1 2 3 4 5 6 7
— Извиняюсь, в порядке ведения вопрос, — сказал Степка, — что тут за драка на повестке дня?
Я рассказал Степке, что произошло. Биндюг развалил штабель малышей в барахтающуюся пирамиду и подошел к нам.
— Такие здоровые бугаи, — сказал Степка, — а в борьбу играются. Нашли забаву в такой текущий момент!
— Брешешь, Степка, большая польза для развития, — возразил Биндюг. — Вот, потрогай мускулы… Здорово? То-то и оно-то! Который силач, ему плевать на всех. Вы вот с Лелькой к внучкам почему подлипаете? Трусы потому что. Силенка слаба, так думаешь, своя компания заступится. Эх вы, фигуры! А мне ваша компания не требуется. Я сам управлюсь. Во кулак!
— Здоров кулак, а головой дурак, — сказал Степка. — Ну скажи, чего ты сам собой, в одиночку, добиться можешь? А мы тебя компанией, или, научно сказать, обществом, если вместе решим, так в два счета… Вот наша сила!
— Конечно, если все на одного, — сказал Биндюг. — Только это уж не по-честному.
— А когда работали все на одного, это по-честному было? — спросил Степка. — Сколько у твоего батьки пузатого на хуторе народу батрачило?
— А ты, что ль, не хуторянин? — огрызнулся Биндюг и почернел от злобы.
— Ты не равняй, пожалуйста, — спокойно отвечал Степка. — У нас хуторишко был с гулькин нос, а у вас и сад, и палисад, и река, и берега — целая усадьба.
— Да ваши же товарищи там чертовы теперь коммуну развели, а нас выгнали…
— Выгнали… Не беспокойся, знаю… Хлеб в погребе схоронили. А я своего батьку заставил всю разверстку отдать. Эх, и въехало же мне от матери! Я у Коськи Жука ночевал… А после он у меня… Мы все один за одного стоим.
— Значит, против старого товарища пойдешь? — тихо спросил Биндюг.
— Был ты мне товарищ, — еще тише сказал Степка.
Молчание, похожее на тень, прошло по двору. Потом Биндюг шумно вздохнул и пошел к калитке. Он уходил сутулясь, и его лопатки, нетронутые лопатки чемпиона, выглядели так, словно только что коснулись поражения.
Э-мюэ и троглодиты
На другой день класс решил урок алгебры посвятить разбору поединка Биндюга с Атлантидой. Биндюг угрюмо отнекивался. Но вместо ожидавшегося математика Александра Карлыча в класс вошел незнакомый старичок в чистеньком кителе. Он был хил, близорук и лыс. Вокруг лысины росли торчком бурые волосы, лысина его была подобна лагуне в коралловом атолле.
— Что это за плешь? — мрачно спросил Биндюг. И класс загоготал.
— Э-мюэ… Эта? — спросил старичок, тыкая пальцем в склоненную лысину. — Это моя. А что?
— Ничего… Так, — сказал не ожидавший этого Биндюг.
— Может быть, теперь лысые… э-мюэ… запрещены? — приставал старичок.
Класс с уважением смотрел на него.
— Нет, пожалуйста, на здоровье, — сказал Биндюг, не зная, как отделаться.
— Ну спасибо, — прошамкал старичок. — Давайте познакомимся. Э… Э-мюэ… Я ваш педагог истории, Семен Игнатьевич Кириков. Э-мюэ… Добрый день, троглодиты!
Слово было новым и незнакомым, и мы растерялись, не зная, похвалил нас старичок или обидел. Тогда встал Степка Атлантида. Степка спросил Кирикова:
— Вопросы имеются: из какого гардероба вы выскочили — раз. И чем вы нас обозвали — два. Это насчет троглодитов.
Троглодиты затопали ногами и требовательно грохнули партами.
— Сядьте, вы, фигура! — сказал Кириков. — Троглодиты — это… э-э-эм… э… допотопные пещерные жители, первобытные люди, наши, э-мюэ, пра-пра-пра-пра родители, предки… ну-с, э-мюэ, а Россия-матушка сейчас впадает в первобытное состояние. Из чего вытекает, что вы.
— Это, выходит, я — троглодитиха? — грозно спросила Мадам Халупа.
— Ну, что вы! — учтиво зашамкал Кириков. — Вы уже целая мамонтша или бронтозавриха.
— Свой! — восторженно выдохнул класс.
Старичок оказался хитрым завоевателем. Класс был покорен им к концу первого урока. Даже требовательный Степка сперва признал, что «штригель старикан — фартовый малый». Прозвище новому историку нашлось быстро. Его прозвали «Э-мюэ», что по-французски обозначало «е» немое. Кириков не говорил, а выжевывал слова, при этом мямлил и каждую фразу разбавлял бесконечными «Э-э-э-мюэ»…
Э-мюэ не обижался на троглодитов. Он был весел и добродушен. Девочки наши обстреливали Кирикова записочками.
Э-мюэ называл нас в одиночку фигурами.
— Фигура Алеференко! — говорил он, вызывая. — Воздвигнитесь!
Алеференко воздвигался над партой.
— Ну-с, фигура, — говорил Э-мюэ, — вспомним-ка, э-мюэ, пещерный житель… О чем мы беседовали прошлый раз?
— Мы беседовали о кирках и каменном веке, — отвечал троглодит Алеференко. — Очень скучное и доисторическое. Ни войны… ничего.
— Садитесь, фигура, — говорил Э-мюэ. — Сегодня будет еще скучнее.
И он нудной скороговоркой отбарабанивал следующую порцию доисторических сведений. Отбарабанив, он разом веселел, ставил у двери дозорного и оставшиеся пол-урока читал нам вслух журнал «Сатирикон» за 1912 год или рассказывал свои охотничьи похождения. И внимательная тишина была одной из почестей, воздаваемых Кирикову. На его уроках класс всегда был в сборе, приходили и старшеклассники. Ликующая лысина его постепенно окружалась ореолом славы и легенд. Несмотря на свою близорукость, Э-мюэ разглядел распад класса на партии, и он сам стал делить нас на троглодитов (гимназистов) и человекообразных («внучков»). Это окончательно полонило души старых гимназистов. Громогласные восторги первых дней перешли в тихое и прочное обожание.
Но иногда проглядывало, казалось мне, в этом добродушном старичке что-то неуловимое, злое и знакомое. Оно вставало в конце некоторых его шуток, видимое, но непроизносимое, как э-мюэ, как немое «е» во французском правописании.
Мамонты в Швамбрании
Однажды на уроке Э-мюэ обратился к нам с большой речью. В этот день он даже шамкал и мямлил меньше, чем обычно! Но от него пахло спиртом.
— Троглодиты и человекообразные! — сказал он. — Я хочу зажечь святой огонь истины в ваших пещерах… Я расскажу вам, почему меня заставляют рассказывать вам о троглодитах, а об императорах запрещают… Слушайте меня, первобытные братья, мамонты и бронтозаврихи… э-э-мюэ… История кончилась…
— Нет, нет! Не кончилась… звонка еще не было! — возразили из угла.
— Какая это там амеба из простейших так высказалась? — спросил Кириков. — Я же говорю не об уроке истории, а о… э-э-мюэ… об истории человечества… о прекрасной, воинственной, пышной истории… Круг истории замыкается. Большевики повернули Россию вспять… э-э-мюэ… к первобытному коммунизму, к исходному мраку… Хаос, разруха… Керосина нет… Мы утратим огонь… Мы оголимся… мануфактуры нет… Наступает звериное опрощение, уважаемые троглодиты… Железные тропы поездов зарастут! Э-э-мюэ… догорит последняя спичка, и настанет первобытная ночь…
— Какая же ночь, когда электричество всюду проведут? — вскочил Степка Атлантида.
— Брось! Правильно! — сказал Биндюг. — У нас на хуторе коммуна все поразоряла.
— Долой про первобытное! Даешь про рыцарей! — закричали из угла.
Класс затопал. Троглодиты скакали через парты.
— Станем же на четвереньки, милые мои троглодиты, — веселился Э-мюэ, — и вознесем мохнатый вой извечной ночи, в которую мы впадем… Уы! У-у-у-ы-ы-ы!!!
— Уы-уы! — обрадовался новому развлечению класс.
Некоторые, войдя в роль, забегали на четвереньках по проходу. Остальные корчились от хохота. Кто-то запел:
Ды темной ночки
Ды я боюся,
Троглодитка
Моя Маруся!
Эх, Маруся
Троглодитка!
Брось трепаться,
Проводи-ка…
Кириков шаманил на кафедре. Опять что-то знакомое прошло по его гримасничающей физиономии. Но я не мог уловить это скользкое «что-то». Меня самого захватило зловещее веселье класса. Хотелось полазить на четвереньках и немножко повыть. Отсутствие хвоста огорчало, но не портило впечатления. Я уже чувствовал, как гнется почва Швамбрании под шагом вступающих на нее мамонтов.
— Ребята! Ребята! Хватит! — закричал опомнившийся Костя Жук. — Степка, скажи им, он им очки затер. Да Степка же!..
Но Степка исчез. «Неужели сбежал?» — испугался я. И мамонты, подняв хоботы, как вопросительные знаки, остановились в нерешительности на границе Швамбрании.
В класс вбежал председатель школьного совета Форсунов. За ним, как запоздавшая тень, явился Степка. Троглодиты мигом очутились в двадцатом веке. Мамонты бежали с материка Большого Зуба. Лысина Кирикова померкла.
