1 2 3 4 5 6 7 8 9
6
Через три дня, когда они находились еще на полпути между Лерой и Малагой, дело начало принимать скверный оборот. В полдень они, как обычно, остановились отдохнуть и присели у дороги в тени пробковых деревьев. Солнце, проникая между ветвей низкорослого деревца, отбрасывало на песчаный откос подвижные, мерцающие блики. В тени перевернутой тележки ослик стоял, не шевелясь, похожий на глиняное изваяние. Стефен в рваной, засаленной рубахе, грязный, небритый, почерневший от солнца, мог бы сойти за бродягу. Пейра стянул с ноги башмак и закатал штанину до колена. Обычно он, словно старая дева, ревниво оберегал свою особу от посторонних взглядов, но на этот раз, молча обследовав ногу, повернулся к Стефену:
— Нога меня замучила. Может, ты посмотришь?
Стефен мимоходом бросил взгляд на его ногу, затем, несколько встревоженный тем, что увидел, осмотрел ее более внимательно. Он знал, что натертая пятка беспокоит Пейра (не раз, стянув с ног тесные ботинки, Пейра ковылял за тележкой по пыльней дороге босиком), однако он никак не думал, что дело так скверно. Вся ступня у Пейра сильно распухла, на воспаленной пятке зияла гноящаяся ранка.
— Ну, что? — Пейра пристально наблюдал за Стефеном.
— Больше вы пешком не пойдете. — Стефен говорил спокойно, но решительно. — Сейчас, во всяком случае.
— А что у меня с ногой, как ты думаешь?
— Похоже, вы загрязнили ранку. Попытаемся что-нибудь сделать.
Стефен достал из чемодана чистую рубашку и оторвал от нее несколько полос материи. Смочив тряпку водой, которую они теперь всегда возили с собой в бутылке из-под вина, он тщательно промыл ранку и наложил на ногу нетугую влажную повязку.
— Ну, как?
— Холодит… Правда, как будто немного полегчало.
До сих пор Стефен предоставлял все решать Пейра, однако теперь он понял, что должен взять бразды правления в свои руки. Сначала он подумал было, не повернуть ли им назад, в Леру, но это был захудалый поселок, почти деревушка, и Стефен решил двигаться дальше. Малага — дело более надежное, и нужно попасть туда как можно скорее.
Он запряг ослика, помог Пейра забраться в тележку, устроил его на заднем сиденье, и они двинулись дальше. Шагая рядом с осликом, Стефен понукал его, заставляя идти быстрее, а на крутых подъемах заходил сзади и помогал, подталкивая тележку. Так они двигались без остановки целый день и к пяти часам добрались до поселка Касабы.
На центральной площади поселка Стефен подошел к какому-то юноше, наполнявшему ведро у колодца, и попросил его указать, где живет врач.
— У нас в Касабе нет medico.[47]
— Ни одного врача?
Юноша отрицательно покачал головой.
— В случае нужды к нам приезжают из Леры или из Малаги. Впрочем, у нас есть очень хороший farmaceutico.[48]
— А где его можно найти?
— Сейчас я провожу вас, сеньор.
Молодой человек держался весьма предупредительно и учтиво. Он провел их по лабиринту узеньких улочек и остановился перед дверью, над которой на красно-сине-белом шесте красовалась вывеска: «Barberia».[49] Стефен помог Пейра вылезти из тележки, и они вошли в дом.
Высокий, необычайно худой человек в серой куртке из альпага не спеша стриг мальчика. У человека было бледное, замкнутое и печальное лицо, какие часто встречаются в Кастилии, и какой-то отрешенный, потусторонний взгляд, словно он готовился переступить порог небытия.
— У моего друга болит нога. Не могу ли я попросить вас взглянуть на нее?
— Присядьте, пожалуйста.
Парикмахер продолжал стричь мальчика — меланхолично, неторопливо, с достоинством. Минут через пять со стрижкой было покончено. Он стряхнул салфетку, сложил ее, убрал ножницы и обратил к путешественникам взгляд своих мечтательных глаз.
— Я к вашим услугам.
Пейра размотал повязку и поднял повыше ступню. Парикмахер обследовал ранку.
— Вы что — братья?
— Нет, я уже сказал вам: друзья.
— Вы не испанцы?
— Нет, — сказал Стефен. — Я Ingles.[50]
— Ах, Ingles. Вам повезло, что вы оказались в Испании в это печальное время. А чем вы занимаетесь? И откуда вы прибыли сюда к нам?
— Мы художники… картины пишем… Мы едем из Гранады.
— Это нелегкий путь. Особенно с такой ногой. И куда же вы направляетесь?
— В Малагу.
— Красивый город. Я провел там медовый месяц с моей женой. Теперь она, увы, обрела покой на небесах. А сам я из Сарагосы. Вы не бывали в этом городе? Он лежит на реке Эбро. Я родился возле Ла-Сео, река была видна из окон. Увы, увы! Верно, я никогда не увижу ее больше! Ну, да это не так уж важно. — Он осторожно надавил большим пальцем на ступню. — Больно?
— Не особенно, — отвечал Пейра. В маленькой полутемной каморке лицо его казалось очень бледным, и Стефен понял, что он лжет.
— Ну так… Поглядим, что тут можно сделать.
Парикмахер отворил дверцу дощатого шкафа, стоявшего в углу, и разыскал на полке среди бесчисленного количества всевозможных склянок банку с какой-то желтой мазью. Костяной лопаточкой он осторожно намазал ранку мазью и сказал:
— Эту мазь я составил сам. Она проста, но успокаивает боль.
— Значит, она должна помочь?
— А вы как думали?
Ранку прикрыли ватой, ногу нетуго забинтовали марлевым бинтом, и, так же как после первой перевязки, Пейра облегченно и с надеждой вздохнул.
— Muchas gracias, senjor![51] Вы возродили меня к жизни.
Стефен встал, секунду поколебался, затем сказал чрезвычайно смущенно, но решительно:
— Видите ли, дело в том… Дело в том, что у нас нет ни гроша. Но как только мы попадем в Малагу, наши дела поправятся. Скажите, пожалуйста, сколько мы вам должны, и я вышлю вам эту сумму в течение недели.
Парикмахер перевел взгляд с Пейра на Стефена и царственным жестом поднял руку.
— Ни слова больше, приятель. За тот пустяк, что я сделал, вы уже отблагодарили меня добрым словом. Но я советую вам, как только приедете в Малагу, не медля ни минуты, показать ногу врачу. — Он пристально посмотрел на Стефена и добавил вполголоса, когда они уже направлялись к двери: — Нога мне не нравится. В подобных случаях всегда можно ждать неприятных последствий.
Впервые дурное предчувствие омрачило душу Стефена — словно облачко набежало на солнце. Пейра же, наоборот, казалось, повеселел. Когда они покидали селение, он громко восхвалял своего благодетеля и — с особенным красноречием — его лекарское искусство, которое он сравнивал с официальной медициной к вящему посрамлению последней. «Давно я утратил в нее всякую веру», — заявил Пейра. Он многословно распространялся о достоинствах различных мазей и притираний, о целебных свойствах растительного масла и вина при врачевании ран, о бальзамах, розмарине и поваренной соли, о редких настоях лекарственных трав, содержащих в себе мирру, бергамот и амбру и приносящих исцеление за одну ночь, особенно если они приготовлены алхимиками Востока… Можно не сомневаться, утверждал он, что в жилах этого доброго цирюльника из Касабы течет кровь древних мавров. После многочасового молчания эта словоохотливость производила весьма странное впечатление, и Стефен с возрастающей тревогой отметил про себя, что щеки Пейра слегка порозовели. И снова, еще отчетливее, чем прежде, он почувствовал, что надо спешить.
Дорога поначалу была не тяжела, и они продвигались вперед довольно быстро. Когда же начало смеркаться, они стали поглядывать по сторонам в поисках ночлега, и Стефен увидел в отдалении на краю жнивья, где паслось несколько овец, большой сарай. Это была удача. Сарай, полный свежего сена, обещал не только удобный ночлег, но и пропитание для их ослика. Стефен перенес Пейра из тележки в сарай, затем, понуждаемый необходимостью, поймал — после многочисленных неудачных попыток — козу и подоил ее. В тележке отыскалось несколько зеленых початков кукурузы, которые они раздобыли где-то дня два назад, и через полчаса Стефен уже сварил кашу из кукурузы на молоке.
— Ну, как вы себя чувствуете? — спросил он Жерома, когда тот поел.
— Друг мой, я глубоко тронут твоей заботой и вниманием.
— Пустое… а как нога?
— Побаливает, конечно. Однако я расцениваю это, как положительный симптом. Если сегодня мне удастся хорошенько выспаться, к утру я буду совершенно здоров.
Но выспаться Пейра не удалось. Всю ночь он беспокойно ворочался, стонал, кряхтел и что-то негромко бормотал, а когда забрезжил серый рассвет, Стефен увидел, что ему явно стало хуже. Теперь уже Стефен встревожился не на шутку: он понял, что у него на руках тяжело больной человек. Он не решался больше обследовать его ногу в таких условиях. Наложив в тележку сена, он помог Пейра доковылять до нее от сарая, постарался устроить его как можно удобнее и поспешил тронуться в путь.
Отдохнув и поев, ослик бодро шагал вперед. Стефен, как всегда, помогал ему взбираться на склоны холмов, и они довольно быстро продвигались вперед. Если только им удастся к ночи добраться до Малаги — о том, чтобы еще раз заночевать в дороге, Стефен боялся даже подумать, — он сразу отправится в консульство за помощью. В таком крупном порту, несомненно, должен быть французский или английский консул. И он все шагал и шагал, погоняя ослика, останавливаясь лишь на минуту, чтобы напоить Пейра, который страдал от жажды. Передавая Пейра бутылку, Стефен чувствовал, что тот горит, как в огне. Дорога опять испортилась и крутой спиралью полезла вверх, к зубчатому хребту, добравшись до которого и преодолев крутой зигзагообразный спуск они снова оказались перед почти отвесным склоном горы, на который им предстояло взобраться. Однако для отдыха не оставалось времени. В полдень Стефен соорудил из одеяла и палок нечто вроде балдахина над тележкой. Пейра немного успокоился и притих. Он находился, по-видимому, в полубессознательном состоянии. Вся его напускная бравада слетела с него, он то и дело спрашивал, не видна ли Малага.
Теперь уже и Стефен беспрестанно поглядывал через плечо, словно надеясь на чудо, на то, что вдруг, откуда ни возьмись, появится какой-нибудь экипаж, — ну пусть хоть ветхая, полуразвалившаяся колымага, что угодно, — лишь бы это помогло им скорее добраться до цели. Но вокруг не было ни души.
Когда солнце склонилось к закату и от гранитных глыб, торчавших повсюду среди этого безлюдья, протянулись по пыльной земле длинные тени, чувство беспомощности, почти панического страха охватило Стефена. Эти пустынные холмы, эта первозданная дичь и глушь уже сами по себе нагоняли тоску, парализовали волю, заставляли сердце болезненно сжиматься. Стефен совершенно выбился из сил, а его мужественный маленький ослик понуро брел, раздувая, как мехи, потемневшие от пота бока, и находился, казалось, при последнем издыхании. А до побережья все еще оставалось никак не меньше двадцати километров.
Они взобрались еще на один холм, и с вершины его Стефен увидел кучку домишек. Это было крошечное, чрезвычайно жалкое с виду горное селение — всего штук тридцать пещер, выдолбленных в узкой расщелине между скал. Несколько худосочных свиней с засохшей грязью на боках рылось в куче отбросов рядом с полуразрушенным колодцем. Грязь, запустение, убожество и нищета превосходили все, что можно себе вообразить. Ни одного человеческого существа не было видно поблизости.
Стефен остановился возле колодца и посмотрел вверх, на голые каменные стены пещерного селения. Все жилища были расположены высоко над дорогой, по откосам каньона. Мне нужна помощь, думал Стефен. Он оставил тележку у колодца и начал взбираться по крутому склону. Тропинки не было, каменистый, изрезанный трещинами и выбоинами склон горы осыпался под ногами. Стефен несколько раз терял равновесие, но ему все же как-то удалось удержаться и не упасть. Продвигаясь под конец уже на четвереньках, он почти добрался до крайнего жилища, когда нога у него сорвалась и он кубарем покатился вниз. Не успел он, весь в грязи, весь в ссадинах и кровоподтеках, подняться на ноги, как у входа в одну из пещер появился человек с ведерком в руке, вытряхнул из ведерка отбросы и крикнул Стефену, чтобы тот убирался восвояси.
«Они думают, что я пьян», — в отчаянии пробормотал про себя Стефен.
