономарь, горбун с длинными, как у монаха, волосами и в закапанном воском кафтанишке взял очки, иголку, ножницы. Выдав горбуну четыре империала, Пугачев повернулся к нему спиной и попросил зашить золотые монетки в заднюю часть штанов, пониже гашника. А три остальных империала стал самолично зашивать в шапку, благо там дырка подходящая была. И только вышли они с Семибратовым из келейки, как подкатился к ним подвыпивший, маленького роста человек с косичкой, голос писклявый, с гнусавинкой. Шея у него обмотана шарфом, кафтан приличный, с галунами. – Господа казаки, – загнусил он, – чую, вы при капиталах, вы деньги у горбача меняли, я в окошко подглядел. Шагайте за мной, в веселое место доставлю вас... Винцо, бабенки, чего хочешь, того просишь... – Да кто ты сам-то? – нахмурил брови Пугачев. – Не сумлевайтесь, станичники. Я человек казенный, всему городу вестный, канцеляристом с прописью состою в некоем богоугодном заведении. – Вроде как из крапивного семя, значит? – Вроде Володи, на манер Кузьмы, хе-хе... Именитый купец Мешков, коего сатана утопить хотел, а Бог спас, двоих ребятенок моих крестил, кумом мне доводится. Не сумлевайтесь. Шагайте. А то все питейные в канун завтрашнего праздника закрыты, ночь ведь... Ну а там, у Федосьи Ларионовны, завсегда веселье... Она кума моя. Скучать, хе-хе, не доведется. Казаки малость подумали, помялись... А что ж, после таких скоропоспешных делов, пожалуй, не грех и покуролесить! И они втроем поехали. Пугачев посадил гнусавого человека позади себя, велел крепче держаться за опояску. Весело ли было в веселом доме, ни Пугачев, ни Семибратов не упомнят. Утром проснулись они среди могил на кладбище, оба их коня к березе привязаны, травку щиплют, в кустарнике распевают малые пичуги, в дальнем углу хоронят покойника, «вечную память» попы с дьячками тоскливо тянут. – Батюшки! – закричал Пугачев, хлопнув себя по карманам. – Ванька, а где же деньги? Семибратов пошарил оторопело в пустых своих карманах, сел на могилу, затряс головой и молча заплакал. Ну до чего ему жалко было двадцати пяти рублей! Сердце Пугачева тоже заскучало. – Вот как умыли нас с тобой, спасибо, спасибо, – растерянно бормотал он, ощупывая зад штанов и шапку. – И чего ты, дурак толсторожий, воешь? Неужто приличествует казаку слезами умываться? Не хнычь, дурак. Золото все в целости у меня. Что в шапке, что в штанах. Не добрались. А ведь их, чуешь, сволочей-то, воришек-то, помню, много крутилось возле нас. У меня боле сотни выкрали... Ах, злодеи, ах, ироды... Ты вот что скажи: таперь ли нам пошукать по канцеляриям да того гундосого дьявола саблей зарубить, али как возворотимся с Камы расквитаться с ним? – Я на Каму ехать не в согласьи, я домой подаваться буду, – буркнул Семибратов, вытирая кулаком слезы. – Дурак... Да что у тебя в Зимовейской-то – жена да малые дети, что ли? Казак всю жизнь долю свою искать по свету должен. А ты что? Баба. – Горазд далече туда ехать-то. – А ты нешто забыл, – закричал Пугачев, заскочив на могилу и поправляя покосившийся крест, – ты забыл, как король Фридрих с войском тысячу верст за две недели пробежал? А мы чем хуже Фридриха? Айда! Пугачев добыл из шапки золотую монету, и вскоре они оба с Семибратовым, накупив всякой снеди, сидели в шалаше деда-дегтяря на конной площади. Выведав у него все, что им надо было знать про путь-дорогу, казаки направились на базар, разыскали там своего земляка-станичника. Пугачев послал с ним своему семейству пять рублей, велел сказать Софье Митревне и матери поклоны, и чтоб они не сумлевались. Пугачев едет с Семибратовым на Каму за товаром, Семибратов своей старой матке тоже отправил рубль целковый. К полдню, недолго думая, казаки на лодке переправились чрез Волгу (лошади греблись за лодкой вплавь), мало-мало отдохнули на берегу, помолились на царицынские церкви за рекой, поцеловались и, вскочив в седла, приняли путь на север. Глава IX Путь-дорога. Барская нагаечка. Добрый барин 1 Время стояло теплое, ехали с приятностью, ночевали у костра где-нибудь в поле, в перелеске, а то и в барской роще. Но когда задождит, случалось коротать ночи и по крестьянским избам. В пути-дороге насмотрелись казаки и худого и доброго. Впрочем, доброго-то в крестьянской жизни видели они немного. Однажды в праздник – троицын день был – пред казаками предстало странное зрелище. С покрытого лесом пригорка спускалась по дороге навстречу казакам большая вереница всадников. Впереди на черном коне ехал краснорожий пожилой усач-помещик в желтых штанах и зеленом казакине внакидку, на щекастой большой голове его – какой-то плюгавенький, блином, картузик. Он неуклюже, локти врозь, восседал копной в богатом седле, а сзади него, на том же коне, прижавшись грудью к толстяку, сидела румяная, красивая, в красном сарафане, девка. Справа и слева от черного коня шагали, вихляясь и приплясывая, еще с десяток девок, рослых, румяных, одна краше другой, кто с бубном, кто с балалайкой, кто с гитарой. А сзади двигались на холеных конях, по два в ряд, барские холопы – шуты, скоморохи, стремянные, доезжачие, в синих зипунах, в красных колпаках, у поясов – арапники. Все были пьяны. Ехали враскачку, многие клевали носом, чуть не падали с коней, «доставали ухом землю». По луговине рыскали три гончих пса. Вот помещик мазнул ладонью по усищам, подмигнул девкам и, широко разинув пасть, хрипло загорланил с присвистом: Ходила младшенька по малинку!.. Фю-ю! Он лихо взмахнул рукой, и девки, а за ними и дворня, грянули: Наколола ноженьку на былинку! Загудели струны, забрякал бубен, залились берестяные рожки, подвыпившие девки на ходу пустились в пляс. Высоко задрав подолы, они кружились, подскакивали, взлягивали босыми белыми ногами, вздымая пыль. И вся эта компания двигалась вперед с хохотом, песнями, дудками, визготней и гамом. Казаки остановились на обочине дороги. Пугачеву захотелось срубить барину башку. – Шапки долой! – увидав казаков, гикнул помещик и остановил коня. И все остановились. – Кто вы такие, сволочи?! Шапки долой! – Не такой ты чин, чтоб пред тобой шапку ломать! – закричал и Пугачев, сдвигая брови к переносице. – Поедем, тут пропадешь с тобой, – предостерег Пугачева Ванька Семибратов и было тронул своего коня. Надвигаясь на казаков, помещик вскинул нагайку и во всю мочь заорал: – Шапки долой, смерды! – Сам снимай шапку, гладкий черт! – закричал в ответ вскипевший Пугачев и выхватил кривую саблю. – А вот я ее вместе с собачьей башкой твоей сниму! Мы гонцы самой государыни, по секретному делу едем. Вот таким, как ты, что от матерей да отцов девок себе на потеху волокут, поведено государыней руки назад крутить да на лоб клейма ставить. Геть, сучий сын!.. – не помня себя, весь объятый какой-то опасной, нахлынувшей на него страстью, кричал Пугачев. Помещик на мгновенье опешил, разинул рот и застыл, как истукан. А девушки, слыша участливые и грозные слова чернобородого детины, бросились друг дружке на шею и залились слезами. Помещик очнулся. – Эй, псари! – закричал он с подвизгом. – Спускай собак! Трави их, смердов... Дуй в нагайки! И вся дворня, крутя нагайками, послушно ринулась на казаков. – Прядай, Ванька, до разу, – бросил Пугачев, – не сладить нам! – и казаки, под раскатистый хохот помещика, поскакали полем наутек. Но барские лошади – не в пример казачьим; холуйские плети хлестко шпарили удиравших без дороги молодцов, только пыль летела из казачьих чекменей. Спасибо – повстречалась изгородь. Донские лошади легко перемахнули чрез нее, холопы отстали. Пугачев поежился, посмотрел им вслед, досадливо засмеялся: – Ну вот, Ванька, и барских нагаечек отведали. – С тобой отведаешь, – недружелюбно ответил упарившийся Семибратов. – С тобой, бесов сын, и в острог недолго угодить. Больно горяч некстати... – Мы, Ванька, – не слушая его, смеялся Пугачев, – мы с тобой, как под Цорндорфом в Прусскую войну от конницы Зейдлица, стрекача дали... – А где у тя шапка-то?! – испуганно закричал Семибратов. – Не бойсь, шапка за пазухой. – Пугачев вынул шапку и ощупал зашитые в ней деньги. Друзья свернули на проселок. Пугачев ехал молча, но весь ушел в думы, впервые в жизни повстречавшись сегодня лицом к лицу с российским самодуром-барином. 2 Они въехали в деревню и постучали под окном новой высокой избы. Поднялось волоковое оконце, за ним – сморщенное лицо старухи в повойнике. – Чего вам, кормильцы? – Каравай хлебца, бабынька, да кваску нет ли? Мы заплатим. Старуха позвала их в избу, свешала на безмене каравай свежего хлеба, подала горшок молока, две деревянные ложки. – Хлебайте-ка с Богом. Корова-то у нас добрая, и хлеб есть, старик мой на барщине в десятниках ходит, ну так барин-то бережет нас. А у других корки хлеба-то нету, по миру побираются. Вот, кормильцы мои, вот... – Старуха села против них, подшибилась рукой, поджала сухие губы. Казаки с аппетитом уплетали хлеб и молоко. Старуха была словоохотлива. – А барин-то наш, гвардии подпрапорщик Колпаков Лексей Лександрыч, – зашамкала она, – седни ради праздника Христова с девками на прогул поехал. Ну-к и мой старик-то с ним, по приказу. По приказу, кормильцы, по приказу, а то и званья не взял бы в такой сором поехать, ведь праздник седни, грех. Казаки насторожились. Крепкие удары плеток еще не остыли на их спинах. Пугачев сказал: – Мы видели вашего барина со всей челядью. И какая вам, крестьянам, неволя этакому борову девок-то отдавать своих? У нас на Дону так не водится. – Ах, кормилец, – всплеснула руками бабка. – Вот и видать, что ты не тутошный, а дальний... Да как же не отдать-то, родный ты мой. Ведь он барин, а мы верные рабы его. Волосья на себе рвешь, да отдаешь. – Не себе, а ему, паскуде, надо волосы-то выдрать вместе с мясом, – сердито буркнул Пугачев: не глянулась ему эта смиренная старушка. – Пошто ж выдрать ему волосья-то, кормилец? Он барин добрецкий, он хрещеных, кои покорны ему, не забиждает... А кои не потрафляют ему, уж не прогневайся... И девушков, ежели берет к себе, бережет их. Он, барин-то наш, Лексей-то Лександрыч, один как перст, во всем роде своем великом остался. Матерь-то свою, Марью Степановну, в гроб вогнал чрез девок, Лексей-то Лександрыч, гвардии подпрапорщик-то. Уж больно лаком до девок-то он, сердешный, ну, а матерь-то евонная супротив него шла, он ее смертным боем колотил, сколь разов Марья-то Степановна, упокой ее Господи, под образами лежала, а тут глядь-поглядь и Богу душу отдала... Ой, грехи, грехи... А так барин добрый... Ешьте, родимые мои, кушайте во доброе здоровье, я еще молочка-то приплесну... – А я бы, бабка, свою дочерь не отдал, я бы его, змия, зарубил, – с горячностью сказал Пугачев, вытирая усы ладонью. – Ах, ягодка моя, – возразила хозяйка, – эвот сосед наш, старик упорный, знаешь, такой да норовистый. И была у него дочерь Дуня, ну прямо картина писаная. Как-то девки купались, и Дуня с ними, а барин-то на брюхе подполз да из кустышков и высмотрел всех девок. А Дуня-т из себя белая, а Дуня-т из себя грудастая да, как солдат, рослая. Пуще всех поглянулась она барину. Вот призывает барин ейного родителя и строго-настрого приказывает предоставить ему Дуню: «Я, говорит, избу тебе новую сгрохаю, не забуду тебя». А Гаврило-то, дурак, в отпор пошел. Ну и... Хошь и двоюродный брат он мне доводится, а кругом дурак. Барин все равно его Дуню отобрал, а ему, дураку, замест новой избы страданья лютые... – Ну, как же его барин отблагодарил-то? – Ой, да и не спрашивайте, – отмахнулась старуха и поправила на седой голове повойник. – А то как начну сказывать про него, про дурака, вся аж затрясусь и к сердечушку подкатывает, – скосоротилась она, заморгала белесыми глазами и примолкла. Пугачев все понял, вздохнул, с неприязнью посмотрел на старуху и спросил: – Сколько с нас причитается? – Да чего ж, ягодка моя... За ковригу положь копеечки две да за молочко хошь копейку. – Сдается мне, что избу-то новую барин не зря тебе поставил, – и Пугачев выбросил на стол деньги. – Уж, полно, не отдала ль и ты барину-то на поругание дочерь альбо внучку? – А тебе какое дело! – засверкала хитрыми глазами старуха, лицо ее стало злым. – Ну, ин отдала... Моя Марфонька, третий год пошел, как у барина живет, жистью не нахвалится... А через нее и нам со стариком утесненья нет... Барина ублажать нужно, сынки... – Ведьма ты! – крикнул Пугачев, и казаки пошли к двери. – Треба бы тебе, как курице, башку с плеч смахнуть, старой чертовке... Да вместе и с барином с твоим. – Ах ты, толсторожий, – старуха схватила ухват, шустро поддела им Пугачева, как горшок, и, надувшись, с силой вытолкнула в дверь. – Вон, вон пошли! Вон из мово дома!.. Чтоб хлеб мой поперек горла тебе стал! Да чтоб от молока брюхо тебе разорвало на сорок частей, да чтоб утроба твоя распалась, да чтоб кишки на улку повылетывали! – ругаясь так, она с проворством стукнула Пугачева, а за ним и Семибратова ухватом по затылку и закрючила дверь. Казаки выскочили на улицу со смехом. – Ай, бабка, – сказал Пугачев, – да она не уступит и нашим казачкам. В военном артикуле она горазд смышленая... Семибратов молча потер затылок. Они осмотрелись. Среди двух десятков вросших в землю, крытых трухлявой соломой убогих хатенок красовались три хороших избы: бабкина да две через дорогу. – Зайдем-ка к старику, любопытства для, как его... Гаврила, кабудь, – сказал Пугачев. Чрез минуту они были в завалившейся набок, подпертой тремя слегами избенке. На улице яркий день, а в избе сутемень. Скамью, куда можно сесть, казаки отыскали ощупью. Маленькое оконце, затянутое вместо стекла бычьим пузырем, солома, как в хлеву, на земляном полу, черные стены, под потолком облако вспугнутых мух, у печки стадо тараканов. Глиняные, обвитые берестой горшки на полке, светец с корытцем, на скамьях две прялки да валек, возле двери голик, лохань да рукомойник – вот и вся утварь. Да на скрипучем дощатом настиле на козлах, вытянув обмотанные тряпьем ноги, не переставая стонет хозяин. Он богатырского сложения, в русой бороде, с сильным выразительным лицом. Большие серые глаза из-под густых бровей смотрят строго и печально. Казаки обсказали, чти они за люди, куда путь правят, где были, с кем встречались. Обсказали и про бабку. – А изувечил он, кровопиец, мои ноженьки, вот, послухайте, как, – перестав стонать, гулким мужественным голосом проговорил Гаврила. – Гниют мои ноженьки, ни днем, ни ночью спокою не вижу, смерть зову, не идет. – Он тяжело приподнялся и размотал изуродованную ногу. Казаки, взглянув на увечье, горестно закачали головами. Всю ступню раздуло, подошва и пальцы черные, в мокрых волдырях, кровоточат, истекают гноем. – Гниют, головой гниют, – болезненно повторил хозяин. – Нет ли у вас, люди добрые, средствиев каких? Чем-чем только не пользовали меня, а все без толку: и куриным-то наземом мазали, и бараньим осердием, и тараканов толкли да прикладывали, и ребячьим мочивом пытали мыть... Знахаря да коновалы бают: доведется, мол, обе ноги напрочь рубить. О-хо-хо... Вот тебе на... Были-были ноги, а тут нетути. А он, изверг, барин-то наш, анафема проклятая, не велел меня домой-то тащить... Пускай, говорит, сам ползет на карачках. Как сняли меня это с костра-то, я без памяти упал... – С какого костра? – изумился Пугачев. – Да нешто бабка-то не сказывала вам? Как случился промежду мной да промеж барином из-за дочери моей разговор, я крутенько ответил: мол, в каких это законах сказано, чтоб единорожоное дитятко барам на потеху отдавать? Я, мол, до губернатора дойду, до государыни, а напредки тебя, мол, кровопивец, разорву! Да и схвати тут я барина за глотку, да и брякни оземь. Ой, сударики, что и подеялось тут... Меня сгребли, свалили, а барин-то зачал меня лежачего топтать. И велел он кострище запаливать, Господи помилуй, Господи помилуй... А как прогорел кострище, велел барин по огневым угольям взад-вперед меня разутого, босого под руки водить. Я дурью заревел, аж свет белый закачался, хотел подкорючить ноги-то – не тут-то было, барин как зыкнет на холопов, они и повисли, как собаки, на ноженьках моих... Ой, да лучше бы в костер меня кинули. Легче бы... Русский богатырь поднял пудовую руку, прикрыл ладонью глаза и заплакал. Пугачеву не хватало воздуха. Он растерянно глядел то на искалеченную ногу, то в лицо сидевшего бородача, тяжело вздыхал, глядел и ничего не видел. – Избу мне рубят новую, сказывали. Дунюшка схлопотала будто. А куда мне изба? Гроб мне надобен... – Терпение Гаврилы лопнуло, он сморщился, вытер слезы, побелел от несносных мук и, протяжно застонав, упал на спину. Пугачев от всей своей бедности положил на стол серебряный рублевик. Казаки отдали хозяину низкий поклон. сказали: «Оздоравливай» – и зашагали к двери. – Ведь я не один, люди добрые, ведь семья-то у меня четыре души, – говорил им вдогонку хозяин, – да на барщину всю деревню угнали, даром что праздник великий... Ох, Господи помилуй, и попить-то некому подать... Дунюшка моя, Дунюшка... желанная... Удаляясь, казаки слышали, как богатырь вновь застонал, заплакал. До самого поздна казаки ехали молча. 