Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эрих Мария Ремарк - Ночь в Лиссабоне [1962]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, Драма, О войне, О любви, Роман

Аннотация. В романе "Ночь в Лиссабоне" Э.М. Ремарк снова обращается к теме немецкой эмиграции. После пяти лет скитаний по Европе главному герою удается пробраться на родину, отыскать жену и вывезти ее из Германии. Смертельно больная женщина устремляется навстречу лишениям и опасности, не желая оставаться в рейхе...

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 

Я услышал, что приближаются другие, и отскочил. Ночь я провел в лесу. Я не знал, куда податься. Взошла бледная луна и, словно белым золотом, облила окрестности, окутанные дымкой тумана. Потянуло холодом осени. Утром я спустился в долину и обменял свой костюм на комбинезон монтера. Я вернулся к лагерю и у входа объяснил часовому, что должен осмотреть электропроводку. Мой французский язык оказался сносным, и меня впустили, ни о чем больше не спрашивая. Да и кто же, в конце концов, полезет добровольно в лагерь для интернированных? Я осторожно прошелся по улицам лагеря. Женщины в бараках жили будто в ящиках, разделенных кусками парусины. В каждом бараке было два этажа, посредине проход, по сторонам занавески. Некоторые из них были подняты, там виднелись грубые постели. Кое-где на стене мелькал платочек, пара открыток, фотография. Это все выглядело жалко, но придавало уголку слабые черточки индивидуальности. Я крался сквозь полутемный барак. Женщины перестали работать и поднимали на меня глаза. — Вы с каким-нибудь известием? — спросила одна. — Да, у меня поручение для одной женщины. Ее зовут Елена. Елена Бауман. Женщина задумалась. Подошла вторая. — Это не та нацистская стерва, что работает в столовой? Та, что путается с доктором? — Она не нацистка, — сказал я. — Та, что в столовой, тоже не нацистка, — сказала первая. — Кажется, ее зовут Елена. — Разве здесь есть нацисты? — спросил я. — Конечно. Здесь все перепуталось. Где сейчас немцы? — В окрестностях их нет. — Говорят, должна прибыть военная комиссия. Слышали вы что-нибудь об этом? — Нет. — Комиссия будет освобождать из лагерей нацистов. Но вместе с ней явятся и гестаповцы. Вы ничего об этом не знаете? — Нет. — Но ведь немцы не должны хозяйничать в неоккупированной зоне. — Держи карман! — Вы ничего об этом не знаете? — Ничего, кроме слухов. — От кого известия для Елены Бауман? Я помолчал. — От ее мужа. Он на свободе. Вторая женщина засмеялась. — Ну, ему придется раскрыть рот! — А можно пройти в столовую? — спросил я. — Конечно! Вы не француз? — Эльзасец. — Вы боитесь? — спросила вдруг вторая женщина. — Отчего? Вы что-нибудь скрываете? — А есть сегодня хоть один, которому нечего скрывать? — Вам виднее, — ответила первая. Вторая ничего не сказала. Она уставилась на меня так, словно я был шпион. От нее резко пахло ландышами. Запах духов бил в нос. — Спасибо, — сказал я. — Где столовая? Первая женщина объяснила мне, как туда пройти. Я двинулся через полумрак барака, будто сквозь строй. По обеим сторонам всплывали бледные лица, испытующие глаза. Мне казалось, будто я попал в царство амазонок. Потом я опять очутился на улице, под жарким солнцем, и снова меня охватило затхлое дыхание неволи. Я никогда не думал, была ли Елена здесь верна мне. Это уже не имело значения. Нам выпало слишком много испытаний, и у нас не осталось ничего, кроме стремления выжить во что бы то ни стало. Все остальное исчезло. Даже если сомнения и мучили меня в Леверне, — это был бред, пугающие образы, которые я сам придумывал, прогонял и опять вызывал. Теперь я стоял посреди ее спутниц. Я наблюдал за ними вечером у ограды, я видел их сейчас — голодных женщин, которые уже много месяцев были одни. В неволе они не перестали быть женщинами, теперь они даже еще сильнее чувствовали это. Что же им оставалось? В бараке, где была столовая, бледная женщина с рыжими волосами продавала разную снедь. Ее окружали несколько других. — Что вам надо? — спросила она. Я подмигнул, показал головой в сторону и пошел к двери. Она быстро окинула глазами своих клиентов. — Через пять минут, — прошептала она. — Хорошие или плохие? Я понимал, что она спрашивала о новостях. — Хорошие, — сказал я и вышел в соседнюю комнату. Через несколько минут женщина подошла ко мне. — Надо быть осторожней, — сказала она. — Вы к кому? — К Елене Бауман. Она здесь? — Зачем? Я молчал и разглядывал веснушки у нее на носу. Глаза ее беспокойно бегали. — Она работает в столовой? — Чего вы хотите? Вы монтер? — спросила она. — Для кого вам нужны эти сведения? — Для ее мужа. — Недавно один вот так же выспрашивал о другой женщине. Через три дня ее увезли. Мы условились, что она обязательно сообщит нам, если все будет хорошо. Мы не получили от нее никакого известия. Вы лжете, вы вовсе не монтер! — Я ее муж, — сказал я. — А я Грета Гарбо[20], — усмехнулась женщина. — Я не стал бы спрашивать ни с того ни с сего. — О Елене Бауман многие спрашивают, — сказала женщина. — Ею интересуются весьма заметные люди. Хотите вы, наконец, знать правду? Елена Бауман умерла. Она умерла две недели назад, и ее похоронили. Вот