Он поднялся с земли, наполнил водой из колодца свою бутылку, напоил ослика и двинулся дальше. Прошло еще два часа. Какой путь проделали они за это время, Стефен не имел представления. Быстро приближалась ночь, она надвигалась с востока, раскинув свой черный плащ по небу. Стефен с ужасом озирался вокруг, не зная, что предпринять. Вдруг вдали, у края каменистой дороги, он увидел маленький белый домик с пристройкой. Собравшись с духом, он решительно направился к домику.
Когда он подошел ближе, невысокая дверь дома отворилась и на порог вышла женщина. Склонив голову набок, она стояла и, казалось, прислушивалась к его шагам. На вид ей было лет шестьдесят. Крупные, тяжеловатые черты лица, очень смуглая кожа, полные, с синеватым отливом губы и плоский нос делали ее похожей на негритянку. Ее грузную фигуру облекало поношенное черное платье. Глаза у нее были выпуклые, темные, странно тусклые, и, подойдя ближе, Стефен вздрогнул, увидав в центре каждого зрачка желтоватое пятнышко трахомы. Но даже не столько это, сколько выражение терпеливой покорности, застывшее на этом невидящем лице, сразу убедило Стефена в том, что женщина — слепая.
— Сеньора! — Голос Стефена звучал хрипло. Горло у него пересохло, он едва ворочал языком. — Мы чужие в этой стране, направляемся в Малагу. Мой друг болен. Умоляю вас, не откажите нам в ночлеге.
Наступило молчание. Женщина стояла неподвижно, скрестив на груди руки, и Стефену бросились в глаза ее корявые, обломанные ногти. Казалось, она прислушивается к движению воздуха, пытается каким-то странным, одной ей известным способом определить, правду ли сказал незнакомый человек, более того — понять, что за люди эти ночные посетители. Прошла минута, другая. Затем, все так же молча, женщина повернулась, подошла к крытой травою пристройке и распахнула дверь.
— Можете расположиться здесь. — Жестом она указала внутрь пристройки. — А для вашего ослика найдется место за домом.
От этой нежданной радости, от сознания, что после стольких мытарств и бедствий они, наконец, обрели кров, Стефен онемел. Он был так взволнован, что не смог произнести ни слова, даже не поблагодарил хозяйку за ее радушие. Комнатка была бедная, но чистенькая, с глинобитным полом. Под керосиновой лампой, подвешенной к потолку, стоял стол и деревянный табурет. В углу на деревянном топчане лежал матрац.
Стефен помог Пейра вылезти из тележки и добраться до низенького топчана. После этого Стефен раздел его, смыл дорожную пыль с лица, надел на него чистую рубашку. Марлевая повязка с ватой еще держалась на ноге, и он не стал ее снимать. Затем он отвел ослика в хлев, напоил его и отдал ему все сено, оставшееся в тележке. Выйдя из-за угла пристройки, он столкнулся с хозяйкой. В руках у нее была глиняная миска с густой бобовой похлебкой.
— Я принесла вам поужинать. Это не бог весть что, но может пойти вашему приятелю на пользу.
И снова Стефен в первую секунду оторопел. Затем сказал:
— У меня нет слов, чтобы отблагодарить вас за вашу доброту. Поверьте, мы бы не стали вас беспокоить, если бы не крайняя нужда.
— Если вам хуже, чем мне, значит и в самом деле худо.
— Вы живете здесь совсем одна?
— Одна. И, как видите, я слепая.
— Значит, вы… вы сами управляетесь со всем хозяйством?
— Да. Вот бобы выращиваю. Как-то живу.
Она умолкла. Стефен тоже не произносил ни слова, и она медленно повернулась и, тяжело ступая, шаркая широкими ступнями, пошла прочь.
Стефен отнес миску с похлебкой Пейра и, приподняв больного, стал уговаривать его немного поесть, но после двух-трех ложек вынужден был отступиться. Жером стал капризничать и с досадой отпихивать от себя ложку. Осмотреть ногу он тоже не дал. Лампа горела тускло, и все же он жаловался, что свет режет ему глаза. Вскоре он впал в полуобморочное состояние и все твердил, чтобы его оставили в покое. «Что делать? — думал Стефен. — Мы совершили такой долгий путь, нельзя же теперь складывать оружие! Но утром он будет уже не в силах отправиться дальше, да и ослик еле держится на ногах». И тут же Стефен вспомнил про похлебку доброй женщины: она не должна пропасть даром. Усевшись за стол под мигающей лампой, он торопливо принялся глотать густую похлебку, не сводя настороженного взгляда с больного, который все время что-то бормотал в полусне. Это была славная похлебка, но Стефен не мог ее оценить — он неотступно думал о том, как помочь Пейра. Затем, взяв пустую миску, направился к дому. Женщина вышла на его стук.
— Далеко ли отсюда до Малаги?
— Далеко. Километров десять, а то и больше.
— Может, туда ходит автобус или carreton?[52]
— Ничего такого у нас в горах нет. Здесь ездят лишь на таких тележках, как у вас.
Стефен стряхнул сковывавшую его мозг усталость, усилием волн заставил себя думать. Десять километров… Он был уверен, что сможет покрыть это расстояние пешком за три часа. Если выйти на рассвете, к девяти утра можно попасть в консульство.
— Сеньора, завтра с утра, как можно раньше, я должен отправиться в Малагу. Я оставлю здесь моего приятеля, тележку и ослика. Не беспокойтесь ни о чем, после полудня я вернусь. Вы не против?
Слепая стояла к нему вполоборота и смотрела куда-то в сторону, и все же казалось, что каким-то непостижимым образом она заглядывает к нему в душу своими невидящими глазами.
— Нет, не против. Только не называйте меня сеньорой. Меня зовут Луиза… Луиза Мендес. И не бойтесь, что можете меня напугать. Я уже давно забыла, что такое страх.
Стефен вернулся в пристройку, бросил еще раз взгляд на Пейра, потушил лампу, вокруг которой в теплом воздухе пилась стайка крупных мотыльков, и прилег на глинобитный пол.
7
Утром, преодолев последний перевал и спускаясь по крутому горному склону к Малаге, Стефен почувствовал, как робкий луч надежды начинает пробиваться сквозь гнетущие мысли, омрачавшие его душу. Наконец-то он добрался до Малаги! Этот город, раскинувшийся по берегу полукруглой бухты, надежно защищенный длинным молом, мерцающий золотом и белизною на темно-голубом фоне Средиземного моря, весь пронизанный утренним солнцем, зажигавшим искры на соборных шпилях, предстал перед Стефеном как желанный оазис после оставшейся позади бесплодной пустыни. Жером Пейра, когда Стефен покидал его на рассвете, был спокойнее и, казалось, меньше страдал, хотя все еще горел в лихорадке. Ну, теперь уже скоро ему будет оказана помощь.
Стефен быстро миновал пригород и по обсаженной пальмами аллее вышел на улицу Виктории. Приближаясь к центральной части города, он заметил, что повсюду царит необычайное оживление. Возле кафе толпился народ, все громко разговаривали, жестикулировали. На углу улицы Лариос перед зданием «Гасета-де-ла-Калета» собралась большая толпа. Стефен подошел и спросил у человека, стоявшего с краю:
— Почему здесь такое скопление народа, приятель?
— Как почему? Ждем газеты.
— А что… здесь всегда так?.. Каждый день собирается столько народу?
— Нет, не каждый день. Ведь такие события происходят тоже не каждый день.
— Какие события, друг?
— То есть как это — какие? Война!
— Война? — Стефен не понял. Он думал, что слово «guerra»,[53] которое употребил этот человек, обозначает какую-нибудь местную стычку, быть может забастовку.
— Значит, в городе происходят беспорядки?
— Нет, не здесь — благодарение святой деве Марии Гвадалупской и прирожденному здравому смыслу испанцев! В другом месте. Большая, очень большая война. — Он умолк, заметив ошеломленный вид своего собеседника, затем с легким учтивым поклоном протянул Стефену свернутую трубочкой газету, которую держал в руке: — Это вчерашняя. Прочтите сами, сеньор.
Стефен развернул газету. Она была от седьмого августа, и в глаза ему тотчас бросились крупные, слегка стершиеся и уже посеревшие заголовки. Они оглушили его, словно удар дубинки по голове. Так долго был он в стороне от всего, что происходило в эти дни на земле, что сейчас, читая газету, словно очнулся от сна. Прошла минута, другая, он опустил газету и уставился невидящим взглядом прямо перед собой. Напряженно сдвинув брови, он припоминал все, что говорил ему Хьюберт в Париже.
— Вы Ingles?
— Да. — Стефен очнулся наконец, почувствовав вежливое любопытство, прозвучавшее в словах собеседника. — Не укажете ли вы мне, где здесь консульство?
— Это недалеко. У второго перекрестка свернете налево и потом снова налево. Вы увидите флаг над входом.
Стефен поблагодарил и поспешил в указанном направлении.
Консульство помещалось в особняке, стоявшем в глубине маленького садика неподалеку от гавани. Двери особняка были распахнуты настежь, и, когда Стефен, поднявшись на невысокое крылечко, вошел в вестибюль, там уже толпился народ — так же как и на лестнице, ведущей во второй этаж. Из двух комнат первого этажа, расположенных по обе стороны вестибюля, доносился шум и голоса. Какой-то испанский чиновник с целой охапкой документов в руках то и дело проходил туда и обратно через вестибюль в сопровождении служащего консульства.
С чувством нарастающей тревоги Стефен занял место в конце очереди. Дело, которое привело его сюда, не терпело отлагательства, а стоявшие перед ним в очереди люди ждали — судя по долетавшим до его ушей замечаниям — уже давно. Здесь было много туристов, и среди них — несколько женщин. Все были охвачены стремлением возвратиться как можно скорее на родину, все были выбиты из колеи неожиданно обрушившимся на них бедствием, но при этом, казалось, скорее раздосадованы тем, что сорвалось их путешествие, нежели встревожены предчувствием надвигающейся мировой катастрофы. Они болтали без умолку и даже шутили, пока очередь медленно продвигалась вперед.
Необходимо было что-то срочно предпринять. Но пробиться сквозь теснившуюся на лестнице толпу не представлялось возможным. И когда служащий консульства снова вышел из двери справа, Стефен шагнул вперед и торопливо произнес:
— Разрешите обратиться к вам по чрезвычайно важному делу.
— Не теперь.
— Я задержу вас не более пяти минут, поверьте.
— Ждите своей очереди.
— Но уверяю вас…
Чиновник досадливо причмокнул и нетерпеливо поглядел на Стефена. На вид чиновнику было лет тридцать, не больше, и у него сохранился свежий цвет лица, но голова уже начинала лысеть. На нем был белый полотняный китель. Приятное, открытое лицо его было сейчас хмуро, он выглядел крайне утомленным и задерганным. Он с неприязнью посмотрел на грязные рваные башмаки Стефена, на его лоснящийся пиджак и заношенную рубашку, которая стиралась в последний раз в илистом ручье. Однако суровое выражение его лица внезапно смягчилось. Он смотрел на Стефена и словно пытался что-то припомнить. Затем сказал учтиво и несколько церемонно:
— Хорошо… Пройдемте ко мне.
Они вошли в небольшую комнату, почти пустую. Две теннисные ракетки в углу и несколько групповых фотографий на выкрашенных желтой клеевой краской стенах слегка оживляли это помещение, придавая ему менее каменный вид. Чиновник пододвинул Стефену стул и сел за полированный, заваленный бумагами письменный стол.
— Присядьте, пожалуйста. Меня зовут Джордж Холлис.
— А меня — Стефен Десмонд.
Чиновник задумался на минуту и вдруг улыбнулся.
— Ну вот, теперь я вспомнил. Вы ведь кончили колледж святой Троицы в девятьсот девятом?
— Да.
— Ну конечно… А я кончил через год. Я почему-то был уверен, что мы еще встретимся. Рад видеть вас.
Стефен пожал протянутую ему руку и сказал торопливо:
— Мне очень неприятно обременять вас просьбами в такой момент. Но дело в том…
Холлис не стал слушать его извинений:
— Я понимаю. Это вполне естественно. Мы все рвемся домой, хотим попасть туда как можно скорее, чтобы внести свою лепту. Ну, расскажите… Что вы делаете в Испании?
