1 2 3 4 5 6 7 8
– По справедливости.
Войдя в костел, Вильк и Чтан с благоговением отслушали обедню и приободрились. Они не потеряли присутствия духа даже тогда, когда после обедни Ягенка в притворе снова приняла святую воду из рук Збышка. У ворот они в ноги поклонились Зыху, Ягенке и даже аббату, хоть он был врагом старого Вилька из Бжозовой. Правда, на Збышка они глядели исподлобья, но не выдали себя ни единым звуком, хотя сердце у них щемило от муки, гнева и зависти и Ягенка никогда не казалась им такой красавицей, сущей королевной. Лишь когда поезд тронулся в обратный путь и до них издали долетела веселая песня причетников, Чтан, отфыркиваясь, как лошадь, отер пот со своего заросшего лица, а Вильк, скрежеща зубами, проговорил:
– В корчму! В корчму! Горе мне!..
Тут они вспомнили, отчего им в прошлый раз стало легче, ухватились опять за камень и в ярости покатили его на прежнее место.
Меж тем Збышко ехал рядом с Ягенкой, слушая песни причетников аббата, однако, когда поезд проехал с версту, он осадил вдруг коня и сказал:
– Ба! Совсем позабыл! Я ведь хотел заказать службу о здравии дяди. Придется вернуться.
– Не возвращайся! – воскликнула Ягенка. – Пошлем человека из Згожелиц.
– Нет, я ворочусь, а вы меня не ждите. С богом!
– С богом! – сказал аббат. – Езжай!
И лицо у него повеселело, а когда Збышко скрылся из виду, он неприметно подтолкнул Зыха и сказал:
– Поняли?
– Что?
– В Кшесне он, как бог свят, будет драться с Вильком и Чтаном, а я только этого и хотел и к этому клонил все дело.
– Они парни храбрые! Еще ранят его, что тогда?
– Как что? Коли он будет драться за Ягенку, как же ему потом думать про дочку Юранда? Не она, а Ягенка станет тогда его госпожой, а я только этого и хочу, – он мой родич и пришелся мне по сердцу.
– А как же с обетом?
– Да я тотчас его разрешу! Разве вы не слыхали, что я сам посулил ему это?
– Ума палата, всегда-то вы найдетесь! – ответил Зых.
Аббат, польщенный похвалой, подъехал поближе к Ягенке и спросил:
– Ты что нос повесила?
Она склонилась в седле и, схватив руку аббата, прижала ее к губам.
– Крестный, вы бы послали песенников в Кшесню.
– Зачем? Перепьются они в корчме – и только.
– А может, помешают ссоре.
Аббат бросил на нее быстрый взгляд и вдруг резко сказал:
– Да хоть бы его там и убили!
– Тогда пусть и меня убьют! – воскликнула Ягенка.
И все горе, все сожаления, которые накопились в ее груди со времени разговора со Збышком, излились вдруг в потоках слез. Увидев, что Ягенка плачет, иббат обнял девушку рукою так, что укрыл ее чуть не всю широченным своим рукавом, и заговорил:
– Не бойся, доченька, ничего не бойся. Они могут там поссориться, но ведь и Вильк с Чтаном – шляхтичи, не станут они нападать на него все вдруг, на поединок вызовут, как рыцарский обычай велит, ну, а уж он-то с ними справится, хоть бы и с двумя сразу драться пришлось. Что ж до дочки Юранда, то одно скажу тебе: ни в одном лесу не растет дерево для их ложа.
– Коль она ему милее, так и я его не хочу! – сквозь слезы сказала Ягенка.
– Чего же ты тогда хнычешь?
– Боюсь за него.
– Вот уж подлинно бабий ум! – со смехом воскликнул аббат.
Тут он нагнулся к уху Ягенки и сказал ей:
– А ты, девушка, про то подумай, что, и женится он на тебе, все равно ему не раз драться придется, – он ведь шляхтич.
Нагнувшись еще ниже, он прибавил:
– А женится он на тебе, как бог свят, женится, и в самом скором времени!
– Где уж там! – возразила Ягенка.
А сама тотчас заулыбалась сквозь слезы и глянула на аббата так, будто хотела спросить, откуда же он это знает.
Меж тем Збышко, вернувшись в Кшесню, проехал прямо к ксендзу, так как в самом деле хотел заказать службу о здравии Мацька; уговорившись с ксендзом, он направился прямо в корчму, где надеялся застать молодого Вилька из Бжозовой и Чтана из Рогова.
Он и впрямь застал там обоих. Народу в корчме было полным-полно, пила тут и шляхта, знатная и мелкая, и мужики, и даже несколько захожих штукарей показывали всякие немецкие штуки. Однако в первую минуту Збышко ничего не мог разглядеть, так как окна в корчме, затянутые воловьими пузырями, пропускали мало света; только когда слуга подбросил в печку сосновых щепок, Збышко увидел в углу за братинами пива волосатую рожу Чтана и суровое, гневное лицо Вилька из Бжозовой.
Тогда он медленно двинулся к ним, расталкивая по дороге толпу, и, подойдя вплотную, с такой силой ударил кулаком по столу, что грохот пошел по всей корчме.
Вильк и Чтан вскочили с мест и, сдвинув наперед кожаные пояса, хотели уже схватиться за мечи, но не успели они это сделать, как Збышко бросил на стол перчатку и, говоря в нос, как было в обычае у рыцарей при вызове на бой, произнес следующие, совершенно неожиданные, слова:
– Коли кто из вас или других рыцарей, присутствующих здесь, станет оспаривать, что панна Данута, дочь Юранда из Спыхова, – самая прекрасная и самая добродетельная девица на свете, то я вызову его на поединок, конного или пешего, до первого коленопреклонения или до последнего вздора.
Вильк и Чтан были просто поражены, как поразился бы и аббат, если б услыхал что-либо подобное, и с минуту времени слова не могли вымолвить. Что это за панна? Они вовсе не о ней помышляют, а об Ягенке… А ежели этому шалому парню не нужна Ягенка, тогда чего он к ним лезет? Зачем рассердил их перед костелом? Зачем пришел сюда и ищет с ними ссоры? Все перемешалось у них в головах, они даже рты разинули, а Чтан так вытаращился на Збышка, точно не человека увидел, а какое-то немецкое диво.
Но Вильк был побойчее, знал немного рыцарские обычаи и слыхал, что рыцари часто дают обет служить одним дамам, а женятся вовсе на других, вот он и подумал, что и тут может такое случиться, и уж если подвертывается оказия подраться за Ягенку, то надо ею немедля воспользоваться.
Он вылез из-за стола, подошел к Збышку с видом, который не сулил ничего хорошего, и спросил:
– Так по-твоему, собачий ты сын, не Ягенка, дочка Зыха, прекраснее всех на свете?
Вслед за ним вылез из-за стола Чтан, и около них сразу стал собираться народ, потому что все уже поняли, что добром это дело не кончится.
XVII
Вернувшись домой, Ягенка тотчас послала слугу в Кшесню узнать, не подрался ли кто в корчме или не вызвал кого-нибудь на поединок. Однако слуга, получив на дорогу скоец, засел в корчме пить со слугами ксендза и не помышлял о возвращении домой. Другой слуга, посланный в Богданец предупредить Мацька о прибытии аббата, вернулся, выполнив поручение, и сказал, что видел, как Збышко играл со старым шляхтичем в кости.
Ягенка немного успокоилась, она знала, как ловок и искусен в бою Збышко, и опасалась не столько того, что его могут вызвать на бой, сколько того, что в корчме может неожиданно стрястись какая-нибудь беда. Ей хотелось съездить с аббатом в Богданец, но тот решительно воспротивился, так как хотел поговорить с Мацьком о залоге и об одном еще более важном деле, а такой свидетель, как Ягенка, был бы при этом лишним.
К тому же аббат собирался заночевать в Богданце. Узнав о благополучном возвращении Збышка, он пришел в отличное расположение духа и велел своим причетникам горланить песни так, что стон стоял в лесу, а в самом Богданце мужики выглядывали из халуп, чтобы узнать, не пожар ли это случился или, может, враг наступает. Но пилигрим, ехавший впереди с кривым посохом в руке, успокаивал их, что это едет высокая духовная особа, и мужики кланялись и даже осеняли себя крестным знамением; видя, какие ему воздают почести, аббат возвеселился и возгордился и ехал вперед, радуясь на мир божий, преисполненный благоволения к людям.
Услышав крики и песни, Мацько и Збышко к самым воротам вышли встречать аббата. Некоторые причетники уже бывали с аббатом в Богданце, но те из них, которые недавно присоединились к его свите, никогда Богданца не видали. Они приуныли, когда взорам их открылся убогий домишко, который и сравнить нельзя было с обширным домом в Згожелицах. Однако, заметив, что сквозь соломенную стреху домишка пробивается дым, они воспрянули духом и совсем оживились, когда вошли в дом и услышали запах шафрана и всяких яств и увидели два стола, уставленные оловянными мисками, правда еще пустыми, но такими огромными, что один вид их радовал глаз. На столе поменьше сверкала приготовленная для аббата миска чистого серебра и такой же, украшенный богатой резьбою, кубок, добытые вместе с другими богатствами у фризов.
Мацько и Збышко тотчас стали звать гостей к столу, но аббат, который, уезжая из Згожелиц, плотно поел, отказался, тем более что его занимало совсем другое. По приезде в Богданец он сразу стал пытливо и вместе с тем беспокойно всматриваться в Збышка, словно хотел найти на нем следы драки; при виде спокойного лица юноши его охватило такое нетерпение, что он уже не мог сдержать свое любопытство.
– Пойдем-ка в боковушу, – сказал он, – поговорим насчет залога. Не прекословить, не то рассержусь!
Затем он повернулся к причетникам и рявкнул:
– А вы потише там да под дверью мне не подслушивать!
Он отворил дверь и с трудом протиснулся в боковушу, за ним вошли Збышко и Мацько. Когда они расселись на сундуках, аббат повернулся к молодому рыцарю.
– В Кшесне был? – спросил он.
– Был.
– Ну и что же?
– Службу заказал о здравии дяди, вот и все Аббат нетерпеливо заерзал на сундуке.
«Ишь! – подумал он. – Не встретился ни с Чтаном, ни с Вильком; может, их не было, а может, он и не искал их. Дал я маху!»
Аббат страшно был зол, что ошибся и обманулся в своих расчетах. Кровь мгновенно прилила у него к лицу, он запыхтел и стал отдуваться.
– Поговорим о залоге! – сказал он, помолчав с минуту времени. – Деньги есть?.. Нет, так Богданец мой!..
Мацько, который знал, как с аббатом нужно держаться, молча поднялся, открыл сундук, на котором сидел, достал, видно заранее приготовленный, мешок гривен и сказал:
– Люди мы бедные, но не без деньжат, и что с нас причитается, все платим сполна, как написано в закладной, которую я сам засвидетельствовал, сам крест святой на ней поставил. Ежели за порядок и за прибыль в хозяйстве доплату желаете получить, спорить не станем, заплатим, сколько велите, и в ноги вам поклонимся, благодетелю нашему.