3 За целую сотню верст ходили слухи о милостивом богатом помещике Иване Петровиче Ракитине. А вот и сельцо Ракитино, деревянная церковка на пригорке, березовая роща, белый барский дом. Избы хорошие, окна высокие, рамы остеклены, сверх тесовых крыш выведены трубы – значит, от барина в дровах отказу нет: жилища топятся не по-черному. Пред избами густые палисадники и земли на задах под огородами довольно. И сами крестьяне одеты почище, нежели в других деревнях, и видом они поприглядней, и ухватками порасторопней, и нет забитого, униженного выражения в глазах, люди, как люди, давно таких не видывали на своем пути казаки. Остановились они на роздых в избе дедки Архипа. Семья небольшая, старик с женой да сын Влас, первейший кузнец на всю округу, собой красавец: рослый, крепкий, кудрявый, глаза веселые. Девки по нем сохли, а он жениться не спешил, хотелось ему по сердцу хозяйку выбрать. Старуха готовила к обеду тюрю на квасу с аржаными сухарями да с толченым луком, еще горох да кашу гречневую. – Все балакают, больно добер, барин-то ваш... Верно ли? – покрестившись на иконы, спросил Пугачев. – Верно, верно, проезжающий, – с готовностью ответила старуха. А кузнец Влас ухмыльнулся и сказал: – Хвали рожь в стогу, а барина в гробу... Они все на одну стать... – Ой, да что ты, сынок, очнись, – замахала на него мать руками. – Слава те Христу, за нашим за Иваном Петровичем жить можно, – заговорил старик, накрывая на стол и косясь на сына. – Назови-ка его барином, он живо заорет на тебя: «Какой я тебе барин, я Иван Петрович. Не сметь меня барином звать, а то на конюшне задеру!» – Неужто и он дерет, хороший барин-то? – спросил Пугачев. – Сроду никого не парывал. Да он пальцем не потрожит... Вот он какой... Ну, барыня, верно, что... с карактером. Ощо брат евонный был, Борис Петрович, полковник отставной, они сообща владели деревнями-то боле двух тысяч душ под ними... Эвот сколько! Ну, Борис-то Петрович отказался от своей доли. Созвал наше сельцо, сел в коляску да и говорит: «Прощевайте, крестьяне. Я больше не помещик вам, а вот в чем я был, в том и уезжаю от вас». Да и укатил. Вот он какой, Борис-то Петрович. А глядя на него, а может статься, уговор промежду братьев был, Иван-то Петрович хотел нам полную волю объявить и бумагу сготовил такую да в Питер отослал. Ну только прошло после того разу много ли мало ли время, как вызывает его царица к себе в столицию да и говорит ему, это царица-то: «Ты что же это, говорит, Иван Петрович, миленький, такие дела хочешь зачинать, чтобы мужикам вольную объявить? Этого, миленькой, делать не моги, а то, говорит, другие-прочие мужики прознают да по всей империи моей бунт подымут, волю давай им. А я всему хрестьянству воли не могу дать, а то дашь волю мужику, помещики на меня, на государыню свою, разозлятся да, чего доброго, пристукнут где, алибо отравы в кушанье подмешают, ведь вокруг престола моего, говорит, их полон дворец. Запрещаю, говорит, тебе, миленькой Иван Петрович, сиди, как сидел, и не рыпайся, а будешь рыпаться, так я тебя самого на чепь посажу». Так с тем Иван Петрович и вернулся. Да вот он – легок на помине, глянь! Архип выставил в окно бороду, поклонился, сказал: – Здорово-ти живешь, Иван Петрович! Здорово, отец наш. – Здравствуй, Архип Иваныч, – ответил барин. Он невысок ростом, сухощав, на бритом умном лице большие темные глаза, из-под шляпы седые кудри, одет в английский пестрый казакин, в руке трость с золотым набалдашником, у ног скачет собачонка Крошка, с котенка ростом. – Это какие люди к тебе прибыли? Ай, сколь расчудесно седельце! А вот это ведь казацкое седельце-то. И лошадки доброездные... Да уж, полно, не казаки ли у тя? Покажь, покажь их мне... Пугачев с Семибратовым вышли на улицу и поклонились. Помещик Ракитин выведал у них: кто, куда, зачем, и сказал: – Собирайтесь ко мне... Архип Иваныч! Не прогневайся... Это мои гости, мои гости. Я люблю гостей... А то – скука. Как раз к обеду утрафим. Я еще не ел с утра. Ем мало. Мне семьдесят лет, а в перегоняшки еще могу. Берите лошадей, собирайтесь. Про войну порасскажете, мы с женой любим про войну, у меня под Цорндорфом два сына убиты, больше никого нет. Брат ушел. Я зело люблю гостей... – он говорил резко, быстро, каким-то раздраженно-капризным голосом. Казаки повиновались. Барин приказал конюху поставить казацких лошадей в конюшню, задать овса, выскрести, выхолить их. И вот казаки – на барской кухне, сидят, трубки курят, посматривают, как повар с кухаркой пироги из плиты тягают, тоненькой лучинкой тычут в них, упеклись ли. У казаков слюни пошли, все бы съели, всю бы кухню, уж очень вкусный дух от плиты валит. Приходят старые бабки да старики с горшками, с плошками, поваренок отливает им в горшки щей, мяса накладывает. Благодарят, крестятся, уходят. – Кому же это? – спросил Пугачев. – Крестникам Иван Петровича да кумовьям, да мало ли у него. У него, почитай, полсела их. Надоели, вот тебе Христос. Барыня сердится, гони, говорит, их, а барин велит милостыню творить. Вот и бьешься, – брюзжал толстобрюхий повар с перебитым посередке носом. – О многих господах я слыхивал, а такого теленка, как Иван Петрович наш, еще свет не родил, вот тебе Христос. Все чегой-то пишет да пишет, да гостей водит к себе с большой дороги... Этта двух слепых приволок к себе, двух побирушек-пьяниц, в чистую половину завел, велел божественное петь. Ну, барыня забоялась, как бы крохоборы вшей не натрясли, вытурила их. Барин осерчал, три дня не разговаривал с барыней, дулся, а драться чтобы промеж себя, этого у наших господ не заведено... – А мужики-то у вас, кабудь, неплохо живут, – промолвил Пугачев. – А чего им, – ответил повар, переворачивая лопаткой цыплят в жаровне. – У нас много мужиков в отхожий промысел идут, в Москву да в Нижний. Добрый заработок имеют, барину ладный оброк платят. Взять Хряпова, мясника, Нил Иваныча, он говядину во дворец поставляет в Питере. Он нашего барина крепостной, Хряпов-то, а вольную барин не дает ему. Наш барин упрямый, не приведи Бог. Ему хоть кол на голове теши... Повар потер брюхо, съел поджаристую корочку от цыпленка, сказал: – Хряпов-то намедни приезжал сюда, сказывал, быдто царица вольную мужикам собирается объявить, быдто епутаты со всей земли съехались в Москву – помещики да торговые люди. Есть, говорит, малость епутатов и от крестьян вольных, а от крепостных мужиков ни одного. Вот мы и дожидаемся великого решенья... Только, что ни говори, а покудова помещики живы, мужикам воли не видать. Пришла из горниц женщина лет тридцати, некрасивая, курносая, лицо в оспинах, брови вылезли, одета неопрятно. С казаками – ни здравствуй, ни прощай, нюхнула воздух, поморщилась, буркнула что-то повару, вильнула хвостом, ушла. – Кто такая? – спросили казаки. – Да в горницах услужает, дворовая девка Марьюшка, сызмальства при господах живет. Невтерпеж стало казакам, есть захотелось вот как. Пугачев ласковым голосом сказал повару: – Эх, добрый человек, хоть бы варева-то плеснул нам малую толику, щец-то... Но в эту минуту быстро вошел в кухню молодой лакей в сером сюртуке. – Ну, как, Платоныч, пироги готовы? – Готовы, – ответил повар. Тогда лакей, поклонясь казакам, проговорил: – Господа приказали просить вас откушать с ними. – Как? – будто ошпаренные, вскочили казаки. – Благодарствуем, мы как-нито здеся... Мысленное ли дело! – Такова воля Ивана Петровича... Прошу. – Постой, приятель, – сказал Пугачев. – Ведь мы с дороги. Хошь бы пыль из штанов повытрусить да сапоги деготком трохи-трохи смазать. Лакей улыбнулся, хлопнул в ладоши, крикнул вбежавшему из горниц мальчишке-казачку: – Щетку! Вычисти на крыльце гостей, умыться подай. (Пугачев, подмигнув Ваньке, прыснул в горсть.) Сапоги сырой тряпкой вытрешь... – И, обратясь к казакам: – А дегтем смазывать невозможно: первым делом – ароматы по комнатам пойдут, вторым делом – собачке вредно, головка разболеться может у них... Пугачеву стало совсем весело, он тихонько всхохотнул и головой покрутил. Вот казаки и в столовой. Они в длиннополых с красными лацканами опрятных чекменях и при саблях. Собачоночка загремела бубенчиками, подскакала к гостям на трех лапках-спичечках и, поджимая четвертую лапку, звонко взлаяла на них, словно канарейка зачивикала. Она показалась широкоплечему Пугачеву совсем махонькой, ну прямо с блоху. Однако собачонка воображала себя страшным зверем – она то и дело оглядывалась на хозяев, пучила бисерные глазки, свирепо оскаливала крохотную пасть: «съем, съем, съем», вгрызалась в сапожища Пугачева, делая вид, что сейчас в клочья разорвет казака и сожрет его вместе с сапогами. – Не бойтесь, не бойтесь, – отозвалась из-за стола барыня, – песик не кусается. – А кто ее ведает... – ухмыльнулся Пугачев, ради шутки пятясь от кукольной собачки и прикрывая рот ладонью: – Возьмет да и тяпнет. Иван Петрович громко захохотал: – Усь, усь!.. Крошка! Съешь их, съешь! Ну, присаживайтесь. Марфа Тимофеевна, не обессудь, – заискивающе обратился он к жене, – донские казаки это... С Прусской войны... Порасскажут... Любопытно. Барыня пожала плечами и нахохлилась. – Дозвольте нам сабли снять, ваше высокоблагородие, – браво вытянулся Пугачев, а глядя на него и Ванька. – Голубчик! Да я, по чину, коли хочешь, не высокоблагородие, а ваше превосходительство... – Ой, прошибся я, господин барин... – И не барин я, а... Иван Петрович. – Вдругорядь прошибся! – крикнул Пугачев. – Дозвольте, Иван Петрович, нам с Иваном Семибратовым сабли снять. – Снимите, снимите... Поставьте в угол... Это хорошо, – сказал хозяин, а хозяйка, чопорная дама в кружевном чепце, пристально рассматривала молодцеватых казаков. – Где вы сии тонкости переняли? – спросил хозяин. – Будучи на Прусской войне, а такожде в городе Кенигсберге и в Берлине, доводилось иметь видимость, как господа офицеры садятся снедать за стол, токмо сняв сабли... – Сознавая, в каком он обществе находится, Пугачев старался выражаться самыми высокими словами. Пищу подавали два лакея. Пугачев присматривался к господам, как они кушают: они пироги ножом режут да маленькими кусочками в рот, и он так же. А когда Ванька Семибратов стал очень громко чавкать, он пнул его под столом ногой: – Не чавкай... Свинья ты, что ли, у корыта? Хозяин расспрашивал казаков про войну. Пугачев отвечал очень складно, слегка подвирая. А как подвыпил, стал врать гуще. Ванька Семибратов в отмщение ему тоже толкнул его локтем и шепнул: – Ты всякую дуринку-то не городи, бесстыжие твои бельма. Они, чай, с понятием, хозяева-то. Захмелел и хозяин. Он угощал казаков денисовкой. – Сам Петр Первый уважал ее. Я опосля шведской баталии к государю на ассамблею угодил. Фестиваль такой, по-тогдашнему – ассамблея. Вот было попито... Проснулся под столом. Пугачев широко ухмыльнулся, чокнулся с хозяином, сказал : – Уж больно крестьяне хвалят вас, Иван Петрович. – Они-то меня хвалят, да я-то их не больно... Иной раз слушаться не хотят. Я стараюсь как бы лучше, а они, того не понимая, думают, что это во вред им, сердятся на меня. Вот такой есть Пров Михайлыч, хороший мужик, работящий, я ему: «Здравствуй, Пров Михайлыч!» – а он, ни слова не ответив, этак срыву отвернулся, бороду вверх да и пошел от меня прочь чесать. А вся и провинность моя в том, что он хотел кабак открыть и денег просил у меня на обзаведение, а я отказал. – Значит, он не в полном своем уме, Иван Петрович, – вежливо проговорил Пугачев, и, полагая, что для приятного обхождения в знатном обществе подобает как можно чаще хохотать, он вновь захохотал. Так делывали, бывало, офицеры за столом губернатора Корфа в Кенигсберге. Вообще-то Пугачев привык хохотать громко, страстно, а здесь, повинуясь собственной находчивости, он похохатывал нежно, благородно. Ванька Семибратов сурово вращал глазами, ел молча и, взглядывая на смеющегося товарища, всякий раз стыдливо прыскал в горсть. Эх, жаль, у Пугачева носового платочка нет, он бы показал, как настоящий форс пускают... Хозяин все подкладывал да подкладывал казакам пирога. Пирог был сдобный, слоеный, казаки отродясь такого не едали. От пятой доли Емельян Иваныч отказался: – Благодарствую, горазд объелся, не лезет... – и очень громко, по казачьей привычке, рыгнул. Допустив столь великую промашку, он сразу спохватился, выпучил на строгую барыню глаза и замер. Барыня милостиво улыбнулась и, приняв из рук лакея клубнику со взбитыми сливками, протянула эту сладость Пугачеву. Вечером казаки пили чай на кухне с поваром, поваренком и кухаркой. Затем пришли два старика-крестьянина. – Вот вы люди чужедальние, проехали много мест, – сказал повар и почесал крючковатым пальцем перебитый нос. – Не довелось ли слышать вам, будто бы государь Петр Федорыч Третий жив-живехонек и появился особой своей не то под Смоленском, не то под Полтавой в образе простого вахмистра? – Кабудь слых такой влетал в уши, – ответил Пугачев. – Да ведь мало ли дурнинушку какую загибают... Врут! – Врут ли, нет ли, не нам судить, – возразил повар, разламывая подсушенную на плите самодельную баранку. – Барин наш тоже говорил – врут, а промежду прочим, на свете всяко бывает. Пугачев подумал, сказал: – Ежели б Петр Федорыч объявился, он бы снова на престол сел. – А кто же его пустит-то? Уж не государыня ли наша? Ха! Чудак ты, вот те Христос... А еще казак донской... Пугачев сердито откликнулся: – Коли народ похощет – быть ему сызнова царем, а не похощет – не прогневайся. – Во-во-во! – и повар ткнул в грудь Пугачеву пальцем. – Ежели он, батюшка, истинно жив, в народе укрепу снискать должон. А народ-то попрет... – По-о-прет! – подхватили старики-крестьяне. – Мир за кем хошь попрет, лишь бы польза миру была. 4 Казакам отвели на ночь горенку рядом с прихожей. Они разоблоклись и легли. На колокольне пробило девять часов. Молодежь по праздничному делу еще водила на луговине хороводы. В соседней горнице свет горел. Взад-вперед ходил Иван Петрович, сам с собой чего-то бормотал. Вот заиграл он на клавикордах и запел баском. Но вскоре музыка оборвалась, он закричал: – Марьюшка, Марьюшка! Позови сюда Марьюшку! Любопытные разговоры за стенкой начались. Пугачев встал, подошел на цыпочках к стеклянной занавешенной двери, чуть загнул край занавески. Его не видать, зато ему все видно: в соседней горнице горит под потолком целый куст свечей, у печки растрепа Марьюшка стоит, по паркетам вышагивает, руки назад, барин. Щеки его от винца румяны, сам слегка пошатывается. – Вот что, Марьюшка, – говорил Иван Петрович, усаживаясь в кресло и отпивая из серебряного жбана квасу. – Ты в моем доме, Марьюшка, с малых лет отменно служишь. Я положил обет Богу пещись о судьбах своих крепостных. А тебе тридцать пять скоро, а жизнь твоя зело не устроена. В девках ты... Я тебя, Марьюшка, замуж собираюсь выдать... – Ой да, Иван Петрович, – стала пожимать плечами, отмахиваться рыжая, курносая растрепа Марьюшка. – Да и кто меня этакую возьмет? Никто не польстится, не позарится... Разве что пастух Гараська, колченогий дурачок... – Да уж ежели я посватаю, женится на тебе самолучший молодец... Уж будь спокойна... Иди, приберись. Марьюшка радостно засмеялась, закрыла лицо руками, убежала, тяжело пришлепывая голыми пятками. Пугачев шепнул Семибратову: – Ванька, однако барин-то тебя хочет окрутить на Марьюшке... – Ни в жизнь не соглашусь. А барин между тем велел позвать кузнеца Власа. – Вот что, Бова Королевич, – сказал он, окинув взором вошедшего красавца-парня. – Я тебя, Влас, оженить хочу. – Ваша господская воля, батюшка Иван Петрович, – и Влас, часто замигав, повалился барину в ноги. – Встань да беги скорей домой, приоденься. И чтоб опрометью сюда. Влас бросился домой. У Пугачева затомилось сердце. «Господи ты Боже мой, – подумал он. – Так неужели он кузнеца принудит на такой растопырке ожениться?.. Не может того быть...» Первой явилась Марьюшка в скрипучих полусапожках, в кумачовой кофте, рыжие волосы коровьим маслом смазаны, косичка с желтой ленточкой, толстые щеки подрумянены «куксином», вылезшие брови жженой пробкой подведены. Нескладная, с плоской грудью и широкими, как у лошади, бедрами, она заискивающе заулыбалась барину, обнажая большие, вкривь и вкось понатыканные зубы. – Ну вот, – сказал барин, – ну вот... Сейчас и суженый припожалует. Она провела пальцем под носом, почесала под мышками и снова прислонилась спиной к печке. Чрез полированную гладь стола из карельской березы, звеня бубенчиками, проскакала в переступь на лапках-спичечках черненькая Крошка, подпрыгнув, уселась барину на плечо, стала лизать ему ухо. Тут послышались мужественные торопливые шаги, в горницу вошел красавец Влас в синего сукна поддевке. Вдруг он, как вкопанный, остановился, перевел вспыхнувшие глаза с барина на Марьюшку, голова его упала на грудь, богатырские руки стали комкать-мять войлочную шляпу. – Ну вот... и суженая тебе, Бова Королевич. Она хорошая слуга мне... Я не покину вас, – промолвил барин и, положив Крошку на ладонь, стал пальцем щекотать ей брюшко. Собачка покряхтывала, отлягивалась лапкой. – Люба ли? – громко спросил Власа барин и выжидательно-строго поджал губы. Марьюшка захихикала, ужимчиво прикрываясь кумачовым рукавом, а Влас, всхлипнув, схватился за голову, упал барину в ноги. – Ваша воля, ваша воля, – бормотал он задыхаясь. – А только не в согласьи я... Не губите!.. – Вот и хорошо, вот и отлично, – прикинувшись глухим, перебил его барин и закричал: – Посмел бы ты не согласиться!.. Да я бы в солдаты тебя продал, дурака! Легкой поступью вошла старая барыня, на плечах кружевная накидка, на ногах бисерные туфли – дар игуменьи женского монастыря, вошла и важно села против мужа. – Марфа Тимофеевна, вот будущие супруги, – и барин повел холеной рукой от Власа к Марьюшке. Барыня вскинула к глазам лорнет, пожала полными плечами, нахмурилась, сердито залопотала не по-русски. Барин, пристукивая ладонью в стол, стал резким голосом что-то возражать ей. Так спорили они с минуту. Барыня опять пожала плечами, запрокинула голову и устало закрыла выпуклые, под черными бровями, глаза. – Значит, Марфа Тимофеевна, приданое Марьюшке сшить из господского добра, – сказал Иван Петрович своей супруге. – Чтоб обильно было всего, большой сундук. Власу выдать добротного сукна тулуп, валенки и кожаные сапоги. Хорошую корову им дать, удойницу и десяток овец. Свадьбу сыграть господским пивом и харчами... Кончено! В то воскресенье свадьба. Ступайте. Кузнец вышел в коридор шатаясь. Он шел коридором нога за ногу, прикрыв глаза ладонью, подергивая плечами и отрывисто всхлипывая. – Влас, – тронул его сзади босоногий, в одних исподних, Пугачев. – Как же это, а?.. Мысленное ли это дело... – Смертным боем бить ее буду, стерву, – прохрипел Влас, глаза его стали страшными. – Году не пройдет, как сдохнет... Он ушел. Надев штаны, чекмень и саблю, Пугачев на цыпочках вошел в барские комнаты. Он увидел лядащий зад барина и подметки его туфель: стоя на коленях, барин клал земные поклоны перед образом нерукотворного спаса. Кукольная собачоночка сидела возле, поджимала то левое, то правое кукольное ушко и, вторя барину, мелодично полаивала на икону. Пугачев кашлянул. Собачоночка подпрыгнула, замелькав лапками, бросилась к вошедшему и залилась-запела канарейкой. Барин быстро поднялся, запахнул халат. Пугачев стоял навытяжку, каблук в каблук. – Что скажешь, Емельян Иваныч, гость милый? – спросил помещик, сдерживая раздражение. – Не спишь еще? – Не сплю, Иван Петрович, батюшка. Разговор ваш ненароком слыхал насчет кузнеца-то... Плачет кузнец-то, горазд горюет... Не можно ли, батюшка, в обрат поворотить дело-то?.. Помилосердствуйте. – Нет, Емельян