— Я занимаюсь живописью и предпринял это путешествие со своим приятелем, который…
— Ах, вот как! И вы, видимо, путешествуете пешком? Слишком знойный край для таких экспедиций. Впрочем, когда мы придем на Рейн, там, пожалуй, будет еще жарче. Ну так. Посмотрим, что можно сделать для вас. — Он заглянул в какую-то бумагу на столе. — Как вы легко можете себе представить, мы положительно теряем голову, стараясь помочь нашим соотечественникам вернуться домой. Граница закрыта, так что возможность отправки вас поездом исключается. Билеты на пароход нарасхват. На пассажирских нет уже ни одного свободного дюйма. К тому же почти все береговые воды минированы. Но я позабочусь о вас. Скоро должен быть грузовой пароход. Нажмем кое-какие пружины и, я уверен, раздобудем для вас местечко в каюте.
— Благодарю вас, благодарю… — поспешно прервал его Стефен, стремясь как можно скорее изложить свою просьбу. — Но пока что я хотел бы воспользоваться вашей любезностью и попросить о другом. Мой приятель болен, боюсь, очень серьезно. Я должен раздобыть для него врача… В сущности, его нужно немедленно поместить в больницу.
— Ах, вот что… — Холлис на мгновение задумался. — Это несложно. Доктор Кабра все вам устроит. Он живет на улице Эстада и работает в больнице святого Мигеля. Пожалуй, лучше всего дать вам к нему записку. — Он взял перо, набросал несколько слов на листке со штампом консульства, промокнул чернила пресс-папье, вложил листок в конверт и протянул его Стефену. — Этого будет достаточно, Десмонд.
— Вы необыкновенно добры, и я очень, очень вам признателен, — сказал Стефен с чувством. — Когда я могу еще раз повидать вас?
— Заходите в любое время. Я что-нибудь для вас устрою в ближайшие же дни. — Холлис улыбнулся и встал. — Мы можем пообедать вместе как-нибудь вечерком, пока вы не уехали.
Пересекая соборную площадь, Стефен с удовлетворением отметил, что еще не было одиннадцати часов. Он без труда разыскал улицу Эстада и тут же увидел сводчатый портик с бронзовой дощечкой: «Доктор Хуан Кабра. Переливание крови».
Слуга отворил дверь, принял у него письмо и ушел, оставив его в прихожей. Вскоре появился и сам доктор. Это был моложавый человечек небольшого роста, подвижный и даже суетливый, с маленькими аккуратными ручками и ножками, круглым, гладким, шафранно-желтым лицом и маленькими, черными, как ягоды терновника, глазками, излучавшими неиссякаемое добродушие и веселость. Он учтиво и с достоинством поклонился Стефену.
— Я всегда счастлив служить Consulado Britanico.[54] Что вам угодно, сеньор?
Стефен описал создавшееся положение, стараясь быть кратким. Доктор на минуту призадумался. Затем задал Стефену два-три вопроса и кивнул, давая понять, что решение принято.
— Немыслимо лечить вашего приятеля на расстоянии. К тому же условия, в которых он находится, слишком тяжелы для него. Надо поместить его в больницу.
— Но как это сделать?
Кабра усмехнулся скромно, но не без оттенка добродушного тщеславия, и его маленькие черные глазки на мгновение скрылись за гладкими желтоватыми подушками щек.
— Мы здесь, в Малаге, не отстаем от цивилизации. У нас на пункте первой помощи имеется санитарный автомобиль для нужд всех городских врачей. Мне самому частенько приходится садиться за руль. Сегодня у меня консультация в больнице в четыре часа, а до этого времени я свободен, и мы можем экспроприировать автомобиль и отправиться за вашим приятелем.
— Значит, вы можете поехать прямо сейчас, не откладывая?
— Дайте мне лишь кончить с завтраком. И предлагаю вам разделить его со мной. — Проводив Стефена в небольшую, обшитую деревянными панелями гостиную, где на столе уже стоял поднос с кофейником и булочками, доктор сказал: — Почти всю ночь я принимал роды. Приятно, когда на свет появляется хороший здоровый мальчишка. Это такая радость для матери.
— Первый ребенок?
— Какое там! Десятый. И все живы и здоровы.
Принесли еще одну чашку, и хозяин любезно и радушно налил Стефену кофе, пододвинул блюдо с булочками. А затем и сам с аппетитом принялся завтракать, болтая при этом без умолку. Он сетовал на войну, но, впрочем, предрекал ее скорый конец, описывал случаи из своей практики, восхвалял красоты Малаги и ее превосходный климат — и все это весело и непринужденно, бросая по временам на своего гостя исполненный сочувственного любопытства взгляд. Неожиданно он сказал:
— Если бы вы не заговорили о вашем друге, я принял бы вас за самого пациента. Вы очень истощены.
— Я худ от природы.
— Вы кашляете.
— Это пустяки.
— Ну, пустяки так пустяки. В таком случае улыбнитесь, прошу вас, для разнообразия.
Стефен покраснел.
— Вы понимаете, я очень тревожусь за своего приятеля.
Кабра ответил не сразу. Он допил кофе, поднялся, затем неожиданно наклонился к Стефену и сжал его руку.
— Мы сделаем для него все, что в наших силах.
Они вышли из дома и минут через пять были на пункте первой помощи, где в глубине мощенного булыжником двора стоял санитарный автомобиль — кабриолет с парусиновым верхом, пристегнутым ремнями. Доктор бросил свою сумку на сиденье, завел мотор, и минуту спустя они уже катили через предместье, удаляясь из города с удивившей Стефена быстротой. Насколько доктор Кабра был словоохотлив вначале, настолько стал теперь молчалив. Вцепившись в руль обеими руками, низко пригнувшись к нему, доктор чем-то напоминал маленького бентамского петуха. Пренебрегая всякой осторожностью, но ни на секунду не переставая сигналить, он стремительно вел машину, с поразительным презрением к опасности срезал, не снижая скорости, углы и заставлял так накреняться высокий неуклюжий автомобиль, что, казалось, он вот-вот перевернется. Но зато, оставляя за собой клубы пыли, автомобиль быстро пожирал расстояние, которое Стефен прошел в это утро пешком. Через час они промчались мимо пещерного селения, свернули на узкую тропу, ведущую к холмам, и, подскакивая на буераках, покатили прямо через пустошь к домику Луизы Мендес. Когда они вошли в пристройку, Пейра лежал, вытянувшись, с компрессом на лбу. Луиза сидела у стола и выжимала влажную тряпку над миской с водой. Стефен подошел к больному.
— Я привез вам врача, Жером. Как вы себя чувствуете?
— Мне было очень худо. — Пейра повернул потемневшее, осунувшееся лицо к Кабра и устремил на него исполненный подозрения взгляд лихорадочно блестевших глаз. Руки его судорожно перебирали одеяло. — Но сейчас кризис миновал, и я теперь быстро пойду на поправку благодаря заботам этой доброй женщины.
— Ел он что-нибудь? — спросил доктор, ставя на стол сумку и открывая ее.
— Нет, сеньор, только пил воду. Он очень много пьет.
— Вода, родниковая вода — это очистительная сила. Хотя теперь мы не причисляем ее к разряду элементов, как это делали античные философы, тем не менее вода очищает организм, обновляет кровь…
— И утоляет жажду, — прервал больного Кабра. — Вас мучит жажда?
— Да, как будто.
— Болит голова?
— Нет. Но, признаться, у меня ужасно звенит в ушах. Именно поэтому… — Пейра с усилием приподнялся на локте. Он еле шевелил сухими, растрескавшимися губами. — …я все думал о колоколах… об их бесконечном разнообразии… Даже если не считать гонгов, цимбал, бубенцов… Существуют, например, овечьи и коровьи колокольчики, колокольцы на санях или на упряжи, колокольчики в домах, колокольчики, звон которых созывал римлян в бани, колокола, звонившие к Сицилийской вечерне, когда восемь тысяч французов были убиты по приказу Джованни да Прочида, колокола, возвестившие резню Варфоломеевской ночи, сигнальные колокола, свадебные колокола, погребальные колокола и, конечно, церковные. В сочинении «De Tintinnabulis»…[55]
— Amigo.[56] — Кабра успокаивающе положил руку на плечо Пейра. — Прошу вас: хватит о колоколах. Помолчите и дайте мне вас осмотреть.
Пейра закрыл глаза и в изнеможении откинулся на спину, предоставив доктору щупать ему пульс и измерять температуру.
— Нога все еще болит?
— Нет, — чуть слышно, но торжествующе прошептал Пейра, не открывая глаза. — Она не болит совершенно.
Стефен, пристально наблюдавший за лицом врача, отметил в нем какую-то едва уловимую перемену.
— Вы абсолютно ничего не ощущаете?
— Абсолютно ничего.
— Ну, в таком случае вы, вероятно, позволите мне взглянуть на нее?
Кабра откинул одеяло и склонился над койкой. Стефен, охваченный тревогой, стоял у окна и видел только, как движутся руки врача, снимающего повязку. Кабра не замешкался с осмотром ноги. Когда он выпрямился и заговорил, в голосе его звучала наигранная бодрость.
— Вот что, amigo, не пора ли вам перебраться на более удобную постель? У нас, в больнице святого Мигеля, найдется для вас местечко. И я намерен сейчас же, не откладывая, перевезти — вас туда.
Пейра протестующе пошевелил губами, но не издал ни звука. Стефен видел, что этот впечатлительный большой ребенок объят страхом. Он жалобно глядел на Стефена.
— Друг мой, когда я пожертвовал наши деньги во славу святой Терезы, я никак не думал, что она так мне за это отплатит.
Кабра за столом укладывал свои инструменты в сумку.
— Я поеду с вами, — сказал ему Стефен.
— Нет. — Кабра говорил весьма решительно. Он подошел к окну, где стоял Стефен. — Вы там будете совершенно бесполезны. К тому же, если вы не позаботитесь сейчас о себе, так тоже заболеете. Оставайтесь здесь и отдохните.
— Когда же мне приехать? Завтра утром?
— Ну, скажем, послезавтра.
— Значит, у вас есть надежда? — спросил Стефен, понизив голос.
Кабра отвел глаза, взгляд его был невесел. Он стряхнул с рукава ниточку корпии.
— Вся нога до самого бедра в очень скверном состоянии. В ступне, по-видимому, уже начался гангренозный процесс. Нужно действовать немедленно, если мы хотим попытаться сохранить ему жизнь. И вы можете быть уверены, что мы сделаем все, что в наших силах.
На носилках Пейра лежал, все так же крепко зажмурив глаза, словно старался защититься этим от чего-то. Временами он нечленораздельно бормотал что-то лишенное смысла. Он уже явно был в полубреду. Однако в последнюю минуту он открыл глаза и поманил к себе Стефена:
— Принеси мне мою окарину.
Он прижимал ее к груди, когда Кабра медленно и осторожно тронул автомобиль с места. Стефен долго стоял, глядя им вслед. Слепая женщина, вся обратившись в слух, стояла рядом с ним.
8
Наутро солнце поднялось в ослепительно чистом небе, и первые его лучи пробились сквозь отверстие в брезентовой стене хибарки, служившее окном. Они разбудили Стефена, который спал как убитый. С минуту он лежал неподвижно, затем, когда мысль заработала, встал и с чувством мучительной тревоги и тоски вышел из хибарки. Слепая была во дворе: она вынимала из черного зева печи плоскую кукурузную лепешку. Когда Стефен подошел ближе, она, не оборачиваясь, разломила только что испеченную лепешку и протянула ему горячий влажный кусок, от которого шел пар. Пока Стефен, стоя, ел лепешку, слепая молчала и не шевелилась. Ее мутные белесые глаза глядели куда-то вверх; казалось, она, лишенная зрения, всеми остальными органами чувств ощущает, видит его, постигает всю глубину его горя.
Неожиданно она спросила:
— Вы думаете о больном?
— Да.
— Вы давно его знаете?
— Не очень давно, но достаточно, чтобы называть его своим другом.
— Мне думается, он — ученый человек, может говорить о разных вещах, но… глупый.
— Он говорил так много, потому что болен.
— Да, да, он болен. Конечно. Я видела таких больных, как он, раньше.
— Я очень тревожусь за него.
— Это пройдет. Все проходит — и любовь и ненависть. — Мрачная обреченность звучала в ее голосе. Затем, уже уходя, она прибавила: — Работа — лучшее лекарство от печали. Мне нужен валежник для печи. Я всегда приношу его с ближней просеки.
Стефен пошел в хлев. Ослик, которому Луиза не раз давала свежего сена, уже снова крепко стоял на всех своих четырех ногах. Он потерся мордой о плечо Стефена, радуясь его появлению. Стефен, видя, что ослик поправился, запряг его в тележку, снял с крюка заржавленный топорик и отправился на просеку по ту сторону ручья, куда указала ему слепая.
Когда-то здесь была ореховая рощица, но ее давно вырубили, остались только гнилые пни, торчавшие среди густой поросли вереска и орешника. Ослик тотчас начал ощипывать кустарник, а Стефен скинул рубашку и взялся за работу. Топорик был старый и тупой, и у Стефена не было сноровки, но он с отчаянной решимостью и упорством рубил и рубил неподатливые кусты, словно стараясь отогнать обступавшие его со всех сторон страшные видения.