вам правда. А сначала я думала, что вы принесли известие с воли. — Она умерла? — Умерла. А теперь оставьте меня в покое. — Она не умерла, — сказал я. — В бараках говорят другое. — В бараках болтают много чепухи. Я посмотрел на рыжую. — Вы не передадите ей записку? Я уйду, но я хотел бы оставить письмо. — Зачем? — Как зачем? Письмо ничего не значит. Оно не убивает никого и не выдает. — Вы в этом уверены? — насмешливо сказала женщина. — Давно ли вы живете на свете? — Не знаю. Мне удавалось жить только частями, с большими перерывами. Я мог бы купить у вас карандаш и кусок бумаги? — Там есть и то, и другое, — она показала на маленький столик. — Чего ради вы хотите писать мертвой? — Сейчас это делают довольно многие. Я написал на куске бумаги: «Элен, я здесь, на свободе. Приходи сегодня вечером к ограде. Буду ждать». Я не стал заклеивать письмо. — Вы отдадите ей? — Сегодня что-то много шатается сумасшедших, — ответила она. — Да или нет? Она прочла письмо, которое я сунул ей. — Да или нет? — Нет, — сказала она и вернула мне письмо. Я положил его на стол. — По крайней мере не выбрасывайте и не рвите его. Она ничего не сказала. — Я вернусь и убью вас, если вы помешаете этому письму попасть в руки моей жены. — В самом деле? Она ничего больше не сказала, обратив ко мне лицо с зелеными рыбьими глазами. Я покачал головой и пошел к выходу. — Так ее нет здесь? — спросил я еще раз, обернувшись. Женщина все так же молча посмотрела на меня и не ответила. — Я еще десять минут буду в лагере, — сказал я. — Я приду еще раз, чтобы узнать. Я шел по улицам и переходам лагеря. Я хотел через некоторое время снова вернуться в столовую, поискать Елену, но тут вдруг почувствовал, что с меня словно соскользнула защитная пелена. Я сделался непомерно большим, уязвимым со всех сторон. Мне надо было скорее спрятаться. Я наудачу зашел в барак. — Что вам надо? — спросила меня худая женщина. — Я должен осмотреть электропроводку. Здесь все в порядке? — Кажется, в порядке. Только здесь больные. Я увидел на женщине белый халат. — Это госпиталь? — спросил я. — Барак для больных. Вас вызывали сюда? — Меня прислала снизу моя фирма. Надо проверить провода. Из глубины барака подошел человек в военной форме. — В чем дело? — спросил он. Женщина в белом халате объяснила ему. Его лицо показалось мне почему-то знакомым. — Электричество? — переспросил он. — Лекарство и витамины сейчас были бы куда полезнее. Он швырнул свою фуражку на стол и вышел. — Здесь, кажется, все в порядке, — сказал я женщине в белом. — Кто это был? — Врач, кто же еще? — У вас много больных? — Достаточно. — И многие умирают? Она посмотрела на меня. — Зачем вам это? — Просто так, — ответил я. — Почему здесь ко всем подозрительны? — Просто так, — ответила она. — Взбрело в голову, вот и все. Эх вы, невинный ангел! У вас есть и родина, и паспорт. А у этих людей нет ни того, ни другого, — она помолчала. — Смертных случаев не было вот уже недели четыре. До этого умирали. Месяц назад я получил письмо от Елены. Значит, она в лагере. — Спасибо, — сказал я. — Не за что, — ответила она горько. — Поблагодарите лучше, бога за то, что ваша мать и отец дали вам родину, которую вы можете любить. Любить и в несчастье, любить и тогда, когда она держит в неволе еще более несчастных и выдает их хищникам, которые принесли несчастье их стране. А теперь, если надо, занимайтесь освещением. Было бы лучше, если бы прибавилось света кое у кого в голове! — Была уже здесь немецкая военная комиссия? — быстро спросил я. — Зачем вам это знать? — Я слышал, что ее ждут здесь. — И вы этим довольны? — Нет, просто мне нужно предостеречь. — Кого? — спросила женщина, насторожившись. — Елену Бауман. — От чего предостеречь? — она внимательно посмотрела на меня. — Вы ее знаете? — Вовсе нет. И опять стена недоверия. Только позже я понял, отчего это происходило. — Я ее муж, — сказал я. — Вы можете это доказать? — Нет. У меня другие документы. Может быть, вы поверите, если я скажу, что я не француз. Я вытащил паспорт покойного Шварца. — Нацистский паспорт, — сказала женщина. — Так я и думала. Что вам надо? Терпение у меня лопнуло. — Увидеться с женой. Она здесь. Она сама написала мне об этом. — Письмо при вас? — Нет, я уничтожил его, когда решил бежать. Почему здесь все скрывают? — Мне тоже хотелось бы знать, — сказала женщина, — и именно от вас. Вернулся врач. — Вы все закончили? — обратился он ко мне. — Нет. Я загляну еще разок завтра утром. Я снова зашел в столовую. Рыжая стояла с двумя другими женщинами у стола и продавала им белье. Я стал ждать и вновь почувствовал, что счастье уже покинуло меня: надо было немедленно уходить, если только я хотел еще выбраться из лагеря. Часовые у входа могут смениться, и тогда мне придется все объяснять заново. Елены не было. Рыжеволосая избегала моего взгляда. Она торговалась, затягивая время. Тут подошли еще женщины. За окном прошел офицер. Я оставил столовую. Часовые у входа были все те же, они помнили меня и разрешили выйти. Я миновал ворота, и опять у меня, как в Леверне, появилось ощущение, что на меня вот-вот набросятся сзади и схватят. Я взмок от пота. Впереди показался старый