— За такое агитирование можно и в Чека, — тихо сказал Форсунов.
— Буржуй плешивый, — сказал Степка, высовываясь из-за плеча Форсунова. — Саботажник!
— Э-мюэ, — сказал Кириков, — я просто излагал вкратце идеи, э-э-мюэ, анархизма. Голый человек на голой земле, никакой частной собственности.
— Поганка! — радостно закричал я неожиданно для самого себя. — Поганка! — уверенно повторил я.
В это мгновение я поймал в памяти крапивного человека, Квасниковку, часы, Мухомор-Поган-Пашу и частную собственность лысого мешочника. И «Э-мюэ» стало Э-аксан-граф, «э» немое стало «э» открытым.
Разоблачение состоялось. Кирикова убрали. Человекообразные приветствовали его изгнание. Но троглодиты во главе с Биндюгом не покорились. Они стали готовиться к расправе с «внучками». Троглодиты тайно назначили на завтра «вселенский хай».
— У нас завтра утром будет варфоломеевская ночь, — шепотом сообщил я ночью Оське.
Оська, и наяву всегда путавший слова, спросонок говорит:
— Готтентотов убивать? Да?
— Не готтентотов, а гугенотов, — отвечаю я, — и не гугенотов, а внучков, и не убивать до смерти, а бить.
— Леля, — спрашивает вдруг сонный Оська, — а в Риме, в цирке, тоже троглодиторы представляли?
— Не троглодиторы, а гладиаторы, — говорю я. — Троглодиты — это…
Несколько заблудившихся мамонтов все-таки бродят еще по Швамбрании. Я рассказываю Оське, что они скрываются среди огромных доисторических папоротников.
— Папонты пасутся в маморотниках, — повторяет Оська во сне.
Вселенский хай
Вселенский хай изобретен уже давно. Это была высшая и чудовищная форма гимназических бунтов. Вселенский хай объявлялся прежде всего лишь в крайних случаях, когда все иные методы борьбы с начальством оказывались бесплодными. При мне в гимназии он еще ни разу не проводился. Лишь изустные гимназические легенды хранили память о последнем вселенском хае. Он произошел в 1912 году, когда исключили из гимназии трех инициаторов расправы с директорским швейцаром. Швейцар фискалил на учеников; его расстреляли тухлыми яйцами.
Итак, троглодиты решили объявить Великий всеобщий вселенский хай. Командовал хаем Биндюг. Он пришел в класс немного озабоченный, но спокойный. Школа в это утро застыла в недобром благочинии. Никто не громыхал на пианино «собачьей польки», никто не боролся, никто не состязался в «гляделки». После звонка бурный всегда коридор сразу иссяк. По его непривычно безлюдному руслу прошли недоумевающие педагоги. Тишина довоенного качества встретила их в классе.
У нас первым уроком был русский язык. Кудрявый, русобородый учитель Мелковский с опаской заглянул в класс. Едва он показался в дверях, как троглодиты, блеснув старой выправкой, взвились, словно пружинные чертики из табакерки, и застыли над партами. Не встали только человекообразные и Степка. Меня тоже поднял с места общий рывок, но я тотчас спохватился и сел. Потом нерешительно сели еще несколько ребят и девочек. Остальные стояли, чинно вытянувшись.
— Что вы?.. Садитесь, садитесь, — замахал рукой учитель, уже отвыкший от такого парада.
Класс медленно оседал. Учитель попробовал ногой кафедру — ничего, не взрывается — и неуверенно взошел на нее.
— Дежурный, молитву! — скомандовал Биндюг.
— Обалдел? — спросил Степка.
Класс угнетающе затих.
— Преблагий господи, ниспошли нам благодать духа твоего святого, дарствующего… — зачастил дежурный Володька Лабанда.
Кое-кто по привычке крестился.
— Я лучше, может, уйду? — пробормотал совершенно сбитый с толку учитель.
Но перед ним вырос дежурный с классным журналом в руках, и растерявшийся педагог услышал, словно в «добрые» гимназические времена, дежурную скороговорку.
— В классе отсутствуют… — читал Лабанда, — в классе отсутствуют: Гавря Степан, Руденко Константин, Макухин Николай… — И он прочел фамилии всех «внучков».
— Стой! Ты чего?! — вскочили «отсутствующие». — Какого черта! Мы здесь!
— Сейчас начнете отсутствовать, — нахально сказал Биндюг. — Троглодиты, считаю хай открытым! — И, засунув два пальца в рот, Биндюг засвистел так пронзительно, что у нас засвербело в ушах.
За стеной тотчас же отозвался свист нашего класса «Б». Затем по коридору раздались еще восемь свистков, и в школу ринулся грохот. Уроки были сорваны. «Внучков» волокли за ноги, выкидывали в дверь, швыряли через окна. Шелестя страницами, летели учебники, похожие на огромных бабочек. Девочки организовали «детский крик на лужайке». В классе шло чернилопролитие. По коридору, как икону, несли классную доску. «Всем, всем, всем! — было написано на доске. — Долой к черту человекообразных внучков! Да здравствует С. И. Кириков! Требуйте его возвращения!» Через пять минут в школе не осталось ни одного человекообразного. Патрули троглодитов охраняли выходы. Парты встали на дыбы. Начался Всеобщий Великий Вселенский Хай.
«Бои продолжаются на всех фронтах»
Комиссар привязал лошадь к дверной ручке вестибюля. Потом он подтянул сапоги и застучал каблуками по коридору. Коридор был пуст. Все ушли на экстренное собрание. Собрание происходило в большом классе, переделанном в зрительный зал. На сцене за столом глядел председателем и победителем Биндюг. По бокам его сидели Форсунов и старшеклассник Ротмеллер, сын богатого колбасника. Ротмеллер только что кончил говорить, Форсунов смотрел в стол.
Вход в зал охранял патруль троглодитов. «Внучки», избитые, запачканные и почти уже не человекообразные, осаждали дверь. Троглодиты расступились перед комиссаром. За его широкой спиной проскочил Степка Атлантида. Но троглодиты вытащили его обратно в коридор.
— Даю слово комиссару Чубарькову, — провозгласил Биндюг.
— Точка, и ша! — хором крикнул зал.
— Что это за хай? — спросил комиссар.
— Вселенский! — дружно отвечали ему.
— Постойте же, ребята, — сказал комиссар.
— Мы не жеребята! — крикнул зал.
— Товарищи! — сказал комиссар.
— Мы тебе не товарищи! — издевался зал.
— Ну, тогда господа! — рассердился комиссар.
— Господ теперь нет! — закричал зал.
— Как же вас извольте-позвольте величать? — рассердился комиссар.
— Тро-гло-диты! — хором отвечал зал.
— Крокодилы — сказал комиссар. — Считаю, уже время кончить… И точка.
— А раньше-то?! — нагло и язвительно спросил зал.
— Что — раньше?! — закричал вдруг Чубарьков. — Что раньше?! Глупая эта присловка. Раньше-то вы перед директором пикнуть не смели, и точка. Стал бы он с вами валандаться! Живо бы в кондуит или сыпь на все четыре…
— И точка! — крикнул зал, — И ша! И хватит! Даешь Семена Игнатьевича!
Троглодиты бушевали. Но волжскую глотку грузчика Чубарькова нелегко было переорать.
— Удивляюсь, удивляюсь я на вас! И точка! — говорил комиссар. — Неужели вы в понятие войти не можете? Ведь вам новое ученье дают. Про царей что интересного учить? Раньше вам одни враки про них плели. И точка. А в единой трудовой будут весь народ изучать. Откуда вышел, из чего получился и все развитие… А Кириков, который, между прочим, мешочник и спекулянт, чистую брехню вам порол. Какая же тьма, когда ученье — это свет? А сколько теперь народу учиться пойдет — соображаете? Я вот, скажем, — и Чубарьков застыдился, — я, как только немножко управимся, тоже поеду в Питер учиться. И точка! Зачем же вы, товарищи… это, то есть крокодилы, не даете другим хлопцам из этой самой первобытной тьмы вылазить на свет? Чем они до вас не вышли? Что, у ихних батек пузо меньше?
Конь Калигулы
В этот момент в коридоре раздался оглушительный топот, шум и крики сторожа Мокеича: «Стой, куда те?..»
Патруль троглодитов у дверей вдруг раздался в стороны, и в класс галопом влетел на комиссаровой лошади Степка Атлантида. За ним, сметая остатки патруля, в залу вторглись «внучки». Но злоба троглодитов уже спадала. Они хохотали, чуть не падая со скамеек.
— Тпррр! — сказал лукавый Степка. — Товарищ комиссар, она отвязалась, я ее еле уцапал.
Лошадь легонько заржала.
— Извиняюсь, — сказал комиссар, обращаясь, очевидно, к лошади, — сейчас кончаю, и точка. Я думаю так, ребята: пошумели, и тихо. Проголосуем формально, и ша!
Биндюг неспокойно шептался с Ротмеллером. Степка, не слезая с комиссарового коня, пытливо оглядывал лица троглодитов. Конь деликатно подбирал тонкие ноги, словно боясь отдавить кому-нибудь мозоль. За столом на сцене поднялся Биндюг. Прежней уверенности в нем уже не было. Степка опять стал героем дня.