С этими словами он поклонился в ноги аббату, а вслед за ним то же самое сделал Збышко. Аббат, который думал, что с ним станут спорить и торговаться, был совсем озадачен и даже огорчен, так как ему хотелось выставить при торге свои условия, а меж тем случай был упущен.
Отдавая закладную с крестом, поставленным неграмотным Мацьком, аббат сказал:
– Что вы мне про доплату толкуете?
– Не хочу я даровщины, – ответил хитрый Мацько, который знал, что чем больше он тут будет спорить, тем больше выиграет.
Аббат мгновенно вспыхнул:
– Видали! Даровщины не хочет от родичей! Кусок наш ему поперек горла стал! Не пустое место я брал в залог, не пустое и отдаю, а захочу наземь швырнуть этот мешок, так и швырну!
– Этого вы не сделаете! – воскликнул Мацько.
– Не сделаю? Вот ваш залог, вот ваши гривны! Даю вам из милости, а захочу, на дороге брошу, и нет вам до этого никакого дела. Говорите, не сделаю!
С этими словами он ухватил мешок за затяжку и грохнул его об пол так, что лопнуло полотно и посыпались деньги.
– Спасибо! Спасибо вам, отец и благодетель! – воскликнул Мацько, который только этого и ждал. – От другого я бы не взял, а от родича, да еще духовного, – возьму!..
Аббат некоторое время грозно взирал то на него, то на Збышка и наконец сказал:
– И в гневе я знаю, что делаю. Владейте, это ваше добро, но знайте, больше не видать вам ни единого скойца.
– Да мы и на это не надеялись.
– Так и знайте, все, что после меня останется, получит Ягенка.
– И землю? – наивно спросил Мацько.
– И землю! – рявкнул аббат.
Лицо у Мацька вытянулось, но он овладел собою и сказал:
– Э, что там думать о смерти! Дай вам бог сто лет здравствовать, а сперва дай вам бог богатую епископию.
– А хоть бы и так!.. Хуже я других, что ли! – отрезал аббат.
– Не хуже, а лучше.
Эти слова успокоили аббата, да он и не мог долго сердиться.
– Ну, – сказал он, – вы мои родичи, а она только крестница, но давно уж люблю я ее и Зыха. Нет на свете человека лучше Зыха, и девушки нет лучше Ягенки! Кто может сказать про них дурное?
И он вызывающе повел глазами: но Мацько и не думал возражать, напротив, он поспешил подтвердить, что более достойного соседа не сыскать во всем королевстве.
– Что ж до девушки, так я бы родной дочки так не любил, как ее люблю. Она меня поставила на ноги, по гроб я этого не забуду.
– Будете ввергнуты в геенну огненную, коли про это забудете, – сказал аббат, – я первый прокляну вас за это. Не хочу я вас обижать, вы мои родичи, потому и придумал я, как сделать, чтобы все мое наследство досталось и Ягенке, и вам, – поняли?
– Дай-то бог, чтоб так оно было! – ответил Мацько. – Господи Иисусе, да я бы пешком пошел в Краков ко гробу королевы и на Лысую гору поклониться древу животворящего креста господня.
Аббат обрадовался, услышав, с каким жаром говорит Мацько, и сказал с улыбкой:
– Девушка имеет право женихов разбирать – и собой хороша, и приданое богатое, да и рода знатного! Что ей Чтан или Вильк, для нее и воеводич не велика честь. Но ежели бы, к примеру, я кого-нибудь ей посватал, она б за того пошла, любит она меня и знает, что худого я ей не присоветую.
– Хорошо тому будет, кого вы ей посватаете, – сказал Мацько.
Но аббат обратился к Збышку:
– А ты что скажешь?
– А что дядя думает, то и я…
Лицо аббата еще больше посветлело, он хлопнул Збышка по спине так, что эхо отдалось в боковуше, и сказал:
– Чего это ты около костела не допустил к Ягенке ни Чтана, ни Вилька, а?..
– Чтоб они не думали, будто я их боюсь, да и вы чтоб этого не подумали.
– Да ведь ты и святую воду ей подавал.
– Подавал.
Аббат опять хлопнул его по спине.
– Так ты… так ты женись на ней!
– Женись! – воскликнул и Мацько.
Збышко заправил волосы под сетку и спокойно возразил:
– Как же мне на ней жениться, коли я в Тынце перед алтарем дал обет Данусе?
– Ты ей павлиньи чубы обещал, ну и ищи их, а на Ягенке сейчас же женись!
– Нет, – возразил Збышко, – когда Дануся покрывало набросила на меня, я обещал жениться на ней.
Лицо аббата стало наливаться кровью, уши побагровели, глаза, казалось, вот-вот выйдут из орбит; он шагнул к Збышку и сказал глухим от гнева голосом:
– Обеты твои – плевел, а я ветер – понял! Вот!
И он с такой силой дунул на Збышка, что у того сетка слетела с головы и волосы в беспорядке рассыпались по плечам. Збышко нахмурился и, глядя аббату прямо в глаза, произнес:
– Обеты мои – это честь моя, а ее я сам блюду!
Услыхав эти слова, не привыкший к противоречию аббат совсем задохнулся, даже язык на какое-то время у него отнялся.
Воцарилось зловещее молчание.
– Збышко! – прервал наконец Мацько молчание. – Опомнись! Что с тобой?
Подняв руку и показывая на юношу, аббат крикнул:
– Что с ним? Знаю я, что с ним: это душа у него не рыцарская и не шляхетская, а заячья. Он Чтана и Вилька боится, вот что с ним!
А Збышко, который ни на минуту не потерял самообладания, небрежно пожал плечами и возразил:
– Эва! Да я им головы разбил в Кшесне.
– Побойся ты бога! – воскликнул Мацько.
Аббат глаза вытаращил на Збышка. Гнев боролся в нем с изумлением, однако одаренный от природы быстрым умом старик тотчас сообразил, что эту драку с Вильком и Чтаном он может использовать для своих замыслов.
Поостыв, он прикрикнул на Збышка:
– Что же ты не сказал об этом?
– Мне было стыдно. Я думал, они, как подобает рыцарям, вызовут меня на поединок и мы будем драться конные или пешие; но они не рыцари, а разбойники. Вильк первый отодрал от стола доску, Чтан отодрал другую – и ко мне! Что мне было делать? Схватил я лавку, да как… ну, вы сами понимаете!..
– Живы ли они? – спросил Мацько.
– Живы, только лежали без памяти, но еще при мне очнулись.
Аббат слушал, потирая лоб, и вдруг как вскочит с сундука, на который присел было, чтобы обмозговать все хорошенько.
– Погоди!.. – воскликнул он. – Вот что я теперь скажу тебе!
– Что же вы мне скажете? – спросил Збышко.
– А вот что: коли ты за Ягенку дрался и парням из-за нее головы проломил, так ты и впрямь не кто иной, как ее рыцарь, и должен на ней жениться.
Тут он подбоченился и с победоносным видом уставился на Збышка; однако тот улыбнулся только и сказал:
– Эх, знал я отлично, зачем вы хотите натравить меня на них, да только ошиблись вы.
– Как так ошибся?.. Говори!
– Да ведь я велел им подтвердить, что Дануська самая прекрасная и самая добродетельная девица на свете, и не я, а они за Ягенку вступились, вот из-за этого-то мы и подрались.
Аббат на минуту просто окаменел, так что только по движению глаз можно было догадаться, что он еще жив. Вдруг он круто повернулся, вышиб ногой дверь боковуши, выбежал в горницу, выхватил у пилигрима из рук кривой его посох и, рыча, как раненый тур, принялся лупить своих песенников.
– По коням, скоморохи! По коням, собачьи дети! Ноги моей в этом доме не будет! По коням, кто в бога верует! По коням!
И, вышибив другую дверь, выбежал во двор; за ним последовали изумленные странствующие причетники. Двинувшись толпою к конюшне, они мигом оседлали коней. Тщетно Мацько бегал за аббатом, тщетно просил и молил его, клялся, что ни в чем не повинен, – все было напрасно! Аббат ругался на чем свет стоит, проклинал и дом, и поля, и людей, а когда ему подвели коня, вскочил на него без стремян и помчался во весь опор с развевающимися на ветру рукавами, подобный огромной красной птице. Причетники в тревоге скакали за ним, как стадо за своим вожаком.
Мацько некоторое время смотрел им вслед, а когда они скрылись в лесу, медленно вернулся в дом и, уныло качая головой, сказал Збышку:
– Что же это ты натворил!..
– Ничего бы этого не было, когда бы я раньше уехал отсюда, а не уехал я из-за вас.
– Как так из-за меня?
– Не хотел больного вас бросить.
– А как же теперь?
– А теперь уеду.
– Куда?
– В Мазовию, к Дануське… и павлиньи чубы у немцев искать.
Мацько помолчал с минуту времени, а затем сказал:
– Закладную он нам отдал, но залог-то остался и записан в судебную книгу. Не простит нам теперь аббат ни единого скойца.
– Ну что ж, пускай не прощает. Деньги у вас есть, а мне на дорогу ничего не надо. Меня везде примут и коней покормят; а коль панцирь на мне и меч при мне, так и тужить-то мне не о чем.
Пораздумался Мацько обо всем, что случилось. Не по его все вышло. Сам-то он всей душой желал, чтобы Збышко женился на Ягенке, да понял теперь, что не испечь из этой муки хлеба, ну а коли аббат и Зых с Ягенкой гневаются да припуталась еще эта драка с Чтаном и Вильком, так уж лучше Збышку уехать, чем и дальше быть причиной раздоров и споров.
– Эх! – сказал он. – Ничего не поделаешь, все едино придется тебе искать немецкие головы, так уж лучше езжай. Пусть будет, как богу угодно… А мне сейчас надо ехать в Згожелицы; может, как-нибудь удастся уломать Зыха и аббата… Зыха мне особенно жаль.
Тут старик заглянул Збышку в глаза и спросил вдруг:
– А тебе не жаль Ягенки?
– Дай бог ей здоровья и счастья! – ответил Збышко.
XVIII
Мацько терпеливо выждал несколько дней в надежде, что до него дойдет какая-нибудь весть из Згожелиц или сам аббат переложит гнев на милость; но в конце концов ему наскучили неопределенность и ожидание, и он решил сам съездить к Зыху. Не по его вине все это случилось, а все же старику хотелось знать, не обиделся ли Зых и на него; что до аббата, то он был уверен, что отныне он со Збышком впал у родича в немилость.
Однако Мацько хотел сделать все, что было в его силах, чтобы смягчить гнев аббата, и по дороге все раздумывал да прикидывал, что да как сказать в Згожелицах, чтобы загладить вину и сохранить прежние добрососедские отношения. Но старик никак не мог собраться с мыслями и обрадовался, застав дома одну Ягенку, которая приняла его по-старому, и поклонилась, и руку поцеловала, словом, встретила приветливо, хотя и была немного грустна.