Но это ему не удавалось. Пот лил с него ручьями, а он непрерывно думал о Пейра, ставшем жертвой собственных безумств, мысль о которых раздирала Стефену душу. Он болезненно морщился, вспоминая дикую филантропическую выходку Пейра, из-за которой они остались без денег, роковую расплату за ночлег башмаками, безрассудное упорство, с каким он желал во что бы то ни стало шагать босиком по иберийской пыли, думая облегчить этим боль в натертой пятке. Казалось, дух Рыцаря печального образа возродился в Пейра под действием воздуха и солнца Испании и заставил его отправиться навстречу самому плачевному из всех его плачевных приключений.
Когда же усилием воли Стефену удавалось отогнать от себя эти тягостные воспоминания, его мысли неизменно обращались к войне. В эту самую минуту люди где-то убивали друг друга и падали убитыми. А теперь и он тоже должен принять участие в этой бойне, единственным результатом которой будут бесконечные страдания, чудовищный хаос ненависти и мести. Снова Стефену припомнились язвительные слова Хьюберта, и кровь бросилась ему в лицо. Надо возвращаться на родину, и как можно скорее, хотя бы для того, чтобы защитить свое доброе имя и доказать, что ты не трус.
Стефен работал весь день не покладая рук: одну за другой пригонял он из лесу тележки с хворостом и складывал его во дворе за хлевом, куда, судя по валявшимся на земле сучьям, надлежало убирать топливо. Когда он пригнал восемь тележек и появился из-за края оврага с девятой, Луиза, как всегда неподвижная и задумчивая, стояла на пороге, скрестив руки на груди, крепко прижав локти к бокам.
— Вы изрядно нагрузили вашего ослика напоследок.
— Откуда вы знаете?
— Слышу, как скрипят колеса тележки и как тяжело дышит ослик. — Лицо ее оставалось бесстрастным. — Ужин готов. Сегодня, если хотите, мы можем поесть вместе у меня за столом.
Стефен устроил осла на ночлег, помылся из ведра у колодца и вошел в дом. Так же как и пристройка, он состоял из одной-единственной комнаты и был обставлен почти столь же убого: стол да стулья, грубо сколоченные из ореховых досок. В углу стояла полная угля жаровня, на стене над ней висело несколько старых медных сковородок. У другой стены помещалась металлическая кровать, наполовину скрытая ширмой, и над кроватью — цветная литография девы Марии Баталласской. Земляной пол кое-где был застлан очень ветхими соломенными циновками.
Слепая жестом предложила Стефену сесть за стол, отрезала ему ломоть кукурузного хлеба, сняла с жаровни горшок и наложила полную тарелку бобов, приправленных красным перцем. Потом опустилась на стул напротив. Наступило молчание. Стефен спросил:
— А вы почему не едите?
Она повела плечами, оставив вопрос без ответа.
— Вам нравятся бобы? Давайте положу еще. К сожалению, у меня нет вина.
Бобы отдавали оливковым маслом и чесноком, но Стефен был голоден и, поев горячих сытных бобов, сразу почувствовал, как у него прибывают силы.
— Вы хорошо поработали сегодня, хотя для вас это дело непривычное. В эту зиму я не буду сидеть без топлива.
— Значит, здесь бывают холода?
Слепая кивнула.
— Ветром наносит снег с Сиерры. Случаются и очень большие заносы.
— Вам здесь, наверное, одиноко в зимнюю пору?
— Я привыкла. — Голос ее звучал бесстрастно. — Вот уже пять лет, как я живу одна. Со смерти мужа. Никому не хочется умирать. Но приходится.
— Вы жили здесь всю жизнь?
— Нет, друг мой. Я родилась в городе Хересе. Там я венчалась в церкви святого Дионисия. Мой муж работал в торговом доме Гонсалеса. Он был бондарь, делал обручи для винных бочек.
— Это хорошее ремесло.
— Да, но неверное. Если бы бочка интересовала его только снаружи, все было бы хорошо. Но он стал заглядывать внутрь, и его уволили за пьянство. А потом, когда сушили дрок, у меня заболели глаза от пыли. В Андалузии это дело обычное. Веки распухли, и я потеряла зрение. Сначала пробовала продавать лотерейные билеты. Это работа, которую дают слепым. Но вскоре заболела и так же, как мой муж, осталась без работы.
— Верно, вам пришлось туго тогда?
— Есть кое-что и похуже бедности… Унижение. В Хересе существует странный обычай. Его установили богачи. Бедняков одевают в синюю форму и посылают на улицу собирать милостыню в общий котел. Стоит получить хоть небольшую частицу этих денег, и ты уже считаешься нищим, и на тебя смотрят, как на человека пропащего.
— Это жестокий обычай.
— Вы правильно сказали, друг мой. Бывало, лежишь ночами без сна, голодная и мечтаешь о самом крохотном клочке земли, на котором можно было бы выращивать бобы. Как-то раз на последние две завалявшиеся песеты я просто уж с отчаяния купила десятую часть лотерейного билета. Всем сердцем, всеми помыслами, всем своим голодным нутром взмолилась я к святому Дионисию, чтобы он исполнил мою просьбу — чтобы мой билет выиграл.
— И он выиграл?
— Нет. Так и не выиграл. А месяц спустя погиб наш единственный сын, которому было тогда четырнадцать лет. Попал под поезд на переезде. Это было большое горе. Мы не ждали вознаграждения, но получили его. Богачи, которые из милости одевают бедняков, сочли нужным дать нам вознаграждение. И мы купили этот вот клочок земли и назвали нашу усадьбу «Усадьба Фелипе» — в честь сына.
— У вас здесь славный уголок, — сказал Стефен, желая сделать ей приятное.
— Был когда-то славный. Теперь все пошло прахом. Разве я могу одна управиться с хозяйством? Если была бы хоть какая-нибудь подмога. Но об этом нечего и мечтать.
Она умолкла. Стефен осушил свою чашку воды, слепая встала, зачерпнула ковшом воды из ведерка, стоявшего в углу, и снова наполнила чашку.
— А вы… Вы давно в Испании?
— Нет, недавно.
— И думаете остаться здесь?
— Нет. Как только мой приятель сможет ходить, нам придется уехать.
— А, ваш приятель… Видно, вы очень привязаны к нему. Завтра вы поедете в Малагу?
— Да.
— И вечером вернетесь?
— Если вы позволите. У меня нет другого пристанища. Но я постараюсь расквитаться с вами за все работой.
Слепая ничего не ответила, ее темное, обветренное, печальное лицо оставалось бесстрастным, но он понял, что сказал не так, как нужно, и поспешил исправить ошибку:
— Я не то хотел сказать — не расквитаться, конечно, а отблагодарить вас.
— Вы сказали правильно. Когда человек так беден» как я, некоторые слова теряют для него свой смысл.
— Но только не слова благодарности. — Внезапно Стефена осенила новая мысль. Он сказал: — У вас в хлеву стоит наш ослик с тележкой. Нам он больше не нужен, а вам может пригодиться. Я прошу вас принять его от нас в знак нашей глубокой признательности.
Снова она ничего не ответила и ничто не изменилось в ее неподвижном лице, но Стефен почувствовал, что его слова глубоко тронули ее. Крупные, морщинистые губы ее, так резко очерченные, словно они были вырезаны из куска темного дерева, едва приметно дрогнули, и она глубоко вздохнула. Затем неожиданно и все так же молча наклонилась вперед и указательным пальцем легонько провела по лицу Стефена. Это длилось всего несколько секунд. Слепая никак не объяснила своего поступка и не попросила извинения. Встала, взяла со стола пустую миску, оловянную ложку и чашку.
— Вам нужно отдохнуть, прежде чем пускаться завтра в путь. Постарайтесь выспаться как следует и набраться сил: никогда не знаешь, что ждет тебя впереди.
9
На следующее утро часов около десяти Стефен уже подходил к больнице св. Мигеля. Она помещалась в тихом переулочке, спускавшемся прямо к Гвадалмедине, где несколько женщин, стоя на коленях на каменистом берегу, колотили вальками белье. До Стефена все еще долетали их веселые возгласы, когда он, нервно дернув дверной колокольчик, замер в ожидании. Появилась монахиня в синем платье и крылатом апостольнике и подошла к решетке. Стефен назвал себя, его провели в просторный внутренний дворик и попросили обождать.
Он присел на низкую каменную скамью и огляделся. Это был восхитительный внутренний дворик, уцелевший, казалось, в полной неприкосновенности с пятнадцатого столетия. В центре дворика стояла статуя дона Мигеля де Монтанес — андалузского гранда, который, внезапно презрев легкомысленные светские утехи, пожертвовал свое состояние на устройство больницы и посвятил этому делу всю жизнь. На постаменте имелась табличка со стершейся от времени надписью, оповещавшей о намерениях основателя больницы врачевать недужных и погребать по христианскому обряду казненных преступников и нищих. В глубине двора величественная, хотя и обветшавшая от времени мраморная колоннада вела к сводчатому входу в главное здание больницы. Справа дворик замыкался монастырской стеной, из-за которой доносилось монотонное пение монахинь, слева — небольшой часовенкой в стиле барокко. За распахнутой дверью из кедрового дерева, обитой медными гвоздиками и украшенной гербом, виднелся высокий алтарь с мозаикой и позолоченными фигурами святых.
Одухотворенная и трогательная красота этого дворика не могла бы не взволновать Стефена при других обстоятельствах, но сейчас он терзался неизвестностью и тревогой, а вся эта средневековая торжественность и уединение действовали на него еще более угнетающе. Почему его заставляют так долго ждать? Беспокойство и дурные предчувствия росли в его душе с каждой минутой.
Но вот послышались быстрые шаги — они раздались так внезапно, что Стефен вздрогнул, — и из боковой двери больницы вышел доктор Кабра. Он был в коротком белом халате, с непокрытой головой. Доктор подошел к Стефену, пожал ему руку и опустился рядом с ним на каменную скамью.
— Так вы уже здесь? Простите, что заставил вас ждать. У нас не принято беседовать с посетителями во дворе, но наши добрые монахини очень снисходительны, и притом там прохладнее, чем у меня в кабинете. — Он умолк и, бросив на Стефена сочувственный взгляд, положил руку ему на плечо. Сердце Стефена болезненно сжалось. «Случилось плохое, быть может, самое ужасное», — промелькнуло у него в голове. Он услышал слова Кабра: — Я хочу рассказать вам обо всем, что мы предприняли, чтобы спасти вашего друга. Как только мы добрались до больницы, я тотчас вскрыл рану у него на ноге и дренировал ее. После этого мы несколько раз промывали ее и одновременно делали все, что только могли, чтобы приостановить заражение крови. Однако безрезультатно.
Стефен почувствовал, как к горлу у него подкатил комок.
— Нужно было решать, следует ли прибегнуть к последнему средству — к ампутации ноги. Как я уже предварял вас, ваш друг был так слаб, кровообращение было нарушено так сильно, что смерть могла наступить мгновенно на операционном столе. Однако без операции выжить он не мог.
В воцарившейся тишине слышно было только тихое, замирающее пение монастырского, хора. Кабра, сдвинув брови, смотрел прямо перед собой — казалось, он колеблется, подыскивая слова. Стефен до боли закусил губу, дурные предчувствия превращались в страшную уверенность.
— Я должен был принять решение и решил ампутировать ногу. Поверьте мне, — Кабра прижал руку к сердцу, — будь это мой родной брат, я не мог бы сделать больше того, что сделал. Операция прошла хорошо и довольно быстро. И все же… — Кабра оборвал себя на полуслове и слегка развел руками, выражая сожаление, сочувствие, печаль, — …вчера к вечеру развился шок. Я увидел, что все наши усилия не привели ни к чему. Будь у меня хоть малейшая возможность тотчас сообщить вам, я бы это сделал. — И, помолчав немного, он добавил: — Конец наступил очень быстро. Вчера же, в одиннадцать часов ночи.
Стефен и без этих последних слов уже знал все, но, услышав их, почувствовал, что не в силах им поверить. Так быстро, так внезапно это произошло: умер некто Жером Пейра, одинокий, безвестный… А он даже не попрощался с ним! Стефен не проронил ни слова, не пошевелился. Кабра пробормотал:
— Если я могу быть вам чем-нибудь полезен в предстоящих хлопотах…
Стефен очнулся.
— Он здесь?
— Нет. В морге для бедняков. Наш устав дает нам возможность устраивать скромные похороны… — Кабра слегка пожал плечами и добавил мягко и тактично: — …в известных обстоятельствах. Вы не возражаете?