грузовик. Скрыться было негде, и я пошел по краю дороги, опустив глаза в землю. Грузовик проехал мимо и остановился. Меня подмывало броситься бежать, по я удержался. Машина могла быстро развернуться, и тогда у меня уже не осталось бы никаких шансов. Позади послышались быстрые шаги. Кто-то крикнул: — Эй, монтер! Я обернулся. Ко мне подошел пожилой солдат. — Вы понимаете что-нибудь в автомашинах? — Нет, я электрик. — Может быть, там как раз не ладится с зажиганием. Взгляните-ка на наш мотор. — Да, да, посмотрите, пожалуйста, — сказал второй шофер. Я перевел взгляд. Это была Элен. Она стояла позади солдата и смотрела на меня, держа на губах палец. На ней были брюки, свитер. Она была очень худа. — Посмотрите, пожалуйста, — повторила она, пропуская меня вперед. — Только осторожно, — быстро прошептала она. — Действуй так, словно ты в этом понимаешь. В моторе все в порядке. Солдат брел позади нас. — Откуда ты? — прошептала опять она. Я открыл помятый капот. — Убежал. Как нам встретиться? Она нагнулась вместе со мной над мотором. — В деревне. Я приезжаю туда делать закупки для столовой. Послезавтра, в первом кафе слева. В девять утра. — А до этого? — Ну, как тут? Надолго? — спросил солдат. Элен достала из кармана брюк пачку сигарет, протянула ему: — Несколько минут. Ничего серьезного. Солдат зажег сигарету и присел у края дороги. — Где? — опять спросил я ее, наклонясь над мотором. — В лесу? У ограды? Вчера я был там. Сегодня вечером, хорошо? Она подумала. — Хорошо. Сегодня вечером. Не раньше десяти. — Почему? — Когда другие уйдут. Значит, в десять. И послезавтра утром. Будь осторожен. — Как тут жандармы? Опасны? Подошел солдат. — Ничего, — сказала Элен по-французски. — Сейчас будет готово. — Старая телега, — сказал я. Солдат засмеялся: — Новые у бошей. И у министров. Ну, как? — Готово, — сказала Елена. — Хорошо, что вы нам повстречались, — заметил солдат. — Я-то понимаю в машинах только то, что им нужен бензин. Он уселся в машину. Элен последовала за ним нажала стартер. Мотор заработал. Наверно, она нарочно выключила зажигание. Только и всего. — Спасибо, — сказала Элен, наклоняясь ко мне с сиденья. Ее губы беззвучно двигались, выговаривая слова, понятные только мне. — Вы первоклассный специалист, — добавила она и дала газ. Машина уехала. Несколько секунд я стоял неподвижно в синем бензиновом облаке. Я почти ничего не чувствовал, как это бывает при быстрой смене сильной жары холодом: не видишь между ними никакой разницы. Машинально переступая ногами, я пошел по дороге. Только тут мало-помалу я начал соображать, и вместе с сознанием пришло беспокойство и понимание того, что я услышал, и тихая, трепещущая сверлящая мука сомнения. Я лежал в лесу и ждал. Стена плача, как Элен называла женщин, молча, слепо уставившихся в вечернюю мглу, мало-помалу редела. Наконец, почти все ушли, растаяли. Стало темно. Я по-прежнему неподвижно смотрел на столбы ограды. Они превратились в темные тени. Потом между ними возникла новая тень. — Где ты? — прошептала Элен. — Здесь! Я ощупью подобрался к ней. — Ты можешь выйти? — спросил я. — Позже. Когда уйдут все. Жди. Я отполз обратно в кустарник, чтобы меня нельзя было увидеть, если кто-нибудь направит луч карманного фонаря в сторону леса. Я лег на землю, дыша запахом опавшей листвы. Поднялся слабый ветер, и вокруг меня зашуршало, словно это ползли тысячи невидимых шпионов. Глаза все больше и больше привыкали к темноте, и я теперь уже видел тень Елены, а сверху — неясное, бледное пятно ее лица с неразличимыми чертами. Она будто висела на проволоке, как темное растение с белым цветком, и опять вдруг показалась мне темной, безымянной фигурой темных времен. Я не мог разглядеть ее лица — и оно становилось лицом всех несчастных этого мира. Чуть подальше увидел я вторую женщину, которая стояла так же, как Элен, а там — третью, четвертую. Это были кариатиды невидимого фриза, поддерживающие небо печали и надежды. Все это становилось невыносимым, я отвернулся и стал смотреть в сторону. Когда я опять посмотрел на ограду — трех других уже не было, они бесшумно исчезли. Я заметил, что Элен согнулась, выбирая лазейку между рядами проволоки. — Раздвинь ее, — сказала она. Я наступил на нижнюю и приподнял верхнюю проволоку. — Подожди, — прошептала Элен. — Где другие? — спросил я. — Ушли. Одна из них нацистка. Поэтому я не могла пролезть раньше. Она бы меня выдала. Та, которая плакала. Элен сняла с себя кофточку и юбку и подала их мне через проволоку. — Чтобы не порвались, — сказала она. — Других у меня нет. Все это было точь-в-точь, как в бедных семьях, где куда менее важно, если дети разобьют себе колени, чем если они порвут чулки. Ссадины заживают, а на новые чулки надо тратить деньги. Я держал ее вещи в руках. Элен пригнулась и осторожно проползла под проволокой. Она оцарапала себе плечо. Будто тонкая, черная змейка, из ранки потекла кровь. Элен выпрямилась. — Мы должны бежать, — сказал я. — Куда? Я не знал, что ответить. В самом деле — куда? — В Испанию, — сказал я. — В Португалию. В Африку. — Пойдем, — сказала Элен. — Пойдем и не будем говорить об этом. Никто отсюда не может убежать без бумаг. Поэтому за нами и не смотрят очень строго. Она пошла впереди меня в лес. Она была почти обнажена, таинственна и прекрасна. В ней остался лишь отблеск прежней Елены, моей жены последних нескольких месяцев; осталось ровно столько, чтобы с очарованием и болью узнать ее в том дыхании прошедшего, когда кожа будто съеживается от озноба и ожидания. Почти безымянная, она спустилась оттуда, сверху, из фриза кариатид, окруженная девятью месяцами отчуждения, которые теперь значили больше, чем двадцать лет нормального бытия. 