Иваныч, – сухо ответил помещик и нахохлился. – Приказ главнокомандующего должен быть свят и не отменяется. Сам, поди, знаешь. – Ой, барин, отменяется, – нахохлился и Пугачев, назвав Ивана Петровича барином. – Коли приказ никудышный, солдаты сами рушат его для ради спасения жизни своей. Вот вы, барин, Богу-то молитесь, а ведь Бог-то молитву-то вашу навряд ли примет. Не по правде поступили вы, барин. Уж вы не прогневайтесь, я по-простецки. Рот барина помаленьку открывался, в больших темных глазах замелькали злые огоньки. – Вы помышляете – Марье добро сделали, ан вы великое зло ей сотворили: ведь кузнец-то убьет ее... Да и себя прикончит... Две души загинут ни за что, ни про что... А кто в ответе перед Богом да перед добрыми людьми будет? – Стерпятся – слюбятся, казак, – сердито вымолвил барин и, размахивая полами халата, стал быстро взад-вперед вышагивать, его седые кудри мотались возле ушей. – Да и какое тебе дело в мои распоряжения встревать? Подо мной боле двух тысяч душ крестьянства... Я сам знаю... Иди-ка спать, казак, – повелительно махнул он рукой к двери. – Душ-то у тебя много, это верно, – ехидно сказал Пугачев, поворачиваясь к выходу, – а в самом-то тебе настоящей души и нет... Пар в тебе, как в собаке... – Пошел вон, дурак! – притопнув, крикнул барин и побежал в свои покои. – Верно говорится: барская ласка до порога. Прощевайте, ваше превосходительство! – вслед ему дерзко бросил Пугачев. И почему-то вдруг вспомнилось Емельяну Ивановичу то далекое и жуткое, что произошло с ним в прусском походе по воле атамана Денисова. Вспомнил все до мельчайшей подробности, даже почудилось, как чмокает, вгрызается в спину плетка палача-казака и горят от стыда, от боли скулы... Будто вчера все было! Войдя в отведенную казакам горенку, он сказал Семибратову: – Собирай хабур-чибур... Поедем... Лучше где-нито в поле заночуем. – Что ж ты трясешься-то, как сучка? – С Иван Петровичем разговор имел, с благодетелем. Побранка вышла. Эх, да... чего там... Видать, все бары одним миром мазаны, – он взял свое боевое седельце и рывком выхватил из-под подушки заветную шапку с зашитым в ней богатством. Казаки вышли, хлопнув дверью. Глава X Село Большие Травы. Гром 1 Недели полторы спустя казаки уклонились от Волги: река пошла влево, они ударились вправо. Рожь набирала колос, лето в этих местах стояло засушливое, на нивах попы служили перед иконами молебны о ниспослании с небес «дождевого лияния». Густые толпы испитых, впавших в отчаянье крестьян молились усердно, опускались на колени, припадали лбами к пересохшей от зноя земле. Казаки, проежая мимо таких богомолебствий, снимали шапки, тоже крестились, тоже просили дождя: через засуху подножного корма для их лошаденок было мало. Но небеса как бы заперли на ключ свои плодоносные источники, «дождевого лияния» не наступало. Народ терял последние надежды, народ ждал голода и мора. Вот, в верстах в пяти, село Большие Травы, белая церковь на горе, обширный барский дом, кучей, как овцы, грудятся серые избенки, в стороне лес синеет. Должно быть, из села еле внятно долетали звуки набата. Казаки приостановились. Пожар, что ли, там? Но ни дыму, ни огня. Ветер дул, рожь шумела, вербы гнулись. Мимо казаков, высунув языки, к селу пробежали два белоголовых, стриженных под горшок парня с дубинами, следом за ними – черный, как цыган, крестьянин с топором в руке, за ним, вприскочку, – две молодые бабы с молотильными цепами. Слева, прямо по меже, тянулся вожжой народ к большой дороге, справа спешили люди по проселку, поддергивая портки, бежали мальчишки, бежали девчонки с косичками наподобие мышиных хвостиков, и все торопились к селу, в гору, навстречь заполошному набату. Ветер путал бегучие выкрики, казаки только и смогли уловить: – Солдат... Солдата выдрали. Барское гнездо спалил!.. Вот остановился возле казаков простоволосый дядя в лаптях, он вторнул в землю вилы, оперся о рукоятку, в груди у него хрипело, с красного лица лил пот. – Братцы, нет ли покурить? Пугачев сунул ему свою трубку, спросил: – Это чегой-то у вас стряслося? – А толком и сам не ведаю... Все бегут, и я побег, – уклончиво и хмуро прохрипел дядя, ударяя стальным огнивом по кремню. – Анадысь барин трое суток в погребе держал меня на чепи прикованным, ну простыл я дюже, задышка берет... У нас барин, в рот ему ноги, огневой, хуже бешеного пса... А управитель-то лютей барина, из немчуры. Барину-т хвамиль Перегудов, ране в полиции служил, деньжищ нахапал да на уродце-колченожке, барыньке нашей природной, оженился. А та богачка шибкая. Ну-к, я пошел, спасибо. – Стой... Так чего ж там у вас приключилось-то, на селе-то? – А приключилось вот чего... С час тому прибежал к нам из села верховой, вот прибежал верховой и созвал всю деревню нашу. Теките, говорит, православные, в село, у нас там буча подымается. Заслуженного капрала Ивана Иваныча Капустина барин выдрал. Капрал, говорит, пришел к своим в побывку, бравый такой солдат, в рот ему ноги, весь в медалях, в немецких сражениях нахватал наград. И девушку, говорит, он высватал себе добрую, хотел к барину идти, чтоб, значит, дозволил венцы надеть. А седни большой праздник случись. Капрал-то возьми да и встань, говорит, в церкви рядом с нашим зверем-барином, а сам весь в медалях и мундёр добрецкого сукна. А у барина-то нашего, в рот ему ноги, ни медали, ни креста, даже звезды, как у генералов, и той нет. Ну, людишки, знамо, все на заслуженного солдата глаза пялят, поклоны ему отдают, здравствуются... А на барина никто и оком не ведет. Барина лютая зависть забрала. И приказал барин выдрать солдата при всем народе розгами. Как зачали, говорит, с заслуженного солдата-то, с капрала-то, мундёр срывать да штанцы стаскивать, повалился капрал пред барином на колени, завыл: «Ой, да не срамите меня, кавалера заслуженного, при всем честном народе, в чем же вина моя?» И как зачали, говорит, его драть, он закричал в народ: «Мужики! Вашу кровь проливают. Заступитесь!» Народишко взбулгачился, зашумел да на барина: «Пошто невинного дерешь, злодей?» Тут барин из себя вышел, приказал крикунов хватать да сечь плетьми нещадно. Как это верховой обсказал нам, мы все и взбеленились. Я вилы сгреб, есть усердие такое вилами барские печенки тронуть. Меня Митродором звать... Фу-у... опять задышка. Да вы не военные ли будете? – Казаки. С Дону. – Ой, робяты... Уж вы не оставьте нас, Бога для, пособите... А то слых есть, управитель-немчура, в рот ему ноги, из города войско требует, а город-то недалече от нас... Ой, что только будет, что будет... Фу-у-у... Пугачев предложил дяде Митродору сесть на коня, и все втроем они двинулись к селу. 2 Улицы и переулки большого села, куда въехали казаки, были шумны, суетливы. Крестьяне и крестьянки всех возрастов бежали к барской риге, кричали: – Удавился, удавился!.. Казаки тоже поспешили за народом. Рига окружена густой толпой. Привязав коней к пряслу, казаки протолкались вперед. Под навесом на перекладине висел крепкого сложения полураздетый нестарый человек. Спина, бока и грудь вдоль и поперек исхлестаны плетьми, сгустки крови запеклись на потемневшей коже. Лицо разбито, один глаз закрыт, другой страшно смотрит на толпу. Возле, на сером камне, растрепав седые волосы, дико воет мать покойного, заламывает руки, простирает их к замученному сыну. – Замолчи, старуха, не воротишь, – стоя перед ней на коленях, гладит ее по сутулой спине широкоплечий старик Иван Капустин; седая борода его трясется, по щекам, по бороде потоки слез. – Эх, сынок, сынок... Не стерпел поруганья, сам на себя руки наложил... Не сразили тебя пули немецкие, сразила нагайка барская. А уж ты ли не вояка был!.. Голова на войне проломлена, нога стрелена, плечо рублено... Эх, сынок, родная моя кровушка... Впереди толпы, обнявшись со своей матерью, обливалась слезами красивая девушка, невеста замученного. – Вот, братцы, подивитесь, какую издевку допустил сучий барин над капралом ее величества! – гулким басом выкрикнул корпусный с большими рыжими усами солдат в артиллерийской форме. «Да ведь это никак Перешиби-Нос», – мелькнуло в мыслях Пугачева. – Снимай с петли, нечего полицию дожидаться! – скомандовал усач. – Где мундир с медалями, нужно приодеть да и в гроб класть... Эти слова ударили плачущей матери в сердце, она взвизгнула и замертво повалилась с камня. Усач, перекрестившись и крикнув: «Режь веревку!» – подхватил мертвеца за ноги, а забравшийся на перекладину парнишка рассек веревку ножом. Мертвеца положили на солому. Кто-то подал усачу мундир покойного с тремя медалями за Цорндорф, Кунерсдорфскую баталию и за взятие Берлина. – Здоров будь, Перешиби-Нос, – и Пугачев тронул товарища за плечо. – Ой, да никак ты, Пугачев? – всмотревшись в лицо казака, изумился Перешиби-Нос. – Да какими это ветрами тебя к нашему берегу-то пригнало?.. – и зашумел: – А где сучий барин, где управитель?! Хватать всех прихвостней! Толпа, как отара овец, бросилась на гору, к помещичьему дому. А Пугачев с Семибратовым, всех опередив на конях, уже были возле каменных, с колоннами палат. – Занимай двери! Становись возле окон, чтобы мышь не проскочила... Вяжи дворню! – командовал Пугачев и первый, а за ним народ, бросился в палаты. Дворня разбежалась. Трясущийся старик-дворецкий в ливрее с позументами опустился на колени, заикаясь, сказал, что барин и барыня, как только ударили всполох, приказали заложить карету и угнали в город. – А управитель где? – Управитель тоже изволил уехать с барином, – сморщив бритое дряблое лицо, захныкал дворецкий. – Врешь! Чего врешь, старый лизоблюд! – звонко вскричали только что прибежавшие в хоромы мальчишки. – Мы не столь давно видали его... Он, немчура, холера, по барскому двору в колпаке совался. Рыжий дядя Митродор ударил дворецкого по уху, тот упал на четвереньки, под крепкими пинками крестьян заскулил, пополз в угол. Крестьяне, мужики и бабы похватали со столов подсвечники, тарелки, скатерти, стали срывать с окон кружевные портьеры. ...А толпа во дворе сшибала с амбаров, с кладовок, с каретника замки, вывозила экипажи, вытаскивала упряжь, ящики с вином, окорока, банки с вареньем, выкатывала бочки с медом, огурцами, моченой брусникой. – Ложи, ложи сюда!.. В одну кучу, – показывая костылем, кричал большебородый сухой старик в белом балахоне. Вырвавшиеся из псарни собаки с остервенением лаяли в сто глоток. Десяток псов с расколотыми черепами, с отбитыми задами крутились по земле, сдыхали в корчах. ...Отряд крестьян с дубинками ошарил весь двор, все закоулки, управитель – как сквозь землю. Удалее всех шныряли вездесущие ребята. И на крышах и под крышами, в колодец заглянули, в помойку слазили. Нет нигде. – Да, может, в лес утек, анафема, в рот ему ноги! – хрипел на бегу дядя Митродор с вилами под мышкой; он торопливо, с жадностью, перхая и давясь, уплетал барский пирог. Распахнули житницу. Огромная золотистая гора пшеницы. Из-под стрех выпорхнули ласточки. – Вот где богачество-то! – изумились крестьяне, ошаривая глазами житницу. – А и здеся-ка управителя-то нетути... Куда же он схоронился-то? Пугачев, карабкаясь, залез на гору пшеничного зерна, поймал ухом какой-то подозрительный сипящий звук, зорко осмотрелся, и на лице его промелькнула хитрая ухмылка. – Ну, мирянушки, сейчас чудо будет, – приметив нечто необычное, с веселостью сказал он. – Трохи-трохи потешу вас... Гляньте! – Он нагнулся и зажал большим пальцем едва приметный кончик дудки, вершка на два торчащий по-над зерном. Крестьяне разинули рты и затаили дух. Вдруг зерно зашевелилось. – Ой, ты! Управитель! – в один голос воскликнули они и, раздувая ноздри, попятились. Из зерна, как из омута, разом вынырнула толстощекая, с жирным подзобком, шарообразная голова в синем колпаке. Голова, глубоко вздохнув, разинула рыбий рот, сморщила приплюснутый нос, сощурила безбровые глаза, громко чихнула и по-кошачьи отфыркнулась. Все злобно захохотали. Рыжий дядя Митродор от ярости не мог произнести ни слова, ему невтерпеж было садануть управителя в бок вилами, но он опасался Пугачева. Хватаясь за грудь, он только хрипел, сплевывал, скорготал зубами. По его заросшим рыжей шерстью скулам ходили желваки. 3 Весь обширный барский двор полон народа. Люди суетились, кричали, бестолково бегали то к риге, куда вели управителя, то к барским палатам, то в церковную ограду. Здесь, возле церкви, под березками, гуляки пили заморские вина, орали песни, плясали, плакали. Гульба была и вблизи барских кладовых: оголодавшие крестьяне, пустив в ход ножи и зубы, лакомились окороками, маринованными рябчиками, вялеными осетрами, а ребятишки дрались возле банок с вареньем, перемазанные, чумазые, они поддевали варенье горстями, глотали с наслаждением, защуривая глаза. Собаки повылезали из прикрытий, стали с народом ласковы, виляли хвостами, получали подачки. Подвыпившие крестьяне поставленную Пугачевым возле дома стражу сшибли, оказавшего сопротивление буйной толпе солдата Перешиби-Нос помяли, он с руганью бежал. Все тот же сивобородый, бровастый дед в длинном балахоне, тыча костылем, распоряжался в комнатах: – Соломы, соломы волоките, православные!.. Все огню предать. Поганое гнездо. На наших кровях добро нажито... Распалившиеся, с лихорадочным блеском в глазах крестьяне взад-вперед носились по дому. – Православные, тихо-смирно выноси иконы, – тыча костылем в передний угол и крестясь, приказывал бровастый дед. – Святые иконы жегчи великий грех, по избам разберем... Выноси портрет Петра Федорыча, он о мужиках пекся, его баре замучили... Петра Лексеича выноси, Великого. – А царицу-те спасать? – вопрошала курносая растрепанная баба, держа в руках портрет императрицы. – Катерину погодь выносить, становь к стенке, пущай горит... Она не больно-то нам мироволит, а все более дворянчикам. Она ходоков наших в железа велела заковать... Соломы, соломы волоки!.. Эй, народы! Из окон кувыркаются стулья, кресла, зеркала, хрустальные шкафы. Барские портреты в золоченых рамках проткнуты вилами, сорваны со стены, растоптаны. Шум, гам в горницах и во дворе. А по небу плывет туча, отдаленный громовой раскат прогудел, но его никто в суетне не слышал. ...Подвели к барской риге толстобрюхого, на коротких ножках, управителя. Он без кафтана, в одном шелковом пропылившемся камзоле, в суконных кюлотах, в длинных чулках и щегольских туфлях. На него пристально и страшно таращился помертвевшими глазами только что пойманный и повешенный толпой барский ненавидимый крестьянами староста. – О, майн Гот, я очшень, очшень боялся мертва тела, отпущайте меня, пожалюста, – немец не попадал зубом на зуб, трясся, воловья жирная шея и толстые обвисшие щеки налились кровью, безбровые глаза часто мигали. – Веди его... В омут... Камень на шею! – неистово кричал народ, передние посунулись к управителю, чтоб растерзать его. – Ой, сохраняйте майна жизня... мужики-крестьянчики добренькой... Станем очшень смирно жить-поживать... – прижимая к груди руки, тоненько выскуливал немец; голосом, глазами, всем существом своим он молил толпу о пощаде. – Люблю вас буду очшень, очшень... – Хах! – язвительно, дружно, словно выстрел, хахнула толпа. – Любишь ты нас, как тараканов: где видишь, там и давишь... И взвились, сотрясли воздух и душу немца мстительные голоса: – Душегуб! Убивец!.. Двоих стариков плетьми задрал до смерти, женщину брюхатую не пощадил, опосля твоих палок умерла, Вавилу застрелил, барскими псами народ травишь, трем мужикам собаки горло перегрызли. Ваньку с Кузькой не в зачет в солдаты сдал... По твоей да по барской милости, убивец, шашнадцать могил на погосте!.. Ты всю вотчину перепорол. Вот ты как нас любишь... Братцы, а седни нешто не лил он нашей кровушки. Мы за невинного капрала вступились, а ты нас в кнуты, в палочья, в плети. Братцы-хрестьяне, смерть ему! Любил, змей, бороды драть, люби и свою подставлять... В омут! В речку!.. – Мужичка очшень хорошенькие, добренькие... Мне барин приказал... барин, барин, ваша господин... Змилюйтесь!.. Вдруг все пространство опахнуло ярким светом, рванул, потряс землю страшный громовой удар. Бушевавшая под навесом толпа вздрогнула, разом взлетевшие руки закрестились: «свят, свят, свят»... А управитель, побелев, пал на колени, заткнул уши, завизжал: – О майн Гот, Гот. Смерть!.. Отпускайте меня в домочек... Крестьяне издевательски захохотали, им было известно, что управитель до ужаса боится грома. – А-а-а, покойника да грома небесного спужался?! – проговорил кудрявый парень. – Перекиньте-ка аркан рядышком с энтим. Подводи! Управитель со страху онемел. Чьи-то мстительные руки накинули ему на шею петлю. – Стой, не так. Треба, чтоб не сразу подох. – Кудрявый парень с серьгой в ухе перетянул аркан с шеи на подмышки, петля охватила грудь, прошла под пазухами и туго затянулась возле крылец на спине. Вздернутый управитель закачался лицо в лицо с удавленным старостой. – Доннер... Блиц... Мертвый тел... О майн Гот... Что ви делайт?! Солдаты, солдаты идут сюда... Офицеры, пушка... Снимайт меня, мушьицка шволачь!.. Шволачь!.. Ударил гром, управитель завыл, закашлялся, толпа из-под обширного, на столбах, навеса повалила вон. Туча приближалась с великим шумом. От потемневшего неба мрак растекся по земле. Упругий порыв ветра взметнул пыль и сор, по-озорному задрал подолы сарафанов, распахнул полы зипунов, стал срывать шапки, трепать бороды. – Мушьицка шволачь! Шволачь! Всех каторга! Сибир... – крутясь на веревке и потеряв всякую надежду на спасение, отчаянно выкрикивал управитель. Ветер пошалил и стих. Но вот ему на смену с гулом, треском, как смерч, пронесся ярый ураган. Роща зашумела, закачала плечами, молодые березы внатуг согнулись до земли. Упали первые крупные капли. Опять сверкнула молния, тарарахнул гром, воздух разом присмирел. Из черной тучи обильными потоками хлынул дождь-проливень. Всюду быстрый хлюпающий топот. Загнув хламиды на головы, во все стороны улепетывал народ, спасаясь от дождя. – Дождь, дождь! – скакали по лужам радостные мальчишки. – Ныне с хлебом будем... Дождь! Расположенная в поле, на отлете от барского двора, рига осталась одинокой. В ней ни души, и кругом полное безмолвие. – Ой, што ви делайт!.. Снимайт меня... – вопил вслед удалявшимся крестьянам подвешенный на веревке управитель. Дядя Митродор поотстал от толпы, сорвал с плеча вилы и, гонимый