— Объехали вас на кобыле, как маленьких, — сказал Биндюг.
Зал принял это безучастно. К столу на сцене подошел, серьезный, как всегда, Адольф Карлыч, математик.
— Друзья! — сказал Карлыч, теряя от волнения пенсне. Несколько минут затем он сослепу яростно хлопал ладонью по столу, будто ловил кузнечика. Наконец Александр Карлович настиг пенсне, и мир снова приобрел для него отчетливость. Он продолжал:
— Друзья, я политики не касаюсь и к митингам вашим непривычен… Если я сейчас взял слово, то с чисто научной точки зрения. Дело в том, что Семен Игнатьевич, не в обиду ему будь сказано, по нашему недосмотру преподносил вам недопустимый вздор, несусветную чушь!.. Это просто болтовня и мракобесие, которое не выдерживает никакой критики и с чисто научной точки зрения. Революция в итоге ведет к прогрессу, она приобщает к науке огромные свежие пласты людей… А вы, друзья, хотите им помешать. Вы не имеете права! Как можно?! Это же преступление с научной точки зрения! Многие товарищи… внучки, как вы их называете, наделены, например, недюжинными математическими способностями… Скажем, Руденко. Прекрасно усваивает! А вы, друзья, отравлены неискоренимым духом старой гимназии и привыкли считать уроки каким-то зазорным занятием. Стыдно! В заключение я позволю себе рассказать исторический анекдот. Некогда римский цезарь Калигула ввел на заседание сената своего коня и приказал всем сенаторам кланяться ему. Я бы, друзья, ни за что не поклонился этому надменному коню. Но если сегодня присутствие на нашем собрании коня товарища Чубарькова способствует установлению в школе порядка и дружбы, то сегодня я от имени науки охотно склоняю голову перед нашим четвероногим гостем.
И Карлыч поклонился лошади. Конь испуганно попятился от оглушивших зал аплодисментов. Голосование принесло полное поражение Биндюгу и его троглодитам. Все поклялись, что с завтрашнего дня возьмутся как следует за ученье. Потом Степка сказал с лошади маленькую речь. Она посвящалась прозвищу выгнанного историка.
— Э-мюэ, — говорил Степка, — это по-французски все равно что наш твердый знак. Пишется, а не читается… Так, пришей кобыле хвост! (При этом Степка перегнулся в седле назад и для наглядности покрутил хвост комиссаровой лошади.) А твердый знак теперь отменяется. Вот. Я имею предложение. И вам будет легче, и им польза. Написать во Францию письмо от нас рабочим иль ребятам ихним, чтоб они э-мюэ выкинули.
Письмо французским ребятам с просьбой отменить э-мюэ приняли с восторгом. Когда мы уже собрались расходиться, в дверь зала быстро вошла группа военных.
— Ага!.. Видите, военной силой нас хотел усмирить! — закричал Биндюг. Зал окостенел.
— Спокойно, спокойно! — сказал один из вошедших. — Немножко сознательности! Товарищи! Близость фронта заставляет город перейти на военное положение. Помещение школы необходимо штабу четвертой армии. Товарищ Чубарьков! Распорядитесь очистить завтра.
Стало совсем тихо. И вдруг лошадь комиссара громко втянула в себя воздух и нежно заржала.
У подъезда ей ответили кони 4-й армии.
Орда кочует
Город стал большим лагерем. На кварталы наматывались бесконечные обозы. Они завязывались узлами на перекрестках. Их распутывали обросшие люди в шинелях. Они владели городом. Ординарцы скакали прямо по тротуарам, получая и сдавая пакеты через окна учреждений.
Рыдали, удушенно запрокидывая голову, обозные верблюды. Тягучая слюна их падала на Брешку. Хрипели погонщики: «Тратр!.. Тратр!.. Чок!.. Чок!..» Над Волгой мгновенно вырастали водяные кипарисы взрывов. Потом они бессильно опадали. И на город вслед за тем рушился медлительный удар. На Волге упражнялись в метании ручных гранат.
Подняв хобот орудия, топтался на площади слонообразный броневик. За живыми верблюдами бежали вприпрыжку железные страусы: куцые одноколки с высокими трубами — походные кухни. И нам с Оськой казалось, что на площади играют в наше любимое лото «Скачки в Камеруне»: там на картах тоже торопились слоны, верблюды и страусы… А тут еще у цейхгаузов люди ворочали груду бочек с черными цифрами на днищах. Толстый человек выкрикивал номера, другой смотрел в бумаги и ставил печать, как большую фишку. Иногда подъезжал взмыленный всадник.
— Квартира? — спрашивали его, как спрашивают всегда при игре в лото.
— Все заполнил! — отвечал квартирьер.
И проигравшие заползали спать под грузовики.
На школе уже висела доска со странной надписью: «Травточок». В переводе на русский язык это обозначало, говорят, что-то вроде: «транспорт авточасти особой колонны». Впрочем, точно значения загадочного слова «Травточок» так никто и не знал. Автомобилей у Травточока было всегда два-три. Зато двор бывшей школы поражал обилием верблюдов. И покровчане не замедлили переименовать Травточок в Тратрчок. Известно, что в переводе с верблюжьего языка на лошадиный «тратрчок» звучало, как «тпрруу» и «но».
Бездомная школа кочевала. Сначала нас перевели в здание епархиального училища. Через день вселили в небольшой дом с каланчой. Каланча выглядела, конечно, очень заманчиво и доступно. Она прямо сама просилась, чтобы мы использовали ее для какой-нибудь «шутки» — скажем, плюнуть с нее кому-нибудь на голову или поднять пожарную тревогу. Но нам было не до шуток. Иная, необыкновенная тревога проникла в тесные классы, и о ней шептались на задних партах. На другой день после вселенского хая Володька Лабанда остановил на улице Карлыча.
— Адольф Карлыч, — сказал Лабанда, потупившись и, как конь, ковыряя ногой землю, — Адольф Карлыч, вот вы сказали про способность… у Коськи, у Руденко… А я ведь тоже раньше задачки здорово решал. Помните, Адольф Карлыч? Вы говорили, у меня тоже способность…
— Помню, Лабанда, — сказал учитель. — Отлично помню. У вас безусловно есть математическая жилка. Только лодырь вы.
— Что значит лодырь? — обиделся Лабанда. — Просто почудить охота была, раз теперь свобода. А только это с вашей стороны, я скажу, несправедливо: одних внучков хвалить. Они теперь вот зазнаются…
— Ага, зацепило! — сказал довольный Карлыч. — Вот вы возьмите и нагоните их. Только предупреждаю, трудновато вам будет: они у меня за квадратные уравнения взялись.
— Нагоним, — упрямо сказал Лабанда. — Усесться мне на этом месте, если не нагоним.
Алгебра на каланче
В тот же день в классе было решено, что «внучки» зазнались, что терпеть это дальше невозможно и что надо нагнать. Девочки обещали не отставать. Мы достали заброшенные учебники, и родители наши были потрясены, увидев нас сидящими над книжками и тетрадями. Отстали мы, как оказалось, весьма изрядно. Пришлось нагонять в школе после уроков и дома до поздней ночи. Голодный Карлыч, похудевший на своем скудном учительском пайке, самоотверженно отсиживал с нами лишние часы. Мы крали для него из цейхгауза хлеб и клали на кафедру. Карлыч гордо отказывался, но потом, увлекшись какой-нибудь задачей, начинал машинально выщипывать хлебную мякоть и нечаянно съедал все…
Биндюг издевался над нами.
— Тоже свобода, нечего сказать! — говорил он. — Были парни — гвоздь! А теперь зубрилы-мученики. Вы еще отметочки попросите ставить. Тьфу!
Особенно изводил он Степку. Но Степка обращал на это, как он говорил, нуль внимания и фунт презрения и занимался с неутомимым усердием, так как заявил, что революционеры должны и в ученье лезть прямо на баррикады.
За две с половиной недели мы так сильно подогнали по алгебре, что попросили Карлыча вызвать кого-нибудь из нас к доске, и он вызвал Лабанду. «Внучки» удивились. Никогда еще класс не замирал в таком волнении. Только мел стучал о доску, выводя жирные белые цифры. Лабанда решал задачу о бассейне с двумя трубами. Все шло благополучно. Через одну трубу вода вливалась, через другую выливалась. Выяснилось, что при их совместном действии бассейн наполнился бы в шесть часов. Но тут вдруг произошла закупорка. Бассейн стал иссякать у всех на глазах. Лабанда оказался на мели. Он кусал ноготь.
— Вы рассуждайте, — сказал Александр Карлович.
— Я рассуждаю, — уныло отвечал Лабанда. — Если из четырех ведер вычесть две трубы…
— Рассуждайте сначала и вслух! — сказал Александр Карлович.
Мы видели ошибку. В самом начале Лабанда поставил в одном вычислении минус вместо плюса. Теперь этот минус всплыл и заткнул трубу. Мы видели ошибку, и нам до смерти хотелось подсказать Лабанде. Но неловко было обнаруживать при «внучках» его бессилие. Но тут мы услышали: кто-то стал все-таки шепотом подсказывать Лабанде. Мы оглянулись и увидели, что подсказывает Костя Руденко-Жук… И тогда класс, прославившийся некогда искусной подсказкой и наглым сдуванием, класс, который величайшим преступлением считал всякий отказ от незаконной подмоги, — этот класс бешено затопал ногами, чтобы заглушить подсказку, и закричал:
— Оставь, Руденко! Не подсказывай! Пусть сам.