14 Владелец кабачка, в котором мы сидели перед этим, приблизился к нам. — Эта толстуха очень хороша, — с чувством сказал он. — Француженка. Настоящий дьявол. Рекомендую вам, господа! Наши женщины — тоже порох, но горят слишком быстро. — Он прищелкнул языком. — Разрешите теперь откланяться. Ничего нет лучше, чем иметь дело с француженкой. Полезно для здоровья. Они понимают толк в жизни. Им не нужно так много врать, как нашим женщинам. Желаю вам благополучного возвращения на родину. Лолиту или Хуану не берите. Ничего особенного — ни та, ни другая. А Лолита еще стянет что-нибудь, если не будете за ней присматривать. Он ушел. На улице уже было утро. Когда раскрылась дверь, оттуда ворвался шум начинающегося дня. — Нам тоже, наверно, надо идти, — сказал я. — Я скоро закончу свой рассказ, — ответил Шварц. — У нас есть еще немного вина. Он заказал вина и кофе для трех женщин, чтобы они оставили нас в покое. — В ту ночь мы говорили мало, — продолжал он. — Я разостлал куртку. Когда стало прохладнее, мы укрылись кофточкой и юбкой Елены и моим свитером. Она засыпала и вновь просыпалась; один раз сквозь сон мне почудилось, что она плачет. И снова ее охватывал порыв нежности, и она ласкала меня, как никогда раньше. Я ни о чем не спрашивал и ничего не рассказывал ей из того, что слышал в лагере. Я очень любил ее, но чувствовал какой-то холод и необъяснимую отчужденность. В нежности была печаль и печаль еще усиливала нежность. Словно мы очутились где-то там, за роковой гранью, и уже нельзя было вернуться из-за нее или даже приблизиться к ней, и было лишь ощущение полета, и неразрывности, и — отчаяния. Да, это было отчаяние, последнее, безмолвное отчаяние, в котором тонули наши слезы, исторгнутые счастьем, хотя глаза оставались сухими. Это были незримые, невыплаканные слезы печального знания, которому ведома только бренность без надежды, без возвращения. — Разве мы не можем бежать отсюда? — снова спросил я, когда Элен собиралась проскользнуть обратно между рядами колючей проволоки. Она промолчала. И только очутившись уже там, за оградой, ответила шепотом: — Я не могу. Я не могу. Из-за меня пострадают другие. Приходи опять! Приходи завтра вечером опять. Ты придешь? — Если меня не схватят. Она посмотрела на меня. — Что стало с нашей жизнью? Что мы такое сделали, что наша жизнь стала такой? Я передал ей кофточку и юбку. — Это лучшее, что есть у тебя? — спросил я. Она кивнула. — Спасибо тебе за то, что ты это надела. Я уверен, что завтра вечером опять буду здесь. Я спрячусь в лесу. — Тебе надо поесть. У тебя есть что-нибудь? — Кое-что есть. В лесу еще можно, наверно, найти ягоды или грибы, орехи. — Ты выдержишь до завтра? Вечером я принесу тебе кое-что. — Конечно, выдержу. Ведь уже почти утро. — Не ешь грибов. Ты не знаешь, какие можно есть, я принесу еды. Она надела юбку. Юбка была широкая, светло-синего цвета с белыми цветами. Она обвила ее вокруг себя и застегнулась, словно опоясывалась на бой. — Я люблю тебя, — с отчаянием сказала она. — Я люблю тебя сильнее, чем ты когда-нибудь сможешь это себе представить. Не забывай этого. Никогда! Она говорила это почти каждый раз, прежде чем нам расстаться. То было время, когда мы стали дичью для всех — для французских жандармов, которые из каких-то диких соображений порядка вылавливали нас, и для гестапо, которое пыталось проникнуть в лагерь, хотя говорили, что по соглашению с правительством Петэна это не было разрешено. Нельзя было даже предугадать, кто тебя сцапает, и каждое прощание на рассвете всегда было у нас последним. Элен приносила мне хлеб, фрукты, иногда — кусок колбасы или сыра. Я так и не рискнул спуститься вниз, в ближайший городок, чтобы найти себе там угол. Я обосновался в лесу и жил в развалинах старого, разрушенного монастыря, которые открыл невдалеке. Днем я спал или читал то, что мне приносила Элен. Иногда незаметно следил за дорогой, спрятавшись в кустарнике. Элен снабжала меня также новостями и слухами: о том, что немцы подходят все ближе и ближе и что они не думают выполнять свои обязательства по соглашению. Жизнь все более приобретала характер паники. Ужас находил волнами и был горек, как желудочный сок, когда он поднимается снизу. И все-таки привычка, жизнь изо дня в день побеждали снова и снова. Стояла хорошая погода, по ночам на небе сверкали россыпи звезд. Элен раздобыла парусину, и мы часами лежали на ней в темноте, посреди, разрушенных переходов монастыря, зарывшись в сухую опавшую листву, и прислушивались к шорохам ночи. — Как это получилось, что ты можешь отлучаться из лагеря? — спросил я ее однажды. — И так часто? — У меня такая должность. Мне доверяют. Ну, и