силой мести, побежал обратно к риге. Вскоре там раздался короткий страшный визг. 4 Прошел вечер, наступила ночь. Пугачев с Семибратовым нашли приют у родителей погибшего капрала. Сюда пришел и артиллерист Перешиби-Нос. В светце горела трескучая еловая лучина, золотые угольки падали в корытце с водой и, взбулькнув, умирали. В переднем углу под образами, на столе, накрытом набойчатой скатертью, покоилось тело капрала царской службы Ивана Ивановича Капустина, на груди медали, на глазах большие екатерининские пятаки. Спать не ложились, всех обуяла тревога и мучительная скорбь. Старик, кряхтя и роняя слезы, мастерил гроб сыну. Семибратов помогал ему. Старуха пластом лежала на полатях, маятно вздыхала, плакала. На коленях Пугачева, хмурясь на жалкий огонек, мурлыкала пестрая кошка. Пугачев вполголоса расспрашивал артиллериста о Павле Носове. – Любил я старика... Где-то он, каков? – В побывку тоже навроде меня отпросился, – тихо ответил Перешиби-Нос и вздохнул. – Чижало нашему брату солдату. С вами, вольными казаками, не уравнять. Казак отвоевался и лежи дома на боку. – Ну, брат, и нам не дюже сладко, – возразил Пугачев, поглаживая кошку. – Бедность, чуешь, душу гложет. Вот и мы с Семибратовым в дальние края едем горе мыкать, не от чего иного, как от бедности. Да замест спокойствия эвот в какую бучу втюхались. – Уж вы, казаченьки, не спокидайте нас в этакой беде, – сказал хозяин. Пугачев вынул из торбы напильник с бруском и принялся натачивать саблю. – Да-а, – протянул Перешиби-Нос. – Вспомянешь по-доброму, ерш те в бок, и Прусскую войну. Да мы там, можно сказать, как паны жили. А как возворотились в Россию, Боже ж ты мой, аж сердце кровью облилось. Встретили нас в Питере превеликой муштрой на немецкий лад, да телесные наказания почасту были, солдаты в уныние пришли, с отчаянья на нож бросались, или в петлю головой... За одну зиму, помню, в одной только нашей казарме, ерш те в бок, семеро повесилось. А кой-кто и в бега ударился. Это в столице. А придешь в деревню в побывку, там и вовсе сквернота одна: голод, бедность да истязания от бар великие... Эх, ерш те в бок... Вдруг беседа прервалась: по улице вскачь промчалась лошадь, за ней другая. – Солдаты! Солдаты идут! – кричали за окнами. Пугачев выскочил на улицу. Дождь кончался. В небе стоял на рогу месяц. Ведя в поводу упарившегося коня, к Пугачеву подошел парень в заплатанном мокром кафтане и взмокшей грибом шляпенке. Сбегались люди. – Хозяевы, на сход ладьте, – возбужденно сказал им парень. – Мы с Мишкой Сусловым из Сукромен прискакали, солдаты из городу к нам на подводах понаехали, сорок девять душ, ахвицер с нимя... Утресь сюды тронуться сулили, к обеду ждитя... Откуда-то пьяная долетала песня. Собаки лаяли. На колокольне опять ударили всполох. Вскоре барский двор, покрытый после дождя вязкой грязью, наполнился крестьянами. Зажгли костры. Жители грудились кучками, каждый к своей деревне: Машкина, Чупрынова, Карасикова – все они сбежались в село еще вчера на зов набата, а теперь, судя по выкрикам, по гулу голосов, инодеревенцы сговаривались уходить подобру-поздорову восвояси. – Кто верховодить будет? – слышались бодрые голоса. – Давайте поклонимтесь казакам. – Слушай, громада! – Пугачев преподнялся на стременах и замахал шапкой. Возле него плотно сбились только жители села Большие Травы. – У кого ружья, самопалы, тащи сюда, а пороху мы в барском дому пошукаем... Перепалка будет добрая... Только вы не трусьте, крестьянушки... – Нет у нас ни хрена, казак, – заголосили крестьяне. – А кулаками супротив ружей не намашешь. Побьют нас!.. И многие подхватили: – Побьют нас солдаты... Ой, мати-богородица, чего ж нам, горемыкам, делать-то? Слыша это, инодеревенцы, один по одному, стали крадучись подаваться в стороны, отставать от крестьян села Большие Травы, кой у кого на загорбках узлы с барским добром. Тогда Пугачев что есть силы закричал с коня: – Куда вы, стой! Не можно, мирянушки, в этакое время втикать до дому. Не можно своих бросать... Коли вы сгрудитесь воедино и дадите отпор всем гамузом, от солдатишек и дрызгу не найти: ведь вас полтыщи, как не более, на кажинного солдата десяток мужиков, за милую душу сомнете их, мирянушки. А уж мы постараемся... Мы Фридриха били, Берлин брали! Крестьяне села Большие Травы безмолвно переминались с ноги на ногу, сопели, а те, что собрались утекать, кричали издали: – Тебе хорошо, казак! Ты вскочил на конь, расшарашил ноги, да и был таков... А ведь нам солдатня-то кроволитье учинит. Ахвицер-то, поди, лизаться не будет с нами. И еще то здесь, то там слышались малодушные выкрики: – Покориться надо барину, с повинной идти!.. Вот чего... – А-а-а, с повинной?! Хоромы барские разграбили, узлов себе понавязали, господской наливочки нажрались да с повинной? – Нате вам узлы, нате, подавитесь! – галдели инодеревенцы, с гневом швыряя в грязь тяжелую поклажу. – Эй, мужики, гляньте!.. Мы безо всего уходим... Была серая ночь. В березах встряхивались, бредили грачи. На крестьян напала оторопь. В барский дом труслиые руки уже втаскивали выброшенную мебель, вносили узлы, рухлядь, вкатывали в каретник ободранные экипажи, а срезанную с фаэтонов кожу совали в кузова. Ожившая дворня, осмелев, бродила по комнатам, пытаясь под окрики дворецкого навести хоть какой-нибудь порядок в доме. Толпа возле Пугачева редела, подтаивала с боков, как снежный ком возле костра. Казакам и Варсонофию Перешиби-Нос, сидевшему ту же на коне, летели в уши боязливые речи оставшихся. Крестьяне, размахивая руками, сердито сплевывая, говорили о том, что вот набегут солдаты, усмирят народ и учнут вешать чрез десятого. Так, мол, было в селе Вознесенском, в сотне верст отсель, троих зачинщиков повесили, четверых запороли насмерть. А возле Пензы, а в Тамбовском уезде, а под Тверью – всем зачинщикам карачун пришел, вечную память спели. Дух Пугачева помутился. Ведь он, проезжий казак, главный зачинщик здесь. Уж кому-кому, а ему-то первая петля будет. А не плюнуть ли Пугачеву на мужиков, не бросить ли все это заделье да вместе с Семибратовым не сигануть ли под шумок в кусты? Но тут вылез вперед огромный парнище. Он зычно крикнул: – Братцы! – сорвал с кудрявой головы шапчонку и шмякнул ее оземь. – Отцы, братцы, старики!.. Нам так и так пропадать доводится. Стой, братцы, до последнего! Солдатишек мы побьем, барина зарежем. Тады новый барин приделится сюды, авось вольготней под ним жить станет. Пострадать должны за правду, братцы... И-эх! Пропадать так пропадать! – и парнище, подпрыгнув, с великим отчаяньем снова шмякнул свою шапчонку оземь. Народ, разбившись на кучки, шумел, совещался, кричал, спорил. Но вот люди повернулись к парню, к казакам. – Верно, Микита, толкуешь, правильно... – все тесно сбились возле Пугачева. – Ну, а как ты мекаешь, Омельян Иваныч? У Пугачева сразу прошли все опасения, все страхи за себя. – Громада! – встряхнув головой, громко сказал он. – Время зря тратить не приходится. Избирайте набольшего себе. Без головы не можно... Сами ведаете: руль кораблю дорогу правит... – Тебя в набольшие, тебя! – в один голос загудела громада. – Будитя попа!.. Вали все в церкву крест целовать, чтобы свято, чтобы друг за дружку, значит... Всей ватагой двинулись к церкви. В барской кузне четверо деревенских кузнецов, по указанию Пугачева, с азартом выковывали наконечники для пик. Пока шла в церкви присяга, наступил рассвет. 5 Отчаявшиеся женщины, подхватив на руки малых ребят и обливаясь слезами, корили на барском дворе смятенных мужиков: – Ах вы, нехристи, ах вы, пьяницы проклятые! Что это вы задумали?! Ведь солдаты идут... Бегите, окаянные, скорей в лес... Хоронитесь! Было присмиревшие мужики вдруг ощетинились, стали огрызаться, пинать баб в загорбки, началась свара, потасовка, мужья стали «учить» жен уму-разуму, давали подзатыльники, слегка крутили за косы. Плакали-заливались ребятишки, визжали женщины, сиплыми голосами орали мужчины. От рева, от гвалта качался воздух. – Геть! – закричал подскакавший Пугачев. У него через плечо, как генеральская лента, повязано полотенце – знак власти. Бесшабашный, молодой, он казался теперь возмужавшим, зрелым. Драка стихла. Бабы смущенно стали оправляться, мужики расчесывать пятерней потрепанные бороды, подбирать сбитые шапки. – Эй, слушай! – звонко бросил Пугачев. – Кто помоложе да поудалей, садись на конь. С полсотни конников наберется – и будя. Ну, живо, живо! Съезжаться сюда, на барский двор. Несколько человек беспрекословно побежали к домам за лошадьми. Женщины сказали: – Чем же вы, дураки бородатые, обороняться-то станете? Стойте ужо, мы хоть каменье таскать будем... А ну, бабы, за каменьем на речку... Распоряженьем Пугачева и стараньем крестьян все было приготовлено: мост через речонку на большой дороге разобран, трое ворот барского двора закрыты и приперты изнутри бревнами, лошади заседланы, пики розданы, камни скучены по всему двору, крестьяне вооружены топорами, косами, свинчатками, безменами, крючьями на веревках, длинными ножами. Нашлось пять ружей, но пороху было маловато. Пугачев поскакал к церкви. Он быстро залез на колокольню, где бессменно дежурили косоротый старик и парнишка. Высокая колокольня стояла на горе, направо лес, налево лес, а прямо широкая столбовая дорога. И как на ладони – пять убогих деревенек. Поднявшееся над лесом солнце набирало силу, мокрая земля курилась, над мочажинами, над речкой залег туман. Пугачев прищурился и, сделав ладони трубкой, впился взглядом в дорожную, покрытую сизой дымкой даль. Глаз степного человека зорок. Пугачев, пристально всматриваясь, вдруг засопел, плечи его зашевелились. – Глянь, едут... На многих подводах. Дуй в набат, звоняй! – крикнул он, скатился с лестницы, вскочил в седло и, въехав в калитку барского двора, заорал в полный голос: – Е-е-едут!.. Дружки, приготовьсь!.. Стало, Варсонофий Перешиби-Нос ваш командир во дворе. Его слушайте... Ворота да калитки на запор. Ни впуску, ни выпуску... Семибратов, конники, айда за мной! Сполошный колокол яростно бросал во все концы свой медный зов. Бабы разбежались по избам. Оставшиеся во дворе крестьяне стали истово креститься, потуже затягивали кушаки... Полсотни конников с пиками двинулись за Пугачевым в ближний лесок, чтоб там схорониться до поры. Два огромных козла, распространяя запах псины, вышли на улицу, раздумчиво стояли у калитки. Гоготали гуси, пели петухи, крякали утки, грачи с веселым граем улетали на поля. – Омельян! – нерешительно окликнул Пугачева едущий рядом с ним Семибратов. – Как хошь, а я уеду... Пропадешь тут. Ну тя к ляду. – Ну и проваливай к лешему под хвост, толсторожий дурень. Без тебя обойдемся... Лес по дереву да море по рыбине не тужат. – Я к домам поворочу. На Дон... Как хошь... А тут не из-за чего биться... – Семибратов вздохнул, ему стыдно было поднять глаза на Пугачева. – Софье-то твоей кланяться? – Подь в ноздрю, дура, – буркнул Пугачев и въехал с конниками в лес. Семибратов, понурясь и злобствуя на себя, что покидает друга, постоял, подумал и, вздохнув, повернул за Пугачевым. Глава XI Войнишка. Пир горой 1 Солнце высоко взнялось. Воинский отряд остановился возле церкви. Прозвучал рожок. Полсотни солдат с ружьями соскочили с десяти подвод, окружили офицера. Немолодой, нестарый, с унылым будничным лицом офицер, сугорбясь, сидел на коне. Ноги, брюхо серого коня и стоптанные, со шпорами, сапоги офицера заляпаны мокрой грязью. С колокольни стащили косоротого старика и парнишку. Парнишка куснул солдату руку, рванулся, убежал. Офицер дважды опоясал старика нагайкой, спросил, где бунтари. Старик мычал, маячил руками, он был глухонемой. Улица была пустынна, только горланили петухи да кошки шныряли чрез дорогу. Солдаты обежали два десятка изб – всюду пусто. Лишь в одной – столетняя старуха на печи. Офицер в дороге простудился, у него болели зубы, он был зол и раздражителен. Он в душе проклинал свою судьбу, начальство и этих буянов-мужиков. За каких-нибудь два года вот уже четвертый раз его гоняют на усмирение волнений, а в чинах обходят. Нет, не везет ему... Отряд вынул из ружейных стволов паклю, забил пули. Все маршем, под бой барабана, направились к барскому двору. Офицер осмотрелся. Барский дом с садами глядел в поле, а в полуверсте зеленел сосновый лес. В барском дворе присмирели. – Полон двор народа, ваше благородие, – докладывали солдаты, прильнувшие к щелям крепкого забора. – Сотни с две, а то так и боле... – Отпирай! – и солдаты загрохотали прикладами в калитку. Верх забора утыкан длинными острыми гвоздями, чтобы не залезли воры. Только наверху высоких ворот не было гвоздей. Офицер подъехал к воротам, сказал солдату: – А ну, подержи коня, – поднялся во весь рост и встал на седло, теперь ворота оказались ему по пояс. Левой рукой он уперся в поросшую лишайником крышу ворот, а в правой держал пистолет. – Эй, вы! – сердито закричал он. – Возмутители против священных прав ее императорского величества. Немедленно открыть ворота! Немедленно выдать всех зачинщиков! Весь двор пришел в движение. Суровая и любопытная толпа стала осторожно приближаться к воротам, над которыми высилась скрытая до пояса фигура офицера. – Р-разойдись!.. Стрелять буду! Выдавай, мерзавцы, зачинщиков!.. Раздались отрывистые выкрики: – Чтоб тебе язык в нутро поворотило! Нет у нас зачинщиков. Мы друг за друга. – Мы не супротив государыни, мы супротив злодея-барина. Смертоубивец он! – Шашнадцать могилов!.. Капрала задрал! Посмотри поди, капрал царской службы в гробу лежит. Вникни, разбери... – Молчать, мерзавцы! – яростно гаркнул он. – Сдавайтесь, а то кровью весь двор залью... Толпа завыла, в офицера и в сидевших на заборе солдат полетели камни, палки. – Вали-вали! – подбадривал толпу Варсонофий Перешиби-Нос, перебегая от кучки к кучке. – Швыряй гуще! Глаза офицера выкатились, он заорал: – Нате вам, вшивые черти! – и выстрелил из пистолета. Толпа шарахнулась в стороны, рыжий дядя Митродор с вилами, вскрикнув, упал замертво. – Пли! – скомандовал офицер солдатам. Но увесистый камень, ударив офицера в голову, сразу оглушил его. Он взмахнул руками, пал животом поверх ворот и, потеряв сознание, впереверт кувырнулся на барский двор. – Ура-а! – радостно завопили мужики и с оглушительным гамом бросились топтать его. – Стой, не трог! Тащи офицера к бане мыться! – распорядился Перешиби-Нос и, выбежав на середину двора, замахал шапкой, закричал: – Ого-о-онь... Стреляй солдатню!.. Пуляй, пуляй их... Из окошек людской притаившиеся крестьяне открыли по солдатам недружную пальбу из ружей. Завязалась перестрелка. На дворе беготня, крики. – Эй, мужики! – сполошно заорал с высокой липы дозорный парень. – Дворня понаехала! С ружьями! Действительно, человек двадцать дворни под началом барского бурмистра из богатеньких крестьян прытко подбегали на конях к помещичьему дому. Господские холопы еще вчера сопровождали беглеца-барина, сегодня вернулись на помощь воинскому отряду. – Давай, давай веселей, солдатики! – шумел с коня ненавидимый крестьянами хитроглазый бурмистр. Голос у него писклявый, бороденка реденькая, щеки исклеваны оспой. – Мы своего господина слуги верные. Чего смотрите? Руби забор! Топоры с кряком застучали в смолистые доски. Притащили два бревна. Раскачивая их, дворня и солдаты усердно долбили ими в ворота. Перестрелка продолжалась. У мужиков порох на исходе. Два барских егеря хищно карабкались на забор, как росомахи. Град камней сшибал с забора солдат и дворню. При каждой удаче осажденные орали дружное «ура». – Забей пули в ружья! – скомандовал отряду старший солдат, заменивший офицера. Ворота затрещали. С треском обрушились два звена забора. Барский двор широко открылся. Крестьяне, увидав солдатские штыки, отхлынули прочь, стали жаться к флигелям, к людской, к сараям. – Васька! – задрав к вершине дерева усатую голову, закричал Перешиби-Нос. – Пугача не чутко с мужиками? – Едут, едут, растак их!.. Ура! – и Васька, как белка, поскакал по сучьям вниз и спрыгнул с дерева. – Сыпь на полку порох! – скомандовал старший солдат. По полю во всю прыть мчались серой лавой полсотни конников. – Ударь, ударь, молодчики! – звонко голосил впереди конников Пугачев на своей любимой лошадке Ласточке. Рядом с ним, нахлобучив шапку до бровей, скакал – пика наперевес – Ванька Семибратов. – Ур-р-ра... Ур-ра! – чувствуя сильную подмогу, крестьяне во дворе разом хлынули к пролету. Впереди них, с грузным артиллерийским тесаком в руке, мчался Перешиби-Нос. – Ур-ра! Ура! Заполошно ударил барабан. Солдаты и дворня, видя мчащихся конников и бегущих мужиков, сразу оробели. Дворня покарабкалась на лошадей. – Ударь, ударь, молодчики! – и Пугачев с Ванькой Семибратовым мигом сбросили пикой с седла трех барских холуев. Солдаты испуганно прижались спинами к забору, дали недружный залп и заорали: «Сдаемся!» Мстительно заработали мужицкие колья, топоры. С разрубленным черепом, истекая кровью, валялся бурмистр. Крестьяне яростно топтали его. Уцелевшая дворня, настегивая коней, утекала во всю прыть. Солдаты в страхе побросали ружья, пали на колени: – Мы не своей волей... Не убивайте нас! Им вязали руки. Упорных, пустивших в ход штыки, без жалости умерщвляли. Все было кончено. 