Лабанда уверовал в свои силы. Он понатужился немного, поймал ошибку и раскупорил задачу. И чтобы оповестить об этом Покровск, мы подняли на каланче флаг. На флаге было намалевано: «Х = 18 ведрам».
Успехи класса «Б»
Мы радовались недолго. Через два дня Лабанда влетел в класс и объявил, что в нашем классе «Б», о котором мы было позабыли, так как он помещался теперь в другом доме, в нашем классе «Б» проходят уже уравнения высших степеней с несколькими неизвестными. Это было невероятно.
— Вранье! — закричал класс.
— На! — сказал Степка и протянул Лабанде согнутый палец. — Разогни и не загибай.
— Усесться мне на этом месте! — сказал Лабанда крестясь.
Мы были сражены. Тогда Жук заявил, что сам он уже прошел эти уравнения и готов идти в класс «Б», чтоб решить любую задачу. Но Степка слышать не хотел об этом. Он заявил, что это не фунт изюма, если один только может решить, что опять это получится первый ученик, а надо сделать, чтобы весь класс мог решить. Тогда снова кинулись к учебникам. Мы собирались в школе по вечерам. Костя Жук подтягивал и натаскивал нас. Биндюг не являлся на эти занятия. Он уверял, что «голодное брюхо к ученью глухо», сейчас учиться не время и он без нас любую задачу решит.
Когда все неизвестные были разоблачены, мы предложили нашему параллельному классу «Б» помериться с нами в алгебре. Ребята из «Б» приняли наш вызов. Решили устроить общую письменную по алгебре. Были составлены команды лучших алгебраистов. В команду класса «А» вошли среди других Степка Гавря, по прозванию Атлантида, Володька Лабанда, Костя Жук, Зоя Бамбука и я. В последний день в нашу команду записался Биндюг. Мы приняли его с большой неохотой. Он божился, что не подкачает.
В собачьем ящике
Накануне состязания команда «А» собралась в школе для последней тренировки. Пришел усталый Карлыч и больше часа гонял нас по теории. Затем он задал несколько каверзных задач. Мы долго потели над ними, но в конце концов решили и их. Александр Карлович был доволен «с чисто научной точки зрения». Потом он взглянул на часы и схватился за голову: было уже двенадцать часов, а по городу, объявленному на военном положении, разрешалось ходить лишь до одиннадцати.
— Ну, товарищи, — сказал Костя Жук, — значит ночуем в собачьем ящике. Факт!
— Пройдем, — успокаивал Лабанда. — Если остановят, говори, что в аптеку идешь, и все.
Я шел со Степкой. Прожектор поливал тяжелое низкое небо. Где-то пели «Темной ночки да я боюся…» На углу нас остановил патруль.
— Мы в аптеку идем, — сказал Степка, — вот это докторов сын. Пропустите.
— Ну? В аптеку? — обрадовался красноармеец. — Не за касторкой ли?
— Вот именно что за касторкой, — ответил Степка. — Понимаете, такое дело…
— Сейчас тебе пропишут, — сказал красноармеец. — Лапанин! Забери этих и препроводи.
Нас отвели в штаб. Там мы встретили других наших ночных искателей касторки.
Вскоре привели Карлыча. Он негодовал со всех точек зрения.
— Адольф Карлович! — приветствовал его неунывающий Степка. — Добрый вечер!
— Теперь уже покойной ночи, — сердито сказал Карлыч. — Спасибо за компанию.
Потом ввели какого-то мрачного мешочника.
— Кто тут последний? — спросил деловито мешочник.
— Я, — сказал Александр Карлович. — А что?
— Я утром за вами буду! Запомните, — строго сказал мешочник, лег на пол и тотчас захрапел.
Качался махорочный дым, изгибаясь под лампочкой. Часовой внимательно разглядывал ранты сапог и легонько тыкал в них прикладом. Полная нелепица. Шла бессонная ночь, ночь перед письменной…
Через два часа нас освободил по телефону Чубарьков. Уже в дверях Карлыч что-то вспомнил и вернулся. С огромным трудом он разбудил мешочника.
— Извините, — сказал Карлыч, — но я должен уйти… Так что вам уже придется быть за кем-нибудь другим.
На Брешке нам встретился патруль. Он вел в штаб команду класса «Б». Они тоже готовились к письменной.
— Что? — спросил их Степка. — За касторкой ходили?
— Нет, — отвечали те, — за йодом.
Не старый режим
— Участники, на место! — говорит торжественно главный судья Форсунов.
Невыспавшиеся алгебраисты рассаживаются за партами. Чтобы союзники не могли помогать друг другу, каждого из нас сажают с противником.
Наш Александр Карлович и математик класса «Б» волнуются. Они похожи на менажеров-секундантов, впервые выпустивших на ринг своих боксеров. Карлыч подходит к каждому и шепотом говорит:
— Главное — рассуждайте… И не спешите… Не путайте знаки при постановке. Если попадется с пропорциями, они безусловно сядут. Это их слабое место, я знаю… Но главное — рассуждайте.
Форсунов предлагает преподавателям занять места. Карлыч и учитель из класса «Б» садятся за большой стол. Там уже сидит сторож Мокеич и пустует стул, оставленный комиссару.
Наша алгебраическая чемпионша Зоя Бамбука выглядит еще строже, чем всегда. Неучаствующие девочки с озабоченными лицами оглядывают парты. Они подливают чернила, пробуют перья, чинят карандаши и желают нам «ни пуха ни пера». Потом они уходят в коридор, где стоят в дверях зрители, и обещают «быть тихо».
Мокеич вынимает большие кондукторские часы с буквами «Р.У.ж.д.». Форсунов кладет их перед собой. По ним будут отмечать время, которое потратит каждый участник на решение задачи. Если обе команды решат задачу, то команда, у которой сумма времени всех участников окажется меньшей, выигрывает. Она получит премию: двойной паек сахара. Кроме того, первый окончивший задачу награждается званием лучшего математика.
— Ребята! — говорит Форсунов. — Надеюсь на вашу честность. Я при директоре сам первый сдирала был и предупреждаю: все равно при мне ни один черт не сдует. Ясно?
— Новое дело! — обижается Степка. — Своих, что ли, будем обманывать?
Мы все оскорблены в лучших чувствах. Действительно! Не царский режим, чтобы списывать!
— Приготовились! — взывает Форсунов. — Внимание! Помещик продал десять четвертей ржи и несколько…
— Помещиков теперь нет… поразоряли! — говорит Биндюг.
— …и несколько четвертей овса, — продолжал Форсунов.
— Вот спекулянт! — опять перебивает Биндюг, которому очень хочется вернуть благосклонность класса.
— За семьдесят девять рублей пятьдесят копеек, — читает Форсунов.
— Продешевил! — заявляет Биндюг.
Все хохочут. Задача скомпроментирована. Неинтересная задача. Команды просят дать другую.
— Другую! — многозначительно говорит Форсунов. — Ладно! Сейчас вы у меня получите другую.
Задача с путешественниками
— Приготовились! Внимание! «Из двух городов выезжают по одному направлению два путешественника, первый позади второго. Проехав число дней, равное сумме чисел верст, проезжаемых ими в день, они съезжаются и узнают, что второй проехал пятьсот двадцать пять верст. Расстояние между городами — сто семьдесят пять верст. Сколько верст в день проезжает каждый?»
Время отмечено. Путешественники выехали, и все погружаются в задачу. Тишина легла на затылки и пригнула нас к парте. Идет письменная.
Но нет того знакомого удушливого страха, который путал мысли и цифры на старых гимназических экзаменах, когда хотелось руками, зубами зажать лихорадочно и безнадежно истекающее время. А впереди уже мерещился одновременно финишный и позорный столб, осиновый кол, просто «кол» — единица.
Нет! Идет письменная. И не страшно. Карлыч ободряюще подмигивает из-за стола. Мы помним, помним! Мы рассуждаем. Все очень просто. Два путешественника А и Б. А и Б сидели на трубе… (Не то, не то!) А догоняет Б. Надо догнать класс «Б».
Топоча и звеня шпорами, входит в класс Чубарьков. Карлыч негодующе шикает и бешеными глазами указывает ему на ноги и потом на нас. Комиссар отстегивает шпоры и осторожно, на цыпочках, идет на свое место.
— Кто кого? — шепотом спрашивает он у Форсунова.
— Только начали! — еще тише говорит Форсунов.
Комиссар с уважением смотрит на нас. Проходят беззвучно пятнадцать минут. У меня все идет гладко — никаких дорожных аварий. Бамбука исписала два листа. У Степки бумага чиста. Костя Жук, привстав, бегло проверяет в последний раз уже готовое решение… Он первый!
Но вдруг по проходу проносится Биндюг. Он бросает свое огромное тело к судейскому столу и победоносно держит над головой готовую работу. Форсунов недоверчиво берет лист. Результат правилен.
— Точка? — спрашивает комиссар.
— Ша!.. — отвечает Биндюг, и коридор восторженно аплодирует.
Биндюг опять победитель.
После звонка судьи проверяют работы и объявляют результат состязания. Из команды «А» решили задачу правильно восемь человек. Из команды «Б» — лишь семь. Мы победили. Мы не только нагнали, мы обогнали. А наш Биндюг — чемпион алгебры. Его качают, хотя он очень тяжел. Биндюг, болтая ногами, летит к потолку. Что-то вываливается из его кармана. Бамбука наклоняется, подымает и кричит:
— А это что такое?