– Отец дома? – спросил старик.
– На охоту уехал с аббатом. Они скоро должны вернуться…
Ягенка ввела гостя в дом, и они долго сидели в молчании, пока девушка наконец не спросила первая:
– Скучно вам одному в Богданце?
– Скучно, – ответил Мацько – А ты уже знаешь, что Збышко уехал?
Ягенка тихо вздохнула.
– Знаю. Я в тот же день узнала; думала, заедет доброе слово сказать на прощанье, а он и не заехал.
– Как же ему было заезжать-то, ведь аббат пополам бы его разорвал, да и твой отец не захотел бы его видеть.
Она тряхнула головой и ответила:
– Эх! Никому не дала б я его в обиду.
Твердое сердце было у Мацька, но эти слова растрогали старика, он привлек к себе девушку и сказал:
– Бог с тобой, мое дитятко! Ты невесела, да ведь и мне невесело, потому, скажу я тебе, ни отец родной, ни аббат не любят тебя больше, чем я. Лучше было мне от той раны погибнуть, что ты меня вылечила, только б женился он не на другой, а на тебе.
Такая печаль и тоска нашла вдруг на Ягенку в эту минуту, что не могла она больше таиться.
– Не видать уж мне его больше, – сказала она, – а увидеть с дочкой Юранда, так лучше мне прежде очи выплакать.
И концом передника она прикрыла глаза, на которые набежали слезы.
– Ну, полно! – воскликнул Мацько. – Уехать-то он уехал, но, даст бог, с дочкой Юранда не воротится!
– Отчего ж ему с нею не воротиться? – промолвила Ягенка из-под передника.
– Да ведь не хочет Юранд отдать за него Дануську.
Ягенка вдруг открыла лицо и, повернувшись к Мацьку, живо спросила:
– Он и мне говорил, да только правда ли это?
– Правда, истинная правда.
– Отчего же не хочет-то?
– Да кто его знает. Обет, что ли, он дал, а против обета разве пойдешь. По душе ему Збышко пришелся, и немцам помочь отомстить обещался, да и это не помогло. Зря его и княгиня Анна сватала. Не хотел Юранд слушать ни просьб, ни приказов, ни увещаний. Сказал, что не может. Ну, видно, есть у него причина такая, что и впрямь не может; человек он твердый, коль сказал, слову своему не изменит. Ты, девушка, не падай духом, приободрись. По правде сказать, должен был он уехать, ведь в костеле дал клятву добыть павлиньи гребни. Да и девушка покрывалом его накрыла в знак того, что хочет выйти за него замуж, потому и голову ему не отрубили; в долгу он у нее, что говорить! Даст бог, не будет она женой ему, но по закону он ее суженый. Зых на него сердит, аббат, верно, бранится на чем свет стоит, я на него тоже гневаюсь; но ты сама посуди, что ему было делать? Раз он в долгу перед той, надо было ехать. Он ведь шляхтич. Одно только скажу: не побьют его где-нибудь немцы, вернется он не только ко мне, старику, не только в Богданец, но и к тебе: уж очень ты была ему по сердцу.
– Где уж там! – сказала Ягенка.
Но придвинулась к Мацьку и, тихонько толкнув его локтем, спросила:
– Откуда вы знаете? А? Ведь неправда все это?..
– Откуда я знаю? – переспросил Мацько. – Да видел, как тяжело ему было уезжать. И уж когда решили мы, что уедет он, спросил я у него: «А не жаль тебе Ягенки?» А он сказал: «Дай бог ей здоровья и счастья». Да так развздыхался, будто кузнечный мех был у него в середке…
– Да нет, неправда!.. – повторила потише Ягенка. – Но только вы рассказывайте…
– Ей-ей, правда!.. Уж после тебя та ему не больно придется по вкусу – сама знаешь, ядреней и красивей девки, чем ты, на всем свете не сыщешь. Небось чуяло его сердце, что ты его суженая, и любил-то он, может, тебя больше, чем ты его.
– Вот уж нет! – воскликнула Ягенка.
И, сообразив, что выдала себя, закрыла рукавом румяное, как наливное яблочко, лицо, а Мацько улыбнулся, погладил усы и сказал:
– Эх, вот бы молодость! Но ты не падай духом, я уж вижу, как дело обернется: поедет он, получит при мазовецком дворе шпоры, – там граница близко, на крестоносца легко наткнуться… Знаю я, и немцы бывают могучими рыцарями и железо может проткнуть его шкуру, но только думаю, что не всякий с ним справится, ловкий из него, дьявола, вояка. Подумай только, как он в один миг разделался с Чтаном из Рогова и Вильком из Бжозовой, а ведь они, говорят, молодцы и крепкие парни, сущие медведи. Привезет он свои чубы, но дочки Юранда не привезет, я ведь сам говорил с Юрандом и знаю, как обстоит дело. Ну, а что потом? Потом сюда воротится, больше ему воротиться некуда.
– Когда еще он там воротится?
– Ну, коли ты не выдержишь, так уж не пеняй. А пока передай аббату и Зыху все, что я тебе рассказал. Может, меньше станут гневаться на Збышка.
– Как же мне передать им? Батюшка не очень гневается, больше печалится, а при аббате и вспомнить нельзя про Збышка. Досталось от него и мне, и батюшке за слугу, которого я послала Збышку.
– Какого слугу?
– Да вы его знаете. Чех у нас был, которого батюшка взял в полон под Болеславцем, хороший слуга, верный. Звать его Главой. Батюшка приставил его служить мне, потому что он сказал, что дома у себя был шляхтичем, а я дала ему добрую броню и послала к Збышку, чтобы он служил ему и охранял его, а случись какая беда, дал бы знать… Я ему и кошелек на дорогу дала, а он спасением души поклялся мне, что до самой смерти будет верно служить Збышку.
– Мое ты дитятко! Спасибо тебе! А Зых не перечил?
– А чего ему было перечить? Сперва он никак не хотел позволить, а повалилась я ему в ноги – и вышло по-моему. С батюшкой никаких хлопот не было, а вот как аббат прознал обо всем этом от своих скоморохов, такой крик поднял, сущее светопреставление, батюшка даже в ригу от него убежал. Только вечером сжалился аббат над моими слезами, да еще ожерелье мне подарил. Но я бы все стерпела, только бы у Збышка слуг было побольше.
– Ей-ей, не знаю, его иль тебя больше люблю; но ведь он и без того взял много людей, да и денег я ему дал, хоть он и не хотел… Ну, а Мазовия не за горами…
Разговор был прерван лаем собак, криками и громом медных труб перед домом. Заслышав шум, Ягенка сказала:
– Батюшка с аббатом с охоты воротились. Выйдемте на крылечко, лучше пусть аббат увидит вас издали, а не вдруг в доме.
С этими словами она проводила Мацька на крылечко, откуда они увидели во дворе на снегу целую кучу народа, коней и собак и тут же туши заколотых рогатинами или убитых из самострела лосей и волков. Завидев Мацька, аббат, прежде чем соскочить с коня, метнул в его сторону рогатину; правда, он вовсе не думал попасть в старика, а хотел только показать, как сильно он гневается на обитателей Богданца. Но Мацько сделал вид, будто ничего не заметил, снял шапку и издали ему поклонился, а Ягенка, та и впрямь ничего не заметила, – она поразилась, увидев в толпе обоих своих вздыхателей.
– Здесь Чтан и Вильк! – вскричала она. – Верно, встретились с батюшкой в лесу.
А у Мацька старая рана заныла, когда он увидал их. В голове его тотчас пронеслась мысль, что один из них может жениться на Ягенке и получить за нею Мочидолы, земли аббата, его леса и деньги… И от смешанного чувства досады и злости защемило у старика на сердце, особенно когда он увидал, как Вильк из Бжозовой, с чьим отцом аббат недавно хотел драться, подбежал к его стремени и помог спешиться, аббат же, слезая с коня, милостиво оперся на плечо молодого шляхтича.
«Так вот и сладит аббат дело со старым Вильком, – подумал Мацько, – отдаст за девкой и леса, и земли».
Но эти горькие мысли прервал голос Ягенки:
– Уж успели подлечиться после взбучки, которую им задал Збышко; но хоть каждый божий день будут ездить сюда – все равно ничего не дождутся!
Мацько поглядел на Ягенку: лицо девушки пылало от гнева и мороза, голубые глаза сердито сверкали, а ведь она отлично знала, что Вильк и Чтан вступились за нее в корчме и из-за нее были избиты Збышком.
Но Мацько сказал:
– Эх! Сделаешь так, как аббат велит.
Но она решительно возразила:
– Аббат сделает, как я захочу.
«Господи боже мой! – подумал Мацько. – И этот глупый Збышко упустил такую девку!»
XIX
А «глупый» Збышко и впрямь уехал из Богданца с тяжелым сердцем. Прежде всего ему было как-то непривычно, не по себе, без дяди, с которым он многие годы не расставался и к которому так привык, что сейчас сам не знал, как будет обходиться без него в пути и на войне. А потом, жаль было ему Ягенки; хоть и старался он убедить себя, что едет к Данусе, что любит ее всем сердцем, однако только теперь он почувствовал, как хорошо ему было с Ягенкой, как сладки были их встречи и как тоскует он по ней. Он и сам дивился, чего так загрустил вдруг без нее, – все ведь было бы ничего, когда б тосковал он по Ягенке, как брат по сестре. Но он-то понимал, чего ему недостает: ему хотелось снова и снова обнимать ее стан и сажать ее на коня или снимать с седла, снова и снова переносить через речки и выжимать воду из ее косы, снова и снова бродить с ней по лесам, и глядеть на нее не наглядеться, и «советоваться» с ней. Так привык он к ней и так сладко все это было, что не успел он об этом подумать, как тотчас предался мечтам и, совсем позабыв, что впереди у него долгий путь в Мазовию, живо представил себе ту минуту, когда в лесу он боролся один на один с медведем и Ягенка пришла вдруг ему на помощь. Будто вчера все это было, и будто вчера ходили они на бобров на Одстаянное озерцо. Он не видел тогда, как пустилась она вплавь за бобром, но сейчас ему чудилось, будто видит ее, – и истома напала на него, как две недели назад, когда ветер пошалил с ее платьем. Потом вспомнилось ему, как ехала она в пышном наряде в Кшесню в костел и как дивился он, что такая простая девушка едет вдруг, словно знатная панночка со своей свитой. И тревогу, и блаженство, и печаль ощутил он вдруг в своем сердце, а как вспомнил, что мог бы позволить себе с нею все, что хотел, что и она льнула к нему, смотрела ему в глаза, рвалась к нему, так едва усидел на коне. «Хоть бы встретился с ней и простился, обнял на дорогу, может, легче б мне стало», – говорил он себе; однако тотчас почувствовал, что это неправда, что не стало бы ему легче, потому что при одной мысли об этом прощании его бросило в жар, хоть на дворе уже было морозно.