— Это не имеет значения. Пейра не первый и не последний художник, умерший в такой нищете, что всего его скарба не хватит, чтобы уплатить за гроб. — Стефен встал. — Простите меня. Вы были очень добры. Когда могу я зайти в морг?
Кабра взглянул на свои часы.
— Сейчас морг закрыт до вечера. Лучше всего зайдите попозже… часов в семь. Загляните сначала ко мне. Я должен составить и подписать кое-какие бумаги.
— Благодарю вас. Я зайду, и вы скажете мне тогда, сколько я вам должен. Прошу вас не сомневаться, что я рассчитаюсь с вами, хотя и не сразу, но в самом непродолжительном времени.
— Вы ничего мне не должны. Когда-нибудь, быть может, вы напишете мой портрет в память о нашей встрече, столь приятной для меня и столь печальной. — Провожая Стефена до ворот, доктор Кабра неожиданно и не без некоторого любопытства спросил: — Не можете ли вы объяснить мне одну вещь? Вы говорили, что ваш приятель совершенно одинок, что у него нет ни жены, ни возлюбленной. Почему же он в бреду беспрестанно твердил; «Тереза, Тереза»?
— Это имя женщины, которую… которой он поклонялся.
— Любовная связь?
— Нет, чисто духовная.
— А! Она умерла раньше него?
— Да! — яростно выкрикнул вдруг Стефен. — Четыреста лет назад!
Он вышел за ворота и пошел наугад, низко опустив голову, устремив затуманенный взгляд в землю. С набережной он свернул в городской сад и прошел под цветущими жакарандами, потом — по аллее, обсаженной кустами тамариска, подстриженными в форме зонтиков. Где-то в отдалении играл оркестр. Выйдя на шоссе, Стефен увидел за поворотом море и направился к молу. Он задыхался, море манило его своей свежестью и прохладой, и он поднялся на каменную стену мола, уходившую далеко, в синеву.
Он чувствовал себя одиноким и опустошенным, глубоко несчастным. Уже не впервые погружался он, словно грешная душа в преисподнюю, в бездну самого черного отчаяния, но никогда еще горе его не было таким безысходным, мысли — такими беспросветными. Пейра умер. А сам он должен теперь стать солдатом и, значит, оставить живопись, а это было для него страшнее всех ужасов и тягот войны. Испытывал ли он страх? Это был пустой, бессмысленный вопрос, он не стал даже над ним задумываться. Уже давно жизнь в обычном смысле этого слова потеряла для него цену. Быть может, язвительные упреки Хьюберта все еще продолжали угнетать его? Возможно. Но, в сущности, ни Хьюберт, ни семья, ни чье-то мнение не имели для него значения. По-настоящему важно было только одно — пламя, горевшее в его груди, созидательный жар. Живопись была его страстью, единственной целью его существования, силой куда более могущественной, нежели голод или жажда. Это был инстинкт, так безраздельно подчинявший его себе, что он не в силах был ему противиться.
Он дошел до конца мола и присел у подножья маяка отдохнуть. Какой-то мальчишка, примостившись на краю мола, удил рыбу. Он насаживал кусочки креветок на крючок и время от времени вытаскивал из воды крошечную серебряную рыбешку, швыряя ее в парусиновый мешок. Стефен наблюдал за мальчишкой, и рука его невольно потянулась к карману — за альбомом, к которому он не прикасался уже много дней. Альбома в кармане не оказалось, но заглушить тоску по работе ему не удалось. Она все нарастала, она кипела, она бродила в нем, как дрожжи, а горе, одиночество и долгий период вынужденного бездействия еще усиливали эту тоску. Весь во власти этой неукротимой тяги, Стефен думал: «Я должен работать, должен, не то сойду с ума».
Он долго сидел не шевелясь, весь бледный от обуревавших его чувств. Рассудок его был во власти одного клокотавшего в нем яростного стремления, которое было сильнее всего и важнее всего на свете. Внезапно, когда он мучительно пытался разобраться в сумбуре нахлынувших на него чувств, сознание его прояснилось. И в эту же минуту в теплом влажном воздухе разлилось поскрипывание весел в деревянных уключинах и зазвучали мужские голоса, поющие песню. Рыбачьи баркасы, еще не встречая пока преград, чинимых войной, уходили в море на ночной лов. Миновав мол, рыбаки сложили весла и подняли треугольные паруса. Мертвая зыбь качала баркасы, мерно подымая на свои валы, и мгновениями казалось, что то одно, то другое судно висит в воздухе между небом и водой. Потом они плавно скользили вниз друг за другом и, словно стая ласточек, исчезали в туманной дали. На западе солнце опускалось за хребты Сиерры-Невады, и края облаков пламенели, а на предгорья ложились фиолетовые тени, делая их еще более далекими и таинственными. Близкие виноградники уступами спускались с гор и были так отчетливо видны, что казались написанными твердыми, резкими мазками, а под ними четко вырисовывались силуэты башен, минаретов, кровли домов. Минуты шли. Закат пылал, огненным полукольцом охватив город. Любуясь на это диво, Стефен почувствовал, как тает боль в его груди и крепнет решимость. Когда сумерки серым саваном окутали купол собора, неподалеку от которого в морге для бедняков покоилось тело Пейра, Стефен встал и направился обратно в город. Решение его было принято.
Он спустился с мола. Когда он выходил из ворот гавани, кто-то неожиданно окликнул его. Обернувшись, он увидел Холлиса с портфелем под мышкой, спешившего к нему со стороны доков.
— Я узнал вас издали, Десмонд. Большая удача, что я вас встретил. — Холлис перевел дыхание и улыбнулся Стефену. — У меня для вас хорошие новости. Торговое судно «Мурсия» отплывает из Малаги в Ливерпуль в следующий вторник, и консулу удалось получить для вас место.
Стефен молчал.
— И это еще не все. У меня есть разрешение возвратиться на родину, чтобы тоже надеть форму. Я поплыву вместе с вами на этой старой посудине. — Холлис говорил небрежно, лениво цедя слова, однако скрыть своего радостного возбуждения ему не удавалось, он был полон энтузиазма. — Это небольшое суденышко водоизмещением всего три тысячи тонн, и, разумеется, никаких удобств. Мы, вероятно, получим места на полубаке, так что прихватите с собой одеяло, если оно у вас имеется, а я раздобуду несколько банок мясных консервов. Между прочим, я не думаю, что с нами пошлют охрану, а Средиземное море полно неприятельских подводных лодок… словом, наше путешествие может оказаться довольно увлекательным.
Холлис умолк. Стефен ответил не сразу.
— Мне очень жаль, но я не предполагаю возвращаться сейчас на родину.
— Что такое? — Холлису показалось, что он ослышался.
— Я не вернусь в Англию сейчас. Я останусь здесь.
Снова наступило молчание. Лицо Холлиса отразило происходившую в нем смену чувств: изумление сменилось недоумением, затем недоверием и, наконец, холодным презрением.
— И что же вы намерены делать?
— Я буду работать — писать картины.
Стефен повернулся и быстро зашагал прочь в надвигающуюся тьму.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
1
Было сырое октябрьское утро 1920 года, в Броутоновском поместье завтрак подходил к концу. С пожелтевших листьев огромных буков дождь стекал прямо на террасу, и она была совсем мокрая. Кольцо Чанктонбэри затянуло туманом, но в столовой, застланной красным ковром, было тепло и уютно, потрескивал огонь в камине и приятно пахло кофе, а также беконом и жареной печенкой, стоявшими в серебряных судках на буфете. Однако в атмосфере, царившей за столом, чувствовалась легкая натянутость, что, впрочем, мало заботило генерала Десмонда, приехавшего поохотиться, — гладко выбритый и подтянутый, он сидел с невозмутимым видом и намазывал джем на хрустящий поджаренный хлеб.
Молчание нарушил Джофри:
— Чертова погода. Никогда не видывал такого дождя.
— К обеду еще может разгуляться, — заметила Клэр, глядя в парк.
— Даже если мы сможем пойти на охоту, все равно в лесу будет так мокро, что дичь не станет взлетать.
Уязвленный в своем самолюбии собственника — а он не уставал все снова и снова похваляться, особенно перед отцом, охотничьими достоинствами земель, доставшихся ему после женитьбы, — Джофри откинулся на спинку стула, вытянул под столом длинные тонкие ноги и, нахмурившись, перевернул страницу утренней газеты.
Клэр усилием воли стряхнула с себя оцепенение и повернулась к свекру. Ей все еще нездоровилось: она лишь недавно оправилась от инфлюэнцы, плохо спала и почти ничего не ела.
— Хотите еще кофе?
— Нет, благодарю, моя дорогая. — Генерал понимающе потрепал ее по руке. — Когда вы едете к вашему доктору?
— Завтра.
— Ну так скажите ему, чтобы он дал вам что-нибудь для аппетита.
Клэр улыбнулась:
— Я скоро поправлюсь. А тебе налить кофе, Джофри?
Джофри ничего не ответил. Он вдруг застыл, впившись взглядом в газету.
— Черт возьми! Нет, вы только послушайте! — вырвалось у него. И торжественным голосом, каким оповещают о сенсации, он прочел: — «Вчера в галерее Мэддокса, Нью-Бонд-стрит, открылась выставка картин Стефена Десмонда. Мистер Десмонд, чья работа „Цирцея и влюбленные“, вызвавшая много споров, была удостоена в 1913 году Люксембургской премии, недавно вернулся в Англию; он — сын достопочтенного Бертрама Десмонда, настоятеля Стилуотерского прихода в Сассексе. Его младший брат, лейтенант Дэвид Десмонд, был убит в боях у Вайми-ридж. Настоящая выставка, устроенная в Англии на средства Ричарда Глина, представляет собой собрание картин мистера Десмонда, написанных преимущественно в военные годы, которые, насколько нам известно, он провел в сравнительной тиши Иберийского полуострова. Однако мы опасаемся, что, несмотря на это великое преимущество, мистер Десмонд трудился напрасно. Мы нашли его пейзажи примитивными, а композиции — нелепыми и вульгарными. Презрев наши исконные традиции, он утратил ясность видения и погряз в эксцентричности. Хотя его полотна не лишены фантазии и в известной мере передают ощущение зноя, они не могут расцениваться нами иначе, как плод изощренной и расстроенной психики. Мы воздерживаемся от употребления более сильных выражений, но, возможно, найдутся люди, которые не будут столь тактичны. Короче говоря, нам непонятно это soi-disant[57] искусство, и мы не можем полюбить его».
Последовало напряженное молчание; затем Джофри добавил:
— Тут помещена фотография одной из картин. Полуголая шлюха, окруженная толпой омерзительных головорезов. На мой взгляд, вещь совершенно декадентская.
Он отшвырнул газету. Клэр, сидевшая неподвижно, с застывшим лицом, усилием воли подавила неудержимое желание тотчас взять ее. Тем временем генерал поднялся из-за стола и, повернувшись спиной к камину, в хмуром раздумье стал раскуривать трубку.
— Интересно, как воспримут это в Стилуотере.
— Плохо. Я уверен, что вся история начнется сначала.
— Я полагаю, он все-таки явится домой.
— А как же! У него, наверно, за душой-то нет ни гроша.
Генерал в задумчивости сдвинул брови.
— Боюсь, что Бертрам сейчас не в состоянии субсидировать его. Жаль… Очень жаль! Удивляюсь, как это у малого хватило духу сунуться в Англию.
— А я так нисколько не удивляюсь. Он, конечно, все время не оставлял мысли явиться сюда, когда отгремят бои.
До сих пор Клэр молчала. Но сейчас она отважилась заметить:
— Интересно, так ли уж плохи его картины, как об этом пишут.
— Боже правый! Да неужели ты не слышала, как о них отзывается этот репортер?
— Слышала, Джофри. Но мне эта критика кажется пристрастной. Автор сам признает, что ему непонятны картины Стефена. Возможно, он вообще недостаточно разбирается в искусстве.
— Недостаточно разбирается?! Да это же эксперт. Иначе он не писал бы в такой газете, как «Пост».
— Ну, а Глин? — мягко, но слегка покраснев, настаивала Клэр. — Это известный художник. Почему же он субсидирует выставку Стефена, если его работы никуда не годятся?
— Потому что он подстать моему героическому двоюродному братцу и радикал до мозга костей. — Джофри метнул гневный взгляд на жену, несказанно раздраженный логичностью ее доводов. — Я убежден, что эта идея пришла им в голову где-нибудь в парижском погребке.