— Дура, — говорит Биндюг и хочет что-то вырвать у нее. — Дай, дура! Я же для вас старался. Ну, не хотите, черт с вами. Проигрывайте.
В руках у Бамбуки маленькая книжечка. На ней написано: «Ключ и подробные решения ко всем задачам задачника Шапошникова и Вальцева. Часть 2-я».
— Своих!!?! — кричит Лабанда и бьет Биндюга в лицо.
Ответный удар швыряет Лабанду через парту.
Класс отворачивается.
Чубарьков и Мокеич с трудом сдерживают Биндюга. Форсунов объявляет, что класс «А» не перегнал, но догнал класс «Б». Славу и сахар делят пополам.
Красные безобедники
И вот школа ходит по городу. Мы переезжаем из дома в дом. Мы переселяемся иногда по нескольку раз в день. Переселением занимаются на большой перемене.
Школа блуждает. Бывает, что утром мы не застаем школу на вчерашнем месте, и мы ищем ее по городу.
Мы волочим по улицам парты и шкафы, глобусы, классные доски. И навстречу нам двигаются санитары с носилками и катафалками. В катафалки впряжены зловещие дромадеры Тратрчока, транспортной части 4-й армии. На улицах пахнет карболкой. Тиф.
Комиссар Чубарьков совсем сбился с ног. Небритые щеки его так глубоко втянулись, что кажется, будто он обязательно должен прикусывать их. Он перемещает госпитали, уплотняет учреждения, перетаскивает с нами школьное имущество. Его видят на всех улицах сразу: на Пискуновой, на Кобзаревой, на Брешке…
— Ша! — раздается на Пискуновой, на Кобзаревой, на Брешке. — Крепись, и точка! Чуток еще перемаемся! А там, хлопцы, запляшут лес и горы… Как это говорится: неважная картина — коза дерет Мартына. А вот наоборот: Мартын козу дерет. Факт!
Однажды он является во временно осевшую школу к концу уроков, охрипший, с запавшими воспаленными глазами и желтым налетом махорки на серых губах. От него пахнет карболкой.
— Товарищи! — сипит комиссар. — Прошу вас принести небольшую пользу… Штаб меня на этот вопрос щупал, а я им: ша, говорю, моим хлопцам это ничего не стоит. Они у меня алгебру, как семечки, грызут. Всех неизвестных в известных определяют — и точка… Вот, значит, ребята… Кто хочет оказать пользу революции?
— Даешь! — кричат школьники.
— Смотря какую пользу, — говорит осторожный Биндюг и смотрит на часы.
Тогда комиссар объясняет, что надо спешно расклеить в казарме и на Брешке большие плакаты о сыпняке. Из Саратова еще не прислали, в штабе все вышли. Надо самим нарисовать. Надо написать крупными буквами и нарисовать большую вошь.
Комиссар принес толстый сверток серой оберточной бумаги и сухую краску.
В классе отчаянно холодно. Школа не топлена. На часах — пять. Давно пора по домам.
— Я бы и сам намалевал, — говорит Чубарьков, — да вот таланта у меня нет, и ша. А без таланта и вошь не накорябаешь. Вот у Зои, у Степана и у Лельки — у них получается. Видел я, видел раз, как они на доске карикатуру с меня рисовали. Чистое сходство! Точка в точку, и ша.
— Даешь картину с натуры! — озорничает Степка. — Кто на память не помнит, Биндюг своих одолжит. У него сытые.
— Гавря, это неаппетитные шутки, — останавливает его брезгливый Карлыч. — Принимайтесь-ка лучше за дело. Это полезнее.
— Ребята, — кричит Степка, — объявляю экстренный урок рисования особого назначения.
— Поздно уже, — раздаются голоса сзади, — и холодно тут.
— Домой бы! — недовольствует кто-то в углу (где сидит Биндюг). — А то как в гимназии «без обеда» в классе посаженные…
— Ах, так? — Я вскакиваю на парту. — Ребята, — кричу я, — кто хочет на сегодня записаться в красные добровольцы-безобедники — остаться рисовать на борьбу с тифом? А кто думает, что он в гимназии и что его в классе начальники оставляют, пусть катится! Ну?
Очень холодно. Очень хочется есть. Шестой час.
Биндюг берет книги и уходит. За ним, опустив глаза, стараясь не смотреть на нас, идут к дверям другие. Но их немного. Остался Лабанда, остался Костя Жук, осталась Зоя Бамбука. Остались все лучшие ребята и девочки.
Мы зажигаем коптилки с деревянным маслом. Комиссар растапливает железную колченогую печку — «буржуйку» и варит в консервной банке краску. На полу раскладывается бумага. Художество начинается. Кистей нет. Рисуем свернутыми в жгут бумажками. Детали выписываем прямо пальцами. Буквы наши не очень твердо стоят на ногах. В слове «сыпняк», например, у «я» все время расслабленно подгибается колено. Насекомые выходят удачнее. Но Степка затевает спор с Костей Жуком о количестве ножек и усиков.
— Эх ты, Жук! — корит Костю Степка. — Фамилия у тебя насекомая, а сколько ножек у ней, не знаешь.
Большинством голосов мы решаем ножек не жалеть. Чем больше, тем страшнее и убедительнее. И вот на наши плакаты выползают многоножки, сороконожки, стоножки. Мы ползаем по холодному полу, и утомившийся за день комиссар помогает нам. Он мешает краску, режет бумагу, изобретает лозунги. У него нестерпимо болит голова. Слышно, как он приглушенно стонет минутами.
Комиссар не сдается и не уходит спать, как мы его ни гоним. Он даже подбадривает нас то и дело и восхищается нашими плакатами. Он называет их шутя «рисовошками».
А в углу, за партой, мы — я и Степка — сочиняем стихотворный плакат. Мы долго мучаемся над нескладными словами. Потом все неожиданно становится на свое место, и плакат готов. Нам он очень нравится. Комиссар тоже должен оценить его. Гордясь своим творением, мы подносим его Чубарькову. Вот что написано на плакате:
При чистоте хорошей
Не бывает вошей.
Тиф разносит вша,
Точка, и ша!
Но комиссар уперся в плакат невидящими глазами. Он сидит на парте, странно раскачиваясь, и что-то бормочет.
— Чего же они не встречаются?.. — беспокойно шепчет комиссар. — Пущай встренутся… И точка…
— Кто не встречается, товарищ Чубарьков? — спрашиваю я.
— Да они же, А и Б… путе…шественники…
Карлыч встревоженно наклоняется к нему. Гибельным тифозным жаром пышет комиссар.
Так и не увидел комиссар этого плаката, потому что ветер сорвал его со стены за неделю до того, как комиссар сказал доктору:
— Ша, похворал и — точка!
Блуждания швамбран, или таинственный солдат
Школа кочевала, и вместе с ней блуждала Швамбрания. Бурные события в жизни Покровска и нашей школы, разумеется, влияли на внутреннее и географическое положение материка Большого Зуба. В Швамбрании непрестанно шли беспорядки, потому что она меняла государственные порядки.
В Покровске выползла из подполья и стала официальной вошь. Сыпняк поставил на все красный крест. Оська настоял на введении в Швамбрании смертности. Я не мог возражать. Статистика правдоподобия требовала смертей. И в Швамбрании учредили кладбище. Потом мы взяли списки знакомых швамбран, царей, героев, чемпионов, злодеев и мореплавателей. Мы долго выбирали, кого же похоронить. Я пытался отделаться мелкими швамбранами, например бывшим Придворным Водовозом или Иностранных Дел Мастером. Но кровожадный Оська был неумолим. Он требовал огромных жертв правдоподобию.
— Что это за игра, где никто важный не умирает? — доказывал Оська. — Живут без конца!.. Пусть умрет кого жалко.
После продолжительных и тяжких сомнений в Швамбрании скончался Джек, Спутник Моряков. Ему наложил полные почки камней жестокий граф Уродонал Шателена. Умирая, Джек, Спутник Моряков, воскликнул над последней страницей словаря обиходных фраз:
— Же вез а… Я иду в… их гее нах!.. Ферма ля машина!.. Стоп ди машина!..
После этого он хотел приказать всем долго жить, но в словаре этого не оказалось. Его похоронили с музыкой. Вместо венков несли спасательные круги и на могиле поставили золотой якорь с визитной карточкой.
Несмотря на тяжелую утрату, беспрестанные изменения климата и политики, материк Большого Зуба простирался еще через все наши мысли и дела. За медными дверцами ракушечного грота в одиночестве и паутине хирела королева — хранительница тайны. Швамбрания продолжалась.
Однажды Оська прибежал из школы в полном смятении. На улице среди белого дня к нему подошел какой-то солдат и спросил Оську, не знает ли он, как пройти в Швамбранию… Оська растерялся и убежал. Мы сейчас же отправились вдвоем искать таинственного солдата. Но его и след простыл. Оська высказал робкое предположение, что, может быть, это был настоящий заблудившийся швамбран. Я поднял Оську на смех. Я напомнил ему, что мы сами выдумали Швамбранию и ее жителей. Но все же я заметил, что Оська взял под сомнение реальность мира, а с другой стороны, стал как будто тихонько верить в подлинное существование Швамбрании.