Он испугался вдруг этих уж очень греховных воспоминаний и стряхнул их с себя, как сухой снег с епанчи.
«К Дануське еду, к моей возлюбленной!» – сказал он себе.
И тотчас понял, что иная эта любовь у него, что чище она и кровь от нее не играет так по жилкам. По мере того как ноги леденели у него в стременах и холодный ветер студил кровь, все его мысли устремились к Данусе. Уж ей-то он всем был обязан. Не будь Дануси, голова его давно бы скатилась с плеч на краковском рынке. Ведь с той поры как она перед всеми рыцарями и горожанами сказала: «Он мой!» – и вырвала его из рук палачей, он принадлежит ей, как раб госпоже. Не он, а она избрала его, и, сколько бы ни противился этому Юранд, ничего он тут не поделает. Одна она может прогнать его прочь, как прогоняет слугу госпожа, но и тогда он не уйдет от нее, потому что связал себя обетами. Но тут ему подумалось, что не прогонит она его, что скорее покинет мазовецкий двор и пойдет за ним хоть на край света, и он стал восхвалять в душе ее и осуждать Ягенку, будто та одна только и была повинна в том, что он поддался греховному соблазну и что сердце его раздвоилось. Теперь уж он не вспомнил о том, что Ягенка выходила старого Мацька, что, не будь ее, медведь в ту ночь, быть может, содрал бы ему самому кожу с головы, он нарочно старался думать про Ягенку одно худое, полагая, что тогда будет более достоин Дануси и оправдается в собственных глазах.
Но в это время его догнал, ведя за собой навьюченного коня, посланный Ягенкой чех Глава.
– Слава Иисусу Христу! – сказал он с низким поклоном.
Раза два Збышко встречал его в Згожелицах, но сейчас не признал.
– Во веки веков! – ответил он. – Ты кто такой?
– Ваш слуга, милостивый пан!
– Как мой слуга? Вот мои слуги, – кивнул он на двоих турок, подаренных ему Сулимчиком Завишей, и на двоих рослых парней, которые, сидя верхом на меринах, вели за собой его скакунов, – вот мои слуги, а тебя кто прислал?
– Панна Ягенка из Згожелиц.
– Панна Ягенка?
Збышко только что думал о девушке одно худое, и сердце его еще было полно неприязни к ней, поэтому он сказал:
– Воротись домой и скажи панне спасибо, не нужен ты мне.
Но чех покачал головой:
– Не порочусь я, пан. Меня вам подарили, да и я поклялся служить вам до смерти.
– Раз тебя подарили мне, так ты мой слуга?
– Ваш, пан.
– Тогда я приказываю тебе воротиться.
– Я поклялся, и хоть я невольник из Болеславца и бедный слуга, но шляхтич…
Збышко разгневался:
– Прочь отсюда! Это еще что такое! Хочешь служить мне против моей воли? Прочь, не то прикажу натянуть самострел.
Чех спокойно отторочил суконную епанчу, подбитую волчьим мехом, отдал ее Збышку и сказал:
– Панна Ягенка и вот это прислала вам, вельможный пан.
– Хочешь, чтоб я тебе ребра переломал? – спросил Збышко, беря из рук конюха копье.
– И кошелек велено вам отдать, – продолжал чех.
Збышко замахнулся было, но вспомнил, что хоть слуга и невольник, но сам шляхетского рода и у Зыха остался, верно, только потому, что не на что ему было выкупиться, – и опустил копье.
Чех склонился к его стремени и сказал:
– Не гневайтесь, пан. Не велите вы мне ехать с вами, так я поеду следом в сотне шагов, я ведь спасением души своей клялся.
– А ежели я прикажу убить тебя или связать?
– Прикажете убить, не мой грех это будет, а связать прикажете, так останусь лежать, покуда меня люди добрые не развяжут либо волки не съедят.
Збышко ничего ему не ответил, тронул коня и поехал вперед, а за ним последовали его слуги. Чех с самострелом за плечами и с секирой на плече потащился сзади, кутаясь в косматую шкуру зубра от резкого ветра, который подул внезапно, неся снежную крупу.
Метель крепчала с каждой минутой. Турки, хоть и были одеты в тулупы, коченели от стужи, конюхи Збышка стали хлопать руками, а сам он, тоже одетый не очень тепло, покосился раз-другой на волчью епанчу, привезенную Главой, и через минуту велел турку подать ее.
Плотно закутавшись в епанчу, он почувствовал вскоре, как тепло разливается у него по жилам. Особенно удобен был капюшон, который закрывал глаза и часть лица, так что буря теперь почти не донимала молодого рыцаря. И невольно он подумал, что Ягенка добрейшей души девушка, и придержал коня, пожелав расспросить чеха о ней и обо всем, что творилось в Згожелицах.
Кивнув слуге, он спросил:
– Знает ли старый Зых, что панна послала тебя?
– Знает, – ответил Глава.
– И не перечил он панне?
– Перечил.
– Расскажи, как все было.
– Пан ходил по горнице, а панна за ним. Он кричал, а панночка – ни гугу, но только он к ней обернется, она бух ему в ноги. И ни слова. Говорит наконец пан: «Оглохла ты, что ли, что ничего на все мои доводы не отвечаешь? Молви хоть словечко, не то позволю, а позволю, так аббат голову мне оторвет!» Тут панна поняла, что на своем поставит, да в слезы, и знай пана благодарит. Он стал выговаривать панночке, что взяла она волю над ним, что всегда на своем поставит, а потом и говорит: «Поклянись, что не побежишь украдкой прощаться с ним, тогда позволю, иначе нет».
Запечалилась тут панночка, но дала обещание, и пан очень обрадовался, потому что они с аббатом страх как боялись, как бы не вздумалось ей повидаться с вами. Но этим дело не кончилось, захотела тут панна пару коней дать, а пан ни в какую, захотела панна волчью епанчу послать и кошелек, а пан ни в какую. Да что там его запреты! Она бы дом вздумала поджечь, и то бы он согласился. Вот и лишний конь у вас, и волчья епанча, и кошелек…
«Добрейшей души девушка!» – подумал про себя Збышко.
Через минуту он спросил вслух:
– А с аббатом у них все обошлось?
Чех улыбнулся, как бойкий слуга, отлично понимающий, что вокруг него творится, и ответил:
– Они оба тайком от аббата все это делали, и что там было, когда он прознал обо всем, я не знаю, я раньше уехал. Аббат как аббат! Рявкнет иной раз и на панночку, а потом в глаза ей заглядывает, не очень ли обидел. Сам я видал, как он накричал на нее один раз, а потом полез в сундук и такое ей принес ожерелье, что и в Кракове лучше не сыщешь. «На вот!» – говорит. Справится она и с аббатом, отец родной не любит ее так, как он.
– Это правда.
– Истинный бог, правда…
Они умолкли и продолжали подвигаться вперед сквозь ветер и снежную крупу. Вдруг Збышко придержал коня, до слуха его из чащи донесся жалобный голос, заглушаемый лесным шумом:
– Христиане, спасите слугу божьего в беде!
Тут на дорогу выбежал человек в полумонашеской-полусветской одежде и, остановившись перед Збышком, стал кричать:
– Кто бы ты ни был, милостивый пан, подай руку помощи человеку и ближнему в тяжкой беде!
– Что за беда стряслась над тобою и кто ты такой? – спросил молодой рыцарь.
– Я слуга божий, хоть и не посвященный, а стряслась надо мною вот какая беда: нынче утром вырвался у меня конь, который вез короба со святынями. Остался я один, безоружный, вечер приближается, и скоро в лесу завоют лютые звери. Погибну я, коли вы меня не спасете.
– Коли по моей вине ты погибнешь, мне придется отвечать за твои грехи, – сказал Збышко, – но откуда мне знать, правду ты говоришь или, может, ты бродяга, а то и разбойник, каких много шатается по дорогам?
– Это ты, пан, узнаешь по моим коробам. Любой человек отдал бы кошель, набитый дукатами, лишь бы завладеть тем, что хранится в них, но тебе я даром уделю немножко, только прихвати меня с моими коробами.
– Вот ты говоришь, будто ты слуга божий, а того не знаешь, что спасать людей надо не ради земных, а ради небесных благ. Но как же ты спас короба, коли у тебя убежал конь, который вез их?
– Да ведь коня в лесу на полянке волки задрали, я только тогда его и нашел, ну, а короба уцелели, я притащил их на обочину дороги и стал ждать, пока добрые люди смилосердятся и спасут меня.
Желая доказать, что он говорит правду, незнакомец показал на два лубяных короба, лежавших под сосной. Збышко смотрел на него с недоверием, человек этот казался ему подозрительным, да и выговор его, хоть и довольно чистый, выдавал, однако, иноземное происхождение путника. Но отказать незнакомцу в помощи Збышко не хотел и позволил ему сесть с коробами, удивительно легкими, на свободного коня, которого вел чех.
– Да умножит бог твои победы, храбрый рыцарь! – сказал незнакомец.
И, видя юное лицо Збышка, прибавил вполголоса:
– И волосы в твоей бороде.
Через минуту он уже ехал рядом с чехом. Некоторое время они не могли разговаривать, потому что за сильным ветром и страшным лесным шумом ничего не было слышно; но когда буря поутихла, Збышко услыхал позади следующий разговор:
– Я ничего не говорю, может, ты и был в Риме, но уж очень похоже, что ты охотник до пива, – говорил чех.
– Берегись вечных мук, – ответил незнакомец, – ибо ты говоришь с человеком, который на прошлую пасху ел крутые яйца с его святейшеством. И не говори мне по такому холоду про пиво, разве только про гретое, но, коли есть у тебя баклажка с вином, дай хлебнуть два-три глотка, а я тебе отпущу месяц чистилища.
– Да ведь я сам слыхал, как ты говорил, что вовсе ты не посвященный, как же ты можешь отпустить мне месяц чистилища?
– Это верно, что я непосвященный, но макушка у меня выбрита, я получил на то дозволение, да к тому же я с собой вожу отпущения и святыни.
– В этих коробах? – спросил чех.
– В этих коробах. Да если бы вы только видели, что у меня там хранится, то пали бы ниц, и не только вы, но и все сосны в бору вместе с дикими зверями.
Но чех, парень бойкий и бывалый, подозрительно поглядел на торговца индульгенциями и спросил:
– А коня волки съели?
– Съели, они ведь сродни дьяволам, но только потом лопнули. Одного я видел собственными глазами. Коли есть у тебя вино, дай хлебнуть, а то хоть ветер и стих, да уж очень я промерз, покуда сидел у дороги.
Однако вина чех ему не дал, и они снова ехали в молчании, пока торговец индульгенциями не спросил:
– Куда это вы едете?
– Далеко. Но пока в Серадз. Поедешь с нами?
– Придется. Переночую в конюшне, а завтра этот благочестивый рыцарь, может, подарит мне коня, и я поеду дальше.
– Откуда ты?
– Из прусских владений, из Мальборка.
