1 2 3 4 5 6 7
— Они не юнкера. Они скауты. Юнкера — те в юнацких школах обучаются, а это гимназисты, их готовят на подмогу Петлюре, — хмуро поправил дядьку Куница.
Но тот сказал:
— Знаю, знаю! Шпионы петлюровские малолетние в тех отрядах готовятся. Значит, это вы пальбу там подняли? А я голову ломал: откуда такой переполох? Из чего же вы стреляли? Я никак не мог разобрать. Не то обрезы, не то бомбы…
— Ага, ага, бутылочные бомбы, — хитро улыбнулся Оська.
— Бутылочные бомбы… Врешь. Откуда они у вас? Где вы их взяли?
— Да не взяли, а сделали, — объяснил я Авксентию.
— Верное слово, сделали, — подхватил Оська. — Насыпали извести в бутылки — вот и бомба. А как они удирали, тато! Кто в кусты, кто куда. Они думали — то настоящие бомбы. Мы у них там все порасшвыряли, а Куница…
— А кто велел тебе нападать на них? — вдруг сурово перебил Оську дядька.
— А мы сами… — начал Оська.
— «Сами, сами»! А ты знаешь, как вы могли нашкодить? Хорошо, хлопцы успели повытаскивать все оружие из пещеры, а то довелось бы расхлебывать вашу кашу.
— Они ж за Петлюру! — удивленный словами дядьки, сказал Маремуха.
— Ну и что ж? А за них могли и нас похватать. Пускай бы шли своей дорогой.
— Не похватают! Красные ведь близко, — ответил я дядьке. — Вы же сами говорили.
— Кто его знает, — неуверенно сказал дядька, — то все бежали в город, а вот недавно через село на Жмеринку опять проскакало шестеро петлюровцев. Я сейчас пойду сам побачу, как там, на шляху, а вы здесь осторожненько…
— А мы с вами пойдем, дядя, — попросил я Авксентия.
— Э, нет, на шляху теперь неспокойно, а мне еще Мирона захватить надо. Заходите в хату, повечеряйте — и в клуню. Оксана, собери-ка хлопцам ухи да вареников, — сказал дядька на прощание жене и ушел по направлению к Калиновскому тракту.
После ужина, когда мы переходили из хаты в клуню, я увидел, как по небу к Нагорянам подползали густые багровые тучи. Неужели тот рыжий хлопец правду сказал, что будет дождь?
МЫ ПОКИДАЕМ СЕЛО
Ночью в самом деле пошел дождь. Удар тяжелого грома разбудил нас. Через распахнутые двери клуни было видно, как вспыхивала молния, освещая влажные листья яблонь и слив. С кладбища сразу потянуло сыростью. Зарывшись в сухое сено, я слышал, как ливень хлестал по листве, как крупные дождевые капли, падая наземь, задевали листочки кустарника, молодую завязь плодов на фруктовых деревьях и обвитый повиликой сгорбленный плетень усадьбы Авксентия.
И в этом ночном дожде, и в молнии, то и дело поджигающей зеленовато-синим пламенем густое, черное небо, и в тяжелых раскатах страшного ночного грома, сотрясающего мокрую землю, было одновременно что-то жуткое и веселое.
Разбуженный ночной грозой, я долго не мог заснуть. Я вспомнил, что случилось за последний день, и было мне от этого радостно и чуть-чуть тревожно. Теперь, думал я, обязательно должны прийти красные. Если они не придут, мы пропали. Ни Котька Григоренко, ни его приятели-скауты не спустят нам вчерашнего набега.
Каково-то им сейчас на поляне у сломанного дуба? Вряд ли они успели уйти оттуда. Намочит же их ливень! Колышки палаток сломаны, брезентовые полотнища забрызганы известкой — мы здорово разорили скаутский лагерь, укрыться им негде.
А Марко Гржибовский? Вот бесится небось, что мы у него знамя его шпионское утащили! Не удалось Гржибовскому обучить скаутов, как надо одной спичкой разжигать костер, не смогли они доиграть до конца в «сыщиков и воров», не поели свой кулеш. Не спас их ни святой Юрий, ни богородица. Зря они пели свою хвастливую песню, вступая в Нагоряны.
Поливай их, дождь, сильнее, крепче, пусть на всю жизнь запомнится им этот поход!
А вот мне да похрапывающим рядом Кунице, Оське и Маремухе хорошо. Никакой ливень не прошибет эту плотную, крепко сшитую соломенную крышу. Под нами чуть колючее, пахнущее лесными полянами и ромашкой сено.
Кусачие былинки щекочут уши и щеки, залезают в нос, но я лениво отстраняю их и, прижавшись к мягкому толстенькому Маремухе, обняв его левой рукой, усталый и довольный, крепко засыпаю под этот радостный, теплый дождь.
Просыпаемся мы поздно.
Тихое утро стоит в саду. Двор за плетнем уже весь освещен солнцем. Через открытую дверь клуни видно, как посвежела и еще ярче зазеленела листва на деревьях. Покрытая глазурью макотра блестит на плетне.
— Вставай, Петро! — толкнул я под бок Маремуху. А он еще глубже зарылся головой в сено.
Я пощекотал Маремуху под мышками, и тогда он вскочил на колени так быстро, что все сено в клуне зашевелилось.
— Вставай! Вставай! Сплюх!
А он, словно на морозе, стал быстро обеими ладонями растирать свои розовые уши.
— А знамя-то наше промокло — слышал, какой дождь ночью был? — потягиваясь со сна, сказал Оська.
— Не промокло, я его под корнями зарыл, — успокоил Оську Куница и, схватившись за балку, как на турнике, поднялся вверх. Из-под стропил посыпалась мелкая труха.
Во дворе громко заговорила с кем-то Оксана.
Мы вышли к ней и поздоровались. Какая-то пожилая сгорбленная женщина сразу же ушла, а Оксана тихо пожаловалась нам, что в селе «ой как неспокойно». Только и разговоров, что красные близко. Еще на рассвете селяне тайком от старосты угнали своих лошадей за Медную гору. Они боятся, что лошадей могут реквизировать для эвакуации петлюровцев. Поговаривают, что еще ночью петлюровские разъезды отняли всех коней в Островчанах.
— Беда мне с мужем, — сказала Оксана, — ушел, слова не сказал, хозяйство оставил, а я сама тут за все отвечай. Хотела запрятать в погреб кабанчика, а он вырвался, лежит на глине и кричит. Наверное, вывихнул ногу.
Она говорила с нами так, словно мы были приятели Авксентия. Мы сочувственно слушали ее жалобы, а сами думали: что же нам делать? Кабанчик кабанчиком, а вот как нам быть?
Ведь тут сейчас неинтересно. Авксентий хитрый. Ушел потихоньку к партизанам и оставил нас. А вдруг где-нибудь под городом уже начинается бой? А здесь ничего не увидишь. Но мы не маленькие. Мы сами знаем дорогу обратно.
Мы решили вернуться в город.
— Пойдем с нами, Оська, — предложил я и брату.
Но его мать крикнула:
— Никуда он не пойдет! Не смей ходить! Тато велел ему оставаться дома. Сиди здесь, Оська, хоть ты поможешь по хозяйству.
Оська кисло сморщился, но ослушаться не посмел.
Делать нечего. Пойдем одни. А жаль!
Мы попрощались с теткой, крепко пожали руку Оське и отправились в путь.
Лесной дорогой мы пошли в город.
Хорошо в лесу после дождя.
Простые лесные цветы пахнут особенно сильно. У дороги, где стелется барвинок, выглядывают из-под кустов синенькие колокольчики, лесные фиалки, иван-да-марья. В розовых цветках шиповника жужжат пчелы. А как здорово поют где-то вверху на деревьях невидимые снизу птицы! Весь лес дрожит от их звенящего пения.
На серой осине глухо трижды прокричала кукушка и затихла, должно быть услышав наши шаги. Мы шли по влажной тенистой дороге, то и дело пересекаемой обнаженными корнями деревьев. Мы перепрыгивали через лужи, ноги скользили и разъезжались в стороны.
Около березовой рощи я вспомнил, что Оська договаривался сегодня после полудня со здешними ребятами делить кошевое знамя. Ведь мы имеем право тоже получить по куску этой добычи, отнятой у наших врагов.
— Возьмем, хлопцы, свою долю? — кивнул я на лощину.
— А ну его, пускай Оська пользуется. Куда оно нам? — отмахнулся Куница.
— Возьмем, возьмем! Даром, что ли, дрались? — запрыгал Маремуха.
Ага, большинство на моей стороне. Мы сворачиваем к ручейку. Маремуха разрывает обеими руками землю. Я вытаскиваю знамя из-под березовой коряги и стряхиваю с него липкую глину. А все-таки дождь промочил знамя. Шелк намок и почернел. Ну, как же теперь его делить? Нас было человек двенадцать, — если порезать знамя на двенадцать равных кусочков, каждый получит по небольшому, величиной с носовой платок, куску шелка. А ведь сельские хлопцы похватали те куцые звеньевые знамена. Если бы не Куница, кто знает, это широкое кошевое знамя могло остаться у скаутов. Мы имеем полное право взять себе больше, чем остальные. А что, если распороть знамя пополам? Недолго думая, я достал из кармана перочинный нож и, сунув Маремухе край знамени, натянул свой конец и разрезал знамя пополам. Потом оторвал руками остатки бахромы и подал желтое полотнище Маремухе.
— А теперь как поделить? Кусок желтого и кусок голубого? Надо было иначе. Эх, ты! — покачал головой Куница.
— Зачем делить? Мы возьмем себе половину, вот и все, — успокоил я Куницу.
— Но ведь нас трое!
Ишь как запел! Минутку назад фыркал — «не надо», а теперь глаза загорелись.
— А мы жеребок бросим. Кто вытянет, тот получит весь кусок. Из него сорочка выйдет или скатерть. А платки-то нам зачем? Что мы, девчонки?
Куница задумался, а Петька Маремуха сразу перешел на мою сторону.