— Где бы они об этом ни сговаривались, — спокойно и рассудительно заметил генерал, — эта выставка — вещь крайне неприятная для нашей семьи… Крайне. Как вспомню Дэвида… а теперь еще это. — И он направился к двери. — С вашего разрешения, Клэр, я сейчас позвоню Бертраму.
— Непременно позвони, отец, — поддержал генерала Джофри, поднимаясь из-за стола. — Встретимся в биллиардной. Сыграем по сотне и поговорим.
Оставшись одна, Клэр взяла газету, отыскала интересовавший ее столбец, дважды прочла его и несколько минут сидела задумавшись, — во взгляде ее притаилась тревога. Затем она порывисто поднялась и пошла наверх, в детскую. Однако Николае и маленькая Гарриэт уже отправились с няней Дженкинс на прогулку — до привратницкой и обратно. Дженкинс считала, что утром детей надо «проветривать» независимо от погоды, и Клэр, подойдя к окну, увидела две маленькие фигурки в желтых макинтошах, высоких сапожках и зюйдвестках, а между ними — дородную няню в синем пальто, которая скорее ради пущего аристократизма, чем по необходимости, держала над собой зонтик на длинной ручке. Зрелище это подействовало на Клэр успокоительно, и, сама того не сознавая, она улыбнулась. И почти тотчас вздохнула. Если не считать беспокойства за семью Стефена, у нее, собственно, не было причин особенно волноваться, узнав вдруг о его возвращении. По словам Джофри, она давно уже списала его в архив. Она знала его недостатки и, как все прочие, осуждала их. Однако в ней теплилась надежда, что он еще может как-то искупить то зло, которое причинил своим близким, — и скорее всего именно с помощью своей прискорбной слабости. Чувство справедливости — а она уверяла себя, что ею руководит только чувство справедливости, — подсказывало ей, что в статье есть нотки предвзятости, что она отражает скорее суждение обывателя, чем художника, и это возбудило в ней желание стать на защиту Стефена, по крайней мере, поправила она себя, — на защиту его работ.
Дождь продолжал лить, мужчины не могли идти на охоту, унылый день тянулся без конца, и раздражение Джофри все возрастало. Клэр понимала, что он сердится на нее за то, что она не скрывает своего недомогания — как будто она виновата в том, что ей нездоровится, — а кроме того, подозревала, что ему предстоит не очень приятный день платежей. Но хотя обычно она чутко откликалась на его настроения, как и на настроения всех окружающих, сейчас она была слишком занята своими мыслями. Что-то зашевелилось в глубине ее души — пока еще смутно, подсознательно, но уже ощутимо.
На следующее утро Клэр, в темно-сером костюме и маленькой шапочке, оставлявшей открытым красивый белый лоб, отправилась на станцию в Халборо и села в поезд, шедший в Лондон. Она забилась в уголок купе, где, кроме нее, никого не было, и, уткнувшись подбородком в коричневый мех горжетки, крепко стиснув затянутые в перчатки руки, смотрела потемневшими, расширенными глазами на знакомые зеленые поля Сассекса, еще не просохшие после недавно прошедшего дождя, на подстриженные изгороди и змеящиеся вдоль них канавы, на молочно-белую Арен, текущую среди мокрой травы, порыжевшей осоки и камышей, похожих на багряные копья.
На вокзале Виктории Клэр взяла такси и поехала на Уимпол-стрит, где доктор Эннис, которого дела задержали в больнице, заставил ее прождать до четверти двенадцатого. Консультация прошла без неприятных неожиданностей, врач нашел, что состояние Клэр стало гораздо лучше, пошутил немного над ее задумчивостью и, с улыбкой, по-отечески потрепав по плечу, отпустил около двенадцати часов дня.
Клэр медленно пошла по направлению к Вест-Энду. Впереди у нее был целый день, и все интересовало ее: сутолока на шумных улицах, яркие витрины, проносящиеся мимо автобусы, — она всегда так дорожила этими часами свободы. Может быть, зайти в клуб? Нет, ей не хотелось сегодня заниматься болтовней… Почти бессознательно пошла она по Оксфорд-стрит и завернула в маленькую французскую кондитерскую, находившуюся в конце Бонд-стрит. Здесь она заказала кофе с бриошем. Вступив в роль сельского сквайра, Джофри требовал, чтобы к столу подавалась сытная, обильная еда, и сейчас Клэр с наслаждением съела более легкий завтрак. Затем вопреки обыкновению, словно для того, чтобы иметь повод посидеть подольше, она закурила сигарету: доктор Эннис советовал ей не отказываться от мелких радостей жизни.
Но вот она снова очутилась на улице и сначала неуверенно, затем, словно влекомая роком, направилась к галерее Мэддокса. Галерея помещалась в узком, довольно облезлом здании, зажатом между магазином антиквара и студией модного фотографа. Клэр быстро вошла с сильно бьющимся сердцем. Скромность обстановки и полнейшее безлюдье поразили ее. Собственно говоря, в галерее было всего две женщины, которые разговаривали полушепотом, склонясь над каталогом, а за столом сидел, погрузившись в чтение, долговязый сонный юноша в полосатых брюках и черной, обшитой тесьмой куртке, по-видимому, олицетворявшей собой охрану галереи.
Преодолев смущение, Клэр принялась осматривать картины. Прежде всего ей бросились в глаза смелые пятна ярких контрастных красок. Ей так хотелось справиться с волнением и попытаться трезво оценить произведения Стефена, понять их. Но по силам ли ей это? Пожалуй, нет. У нее для этого недостаточно знаний — ведь она самый обычный человек, лишь в скромной мере наделенный так называемым художественным вкусом. К тому же, призналась себе Клэр, она отнюдь не беспристрастна, ибо ей от всего сердца хочется, чтобы картины понравились ей и она могла бы их одобрить. Тем не менее она сразу почувствовала могучую силу, исходившую от этих полотен, дыхание живой, кипучей жизни. Они показались ей оригинальными по мысли и по выполнению. Это были работы далеко не заурядные.
Одна в особенности — андалузский пейзаж — надолго задержала внимание Клэр. Слепящий свет буквально резал глаза, она чувствовала, как солнце жжет бесплодные склоны холмов и чахлые оливковые деревья. На Другом полотне была изображена босоногая крестьянка: старуха стояла в профиль, в рваной кофте и юбке из мешковины, с деревянной мотыгой на плече. От этой картины веяло такой грустью и достоинством, такое яркое выражение получил здесь образ угнетенного и страдающего человечества, что Клэр была взволнована до глубины души.
Она стояла перед полотном, погруженная в свои думы, как вдруг кто-то окликнул ее. Она резко обернулась и увидела Стефена. Мгновенно вся кровь отхлынула от ее лица — от удивления и неожиданности Клэр едва не потеряла сознания. Ей ни на секунду и в голову не приходило, что он может быть здесь, да и сама-то она попала сюда совсем случайно: она сделала это, не раздумывая, под влиянием порыва. И то, что об этом никто не знал, вызвало у нее ощущение, будто ее застали за чем-то запретным и постыдным.
— Клэр! Как мило, что вы пришли.
Он сердечно пожал ей руку, задержав ее на миг в своих сильных тонких пальцах. Несмотря на смятение, овладевшее Клэр, она заметила, что Стефен страшно похудел: настоящий скелет — кожа да кости. К тому же он отпустил небольшую бородку, что еще больше удлиняло его лицо, подчеркивало впадины на висках и создавало впечатление ужасной изможденности. Однако он загорел и держался очень прямо. И эта его осанка и загар — в сочетании с застиранными плисовыми штанами, фланелевой рубашкой и синей матросской курткой — придавали ему такой бодрый, энергичный вид, что Клэр успокоилась и отбросила первоначальную мысль о том, что он болен.
— Как вы мало изменились, — тем временем продолжал он. — Давайте присядем вон там — нам будет удобнее разговаривать. Вы, конечно, на весь день приехали в город. Как поживают дети и Джофри?
Она сообщила ему все новости о своей семье, но не осмелилась даже упомянуть о его родных в Стилуотере. Он держался открыто и дружелюбно, без той юношеской стеснительности, от которой когда-то так страдал, и, казалось, у Клэр не было повода для замешательства. Однако, как она ни старалась, ей не удалось совладать с собой, и она сидела, почти не поднимая глаз.
— Насколько я понимаю, вы уже закончили осмотр выставки, — через некоторое время как бы между прочим заметил Стефен. — Скажите, что вы о ней думаете?
— Мне понравилось… — с запинкой, точно школьница, ответила она.
— Не бойтесь сказать мне правду, — мягко перебил он ее. — Я уже привык к ругани.
Она вдруг покраснела.
— Мы видели статью в «Пост». Мне было очень неприятно. Это так… так несправедливо.
— Ах, эту! Ну, это еще довольно снисходительная критика. Даже, можно сказать, с реверансами. Вы бы видели другие статьи — чего только обо мне не писали! «Сплошное бесстыдство…», «Невежественная мазня…», «Извращенная бессмыслица…» — Он усмехнулся. — А когда мы с Пейра устроили нашу первую выставку в маленькой комнатушке на улице Пигаль, единственный критик, забредший туда, посоветовал нам сжечь наши картины и открыть сосисочную.
От его спокойного тона у Клэр защемило сердце. Она сидела, опустив глаза, и вдруг заметила грубую заплату у него на колене, а потом ей бросились в глаза его ботинки, тщательно вычищенные и аккуратно зашнурованные, но простые, тяжелые рабочие ботинки, подбитые толстыми гвоздями. И, не удержавшись, она воскликнула:
— Нелегко вам пришлось, Стефен!
Но ему было неприятно ее сочувствие.
— Зато я занимался тем, чем хотел. Это единственное, что для меня важно… без чего я не мог бы жить.
— Но ведь это должно так обескураживать, когда встречаешь одни оскорбления и ни в чем не можешь добиться успеха.
— Материальный успех не так уж важен, Клэр. Обычно к нему ведет проторенный путь избитых приемов. Главное — сама работа и то ощущение, которое она дает. К тому же некоторые мои картины получили признание. Два моих полотна висят в Гаагской муниципальной галерее, одно — в Брюсселе и еще одно — в Государственном музее в Осло. — Жест удивления, вырвавшийся у Клэр, снова заставил его улыбнуться. — Это вас поражает? В конце концов есть страны, которые покупают работы молодых художников.
Эта неожиданная новость, что картины Стефена все-таки покупают, необычайно порадовала Клэр. Взгляд ее остановился на полотне со старой испанкой.
— Мне понравилось вот это… очень.
— Луиза Мендес. Да, это была хорошая женщина. Когда у меня кончились все деньги, до последней песеты, ока кормила меня. А ведь ей и самой-то едва хватало на жизнь. Но это была честная бедность. — И он добавил: — Она была слепая.
Клэр внимательно посмотрела на картину и, желая показать, что она серьезно отнеслась к его работе, наугад заметила:
— Эти грубые мазки очень выразительны.
Он усмехнулся:
— Мне было не по средствам настоящее полотно. Я писал на дерюге… Оторвал кусок от мешка из-под картошки.
— Вы приехали сейчас из Испании?
— Нет, я уже полтора года назад уехал оттуда. Мне хотелось поработать в Париже с одним человеком. Его зовут Амедео Модильяни. Отличный художник. Я был просто влюблен в него.
— Почему «был»?
— Он умер недавно в больнице для нищих. А на следующий день после его смерти молодая женщина, с которой он жил, покончила с собой.
Его бесстрастный тон испугал Клэр. Чего он только не изведал за эти годы, как низко не опускался! В волнении она исподтишка взглянула на него. Да, лицо его носило на себе следы лишений и тяжких испытаний, словно он долгие годы прожил среди самых бедных и обездоленных существ и, дойдя до предела отчаяния, все-таки уцелел — не с помощью цинизма, а благодаря тому сокровенному огню, что горел в нем. Какой он странный… И все же…
Наступило молчание. В галерее появилось несколько человек; у них был такой вид, точно они пришли взглянуть ка диковинку. Молодой человек, сидевший за столиком, выпрямился, провел гребенкой по волосам, откидывая их со лба. Клэр почувствовала, что он смотрит на нее.
— Вы остановились в Лондоне? — спросила она.
— Да. Глин разрешил мне воспользоваться его мастерской. Это возле Фулхем-роуд. Он уехал на несколько недель. Мэддокс тоже очень добр ко мне. Кстати, он будет здесь в три. Мне бы хотелось познакомить вас с ним.
Она нервно поежилась: это уже значило бы зайти слишком далеко. Нет, она не может, не должна оставаться. Клэр с нарочито озабоченным видом взглянула на часы.
— Я тороплюсь на поезд. — Она принялась собирать свои вещи, сложила каталог, сунула его в сумочку. Затем заставила себя задать Стефену вопрос, который считала самым важным: — Вы, конечно, поедете в Стилуотер, Стефен?