немного протекции, — ответила она помолчав. — Ты же видел. Я бываю даже в деревне. — Поэтому тебе удается доставать еду и для меня? — Я получаю ее в столовой. Там в буфете можно кое-что купить, когда есть деньги и есть что купить. — Ты не боишься, что тебя здесь может кто-нибудь увидеть или вдруг кто-нибудь выдаст тебя? — Боюсь только за тебя. — Она улыбнулась. — Не за себя. Что со мной могут сделать? Я и так в тюрьме. В следующий вечер она не пришла. Стена плача растаяла, как обычно, я подкрался ближе, — бараки маячили черными пятнами в слабом полусвете, — я ждал, ждал, но она не пришла. Я лежал, уставившись в ночь. Я видел, как брели мимо женщины к нужнику неподалеку, слышал вздохи, стоны. Вдруг на дороге я увидел затемненные фары автомашины. День я провел в лесу. Меня терзало беспокойство. Видимо, что-то случилось. Я принялся перебирать в памяти то, что слышал в лагере. Странно, но меня это утешило. Пусть все, что угодно, только бы ее не увезли, только бы она не заболела и не умерла. Все эти несчастья были так тесно связаны друг с другом, что, кажется, значили одно и то же. И жизнь наша была в таком тупике, что вся свелась к одному: не потеряться, выбраться каким-нибудь образом из урагана в тихую гавань. И тогда можно было бы попытаться еще раз все забыть. — Но забыть нельзя, — сказал Шварц. — И тут не помогут ни любовь, ни сострадание, ни доброта, ни нежность. Я знал это, и мне было все равно. Я лежал в лесу, смотрел на трепещущие пестрые пятна умирающих листьев, которые падали с ветвей, и думал только об одном: даруй ей жизнь! Даруй ей жизнь, о боже, и я никогда не спрошу ни о чем. Жизнь человека всегда бесконечно больше любых противоречий, в которые он попадает. Поэтому позволь ей, господи, жить. И если это должно быть без меня, то пусть она живет без меня, но только живет! Элен не пришла и в следующую ночь. Зато вечером я вновь увидел две автомашины. Они проехали по дороге вверх, к лагерю. Я, крадучись, описал большую дугу, следя за ними, и увидел мундиры. Мне не удалось разглядеть, была ли то форма СС или вермахта, но, без сомнения, это были немцы. Я провел ужасную ночь. Машины прибыли около девяти часов вечера и уехали только во втором часу. То обстоятельство, что они приезжали под покровом ночи, почти с уверенностью позволяло говорить, что это было гестапо. Когда они ехали обратно, я не мог установить, увезли они кого-нибудь из лагеря или нет. Я блуждал, — блуждал в буквальном смысле этого слова, — по дороге и вокруг лагеря до самого утра. Потом я вновь вдруг захотел проникнуть за ограду под видом монтера, но увидел у входа удвоенную охрану. Рядом с часовым сидел какой-то тип в штатском, с бумагами. День, казалось, никогда не кончится. Когда я опять, в сотый раз, крался мимо ограды, я вдруг увидел — шагах в двадцати от забора, с внешней стороны — сверток в газете. Там были два яблока, кусок хлеба и записка без подписи: «сегодня вечером». Наверно, этот сверток бросила Елена, когда меня не было здесь. Я ел хлеб, стоя на коленях, — такая слабость вдруг охватила меня. Потом я отправился в свое убежище и моментально заснул. Проснулся я перед вечером. Еще был ясный день, наполненный, как вином, золотым светом. Каждая новая ночь все сильнее окрашивала листву. Теплые лучи послеполуденного солнца падали на лесную лужайку, где я лежал, и буки, и липа между ними стояли в желтом и красном огне, словно невидимый художник, пока я спал, превратил их в факелы, и они в полной тишине горели неподвижным пламенем. Ни один листочек не шевелился. — Не проявляйте нетерпения, — прервал вдруг себя Шварц, — когда я говорю о природе. Она приобрела вдруг для нас в это время такое же значение, как для животных. Она была тем, что никогда не отталкивало нас от себя. Ей не нужны были паспорта и свидетельства об арийском происхождении. Она давала и брала, безличная и исцеляющая, как лекарство. В тот раз на лесной лужайке я долго лежал не шевелясь, я чувствовал себя чашей, налитой до краев, и боялся пролить хотя бы каплю. Потом я увидел, как в полной тишине, без малейшего дуновения ветра, сотни листьев полетели вдруг с деревьев вниз на землю, словно услышав таинственный безмолвный приказ. Они безмятежно скользили в ясном воздухе, и некоторые упали на меня. В это мгновение, показалось мне, я узнал свободу смерти и странное ее утешение. Не принимая никакого решения, я ощутил, как милость, то, что я могу окончить свою жизнь, если умрет Элен, что мне не нужно оставаться одному и что милость эта — компенсация, данная человеку за безмерность его любви, когда она вырывается за пределы существа. Я пришел к этому, не размышляя, и когда я понял это, уже не нужно было — в каком-то отдаленном смысле — умирать во что бы то ни стало. Елена не появилась у стены плача. Она пришла лишь тогда, когда другие исчезли. Она была в рубашке и коротких штанах и просунула мне через проволоку сверток и бутылку вина. В необычном костюме она показалась еще моложе. — Пробка вытащена, — сказала она. — Вот и бокал. Она легко проскользнула под проволокой. — Ты, наверно, умер с голоду. Я кое-что раздобыла в буфете, чего не видала с самого Парижа. — Одеколон, — угадал