— Давай! — закричал он. — Желтое мы оставим, голубое себе возьмем. А я загадаю. На палочки или на камешки.
— Ну, иди загадывай… На палочки… — подумав и тряхнув головой, милостиво разрешил Куница.
Скомкав желтую полоску шелка, Петька засунул ее обратно в ямку под старой березой. Потом он убежал в кусты и возвратился оттуда с зажатыми в кулаке тремя палочками.
— Самая коротенькая — знамя! — объявил он.
Я потащил жребий первым. Маремуха боялся, что мы подсмотрим, и так зажал палочки, что приходилось вытаскивать их силой.
«Интересно, кому же достанется шелк?» — подумал я, разглядывая свою палочку. Кончики ее Петька обкусал зубами.
Вытащив жеребок вслед за мной, Куница потребовал:
— Покажи!
Петька раскрыл потную, дрожащую руку. Мы уложили на ней рядышком свои палочки, и оказалось, что самая коротенькая досталась Кунице.
— Получай, — не без сожаления отдал я ему мокрую полосу шелка.
Маремуха грустными глазами следил за тем, как Юзик, словно мокрое белье, выжал полотнище и засунул его себе за пазуху. Щелкнув языком, Куница весело полез по откосу лощины вверх, а мы, неудачники, вслед за ним.
Когда мы перевалили через Барсучий холм, я увидел на другой стороне реки ту самую поляну, где мы вчера дрались с петлюровскими панычами.
Поляна была пуста. Только выжженные кострами черные лысины, истоптанная трава да белые лужи известки напоминали о вчерашней схватке.
БЕГУТ ЧУБАТЫЕ
Шумный Калиновский шлях пролегает где-то в стороне. До самого города Куница ведет нас напрямик по заросшим полынью межам; мы минуем засеянные низенькой густой гречихой поля и одну за другой пересекаем поросшие травой безлюдные проселочные дороги.
— Сколько мы уже идем, так до вечера домой не доберемся, — едва поспевая за Куницей, пробурчал уставший, измученный Маремуха.
Бедному Петрусю сегодня досталось. Шутка ли сказать, сколько мы прошли, а еще ни разу не отдыхали.
— Ладно, Петро, не журись, — сказал Куница, — у кладбища отдохнем. Давай быстрей.
— Юзик, кладбище, кажется, скоро? Да? — не вытерпел я.
— Скоро, скоро. Видишь, липа на бугре покосилась? За ней и кладбище.
Юзик прав. Только мы поднялись на бугор, как сразу вдали зазеленели яворы кладбищенского сада. За ними белеет наш город.
На холмике у кладбища мы делаем привал. Хорошо после длинной дороги улечься на мягкой траве, под высоким тенистым явором и слушать, как где-то около самого уха в белых и розовых цветах клевера жужжат шмели.
Налево, за тюремными огородами, пересекая зеленые поля, тянется до самого горизонта белая полоска дороги. Она то идет прямая, ровная, то, встречая на своем пути зеленые курганы, петляет вокруг них причудливыми зигзагами, то пропадает совсем в темной чаще леса, то, вырвавшись из него, снова вьется по сенокосам, баштанам, полям — узенькая белая полоска покрытого мелким камнем шоссе. Это и есть Калиновский шлях — главный путь из нашего города на север.
Серая дорожная пыль клубится сейчас вдоль телеграфных столбов: в город одна за другой мчатся подводы, тачанки, экипажи. Их грохот доносится сюда через тюремные огороды и маленькую рощицу, отделяющие нас от Калиновского шляха.
Интересно, кто это едет: красные или все еще петлюровцы?
— Давай пошли! — поднял нас Куница.
Мы не посидели и двух минут, но тотчас вскакиваем и пускаемся дальше. Хорошо утоптанная тропинка ведет нас в город.
Миновали кладбище. Уже маячат вдали, на Житомирской, верхушки стройных серебристых тополей.
Вдруг Куница прыгнул через канаву, круто повернул на Тюремную.
— Куда ты, Юзька? — окликнул я его.
— Давай, давай, — торопит Куница.
Мы выбегаем на мостовую этой окраинной улицы.
Вот и тюрьма — огромное каменное здание, обнесенное с четырех сторон высоким кирпичным забором.
— Ох ты! — крикнув от неожиданности, сразу присел Маремуха.
За тюремной оградой зазвенело разбитое стекло.
— Окна бьют, — тихо сказал Куница, присев около меня на корточки.
И в эту самую минуту в каких-нибудь пятидесяти шагах от нас медленно распахнулись широкие, окованные железом тюремные ворота. Оттуда один за другим на тюремную площадь выскочили пятеро петлюровцев в черных коротких жупанах. Выбежали. Остановились. Вот первый из них, самый высокий, махнул рукой на кладбище. Мигом, вытянув винтовки, охранники перебегают улицу. Они перепрыгнули через кладбищенскую ограду и пропали среди мраморных крестов. Чуть шевельнулись и сразу же затихли густые кусты жимолости.
— Посмотри, посмотри! — приподнимаясь, шепчет Куница.
Из самой крайней, левой решетки верхнего этажа тюрьмы, пробив стекло, со звоном вылетел красный продолговатый кирпич. И вслед за этим то из одного, то из другого окна, словно по чьей-то команде, падают и разлетаются вдребезги грязные, запыленные оконные стекла.
Заключенные — все те, что были против Петлюры, — повисли на решетках. Они машут руками, что-то кричат, а что — не разберешь. А вот в окне второго этажа около водосточной трубы заклубилась белая известковая пыль. Ого! Из камеры по железной решетке бьют каким-то тяжелым куском железа. Глухие нетерпеливые удары разносятся на всю тюрьму. Еще немного — и выломают решетку.
Но с Куницей разве досмотришь?
— Гайда, хлопцы! — торопит он нас.
Нехотя мы побежали вслед за ним по Тюремной. Я бегу и оглядываюсь. Интересно бы посмотреть, как люди, брошенные Петлюрой в тюрьму, выломав решетки, выбегут на волю, как тот славный повстанец Кармелюк. Куница, заметив, что мы отстали, кричит:
— Давай быстрей, а то палить начнут!
Пожалуй, Куница прав. Ведь каждую минуту петлюровцы могут открыть огонь по взбунтовавшейся тюрьме. Куница свернул на Старопочтовую. По гладким каменным плитам ее тротуара очень приятно бежать босому — куда лучше, чем по колючему грунту. Но почему никого не видно на улице? Пусто, точно все жители вымерли.
Мы пробегаем мимо епархиального училища. Это желтое с монастырскими узкими окнами здание выходит главным своим фасадом на Старопочтовую. Здесь, в училище, стоит булавная сотня атамана Драгана.
А ну, посмотрим, у себя ли черножупанники? Что такое? Окна в училище раскрыты настежь. Около училищного подъезда валяются перевернутые табуретки, совсем новое цинковое ведро. Внутри училища тихо. Не слышно людских голосов. Вот так здорово — выходит, драгановцы улепетнули отсюда!
Вдруг за станцией хлопнул выстрел. За ним — другой. Куница сразу остановился.
— А что я говорил? — шепнул он.
Маремуха переменился в лице, побледнел.
— Может, спрячемся, а, Юзик? — осторожно попросил он.
— Новое дело! — огрызнулся Куница. — Куда ты спрячешься? Тут сейчас начнется такое… Вот слышишь?
Совсем близко, откуда-то со стороны губернаторского дома, зачастил пулемет. Дробь выстрелов пронеслась над тихим, притаившимся городом. Пулемет замолк, но тотчас же у вокзала один за другим захлопали ружейные выстрелы. Неужели это красные подошли так близко? Шальная, неизвестно откуда прилетевшая пуля взвизгнула вверху над крышей епархиального училища.
Куница молча побежал вниз. Мы — за ним вдогонку. Дело совсем плохо, если уж пули свистят над головой!
Мы чуть слышно шлепаем босыми ногами по каменным квадратикам тротуара, а выстрелы теперь звучат еще громче, совсем рядом. До Семинарской оставалось несколько шагов, как вдруг Куница метнулся в сторону, шепнув:
— Назад, возле аптеки люди!
Маремуха сразу припал к стене серого двухэтажного дома, а я заскочил в подъезд парадного. Кто, интересно, там? Может, повернуть обратно? Еще подстрелят.
Но Куница крадется вперед.
— Посмотрим давай тихонько! — предложил он.
Гуськом пробираемся вдоль стены этого серого дома до его угловой водосточной трубы. Тут, сразу же за углом, начинается густой подстриженный садик. Вслед за Куницей мы нырнули в него и уже оттуда, из-за кустов акации, выглянули на улицу.
Огромное стекло лучшей городской аптеки Модеста Тарпани разбито. Еще несколько дней назад за этим толстым бемским стеклом стояли на подоконнике пузатые бутылки с прозрачной розовой водой, а вверху на стекле белели буквы:
АПТЕКА
Модеста Тарпани
Ни пузатых бутылок с розовой водой, ни белой надписи, ни бемского стекла теперь не видно. Вдребезги разбитое окно похоже на огромную квадратную дверь с очень высоким порогом. Тротуар аптеки усыпан осколками. А внутри, у прилавков, на блестящем кафельном полу, хозяйничают петлюровцы. Вот один из них, чубатый, в сбитой на затылок папахе, вскочил прямо на застекленную стойку с душистым мылом и парфюмерией. Стекло треснуло под его сапогом, а нога петлюровца ушла в глубь стойки. Вслед за чубатым петлюровцем на стойку лезут его приятели. Они ногами выбивают зеркальные стекла в шкафах, где стоят в банках с латинскими надписями всякие лекарства.
— Горилку шукай, Остап, горилку! — кричит один из них чубатому петлюровцу. Соскочив со стойки на пол, чубатый бежит в глубь аптеки и выволакивает оттуда высокого седого старика в белом халате.
Мы его знаем. Это провизор Дулемберг. Он упирается и не хочет идти, но чубатый петлюровец с силой тянет старика за руку и вышвыривает его из аптеки прямо на улицу.