Услыхав об этом, Збышко повернулся и кивнул незнакомцу головой, приказывая ему подъехать поближе.
– Ты из Мальборка? – спросил он. – И едешь оттуда?
– Из Мальборка.
– Но ты, верно, не немец, хорошо говоришь по-нашему. Как звать тебя?
– Немец я, а зовут меня Сандерус; по-вашему я говорю потому, что родился в Торуне, а там весь народ говорит по-польски. Потом я жил в Мальборке, но там тоже говорят по-польски. Да что там! Крестоносцы, и те понимают по-вашему.
– А давно ты из Мальборка?
– Да я, пан, и в святой земле побывал, и в Константинополе, и в Риме, а оттуда через Францию вернулся в Мальборк, а уж из Мальборка двинулся в Мазовию со своими святынями, которые набожные христиане охотно покупают для спасения души.
– В Полоцке или в Варшаве был?
– Был и там, и там. Дай бог здоровья обеим княгиням! Недаром княгиню Александру любят даже прусские рыцари, она очень благочестива, да и княгиня Анна не хуже ее.
– Двор в Варшаве видел?
– Я его не в Варшаве, а в Цеханове встретил, где князь и княгиня приняли меня радушно, как слугу божьего, и щедро наградили на дорогу, но и я оставил им святыни, которые должны принести их дому благословение господне.
Збышко хотел спросить про Данусю, но стыд и робость овладели вдруг им, он понял, что это значило бы открыть тайну своей любви незнакомому простолюдину, к тому же подозрительному с виду, быть может просто мошеннику. Помолчав с минуту времени, он спросил:
– Что за святыни возишь ты по свету?
– Да я и отпущения грехов вожу, и всякие святыни. Есть у меня и полные отпущения, и на пятьсот, и на триста, и на двести лет, и на меньший срок, подешевле, чтоб и бедные люди могли купить и сократить себе муки чистилища. Есть у меня отпущения старых грехов и грехов будущих, но не думайте, милостивый пан, что деньги, которые я за них получаю, я прячу себе… Кусок черного хлеба и глоток воды – вот все, что мне нужно, все остальное, что насобираю, я отвожу в Рим для нового крестового похода. Правда, много мошенников ездит по свету, все у них поддельное: и отпущения, и святыни, и печати, и свидетельства, и святой отец справедливо требует в своих посланиях предавать суду этих обманщиков; но меня приор серадзский несправедливо обидел, потому что у меня печати подлинные. Осмотрите воск, милостивый пан, и вы сами увидите.
– А что же сделал тебе серадзский приор?
– Ах, милостивый пан! Дай-то бог, чтобы я ошибался, но, сдается мне, он заражен еретическим учением Виклифа[62]. Мне ваш оруженосец сказал, будто вы едете в Серадз, так лучше мне не показываться приору на глаза, чтоб не доводить его до греха и до новых кощунств над моими святынями.
– Короче говоря, он принял тебя за мошенника и грабителя?
– Да разве во мне дело, милостивый пан! Я бы простил его, как своего ближнего, что, впрочем, я в конце концов и сделал, но ведь он поносил мои святые товары, и я очень опасаюсь, что за это будет осужден на вечные муки.
– Какие же у тебя святые товары?
– Такие, что не подобает говорить о них с покрытой головой; но на этот раз у меня под рукой готовые отпущения, и потому я могу дозволить вам не снимать капюшона, а то опять подул ветер. На привале вы купите отпущеньице, и грех вам не зачтется. Чего только у меня нет! Есть у меня копыто того ослика, на котором совершено было бегство в Египет, оно было найдено около пирамид. Арагонский король давал мне за это копыто пятьдесят дукатов чистым золотом. Есть у меня перо из крыла архангела Гавриила, оброненное им во время благовещения; есть головы двух перепелок, ниспосланных израильтянам в пустыне; есть масло, в котором язычники хотели изжарить Иоанна Крестителя, и перекладина лестницы, которую видел во сне Иаков, и слезы Марии Египетской, и немного ржавчины с ключей апостола Петра… Нет, не перечислить мне всего, милостивый пан, – и продрог-то я до костей, а ваш оруженосец не хотел дать мне вина, да и до вечера мне все равно бы не кончить.
– Великие это святыни, если только они подлинные! – сказал Збышко.
– Если только подлинные? Нет, пан, сейчас же возьмите у оруженосца копье и наставьте его, ибо дьявол тут, рядом с вами, это он внушает вам такие мысли. Держите его на расстоянии длины копья от себя. А не хотите накликать беду, так купите у меня отпущение за этот грех, не то и трех недель не пройдет, как умрет тот, кого вы любите больше всего на свете.
Збышко вспомнил про Данусю и испугался этой угрозы.
– Да ведь это не я, – возразил он, – а доминиканский приор в Серадзе не верит тебе.
– А вы, милостивый пан, сами осмотрите воск на печатях; что ж до приора, то одному богу известно, жив ли он еще, ибо кара господня может тотчас постигнуть человека.
Однако, когда они приехали в Серадз, приор был еще жив. Збышко даже отправился к нему заказать две обедни: одну о здравии Мацька, а другую – о ниспослании павлиньих султанов, за которыми он уехал из дому. Приор, как это часто случалось в тогдашней Польше, был чужеземец, родом из Целии[63], но за сорок лет жизни в Серадзе хорошо научился говорить по-польски и стал заклятым врагом крестоносцев. Вот почему, узнав о замысле Збышка, он сказал:
– Еще горше покарает их десница господня; но и тебя я не стану отговаривать – ты дал клятву, да и карающая рука поляка никогда не воздаст им в должной мере за все то, что они сотворили в Серадзе.
– Что же они сотворили? – спросил Збышко, которому хотелось знать о всех обидах, причиненных полякам крестоносцами.
Старичок-приор развел руками и сперва прочел вслух «Вечную память», затем уселся на табурет, с минуту сидел с закрытыми глазами, словно желая оживить в памяти старые воспоминания, и наконец повел свой рассказ:
– Их Винцентий из Шамотул[64] привел сюда. Было мне в ту пору двенадцать лет, и я только приехал из Цилии, откуда меня забрал мой дядя, прелат Петцольд. Крестоносцы напали на город ночью и тут же его подожгли. С городских стен мы видели, как на рынке рубили мечами мужчин, женщин и детей, как бросали в огонь младенцев… Я видел убитых ксендзов, ибо, разъярясь, крестоносцы никому не давали пощады. Оказалось, что приор Миколай, который был родом из Эльблонга, знает комтура Германа, предводителя войск крестоносцев. Приор вышел со старшей братией к этому свирепому рыцарю, упал перед ним на колени и на немецком языке заклинал его смилостивиться над христианами. Но комтур сказал только: «Не понимаю!»
– и велел продолжать резню. Тогда-то и вырезали монахов, а с ними убили и дядю моего Петцольда, Миколая же привязали к конскому хвосту. А к утру в городе не осталось в живых ни одного человека, только крестоносцы разгуливали, да я притаился на колокольне на брусе, к которому подвешены колокола. Бог за это уже покарал их под Пловцами, но они все ищут гибели нашего христианского королевства и до той поры будут искать, покуда не сотрет их с лица земли десница господня.
– Под Пловцами, – сказал Збышко, – погибли почти все мужи моего рода; но я не жалею об этом, ибо великую победу даровал господь королю Локотку и двадцать тысяч немцев истребил.
– Ты доживешь до еще большей войны и еще больших побед, – сказал приор.
– Аминь! – ответил Збышко.
И они переменили разговор. Молодой рыцарь спросил мимоходом о торговце реликвиями, которого встретил по дороге, и узнал, что много таких мошенников шатается по дорогам, обманывая легковерных людей. Приор сказал также, что есть папские буллы, повелевающие епископам задерживать этих торговцев и, если у кого не окажется подлинных свидетельств и печатей, немедленно предавать суду. Свидетельства этого бродяги показались приору подозрительными, и он тотчас хотел препроводить его в епископский суд. Если бы оказалось, что тот действительно послан из Рима с индульгенциями, то никто бы его не обидел. Но он предпочел бежать. Быть может, он боялся задержки в пути, но этим бегством только навлек на себя еще большее подозрение.
В конце беседы приор пригласил Збышка отдохнуть и заночевать в монастыре, но тот не смог принять приглашение, так как хотел вывесить перед корчмой вызов «на бой пеший или конный» всем рыцарям, которые стали бы оспаривать, что панна Данута самая прекрасная и самая добродетельная девица во всем королевстве, повесить же такой вызов на воротах монастыря было делом неподобающим. Ни приор, ни другие монахи не захотели даже написать Збышку этот вызов, и молодой рыцарь оказался в затруднительном положении и не знал, что ему предпринять. Только после возвращения в корчму ему пришло на мысль обратиться с этим делом к торговцу индульгенциями.
– Приор так и не знает, бродяга ты или нет, – сказал Збышко торговцу.
– «Чего, говорит, было ему бояться епископского суда, коли у него подлинные свидетельства?»
– Да я не епископа боюсь, – ответил Сандерус, – а монахов, которые не разбирают печатей. Я как раз хотел ехать в Краков, да нет у меня коня, приходится ждать, покуда мне кто-нибудь его не подарит. А пока я пошлю письмо, к которому приложу свою печать.
– Вот и мне подумалось: увидят, что знаешь грамоте, ну и решат, что ты человек не простой. Но как же ты пошлешь письмо?
– С пилигримом или странствующим монахом. Мало ли народу идет в Краков поклониться гробу королевы?
– А мне сумеешь написать вызов?
– Напишу вам, милостивый пан, все, что прикажете, – красиво и гладко, даже на доске.
– Лучше на доске, – сказал Збышко, обрадовавшись, – и не порвется, и пригодится на будущее.
Спустя некоторое время слуги раздобыли и принесли свежую доску, и Сандерус принялся писать вызов. Збышко не мог прочесть, что он там написал, однако тотчас велел прибить доску на воротах, а пониже повесить щит, под которым на страже стояли по очереди турки. Тот, кто ударил бы в щит копьем, дал бы тем самым знак, что принимает вызов. Но в Серадзе до таких дел было, видно, немного охотников, и ни в этот день, ни до самого полудня следующего дня щит ни разу не зазвенел от удара, а в полдень несколько обескураженный молодой рыцарь собрался в дальнейший путь.
Однако перед отъездом к нему забежал еще раз Сандерус и сказал:
– Вот если бы вы, милостивый пан, вывесили щит у прусских рыцарей, вашему оруженосцу уже пришлось бы затягивать на вас ремни доспехов.
– Как же так? Ведь крестоносцы – монахи, а монаху не дозволяется иметь даму сердца.
– Не знаю, дозволяется или не дозволяется, но знаю, что есть у них дамы сердца. Правда, если крестоносец выйдет на единоборство, его будут осуждать за это, потому что они дают клятву вступать в бой вместе с другими только за веру; но в Пруссии, кроме монахов, есть много светских рыцарей, которые прибывают из дальних стран на помощь пруссакам. Те только и смотрят, как бы ввязаться в драку, особенно французы.