2 В барском дворе зачинался пир. Победители поймали поваренка Мишку и выведали у него, что под барским домом есть подвал, а там бочка старой водки и гора бутылок. Набежавшие бабы топили кухню, кипятили в котле кофе, прямо в зернах, валили туда сахар, лили молоко: «эх, хошь денек да наш», спорили друг с дружкой о том, как надо готовить кофе по-господски, незлобно перекорялись. Хлебнувшие вина крестьяне резали, свежевали барских овец, свиней, тащили к стряпухам и мясо и квашеную капусту, ухмыляясь в бороды, говорили: – Эх, хошь убоинки поесть... Ну и добро без барина... Паска господня! – Вот ужо-ужо, – пугали их бабы. – Думаете, барин стерпит?.. Вот ужо-ужо. Всех вас передерут да перевешают... – Ладно, ладно... Пожалуй, веревок не хватит... Да что у нас, ноги, что ли, отсохли? На вольные земли ударимся, в бега. Послали благовестить в большой колокол. Во двор притащили аналой, хоругви, иконы, привели попа с дьячком, раздули кадило, велели попу облачиться, велели благодарственный молебен петь о дарованной победе, а ежели поп будет упорствовать, они надают ему по шее, тогда он больше им не поп и пускай убирается ко всем чертям... Кудлатый смирный батюшка в лаптях и в посконной заплатанной рясе облачился в парчовые ризы, взял заскорузлой рукой кадило и, не попадая со страху зубом на зуб, начал молебен. Нос у него толстый, щеки толстые, голос толстый. Крестьяне во всю глотку подпевали ему. Мужики, страшно выкатывая глаза, азартно ревели быками, бабы тоненько повизгивали. После молебна расселись на луговине обедать. Все хорошо подвыпили, даже ребятишки. Батюшка, отец Сидор, любитель покутить, больше не трясся, он хлебал жирные щи, жевал свинину, целовался, пел плясовые песни, плакал, легонькая бороденка его моталась. – Ох, ох, горе нам, братия моя... – качал он кудлатой головой. – И вас всех в Сибирь угонят и меня заедино с вами, аки протопопа Аввакума-многотерпца... – Пущай гонит! – шумели крестьяне. – А кто ж на него, на убивца, спину-то будет гнуть? А? Сладкий кофе хлебали ложками; возле котла – давка, всем любопытно отведать барского пойла. Крепкими зубами хрупали зерна, сплевывали на луговину – горечь!.. Не то всерьез, не то в шутку укоряли баб: – Не упрел горох-то ваш... Его варить да и варить надобно. Пьяный поваренок, черноглазый Мишка, в белом колпаке и при переднике, покатывался со смеху: – Зерна-т молоть надыть, кофей-то... Ах вы, ду-у-ры!.. – Ври, молоть... На ветрянке, что ли? – Пошто на ветрянке, а такая меленка есть ручная, хромоножка-барыня сама мелет... – Так что ж ты ране-то молчал, цыганские твои бельма! – напустились на него смутившиеся хмельные бабы; они с хохотом загнули Мишке салазки, навалились на него, стали целовать. Мишка орал, отлягивался от баб. Несколько парней и мужиков, вспомнив о пленных солдатах, пошли угощать их. Шли в обнимку, пошатываясь, земля под ногами качалась. Из пятидесяти человек двое солдат убиты, тридцать пять сидели взаперти, остальные пропали без вести, надо быть – бежали. – Вот, солдатики, кланяемся вам винцом... Уж не прогневайтесь, – и крестьяне стали обносить солдат водкой, совать куски хлеба. Связанные по рукам солдаты сидели в сарае на соломе, старые и молодые, с заплетенными, как у девок, косичками. Недаром, когда они, направляясь в село Большие Травы, проходили по деревням, маленькие ребятишки, указывая на них пальцем, кричали: – Мамынька, деда, тятя, глянь – девки в штанах идут! Солдатам на время развязали руки, они выпили вина, пожевали хлеба, утолили водой жажду, стали умолять крестьян: – Отпустите, ради Бога, нас, не делайте нам позора... – И не проситя, и не проситя, – отмахивались руками крестьяне, – не бывать тому!.. Вы опять супротив нас пойдете. Возле кузни – толпа. Мужчины сдернули с лохматых голов войлочные шляпенки, крестятся. На земле – безжизненное тело рыжебородого дяди Митродора в беспоясой, залитой кровью рубахе. Скуластое лицо спокойно, руки спокойны, они сложены на груди крест-накрест, они больше не схватятся за вилы, а плотно закрытые глаза никогда не увидят неба. Рядом с ним сидит на камне в понурой позе сгорбленный отчаяньем капитан Несменов. Мундир, рейтузы да и сам он весь в грязи. Голова низко опущена. Он стиснул виски ладонями – на указательном пальце золотое обручальное кольцо, – упорно глядит в землю, ничего не видит, ничего не слышит. Он крепко прикован цепью к трупу убитого им Митродора. Кузнецы постарались. Такова была воля взбунтовавшихся крестьян. – Так и в землю его живьем закопаем с покойничком вместях... В одну могилу. Бог рассудит их... Чего, ахвицер, молчишь? Эй, ты! Говори. Офицер опустил руки, вяло поднял голову, взглянул на толпу мутными глазами. Лицо у него некрасивое, нос длинный, губы толстые, глаз подбит, ухо надорвано. Он ни слова не сказал толпе, только вздохнул, вновь низко опустил седеющую голову, опять сжал ладонями виски. Истоптанному, избитому телу его было больно, мучительно сжималось сердце, сердце его тосковало большой тоской. – Поди, деревенька у тя какая-никакая есть?.. Поди, тоже тиранишь мужиков-то крепостных своих?.. Да ты язык, должно, проглотил, чего ли? Эй, ты! Нет, у капитана Несменова деревеньки не было, а была жена, мать, четверо детей, была унизительная бедность и лишения. У рыжего дяди Митродора, что лежал бездыханным на земле, тоже была мать, жена и пятеро детей. Он тоже очень беден, он не богаче офицера, он, пожалуй, много бедней его. Вот теперь его семья осиротела, кормилец-поилец мертв. Но семья еще не ведала о его смерти, да лучше бы ей об этом и не знать – то-то будет горе. Степанида негромко сказала: – Вот бы этак-то нашего барина-змея приковать... А этот какой– то смирный... Чегой-то жалко, бабы, мне его, ахвицера-т... Вдруг плечи и полуседая голова сидевшего в согбенной позе офицера задергались, цепь звякнула, перхающий не то кашель, не то стон вылетел из его груди. – Плачет, – прошептали бабы. У ног офицера поставили кувшин с водой, положили полкраюхи хлеба. – Пожуй... Испей водички-то. Человек ведь тоже... – послышались соболезнующие голоса. Не отрывая от головы рук, офицер сердито пнул ногой кувшин, пнул краюху хлеба. Цепь, соединяющая пуповиной живого и мертвого, натянулась, звякнула, покойник шевельнулся. А там, посреди двора, под тремя высокими липами, гулял народ. Три трехструнные балалайки звенькали, бубен бил, пастушьи рожки дудели, десяток парней прицокивал в такт пустопорожними бутылками. И под эту развеселую музыку с удальством и присвистом шлепали лаптями плясуны: девки в пестрядинных сарафанах поводили круглыми плечами, подбоченивались и, семеня ногами, проплывали павами. Возле них, приседая, подскакивая, кувыркаясь через голову, крутились парни. В другом кружке гулял захмелевший поп. Он сбросил подрясник, сорвал с головы скуфейку и под общий хохот трижды пускался в пляс, трижды валился вверх лаптями. – Винца, батя, переложил! – хватаясь за животы, хохотали бражники. Всюду было весело: на барском дворе, и возле церкви, и на улице села. Крестьяне ходили в обнимку, пьяными голосами нескладно кричали песни. Драк не было. Наступил вечерний поздний час, а село еще не угомонилось. Прилетевшие с полей скворцы, грачи и всякая малая пичуга сроду такого веселья не видали и не слыхивали таких разудалых песен. 3 В барском доме степенные крестьяне – старики и середовичи – окружили стол, тот самый стол, за которым еще так недавно пировали баре. Замест бар сидят за столом пегобородые старцы с длинными клюшками в руках, сидит Емельян Иванович Пугачев да еще курносый дьячок с оловянными глазами и потешной косичкой. Кругом – народ. Все трезвые, и Пугачев трезвехонек. А вот как хотелось ему оскоромиться винцом, большой соблазн был, да на таком горячем деле не дозволила душа. Пугачев запхал в торбу восемь бутылок заграничного вина, да Ванька Семибратов бутылок шесть, ежели все обойдется честь-честью – погуляют; вот ужо, может статься, в соседнем селе такой пир загнут, такую хвиль-метель подымут с парнями да девахами, что, ой-люли, завей горе веревочкой! У дьячка Парамоныча от перепою да от страха рука дрожит, гусиное, хорошо очиненное перо по голубой господской бумаге идет вспотык, буквы пляшут, закорючки да хвостики виляют, строки клонятся книзу. Дьячок щурится, протирает круглые железные очки подолом холщовой набойчатой рубахи, вздыхает, крестится и говорит: – Охо-хо... Братия, ослобоните... Страшусь против барина идти... Он меня, человека убогого, собакам стравит... – Пиши, пиши, – понуждают его крестьяне, – ты ведь наш хлеб-то ешь, а не барский. Страдать, так всем вместях. Куда мы, туда и ты. Пиши! Перо скрипит. Пишется слезное прошение на имя «благочестивейшей, всесвятейшей, всемилостивейшей и самодержавнейшей государыни Екатерины Алексеевны, всечестной матери сирых и убогих». – Чего написал-то? – поводя пушистыми бровями, спрашивает важный видом Пугачев. Дьячок, прищурившись и наморщив нос, читает: – «...а как вышеглаголемый помещик в неизреченном жестокосердии своем идет супротив законов...» – Пиши, – говорит Пугачев, – супротив всяких законов Божеских и человеческих. И мы, горькие, не зрим себе заступления от толикого мучения и тиранства. Написал? – Постой, постой, не шибко борзо. Слеп я, – скрипит дьячок пером и голосом; от дьячка пахнет винным перегаром и лампадным маслом, по его приплюснутому носу струится пот. – Дядьки да деды, обсказывай, каки примали тиранства? – все так же хмуря брови, обращается Пугачев к крестьянам. Дед Никита, борода лопатой, плешь блестит, покряхтел, пошевелил покатыми плечами и, ударив клюшкой в пол, гулким басом произнес: – Дочерь мою молодшую, замужнюю, брюхатая она была, на сносях... Барин выдрал ее кнутьями, будто бы она сала кусочек унесла с барского двора... По животу били. Она скинула мертвеньким, а на третий день Богу душу отдала. – Никита заморгал, отвернулся. Пугачев вздохнул и сердито крякнул. Другой старик сказал: – Барин полем проезжал, старуха моя промешкала поклон отдать, барин плетью ее по голове со всего маху, а в плети-то пулька-свинчатка, барин-то прошиб голову бабке-то, наскрозь прошиб, до мозга. Бабка ума рехнулась, по сей день в дураках ходит. Сладко ли? – Пиши! – крикнул Пугачев дьячку. – Чего слюни распустил? Встал третий дед, горбатый, он одет в последнюю рвань и тлен, заплата на заплате. – Отпиши, Парамоныч, поусердствуй, – сказал он дьячку. – Внучка моя, девчоночка Марфутка, при горбунье-барыне в услуженье состояла. Лядащенькая такая да тихая... Чем-то не утрафила она барыне-т, злодей-барин своеручно арапельником собачьим исстегал ее, а тут схватил за ноги да разов пяток головенкой о печку грохнул... Горячка приключилась с Марфуткой-то, умерла, царство небесное ее детской душеньке... Прошение «чадолюбивой матери отечества» строчится и час и два. Случаи мучения и тиранства приводятся страшные. В толпе слышатся тяжелые вздохи: – Шашнадцать могил, шашнадцать могил... Глаза горят, кровь в жилах то холодеет, то вскипает. Возле двери в коридор стоят на карауле кудрявый парнище с топором и Ванька Семибратов. Дьячок изнемог. Сердобольная рука ставит пред ним штоф водки. – Пиши, – говорит Пугачев. – Тако поступать, как поступает рекомый злодей-помещик, и в Туретчине невмысленно, а ведь батьковщина наша Россия есть. Написал, что ли? И вознамерились мы, горькие, защитить себя самолично... Долго еще писалось прошение. Зажгли пред дьячком четыре свечи. Выпил дьячок полтора стакана водки, нос сизым стал, губы заслюнявились, косичка расплелась. В конце бумаги дьячок написал: «По неграмотству 392 хозяев села Большие Травы, а такожде деревень Машкиной, Чупрыновой, Карасиковой да Темной руку приложил страха ради и по великому понуждению дьячок Воскресенския, что в Больших Травах, церкви Иоанн Новопредтеченской». Бросив перо и размяв движением пальцев затекшую руку, дьячок покивал головой и с горькой улыбкой молвил: – Неразумные мужики... Жалко мне вас и себя такожде. Ведь высочайший престрогий указ есть – жаловаться мужикам государыне на господина своего не повелено. – Мы выборных пошлем, как-нито всунут ей в ручки белые... В церкви где, али как... А где надо, и деньжатами могим, дело покажет... Не погибать жа! – шумел народ. – Мужики неразумные... Выборных ваших схватят и в цепи закуют, – дьячок допил водку, закашлялся и, сугорбленный, пошел, пошатываясь, к выходу. Глава XII Погоня. Вино было крепкое 1 Опять ночь спустилась. В синем небе над белой церковью месяц встал. На колокольне дозорит зоркий и трезвый мужик Сысой. По дороге к городу выехали на «вершних» конях два расторопных парня с охотничьими мало-пульками. Чуть что – прискачут в село, поднимут гвалт. Казаки ночуют на поповском сеновале. Они дали слово крестьянам не покидать их в такой беде. Варсонофий Перешиби-Нос, пришедший на родину в побывку, спит в хате престарелых родителей своих, жена его зачахла в городе и прошлой зимой умерла. Вся природа погрузилась в сон. Спят леса, цветы и травы, спят собаки, куры, кони, спит смертным сном в гробу умученный, исхлестанный плетьми капрал. Все спит в природе, лишь соловьи не спят, да «омертвевший» месяц привычно катится по небосводу, отражая на сонную землю солнцев свет. Впрочем, во многочисленных избенках бедняки-крестьяне не смыкают глаз. Им не до сна. Что-то будет завтра, чем-то кончится вся эта кутерьма, кто-то будет вздернут на удавке, кто выпорот кнутом, кого погонят на вечные времена в Сибирь или отдадут не в зачет в солдаты? Сердце растревожено, мозг горит, глаза таращатся во тьму, хоть выткни. Не спит и побитый взбунтовавшимся народом грабитель-целовальник. Рыжеволосая кудлатая голова его обмотана мокрым полотенцем, одутловатое лицо в кровоподтеках, поврежденная в суставе нога вспухла, мозжит и ноет, она обложена намыленным мочалом. Целовальник постанывает тонким голосом и строптиво косится на икону, что не смогла уберечь его от разграбления. – Свои жа, свои жа... Ах, черти голозадые, – бормочет он. – Ведь я такой же крепостной крестьянин нашего господина, с мужиками одних кровей. А вот, пообидели, пообидели... своего же брата... за что, про что? Да гори они все огнем! Чтоб барин на осине их всех перевешал, сволочей анафемских! Ох-ти мне... Чем же таперича я стану барину оброк платить?.. Ведь оброку-то барин пятьсот рубликов в год с меня дерет! А где я возьму? Все побито, все пограблено... А барин – сквалыга, он все едино взыщет, избу отберет, трех коров отберет, лошадушек к себе сведет, с сумой в куски пустит... Ох-ти мне... Он лежит на кровати, жена плачет, четверо ребятишек спят на полу, хорошие сны видят, улыбаются. Отцу Сидору не заспалось. Свесив с полатей взлохмаченную голову, он крикнул: – Матка! Беги за дьячком. Пущай к заупокойной обедне звонит. Капрала седни хоронить, Ивана Ивановича Капустина. – Дрыхни! – огрызнулась матушка, дремотно покачивая ребенка в зыбке. – Еще третьи петухи не пели... Пьяница! По груди, по лицу чутко спящего Пугачева сиганула мышь. «Ой!» – крикнул он сквозь сон, едва продрав глаза и, ничего не соображая, сел. Темно. Он пощупал левой рукой – зашуршало сено. Он пощупал правой – наткнулся на чье-то широкое лицо. Это Семибратов взахлеб и с треском, как барабанный бой, храпел возле него. Пугачев пришел в чувство, ткнул соседа в бок, сказал: – Ванька, вставай... Матрешка в ворота стучит... Семибратов открыл сначала левый, потом правый глаз, пошлепал губами и сонно пробормотал: – Чего врешь. Кака така Матрешка? – Заспал должно. Ведь ты сам же Матрешку-то присугласил сюда, девку-т... – Ты слепых-то на столбы не наводи, ботало коровье!.. – осердился Семибратов. Пугачев захохотал. Семибратов поднялся, поскреб двумя пятернями взъерошенные волосы, позевнул и вновь упал на сено. – Да ты что, черт! – крикнул Пугачев и встряхнул Ваньку за шиворот. – Айда живчиком на улку, треба караулы проверить. Он не больно-то надеялся на осторожность подгулявших вчера мужиков, ему самому не терпелось дознаться, бодрствуют ли караульные возле барского амбара, в котором заперты пленные солдаты. Пугачев распахнул ворота поповского сеновала, казаки вышли на свежий воздух. Месяц закатился, побледневшие звезды еще не погасли, ночь кончалась, серел предутренний рассвет. Казацкие кони паслись во дворе на травке. В поповской избе открыто окно. Слышно, как скрипит березовый оцеп зыбки, как бессонная попадья, качая ребенка, бредит колыбельную: Вырастай, моя малютка, будешь в золоте ходить, Будешь в золоте ходить, чисто серебро носить... Казаки перекрестились на церковь, отряхнулись от сена, оправили сабли. Кругом сонная тишина, только в стороне барского дома лениво побрехивали собаки. Пугачев с Семибратовым направились туда. Пугачев шел стройной, быстрой поступью, Семибратов вперевалку еле поспевал за ним. Чем ближе подвигались они к барскому двору, тем отчетливей доносились до их ушей и лай собак и отдельные выкрики. – Чи мужики проснулись, чи дворня зыкает, – и казаки набавили шагу. Вот и крашеный забор. Казаки нагнули шеи и через вчерашнюю пробоину в заборе пролезли в барский двор. Пугачев вдруг широко открыл глаза, разинул рот и обмер. – Ванька, – прошептал он. – Чего это? Чи сон, чи нет... Ванька, чтоб окончательно проснуться, больно дернул себя за нос и тоже разинул рот. Пред казаками предстало поразившее их зрелище. Чрез мутную сутемень полурассвета серел господский дом, на высоком балконе в ливрее с галунами стоял старый дворецкий, окруженный дворней. На плацу пред домом неясно маячили построившиеся в две шеренги солдаты, а возле них офицер с рукой на перевязи и с обмотанной полотенцем головой. «Да неужто это он? И неужто это пленные солдаты?» – мелькнуло в сознании казаков. Да, это был капитан Несменов. Он начал выкликать солдат по фамилии и отмечать в списке: – Митрофанов! – Здесь. – Палкин! – Здесь. – Дедушкин! – Нету... Убитый он... Оба казака, осторожно ступая, выпятились задом на улицу и притаились возле пролома в заборе. «Измена, – подумал Пугачев, – всех пленных солдатишек выпустил какой-то враг... И офицера вкупе. Ну и дураки же мы». Казаки напрягли слух. Офицер окончил перекличку и, подняв взор к балкону, болезненным голосом, едва ворочая языком, спросил: – Лука Платоныч, а не знаешь, друг, куда наши ружья подевались?! – А ружья, ваше благородие, мужичье порастащило, – перегибаясь чрез перила, ответил дворецкий. – И господских три ружья украдено... Мой совет, ваше благородие, перво-наперво двух казачишек забеглых сыскать да сцапать, а третьего – солдата нашего села Варсонофия, фамиль Перешиби-Нос, он у своих родителев в побывке... Эта троечка – главные возмутители... Ежели их в кровь выпороть, всюе подноготную докажут. А опосля того и повесить не грех. Пугачев с Семибратовым переглянулись. У них враз заскучали животы. – Без ружей мы бессильны, – уныло сказал офицер и, постанывая, присел на разбитый из-под вина ящик. – Значит, барин ваш в незадолге обещал прибыть? – С минуты на минуту дожидаем. Ночной стафет с нарочным получен. Быдто антилерия идет, три пушки да конники... как их?.. дрягуны, што ли. Да скоро теперича, скоро. Ишь, рассвет идет, небо-то на восточной стороне опахнуло прожелтью... Уж теперича всполох не забрякают на колокольне, не-е-т... Моим распорядком, ваше благородие, звонари сняты с-под колоколов, в подвале сидят. А егеря да доезжачие двух бунтовских конников на дороге изловили, парней нашенских, такожде в подвале обретаются, кнутобойной парехи ждут. А