— Молись богу! — приказывает провизору чубатый и сует ему в ухо дуло нагана.
Я отвернулся. Страшно. Что они сделают с ним? Но в эту минуту из аптеки закричали:
— Подожди, не стреляй, Остап!
Одну за другой петлюровцы вынесли из аптеки пузатые бутылки с белыми этикетками. Бандиты поставили их прямо на мостовую и заставили провизора пробовать лекарства.
И вот, стоя на коленях, седой Дулемберг дрожащими руками открывает стеклянные пробки. Из каждой бутылки он отсыпает на ладонь капельку лекарства и прикасается к ней языком. Некоторые бутылки провизор сразу отодвигает в сторону и глухо говорит:
— Не буду. Яд.
Тогда петлюровцы хватают их за горлышко и бьют об стену. Бутылки разлетаются на куски. Ручьи лекарств текут с тротуара на мостовую. Запахло духами, туалетным мылом и больницей.
Бутылки с лекарствами, которые Дулемберг полизал языком, грабители погрузили в походную двуколку.
Нам было очень жалко стоящего на коленях посреди мостовой седого провизора, но помочь ему мы ничем не могли. Чувствуя, что навсегда покидают этот город, петлюровцы совсем озверели. Теперь им все равно. Стоит только выбежать из-за кустов на улицу, где гуляют их стреноженные кони, как сразу этот чубатый выпалит в нас из своего нагана.
Старый испуганный Дулемберг, точно в церкви, стоял на коленях перед разграбленной аптекой. Старик ждал, что ему еще прикажут, и боязливо морщился.
Из аптеки на улицу выскочил низенький петлюровец в синем жупане. Подбежав к Дулембергу, он протянул ему большую зеленую банку. Аптекарь отсыпал из этой банки горсть порошка шоколадного цвета и, лизнув его языком, глухо сказал:
— Лакрица. Сладкое.
Тогда все остальные петлюровцы обступили низенького синежупанника, а он насыпал каждому в ладонь по пригоршне этого коричневого порошка. Петлюровцы глотали лакрицу, точно сахарную пудру, и облизывались.
— А ну, катись. Наводи порядок! — вдруг со всего размаха ударил Дулемберга ногой в спину чубатый петлюровец и, сунув за пояс наган, побежал к двуколке.
Дулемберг полетел грудью на мостовую. Его седая борода попала в лужу разлитых лекарств. Он осторожно поднялся и, вытирая руки о белый халат, медленными шагами, словно в чужой, незнакомый дом, пошел в разоренную аптеку.
Мостовая сразу опустела. Только вдали неслась к центру города нагруженная аптекарскими бутылками двуколка и звенели копыта догоняющих ее коней.
За лесом ухнула пушка. Снаряд просвистел над нами и тяжело разорвался где-то около губернаторского дома.
Мы побежали дальше, к духовной семинарии, по совершенно пустой, безлюдной улице.
Тут было еще страшнее. Со всех сторон нас окружали молчаливые дома с закрытыми ставнями. Наверное, хозяева этих домов с утра засели в подвалах и боялись нос показать на улицу. Только одни собаки бегали по опустевшим дворам. Они лаяли и визжали, когда по небу, со свистом рассекая воздух, пролетали снаряды. Да и мы тогда, нечего греха таить, тоже ежились, приседали, и каждый думал про себя:
«Разорвись подальше! Ну, подальше! Только не здесь».
У духовной семинарии петлюровских часовых уже не видно.
Это серое здание пусто, как и епархиальное училище, в нем не слышно гула машин, которые печатали здесь деньги, не видно людей в окнах, а обе половинки железных ворот, ведущих в семинарский двор, раскрыты, словно только что туда проехала подвода.
…Чем ближе мы подходили к Заречью, тем громче и сильнее доносились стук колес, скрип телег, ржание коней. И когда открылась перед нами на скалах по ту сторону реки старинная черная крепость, мы увидели тучи пыли, клубящиеся над крепостным мостом.
Мост сплошь забит подводами и бричками убегающих петлюровцев. Со всех улиц города они устремились сюда, чтобы, проскочив через мост, выехать на ведущий к Збручу Усатовский шлях.
Около Турецкой лестницы, прямо на улице, валяется целый куль белой пшеничной муки. Странное дело — его никто не стережет, никто не подбирает.
Мы перебежали дощатую кладку и полезли по скалам на Старый бульвар. С высокой, обросшей мхом и дикими желтыми цветами скалы была хорошо видна вся эта улица Понятовского, запруженная войсками.
Квадратные серые конфедератки легионеров Пилсудского смешались с меховыми папахами чубатых петлюровцев. Легионеры обгоняют друг друга. Белая пена хлопьями слетает с морд вспотевших, испуганных лошадей.
На верхнем конце улицы Понятовского возвышаются серые стены доминиканского костела. Высокие черные двери его и калитка, ведущая на погост с улицы, плотно закрыты. На костельном погосте — пусто. Ни одного человека. Высеченные из серого камня католические святые стоят на крыше костела со скорбными лицами.
Помнится, ранней весной, когда вместе с петлюровцами в город пришли легионеры Пилсудского, весь вечер звенели над этим доминиканским костелом маленькие колокольчики и польский бискуп служил в честь какого-то высокого тощего генерала торжественный молебен.
Жалобно играл тогда под высокими сводами костела орган, легионеры важно звенели шпорами на паркетном полу, и местные пани в старинных ротондах, в черных с блестками пелеринках, в длинных с воланами шелковых платьях то и дело приподнимались с дубовых скамеек и вслед за бискупом торопливо крестили свои строгие, покрытые вуалями лбы.
Сейчас не видно ни бискупа в высокой, похожей на кокошник, тяжелой шапке, ни чопорных тетушек в траурных мантильях и с зонтиками в руках. Не слышно и колокольного звона над доминиканским костелом.
На тротуар под костельной стеной выбежал из строя низенький, одетый в серое легионер. На левой ноге у него размоталась обмотка и тянется за ним по дороге. Солдат останавливается, со злостью срывает обмотку с ноги, швыряет ее на костельный забор и пускается бежать дальше. Долго еще видно, как вдоль улицы по тротуару мелькает белый краешек его кальсон.
Он боится отстать и, должно быть, проклинает своего усатого маршала, пославшего его на Украину.
— А зачем они бумаги столько увозят? Вот чудаки, погляди, — сказал Куница.
По улице Понятовского к мосту спускается крестьянская телега, доверху забросанная синими и коричневыми папками с бумагой. Наверное, это дела какого-то петлюровского министерства. Вот одна из папок соскользнула с подводы и упала на мостовую. Белые листы рассыпались по камням. Их тут же смяли копытами лошади, запряженные в блестящий офицерский фаэтон.
— Побежали — подберем, а? — предложил Маремуха.
Трус, трус, а иногда лезет с такими советами, что смешно становится. Вот и сейчас.
Меня даже зло взяло.
— Куда ты, сазан, побежишь? — закричал я Петьке. — Да тебя сразу же отхлещут нагайками — ты же знаешь, какие они теперь злые! Как осы.
Маремуха обиженно отвернулся. В это время откуда ни возьмись к нам подбежал конопатый Сашка Бобырь.
— Здорово, хлопцы! — закричал он нам и потом спросил у Куницы: — Котьку не видел случайно?
— А вот еще один перебежчик! — зло сказал Куница прямо в лицо Бобырю. — Ну, где твои разлюбезные скауты? Чего же ты с их кошевыми за границу не бежишь?
— Да я что… Вы думаете, я на самом деле за Петлюру, хлопцы?.. Жить нам было не с чего, а там завтраки даром давали, ну я и записался… — жалобным голосом протянул Бобырь.
— Записался, чтобы, когда подвырастешь, офицером ихним стать? Бедноту убивать, да? А вот мы же не записались! — донимал его Куница.
— Ну, вы… — Сашка замялся, — вам родные помогли это понять. Вот у Василя отец давно с коммунистами дружит, а у тебя, Юзик, дядя в Киеве — сознательный моряк. Письма писал, кому помогать надо. А меня мама сама подговорила, чтобы я из-за той каши пошел…
Видно, тронутый чистосердечным признанием Сашки, Куница спросил мягче:
— Вы вчера ночью пришли?
— Ага, ночью. Только собрались — приехал гонец и привез приказ возвращаться в город. Около кладбища нас ливень захватил, все промокли, гром, молния, лужи кругом — никто ничего не видит. Тогда Гржибовский закричал: «Разойдись!» — и мы побежали кто куда. А я, видишь, простудился, даже насморк схватил! — шмыгая носом, рассказывал Сашка Бобырь.
— Выходит, плохой поход получился? — с ехидством заметил Маремуха.
— И не говори. Знал бы раньше — не пошел бы. Гляди, опять кавалерия… И с флажками все…
Да, Сашка не ошибся. Это едет новый отряд польских уланов. На пиках у них болтаются маленькие бело-красные флажки с белыми коронованными орлами. Всадники сидят в кожаных седлах как-то неуверенно, словно под ними чужие лошади. Уланы пришпоривают лошадей, хлещут их нагайками. Неожиданно над круглой Папской башней рвется шрапнель. Мы видим ее дымок — белый, распустившийся над встревоженным городом, словно маленькое круглое облачко.
Хриплые крики и брань раздаются у моста. Стегая длинной нагайкой свою гнедую лошадь, какой-то улан нечаянно рассек желто-голубое полотнище на древке у едущего рядом петлюровца.
— Куда ты прешь, нечистая сила?! — обозленно закричал на улана чубатый петлюровец.
Около нас послышалось: «Бегом! Бегом!»
— Бежим на Заречье! — толкнул я Маремуху и Куницу.
И мы, оставив Бобыря, удираем со Старого бульвара.
— В Старую усадьбу!.. Спрячемся в погребе… Оттуда все видно будет… — едва поспевая за нами, задыхаясь, пробубнил Маремуха.
Миновав Успенскую церковь, по узенькому Крутому переулку мы повернули к Петькиному дому. Через кусты и бурьяны бросились к Старой усадьбе. А снаряды над городом рвались все чаще. Они падали уже на Усатовском шляхе, пересекая дорогу отступающим петлюровцам.