Швамбрания первой ступени
Вскоре это стало известно в Оськиной школе. И без того Оська с первого же дня приобрел популярность в своем классе. Одна из маленьких школьниц спросила на уроке, из чего и как получается сахар.
— Я знаю, — сказал Оська. — Сахар получается в школе.
Временно заведующий школой Кочерыгин заменял отсутствующего ботаника.
— Не по сути говоришь! — сказал он. — Сахар из земли вынимают, на манер соли.
Оська добавил, что «это не сахар, а сахарин находят в керосине, который брызгается из-под земли».
Временно заведующий смутился. На другой день он пришел в класс и сообщил, что, по наведенным им справкам, точно в земле добывают не сахар, а сахарин… Только не из керосина, а из угля. К Оське Кочерыгин стал относиться с большим почтением.
Воспользовавшись этим, Оська нанес на большую классную карту контуры Швамбрании. Так как учитель естествознания и географии продолжал отсутствовать, то Кочерыгин вёл и географию. Палец временно заведующего заблудился в горах нового материка.
— Какое государство тут жительствует? — спросил временно заведующий, тыча пальцем в неведомую страну. — Ну-ка? Кто знает?
Класс не знал.
— Это Швамбрания, — сказал Оська озорничая.
— Как говоришь? — переспросил временно заведующий.
— Швамбрания! — повторил Оська уже серьезно.
— А нешто есть такая? — нерешительно спросил временно заведующий.
— Есть, — отвечал Оська. — Позавчера-вчера один солдат даже уехал туда.
— А почему в книжке ее нет? — шумел класс.
— Она еще на глобусе не нарисованная, — сказал Оська, — потому что новая страна.
— А ну-ка, расскажи про нее все как есть, — сказал временно заведующий.
И Оська вышел к карте. Весь урок до конца он рассказывал о Швамбрании. Он подробно сообщил флору и фауну материка Большого Зуба, и класс, затаив дыхание, слушал о диких коньяках, живущих в ущельях Северных Канделябров. Оська поведал о войнах с Пилигвинией, о свержении Бренабора, о путешествии покойного Джека, Спутника Моряков, о злодеяниях Уродонала Шателена, скорбел о славном Джеке Спутнике Моряков. Временно заведующий тоже остался доволен уроком швамбранской географии.
— Здорово знаешь, — сказал он. — Ну и памятливый у тебя чердак, удивление! И откеля ты все это вызубрил?.. Ну, садись. Ребята, — обратился он к классу, — чтоб к тому разу все это назубок и без запинки.
Оська вернулся из школы в необычайном сиянии.
— Швамбранию уже в школе учат, — сказал он гордо.
И я едва не сел на пол.
Но на другой день новый заведующий сам привел смущенного Оську домой. Он ласково вел его за руку и уговаривал отречься от швамбранской веры. А позади шли Оськины одноклассники и кричали: «Швабра! Швабра!..» Новый заведующий рассказал папе и маме о странных географических познаниях Оськи. Он просил повлиять на упрямого швамбрана. Оська хныкал и ссылался на таинственного солдата, который искал дорогу в Швамбранию.
И вот когда на той же неделе мы гуляли с Оськой на площади, к нам подошли два молодых крестьянина в обмотках и с маленькими сундучками на спине.
— Молодые люди, родные, уважаемые, где здесь… это… — начал один скороговоркой, и мы замерли в страшном предчувствии. — Где тут в штабармию пройтить? В красные добровольцы записаться…
Так вот куда искал дорогу таинственный солдат!
Вход с улицы
Сыпной тиф качался по улицам в такт мерной походке санитаров и могильщиков. Тиф был громок в горячечном бреду и тих в похоронных процессиях. Катафалки тянули верблюды Тратрчока.
Школа переезжала.
Металась Швамбрания в поисках устойчивой истины, меняя правителей, климат и широты.
И только дом наш незыблемо стоял на своем причале на старой широте, на прежней долготе. Он заржавел, он врос в дно — уже не пароход, а тяжелая, занесенная баржа, ставшая островком. Бури не могли пока еще вторгнуться в него, так как мама боялась сквозняков и закрывала форточки.
Но, разумеется, кое-какие изменения произошли. Папа, например, носил френч, а не пиджак. Красный крестик на клапане говорил о том, что отец — военный врач. Он работал в эвакопункте. Затем люди «неподходящего знакомства», знавшие всегда лишь черный ход квартиры, теперь все, словно сговорившись, являлись через парадный. Даже водовоз, которому как будто удобнее и ближе было идти через кухню, требовательно звонил с парадного хода. Он топал через квартиру, он следил и капал. И ведра его были полны достоинства.
Мы с Оськой приветствовали это разжалование парадного крыльца. Теперь между ним и кухней установился сквозняк непочтительности. И в нашей описи мирового неблагополучия был зачеркнут пункт первый (о «неподходящих знакомствах»).
Первыми после революции позвонили с парадного слесарь и плотник. Аннушка открыла им, прося обождать, и пришла сказать папе, что «какие-то просят товарища доктора».
— Кто такие? — спросила мама.
— Да так из себя мужчины, — отвечала Аннушка (всех пациентов она делила на господ, мужчин и мужиков).
Отец вышел в переднюю.
— Мы к вам, — сказали пришедшие, называя папу по имени и отчеству. — Просьба выслушать нас.
— На что жалуетесь? — спросил папа, приняв их за пациентов.
— На несознательность, — отвечали слесарь и плотник. — Больницу при Керенском закрыли чертовы хуторяне, а теперь убыток здоровья трудящим. Мы вот комиссары назначенные…
Папа никогда не мог простить Керенскому, что во время его краткого царения богатые «отцы города» из скупости закрыли общественную больницу. «Нэ треба!» — заявили они.
А вот явились большевистские комиссары и заявили, что Совдеп постановил спешно открыть больницу, и назначили отца заведующим.
Троетётие
Папа угостил комиссаров чаем. После их ухода он веселый ходил по квартире и напевал: «Маруся отравилась — в больницу повезут».
— Это, как хотите, настоящая власть! — говорил папа. — Есть культурные тенденции. А что ваше Учредительное собрание? Это наш волостной сход. «Нэ треба» во всероссийском масштабе.
«Ваше Учредительное» — это было сказано специально в пику теткам. Дело в том, что на нас со всех концов России посыпались голодающие тетки. Одна приехала из Витебска, другая бежала из Самары. Самарская и витебская тетки были сестрами, обе носили пенсне на черном шнурке и очень походили друг на друга, только одна вместо «л» говорила почти «р», а другая, наоборот, «р» произносила совсем как «л».
— По симпатиям своим я социаристка-реворюционерка, — говорила витебская тетка.
— А я по своим воззлениям — налодная социалистка, — отвечала тетка из Самары.
Папа шутя прозвал их «учледиркой», а мы — тетей Сэрой и тетей Нэсой.
Обе они были ужасно образованные и беспрерывно толковали о литературе и спорили о политике, и если некоторые их сведения опровергал энциклопедический словарь, они говорили, что там опечатка.
Потом приехала из Питера третья тетка. Питерская тетка заявила, что она без пяти минут большевичка.
— А когда ты будешь ровно большевичка? — спросил Оська.
Но прошли часы, недели, месяцы, а тетка не делалась большевичкой. Только она больше уже не говорила «без пяти минут». Она теперь уверяла, что «во многом она почти коммунистка».
Питерская тетка поступила служить в Тратрчок, а тетя Сэра и тетя Нэса — в Упродком. В свободное время они рассказывали «случаи из жизни», спорили и воспитывали нас. Школа наша в то время совершенно разладилась, занятия прервались и тетки настояли, чтобы нас взяли из школы, ибо, по их мнению, советская школа только калечила интеллигентную особь и ее восприимчивую личность (кажется, они так выражались). Они сами взялись обучать нас. Тетки считали себя знатоками детской психологии. Мы изнемогали от их наставлений. Они лезли в наши дела и игры. Разнюхав о Швамбрании, тетки пришли в восторг. Они заявили, что это необыкновенно-необыкновенно интересно и чудесно. Они просили посвятить их в тайны мира и обещали помочь нам. Швамбрании грозило тёточное иго.
Тогда швамбранские стратеги схитрили. Они завлекли теток в глубь швамбранской территории, а там в порядке посвящения мы раскрасили теток акварелью, заставили их ползать в пыли под кроватями, замуровали в пещеру с дикими зверями, то есть заперли в чулан с дикими крысами, и велели десять раз спеть гимн.
— «У-ра, у-ра! — закричали тут швамбраны все», — старательно пели в темноте усталые и раскрашенные тетки. — Ура… Ой, что-то мне лезет на юбку!.. У-ра, у-ра! — и упали… Туба-риба-се!..
Но когда мы потом объяснили им правила и приемы французской борьбы и велели им бороться на ковре без срока, отдыха, перерыва, решительно, до результата, несчастные тетки возмутились. Они назвали Швамбранию грубой игрой, глупой страной, недостойной воспитанных мальчиков. За это известный швамбранский поэт (не без влияния Лермонтова) написал в альбом тете Нэсе такое стихотворение:
Три тетушки живут у нас в квартире.
Как хорошо, что три, а не четыре…
Мир и личность
— Отец хотя у тебя интеллигент, но довольно сознательный, — сказал Степка Атлантида. — В общем, тоже на платформе. Сам, видать, ты в доску сочувствующий. Тетка эта тоже немного разбирается. Но те две у вас сильно отсталые.