– Эва! Видал я их под Вильно; даст бог, увижу и в Мальборке. Мне нужны павлиньи чубы со шлемов, я, понимаешь, дал обет добыть их.
– Купите у меня, милостивый пан, две-три капли пота Георгия Победоносца, которые он пролил в бою с огненным змием. Никакая другая святыня не может так пригодиться рыцарю. Дайте мне за нее того коня, на которого вы велели сесть мне, а я прибавлю вам еще отпущение за христианскую кровь, которую вы прольете в бою.
– Оставь меня в покое, не то рассержусь. Не стану я покупать твой товар, покуда не уверюсь, что он хорош.
– Вы вот говорили, что едете к мазовецкому двору князя Януша. Спросите там, сколько у меня взяли святынь и сама княгиня, и рыцари, и панны на тех свадьбах, на которых я гулял.
– На каких таких свадьбах? – спросил Збышко.
– Да как всегда перед рождественским постом. Рыцари играли свадьбы один за другим, потому что люди болтают, будто быть войне между польским королем и прусскими рыцарями из-за добжинской земли… Ну, тут уж всяк себе скажет: «Бог его знает, останусь ли я в живых», и всякому припадет охота прежде с бабой в счастье пожить.
Збышка живо заинтересовал слух о войне, но еще больше разговор о свадьбах.
– Кто же из девушек вышел замуж? – спросил он.
– Да все придворные княгини. Не знаю, осталась ли хоть одна у нее, сам слыхал, как княгиня говорила, что придется новых искать.
Збышко на минуту примолк, а потом спросил изменившимся голосом:
– А панна Данута, дочь Юранда, имя которой стоит на доске, тоже вышла замуж?
Сандерус помедлил с ответом, потому что и сам ничего толком не знал, да и подумал, что получит преимущество над рыцарем и сможет лучше использовать его в своих целях, если будет томить его неизвестностью. Он уже решил, что надо держаться этого рыцаря, у которого много с собой и людей, и всякого добра. Сандерус разбирался в людях и знал толк в вещах. Збышко был так молод, что легко можно было предположить, что он будет щедр и неосмотрителен и станет сорить деньгами. Сандерус успел уже разглядеть и дорогие миланские доспехи, и рослых боевых коней, которые не могли принадлежать простому рыцарю, и сказал себе, что с таким панским дитятею будет обеспечен и радушный прием в шляхетских усадьбах, и много случаев выгодно сбыть индульгенции, и безопасность в пути, и, наконец, обильные пища и питье, что для него было всего важнее.
Услышав вопрос Збышка, он наморщил лоб, поднял вверх глаза, как будто напрягая память, и переспросил:
– Панна Данута, дочь Юранда?.. А откуда она?
– Из Спыхова.
– Видать-то я их всех видал, но как которую звали, что-то не припомню.
– Она совсем еще молоденькая, на лютне играет, княгиню песнями веселит.
– Ах, молоденькая… на лютне играет… Что ж, выходили замуж и молоденькие… Не черна ли она, как агат?
Збышко вздохнул с облегчением.
– Нет, это не та! Та как снег бела, только на щеках румянец играет, и белокура.
– Одна черная, как агат, – прервал его Сандерус, – при княгине осталась, а прочие почти все повыходили замуж.
– Но ведь ты же говоришь: «почти все», значит, не все до единой. Христом богом молю тебя, коли хочешь получить подарок, вспомни хорошенько.
– Денька через три-четыре я бы, может, и припомнил, а всего милее был бы мне конь, который возил бы мои священные товары.
– Скажи правду – и получишь коня.
Тут вмешался чех, который, улыбаясь в усы, слушал весь этот разговор:
– Правду мы при мазовецком дворе узнаем.
Сандерус с минуту поглядел на него, а затем сказал:
– Ты что, думаешь, я боюсь мазовецкого двора?
– Я ничего не говорю, может, ты его и не боишься, но только ни сейчас, ни через три дня никуда ты с конем не уедешь, а коль окажется, что солгал, так и на своих двоих никуда не ускачешь, потому его милость велит переломать тебе их.
– Это уж как пить дать! – подтвердил Збышко.
Услыхав такой посул, Сандерус подумал, что лучше быть поосторожней, и ответил:
– Да когда бы я хотел солгать, так бы сразу и сказал, вышла, мол, либо нет, не вышла, а я ведь сказал, что не помню. Будь у тебя свой ум, ты бы тотчас постиг мою добродетель.
– Мой ум твоей добродетели не брат, потому она у тебя, может, псу сестра.
– Не брешет моя добродетель, как твой ум, а кто брешет при жизни, тот может завыть после смерти.
– Это верно! Не выть будет после смерти твоя добродетель, а зубами скрежетать, разве только при жизни потеряет их на службе у дьявола.
И они завели перебранку, потому что чех был остер на язык: немец ему слово, а он ему – два. Однако Збышко велел готовиться к отъезду, и вскоре они тронулись в путь, расспросив предварительно у бывалых людей, как проехать на Ленчицу. За Серадзом потянулись дремучие леса, которые раскинулись на большей части этого края. Но по этим лесам пролегала большая дорога, местами даже окопанная рвами, а местами в низинах вымощенная кругляком – след хозяйствования короля Казимира. Правда, после его смерти, во время смуты, поднятой Наленчами и Гжималитами, дороги были запущены, но когда при Ядвиге в королевстве воцарился мир, в руках усердного народа снова застучали заступы на болотах и топоры в лесах, и к концу жизни королевы купец мог уже провезти от замка к замку на подводах свои товары, не боясь обломиться в выбоине или увязнуть в трясине. Только дикий зверь да разбойники были страшны в пути; но для защиты от дикого зверя ночью жгли плошки, а днем оборонялись от него самострелами, разбойников же и бродяг здесь было меньше, чем в соседних краях. Ну, а уж если кто ехал с людьми да при оружии, тому и вовсе нечего было бояться.
Збышко тоже не боялся ни разбойников, ни вооруженных рыцарей и даже не вспоминал о них, потому что весь был во власти страшной тревоги и все думы его летели к мазовецкому двору. Он не знал, застанет ли свою Дануську придворной княгини или женой какого-нибудь мазовецкого рыцаря, с утра до поздней ночи душу его терзали сомнения. Порой ему казалось немыслимым, чтобы Дануся могла забыть его, но потом приходила вдруг в голову мысль, что Юранд мог приехать ко двору из Спыхова и отдать дочь за соседа своего или друга. Он ведь еще в Кракове говорил, что не судьба Збышку быть мужем Дануси, что не может он отдать дочь за него, значит, обещал ее, видно, другому, связан был, видно, обетом, а сейчас исполнил этот обет. Когда Збышко думал об этом, ему начинало казаться, что не видать уж ему Дануси в девушках. Он звал тогда Сандеруса и снова выпытывал, снова выспрашивал, а тот все больше и больше путал. Порою немец вот-вот готов был припомнить и придворную Данусю, и ее свадьбу, но тут же совал вдруг палец в рот, задумывался и восклицал: «Нет, не она!» От вина у немца должно было будто бы прояснеть в голове, но, сколько он ни пил, память у него не становилась лучше, и он по-прежнему заставлял томиться молодого рыцаря, в душе которого смертельный страх все время боролся с надеждой.
Так и ехал Збышко вперед, терзаемый тревогой, тоской и сомнениями. По дороге он уже совсем не думал ни о Богданце, ни о Згожелицах, а только о том, что ж ему предпринять. Прежде всего надо было ехать к мазовецкому двору и узнать там всю правду; поэтому Збышко торопился вперед, останавливаясь только в усадьбе, в корчме или в городе на короткий ночлег, чтобы не загнать коней. В Ленчице он снова велел повесить на воротах корчмы свой вызов, рассудив, что, вышла ли замуж Дануська, осталась ли девушкой, она по-прежнему его госпожа, и ему надо драться за нее. Но в Ленчице не много нашлось бы таких, кто смог бы прочесть его вызов, те же рыцари, которым вызов прочли грамотные причетники, не зная чужого обычая, только пожимали плечами и говорили: «Едет какой-то глупец! Кто же станет соглашаться с ним или спорить, коли этой девушки никто из нас в глаза не видал». А Збышко ехал дальше, и все большая тревога обнимала его, и все больше он торопился. Никогда не переставал он любить свою Дануську, но в Богданце и в Згожелицах, чуть не каждый день беседуя с Ягенкой и любуясь ее красотой, он не так часто думал о Дануське, а сейчас и ночью, и днем одна она была у него перед глазами, одна она не шла из ума. Даже во сне он видел ее, с распущенной косой, с маленькой лютней в руке, в красных башмачках и в веночке. Она протягивала к нему руки, а Юранд увлекал ее прочь. Утром, когда сны пропадали, на смену им приходила еще большая тоска; и никогда в Богданце Збышко не любил так этой девушки, как сейчас, когда он не был уверен, не отняли ли ее у него.
Ему приходило в голову, что ее, может, силой выдали замуж, но в душе он тогда ни в чем ее не винил, потому что она была ребенком и не могла располагать собою. Зато он вспыхивал негодованием, вспоминая про Юранда и княгиню Анну, когда же думал о муже Дануси, все в нем кипело от гнева, и он грозно озирался на слуг, везших под попонами оружие. Он решил, что не перестанет служить ей, и если даже застанет ее уже чужою женой, все равно добудет и сложит к ее ногам павлиньи гребни. Но в этой мысли он не находил утешения, скорее печаль будила она в его сердце, потому что он совсем не представлял себе, что станет делать дальше.