лапотники-то наши, вы сами ведаете, вином обожрались, до полден продрыхнут. – Дворецкий понюхал табаку, посморкался и спросил: – А не угодно ли вашему благородию крепкого чайку на скору руку? Самовар вскипел... В этот миг мимо притаившихся Пугачева с Семибратовым проехали на рысях трое драгунов. Увидав казаков, они повернули лошадей и, подъехав к ним, спросили: – Помещичий дом этот, что ли? – Этот самый, – сказал Пугачев. – А вы кто такие? – спросил старший. – Слуги барские. Добро его стережем, – ответил Пугачев. – Езжайте во двор, там чаю вам сготовили, самовар кипит. Драгуны, не сказав ни слова, поехали к воротам, а казаки что есть силы припустились на попов двор. Прибежав, они поспешно стали снаряжаться: седлали коней, совали в торока хлеб, лук, бутылки с барским вином, перекладывая их сеном, чтобы в дороге не побились. Эх, надо бы Перешиби-Носа разбудить, да черт его ведает, где он ночует... – Давай, давай, пошевеливайся, – торопил Ваньку Пугачев. Восток все больше наливался зарей, в березах встрепенулись птицы, по соломенной поповской крыше степенно выступал лобастый кот, в хлевах стали взмыкивать коровы, а люди все еще не пробуждались. Вдруг где-то близко, может быть, возле барского двора, ревнула пушка, казацкие кони заплясали, лобастый кот, взлягнув задними ногами, оборвался с крыши, грачи дружно с шумом сорвались с гнезд и закружились над селом. Казаки вскочили в седла. – Втикаем, Ванька! – крикнул Пугачев. – Прядай, чертяка, до разу!.. Пугающе и страшно ревнула другая пушка. Все село враз всполошилось, загрохали калитки, заскрипели ворота, стали отрывисто перекликаться люди. Мимо церкви проскакал эскадрон драгунов, за ним быстро шли безоружные солдаты. Затрубил рожок. Драгуны спешились. – По избам! – раздалась команда. – Мужиков таскать на барский двор! 2 Казаки, нахлестывая коней, скакали к лесу. Окруженная верховой дворней, катилась по столбовой дороге к селу Большие Травы громоздкая карета с господами. Казаки, не решаясь ехать большаком, правились по опушке леса, выискивали свертка на проселок. – Омелька, – сказал Семибратов. – Ты врал, поди, быдто бы Матрешка стучалась, меня требовала? – Вот толсторожий дурак, – захохотал Пугачев, – погони нам не миновать, а он – Матрешка... Они свернули на проселок. Вихлястая дорога пересекла березовую заросль и вынесла казаков на усыпанную полевыми цветами луговину. Здесь пасся большой табун барских лошадей. Жеребята-одногодки и стригунчики то валялись на росистой траве, то, задрав хвосты и взлягивая, весело взад-вперед носились. На пригорке, сторожко подняв голову, стоял высокий, статный жеребец, вожак табуна. Под мягкими лучами выплывавшего из-под земли солнца рыжий жеребец казался изваянием из бронзы. – Ах, сатана... Вот конь! – восторженно присвистнул Пугачев, любуясь жеребцом. Жеребец повернул красивую голову с белой звездой на лбу в сторону казаков и заливисто заржал. Визгливо заржали в ответ и казацкие лошадки. Тогда почти весь табун бросил щипать траву и с любопытством повернулся к всадникам. Холеные, породистые кони, приветствуя казацких лошаденок, стали размашисто кивать им головами, как бы раскланиваясь с ними, и было двинулись им навстречу. Но бронзовый жеребец, чтоб прекратить беспорядок, сорвался с места и, распушив длинный, по щиколотку, хвост, с полным сознанием своей красоты и мощи величественно и неспешно пронес себя по луговине, опоясав табун дугой. Когда он как вкопанный остановился, малые жеребята, сразу атаковав его, затеяли с ним потешную игру. Грациозно подобрав передние ноги, они подпрыгивали к его высоко вскинутой голове, пытаясь приласкаться, или, слегка согнув шеи, с разбегу проскакивали у него между ногами под брюхом, как под аркой. Бронзовый жеребец стоял, как изваяние, лишь пошевеливал хвостом, поводил ушами, с кротостью и любопытством посматривая на свое потомство. Статные кобылицы щипали сочную траву, косясь на красавца-жеребца и тайно, может быть, вздыхая. – Нам заводных[51] коняг треба взять, – сказал Пугачев, – а то на нашенских-то не утечь, словят, чего доброго. – Жеребец не даст, загрызет, – возразил Семибратов. – Ты прочь гони жеребца, дуй его хорошень нагайкой, ежели сунется, а я спроворю двух добрых меринков, благо пастухи дрыхнут. Пугачев отрезал от краюхи большой ломоть хлеба, круто посолил его и, привязав свою лошадь к березе, смело вошел в табун. Походил там, ласково, с цыганской повадкой, посвистал, выбрал крепкого коня. – «Серко, Серко...» – шлепнул его по мускулистой холке, отломил кусок хлеба и всунул ему в мягкие губы. Конь съел вкусную подачу и, похрапывая, стал лизать соленую ладонь чужого человека. Пугачев вынул из кармана ломоть, мазнул им по лошадиным губам и, поманивая коня: «тирсе, тирсе, тирсе», сначала прытко зашагал от него, затем пустился трусцой к лесу, соблазняя послушно бежавшую за ним лошадь соленым лакомством. Миновав табун, Пугачев схватил коня за гриву и в момент уселся на него верхом. Семибратов, потряхивая нагайкой, наблюдал за рыжим жеребцом и за проворным другом. Жеребец сердито бил передней ногой землю, потом как-то по-особому пронзительно заржал и, выгнув шею, вмах помчался на пригорок. Солнечный шар только-только успел выкатиться из-под земли, а казаки уже заседлывали в перелеске холеных барских лошадей. Вдруг, и совершенно неожиданно, на казаков набросилась подкравшаяся молча собачья свора. Псы примчались со стороны пасшегося табуна. Очевидно, они вместе с пастухом всю ночь честно стерегли табун, а перед утром их, как на грех, свалил тяжелый сон. Лохматый, весь в шишках чертополоха пес яростно вцепился Семибратову в зад и сразу вырвал большой клок штанов. Семибратов дико заорал, с силой пнул пса сапогом, потерял равновесие, ляпнулся на спину и, продолжая орать, стал отчаянно отлягиваться ногами. Пугачева атаковали сразу три пса. – Ванька, Ванька! – кричал он, выхватив саблю. – Держи, черт, лошадь! – Но зная, что Ваньке приходится туго, он вмиг схватил левой рукой поводья барских лошадей и, рубнув саблей, отсек лохматому псу, что наседал на Ваньку, хвост вместе с частью зада. Сдерживая взвившихся на дыбы коней и разъярившись, он рубнул другую собаку с такой силой, что развалил ее пополам, и сабля его, задев березовый пень, сломалась. Семибратов вскочил и тоже выхватил саблю. Бесхвостый пес колесом крутился по земле, пронзительно визжал, а две уцелевшие собаки, испуганно поджав уши и ощетинив хребты, отскочили прочь. Подбегали два пастуха с кнутами. – На конь! – скомандовал Пугачев, быстро подобрав отломившийся клинок сабли. И казаки, продираясь сквозь чащу, ходко двинулись чрез заросль куда глаза глядят, за ними бежали привязанные к седлам казацкие лошадки. Исхлестанные ветками и сучьями, с расцарапанными в кровь лицами, они вскоре выбрались на большую дорогу и верст тридцать без передыху проскакали во весь опор. Кони – как в мыле, из оскаленных ртов лепешками шлепалась на землю белая пена. Особенно заморился конь под Пугачевым: широкоплечий казак не тучен, но дюж, он весь как сбит из тугих мускулов и крепкой кости. Казаки были в одних рубахах. Сложенные чекмени ремнями прикручены к седлу. Пугачев первым соскочил на землю и стал разминать затекшие ноги. Он взглянул озорными глазами на Ваньку Семибратова, устало слезавшего с седла, хлопнул себя по бедрам и раскатисто захохотал: на самом заду парня, обнажив тело, зияла прореха размером с большую сковородку. – Эк тебя пронимает, бородатого лешегона, – ощупывая голый зад, уныло пробормотал Ванька Семибратов. Он суетливо стал искать выдранный клок штанов и на седле, и под седлом, и возле коня – на луговине. – Ой ты, горе. В дороге обронил, – чуть не плача сказал он, лицо его стало глупым. – Чего ж делать-то?.. Тогда Пугачев схватился за живот и от неудержимого хохота повалился на землю. Семибратов подбежал к нему и пнул его сапогом в бок. – Черт, сатана, – сердито надул он губы и стал Пугачева упрекать: – Вот украл барских-то лошадей, а пастухам из-за тебя от барина бучка будет. – Ишь ты, жалостливый какой... Пастухи завсегда оправдаются, раз мы двух псов зарубили. А мы по крайности от петли спаслись. Тут пререкания меж ними оборвались: вздымая дорожную пыль, скакал на них всадник. – Варсонофий! – в один голос заорали казаки. – Казаченьки! Родные!.. – артиллерист Перешиби-Нос спрыгнул с незаседланной лошади и бросился обнимать казаков. – Едва утек. Бог спас, а то бы... Ну до чего я радехонек, что с вами встренулся. – Куда же ты теперь, Варсонофий? – Я больше не солдат, ребята... Порешил в бегах быть. А то живота лишат беспременно. Уж-ко что будет там! Чтобы не попадаться на глаза, они укрылись до сумерек в лесной трущобе. Расположившись у костра в заросшей ельником балке, они принялись за обед, две бутылочки барского вина достали. – Ой, что-то подеется с крестьянством, – проговорил Перешиби-Нос, и усатое, в оспинах, лицо его стало печальным. – Наипаче опасаюсь за родителев за своих. – Крови много прольется, а толку ни на эстолько, – сказал Пугачев. – Ни к чему это. – Таких вот войнишек много на Руси... Пых-пых и погасло. Для крестьянства ничем-чего, одно душевредство... А барам хоть бы хрен. Пугачев подумал и сказал: – Вот коли б способа оказались все крестьянство зараз взбулгачить, дело бы. – Мысли твои одобрительные, ладные мысли, – сказал Перешиби-Нос, и угрюмые глаза его оживились. – В мыслях-то всяко можно рассудить, а поди-ка, сунься... Ого! – Да, подходящих способов не чутко, чтобы зараз всех мужиков взбулгачить, – вздохнув, согласился Пугачев. – И откуль взялись эти баре? Кто их по всей земле понасадил, кто крестьян на поругание им отдал? От царей, что ли, повелось? – Ничего не от царей, – возразил Перешиби-Нос, отхлебнув вина из бутылки и закусывая хлебом. Он, как и все старые солдаты, любил пофилософствовать. – Это от Бога. Уж так устроено. А цари тоже из дворян на царство сажались. Народ сажал их. Взять царя Михайлу Федорыча, он боярин был, Романов. А кто до него царствовал, пес его ведает. Хошь и грамотный я, а ни хрена про царей не смыслю. – Да нешто грамотный ты? – удивился Пугачев. – Грамотный, – не без гордости сказал Варсонофий, вытер губы и рыгнул. – Я в денщиках у офицера Першина был, евонная любовница займовалась со мной, спасибо, поучила. А ты, Омельян, темный? Пугачеву стало стыдно, он смущенно замигал, задвигал бровями и сказал, краснея: – Я дюже грамотный был, понимаешь, пономарь учил меня грамоте-то. Да упал я, чуешь, с дерева на Прусской войне, вдарился головой о каменья. С той поры, чуешь, всюе память отшибло. Как корова слизнула языком. Ужо время будет в дороге, поучи меня, Варсонофий... Ты приделяйся пока что к нам... Был солнечный день, а в хвойном густом лесу стояла прохладная сутемень. Все трое завалились спать, седла в головы. На спящих сразу же насели комары и мураши, но после вина и усталости беглецам спалось крепко. 3 Ни Ванька Семибратов, ни лежащий рядом с ним Варсонофий не могли сразу сообразить, что с ними происходит, – проснулись связанными по рукам; два драгуна, насев на них, крутили им веревками ноги. – Караул! – заорал спросонок Ванька. А два других здоровецких драгуна работали над лежащим Пугачевым. – Геть, геть! – кричал, вырываясь, Пугачев. В момент подогнув ноги, он с такой силой ударил ими большеносого драгуна в брюхо, что тот закувыркался, как заяц с горы, а другого он сгреб за горло и давнул. Тот выкатил глаза и захрипел. К Пугачеву бросились от связанных еще два драгуна, Пугачев вскочил и, оскалив зубы, стал отбиваться, как от собак медведь. Надавав им тумаков, он поймал закомелистую орясину и размахнулся ею, яростно крича: – Убью! Только сунься... Драгуны отбежали прочь. Старший скомандовал: – Стреляй!.. Драгуны направили на Пугачева четыре ружья. Плачущий Ванька Семибратов вопил: – Омелька, сдавайся, сдавайся скорые! Ой, смертынька... Связанный Варсонофий с усилием приподнялся, крикнул драгунам: . – Солдаты! Братцы... Что вы делаете, в своего стреляете... Пугачев отшвырнул жердину и миролюбиво сел. Солдаты опустили ружья и опасливо стали подходить к беглецам. – Вы арестованные, – тяжело пыхтя, сказал старший драгун со шрамом поперек щеки. – Нам приказано схватить вас и в Большие Травы доставить. Беглецы молчали. Варсонофий спросил: – А чего же нам будет там? – Петля, – ответил драгун. Длительное молчание. Ванька Семибратов плаксиво скосоротился. Варсонофий Перешиби-Нос, вздохнув, сказал: – Спасибо. Видать, вы солдаты добрые. К своему же брату жалости у вас много, – и большие усы его задрожали. – Мы присягу сполняем, – с раздражением ответил старший. – Вот приведем вас, вы упадите в ноги барину да начальству, покатайтесь, авось помилуют. Я вам добра желаю... – Ты нам добра желаешь, в воду пихаешь, а мы на берег лезем, жить хотим, – подняв голову и посматривая исподлобья на драгуна, насмешливо сказал Пугачев. – Ужо-ко вам медалей дадут да по гривеннику денег за удальство, что своих, как Юда, предали. Ну, у меня медалей для вас нетути, а есть вино. Пять бутылок. Желаете выпить? – На деле мы не пьем, – сказал старший и стал натрушивать из ладунки порох на пистолетную полку. – А твое вино все едино нашим будет. Собирайтесь-ка! – Эх, жалко, у меня сабля хряпнула пополам, – прищурившись на старшего, сказал Пугачев, – а то я показал бы тебе, как с плеч головы летят. Драгуны, озлобленные, стояли в настороженных позах, готовые пистолеты в руках. Старший закричал на Пугачева: – Больно-то не запугивай, мы не трусливого десятка! Как бы твоей толстой шее в петлю не угодить. Мне сказывали про тебя. Ты наиглавный возмутитель, Пугач-казак! – Небось и я не из трусливых. Я и ожгусь, не затужу, – огрызнулся Пугачев. – Вот что, драгуны, голуби мои, – ласково начал Перешиби-Нос. – Ведь мы не за кого-нибудь, а за крестьянство вступились. А ведь вы и сами из крестьян. На нашем месте, может статься, такожде и вы поступили бы. Мы супротив сучьего барина, ерш ему в бок, к мужикам пристали. Не вам бы, голуби мои, ловить нас да по мужикам стрелять. Бар, а не мужиков изничтожать надо! Старший, глядя в землю, сказал: – Ничего не поделаешь: присяга. С нас взыск. – А вы, ребята, видали ее величества замученного капрала Капустина, весь в медалях? – спросил Пугачев. – Нет, не видали такого, – сказал старший. – Ну-к побачьте. Он в селе Большие Травы в гробу лежит. На Прусской войне он кровь проливал, а сучий барин в одночасье застегал его насмерть. Вот кровопивца какого вас пригнали защищать. Драгуны смутились, переглянулись друг с другом и потупились. – Да неужли правда это? – спросил старший и сел. Перешиби-Нос как очевидец во всех подробностях пересказал происшедшее в селе Большие Травы. – А ну развязать им руки-ноги, – приказал старший, глаза и голос его подобрели. – Ладно, – сказал он, – будь что будет, а мы вас не потрогаем, только коней заберем. – Забирайте. Не жаль, – проговорил Пугачев, незаметно подмигнув Перешиби-Носу. – Ванька! Тягай вина сюда, хлеб тащи, лук, свинина копченая тамотка есть. А это вот вам, приятели-драгуны, примите-ка, – и Пугачев, вынув из шапки червонец, подал его старшему. Глаза драгунов заблестели, губы приятно улыбнулись: «этакое богатство свалилось, по два с полтиной на рыло», а Ванька Семибратов, видя щедрость Пугачева, сразу заскучал и в душе обозвал приятеля дурнем. Лошадей драгуны расседлали, пустили пастись, подживили костер, началась пирушка. Пугачев откупорил шилом пять бутылок, каждую попробовал, две бутылки самого крепкого вина поставил в холодок. Пили по очереди из деревянной чашки. Было жарко, вино ударило в головы. Стали петь походные песни, стали обниматься. Старший драгун, покрутив усы и ударив себя в грудь, закричал: – Меня самого сколько разов шпицрутенами, бывало, истязали... А царской службе моей осьмнадцать лет. Медалью награжден. А полковник наш – зверь, чуть что, по зубам норовит, – он затряс головой, высморкался и заплакал. Три молодых драгуна тоже захмелели, они распоясались, сбросили ладанки, поснимали мундиры, никого не слушая, кричали все вместе какую-то несуразицу, лезли целоваться к старшему: – Отец наш... Отец наш... Иван Назарыч... Умр-р-рем!.. Служба... Ур-ра... Турку бить... А мужика – ни-ни!.. – Бар бить!.. Они гаже турок! – кричал и Пугачев. Беглецы пили мало, но и они были пьяны. А пьяней всех – Пугачев. С удалью напевая песни и приплясывая, он из оврага было покарабкался наверх, но четыре раза, под взрывы хохота драгунов, впереверт кувыркался по откосу. Выписывая вавилоны, он достал из холодка две бутылки крепкого вина и стал угощать драгунов: – Пейте-кося... За батьковщину! И-эх, разнопьяное винцо-пойлице!.. Вино было забористое, обжигало рот. Старший, хватив залпом, выпучил глаза, уперся кулаками в землю, опустил голову, фыркнул, как кот, и весь судорожно передернулся. Пугачев, покачиваясь, налил по второй. – Теперь за дружбу нашу, за побратимство! Вестивал, саблея... – выборматывал он слышанные от «доброго барина» словечки. – А сам-от чего не пьешь, казак? – Ку-у-ды тут, – отмахнулся Пугачев и дал такой крен, что еле удержался на ногах. – Мы ведь еще до солнышка употчивались. Эй, Варсонофий! Ванька!.. Но оба его товарища, широко раскинув руки, разбросав ноги, напропалую храпели. Пугачев захохотал, икнул, промямлил : – Пья-пья... пьяные хари... Мордофили... Драгуны хватали по второй, по третьей. И не успела еще откуковать кукушка, как все четверо бесчувственно повалились на землю, что-то пробормотали, покричали и уснули. Пугачев поглядел на них, ухмыльнулся и тоже прилег возле своих. Кукушка опять закуковала, красноголовый дятел прилетел, запальчиво застучал по стволине стальным носом, как трещотка. Когда драгуны захрапели, Пугачев приподнялся и тихо сказал: – Ребята, пора. Все трое пошли ловить и седлать коней. Ванька предлагал взять у драгунов пистолеты и ружья. – Не можно этого, – строго сказал Пугачев. – Пошто ж солдат под палки подводить... Забудь и думать. Перешиби-Нос после слов Пугачева даже драгунского седла не взял, а вот как надо бы... Теперь им особенно-то опасаться в дороге нечего, можно ехать большаком. Ванька Семибратов у костра замешкался, он обшаривал карманы старшего драгуна. Взмахнули нагайками, поехали. Пугачев оглянулся на храпевших драгунов, засмеялся и сказал: – Присяга... Пробирались сквозь