Неожиданно за флигелем сапожника Маремухи мы натолкнулись на моего отца. С ним еще какой-то парень в соломенном капелюхе. Вот так штука! Как отец попал сюда?
Вдвоем с парнем отец вытащил из бурьяна совсем новенький, смазанный маслом пулемет и, согнувшись, потащил его за хобот на дорожку. Парень в крестьянской одежде помогал отцу, приподнимая пулемет за надульник.
Мы даже спрятаться не успели от неожиданности. Отец заметил нас и сердито закричал:
— Убирайтесь отсюда, шалопуты!
А в это время из-за кустов послышался знакомый голос Омелюстого:
— Мирон, дай-ка Прокопу ленты с патронами.
Отец, позабыв про нас, побежал в бурьян. За патронами от Ивана прибежал Прокоп Декалюк. Я видел его однажды в Нагорянах и хорошо запомнил. За ним следом выскочил дядька Авксентий в своей коричневой коротайке. Ого, да сколько их тут?!
— А это что за гоп-компания? — кивнул в нашу сторону низенький смуглый, похожий на цыгана Прокоп Декалюк.
Отец подал ему две зеленые плоские коробки с пулеметными лентами и, шагнув на тропинку, совсем разозлившись, закричал:
— Марш домой, кому я говорю?!
Как бы не так! Чего мы не видели дома?
Заметив, что отец обернулся к Авксентию, мы все мигом бросились в открытый погреб и залегли там, у самого входа, на заплесневелых каменных ступеньках. Отсюда нам чудесно видна и крепость на высокой скале, и крепостной мост, запруженный уланами и петлюровцами.
Отец вынес из бурьяна полное ведро воды и протянул его Авксентию. Дядька схватил ведро и пустился в кусты к Омелюстому, куда парень в соломенном капелюхе уже тащил пулемет. Немного погодя за Авксентием в кусты побежал отец.
А на крепостном мосту петлюровцы. Их кони встают на дыбы, наезжают друг на друга. Даже здесь слышно, как скрипит и трясется деревянный настил крепостного моста.
«Ага, запрыгали, гады чубатые. Так вам и надо. Будете знать, как людей расстреливать!» — чуть не закричал я от радости.
И в эту же минуту за кустами послышалась частая скороговорка пулемета. От дрожащих и гулких пулеметных выстрелов сразу заложило уши.
Вот так здорово! Они стреляют отсюда, из Старой усадьбы, прямо в упор по крепостному мосту, по удирающим в Польшу петлюровцам, по их хозяевам — легионерам Пилсудского.
Эх, и вовремя пришли сюда с нагорянскими партизанами мой отец и Омелюстый!
Какой-то раненый петлюровец полетел через перила крепостного моста вниз, в реку. Казалось, вот-вот рухнут в водопад эти шаткие перила: ведь сзади напирали последние части петлюровцев; они давили своих же — узкий деревянный настил не мог вместить всех въезжающих на него, а тут еще сбоку, из Старой усадьбы, все время стрекотал пулемет, и из его куцего, вздрагивающего дула вместе с огнем вырывался туда, на мост, целый град метких горячих пуль.
Лежа животами на холодных, сырых камнях, мы ерзали от волнения. Как мы завидовали старшим! Как мне хотелось быть на месте Омелюстого! Если бы я умел стрелять из пулемета, я обязательно лежал бы с ними там, за кустами.
Так и подмывало выскочить из погреба, закричать «ура», подбежать к пулемету и хоть поглядеть, как он стреляет!
Но громкий звук пулеметных выстрелов, заглушая и шум ветра, и далекие разрывы снарядов, и шепот Петьки Маремухи, все же пугал нас.
Мы оставались в погребе до тех пор, пока по крепостному мосту, горбясь, не пробежали отставшие петлюровцы. Перепрыгивая через трупы людей и лошадей и теряя на ходу карабины и кудлатые папахи, петлюровцы, не глядя на раненых, позабыв обо всем, бежали к окопам, чтобы там, за узеньким мелководным Збручем, укрыться от быстрых конников Котовского.
НОВЫЕ ЗНАКОМЫЕ
Не успела еще затихнуть орудийная канонада, как на крепостной мост ворвалась разведка красных. Вздымая пыль, пролетели разведчики мимо крепости, и долго было слышно, как цокали под скалой, по ту сторону реки, звонкие копыта их быстрых коней.
Немного погодя, вслед за разведчиками, с выдернутыми из ножен клинками, на рысях подъехал к мосту большой кавалерийский отряд.
Всадники в буденовках, в каракулевых кубанках заполнили весь мост. Мы видели из Старой усадьбы ровный, необычайно спокойный бег их усталых коней. Пятерками всадники проезжали по мосту: казалось, им конца-краю не будет.
Вперемежку с красными знаменами блестели над головами у седоков поднятые вверх сабли.
Изредка в конном строю громыхали зеленые пулеметные тачанки.
Вырвавшись с узкого моста на просторный Усатовский шлях, кони, почуяв волю, несли всадников вперед. Отряд за отрядом мчались вдогонку за Петлюрой. Конники, видно, хотели настигнуть его еще у границы, наступить ему на пятки, дать петлюровцам отведать своих отточенных клинков.
Вслед за конницей от вокзала и со стороны Калиновского тракта в город вступили пехота, артиллерия и обозы красных.
Мы побежали в город.
Уже за церковным сквером навстречу стали попадаться запыленные тачанки красных. Тачанок было много. На них, задрав кверху тупорылые дула, подпрыгивали износившиеся, пятнистые от облезшей краски боевые пулеметы. Красноармейцы в выцветших, полинялых гимнастерках, поглядывая с тачанок по сторонам, пели:
Вечор поздно я стояла у ворот,
Вдруг по улице советский полк идет…
По Успенскому спуску, грохоча и подскакивая на выбоинах, потянулись орудия и походные кухни с задымленными трубами.
Город постепенно начинает оживать. На улицах появляются жители, с каждой минутой их все больше и больше становится на городских тротуарах. Уже многие горожане идут рядом с красноармейскими тачанками, заговаривают с бойцами, стараясь перекричать грохот и шум.
Усталые улыбающиеся красноармейцы с любопытством рассматривают крутые, изогнутые улицы, огороженные каменными барьерами обрывы, старинные шляхетские дома с узенькими, как бойницы, окнами, нашу крепость на высокой скале с ее зубчатыми сторожевыми башнями.
Вечерело. Отца не было. Он наскоро поел холодного борща и, не поговорив даже как следует с теткой, убежал вслед за Омелюстым на Губернаторскую площадь.
Военно-революционный комитет там собирал митинг.
А я, сидя на топчане, рассказывал тетке, как мы гостили в Нагорянах.
Неожиданно открылась дверь, и к нам в кухню вошел низенький белобрысый красноармеец. Он громко поздоровался и спросил:
— Нельзя ли будет разместиться у вас, хозяюшка?
— Ой, голубчик, да у нас только две комнатки и вот еще кухня… — испуганно сказала тетка, отходя от плиты на свет.
— Вот горе-то! — вздохнул красноармеец. — А я было нацелился начальника нашего к вам поставить…
— А начальник ваш семейный или холостой? — осторожно спросила тетка.
— Что вы, мамаша, — сразу обрадовался красноармеец, — откуда ж ему семейным быть, когда у нас семьи дома остались? Холостой, конечно, холостой!
Немного помедлив, тетка согласилась уступить этому неизвестному начальнику свою комнатушку с единственным выходящим в сад окном.
И на следующий день в тетушкиной комнатке поселился красный командир Нестор Варнаевич Полевой — очень высокий, широколицый, с выпущенной из-под козырька зеленой буденовки прядью волос. Он — начальник конной разведки того самого пятьсот тридцать шестого полка, который вместе с конницей Котовского выгнал из города улан и петлюровцев.
На походной двуколке ему привезли складную железную кровать с проволочной сеткой и полосатый матрац. Полевой сам втащил эту кровать в тетушкину комнату, положил на нее матрац, а Марья Афанасьевна застелила его чистой простыней.
Кровать Полевой покрыл своим ворсистым серым одеялом. Нагнув широкую спину, он ловко запрятал лишние края одеяла между матрацем и проволочной сеткой. В этот же день к нам пришел телефонист и установил на этажерке желтый полевой телефон. Он протянул через форточку в сад, а там по веткам деревьев, потом на улицу и по столбам до самого епархиального училища, где разместился полк нашего квартиранта, черный блестящий провод.
Вечером Полевой уже заговорил по телефону, и нам в спальне было слышно, как, повертев ручку аппарата, он гулко спросил:
— Штаб полка? Дайте начальника штаба.
В крольчатнике нашем тоже перемены. Клетку с ангорской крольчихой вынесли под забор к Гржибовским. У них тихо, даже Куцый весь день сидит на привязи и не так лает, а колбасник Гржибовский ходит по своему двору хмурый, злой — видно, он жалеет своего Марко, который удрал с петлюровцами.
Клетку с крольчихой мы поставили под забор Гржибовского вот почему: у Полевого есть конь Резвый, коричневый, гладкий, с белой лысиной на лбу. Ординарец Полевого, красноармеец Кожухарь, поставил Резвого к нам в крольчатник, а с ним заодно и свою кобылу Психею. Кожухарь поселился по соседству, у Лебединцевой, а там держать лошадь негде.
…Отец по целым дням не бывает дома. С первых же дней после прихода красных он печатает в типографии на плотной синей бумаге газету «Красная граница». После работы нередко дежурит в ревкоме или ходит по ночам с винтовкой по городу.
Прошло две недели.
Давно уже осыпался каштановый цвет на деревьях около заколоченной на лето гимназии. Отцвели уже липы возле Успенской церкви. Распустились цветки белой акации в аллеях Нового бульвара, а на огородах зацвел картофель. Это значит, что скоро тетушка на обед для нас будет готовить обсыпанную укропом и политую сметаной вареную молодую картошку. Все больше твердеют, наливаются соком маленькие плоды на широких ветвях старой, дуплистой груши. Неслышно проходит лето, и шаг его отмечается появлением на базаре первых ранних яблок, красной смородины, запоздалых, изъеденных птицами темно-малиновых вишен.