Утешала его только мысль о предстоящей великой войне. Хоть и не мил был ему свет без Дануськи, однако он не помышлял о гибели, он чувствовал, что война так захватит его, что он позабудет обо всех прочих горестях и печалях. А в воздухе действительно пахло грозой. Неизвестно откуда шли слухи о войне, потому что мир царил между королем и орденом, но всюду, где ни проезжал Збышко, говорили только о войне. Народ словно предчувствовал, что вспыхнет война, а некоторые открыто говорили: «Для чего было нам соединяться с Литвой, как не для того, чтобы выступить против этих псов-крестоносцев? Надо раз навсегда покончить с ними, чтобы больше они не терзали нас». Другие восклицали: «Безумцы эти монахи! Мало им было Пловцев! Смерть у них за плечами, а они захватили еще землю добжинскую, которую им с кровью придется извергнуть». И во всех землях королевства к войне готовились, не похваляясь, с суровостью, с какой всегда готовятся к бою не на жизнь, а на смерть, с глухим упорством; могучий народ, который слишком долго сносил обиды, решил подняться наконец на врага и жестоко отплатить ему. Во всех усадьбах Збышко встречал людей, убежденных в том, что надо быть готовыми в любой день сесть на коня, и даже дивился этому, ибо думал, как и другие, что война неизбежна, но не слыхал о том, что она должна вспыхнуть так скоро. Ему не приходило в голову, что в этом случае воля народная предрешает события. Он верил не себе, а другим, и радовался, глядя на эти приготовления к войне, с которыми ему приходилось сталкиваться на каждом шагу. Все другие заботы отступали везде перед заботой о коне и об оружии; везде тщательно осматривали копья, мечи, секиры, рогатины, шлемы, панцири, ремни нагрудников и чепраков. Кузнецы день и ночь били молотами по железным листам, куя грубые, тяжелые доспехи, которые не в подъем были изысканным рыцарям с Запада, но которые легко носили крепкие шляхтичи из Великой и Малой Польши. Старики добывали в боковушах из сундуков заплесневелые мешки с гривнами, чтобы снарядить в поход сыновей. Однажды Збышко ночевал у богатого шляхтича Бартоша из Беляв, отца двадцати двух могучих сыновей, заложившего свои обширные земли монастырю в Ловиче, чтобы купить двадцать два панциря, столько же шлемов и прочего военного снаряжения. И хотя Збышко ничего не слыхал в Богданце о войне, однако он тоже подумал, что придется двинуться в Пруссию, и благодарил бога за то, что так хорошо снарядился в путь. Доспехи Збышка всюду вызывали удивление. Его принимали за воеводича, а когда молодой рыцарь уверял, что он простой шляхтич и что такие доспехи можно купить у немцев, стоит только щедро рассчитаться за них секирой, сердца слушателей загорались воинственным пылом. Но многие, увидев его доспехи, не могли удержаться от соблазна и, догнав Збышка на большой дороге, предлагали ему: «Давай сразимся за них!» Но Збышко торопился вперед и не хотел принимать бой, а чех натягивал самострел. Збышко даже перестал вывешивать в корчмах доску с вызовом, поняв, что, по мере того как он углубляется в страну, люди все меньше разбираются в подобных делах и все чаще почитают его за глупца.
В Мазовии народ меньше говорил о войне. И тут все верили, что война неизбежна, но не знали, когда она может вспыхнуть. В Варшаве все было спокойно, тем более что двор находился в Цеханове, который князь Януш перестраивал, верней, восстанавливал, после давнего набега Литвы, когда от старого города остался один только замок. В варшавском замке Збышка принял правитель Ясько Соха, сын воеводы Абрагама, павшего в битве на Ворскле. Ясько знал Збышка, так как был с княгиней в Кракове, поэтому он радушно принял молодого рыцаря; однако, прежде чем сесть за стол, Збышко стал спрашивать Яська, как Дануся, не вышла ли она замуж вместе с другими придворными паннами княгини.
Но Соха ничего не мог об этом сказать. Князь и княгиня с ранней осени жили в Цеханове. В Варшаве оставалась только горсточка лучников и он для охраны замка. Соха слышал, что в Цеханове веселились и, как всегда перед рождественским постом, играли свадьбы, но какие придворные панны вышли замуж, а какие – нет, он, будучи человеком женатым, не спрашивал.
– Думаю, однако, – сказал Соха, – что Дануся замуж не вышла, потому что свадьбу сыграть без Юранда не могли, а об его приезде я ничего не слыхал. У князя и княгини гостят также два рыцаря-крестоносца, комтуры, один из Янсборка, другой из Щитно, и с ними как будто чужеземцы; ну, Юранд в такое время никогда не приезжает, ибо стоит ему увидеть белый плащ, как он тотчас приходит в ярость. А раз не было Юранда, значит, не было и свадьбы! Впрочем, если хочешь, я пошлю гонца разузнать обо всем и велю ему спешно воротиться назад, хоть и думаю, что ты наверняка найдешь Данусю еще в девушках.
– Я сам завтра утром поеду, а за утешение тебе спасибо. Как только кони отдохнут, так и тронусь в путь, мне покоя не будет, покуда я не узнаю всю правду; ну, а тебе все-таки спасибо – у меня от души теперь отлегло.
Однако Соха этим не ограничился. Он стал расспрашивать шляхтичей, гостивших в это время в замке, и солдат, не слыхал ли кто из них о свадьбе Дануси. Никто об этом ничего не слыхал, хотя нашлись такие, которые были в Цеханове и даже гуляли там на свадьбах. Разве только в последние недели или в последние дни она вышла. Могло статься и так – ведь в те времена люди недолго раздумывали. И все же Збышко лег спать, окрыленный надеждой. Уже в постели он подумал, не прогнать ли завтра Сандеруса, однако решил, что этот бродяга знает немецкий язык и может пригодиться ему, когда придется выехать в Мальборк для поединка с Лихтенштейном. Збышко подумал также, что Сандерус не обманул его, и хоть дорого стоил, потому что ел и пил в корчмах за четверых, однако был услужлив и выказывал некоторую привязанность к своему новому господину. И главное, он умел писать, чем превосходил не только оруженосца-чеха, но и самого Збышка.
Вот почему молодой рыцарь позволил Сандерусу ехать с ним в Цеханов, чему тот обрадовался не только потому, что в дороге его поили и кормили, но и потому, что в такой почтенной компании он внушал большее доверие и легче находил покупателей. Переночевав в Насельске и подвигаясь не слишком быстро и не слишком медленно, путники на другой день под вечер увидели стены цехановского замка. Збышко остановился в корчме, чтобы надеть доспехи и, по рыцарскому обычаю, въехать в замок в шлеме и с копьем в руке; сев затем на своего рослого коня, добытого в бою, он сотворил в воздухе крест и двинулся вперед.
Но не проехал он и десяти шагов, как ехавший позади чех поравнялся с ним и сказал:
– Ваша милость, за нами мчатся какие-то рыцари, уж не крестоносцы ли это?..
Збышко повернул коня и в каких-нибудь тридцати шагах увидел блестящую группу всадников, во главе которой ехали два рыцаря на рослых поморских конях, оба в полном вооружении, в белых плащах с черными крестами и в шлемах с высокими павлиньими султанами.
– Клянусь богом, крестоносцы! – сказал Збышко.
И он невольно пригнулся в седле, вытянул копье в пол конского уха, а чех, увидев это, поплевал в кулак, чтобы рукоять секиры не скользила в руке.
Слуги Збышка, люди бывалые и сведущие в военном деле, тоже стали наготове, правда не для боя – в рыцарских поединках слуги не принимали участия, – а для того, чтобы отмерить место для конного боя или утоптать снег для пешего. Один только чех, принадлежавший к шляхетскому роду, мог принять участие в бою; но и он полагал, что, прежде чем ударить на врага, Збышко сделает вызов, и поразился, увидев, что молодой господин наставил до вызова свое копье.
Однако Збышко вовремя спохватился. Он вспомнил свой безрассудный поступок под Краковом, когда так легкомысленно хотел напасть на Лихтенштейна, и все беды, которые после этого обрушились на него, поднял копье, отдал его чеху и, не вынимая из ножен меча, тронул своего коня и поехал к крестоносцам. Приблизившись к ним, он заметил еще третьего рыцаря, тоже с перьями на голове, и четвертого, безоружного, длинноволосого, который был похож на мазура.
При виде их Збышко сказал про себя:
«Пообещал я в темнице своей госпоже не три чуба, а столько, сколько пальцев на обеих руках; но три, ежели только это не послы едут, я мог бы добыть сейчас».
Однако, подумав, он решил, что это все-таки едут какие-то послы к мазовецкому князю, и, вздохнув, громко сказал:
– Слава Иисусу Христу!
– Во веки веков, – ответил безоружный всадник с длинными волосами.
– Дай бог счастья!
– Вам также!
– Слава Георгию Победоносцу!
– Это наш покровитель. Путь-дорога!
Они стали раскланиваться, затем Збышко назвал свое имя, герб и клич, сообщил, откуда направляется к мазовецкому двору; рыцарь с длинными волосами сказал, что его зовут Ендреком из Кропивницы и что он сопровождает гостей князя: брата Готфрида, брата Ротгера, а также господина Фулькона де Лорша из Лотарингии, гостя крестоносцев, который пожелал собственными глазами увидеть мазовецкого князя и особенно княгиню, дочь славного «Кинстута».
Когда Ендрек из Кропивницы называл их имена, иноземные рыцари, сидя прямо на своих конях, склоняли головы в железных шлемах, решив по богатым доспехам Збышка, что это князь послал им навстречу кого-нибудь из знати, быть может родственника своего или сына.
Меж тем Ендрек из Кропивницы продолжал:
– Комтур, или, по-нашему, староста из Янсборка, который гостит сейчас у князя, рассказал ему об этих трех рыцарях, которые очень хотели побывать у нас, но не осмеливались, особенно рыцарь из Лотарингии; сам он издалека и думал, что на тевтонской границе обитают сарацины, с которыми никогда не прекращается война. Князь, как гостеприимный хозяин, тотчас послал меня на границу, чтобы под моей охраной они благополучно миновали замки.
– Так они без вашей помощи не могли бы проехать?
– Наш народ ненавидит крестоносцев, и не за то, что они учиняют на нас набеги, – мы сами тоже к ним заглядываем, – а за то, что они низкие предатели; ведь крестоносец обнимает тебя и целует, а сам в это время готов нож тебе в спину всадить; подлый это обычай, и противен он нам, мазурам. Да что говорить! Всякий примет немца в своем доме и не обидит гостя, но на дороге не преминет напасть на него. А есть такие, которые только так и поступают, из мести ли или ради славы – да пошлет ее бог всякому.
– Кто же среди вас самый славный?
– Есть один такой, что немцу легче во все глаза взглянуть на смерть, чем его увидеть, а зовут его Юранд из Спыхова.
Сердце затрепетало у молодого рыцаря, когда он услыхал это имя, и он тотчас решил разузнать кой о чем у Ендрека из Кропивницы.
– Знаю, – сказал он, – слыхал: это его дочка Данута была придворной княгини, пока не вышла замуж.
И, затаив дыхание, он воззрился на мазовецкого рыцаря; однако тот воскликнул в изумлении:
– Да кто вам это сказал? Ведь она еще совсем молоденькая. Случается, конечно, что и такие выходят замуж; но Данута не вышла. Шесть дней, как я уехал из Цеханова и видел ее с княгиней. Как же она могла в посту выйти замуж?
Услышав это, Збышко с трудом сдержался, чтобы не схватить мазура в объятия и не крикнуть: «Спасибо вам за эту весточку!» Совладав с собою, он сказал:
– А я слыхал, будто Юранд выдал ее замуж.
– Это не Юранд, а княгиня хотела, да не могла отдать ее против воли отца. Хотелось княгине отдать Данусю за одного рыцаря в Кракове, он дал обет служить девушке, и она его любит.
– Любит? – воскликнул Збышко.
Ендрек бросил на него быстрый взгляд и с улыбкой спросил:
– Что это вы так про эту девушку расспрашиваете?
– Я про знакомых расспрашиваю, к которым еду.
Из-под шлема у Збышка виднелись только глаза да нос и чуть-чуть выглядывали щеки; но и щеки, и нос так сильно у него покраснели, что мазур, большой насмешник и лукавец, спросил:
– Лицо-то у вас, должно быть от мороза, покраснело, как пасхальное яичко!