Он ответил не сразу.
— Я допустил ошибку, когда поехал туда в тот раз. И допущу еще большую, если поеду теперь. Да к тому же они едва ли захотят меня видеть.
— Ну нет, я уверена, что захотят. Вчера вечером я разговаривала по телефону с Каролиной. Они, право, очень скучают по вас.
Снова молчание — на сей раз более длительное.
— Ну, — протянул он, — если они меня пригласят…
— Я так рада! Значит, мы увидимся там, Стефен. Всего хорошего.
Когда она вышла на улицу, небо на западе еще хранило розоватый отблеск зари и в вечернем воздухе чувствовалась свежесть, приятно охлаждавшая ее пылающие щеки. Клэр легким пружинистым шагом спустилась вниз к Сент-Джеймс-скверу, пересекла Пелл-Мелл и — вся во власти недавней встречи — направилась к вокзалу. Ей показалось знаменательным то, что она видела Стефена и разговаривала с ним. Инстинктивное желание оберегать его, покровительствовать ему, которое она всегда испытывала и в котором не было ничего противозаконного, вновь вспыхнуло в ней, и при мысли, что она может для него что-то сделать, Клэр почувствовала себя такой счастливой, — счастливее, чем за многие месяцы, хотя сейчас она и не отдавала себе в этом отчета.
В поезде, мчавшемся сквозь октябрьские сумерки мимо темных лесов, голых деревьев и невидимых поселков, где в окнах домиков уже начинали мерцать расплывающиеся блики огоньков, она улыбалась, вспоминая подробности их разговора. Вдруг одна мысль пронзила ее — не мысль, а, скорее наитие, заставившее ее встрепенуться и тихо ахнуть. Вот было бы великолепно, если бы это удалось! Она принялась спокойно обдумывать, как все устроить. Правда, принимая во внимание некоторые обстоятельства, это будет нелегко, но, конечно — о, конечно! — она сумеет преодолеть все препятствия. Во всяком случае, постарается изо всех сил.
2
Когда Стефен вернулся в Англию, у него не было в кармане и трех фунтов, но такое положение, близкое к полному безденежью, не являлось для него новинкой. К счастью, у него был кров и он мог пользоваться маленькой кухонькой в пустой мастерской Глина, но ему приходилось самому делать покупки, и послевоенные цены на продукты привели его буквально в ужас. Четырехфунтовый круглый хлеб стоил теперь шиллинг и четыре пенса; фунт самого дешевого сахара подскочил с двух пенсов до шиллинга и трех пенсов. Жизнь что ни день дорожала, рост цен тяжким бременем ложился на плечи трудового люда, обрекая на еще большие лишения тех, кто, вроде него, вовсе не имел заработка.
За годы своих скитаний Стефен часто возвращался мыслью в Лондон. Сейчас он с трудом узнавал город. Демобилизация, которая все еще шла полным ходом, и перемещение тысяч людей вносили в жизнь ощущение неустроенности, делали город похожим на проходной двор. В Вест-Энде преобладало безудержное веселье. А ведь около миллиона молодых англичан погибли в войну и еще миллион вернулись калеками. И вот, то ли для того, чтобы забыть об этом, то ли потому, что об этом уже было забыто, люди толпами стекались в увеселительные места — театры, кино, рестораны и ночные кабаки. Скорбь как рукой сняло.
Но река осталась прежней, и Стефен, обойдя стороной деловые улицы, проводил немало часов, бродя по набережным Челси и Бэттерси, любуясь игрою отражений в текучей воде, бесконечными переливами различных тонов серого цвета, среди которых вдруг вкрапливалась полоска розового или жемчужно-белого — бледный привет октябрьского солнца. Во время его краткого, но такого памятного пребывания в Степни нижняя Темза до того заворожила его, что он ощущал острую, настоятельную потребность написать ее, запечатлеть все ее прихотливые настроения. Ему особенно запомнилась излучина реки у Собачьего острова, неподалеку от Клинкер-стрит, — стоило ему вспомнить об этом месте, как его начинало неудержимо тянуть туда, хотелось оживить свои впечатления. И вот как-то утром, за день до закрытия выставки, когда ему нечего было делать, он сел на автобус и отправился в Степни.
Когда он тронулся в путь, погода была отличная — матово-серое небо и тихий прозрачный воздух, — словом, как раз то, что требовалось Стефену для колорита, но на его беду, лишь только автобус въехал в переулок Семи сестер, с реки поднялся туман, заморосил дождь, и устье затянуло пеленой. У «Красного льва» Стефен вышел из автобуса и, взглянув на хмурое небо, с которого сыпал дождь, поднял воротник куртки и громко чертыхнулся, ругая погоду. Для живописи день погиб — никто, кроме Моне, не мог бы запечатлеть такой расплывающийся пейзаж. Но все здесь было знакомо Стефену, и при виде лавчонки на углу, где торговали рыбой с жареным картофелем, и москательной лавки, где он покупал себе краски, на душе у него стало веселее. Поддавшись неудержимому порыву, он свернул из переулка на Клинкер-стрит, поднялся по ступенькам Дома благодати и позвонил.
Долгое время никто не отзывался. «Держат фасон», — подумал Стефен. Затем слуга, похожий на отставного сержанта, коротко остриженный, в старых брюках, выброшенных за негодностью каким-нибудь священником, подпоясанный зеленой суконной тряпкой вместо кушака, открыл дверь.
— Да? — спросил он, уставясь на Стефена.
— Мистер Лофтус все еще живет здесь? Он был помощником отца-наставника несколько лет назад.
— Вы имеете в виду достопочтенного Джеральда Лофтуса? Он действительно жил здесь. Только он немало преуспел с тех пор. Еще в прошлом году он получил приход церкви святого Варнавы.
— В самом деле! Рад слышать о его успехах. В ту пору здесь жил еще один молодой человек — мистер Джир.
— О, Джир… он тоже уехал. Только из него мало толку вышло. Он, по-моему, так и остался викарием… где-то в шахтерском поселке близ Дургама… среди всяких оборванцев.
— Вот оно что. — Стефен постоял в нерешительности. Затем спросил: — А вы случайно не знаете, что стало с молодой женщиной, которая работала здесь когда-то… ее звали Дженни?
— Миссис Бейнс? — тотчас откликнулся служитель. — Конечно, знаю. Она живет совсем рядом, на Кейбл-стрит, дом семнадцать. Вот уж кому пришлось хлебнуть горя! Но она славная женщина, и теперь ей живется неплохо.
— Пришлось хлебнуть горя?
— Ну да. У нее ведь был ребенок — так он умер. Потом она потеряла мужа. Он подцепил лихорадку где-то в Австралии, и его, как полагается моряку, схоронили в море. А почему вы о ней спрашиваете? Она ваша знакомая?
— Да… до некоторой степени, — уклончиво ответил Стефен, затем, поскольку во взгляде отставного сержанта появилось любопытство, добавил: — Благодарю за сведения, — повернулся и сошел со ступенек.
Он спросил про Джира и Лофтуса просто так, без особого интереса. Из всех, с кем ему приходилось общаться в ту пору, когда он жил на Клинкер-стрит, по-настоящему его интересовала только Дженни, и у него потеплело на душе при мысли, что он сейчас снова увидит ее.
Кейбл-стрит находилась всего в двух кварталах от Клинкер-стрит, ближе к реке. Через десять минут Стефен уже шел по этой улочке, мимо неровного ряда низких одноэтажных кирпичных домишек, то и дело поглядывая на номера — нечетные были по правую руку. Он как раз подходил к дому № 17, когда дверь отворилась и на улицу вышла женщина в макинтоше, с непокрытой головой; в руках у нее была плетеная сумка. Он узнал бы ее где угодно.
— Дженни! — окликнул он ее. — Неужели вы меня не помните?
Она посмотрела на него, посмотрела, широко раскрыв глаза, точно узрела призрак и не могла поверить тому, что видит. Затем, словно во сне, тихо проговорила:
— Мистер Стефен Десмонд?
— Да, Дженни. Но почему вы смотрите на меня так, точно я привидение?
— Ах, что вы, сэр! Просто вы очень изменились. Похудели… Впрочем, вы и всегда-то не отличались полнотой. — На щеках ее снова появился румянец, и, все еще волнуясь, она добавила: — Рада вас видеть. Я-то как раз собралась за покупками, но ничего. Пойдемте в дом.
— Нет, нет, — возразил он. — Я лучше провожу вас.
Он взял у Дженни зонт и, держа над ними обоими, пошел рядом с ней по Кейбл-стрит.
— Сколько же мы с вами не виделись?
— Должно быть, лет восемь… Сейчас, дайте подумать… да, восемь лет и три месяца… день в день.
Точность ее ответа вызвала у него улыбку.
— Я послал вам как-то открытку из Парижа. Вы получили ее?
— Получила ли? Да она у меня и сейчас красуется над очагом в кухне. Эйфелева башня. Я часто любуюсь на нее.
— Мне это очень приятно, Дженни. Значит, вы меня не забыли?
— Что нет, то нет, мистер Десмонд, — решительно ответила она.
Когда они вышли на центральную улицу, дождь усилился; Стефен взял Дженни под руку и повел в кафе на углу Коммершал-роуд.
— Давайте переждем здесь дождь. И выпьем по чашечке чая.
— Вы, значит, не забыли про мою слабость, сэр? Я ведь всегда была охотницей до чая.
Им пришлось подождать, пока от группы прислуги, болтавшей в глубине комнаты, отделилась официантка и подошла к ним.
— Чаю и поджаренных хлебцев.
— Только смотрите, чтобы они были поджарены на масле, мисс, — уточнила Дженни и, когда официантка ушла, доверительно и деловито шепнула Стефену: — Я их знаю. Стоит недосмотреть, так они живо положат маргарин вместо масла.
Чай принесли горячий, как кипяток; поджаренные хлебцы были осмотрены и одобрены.
— Ну, как же вы жили все это время, Дженни? — Он принял из ее рук чашку, которую она налила ему. — Я с сожалением узнал… что вы теперь одна.
— Да, у меня были свои горести. Но все проходит, сэр. А я не из тех, кто любит ныть. На деньги, которые мне выплатили за страховку Алфа, я купила славный домик и, оказывается, поступила не так уж глупо.
— Вы держите квартирантов?
— Как вам сказать, сэр… У меня есть постоянный жилец — один старик, капитан Тэпли… мистер Джо Тэпли полностью. Хоть его и прозвали капитаном, но, чтоб вы знали, он всего-навсего работал на барже, когда вышел в отставку, а до этого — на речном пароходике» Но он славный человек, сэр, хоть и глух как пень. Потом я еще сдаю другую комнату — на время, по рекомендациям — капитанам, пока их корабли разгружаются в доках, или механикам, которые приводят суда на ремонт. А когда в Доме благодати собирается слишком много народу, я беру на постой какого-нибудь священника.
— Боже мой, Дженни, неужели священника?! И это после того, как они вас выгнали? Я вижу, вы все такая же добрая и… жизнерадостная.
— А почему бы мне и не быть такой, сэр? Работу я люблю. Человек я независимый. И притом — счастливый; у меня, например, есть Флорри.
Стефен вопросительно поглядел на нее.
— Флорри Бейнс. Это сестра Алфа, очень хорошая женщина. Мы с ней очень дружим. Она держит небольшую торговлю в Маргете. Я частенько езжу к ней и помогаю, сколько могу.
— Чем же она торгует?
— Свежей рыбой.
Это вызвало у Стефена улыбку.
— А разве можно торговать несвежей?
— Не знаю, никогда об этом не думала. — Дженни рассмеялась. — Это так торговцы говорят: свежая. Может, оно и глупо. Только ведь есть и вяленая треска, и копченая селедка, и еще какая-то. Но Флорри торгует больше креветками.
Она сидела перед ним — простоволосая, удобно положив локти на стол, распахнув макинтош на высокой груди, обтянутой дешевеньким платьем, — и, глядя на нее, он понял, почему ему всегда хотелось писать ее. В ней была какая-то заманчивая женственность — этот щедрый большой рот с пухлой нижней губой, яркий цвет лица, щеки с тончайшей сеточкой прожилок, челка густых черных волос, ласковые глаза и смелый, независимый взгляд. Он уже видел ее лежащей на синей кушетке — на этом фоне ее яркие щеки горели бы огнем, — такая миниатюрная и в то же время округлая.
— А вы как жили, сэр? У вас все в порядке?
— О да, Дженни, в полном порядке. — Он с трудом очнулся от своих грез. — Я опозорил себя даже больше, чем ожидали злейшие мои враги. Уклонился от войны, побывал «во всех зловонных ямах Европы» — это цитата из одного письма, которое я недавно получил, — и вышел из этой переделки, весьма пообтрепав перышки.