Мне кажется, что большевики уже давно в городе, что красный флаг на куполе епархиального училища висит с зимы, а Нестор Варнаевич живет у нас и того раньше.
Оказывается, Нестор Полевой давно в наших краях за Советскую власть борется!
Кожухарь рассказал нам мимоходом, что еще в ноябре 1918 года, когда большая часть Украины находилась под властью петлюровской директории, Полевой вместе с такими же, как он, сторонниками Ленина провозгласили недалеко от нас, в уездном городе Летичеве, под руководством большевика Луки Панасюка, Летичевскую советскую республику.
Правда, просуществовала она недолго.
Уже на второй день рождества того же года на Летичев внезапно налетела банда атамана Волынца. Пришлось вожакам первой советской республики на Подолии перейти в подполье, ну, а Нестор Полевой пробрался через линию фронта к красным.
Я крепко привязался к ординарцу Полевого — Кожухарю. Хоть живет он не в нашем доме, но у нас бывает чаще Полевого. Того все время вызывают по телефону в полк. Не раз, услышав среди ночи телефонный звонок, Полевой вскакивает с постели и затем, переговорив по телефону, надолго уезжает из дому. В окрестных лесах пошаливают бандиты, и конная разведка часто гоняется за ними по незнакомым оврагам, по широким лесным просекам.
У Кожухаря дела меньше. Полевой редко берет его с собой на операции. Кожухарь в свободное время отсиживается у нас, чистит крольчатник, ухаживает за своей Психеей и помогает по хозяйству Марье Афанасьевне.
Иногда тетка стирает им обоим — Полевому и Кожухарю — белье. Тогда Кожухарь вместе с ней возится у плиты, носит воду, ловко выкручивает мокрые рубашки и полотенца, а потом, отдыхая на топчане, рассказывает тетке всякие небылицы.
Ее Кожухарь называет только по отчеству — Афанасьевна. Меня он сразу прозвал Махамузом.
— Почему Махамуз? — спросил я, не понимая, что значит это слово.
— А вот так, — загадочно улыбнулся Кожухарь, — такие Махамузы бывают.
— Какие такие?
— А вот такие… именно.
Так и пошло — Махамуз: «Если меня будут спрашивать, Махамуз, скажи: пошел на базар, скоро вернусь», «Кусай семечки, Махамуз!», «Лошадь не хочешь выкупать, Махамуз?»
Я не обижаюсь. Пускай буду Махамуз, все равно. Больше всего, конечно, мне нравится купать лошадей. Иной раз мы едем на купанье вместе: я на Резвом, Кожухарь на Психее.
Едем вниз по Крутому переулку. Чем ближе к речке, тем круче и извилистей становится спуск, лошади осторожно ступают вниз, и тогда я ощущаю под собой не лошадиную спину, а какую-то странную пустоту. По неволе хватаешься обеими руками за шелковистую гриву Резвого.
А Кожухарь — хоть бы что! Сидит, прищурив глаза, на грустной Психее, не шелохнется даже и только изредка в такт движению лошади покачивает головой. Бронзовый, прокопченный солнцем, с вечно прищуренными улыбающимися глазами, он кажется мне необычайно веселым, разбитным, а главное — смелым парнем.
На поворотах, когда лошади боками сталкиваются одна с другой, мне приятно ощущать коленом или щиколоткой ногу Кожухаря.
Хорошо голому сидеть верхом на лошади и, натянув поводья, посылать ее вперед в воду. Сперва нехотя, пофыркивая, а затем все смелее и смелее ступает она в реку, вытянув морду, поводя ушами и нащупывая дно. А когда дно становится глубже и вода заливает лошадиный круп, лошадь сжимается, вздрагивает и, оторвавшись от дна, легко пускается вплавь. Сидишь на мокрой ее спине, ноги сносит назад вода, хвост лошадиный стелется позади, сидишь и, только легонько дергая поводьями, направляешь лошадь, куда тебе надо. А потом, когда она устанет, выводишь ее на мелкое. Мокрая, лоснящаяся лошадь фыркает, припадает мордой к быстрой воде, а ты, взобравшись на ее скользкий круп, вытянув ноги и изогнувшись, прыгаешь в воду — туда, где глубоко.
Лошади, стоя в реке, обмахиваются хвостами, кусаются, весело ржут, а мы с Кожухарем уплываем на тот берег.
Теперь я реже встречаюсь с хлопцами. Куница не был у меня уже целую неделю. Петька Маремуха, которого я встретил недавно около Успенской церкви, сказал, что Юзик собирается в Киев к своему дядьке — он хочет поступить в морскую школу.
Как-то утром Маремуха прибежал к нам в хату и с таинственным видом позвал меня. Мы пошли на огород, где уже наливались соком круглые тетушкины помидоры, и Петька тихо сказал мне:
— Знаешь, кто у нас поселился? Угадай!
Я долго угадывал, называя фамилии всех знакомых военных, которые приходили к Полевому и Кожухарю, и мне даже стало досадно, что теперь и Петька будет купать лошадей, но догадаться, кто их квартирант, я не мог. Тогда Маремуха сам выпалил:
— Знаешь кто? Доктор Григоренко! Никогда бы не догадался, правда?
— Ну да! Бреши! Очень нужно доктору с вами жить, когда у него такой большой дом на Житомирской.
— Тот дом уже не его! — объяснил Петька.
— А чей же?
— Я знаю чей! Дом у него реквизировали большевики. Кто в нем жить будет — неизвестно. А доктор с нами живет. Он вчера приехал к нам и привез папе два мешка белой муки. Знаешь, куличи пекут из такой? И денег не взял. Попросил только, чтобы папа пустил его в хату. Мы потеснились и пустили. Он обещал за это больше с нас денег за аренду не брать. А вещей понавозил полно! Всю ночь перевозил вещи, а папа ему помогал. И еще знаешь… — замялся Маремуха, — он подарил маме платяной шкаф. «Все равно, говорит, мне он ни к чему, а вам пригодится…»
— Куда же он все вещи девал?
— А на чердак. Мы боимся даже: вдруг потолок обвалится? И в погребе еще есть…
— И твой папа ему помогал?
— Ну… он его попросил. Папа сперва не хотел, а потом…
— «Попросил, попросил»!.. — передразнил я Петьку. — Твой папа и ты вместе с ним — подлизы. Когда твоего папу побили петлюровцы, ты что говорил про доктора? А сейчас он вам подарил шкаф да муку — вот вы и раскисли.
— Ничего подобного… — вспыхнул Маремуха. — Мой папа добрый, ну и что, раз человек его попросил. Дом-то не наш, а Григоренко.
— И Котька живет у вас? — спросил я.
— Нет, Котька уехал в Кременчуг, — помолчав, ответил Маремуха. — Там его мамы сестра живет.
— А, не говори, куда там уехал… Спрятался, наверное, где-нибудь здесь, а ты сказать не хочешь, чтобы я его не отыскал. Жалеешь своего паныча. Помнишь, как бумагу ему таскал?
— Таскал, ну и что же? А сейчас не стану… Пойдем к Кунице?
К Юзику я не пошел. Зато вечером, когда уже смеркалось, я отправился в Старую усадьбу.
Надо проверить, правду ли рассказал Петька. По крутым склонам Старой усадьбы стелется в зарослях можжевельника и волчьих ягод чуть заметная тропка. Я прошел по ней до самых кустов жасмина и неслышно раздвинул их. В трех шагах от меня белеет Маремухин флигель. В комнатах уже зажгли свет, но кто в них есть — не видно, потому что окна затянуты темными занавесками. Напротив флигеля, заваленная свежим сеном, стоит докторская пролетка. Передние ее колеса въехали на заросшую бурьяном клумбу. За флигелем заржала лошадь. В сенцах флигеля стукнула щеколда, и на пороге появился в белой рубахе сам доктор Григоренко. Он подошел к пролетке, взял оттуда охапку сена и понес ее за флигель — своей лошади.
«Значит, Петька не соврал! Что же теперь делать? Надо рассказать Кунице, какой сосед появился у нас в Старой усадьбе», — подумал я и побежал к Юзику. По дороге, возле забора Лебединцевой, я увидел Омелюстого. Курчавый, в светлой рубахе с распахнутым воротом, он нес под мышкой пачку бумаг.
— Ты куда, Василь? — остановил меня Омелюстый.
— А я к Кунице.
— Вот и хорошо. Вы мне как раз оба нужны. Тащи его сюда, сходим сейчас вместе в крепость. Я подожду вас на крылечке.
— Да ведь поздно сейчас, дядя Иван, сторож не откроет.
— Ничего, откроет, — успокоил меня Омелюстый. — Не задерживайтесь, гляди! Я вас давно ищу…
Делать нечего. Я побежал за Куницей и с ним вместе возвратился к Ивану Омелюстому. Сосед уже поджидал нас, сидя на лесенке. В руках у него было полотенце.
— На обратном пути выкупаюсь, — объяснил он. — Нет времени даже в баню сходить, хоть в речке помоюсь.
— Комары покусают. Вечером на речке комаров много, — сказал Куница.
— Меня комары не любят. Я костлявый! — за смеялся сосед.
Но чем ближе мы подходили к Старой крепости, тем молчаливее становился Омелюстый. На мосту он сложил вчетверо полотенце и спрятал его в карман. Подойдя с нами к сторожке, он смело постучал в крайний ставень.
Сторож вышел из сторожки и, выставив вперед свою сучковатую палку, хмуро поглядел на нас.
— Открой-ка ворота! — сурово приказал Омелюстый.
Сторож убрал палку и попятился.
— А вы кто такие будете? — боязливо и глухо спросил он.
— Я из ревкома. Мальчиков этих помнишь? — показал на меня с Куницей Омелюстый.
— Дядя, помните, мы сюда цветы носили тому человеку… — напомнил Куница.