чащу. Семибратов подал Пугачеву золотой червонец. – На, схорони. Нам пригодится, а им не за что... А и ловко же ты, анчутка, пьяным-то прикинулся. А глядя на тебя – и мы. – Слышь-ка, Варсонофий, – начал Пугачев. Но тот быстро перебил его: – Ах, ерш те в бок! Что же я, баран... Ведь пожарище там, ребята, страшенный, на селе-то... Два барских сеновала да гумно запалили мужики... До двух тысяч пудов сена. А на гумне скирды пшеницы прошлогодней немолоченой... Огонь фукнул выше колокольни... – Ништо, ништо... Молодцы дядьки, – широко заулыбался Пугачев. – Ну а каким побытом солдатишек-то из-под караула выпустили? – Дворецкий, старый черт, слюнтяев деревенских обманул... Мне Мишка-поваренок сказывал, он, ерш те в бок, тоже в бега собирается, в лес удрал, воет. Вот выслал быдто бы дворецкий караульным похлебки мясной, да и сам вышел к ним: «Нате-ка, говорит, похлебайте, жалко мне вас, говорит, дураков. Эх, ребята, ребята!» А сам, змей, этот дворецкий-то, в похлебку-то сонного снадобья подмешал. Ну, те, знамо, набросились, да где сидели, тут и торнулись носами. Так сонных и в подземелье, ерш те в бок, засадили их. Вот как учат дураков дикошарых. Путники выбрались на большак и поскакали. Глава XIII Рыбий человек. Пугачев изрядно лечит зубы. Малина-ягода 1 Пугачев и Семибратов, завершив огромный путь, добрались, наконец, до селения Мамадыш, переправились чрез Вятку и, пробежав десяток верст, выехали на Каму. – Эй, молодайка, – крикнул Пугачев. – Это какое жительство? – А нешто не знаешь? Котловка это жительство, вот как. Котловка село, – ответила улыбчивая круглолицая женщина и подцепила ведра коромыслом. Она молода, стройна, красива. – А где бы нам ночь скоротать? – Да где... Уж и не знаю, где... Вот попроситесь нето к рыбьему человеку. Звать его Карп, а прозвищем Карась. Как есть – рыба. Проезжающие-то у него пристают. А вы, солдаты, што? Разбойников, чего ли, ловить наехали? – Нет, мы казаки с Дону. По своей воле едем. Холстов да дегтю станем закупать. – А-а, так-так... А то у нас по Каме, сказывают, разбойники шалят, купцов да богатых быдто грабят. Ну-к, намеднись солдаты пробегали мимо нас. – Окромя дегтю мы и женщин хорошеньких скупаем, – подмигнул ей Пугачев. – По пятаку за фунт. – Дешево, чернявый, ценишь... Да ты, полно, уж не барин ли какой, живьем людей скупаешь? – Она вскинула ведра на плечо и пошла. – Прощевайте... Оба конных витязя двинулись за ней. Ванька глаз не спускал с пышнотелой румяной бабы, чего-то хотел сказать ей, но не находил слов, только шлепал губами, улыбался и краснел. Пугачев, подметив его смущение, сквозь смех бросил: – Эх, и не речист ты, Ванька. – И, набекренив шапку, обратился к молодухе: – Вот этот толстогубенький велел сказать вам: ах, вы по нраву нам, приходите поиграть на лужок, на травку. – Озорники какие, – стыдливо потупилась молодайка, несколько задерживая шаг, – нам не до игры. А вот коли холсты занадобятся, продала бы... И деготь у свекра есть. – Благодарствую, – весело сказал Пугачев, подбочениваясь и покручивая бородку. – Вы нам холсты да деготь, мы вам толстогубенького... Баш на баш... Жалаите? – Ах, нет... Мы только куделю да кошек меняем на ситцы, татары ездят, – повела глазами молодуха и, плавно покачивая полными плечами, сказала нараспев: – А вот тебя бы, цыганок чернобороденький, – кивнула она Пугачеву, – пожалуй, выменяла бы, кабы воля моя была. Пригож ты, сниться будешь. Ванька сразу померк, надул губы, а Пугачев заулыбался во все лицо, сдернул с головы мерлушчатую шапку, широко взмахнул ею вправо-влево и молодцевато поклонился молодухе: – Благодарствую вдругорядь. Ой да ты, кундюбочка моя! Растревожила ты мое ретивое... Ой да какая ж ты приглядчивая! .. – Не бесись, казак... Люди смотрят, – строго сказала она, нахмурилась, указала рукой на большую избу: – Вот здеся-ка Карп Степаныч жительство имеет, – и ходко пошла своей дорогой. Казаки остановились. Пугачев все еще глядел очарованными глазами вслед уходившей молодухе. 2 Карп Степанович, по прозвищу Карась, средних лет, небольшого роста, кругленький, безбородый, как скопец, плечи покатые, глаза умные, с прищуром. Он оказался человеком расторопным, свел казаков с крестьянином Вавиловым, у которого Пугачев и сторговал за недорого небольшое суденышко с готовым дегтем. У Пугачева было два червонца в шапке да четыре червонца зашито в штанах пониже гашника, да за пазухой брякали рублевики – ведь казаки за весь тысячеверстный путь истратили на харч всего только сорок три копейки. А Вавилову нужно было заплатить за суденышко и деготь ровно сорок два рубля. Пугачев зашел с Семибратовым в амбарушку, обнажил кинжал, спустил штаны и стал добывать из-под гашника деньги. Батюшки-светы! Замест четырех червонцев зашиты в штанах лишь один золотой червонец и три медных деньги... Пугачев аж затрясся, бросил кинжал и заскрипел зубами. – Омелька, что ты? – всполошился Семибратов. – У нас с тобой только три червонца по десяти рублев да три медных гроша, – хрипло сказал Пугачев. – А три монеты золотых у пономаря в Царицыне под колокольней остались. Обманул нас горбатый черт, замест золота медяки зашил... Да, брат Ванька, не впрок купецкие деньги пошли нам. Пожалели, потужили, нечего делать, доведется коней продавать. Запродал Емельян свою донскую лошадку Ласточку Карпу Степанычу за девять рублей двадцать три копейки, торговались долго, выпили. А барского коня хозяин присоветовал в Елабугу вести, да на базаре с цыганами не вожгаться, цыгане живо околпачат, а прямо ехать к воеводе, он хоть и собака, а рослых коней любит, и деньжищ у него хоть двор мости, – хапуга, вор! Барский конь Серко принадлежал Семибратову, а другого своего коня Пугачев пожертвовал по доброму своему сердцу Варсонофию Перешиби-Нос, тот на полдороге в леса свернул, чтоб укрыться где-нито от розыска и обзавестись хозяйством. Эх, хорош мужик! Путем-дорогой он казаков грамоте учил: буки-аз-ба, ба! веди-аз-ва, ва! Даже Емельян Иваныч поднаторел кое-как свою фамилию прутиком на песке царапать: «Пу-га-чов». – Ну, Ванька, причмокни Серка в губы, почеломкайся... Только ты его и видел... – Пугачев вскочил на свою запроданную хозяину лошадку, Серка в чумбур взял, в повод, и попылил вдоль камских берегов. Вот оно село Понайка, вот Подмонастырка, а вот и городок Елабуга, всего двадцать верст каких-нибудь. Дав лошадям передохнуть, выкупал их в Каме, пригладил скребницей, высушил и – прямо к воеводе. Воеводский дом обширный, приземистый. У ворот в полосатой будке будочник с алебардой дремлет, по двору гуси вперевалку ходят, травку щиплют, свинья с поросятами месятку в корыте чавкают, два полицейских стражника – мещеряк да русский – возле открытой конюшни в трынку режутся, в картеж. В стойлах два коня овес хрупают, увидали новых лошадей, затопали копытами, заржали. – Откуда? С пакетом, что ли? – прогнусил из открытого окна воевода. Левая скула его сильно вспухла, подвязана большим платком, куделя из-под платка торчит, красный нос в прыщах, глазки узенькие, темные волосы ежом. – К вашей милости, – снял шапку Пугачев, – вот отменного коня продавать вам пригнал... Сказывали мне... – Заходи! – крикнул воевода, умильно косясь на породистого рослого коня с атласной шерстью, в серых яблоках. Пока Пугачев подымался наверх, воевода ударил в ладоши и что-то приказал бывшим во дворе стражникам. – Ну, здорово, дружок, здорово, миленький, – ласково сказал он Пугачеву. Видя столь приятное обхождение, Емельян Иванович взыграл духом, гаркнул: – Желаю здравствовать вашему высокоблагородию!.. Воевода запахнул полы татарского бешмета, сел за стол и, подперев подбородок кулаками, лукаво прищурился на Пугачева. – И сколько же ты, голубчик, просишь за лошадку? – Да сто рубликов желательно бы... – Сто рубликов? – чуть перекосив рот, переспросил воевода. – Горазд дешево, горазд дешево просишь. – Это для ради вас токмо, ваше высокоблагородие, мне цыган да сальные пупы на рынке сто двадцать пять сулили... – Дешево, дешево, спасибо, – воевода легонько застонал, потрогал больную щеку и закатил глаза. – А ты кто таков сам-то, милушка моя? – спросил он, приятно улыбаясь. – Я казак с Дону, – приятно заулыбался и Пугачев. – При мне паспорт. Воевода вдруг вскочил, грохнул кулаком в стол и заорал петушиным голосом: – Ах ты, сволочь! Конокрад ты, сволочь, а не казак... Гей, стражники! – он схватил звонок и оглушительно зазвонил. – Ты эту кобылицу у протопопа украл, у нашего протопопа! Вот ты какой казак... Ах ты, сволочь! Пугачев изумленно разинул рот и задвигал бровями: – За что же так бесчестите меня? И вовсе не кобылица, а мерин это... – Я тебе покажу – мерин!.. Ах ты, сволочь... Встать у дверей! – скомандовал он вбежавшим стражникам, русскому да мещеряку. – Я тебе покажу, как у протопопа кобыл воровать. Я тебя, вора, в колодки, на цепь, на цепь! А завтра на базарной площади палач с тебя, конокрад, три шкуры спустит... Ах ты, сволочь. Вор!.. В груди Пугачева заклокотало, глаза налились кровью. – Геть, гадючье отродье! – заорал он вне себя и полез на воеводу. – Руки коротки, чтоб донского казака срамить. Еще тебя вареный петух в брюхо не клевал... Еще ты... – Вяжи его! – кружась вокруг стола и схватив подсвечник, по-петушиному проверещал воевода. – Стражники! И едва успел он рот закрыть, едва успел замахнуться на казака подсвечииком, как Пугачев со всего маху треснул его по больной скуле кулачищем. Воевода взвыл и кувырнулся на пол, и Пугачев, отбиваясь ногами от стражи, выпрыгнул в окно. – Конь! Где конь мой?.. – замотался он по двору и, не видя Серка, вскочил на свою донскую лошаденку Ласточку. – Гады! Коня моего збуздали... Коня давай, коня!.. Во-о-ры... Поднялась невообразимая сумятица. Повыскакали воеводиха, ребята, нянька, писаришки, повар с поваренком; на трещотку, на свистки спешили во двор полицейские старики-солдаты, стражники, будочники, сбегались праздные зеваки: бабы, сапожники, сбитенщики, бурлаки с Камы, нищеброды. – Ой, ой! – не переставая, вопила толстая воеводиха, указывая на казака. – Имайте! Мужа зарезал, разбойник... Мужа убил... – Туда ему и дорога! – по-озорному кричали из толпы. – Бейте в сполох! Ворота, ворота запирайте... Ой! ой!.. Народ – ни с места. На Пугачева кинулись седые старики-солдаты, стражники. Пугачев выхватил вгорячах саблю – ручка да остаток клинка в четверть аршина – и страшно заорал: «Геть, геть!» Он показался толпе столь грозным, а сабля столь длинной и сверкающей, что толпа шарахнулась в стороны. Бывалая лошадка взвилась на дыбы, ударила в воздух задом. Пугачев оправил шапку и, сшибая толпившихся у ворот зевак, вымахнул на улицу. Все это произошло в минуту. Пугачев, нахлестывая Ласточку, под лай собак несся косыми переулками, вот прорезал он весь город и, чтоб обмануть погоню, поскакал полем в противоположную сторону от Котловки. Однако погони не было. Он выбрался на яровой лесистый берег, перевел дух и повернул лошадь на Котловку. – Ну чего, продал коня-то? – встретил его возле избы Ванька Семибратов. – Продал, – буркнул Пугачев. – За дорого? – Цену подходящую взял, – хмурясь, ответил Пугачев и добавил: – Расчелся горазд хорошо. Вечером ужинали на берегу Камы, у самой воды, возле суденышка с дегтем. Карп Степанович потчевал гостей знаменитой камской белугой. Водка была. Пугачев пил с жадностью, молчал. Наелись до отвалу. Ванька лежал на песке вверх лицом, сытно рыгал. Рыбий человек подправлял костер. Было сумеречно. Подошла с ведрами статная женщина, певучим голосом проговорила: – Мир на беседе! – Спасибочко, – ответили от костра. Хозяин сказал: – Присаживайся, Катеринушка, покалякай с нами. Она переняла пристальный взгляд Пугачева, охотно поставила ведра, расчистила ладонью песок от сора, присела. Пугачев сразу узнал в ней свою вчерашнюю знакомку, но не подал вида. – Уехал старик-то, свекор-то? – спросил рыбий человек. – Уехал... На завод вытребовали замест мужа моего, – протянула Катерина. – А свекровка-т в гости к сестре ушла в Свиные Горы. Одна домовничаю. – Поди, трохи-трохи страшновато одной-то? – спросил Пугачев. – Я вот один здеся-ка ночую, на суденышке на энтом, да и то страшусь, того гляди, водяной ночью в омут утянет за бороду. Катерина улыбнулась, в ее больших глазах вспыхнули любопытные огоньки. «Придет», – подумал Пугачев. – Нет, я не боюсь одна. А коли и боялась бы, куда деваться? В это время на островке в кустах защелкал соловей. Сердце Пугачева облилось истомой. Взор его приковался к губам Катерины – губы улыбчивые, сочные, ему захотелось поцеловать их. Карп Степанович отрезал два ломтя хлеба, положил на них большой кусок белуги, подал женщине. – Ну-ка, Катеринушка, покушай. Поберечь тебя некому, одна ты. – Спасибо, – сказала Катерина. – Я домой снесу. Соседка наша, тетка Лукерья, в бедности мается, с ней поделюсь. Катерина встала, зачерпнула воды, взяла рыбу, попрощалась и пошла. – Ой, бедно, бедно живет народишко, – вздохнув, сказал рыбий человек. – Наше село приписано к Авзяно-Петровскому дворянина Евдокима Демидова заводу. И земская контора при селе. Почитай, всех мужиков на завод угоняют. От мала до велика. Кто уголья жжет, кто руду копает. Голод, холод, мокреть, а жрать втридорога у конторы заводской надо купить, а заработок – грошики. С голоду пухнут, мрут. А спину гнут с зари до темна, и поспать недосуг. Бунтуют, а толку нет, в бега бегут, да ловят их. Ой, горемышная на заводах жизнь. – Тьфу ты! – с сердцем плюнул Пугачев. – Под барами крестьянству худо, на заводах того гаже... А где же хорошо-то? – В могиле, – подумав, ответил рыбий человек. 3 Семибратов увел лошадей в ночное. Пугачев завалился спать на причаленном к берегу дегтярном суденышке: товар караулить надо. Лежал, в небо глядел, ночь была белая, звезд в небе не было. Вот всплеск весла по воде. Пугачев чуть привстал. В блеклом мареве совсем близко от него лодка плывет. – Катерина, – тихо позвал он и поднялся. – Посади меня в лодочку. Не заспалось тебе, что ли? Соловьев, что ли, плывешь слушать? – Плыву соловьев слушать. Да плакать. Садись, цыганок. И вот они в два весла подплывают молча к соловьиному острову. Малиной, земляникой пахнет, сладостный дух стоит, дикие утки в зарослях крякают. Пугачев взволновался: видит лицо побледневшее, видит губы улыбчивые, но голубые глаза ее печальны, слезы в глазах. – Пошто же тебе плакать? Ты такая пригоженькая... – дрогнув сердцем, сказал Пугачев. – О муже плачу, о хозяине. Умер хозяин. Убили его... На заводе солдаты застрелили, как бунт был. Одна я... – Весло упало из рук ее, и слезы стали падать в колени. Она в стареньком опрятном сарафане с медными, как бубенчики, пуговками. Лодка стояла в кустах. Пугачев молчал. Она вытерла слезы рукавом полотняной рубахи, сказала: – Жалко шибко его... Во снах вижу. Все приходит ко мне, говорит-говорит, наговориться не может. Иным часом страшно... Боюсь. И жизнь не мила... Камень бы, да в воду. – Мертвого с погоста не вернуть, – сказал Пугачев, отламывая кудрявую ветвь талинки. – Потужишь да забудешь. Замуж выйдешь. – А кто меня возьмет? – она опустила голову, и губы ее задергались. – Парней у нас нет ладных, кто поздоровше, на завод гонят. Мозгляки одни на селе. Да так думаю: хозяина-то мне и не забыть вовеки. – За-а-будешь, – протянул Пугачев и погладил руку Катерины. – Я тебя, Катеринушка, и взял бы в женки, да... – Ну так что? Бери... – Горе мое – женатик я. Врать не стану. И детки есть... Двоечка. – Счастливая твоя жена, – вздохнула Катерина. – Она-то счастливая, да я-то несчастный. До баб горазд охоч. Сердце у меня что ни на есть блудливое. Катерина долго молчала. Она боялась поднять свой взор на чернявого. Он тоже молчал, он слушал соловьиные трели, и сердце его, как на качелях, стало качаться от Камы к родному Дону, где также в эту пору от земли до неба соловьиная ночь стоит. Катерина прошептала: – Ребеночек был у меня, сыночек. Петюнькой звать. Жил годик, а тут Бог прибрал. Горевала я, жалко было в могилу-то свою кровушку тащить, – она поникла головой, скрестила руки, и снова из глаз ее закапали слезы. – И пошто Бог покарал меня, пошто мужа с сынком прибрал к себе? – Еще родишь, – сказал Пугачев, – этому горю трохи-трохи помочь можно, а слезы лить нечего... Кто собирается избу рубить, не плачет, а бревна возит. Горе твое, говорю, поправимое. Катерина вздохнула, подняла на Пугачева глаза, хотела улыбнуться, но губы ее вновь задрожали, задергались. Пугачев схватил Катерину и с такой силой трижды поцеловал ее в мокрые глаза, в щеки, в закричавший рот, что лодка заколыхалась и серый соловей, похожий на большого воробья, выпорхнув из ближнего куста, перелетел подальше. Она оттолкнула Пугачева, с милым укором сказала: – Какие казаки охальные, в чужих садах норовят малину рвать. Пугачев вытер губы, подморгнул ей и захохотал негромко. Она взяла корзину, подтянула за таловый куст лодку к берегу и вылезла на островок. – Прощай, – с тоской сказала она. – В лес по ягоды пойду. – Не прощай, а здравствуй, – и Пугачев тоже покарабкался на берег. Ночью, пока Пугачев брал ягоды, в село Котловку приехал воеводский стражник, высмотрень. Он постучался в избу Карпа Степановича, кума своего, и стал его спрашивать, не пробегал ли, мол, в тутошних местах чернобородый, военного обличья, конный человек, воевода, мол, приказал об этом человеке допытаться, и ежели где повстречается тот чернобородый, то и схватить его. Карп Степанович Карась – мужик умный, он сразу догадался, что его постояльца ищут, и сказал: – Нет, такого человека у нас не чутко. А по какому случаю воевода разыскивает его? – Да онный человек воеводу нашего по сусалам смазал. У воеводы зуб гнил, щеку эвот как разнесло. Ну-к, чернобородый-то как порснул воеводу по скуле, у него и зуб вылетел и рожа в прежнее положение пришла, зараз оздоровел. Рыбий человек засмеялся, ухмыльнулся в кудлатую бороду и высмотрень. – А для ради чего шум-то промеж них вышел? – спросил Карп Степанович и выставил угощение. Стражник подробно рассказал, как было дело, и добавил: – Опосля гвалту воевода плетью отстегал воеводиху свою: «Ты, говорит, жирная квашня, при всем народе осрамила мое званье. Кто ж меня, воеводу, смеет бить? Чернобородый не бил меня, а зуб пользовал по моему приказу...» Вся Елабуга со смеху покатывается, а воевода хоть бы что, вчерась вечером