я. Она горько и свежо пахла в ночном воздухе. Она кивнула головой. Я увидел, что волосы у нее подстрижены короче, чем раньше. — Что же такое случилось? — спросил я, вдруг рассердившись. — Я думал, тебя увезли или ты умираешь, а ты приходишь, словно после посещения салона красоты. Может быть, ты сделала и маникюр? — Сама. Посмотри, — она подняла руку и засмеялась. — Давай выпьем вина. — Что случилось? У вас было гестапо? — Нет. Комиссия вермахта. Но там были два чиновника из гестапо. — Увезли кого-нибудь? — Нет, — сказала она. — Налей. Я видел, что она возбуждена. Руки у нее горели, и кожа была такая сухая, что, казалось, тронь ее — она затрещит. — Они были там, — сказала она. — Они прибыли, чтобы составить список нацистов. — И много их у вас оказалось? — Достаточно. Мы никогда не думали, что их столько. Многие никогда не признавались. При этом была одна — я ее знала — она вдруг выступила вперед и заявила, что она принадлежит к национал-социалистской партии, что она собрала здесь ценные сведения и хочет вернуться обратно на родину, что с ней здесь плохо обращались, и ее тут же должны увезти. Я знала ее хорошо. Слишком хорошо. Она знает… Элен быстро выпила и вернула мне бокал. — Что она знает? — спросил я. — Я не могу сказать точно, что она знает. Было столько ночей, когда мы без конца говорили и говорили… Она знает, кто я… — Она подняла голову. — Я никогда не поеду к ним. Я убью себя, если они захотят увезти меня. — Ты убьешь себя. И они тебя не увезут. Чего ради? Георг сейчас бог знает где, он не всеведущ. И к чему той женщине выдавать тебя? Что это ей даст? — Обещай, что ты не дашь меня увезти. — Обещаю, — сказал я. Лишенный всего, я обещал ей все, и самое главное — защиту. Что мог я ответить ей тогда? Она была слишком возбуждена, чтобы услышать от меня что-нибудь другое. — Я люблю тебя, — сказала она страстным, взволнованным голосом. — И что бы ни произошло, ты это должен знать всегда! — Я знаю это, — ответил я, веря и не веря ей. Она в изнеможении откинулась назад. — Давай убежим, — сказал я. — Сегодня ночью. — Куда? Твой паспорт с тобой? — Да. Мне отдал его один человек, который работал в бюро, где хранились бумаги интернированных. А где твой? Она не ответила. Некоторое время она смотрела, прямо перед собой. — Здесь есть одна еврейская семья, — сказала она затем. — Муж, жена и ребенок. Прибыли несколько дней назад. Ребенок болен. Они вышли вперед вместе с другими. Сказали, что хотят обратно в Германию. Капитан спросил, не евреи ли они. Нет, они немцы, сказал мужчина. Они хотят обратно в Германию. Капитан хотел им что-то сказать, но гестаповцы стояли рядом. — Вы действительно хотите вернуться? — спросил офицер еще раз. — Запишите их, капитан, — сказал гестаповец и засмеялся. — Если они так сильно тоскуют по родине, надо пойти им навстречу. И их записали. Говорить с ними невозможно. Они говорят, что они больше не могут. Ребенок тяжело болен. Других евреев тоже все равно отсюда скоро увезут. Поэтому лучше отправиться раньше. Все мы в ловушке. Лучше идти добровольно. Вот их слова. Они словно оглохли. Поговори с ними. — Я? Что я могу им сказать? — Ты был там. Ты был в Германии в лагере. Потом ты вернулся и опять бежал. — Где же я буду с ними разговаривать? — Здесь. Я приведу его. Я знаю, где он. Сейчас. Я говорила ему. Его еще можно спасти. Минут через пятнадцать она привела исхудавшего человека, который отказался переползти под проволокой. Он стоял на той, а я на этой стороне, и он слушал, что я говорил. Потом подошла его жена. Она была очень бледная и молчала. Обоих, вместе с ребенком, схватили дней десять назад. Они были разлучены и посажены в разные лагеря, а потом бежали, и ему удалось чудом вновь найти жену и сына. Они повсюду писали свои имена на придорожных камнях и на углах домов. Шварц взглянул на меня: — Вы знаете этот крестный путь? — Кто его не знает! Он тянулся через всю Францию от Бельгии до Пиренеев. Крестный путь возник вместе с войной. После прорыва немецких войск в Бельгии и падения линии Мажино, начался великий ход — сначала на автомашинах, груженных постелями, домашним скарбом, потом — на велосипедах, повозках, тачках, с детскими колясочками — и, наконец, — пешком, в разгар французского лета, бесконечными вереницами, что тянулись все на юг, под огнем пикирующих бомбардировщиков. Тогда же началось и бегство на юг эмигрантов. Тогда возникли и придорожные письмена. Их наносили на заборы у дорог, на стены домов, в деревнях, на углах перекрестков. Имена, призывы о помощи, поиски близких, — углем, краской, мелом. Эмигранты, которым уже годами приходилось прятаться и ускользать от полиции, организовали, кроме того, цепь вспомогательных пунктов, протянувшуюся от Ниццы до Неаполя и от Парижа до Цюриха. Там были люди, которые снабжали беженцев информацией, адресами, советами. Там можно было переночевать. С их помощью человеку, о котором рассказывал Шварц, и удалось опять найти жену и ребенка, что вообще было куда труднее, чем отыскать пресловутую иголку в стоге сена. — Если мы останемся, нас опять разлучат, — сказал мне этот человек. Это женский лагерь. Нас доставили сюда всех вместе, но только