— Вот уж этому я никогда не поверю, мистер Десмонд. Вы всегда были джентльменом. — Она помолчала. — Вы еще не бросили рисования?
— Вернее, оно не бросило меня. Держит за горло. И не отпускает.
— Да, — со свойственной ей рассудительностью согласилась Дженни. — Чему быть, того не миновать. Это совсем как… как моряка тянет в море, хотела я сказать, сэр.
— Как если бы тебя выбросили за борт, Дженни. И вот хочешь не хочешь — плыви.
— Что ж, — вдруг весело заявила она, — вы всегда любили воду, сэр. Помню, в Доме благодати каждый день принимали холодную ванну.
Ее скупая улыбка была полна особой прелести. Он расхохотался, она за ним. Звук этого дружного хохота заставил официантку выглянуть из задней комнаты. Неодобрительно нахмурившись, она подошла к ним и демонстративно положила на стол счет.
— Вот безобразие! — заметила Дженни, вытирая глаза. — Зато мы посмеялись всласть. Ничто ведь не веселит так душу, как добрый смех. Выпейте еще чайку.
— Нет, хватит, Дженни.
— Странно все-таки видеть вас снова здесь, мистер Десмонд. — Она произнесла это как-то удивительно просто. — Вы, конечно… приезжали в Дом благодати?
Он отрицательно покачал головой.
— Тогда для чего же?
— Мне хотелось написать несколько эскизов на реке.
— А-а! — Она опустила глаза.
— Вы знаете старую пристань?
— Ну, конечно, знаю.
— Вот как раз это место я и хотел написать.
— Да ведь там же одни лачуги… — начала было она и умолкла, прикусив нижнюю губу. Затем спросила: — Вы долго пробудете в Лондоне?
— Боюсь, что нет. Я уеду дня через два.
— Вот оно что.
Оба помолчали. Стефен взял счет.
— Ну, не смею больше вас задерживать: вы ведь собирались за покупками.
— Да, верно, не можем же мы сидеть тут без конца. — Она слегка вздохнула, затем с трогательной застенчивостью спросила: — А вы не зайдете к нам познакомиться с капитаном Тэпли? Я приготовила бы вам расчудесный завтрак, сэр.
Искренность ее тона и мысль о плотном горячем завтраке подействовали на него подкупающе. Но он постарался не думать о соблазне.
— Как-нибудь в другой раз, Дженни. Кто знает, может, я еще забреду сюда.
— Не забудьте заглянуть ко мне, сэр, если будете в наших краях.
— Непременно.
Дженни взяла свою сумку и зонтик; створки дверей качнулись, пропуская ее и Стефена, они пожали друг другу руки, и Дженни направилась на рынок, а он — в противоположную сторону: ему захотелось пройтись пешком до Фулхем-роуд. Дойдя до перекрестка, он невольно обернулся. Она стояла и смотрела ему вслед. Он помедлил, затем помахал ей рукой и пошел дальше. Пелена моросящего дождя превратилась в густой туман, и Стефену показалось, что туман этот, словно стена, отделил от него дружбу и тепло.
3
Выставка Стефена закрылась в последний день ноября. Чарлз Мэддокс, владелец галереи, опасаясь бури возмущения, которую может вызвать в печати выставка произведении Десмонда, с большой неохотой взялся за ее устройство, и то после настоятельных просьб Ричарда Глина, которого он с большой выгодой для себя выставлял в течение последних нескольких лет. Однако, к его великому изумлению (если торговца картинами вообще может что-либо изумить), две картины Десмонда, наиболее высоко оцененные, — «Благодеяние» и «Полдень в оливковой роще» — были куплены чьим-то агентом в последнюю неделю выставки, что с лихвой перекрыло расходы Мэддокса по ее организации, а Стефен, за вычетом комиссионных, получил чек на триста фунтов. Сколь ни был он безразличен к материальному успеху, возможность выбраться из состояния хронического безденежья не могла не порадовать его. А кроме того, это неожиданное богатство позволяло ему в более пристойном виде предстать перед своими родными в Стилуотере. Он получил короткое, но отнюдь не враждебное письмо от отца с приглашением навестить их и уже ответил согласием. Теперь по крайней мере он приедет к ним не нищим.
Третьего декабря рано утром Стефен упаковал свой рюкзак, оставил в мастерской записку для Глина, который вскоре должен был вернуться в Лондон, и отправился на поезде в Сассекс. Часом позже он сошел в Гиллинхерсте — за одну остановку до Халборо: ему захотелось прогуляться в Стилуотер пешком. Стояло чудесное зимнее утро. Бледно-желтое солнце еще не растопило следы мороза, и все травинки, все веточки боярышника были покрыты серебряным налетом. С сучьев бука свисали сосульки, в которых преломлялся солнечный свет, отражаясь всеми цветами радуги. Воздух был тих, но слегка пощипывал, словно сидр. По полям бродили коровы, окруженные облачками пара от собственного дыхания. Как часто в Испании, мучительно тоскуя в изгнанье, блуждал он в жгучем одиночестве по знойным оливковым рощам, и картины английской природы неотступно преследовали его, — влажная земля и безлистые деревья, мокрые луга и ручейки под плакучими ивами, казалось, звали и звали к себе.
А сейчас Стефен шел извилистыми тропинками, рассеянно вслушиваясь в гулкое эхо своих шагов по твердой, как железо, земле, и перед его мысленным взором вставали картины тех дней, когда он бегал по этим лесам и лугам со своим братишкой. Вот справа чаща, где они собирали орехи; ходили они и вон в ту рощицу, где однажды июньским полднем нашли сокровище: пятнистое яйцо крапивника — птицы с золотистым хохолком на голове. Еще один поворот Дороги — и сквозь безлистые деревья блеснуло Чиллинхемское озеро. Как часто они с Дэвидом приходили сюда удить серебристого окуня, скользившего и нырявшего в чистых струях среди лилий и зарослей жерухи. Боль воспоминаний заставила Стефена стиснуть зубы. В груди его вновь пробудилось чувство вины, которое почти не покидало его с тех пор, как он узнал о смерти Дэви. Терзаясь этой пыткой, он терял веру в свои творческие силы, которая обычно поддерживала его, — в такие минуты он казался себе никчемным, никудышным человеком, понапрасну растратившим жизнь, так ничего и не добившись.
Наконец он добрался до селения Стилуотер и с бьющимся сердцем пошел по его мощеным улицам, извивавшимся среди старых, наполовину деревянных, наполовину каменных домов с островерхими крышами. Однако за время его отсутствия деревенька разрослась, ее коснулось дыхание современности — оно сказалось в появлении ряда новых лавок, а также кинотеатра Вулворта с пестрым тентом над входом и большим танцевальным залом, — вся стена этого большого кирпичного здания разукрашена со стороны старой хлебной биржи неоновыми надписями. Выйдя из деревни, Стефен стал подниматься в гору и вдруг замер от удивления при виде вереницы новеньких кирпичных домиков дачного типа, выстроившихся вдоль шоссе, пролегавшего немного выше проселочной дороги, которая вела к дому настоятеля. Их дешевый претенциозный стиль, не говоря уже о названиях — тошно было смотреть на все эти «Гнездышки», «Уютные уголки», «Голубки», выведенные золотом над аляповатыми дверями, — был поистине оскорблением хорошему вкусу. А ведь он помнил, какое красивое это было место — дикое, заросшее дроком и папоротником; отсюда открывался чудесный вид на церковь, сохранившуюся со времен норманнов, и на горбатую гряду холмов Даунс.
С тяжелым сердцем Стефен свернул в сторону и торопливо стал спускаться с откоса, решив сократить путь и пройти к владениям настоятеля левее, через рощицу, по дорожке, известной под названием Тропы каноника. Но и здесь произошли перемены: тропинка заросла мхом и была густо засыпана сорванными ветром листьями. В фруктовом саду старая яблоня упала, да так и осталась лежать, опираясь макушкой на черепичную кровлю конюшни. Но после семи лет отсутствия Стефену не хотелось задерживаться и поправлять ее. Боковая дверь, ведущая в оранжерею, через которую можно пройти в дом, была открыта. Через минуту Стефен уже стоял в холле. В ответ на его громкий вопрос: «Кто-нибудь дома?» — послышался какой-то шорох в кладовой. Заглянув туда, он обнаружил Каролину: она сидела у стола в запачканном фартуке, повязав голову цветным платком, и чистила яблоки.
— Кэрри! — воскликнул он.
Она обернулась, посмотрела на него и уронила нож.
— Ах, Стефен, как я рада, что ты приехал!
Ее приветствие тронуло его. Однако он заметил, что ей неприятно показываться ему в таком виде и что взгляд у нее озабоченный. Он решил дать ей время прийти в себя. Помолчав немного, он спросил:
— А где остальные?
— Отец уехал на конференцию в Чарминстер. Он вернется только после полудня. Мы ждали тебя лишь к вечеру.
— А мама?
— Ее нет здесь. Она, как всегда, в отъезде. Приготовить тебе что-нибудь покушать?
Он отрицательно покачал головой.
— Предупреждаю, второй завтрак у нас не очень сытный.
При этом глаза Каролины увлажнились слезами. Он сел рядом с сестрой, вытащил из кармана свой извечный красный бумажный платок и протянул ей.
— Разве я в этом виноват?
— Нет, нет… конечно, не ты… Просто… просто так уж получилось.
— Расскажи мне все.
Она вздохнула и принялась изливать душу. То, что удручало ее, можно было выразить одним словом: перемены… Перемены, происшедшие в этом чудесном мире, в котором они жили детьми… перемены, происшедшие с такой стремительной быстротой, что они потрясли и вконец сбили ее с толку.
С хозяйством настоятеля и всегда-то было нелегко справляться. А сейчас стало так трудно… просто невозможно. Бизли умерла, как только кончилась война, и после нее Каролине так и не удалось найти приличной служанки. Взрослые женщины, привыкшие много получать на военных заводах, потеряли вкус к домашней работе. Целая вереница деревенских девчонок прошла через их кухню. Наглые, невнимательные, глубоко безразличные к своим обязанностям, они только и думали о том, как бы убежать в кино или в новый танцевальный зал — эту заразу, осквернявшую деревеньку. Да вот только сегодня утром она вынуждена была прогнать Бесси Гаддерби, дочку кровельщика. Вчера поздно вечером, зайдя в комнату для прислуги, она обнаружила, что эта особа распивает их дедовский портвейн с молодым человеком из Брайтона, который к тому же сидел в ее пижаме.
— Нет, ты только подумай: в пижаме! — возмущалась Каролина. — А все война виновата, эта ужасная война. Если б я не наняла австрийскую беженку, только что приехавшую из Тироля, у меня сейчас вообще никого бы не было. Правда, Софи не говорит по-английски и умеет готовить только Aprelstrudel[58] и Wiener Schnitzel.[59]
Стефен едва не расхохотался, но у Каролины было такое расстроенное лицо. Он заметил также, что руки у нее покраснели и потрескались, ладони загрубели от черной работы. Он молчал, и она продолжала:
— Перемены произошли у нас не только в доме. Отцу, как видно, туго приходится с деньгами. Фермы у нас больше нет. Мы отдали ее в аренду Мэтьюзу. Во время войны все перепахали и просто невозможно было восстановить луга, особенно после того, как мы лишились Моулда.
— Что?! Разве старик умер?
— Нет. Ушел… по наущению своего замечательного сынка. — И, поскольку Стефен вопросительно смотрел на нее, она с нескрываемой горечью продолжала: — Я думаю, ты заметил новые домики на пустыре. Их построил Алберт Моулд. Они и принадлежат ему. С тех пор как ты последний раз видел его, Алберт далеко шагнул вперед. Во время войны он прибрал к рукам старые глиняные разработки, которые принесли ему фантастический доход. Он нажил кучу денег. И теперь пустился в предпринимательство: занимается всем чем угодно, в тон числе и политикой. Шутка ли: советник графства — большая сила в округе. Конечно, он ненавидит нас, он всегда нас ненавидел и в прошлом году затеял тяжбу с отцом из-за границ нашего участка.
Оба помолчали.
— А как отец?
— Сравнительно ничего. Он, конечно, уже не может работать так, как прежде, но вполне здоров.
— Ему, должно быть, очень не хватает Дэви, — сказал Стефен, не подымая глаз.
— Да. Но скучает он больше всего по тебе. Ну и, конечно, как у всех нас, у него тоже есть неприятности. — На какую-то секунду Стефен подумал, что ее намек относится к нему, но Каролина тихо добавила: — Мама.
|
The script ran 0.013 seconds.