— Ага, ага, — закивал старик головой, — теперь признал! — Хромая, он подошел к нам. — Только я, товарищ начальник, ни в чем не виноватый, верное мое слово. Они мне его одежду дали, я до нее и не дотронулся. Она в башне так и осталась, — пробормотал сторож.
— Да чего ты суетишься, старый? Никто тебя не винит, — тихо ответил наш сосед. — Могила-то цела? Не разорили ее эти бандиты?
— Цела, цела, батюшка, — забормотал сторож, открывая ворота, — только я ее бурьяном забросал, а то, думаю, кто ж его знает: увидит какой петлюровец ту плиту — что тогда?
Сторож сказал правду.
Еще издали, обогнув Папскую башню, мы заметили у подножия бастиона темную кучу бурьяна. Мы с Куницей первые бросились к ней и быстро очистили могилу от кустиков колючего перекати-поля, не просохшей еще лебеды, мелкого подорожника и полыни. На желтом суглинке, посреди увядшей травы, сразу обнажилась та самая квадратная плита, которую мы притащили сюда вместе с Петькой Маремухой.
Веточки жасмина уже засохли. Сторож начисто их смел.
— Здесь и закопали! — сказал Куница.
Опустив голову, Омелюстый печально смотрел на могильную плиту. Постояв так молча несколько минут, он внезапно выпрямился и тихо, сквозь зубы, сказал:
— Какого человека загубили… панские наймиты… Сколько добра он мог бы еще принести Украине!
Потом он круто повернулся к сторожу и приказал ему:
— Ты, старик, присмотришь еще немного за могилой. Мы тут памятник поставим.
Сторож молча кивнул головой.
— А вы из какой башни смотрели? — повернулся к нам Омелюстый.
— А вот из той крайней, высокой… Видите окно большое? — показал я на Папскую башню.
— Оттуда? — удивился Омелюстый. — И как только вас не заметили, прямо удивительно… Ну, ваше счастье, ребята.
— Да я уж и то, товарищ начальник, думал, как они туда забрались… Какая нечистая сила их туда понесла?
— Ладно, ладно, будет тебе, нечистая сила… — криво улыбнувшись, сказал сосед. — Пойдемте-ка домой, хлопцы, старику спать пора.
По дороге из крепости к мосту, у самого подземного хода, мы встретили часового. С винтовкой наперевес он медленно прохаживался вдоль крепостной стены.
— Что он — мост охраняет? — тихо спросил Куница у Омелюстого, когда мы прошли мимо.
— От бандитов! — ответил Омелюстый. — Ты вот спать уляжешься, а он всю ночь будет ходить здесь, чтобы в город бандиты не заскочили. Понятно?
— Понятно! — откликнулся Куница.
— А если понятно, то бегите, басурманы, домой. Вам спать пора, — сказал он и, заметив, что нам не очень-то хочется покидать его, добавил: — Ну ничего, ничего, ступайте. Завтра сами выкупаетесь.
— Пойдем, Юзька! — с обидой в голосе позвал я Куницу.
Раз он не хочет, чтобы мы вместе с ним купались, не надо. Мне обидно, что Омелюстый считает нас маленькими. «Спать пора»! Тоже выдумал!.. Куница, оглядываясь, пошел за мной по пятам. Белая рубашка соседа смутно маячила возле самого берега. Видно, он уже стал раздеваться.
Через неделю в Старую крепость из города с красными знаменами, с венками, обвитыми траурными лентами, пришли военные и рабочие — члены местных профсоюзов: печатники, коммунальники, железнодорожники.
Смеркалось. Погода стояла пасмурная, осенняя. Совсем непохоже было, что на дворе июль. Тучи, мрачные, черные, плыли по небу на запад. Холодный ветер рвал тугие полотнища знамен, поднимая с земли пыль, сухую траву.
Мы с Куницей вошли в Старую крепость последними, позади колонны.
Нашей могильной плиты уже не было. У подножия зеленого бастиона, над могилой Сергушина, подымался гладкий простой памятник из серого мрамора. Посредине памятника не очень четкими буквами была выбита надпись:
Борцу за Советскую Украину.
первому председателю
Военно-революционного трибунала
ТИМОФЕЮ СЕРГУШИНУ,
погибшему
от руки петлюровских бандитов
Памятник обнесен железной свежевыкрашенной решеткой. Около нее, нахмурившись, без фуражки, стоит курчавый Омелюстый. Он держит под руку молодую невысокую девушку в синей косыночке. Девушка плачет. Пряди ее темных каштановых волос выбились из-под косынки и падают на мокрые от слез глаза. Кто она? Сестра, знакомая или чужая, вспоминающая свое собственное горе? А может, это та самая девушка, с которой познакомился Сергушин, когда по ночам, разыскивая друзей, смело бродил по занятому врагами городу?
Среди военных, рядом с нашим квартирантом Полевым, сняв засаленную кепку, стоит мой отец. Около башни рабочие — типографщики, мукомолы с мельницы Орловского, рабочие электростанции. Среди служащих городской больницы я узнал провизора Дулемберга; он облокотился на палку, седой, сухопарый.
На бастион взобрался командир пятьсот тридцать шестого полка. Коренастый, в светло-зеленом казакине, он несколько минут молча стоял, держа в руках форменную фуражку с вогнутым козырьком. Потом стал говорить. Над притихшей толпой очень ясно прозвучали его первые отрывистые, жесткие слова.
Командир говорил, что донецкий шахтер Сергушин погиб за дело Советской власти от руки петлюровцев. Он рассказывал, как еще при гетмане Скоропадском Сергушин из подполья вел борьбу с оккупантами Украины, собирая вокруг себя и воспитывая самых лучших людей нашего города. Командир вспоминал о жертвах, принесенных рабочим классом ради счастливого будущего трудящихся. Он призывал всех отомстить за смерть Сергушина.
Порывистый северный ветер то и дело подхватывал речь командира и то заглушал отдельные слова и фразы, то, наоборот, проносил их по всему двору, над седыми обомшелыми башнями.
Мы с Куницей краем уха улавливали обрывки горячей командирской речи, и все яснее в нашей памяти всплывало то недавнее солнечное утро, когда здесь, под этим вот бастионом, враги Украины расстреливали Сергушина.
Я вспоминал, как пришел он к нам тогда, зимой, в своей стеганой солдатской кацавейке, в пушистом заячьем треухе — поздний и нежданный ночной гость. Казалось, это было вчера.
И сундук, на котором он лежал в ту ночь, стоит все там же, у окна. Еще цела керосиновая лампа, при неясном, мигающем свете которой он показывал мне на стене такие потешные фигурки.
Вот, как сейчас вижу, подходит к своей постели тетка. Тихо шаркая войлочными туфлями, она несет нашему гостю большую кружку горячего чая, настоянного на сушеной малине. Сергушин благодарит тетку и, высунув из-под вороха одежды худую, тонкую руку, берет чашку.
Рука дрожит — вот-вот горячий чай расплещется прямо на одеяло. Наблюдая за гостем со своей постели, я про себя ругаю тетку — не могла подвинуть к сундуку стул, что ли? Но все обходится благополучно. Отпив несколько глотков, Сергушин осторожно ставит чашку на подоконник, за кружевную занавеску. Кружка дымится на подоконнике, точно непогашенная папироса.
Заметив, что я слежу за ним, Сергушин вдруг ни с того ни с сего хитро подмигивает мне. А потом на стене появляются забавные тени. Они то подпрыгивают к самому потолку, то становятся маленькими-маленькими — точно мыши. Никогда я не забуду взгляда Сергушина — простого, веселого, чуть хитроватого…
Речи окончены. К памятнику осторожно кладут принесенные венки. Они сплошь покрыли посыпанный желтым песочком могильный бугорок. Несколько венков какая-то пожилая женщина повесила на железную ограду. Черно-красные траурные ленты развеваются на ветру.
Толпа, плотно окружавшая могилу, редеет, расступается, и теперь, украшенная венками, она становится видна отовсюду, даже от подножия Папской башни. Красноармейцы подняли винтовки. Щелкнули затворы. Кто-то из командиров подал команду. Огненные пучки пламени взлетели вверх, к сумрачному, туманному небу, гулкое эхо прокатилось по крепости и вмиг унеслось налетевшим ветром далеко-далеко, на Заречье.
От ружейных залпов и от грустной, торжественной песни «Вы жертвою пали в борьбе роковой» стало еще печальнее — так, будто на землю выпал сырой, до костей пронизывающий осенний дождь.
МЕНЯ ВЫЗЫВАЮТ В ЧЕКА
Прошла неделя после открытия памятника Сергушину.
Однажды спозаранку Марья Афанасьевна разбудила меня.
— Вставай, к тебе Петька пришел!
Какая нелегкая принесла Петьку в такое время? В окна брызжет раннее солнце, оно выглядывает из-за крыши крольчатника.
Постель отца гладко застлана, на столе стоит недопитая чашка чаю. Видно, отец недавно ушел из дому.
Сонный, неумытый, я выбегаю во двор. Петька ожидает меня у калитки. У него какой-то странный, встревоженный вид.
— Ну, чего надо? Ты бы еще ночью прилез!
— Василь, знаешь, доктора арестовали! И Григоренчиху тоже! — выпалил в ответ Маремуха.
— Когда?
— Да сегодня! Вот только-только, на рассвете. А знаешь как? Доктор услышал, что к нам стучат, прибежал к папе в одних кальсонах и давай его будить. «Спрячь меня, ради бога, спрячь!» А потом, когда увидел, что папа отворять пошел, в погреб запрятался. Не в тот, что во дворе, а в наш маленький, который под кухней. Мама там с вечера на лесенке поставила кислое молоко, так он в темноте все крынки поколотил. А те с винтовками вошли, зажгли лампу, полезли за ним в погреб. Он упирался, не хотел сам вылезать. Его вытащили, будто кабана. До чего он грязный был! Кальсоны в глине, руки в простокваше, даже ухо выпачкал.
— Вещи взяли?