на пару дней. Мне уже сказали, что я буду отправлен в другое место, в какой-нибудь мужской лагерь. Мы этого больше не вынесем. Он уже все взвесил. Бежать они не могут, они уже пытались и чуть не умерли с голода. Теперь мальчик болен, жена истощена, и у него тоже нет больше сил. Лучше идти самим добровольно. Другие — тоже всего лишь скот на бойне. Их будут увозить постепенно, когда захотят. — Почему нас не отпустили, когда еще было время? — сказал он под конец, — робкий, худощавый человек с узким лицом и маленькими черными усами. На это никто не смог бы дать ответа. Хотя мы никому не были нужны, нас не отпустили. В час разгрома страны это был ничтожный парадокс, на который слишком мало внимания обращали те, которые могли бы его изменить. На следующий день под вечер к лагерю подъехали два грузовика. В то же мгновение колючая проволока ожила. Десять или двенадцать женщин копошились возле нее, помогая друг другу пролезть через нее. Потом они устремились в лес. Я ждал в засаде, пока не увидел Елену. — Нас предупредили из префектуры, — сказала она. — Немцы уже здесь. Они приехали за теми, кто хочет вернуться. Однако никто не знает, что еще при этом может произойти. Поэтому нам разрешили спрятаться в лесу, пока они не уедут. В первый раз я ее видел днем, если не считать тех минут на дороге. Ее длинные ноги и лицо были покрыты загаром, но она страшно похудела. Глаза стали большими и блестящими, а лицо совсем сжалось. — Ты отрываешь от себя, а сама голодаешь, — сказал я. — Мне вполне хватает еды, — возразила она, — не беспокойся. Вот даже, — она сунула руку в карман, — смотри кусок шоколада. Вчера у нас продавали даже печеночный паштет и консервированные сардины. Зато хлеба не было. — Человек, с которым я разговаривал, уезжает? — спросил я. — Да. Ее лицо вдруг сморщилось. — Я туда не вернусь никогда, — сказала она. — Никогда! Ты обещал мне! Я не хочу, чтоб они меня поймали! — Они тебя не поймают. Через час машины проехали обратно. Женщины пели. Слышались слова песни: «Германия, Германия превыше всего». В ту же ночь я дал Элен часть яда, который я получил в лагере Леверне. А днем позже она узнала, что Георг знает, где она. — Кто это тебе сказал? — спросил я. — Тот, кто знает. — Кто? — Врач лагеря. — Откуда он знает? — Из комендатуры. Там запрашивали. — Врач не сказал, что тебе следует делать? — Он сможет спрятать меня на пару дней в больничном бараке, не больше. — Значит, надо бежать из лагеря. От кого вчера пришло предупреждение о том, что некоторым из вас надо спрятаться в лесу? — От префекта. — Хороню, — сказал я. — Постарайся раздобыть свой паспорт и какое-нибудь свидетельство о выходе из лагеря. Может быть, поможет врач? Если нет — надо бежать. Собери вещи, которые тебе необходимы. Не говори ничего никому. Никому! Я попытаюсь поговорить с префектом. Он, кажется, человек. — Не надо! Будь осторожен! Я как мог начистил свою монтерскую спецовку и утром вышел из леса. Приходилось считаться с тем, что меня могут сцапать немецкие патрули или французские жандармы. Впрочем, отныне я должен был думать об этом всегда. Мне удалось попасть к префекту. Жандарма и писаря я ошарашил тем, что выдал себя за немецкого техника, который прибыл сюда для получения сведений насчет сооружения линии электропередачи в военных целях. Когда делаешь то, чего от тебя не ждут, обычно всегда добиваешься желаемого, — это я знал по опыту. Если бы жандарм понял, что перед ним один из беженцев, он сразу арестовал бы меня. Этот сорт людей лучше всего реагирует на крик и угрозы. Префекту я сказал правду. Сначала он хотел меня выбросить из комнаты. Затем его развеселила моя дерзость. Он дал мне сигарету и сказал, чтобы я убирался к черту. Он не желает ничего видеть и слышать. Десять минут спустя он заявил, что он не в состоянии мне чем-либо помочь, потому что у немцев, по-видимому, есть списки и они привлекут его к ответственности, если кто-нибудь исчезнет. Он не желает издохнуть в каком-нибудь немецком концентрационном лагере. — Господин префект, — сказал я, — я знаю, что вы охраняете пленных и должны следовать своим собственным приказам. Но и вы, и я знаем, что Франция сейчас переживает хаос поражения и сегодняшние распоряжения могут завтра стать позором. Если сумятица переходит в бессмысленную жестокость, то потом для нее трудно будет отыскать оправдания. Чего ради должны вы — против своей собственной воли — держать невинных людей в клетке из колючей проволоки наготове для пыток и крематориев? Весьма возможно, что до тех пор, пока Франция еще защищалась, было какое-то подобие смысла в том, чтобы интернировать иностранцев в лагерях, все равно, были ли они за или против агрессора. Теперь же война давно окончилась; несколько дней тому назад победители приехали и забрали своих сторонников. Те, кто теперь остался у вас в лагерях, — это жертвы, которые каждый день умирают от страха, что их увезут на верную смерть. Я должен был бы просить вас за все эти жертвы — я прошу только ради одной из них. Если вы боитесь списков, укажите мою жену как убежавшую, укажите ее, в конце концов, как умершую, как самоубийцу, если хотите, — тогда с вас будет снята всякая