Так сказал Степка Гавря, по прозвищу Атлантида, покидая нашу квартиру после двухчасовой дискуссии о личности и обществе. «Учледирка» выражалась так учено, что даже питерская тетка то и дело бегала тихонько смотреть в энциклопедическом словаре непонятные «измы» и «субстанции»… Вообще по-теткиному выходило так: посередке — умная и свободная личность, а все остальные — вокруг нее. Как этой личности кажется, то есть, значит, как она воображает, так все для нее и есть. И на остальное ей чихать!.. Степка же, обратно, утверждал, что семеро одного не ждут, главное — это компания, то есть когда люди сообща. А личность можно и за манишку взять, если она будет очень из себя воображать. На это тетки сказали, что мы со Степкой грубые реалисты.
— Вот и неправда, — сказал я. — Мы вовсе были гимназисты, а не реалисты.
Тут тетки ехидно заметили, что реалисты — это не обязательно ученики реального училища. Реалисты — это те, кто думает, будто на свете есть только то, что все видят и щупают. Они называются еще материалистами и считают, что мир безусловно существует и распоряжается идеями и личностями. Тетки сказали, что это неверно. Они закричали, что мир не имеет права командовать свободными идеями и личностью, потому что, сказали они, возможно, что без идеи и мира-то никогда не было бы… Да, безусловно, существует только сама думающая личность, а все остальное ей, может быть, только представляется, как во сне…
— А мы — личность? — спросил Оська.
— Дря себя безусровно ричность, — отвечала тетка Сэра.
Эта идея нам очень понравилась. Мы решили, что все это может пригодиться для Швамбрании.
Действительно, а вдруг мы в самом деле швамбраны, а Покровск, школа, дом, революция — все это нам только снится? Мы даже задохнулись от такого предположения.
Тетки сели на диван. Тетя Нэса стала читать вслух русскую историю.
— Валяги Люлик, Тлувол и Синеус, — читала тетя Нэса, — плишли плавить Лусью.
Мы с Оськой занялись швамбранской историей. Мы принялись петь, бросать на пол стулья и вообще гремели что есть силы. Тетки попросили быть тише. Они сказали, что это неуважение к личности.
— А нашей личности снится, что вас тут вовсе нет, — сказал Оська.
— Может быть, вы вообще нам только представились? — добавил я.
Тетки пожаловались маме. Мама явилась. Но мы отнеслись критически и к маминому существованию. Мама заплакала и пожаловалась папе.
— Это еще что за солипсизм? — грозно сказал папа. — Вот я сейчас тоже представлю себе, что вы на старости лет оба сели в угол.
Нам не дали обедать. Папа объяснил, что ведь суп — это только сон, и если мы с Оськой такие свободомыслящие личности, то нам ничего не стоит представить себе, что мы уже сыты, и сам папа будто бы уже видел во сне, как мы обедали и даже сказали «спасибо». Словом, нам пришлось допустить, что суп — это не идея, а действительность и что, кроме нашей личности, существуют еще миллионы других, без которых не обойтись.
Вокруг Солнца
Личность была для нас выкинута из мировой серединки. Огромный кругооборот событий захватил нас в школе и на улице. Но центробежные силы ничего не могли поделать с нашим домом. Он непоколебимо оставался падежной осью всей жизни. Все остальное, казалось нам, вертится вокруг него большой опасной каруселью. Так продолжалось до того дня, когда во время приема в переднюю пришел коренастый человек. Он был обут в черные чесанки, вправленные в резиновые боты. При нем был портфель и кобура. И Аннушка сразу определила в нем комиссара.
— Граждане, извиняюсь, конечно, за неуместность, — сказал комиссар пациентам, — но меня пропустите без очереди. Я по делу.
— Тута все ожидающие по делу! — загалдела приемная. — Нечего с портфелями вперед соваться!
— Благородного строит, — сказала из угла толстая хуторянка.
На коленях ее шевелился мешок. Там покрякивала жертвенная утка.
В кабинете зажурчал умывальник. Потом дверь открылась. Вышел больной, застегивая ворот рубашки. Комиссар прошел в кабинет без очереди.
— Мое почтение, — сказал он. — Извиняюсь за неуместность, что не в черед. По революционному долгу, товарищ доктор… Я, извиняюсь, к вам как комендант города…
— Присаживайтесь, товарищ Усышко, — сказал папа, узнав в коменданте хорошо знакомого сапожника. — Что скажете?
— Выкидываться вам придется, товарищ доктор, — сказал комендант, — фактически съезжать с квартиры. Тратрчок расширяется. Недостаток местов. Извините за беспокойство, но придется в двухдневном порядке…
Папа подумал: «Вот… начинается… добрались». И папа сказал, поправив красный крестик на кармане:
— Товарищ Усышко, я буду протестовать… Я не позволю в двухдневный срок выкидывать меня бесцеремонно, как какого-нибудь буржуа. Мне кажется, что трудовая интеллигенция имеет право требовать к себе более чуткого внимания со стороны власти, с которой она работает в полном контакте…
— Ладно, денек накину, — сказал комендант, — но больше уж никак. А насчет контакта и не успоряю. И со своей стороны вам обстоятельную квартиру обнаружил… на Кобзаревой… бывшего Андрея Евграфовича дом, Пустодумова… Ничего квартирка… И перевозка, конечно, наша.
— Согласитесь, что я сначала должен посмотреть квартиру, — сказал папа.
— Смотрите на здоровье! — отвечал комендант. — За осмотр денег не берем… А шестого, значит, пришлю подводы… Ну, засим пока!..
И комендант собрался уходить. Но тут взгляд его упал на папины ботинки.
— Ну как? — спросил комендант. — Носите?
— Ношу! — сердито отвечал папа.
— Левый не жмет? — озабоченно спросил комендант. — Нет? Видите, я тогда говорил, это только сперва, а потом разносится.
— Я должен вам откровенно сказать, товарищ Усышко, — съязвил папа, — что сапоги у вас выходят удачнее, чем революция…
— С какой стороны смотреть, товарищ доктор! — засмеялся комендант, — Штиблеты-то вы заказывали, а революция, извиняюсь, не по вашей мерке делается. Может, где и жмет.
Весть о предстоящем переселении ошеломила и потрясла нас с Оськой. Мы увидели, что центр мира сместился. Историю заказывали не в нашей квартире. Вероятно, в таком положении оказались современники Коперника. Они привыкли считать, что человек — соль Вселенной, а Земля — пуп мироздания, а оказалось, что Земля — крупинка среди тысячи подобных. Подчиняясь внеземным силам, она ходит вокруг Солнца.
На новую географию
Невиданный караван шествовал по Брешке. Десять верблюдов Тратрчока везли наш скарб.
Были свернуты, подобно походным знаменам, гардины и портьеры. Сложенные кровати со сверкающими шишками гремели, как коллекция гетманских булав. Сияли доспехи самоваров. Большое трюмо лежало озером. В нем плескалась опрокинутая Брешка. Дрожало пружинное желе матрацев. На другой подводе скакали, топтались стреноженные венские стулья, похожие на жеребят. В белом чехле ехало стоя пианино. Сбоку оно напоминало хирурга в халате, прямо — рысака в попоне. Веселый возчик, правя одной рукой, просунул другую в разрез чехла. Он тыкал в клавиши и старался подобрать на ходу «Чижика».
Вещи выглядели непристойно. Даже вечно перпендикулярные умывальники и буфет лежали навзничь, вверх дверцами. Публика глазела на нас. Вся наша интимная домашность была обнародована. Было неловко, и хотелось отречься. Папа с посторонним видом шел по тротуару. Но мама героически шагала в голове каравана. Она шла за передним возом, усталая и безрадостная, словно вдова за гробом. В руках ее был поминальный список вещей.
Оська шел впереди всех с кошкой в руках. На переднем возу высоко вверху, как раджа на слоне, сидела Аннушка. Ее опахивал лист пальмы. Аннушка держала чучело филина. Далее следовал я. Я нес драгоценный грот с шахматной узницей. Швамбрания переезжала на новую географию.
Шествие замыкала колонна теток.
Новая квартира встретила нас холодно и гулко. Насмешливое эхо передразнивало наши голоса.
Возчики двигали тяжелые книжные шкафы. Папа развел в мензурке немного спирту и угостил возчиков. Возчики говорили промеж себя:
— Ай спирт! Враз берет…
— Да, это вот лекарство!.. Мозговая касторка. На ходу мозги прочистит.
— Капитон, заходи с того боку!.. Книг-то!.. Книг!.. Мать честная! И куды это столько?
— А ты думаешь, у человека в нутре ковыряться так себе, как в носу?.. Тут, брат, тыщу книг прочтешь, да и то обмишулишься: не в тою кишку заедешь!..
Тетки ходили за возчиками и следили, чтоб они чего не взяли, ибо теперешний народ, сказали тетки, чрезвычайно вольно обращается с чужой собственностью. В одной комнате висела изящная люстра с бахромой из стекляруса. Люстра осталась от Пустодумова. Тетки залюбовались ею.
— Что? Уж свою повесили? — спросил явившийся комендант. — Фасонная люстрочка! Петроградской работы небось?
Тетки замялись.
Я открыл уже рот, чтобы сообщить, откуда люстра, но тетка Нэса, как ширма, заслонила меня.