— Ничего! Горничная ихняя куда-то убежала, — наверное, боится, что и ее арестуют. А вещи у нас остались — все чисто: и ковры, и шкафы, и кровати — все у нас. И коняка. Я ее теперь поить буду.
— И все это ваше будет, да?
— Наше, — Петька помедлил. — Нет, заберут, наверное, в клуб, что на Житомирской. Туда же все реквизированное свозят — диваны, зеркала. Там театр показывать будут и туманные картины, и все даром… А знаешь, Васька, — вдруг спохватился Маремуха, — это, наверное, мой папа все рассказал про доктора! Вчера утром к нам пришел Омелюстый. Он в дом не заходил, а попросил, чтобы я тихонько вызвал ему папу. Я вызвал, и они долго в кустах над скалой сидели, потом папа с Омелюстым куда-то пошел. А вернулся и уж больше с доктором не говорил. Вот я и думаю: папа, наверное, рассказал про него в суде, правда?
— Ребята, а где здесь Манджура живет? — послышалось в эту минуту рядом.
Я даже отпрыгнул в сторону. Около калитки стоял красноармеец — молодой веснушчатый парень. Он был подпоясан солдатским ремнем с двуглавым орлом на медной пряжке. Под мышкой у красноармейца была зажата тетрадка, а в руках он держал тоненький синий конверт.
— Папы дома нет! Он в типографии.
— В типографии? А кто же пакет примет?
— Я сейчас позову тетю. Подождите.
— Погоди! — скоро окликнул меня красноармеец. — «Тетю, тетю»! А сам-то ты грамотный?
Я утвердительно кивнул головой.
— Сын его?
— Да.
— Ну, вот видишь, — улыбнулся красноармеец. — Распишись, только поаккуратней, — приказал он, подавая мне раскрытую книжку. — Ищи-ка тут Василия Манджуру, а рядом крестик. Возле крестика и распишись.
— Василия? Да ведь папу зовут Мирон! — ответил я.
— Мирон?.. Мирон?.. — озабоченно протянул красноармеец, но тотчас же, тряхнув головой, решил: — Ничего, какая разница: Мирон, Василий? Это наш писарь опять напутал. Расписывайся.
Прижав к колену книжку, я написал свою фамилию. У меня дрожала рука. Второе «а» я написал косо и залез на соседнюю клетку. Красноармеец взял обратно разносную книгу, отдал мне конверт и пошел прочь.
Петька Маремуха сразу потребовал:
— А ну, покажи!
Усевшись на крылечке, мы стали разглядывать этот тоненький конверт, в который была вложена какая-то бумажка. Она прощупывалась пальцами.
На конверте крупными буквами было написано:
«Здесь, Заречье, Крутой переулок, дом 3, Василию Мироновичу Манджуре».
— Васька, ведь это тебе письмо! Открой, — сказал Маремуха.
Петька прав! Меня зовут Василий, а по отчеству Миронович. Но ведь я ни от кого никогда не получал еще писем. Кто бы это мог писать мне?
— Нет, это, наверное, ошибка, — медленно ответил я Петьке. — Я покажу папе, пускай он разберется.
— Вот чудак! Боягуз! — еще больше засуетился Петька. — Ну, разорви конверт, что тебе стоит?
Теперь мне уже просто хотелось подразнить Петьку.
— Тебе какое дело? Мое письмо: хочу — открою, хочу — нет.
Петька обиделся.
— Я давно знаю, что ты не товарищ! — тихо протянул он.
— Я не товарищ? Да? Ну, тогда убирайся! Ищи своего Котьку! Уезжай к нему в Кременчуг! — набросился я на Маремуху.
Петька, вконец обиженный, встал, зашмыгал носом и, не сказав ни слова, поплелся к калитке.
Мне стало совестно: я ни за что ни про что обидел его. Он хороший хлопец, что ни говори! Догнать разве? Да ну, не стоит. Все равно до вечера забудется.
Но что же в конверте?
Я осторожно разорвал конверт и достал сложенную вдвое беленькую бумажку. Когда я читал ее, буквы, напечатанные на машинке, прыгали у меня перед глазами:
Гр. В.М.Манджура!
Уездная Чрезвычайная комиссия вызывает Вас на 5 августа к 10 часам утра к следователю т. Кудревич (Семинарская улица, Э 2, комната 12, 2-й этаж). За неявку ответите по закону.
Комендант ЧК Остапенко
Письмо прислано из того большого двухэтажного дома на Семинарской улице, в котором помещается Чрезвычайная комиссия. Окна нижнего этажа в этом доме затянуты решетками. В палисаднике растут высокие серебристые тополя, и тень от них по утрам падает на Семинарскую улицу. Круглые сутки вокруг этого здания ходят часовые в буденовках. Я знаю, что за железными решетками сидят, дожидаясь суда, два петлюровских министра, графиня Рогаль-Пионтковская, владелец водяной мельницы Овшия Орловский и много петлюровских офицеров. Когда ушел Петлюра, эти офицеры остались здесь, в нашем уезде, и поступили на службу украинскими попами в автокефальную церковь. Они поддерживали связь с теми бандитами, которые грабят людей на одиннадцатой версте за городом.
Но зачем я нужен Чрезвычайной комиссии? Может, хотят принять меня в юные разведчики, чтобы я помогал ловить петлюровцев по селам? А в самом деле? Приду я завтра туда, дадут мне коня и кожаное седло, дадут две бомбы, винтовку и скажут: «Поезжай!» Что, не поеду? Конечно, поеду! Не смогу разве ловить этих петлюровских офицеров? Еще как смогу! Ведь в отряде Чека есть хлопец чуть-чуть постарше меня. Он часто пролетает галопом по улицам и даже на мосту, где нельзя ездить быстро, несется как сумасшедший. Этот хлопец носит черную каракулевую кубанку с красным верхом и кожаную куртку, перепоясанную портупеями. Ему выдали маузер в деревянной кобуре, и он, пуская лошадь рысью, всегда поддерживает его рукой. Куница мне говорил, что всю семью этого мальчика порубали в Проскурове бандиты из шайки Тютюнника, только он один уцелел и убежал к большевикам.
Как мы завидуем этому мальчику, когда он, не глядя на прохожих, пришпоривая своего пятнистого коня, прижавшись грудью к луке седла, скачет по Житомирской к себе, в Чрезвычайную комиссию! Кто бы из мальчишек ни шел в эту минуту по улице, каждый обязательно остановится и долго-долго глядит ему вслед.
Все знают этого паренька у нас в городе. Вот бы мне поступить к нему в помощники! Да я бы каждого его слова слушался, лишь бы можно было мне скакать с ним вдвоем где-нибудь в поле, знать, что нас дожидаются в городе, как настоящих красноармейцев. Только вряд ли возьмут меня на такую службу. Ведь этот парень, наверное, и в боях бывал, и с петлюровцами воевал — его все знают…
Мне хотелось догнать Петьку, показать ему повестку, похвастаться перед ним, трусишкой.
Или, может, побежать к Юзику? Нет, не стоит. Потерплю лучше до завтра, а потом расскажу все.
Как медленно тянется время!
К счастью, я вспомнил, что Кожухарь как-то просил меня поискать японских патронов. У его приятеля в штабе полка есть большой, разламывающийся надвое револьвер — «смит-вессон». А к этому «смит-вессону» очень хорошо подходят японские винтовочные патроны.
— Вот разыщи — постреляем! — пообещал Кожухарь.
Надо поискать. Ведь у меня где-то на чердаке запрятана обойма этих японских патронов из красной меди, с тоненькими пульками и плоскими аккуратными капсулями.
Где только они?
Я полез на чердак и долго искал там патроны в душном, пыльном полумраке. Но обойма где-то затерялась. Я так и не смог ее найти, и это было очень жалко. Потом я долго кормил заячьей капустой крольчиху, потом побежал на огород поглядеть, как дозревают тяжелые, сочные помидоры. До самого вечера я никак не мог найти себе места. Хотелось, чтобы поскорее проходило время.
Вечером из типографии пришел отец. Я сразу бросился к нему и, протягивая повестку, сказал:
— Посмотри, тато, что мне прислали!
Он осторожно поднес ее к глазам и стал читать. Я, выжидая, смотрел на отца. Отец был в черной нанковой блузе, от него пахло типографской краской.
— Ну что ж, — отдавая мне повестку, сказал отец, — иди, если зовут.
Потом, немного помолчав, улыбнулся и добавил:
— Это тебя Омелюстый все сватает.
— Куда сватает, папа?
— Вот погоди, все узнаешь! — загадочно улыбнулся отец, подходя к умывальнику. — А самое главное — не бойся, говори только правду. Там справедливые люди работают. Товарища Дзержинского ученики.
Слова отца меня немного успокоили. Но все равно время тянулось очень медленно. Лег спать я с петухами, но заснуть долго не мог. Я прислушивался к ровному, спокойному храпу отца и все обдумывал его слова. Куда же меня сватает Омелюстый? Зачем меня вызывают на Семинарскую? Кто такой этот Кудревич, который будет меня завтра допрашивать?
Утром я сорвался с постели первым. Отец и тетка еще спали. Тихонько я выбежал во двор и, ополоснув холодной водой лицо, вышел на улицу.
Дорогой я ощупывал запрятанную в карман повестку. На улице было тихо и прохладно. Над забором, увитым «кручеными панычами», жужжали мухи. Который теперь час? Кто его знает: быть может, шесть, а быть может, девять. Летом солнце всходит очень рано, и доверять ему опасно.
На крепостном мосту ходил часовой. С винтовкой в руках, в шинели, он медленно прохаживался вдоль перил. Он еще охранял город от бандитов. А вдруг в самом деле когда-нибудь бандиты попытаются ворваться в город?