Юноша еще больше смешался и пробормотал:
– Должно быть.
Они тронули коней и некоторое время ехали молча; только кони фыркали и из ноздрей у них вырывались клубы пара да болтали друг с дружкой иноземные рыцари. Однако через минуту Ендрек из Кропивницы спросил:
– Как вас зовут, я что-то недослышал?
– Збышко из Богданца.
– Что вы говорите! Да ведь того рыцаря, который дал обет дочке Юранда, тоже как будто так звали.
– Уж не думаете вы, что я стану отпираться? – с гордостью отрезал Збышко.
– Чего же тут отпираться! Господи, так это вы тот самый Збышко, которого дочка Юранда накрыла покрывалом! Да когда двор вернулся из Кракова, у придворных дам только и разговору было, что про вас, у иных, скажу я вам, даже слезы текли по щекам. Так это вы! То-то все обрадуются при дворе, княгиня ведь тоже вас любит.
– Да благословит ее бог, да и вас, за добрую весть. А то как сказали мне, что Дануся вышла замуж, я весь обомлел.
– А чего ей замуж выходить!.. Лакомый кусочек такая невеста – приданого-то у нее целый Спыхов; но хоть много красивых хлопцев при дворе, а никто на нее не заглядывался из уважения и к поступку ее, и к вашему обету. Да и княгиня до этого не допустила бы. То-то все обрадуются! Сказать по правде, кое-кто над Данусей подсмеивался. «Не воротится твой рыцарь», – говорили ей, а она тогда только ножками топала: «Воротится, воротится!» А как скажут ей, что вы на другой женились, так она даже всплакнет, бывало.
Збышко растрогался, услышав эти слова, но при мысли о людском наговоре вспыхнул от гнева:
– Я на бой вызову того, кто на меня наговаривал!
Но Ендрек из Кропивницы расхохотался:
– Да ведь это бабы ей говорили! Что же, вы баб будете на бой вызывать? С бабой мечом не повоюешь!
Обрадовавшись, что судьба послала ему такого веселого и благожелательного товарища, Збышко стал расспрашивать его сперва про Данусю, потом про обычаи мазовецкого двора, потом снова про Данусю, потом про князя Януша, про княгиню и снова про Данусю; вспомнив о своем обете, он рассказал Ендреку обо всем, что слышал по дороге, и о том, как народ готовится к войне, и о том, как ждет ее со дня на день, и спросил наконец, ждут ли войны и в мазовецких княжествах.
Однако пан из Кропивницы не думал, что война начнется так скоро. Народ толкует о войне; но он собственными ушами слыхал, как князь однажды говорил Миколаю из Длуголяса, что крестоносцы спрятали когти и что если король настоит, так они из страха перед его могуществом освободят и захваченную ими землю добжинскую, и, уж во всяком случае, будут оттягивать войну, пока как следует не подготовятся.
– Да и князь, – прибавил он, – недавно ездил в Мальборк. Магистра не было, так князя великий маршал принимал и ристалища в честь его устроил, а сейчас у князя комтуры гостят, да вот еще новые гости едут…
Ендрек на минуту задумался и прибавил:
– Толкуют, будто неспроста гостят крестоносцы у нас и в Плоцке у князя Земовита. Сдается, хотят они, чтобы в случае войны наши князья выступили на помощь не польскому королю, а ордену, ну, а если не удастся склонить их к этому, так чтобы в стороне остались, – но не выйдет по-ихнему…
– Даст бог, не выйдет. Да разве вы усидите дома? Ведь ваши князья подвластны польскому королю. Думаю, не усидеть вам.
– Не усидеть, – подтвердил Ендрек из Кропивницы.
Збышко снова бросил взгляд на иноземных рыцарей и павлиньи их перья.
– А эти что, за тем же едут?
– Крестоносцы они, может, и за тем же. Кто их знает?
– А третий?
– Третий едет из любопытства.
– Должно быть, знатный рыцарь.
– Еще бы! За ним едут три кованых повозки с богатым снаряжением да девять человек прислуги. Вот бы с таким подраться! Даже слюнки текут!
– Вам нельзя!
– Никак нельзя! Князь велел мне охранять их. Волос не упадет с головы у них до самого Цеханова.
– А что, если бы я вызвал их на поединок? А что, если бы они захотели драться со мной?
– Тогда вам пришлось бы сперва со мной драться; нет, покуда я жив, ничего из этого не выйдет.
Збышко ласково посмотрел на молодого шляхтича и сказал:
– Вы знаете, что такое рыцарская честь. С вами я драться не стану, потому что вы друг мне; но в Цеханове я с божьей помощью найду повод, чтобы подраться с немцами.
– В Цеханове делайте все, что вам угодно. Там тоже без ристалищ не обойдется, и если дозволят князь и комтуры, так дело может дойти и до поединка.
– Есть у меня доска, на которой написан вызов каждому, кто станет оспаривать, что панна Данута самая добродетельная и самая прекрасная девица на свете. Но знаете… люди везде только пожимают плечами и смеются.
– Иноземный это обычай и, сказать по правде, глупый, у нас его не знают, разве только где-нибудь на границе. Вот и этот лотарингский рыцарь все приставал по дороге к шляхтичам, требовал, чтобы они прославляли его даму. Но никто его не понимал, а я не допустил, чтобы дело дошло до драки.
– Как? Он требовал, чтобы прославляли его даму? Что вы говорите! Верно, нет у него ни стыда, ни совести.
Тут он устремил на иноземного рыцаря взор, точно любопытствуя взглянуть, каков же с виду человек, у которого нет ни стыда, ни совести; однако в душе он должен был признаться, что Фулькон де Лорш вовсе не смотрит обыкновенным забиякой. Из-под приподнятого забрала глядели добрые глаза, и лицо у рыцаря было молодое, печальное.
– Сандерус! – окликнул вдруг Збышко своего немца.
– К вашим услугам, – ответил тот, приближаясь.
– Спроси у этого рыцаря, какая девица самая добродетельная и самая прекрасная на свете.
– Какая девица самая добродетельная и самая прекрасная на свете? – спросил Сандерус.
– Ульрика д'Эльнер! – ответил Фулькон де Лорш.
И, устремив глаза ввысь, он стал тяжело вздыхать, а у Збышка от такого кощунства даже дух занялся, и в негодовании он вздыбил своею скакуна; однако не успел он слово вымолвить, как Ендрек из Кропивницы стал на коне между ним и чужеземцем и сказал:
– Не затевать ссоры!
Однако Збышко снова обратился к торговцу реликвиями:
– Скажи ему от меня, что он любит сову.
– Благородный рыцарь, мой господин говорит, что вы сову любите! – как эхо повторил Сандерус.
Господин де Лорш выпустил при этих словах поводья, правой рукой отстегнул и снял с левой руки железную перчатку и бросил ее в снег перед Збышком, который кивнул чеху, чтобы тот поднял ее острием копья.
Но тут Ендрек из Кропивницы обратил к Збышку лицо и с грозным видом сказал:
– Повторяю, вы не станете драться, пока я охраняю этих рыцарей. Я не позволю драться ни вам, ни ему.
– Но ведь не я его, а он меня вызвал на поединок.
– Да, но он вызвал вас за сову. С меня этого достаточно, а если кто станет противиться… Смотрите!.. Я ведь тоже умею повернуть наперед пояс.
– Не хочу я с вами драться.
– А пришлось бы, потому что я дал клятву охранять этого рыцаря.
– Так как же быть? – спросил упрямый Збышко.
– Цеханов уже недалеко.
– Но что подумает немец?
– Пусть ваш человек скажет ему, что здесь вы драться не можете и что сперва должны испросить дозволение князя, а он – комтура.
– Да, но если мы не получим дозволения?
– Как-нибудь встретитесь в другом месте. Довольно слов!
Видя, что ничего тут не поделаешь и что Ендрек из Кропивницы действительно не может допустить, чтобы дело дошло до поединка, Збышко снова позвал Сандеруса и велел объяснить лотарингскому рыцарю, что драться они будут только по прибытии на место. Выслушав немца, де Лорш кивнул головой в знак того, что понял, а затем, протянув Збышку руку, подержал с минуту и трижды крепко пожал его руку, а по рыцарскому обычаю это означало, что поединок должен состояться в любом месте и в любое время. После этого они, с виду как будто в добром согласии, двинулись к цехановскому замку, круглые башни которого уже виднелись на фоне румяного неба.
В Цеханов путники приехали еще засветло, но пока их опросили у ворот замка и спустили мост, надвинулась темная ночь. Принял их и угостил знакомый Збышка Миколай из Длуголяса, который командовал замковой стражей, состоявшей из горсточки рыцарей и трех сотен метких лучников из обитателей пущи. При въезде Збышко, к великому своему огорчению, узнал, что двора в замке нет. В честь комтуров из Щитно и Янсборка князь устроил большую охоту, и в лес для пущей пышности отправилась и княгиня с придворными дамами. Из знакомых женщин Збышко нашел только Офку, вдову Кшиха из Яжомбкова, которая была ключницей замка. Офка очень ему обрадовалась; со времени возвращения из Кракова она всем и вся рассказывала о любви Збышка к Данусе и о случае с Лихтенштейном. Она покорила этими рассказами молодежь, за что была благодарна Збышку, и сейчас старалась утешить юношу, который опечалился, узнав, что Дануси нет в замке.
– Ты ее не узнаешь, – говорила Офка. – Годы идут, и лифы у девушки уже трещат по швам, грудь у нее наливается. Не коротышка уж она, какой была раньше, и любит тебя уж иначе. Сейчас, если только кто крикнет ей на ухо: «Збышко!» – так будто шилом ее кольнет. Такая уж наша женская доля, ничего не поделаешь, потому на то воля божья… А дядюшка твой, говоришь, здоров? Что ж он не приехал?.. Да, такая уж наша доля… Скучно, скучно девке одной жить на свете… Счастье еще, что ног она себе не переломала, ведь каждый божий день поднимается на башню и глядит на дорогу… Всякой девушке мил друг надобен…
– Коней только покормлю и тотчас к ней поеду, хоть и ночью, все равно поеду, – ответил Збышко.
– Поезжай, только возьми с собой провожатого из замка, не то заблудишься в пуще.
За ужином, который Миколай из Длуголяса устроил для гостей, Збышко и в самом деле сказал, что сейчас же уедет вслед за князем и просит дать ему провожатого. Утомившись от дороги, крестоносцы после ужина уселись у огромных каминов, в которых пылали целые стволы сосен, и решили ехать только на следующий день, после отдыха. Один де Лорш, узнав, о чем идет речь, изъявил желание ехать со Збышком, так как опасался опоздать на охоту, которую ему непременно хотелось посмотреть.
После этого он подошел к Збышку и, протянув ему руку, снова трижды сжал его пальцы.
XX
|
The script ran 0.009 seconds.