— Да, да, товалищ, — торопливо сказала тетка, — петлогладской лаботы люстла.
Когда комендант ушел, несколько смущенные тетки стали уверять меня, что они поступили вполне честно. Пустодумову, дескать, все равно бы люстру не вернули, а государство и без люстры обойдется.
Владычество вещей
Уже стихал резонанс комнат. Вещи задавили эхо. Мы нашли укромный уголок для грота королевы. Кроме того, этот же угол мог легко быть переоборудован в цирк, вокзал, тюрьму. Швамбрания утверждалась.
Папа, стоя на стремянке с молотком в руках, вешал на стену портрет доктора Пирогова и картину академика Пастернака «Лев Толстой». Папа ораторствовал. Стремянка казалась ему трибуной.
— Сегодня я лишний раз убедился, — говорил папа, — что мы — жалкие рабы вещей. Вся эта громоздкая рухлядь держит нас в своей власти. Она связывает нас по рукам и ногам. Я бы с наслаждением оставил половину всего этого на старой квартире!.. Дети! (Леля, вынь сейчас же гвоздь изо рта! Не знаешь элементарных правил гигиены!..) Я… говорю, дети, учитесь презирать вещи!..
Затем мы с Оськой пошли пристраивать на стене в столовой раскрашенное блюдо-барельеф. На блюде высился замок и гарцевали рыцари. Вдруг гвоздь вырвался из стены. Блюдо ударилось об пол. Рыцари погибли, а от замка остались одни развалины-руины.
Папа прибежал на дрызг. Он накричал на нас. Он назвал нас варварами и вандалами. Он сказал, что даже медведя можно научить бережно обращаться с вещами… Был произнесен целый скорбный список загубленных нами предметов: королева, трость, вечное перо и т. п. и т. д.
Мы вздыхали. Потом я напомнил папе, что он несколько минут назад сам учил нас презирать вещи. Папа совсем рассвирепел. Он сказал, что сначала надо научиться беречь вещи, потом их заработать, а после уж можно начать презирать их.
Вечером по комнате с убитым лицом бродила мама. Чтоб не терять мелких вещей и не тратить время на их поиски, мама записала на особом листке, что где лежит. Теперь она уже второй час искала эту самую бумажку…
Утеряны следующие документы
Во взбаламученном аквариуме медленно осаживался песок. Рыбки радужными колибри порхали в зелено-хрустальных водорослях. Рыбки вились у малахитового стекла и чувствовали себя дома.
Стены новой квартиры утратили ледяную чужесть. Комнаты обживались. Прежний уют был восстановлен на новом адресе. И папа, глядя на люстру, говорил за ужином:
— Революция… (Ося! Доешь морковку: в ней масса витаминов…) Революция, я говорю, полна жестокой справедливости… Действительно: кому по праву должна была принадлежать эта квартира? Толстосуму-купцу или врачу? Вообще я считаю, что пролетариат и интеллигенция могут найти взаимный подход.
— Боже мой! Кто из нас в душе не коммунист? — говорили тетки.
Через день у нас забрали пианино.
Тратрчок готовился к каким-то торжествам. Хор бойцов репетировал санитарную кантату. Хору было необходимо на одну неделю пианино. Мобилизовали наше.
Мамы как раз не было дома, и она унесла в сумочке охранные грамоты на пианино, выданные ей Уотнаробразом как учительнице музыки. Папа произнес перед умыкателями пианино небольшую речь об интеллигенции и пролетариате, а также упомянул о взаимном контакте. Но это не помогло. Тогда папа сказал, что ему пианино не жалко, но дело в принципе и он дела так не оставит и, если надо, дойдет до Ленина. И папа сел писать письмо в редакцию центральных «Известий».
Пианино выносили, как покойника. Аннушка причитала, и тетки плакали соответствующе.
Мама пришла, узнала, побледнела. Она села, заморгала. Она спросила очень быстро:
— Вынуть успели?
Тут папа с размаху сел на стул, а тетки окаменели. Оказалось, что мама привязала изнутри пианино к верхней крышке потайной сверток. Там были четыре куска заграничного мыла и пачка давно уже никудышных «николаевских» денег, бумажек… Тут окаменели мы с Оськой. Дело было в том, что неделю назад мы подсмотрели, как мама готовила этот сверток. Мы тогда поняли, что его запрячут в какое-нибудь надежное место. У нас тоже имелись вещи, не предназначенные для постороннего глаза, и мы незаметно сунули в сверток кое-какие швамбранские документы. Здесь были карты, тайные планы походов, манифесты Бренабора, гербы, письма героев, афиши Синекдохи и другие секретные манускрипты из швамбранских канцелярий. Теперь все это уехало в Тратрчок. Швамбрания была в опасности. Настройщик мог обнаружить нашу тайну.
Мама решительно встала, вытерла глаза и пошла в Тратрчок. Я вызвался сопровождать ее.
Мама была растрогана. Она не подозревала, что мы с ней идем выручать швамбранские документы.
Концерт в Тратрчоке
В Тратрчоке мама сказала, что ей нужно вынуть сверток с интимными письмами, который хранился в пианино. Длинноусый командир понимающе подмигнул. «Письмишки!» — сказал он и разрешил.
Пианино стояло в большом зале, испуганно забившись в угол. Кругом сидели на скамейках красноармейцы и грызли семечки. Двое, сидя на ящиках, старались подобрать в четыре руки собачью польку. Увидя нас, они остановились. Мама подошла к пианино и ласковой октавой погладила клавиши. Инструмент заржал, как конь, узнавший хозяина. Красноармейцы с любопытством глядели на нас. Командир самолично вынул сверток и опять подмигнул маме:
«Письмишки…» «Ура! ура! — закричали тут швамбраны все», — мурлыкал я, выходя из Тратрчока.
Когда мы уже были на середине площади, сзади раздался крик:
— Сто-ой! Мадам! Вертайся обратно!
Подбежал запыхавшийся командир. Мама задрожала, прижав сверток к груди. В Швамбрании тоже произошло землетрясение.
— Вертайтесь, гражданка! — сказал командир. — Ребята меня за грудки хватают. Нарочно, говорят, она пианину испортила, чтобы нам не досталась, разладила… Вынула, кричат, главную часть. Она сразу и играть перестала.
— Что за глупости, товарищ! — сказала мама. — Вероятно, просто вы не умеете играть.
— Как же, до вас играло, а как вынули чегой-то, так сразу ничего и не выходит, — говорил командир. — Нет, уж вы, пожалуйста, вертайтесь и снова положьте все это на место.
Мы побрели назад в Тратрчок.
Красноармейцы встретили маму злым шумом. Они сгрудились вокруг пианино. Они напирали. Они кричали, что мама нарочно испортила народное достояние, что это саботаж, а за это — на мушку.
Командир успокаивал их.
— Сознательнее, сознательнее, ребята, — говорил он, но сам, видимо, тоже был очень взволнован.
Мама уверенно подошла к пианино. Красноармейцы затихли.
Мама взяла широкий аккорд. Но пианино не отозвалось с прежней звонкостью. Звук получился глухой, чуть слышный. Он пронесся и замер, как очень далекий гром.
Мама убито и растерянно взглянула на меня. Она ударила по клавишам что есть силы, но пианино опять ответило шепотом. Зато загремели красноармейцы.
— Испортила! — кричали они. — В Чека ее за такое дело… в Особый отдел!.. Ведь это что ж такое?..
— Мама, — сказал я, вдруг догадавшись, — модератор!..
Когда командир вытаскивал из пианино сверток, он нечаянно потянул модератор — заглушитель, — и тот опустился на струны. Мама рванула модератор, и пианино сразу загремело так громко, что всем показалось, будто из ушей вынули вату, которая там словно все время была.
У красноармейцев просветлели лица. Для проверки они попросили привесить сверточек обратно. Мы привесили. Но пианино громче не заиграло. Тогда нам позволили взять сверток. Потом смущенные парни попросили маму сыграть что-нибудь такое, этакое…
— Я, товарищи, польки не играю, — строго сказала мама, — это вы уж сына попросите.
Красноармейцы попросили, и я влез на ящик. Меня окружали белозубые улыбки. Так как с высокого ящика достать педали я не мог, то нажимать педаль вызвался один из красноармейцев.
Он старательно наступил на педаль и не отпускал ее уже до конца. А я гулко играл что есть силы подряд все марши, танцы и частушки, которые я только знал. Кое-кто уже начал пристукивать каблуками, и вдруг один молодой красноармеец сорвался с места. Он развел руками, словно объятия раскрыл, и осторожно ударил ногой, будто пробуя пол. Потом он подбоченился — и пошел-пошел по раздавшемуся разом кругу, закинув голову и притопывая. Высоким голосом он запел:
Что за стыд, что за срам,
Что за безобразия,
Поналезла нынче к нам
Всяка буржуазия.
Командир резко остановил его. Он сказал маме вежливо и просительно:
— Мадам, то есть теперь гражданка! От бойцов и от себя лично прошу… исполните персонально что-нибудь более сознательное… скажем, из какой-нибудь оперки увертювер…
Мама села на ящик. Она вытерла клавиши платком. Мой специалист по педалям опять с готовностью предложил свою помощь и ногу. Но мама сказала, что как-нибудь сама обойдется.
Мама играла увертюру из клавира оперы «Князь Игорь». Серьезно и хорошо играла мама.
|
The script ran 0.008 seconds.