Ведь они прячутся недалеко отсюда — в соседних лесах, но особенно их много на одиннадцатой версте. В этом месте Калиновское шоссе окружено густым, дремучим лесом с глухими оврагами и лощинами. Этими оврагами бандиты часто подкрадываются до самого шоссе и грабят проезжих крестьян, убивают коммунистов и даже нападают на красноармейцев. Они могут в любую ночь обогнуть город со стороны крепости и, убив часового, ворваться в центр. Недаром каждую ночь ревком и комитеты бедноты снаряжают дежурства жителей. Жителям выдают в ревкоме винтовки и патроны, они ходят с ними по улицам города.
На зеленом заборе высшеначального училища развешаны кожаные седла. Дощатые ворота распахнуты. Во дворе дымится походная кухня. Под самым крыльцом на траве сохнет белье. На Губернаторской площади пусто. Напротив губернаторского дома виднеется убранный еловыми ветвями деревянный помост. С этого помоста во время революционных митингов говорят речи.
Минуя Губернаторскую площадь, узеньким проулочком я подошел к типографии. Она была еще закрыта. На ступеньках крыльца сидел сторож. Часовые стрелки на ратуше показывали половину восьмого. Мне оставалось ждать еще два с половиной часа. «Пойти разве домой? Нет, домой все равно не пойду», — решил я и медленно, не спеша пошел дальше по Тернопольскому спуску, на Новый бульвар. Навстречу все чаще и чаще стали попадаться одинокие прохожие. Проехала телега с пятью красноармейцами. В руках они держали ружья. Обгоняя телегу, галопом проскакал всадник, одетый в черное, с полевым биноклем на груди.
Как мне хотелось повстречать сейчас кого-нибудь из знакомых хлопцев! Если бы они только знали, куда я шел! Я бы, пожалуй, показал им синий конверт или краешек повестки, где на машинке напечатана моя фамилия. Но, как на грех, никого из знакомых не было видно.
Чтобы побыстрее шло время, я останавливался перед каждым магазином, разглядывал восковые женские головы в парикмахерской Мрочко, выцветшие портреты в фотографии Токарева, вязаные жакеты за окнами магазина Самуила Фишмана на Ларинке. Потом свернул на бульвар.
Здесь, в аллеях Нового бульвара, совсем прохладно. Где-то вверху, в кленовой листве, щебечут птицы, воздух чистый, дышать легко и приятно. Вон под кустами местечко, где мы отдыхали тогда, ночью, после налета на григоренковский дом. Ведь это было совсем недавно, а уж все позабылось, и кажется, с той ночи добрый год прошел.
Долго я еще слонялся по тенистым аллеям Нового бульвара, а потом свернул на самую крайнюю тропинку над скалой. С этой тропинки хорошо видна поднимающаяся над крышами серая вышка ратуши, а на ней — позолоченный циферблат городских часов. Слышно, как отбивают они — глухо, протяжно — сперва четверти, а потом целые часы.
Когда большая часовая стрелка подползла к половине десятого, я еще раз ощупал повестку и смело пошел вверх, к Семинарской улице. Но странное дело: с каждым шагом я волновался все больше и больше.
Хоть и стыдно сознаться в этом, но я чего-то побаивался. Будь бы еще кто-нибудь со мной — Куница, Сашка Бобырь или хоть Петька Маремуха, — да я сам первый потащил бы их вперед. А одному было страшновато.
Сквозь деревья на углу Семинарской уже забелело здание Чрезвычайной комиссии.
Я быстро перебежал улицу и, поравнявшись с часовым, молча протянул ему повестку.
— Зайди в здание. Вторая дверь наверху, — спокойно сказал часовой.
В просторном вестибюле, у коричневой доски с дверными ключами, сидели красноармейцы. Они сразу, как только я вошел, обернулись в мою сторону.
— Где… здесь… комната… двенадцать?.. — запинаясь, спросил я. И в эту минуту среди красноармейцев я узнал посыльного — молодого веснушчатого парня, который приносил мне вчера письмо. Он тоже узнал меня, улыбнулся и вышел навстречу.
— Пришел, говоришь? Дай-ка повестку, так уж и быть — проведу по знакомству. Тебе в двенадцатую?
Я подал ему измятый конверт и попробовал тоже улыбнуться, но улыбка у меня получилась кривая.
Прочитав повестку, посыльный сказал:
— Пойдем, парень!
Проводив меня на второй этаж, он сказал, показывая на скамью у дверей какой-то комнаты:
— Сиди тут и дожидайся! Вызовут!
После его ухода я заметил, что в конце этой удобной, с выгнутой спинкой, лакированной скамьи сидел еще какой-то хлопец. Я обернулся к нему и едва не закричал от радости.
— Юзик, и тебя вызвали?
Мне сразу стало веселее.
— Вызвали! — смущенно протянул Куница. — А зачем — не знаю.
— А я тоже не знаю! — едва успел сказать я, как открылась обитая клеенкой дверь двенадцатой комнаты и на пороге появилась девушка в высоких зашнурованных ботинках. Где-то я ее уже видел.
— Заходите, ребята! — пригласила она.
— Мне… к Кудревич! — опешив, сказал я.
— Знаю. Кудревич — это я! — чуть улыбнувшись, объявила девушка. — Проходите быстрей да усаживайтесь!
Очень светлая, продолговатая комната. Три окна ее выходят прямо на Семинарскую. Сквозь стекла видны верхушки серебристых тополей, растущих перед зданием в палисаднике. Около самой двери на стене висит большая карта, а сбоку стоит шкаф. Видно, эта девушка — большой начальник, раз у нее есть в этом доме своя отдельная комната, почти такая же, как кабинет директора гимназии Прокоповича.
Мы осторожно уселись на стулья у затянутого зеленым сукном письменного стола. Стол совсем чистый, будто только что купленный, — ни одной бумажки на нем не видно.
— Ну, как живете, ребята? — спросила девушка и, шумно придвинув к себе кресло, села за письменный стол, наискосок от нас.
Она немного скуластая, но красивая. Смуглый румянец заливает ее щеки. Глаза у нее карие, спокойные, ровно подстриженные каштановые волосы заложены за уши. А уши маленькие, розовые. Они совсем не оттопыриваются, как, например, у Куницы. Лицо у Кудревич доброе, веселое. Не ее ли это держал под руку Омелюстый у могилы Сергушина?
— Ну, что же вы, рассказывайте, — продолжала девушка. — Что у вас тут в городе творилось, когда наших не было?
— Да мы… уходили из города… — медленно, запинаясь, ответил Куница.
— Куда?
— А в Нагоряны!
— Это возле Думанова?
— Ага!
— Долго вы там были?
— Да нет, недолго, дня два, — помог я Кунице.
— А остальное время жили в городе, так? — спросила Кудревич.
— Остальное время жили в городе, — повторил ее слова Куница.
— Гуляли по городу, дрались, в крепость ходили, правда? — прищурив глаза, спросила девушка.
— В крепость ходили! — согласился Куница. — Пришли, а там человека того петлюровцы убивали.
— Какого человека?
— Ну… какого! — вдруг заволновался Куница. — Вы будто не знаете. А того, что доктор Григоренко выдал петлюровцам, Сергушина. Ему ж памятник в крепости поставили. То мы могилу его показали. Вы Омелюстого знаете? Вот спросите у него. Да, да, вы знаете… — вдруг смешался Куница, заметив, что девушка улыбнулась. — А зачем вы тогда спрашиваете? — протянул он обидчиво и замолк.
— Да, я все знаю, — спокойно и уже не улыбаясь ответила Кудревич. — Ну, вот что. Я сейчас при вас поговорю с одним типом, а вы послушайте…
Кудревич поднялась и сразу ушла, но не успели мы перекинуться друг с другом парой слов, как она возвратилась вдвоем с доктором Григоренко. Искоса глянув на нас, доктор присел на стул напротив следователя. Он держится так, будто ему совсем безразлично, о чем будет спрашивать Кудревич. Григоренко оброс бородой. У него мешки под глазами. Пояска на рубашке нет, и коричневые его туфли не зашнурованы.
— Я возвращаюсь к старому вопросу, — доставая из стола папку с бумагами, сказала Кудревич. — Я думаю, что вы наконец расскажете, каким образом, выдав этим наймитам Антанты Сергушина, вы стали свидетелем и участником его расстрела?
— Я никого не выдавал… И свидетелем не был… Это клевета… Чистая клевета… — пробормотал доктор.
— Скажите, — не слушая Григоренко, снова спросила Кудревич, — вы, должно быть, хорошо знакомы с Гржибовским? Приятели с ним, так? Чем вы объясните, что он обратился за помощью именно к вам?
— Какой Гржибовский? Какая крепость? Что вы, барышня, в самом деле, выдумываете? — сказал доктор, чуть приподнимаясь со стула.
— А кстати, доктор, я про крепость вас сейчас совсем и не спрашиваю! — улыбнулась Кудревич.
— Да, конечно, сейчас не спрашиваете, зато раньше спрашивали! — быстро вывернулся доктор и даже стулом заскрипел.
— Значит, в крепости вы тоже не были?
— Да господь с вами, какая крепость? Конечно, не был. Я живу на другом краю города, мало мне дела, чтобы в крепость ходить, — шевеля усами, ответил доктор.
— Как же вы, дядя, не были, когда туда на своей коняке приезжали? И землю щупали, — неожиданно вмешался в разговор Куница.
Доктор хмуро, с презрением глянул на Куницу и отвернулся к следователю.
— Погоди, паренек! — остановила Куницу Кудревич и снова посмотрела на доктора.
— Значит, вы и сегодня утверждаете, что никогда ни с кем в Старой крепости не бывали и с Марком Степановичем Гржибовским незнакомы? Так я вас понимаю?
— Так! — облегченно вздохнул доктор.
— Ну хорошо, — согласилась Кудревич и захлопнула папку с бумагами.
Доктор вынул из кармана грязный, измятый платок и вытер им свои жесткие усы. А Кудревич, выйдя из-за стола, быстрыми шагами, чуть покачиваясь на высоких каблуках, подошла к шкафу. Она приподнялась на носках и, открыв его, достала с верхней полки завернутый в газету сверток. Затем подошла к доктору и развернула перед ним на столе этот тючок.
Да ведь это одежда убитого Сергушина!
|
The script ran 0.01 seconds.