на краденом коне верхом по городу скакал. Кумовья расстались перед утром. Стражник поехал в Елабугу пьяный, с песнями. Пугачев, узнав о наезде соглядатая, низко поклонился рыбьему человеку: – Спасибочко... Вовек не забуду тебе этого. Опаски ради он спустил свое суденышко версты на две ниже села Котловки. Там прожили они с Семибратовым еще трое суток. Исподнее у казаков поистлело, у товарищей, по заказу Пугачева, было к отплытию новое, добротного холста белье. Да еще Пугачев сделал себе два полотняных носовых платочка. Ванька Семибратов от платков отказался – на что они ему сдались? Пугачев выругал его: мало ли на обратной дороге какой знатнецкий случай может быть, вот тогда носовые-то платки авось и сгодятся... Пугачев не раз приходил в Котловку, чтоб повидаться с Катериной да холстов с дегтем докупить. Холстов он купил много, у одной Катерины пятьдесят три аршина, по две копейки за аршин, на рубль шесть копеек, да сверх сего выдал Катерине целый золотой империал за ягоды, Катерина заливалась слезами. – Поплывем на Дон, вольной казачкой будешь, кундюбочка моя. Ванька в жены тебя возьмет. – Как я брошу родную сторону? – плакала Катерина. – Здеся-ка на погосте сыночек лежит, а в Урал-горах муж убитый... Рыбий человек, Карп Степанович Карась, прощаясь с Пугачевым, пристально поглядел в чернобородое, с веселым задором, лицо своего гостя, сказал: – Ну, Омельян Иваныч, доведется ли нам с тобой ощо когда свидеться? – Мабудь, и встренемся когда, – сказал Пугачев, по-простецки обнимая рыбьего человека. – Только навряд ли. Горазд далече до тебя. Разве мог Пугачев когда-нибудь помыслить, что пройдет немного лет, и он снова будет в селе Котловке, да не простым казаком, а грозным мужицким царем в силе и славе, что призовет он рыбьего человека и повелит быть ему над всей волостью полковником... Особенно трогательно, как с верным другом, расставался Емельян Иванович со своей боевой кобылкой. С прожелтью белая, Ласточка была не крупна, но крепка и вынослива, отличалась добрым нравом и резвостью. – Ну, Ласточка, подруженька моя, оставайся. Послужила ты мне правдой-совестью... Прощай... – Он огладил лошадку и похлопал ладонью по ее крутой, сильной шее. Ласточка, похрапывая, кланялась ему, умными черными глазами глядела в чернобородое, такое родное лицо своего бывшего хозяина. Пугачев, не оглядываясь, быстро пошел прочь. Ласточка вздохнула. Эхма! Никогда не забыть донскому казаку своей лошадки... Уплыли втроем: Ванька Семибратов, Пугачев да тутошный крестьянин Вавилов. Рассчитаться с Вавиловым за посудину с дегтем денег у казаков не хватило, при благополучной торговле расквитаются в Царицыне. В Царицын они приплыли уже глубокой осенью. Всю обратную дорогу, когда останавливались в селениях, слышали много разговоров о московских заседаниях выборных людей. Одни говорили, что, мол, выйдут новые законы, по которым мужик будет с землей и волей. Другие отрицательно мотали головами и в глаза смеялись легковерным: – И не дожидайтесь! Все останется, как было. И крестьянин Вавилов, и Емельян Пугачев тоже думали, что баре вряд ли доброй волей расстанутся с землей. А Ванька Семибратов в разговоры не встревал, трудными делами он интересовался мало. Итак, путь-дорога кончилась. Для молодого Пугачева она была поучительна. Он перенес в ней много испытаний, приобрел большой житейский опыт, возмужал и теперь смотрел на жизнь иными, менее доверчивыми глазами. Правда, он не имел в душе ни особых намерений, ни каких-либо широких замыслов, он был как все. Он не задумывался о том, что его случайные встречи с купцами, воеводами, помещиками и эта мужичья войнишка в селе Большие Травы впоследствии окажутся нужными ему, как воздух, как дыхание. Часть третья Глава I Исторический пейзаж. Турция и Польша. Крестник Петра Великого 1 По своем воцарении Екатерина утверждала, что после разорительной войны с Пруссией России нужен многолетний мир. «Мир необходим нашей обширной империи; мы нуждаемся в населении, а не в опустошениях». Вместе с тем с самого начала царствования Екатерина желала иметь влияние и вес в Европе. Хотя она и старалась руководить внешней политикой самостоятельно, независимо от фаворитов и, в особенности, от иностранных при русском дворе послов, но главным незаменимым ее советником всегда был граф Никита Панин, глава Иностранной коллегии. Вскоре Россия стала играть политическую роль, равную роли главных держав центральной Европы, а среди северных стран – первенствующую. Обладая политическим искусством и тактом, Екатерина сумела расположить к себе Фридриха II и вела с ним обширную переписку по вопросам общеевропейских дел. А с Францией и Австрией отношения России были натянутые. Русская дипломатия, связав судьбу России с Пруссией, руководствовалась в своих делах системою так казываемого «северного аккорда», куда входили: Россия, Пруссия, Англия, Дания, Швеция, Польша. Противовесом «северному аккорду» было франко-австрийское соглашение. Но эта система не казалась достаточно прочной и устойчивой: яблоком раздора могла послужить судьба Польши, которой угрожал раздел. Екатерине удалось без войны поставить Польшу и Курляндию в зависимое от России положение. Она действовала дипломатическим путем, распоряжениями полицейского характера и военными демонстрациями. Польша, меж тем, постепенно приходила в упадок, крестьяне и ремесленники бедствовали. Власть короля Августа III сводилась на нет, господствовали крупные магнаты и шляхта, их поддерживало католическое духовенство. Однако паны все время враждовали между собой, внутренние смуты раздирали Польшу, а это было на руку иностранным государствам, стремившимся превратить Польшу в своего вассала и создать из Речи Посполитой барьер против России. В 1763 году польский король умер, и России пришлось энергично ввязаться в дела Польши. Екатерина добилась того, что новым королем был избран Станислав Понятовский, ее давнишний сердечный друг, когда-то состоявший при русском дворе. С этого времени политика Польши диктовалась всецело Екатериной. А в Европе стали ходить разжигающие слухи о намерении вдовствующей Екатерины вступить в брак с новым королем и в результате этого ловкого хода присоединить всю Польшу к России. Русское влияние в Польше сильно раздражало Европу. В феврале 1768 года в Польше вспыхнул мятеж как протест против русской политики. Мятеж возглавлял Иосиф Пулавский. Ядро восстания составляли паны, магнаты, шляхта. Они объявили Станислава Понятовского низложенным, а себя – главарями так называемой Барской конфедерации, учрежденной при поддержке Турции, Франции и отчасти Австрии в Баре для охраны шляхетских привилегий. Для подавления мятежа из России были посланы воинские части, они соединились с войсками Станислава Понятовского. Начались неудачные для конфедерации стычки. Поляки очутились в тяжелом положении, каковое усугублялось противошляхетскими восстаниями крестьян. В конце концов политические обстоятельства сложились так, что Польша оказалась накануне раздела между Россией и Пруссией. Польская дипломатия малодушно полагала: – После Бога первая и единственная есть Турция, могущая оказать нам помощь. Меж тем Россия с давних пор воевала с Турцией, стараясь присоединить к себе Крым и открыть широкие ворота в Черное море. Чтобы вырвать из рук России Польшу и этим ослабить все возрастающее в Европе значение России, Франция задумала науськать на нее турецкого султана. Екатерина сильно разгневалась на Францию. Она говорила про нового французского посланника: – Господин Сабатье будет мною встречен как собака, попадающаяся в игру в кегли. Турция оказалась податливой. Этому помог подвернувшийся случай: русский отряд, преследуя конфедератов, ворвался в турецкое местечко Балту. Султан, подстрекаемый Францией, высокомерно потребовал немедленного очищения всей Польши от русских войск, а вслед за этим объявил России войну. Екатерина предвидела, что война с турками будет многолетней. Всюду закипела напряженная, по устроению воинских сил, работа. Много трудилась и Екатерина. Она обычно вставала в шесть часов утра и, по наблюдениям Миниха, проводила в занятиях по пятнадцати часов в сутки. Между прочим... она удовлетворенно говорила: – Я так расщекотала наших морских по их ремеслу, что они огневые стали. Весной 1768 года наши армии под предводительством графа Румянцева, Петра Панина и князя Голицына дошли до турецкой границы. Стараясь возбудить в графе Румянцеве военный пыл и честолюбие, Екатерина писала ему: «Великие дела увидим в нашем веку, и турецкая громода подвержена будет некоторому потрясению... На Вас Европа смотрит!» На совещании в Государственном Совете Григорий Орлов высказал мысль об экспедиции в Средиземное море: – Я буду настаивать на этом неотступно. Окончательную цель войны я вижу в том, чтоб по Черному морю было завоевано право свободного мореплавания. Усиленно, не теряя времени, сооружался на Азовском море русский флот. Двинув главные силы к границам Турции, Россия направила дополнительный воинский отряд в Польшу, чтобы покончить с конфедератами. Весной 1769 года выступил в Варшаву бригадир Александр Васильевич Суворов. Общее же командование русскими войсками в Польше принадлежало генералу Веймарну. Конфедераты стояли под Брестом, ими руководили сыновья умершего старика Пулавского – Франц и Казимир. Выказывая находчивость, храбрость и высокую военную тактику, Суворов всюду разбивал конфедератов. При этом его военная задача облегчалась сочувственным отношением нашего, польского и жестоко угнетаемого шляхтой белорусского крестьянства. Казимир Пулавский погиб в сражении, незадачливый Франц бежал в Америку, а меньшой их брат попал в плен и был препровожден в Казань к губернатору Бранту. Большие партии пленных конфедератов направлялись в глубь России: в Казань, Оренбург, Пермь, Тобольск, Челябинск. В январе 1769 года произошло внезапное вторжение в Россию крымских татар. Многие русские были уведены в плен. Но этот разбойничий набег был последним. Ранней весной 1770 года из Кронштадта отправился в первое океанское плавание весь наличный флот. Руководителем экспедиции в архипелаг назначен был не проходивший морской службы граф Алексей Орлов (он проживал на излечении в Италии). Флот вели Спиридов и Эльфингстон. Талантливый ученик Петра Великого адмирал Спиридов во время плавания усердно обучал команду стрельбе и маневрированию кораблей. Удивив Европу, флот довольно быстро, на парусах и веслах, покрыл огромное пространство, принял в Италии на борт графа Орлова, обогнул Грецию и вошел в архипелаг. Подступив к Наварину, флот овладел фортами и взорвал их. Преследуя турецкий флот, русские корабли настигли его у острова Хиоса, недалеко от бухты Чесмы. Неприятельский флот был во много раз больше русского. Он имел шестнадцать линейных кораблей, вооруженных тысячью двумястами пушек, шесть фрегатов и около сотни более мелких судов. У русских же было только девять кораблей с высокими бортами да несколько брандеров и мелких вспомогательных судов. При виде столь крупного неравенства Орлов пришел в уныние. Но на военном совете русские моряки высказали единодушное желание победить или умереть. Воинственное настроение всей команды сулило победу. 24 июня 1770 года начались военные действия на море. Турецкий флот левым крылом примыкал к скалистому острову Хиосу, а правым – к отмели, ему трудно было свободно маневрировать. Русский флот двумя колоннами двинулся на неприятеля. Адмирал Спиридов, имевший у себя на корабле «Евстафий» Федора Орлова, предводительствовал авангардом, контрадмирал Эльфингстон – арьергардом, а главнокомандующий Алексей Орлов остался в кордебаталии. Неумолчно гремели пушки. Русская эскадра постепенно приближалась к неприятельской. Ружейные выстрелы уже стали помогать пушечным. Корабль «Евстафий», руководимый храбрым адмиралом, сражался против трех кораблей и одной шебеки. Через несколько минут «Евстафий» сцепился на абордаж с самым сильным флагманским турецким кораблем. Русские матросы уже перескакивали на неприятельскую палубу, началась отчаянная резня. Русский унтер-офицер, бородач, кинулся к корме, стал срывать адмиральский турецкий флаг. Турки с гвалтом: «Алла-Алла!» – набросились на него, в схватке отсекли ему руку. Стиснув флаг зубами, бородач с азартом стал отбиваться уцелевшей рукою, но его подняли на штыки. Подоспевшие русские в свирепой резне вырвали от врагов тело товарища, подхватили флаг и как боевой трофей вручили его тогда же адмиралу Спиридову. Русские удальцы тем временем успели запалить вражеский корабль. Турки как угорелые носились по палубе, с заполошным криком тушили пожар: в трюме – порох, корабль вот-вот взлетит иа воздух. Спиридов и Федор Орлов, почувствовав угрозу и своему кораблю, поспешно сели в шлюпку. И не успели они отплыть, как подгоревшая, охваченная огнем грот-мачта турецкого корабля грохнулась на «Евстафия», посыпались снопами искры, «Евстафий» загорелся. Люди стали бросаться в воду. Со страшным громом и треском взлетел на воздух вражеский корабль. Вслед за ним взорвался и «Евстафий». Турецкие корабли принялись впопыхах рубить причальные канаты и быстро уходить прочь. Граф Алексей Орлов, наблюдая жесточайшее сражение и усмотрев, что «Евстафий» взорван, почел своего брата Федора погибшим, с отчаянья лишился чувств. Вслед за тем, очнувшись, он приказал поднять все паруса и бросился со своими кораблями в середину неприятельских, поражая их ядрами. Турецкий флот в смятении и беспорядке бежал в Чесменскую бухту. Дневной бой закончился. Весь следующий день русские готовились к новой атаке, набивали горючим четыре брандера. Эти особого назначения суда должны сцепиться (свалиться) с противником, поджечь себя и спалить вражеский корабль. Работа на брандерах смертельно опасна. На клич охотников нашлось много, больше чем нужно. В лунную, тихую ночь на 26 июня русская эскадра стала подходить к турецкой. В начале второго часа ночи от стрельбы с русских кораблей загорелся турецкий фрегат. Взвились три боевые ракеты, означающие приказ: «Брандеры, вперед!» Четыре брандера понеслись на неприятеля. На головном – отважный молодой лейтенант Ильин. – Ну, ребята-морячки, вот сейчас славный фейерверк увидим! – сбив бескозырку на затылок, подбадривал он команду смельчаков. – А ежели и умрем, так с треском!.. Вот они уже в средине вражеской эскадры, вот «свалились» с турецким кораблем. – Запа-а-ливай! – раздалась команда. Горючее в брандере вспыхнуло. Снопы огня фукнули на неприятельскую палубу. – В шлюпку! – скомандовал Ильин. И шлюпка, унося смельчаков прочь от смерти, заскользила по глади черных вод. Неприятельский корабль взорвался. Смельчаки с Ильиным бросили весла, закричали «ура!». Вот взорвался другой турецкий корабль, вот третий... Брандеры работали на славу. От огромных пожарищ возникла сильная тяга воздуха: ветер упруго шел в сторону турецкой эскадры. Враг растерялся. Русские моряки, пораженные невиданным зрелищем, кричали «ура», били из пушек по обезумевшим туркам. Языки пламени перелетали во тьме подобно зловещим огненным драконам, падали на турецкие корабли, зажигали их. Со страшным треском взлетели сразу два турецких фрегата. От взрывов сотрясалось пространство, кругом катились неумолчные гулы. Морякам казалось, что вскипало, выплескивалось море, что отблески пожарищ красили волны в кровь и бледный месяц перескакивал в страхе из облака в облако. Взрывы продолжались. Вместе с фонтанами пламени и сизо-розовыми клубами дыма взлетали к небу пылающие паруса, объятые огнем мачты, обломки судов, разорванные на части трупы, и все это с шипением и шумом валилось в бездну моря. Воздух содрогался, оглушительно гудел. Подернутый густейшим дымом горизонт качался. Наблюдая огневую гибель вражеской эскадры, Алексей Орлов от возбуждения дрожал, прищелкивал языком и пальцами, хрипло выкрикивал: – О матушка, о великая государыня!.. Видишь ли? Слышишь ли? Славу твоего пресветлого имени морячки наши держат с честью! Под усами хмурого адмирала Спиридова нет-нет да и покажется восторженная улыбка. Набежавший Орлов схватил его в охапку, подбросил вверх и, поймав на руки, принялся целовать. – Победа, адмирал, победа! А взрывы гремят. К рассвету вся турецкая эскадра была обращена в дым и пепел. Погибло шестьдесят пять турецких кораблей с двадцатью тысячами человек. Русские лишились одного корабля и шестисот восьми человек, в том числе тридцати офицеров. Спиридов под сильнейшим впечатлением огневого боя писал своему приятелю графу Ивану Чернышеву: «Турецкий флот атаковали, разбили, разломали, сожгли, на небо пустили, потопили и в пепел обратили, и оставили на том месте престрашное зрелище, а сами стали быть во всем архипелаге господствующими». Вскоре после Чесменского боя, покрывшего российский флот вечной славой, русским армиям удалось нанести туркам потрясающие удары и на сухом пути. 2 Весной, после победоносных стычек с турками, крупный отряд донцов под начальством полковника Кутейникова двинулся со второй армией графа Петра Панина в поход к сильнейшей крепости – Бендерам. Емельяну Пугачеву, призванному вместе с донцами, редко доводилось быть в таких тяжелых походах. Войска шли по опустошенному войной месту, селения еще в прошлом году были разрушены, преданы огню: ни фуража, ни продуктов... Жители разбежались. Да и весенняя погода подгуляла: днем то нестерпимая жара, то ливень, ночью – пронизывающий холод; у Пугачева стали побаливать ноги. И еще невзгода: кругом свирепствовала страшная чума. Солдатам и казакам, как противочумное средство, иногда выдавали по чарке водки с чесноком и забористым турецким перцем. Как-то случилось казакам добыть в брошенном шинке три больших бочки виноградного вина. Как раз подоспели два дня роздыха, казаки хорошо кутнули. Был пьян и Пугачев. Сидели у костра, вспоминали Дон, сказывали занятные истории о турецких колдунах и ведьмах. Складней всех подвирал Пугачев. Ванька Семибратов взял прислоненную к кусту нарядную саблю Пугачева, стал ее рассматривать. И все потянулись к сабле. Рукоятка ее отделана золотом, а по стальному клинку золотой насечкой – надпись. – Откудов ты энту знатную саблюку добыл? – спросил Пугачева старый пегобородый сотник Кавун. Пугачев сделал серьезное лицо и заплетающимся языком сказал:

The script ran 0.008 seconds.