ответственность! Он посмотрел на меня долгим взглядом. — Приходите завтра, — сказал он наконец. Я не двинулся. — Я не знаю, в чьих руках я окажусь завтра, — ответил я. — Сделайте это сегодня. — Приходите через два часа. — Я буду ждать у ваших дверей, — ответил я. — Это самое безопасное место, которое я знаю. Он вдруг улыбнулся. — Что за любовная история! — сказал он. — Вы женаты, а должны жить так, словно вы не женаты. Обычно бывает наоборот. Я вздохнул. Через час он меня позвал опять. — Я разговаривал с лагерным начальством, — сказал он. — Это правда, что о вашей жене запрашивали. Мы последуем вашему совету и позволим ей умереть. Это избавит вас от забот. И нас тоже. Я кивнул. Странный, холодный страх охватил меня внезапно — остаток древнего суеверия, предостерегающего от искушения судьбы. Впрочем, разве я сам не умер уже давно, разве я не живу с бумагами мертвеца? — Завтра все будет сделано, — сказал префект. — Сделайте это сегодня, — попросил я. — Мне однажды пришлось два года просидеть в лагере из-за того, что я задержался на день. Я вдруг сразу сдал. Он, видимо, это заметил. У меня все поплыло перед глазами, и я чуть не упал в обморок. Он приказал принести коньяку. — Лучше кофе, — сказал я и тяжело опустился на стул. Комната кружилась в каких-то зеленых и серых тонах. В ушах шумело. Нет, мне нельзя терять сознания, думал я. Элен свободна, нам скорее надо убираться прочь отсюда. Сквозь шум и трепетное мерцание я силился уловить лицо и голос, который что-то кричал, и я не мог сначала разобрать, что это было, и только потом до меня стали доходить слова: — Вы думаете, что для меня все это шуточки, будь они прокляты? К дьяволу! Какое мне дело? Я вам не стражник, я порядочный человек и не хочу знать… Черт бы побрал всех… Пусть все уходят!.. Все!.. Голос опять пропал, и я не знаю, действительно ли он так кричал, или все это просто с удесятеренной силой отдавалось у меня в ушах. Принесли кофе, я очнулся. Потом кто-то пришел и сказал, что мне надо подождать еще немного. Впрочем, я и без того не мог двигаться. Наконец явился префект. Он сказал, что все в порядке. Мне кажется, что припадок слабости, — как и все, что я говорил, — тоже сыграл мне на руку. — Вам лучше? — спросил префект. — Не надо так меня пугаться. Я всего лишь скромный французский префект из провинции. — Это больше самого господа бога, — возразил я, счастливо улыбаясь. — Бог снабдил меня лишь крайне общим разрешением для пребывания на земле, с которым мне нечего делать. Что мне действительно нужно — так это разрешение на пребывание в этой округе, и мне его не может дать никто, кроме вас, господин префект. Он засмеялся: — Если вас начнут искать, то здесь вам будет слишком опасно. — Если меня начнут искать, то в Марселе будет еще опаснее, чем тут. С полным вероятием будут искать там, а не здесь. Дайте нам разрешение на неделю. За это время мы сможем приготовиться к переходу через Красное море. — Через Красное море? — Так выражаются эмигранты. Мы живем, как евреи в дни бегства из Египта. Позади — немецкая армия и гестапо, с обеих сторон — море французской и испанской полиции, а впереди — обетованная земля Португалии с гаванью Лиссабона, откуда открываются пути в еще более обетованную землю Америки. — Разве у вас есть американская виза? — У нас она будет. — Вы, кажется, верите в чудо. Шварц улыбнулся мне. — Поистине поразительно, каким расчетливым становишься в нужде. Я совершенно точно знал, зачем я произнес последнюю фразу и с какой целью перед тем польстил префекту сравнением с господом богом. Мне нужно было вытянуть из него разрешение на пребывание. Хотя бы на короткий срок. Когда полностью зависишь от других людей, превращаешься в психолога, тщательно взвешивающего мельчайшие детали, хотя сам в это время едва можешь дышать от напряжения, или — может быть — именно благодаря этому. Одно ничего не знает о другом, и оба действуют раздельно, не влияя друг на друга: подлинный страх, подлинная боль и предельная расчетливость, и у всех одна и та же цель — спасение. Шварц заметно успокоился. — Я скоро кончу, — сказал он. — Мы и в самом деле получили разрешение на жительство сроком на неделю. Я стоял у входа в лагерь, чтобы увести Элен. День угасал. Сверху сеял мелкий дождик. Она подошла в сопровождении врача. Мгновение я видел ее беседующей с ним, прежде чем она меня заметила. Она что-то оживленно говорила ему, и лицо ее было таким подвижным, каким я не привык его видеть. У меня было чувство, словно я с улицы заглянул в комнату, когда этого никто не ждал. Затем она увидела меня. — Ваша жена очень больна, — сказал врач. — Это правда, — сказала Елена, смеясь. — Меня отпускают в больницу, и я там умру. Тут всегда поступают таким образом. — Нелепые шутки! — сказал доктор враждебно. — Вашей жене действительно надо лечь в больницу. — Почему же она до сих пор не в больнице? — спросил я. — Что это значит? — сказала Элен. Я вовсе не больна и не собираюсь в больницу. — Можете вы поместить ее в больницу, — спросил я врача, — чтобы она была там в безопасности? — Нет, — сказал он, помолчав. Элен вновь засмеялась: — Конечно, нет. Что за глупый разговор! Адью, Жан. Она пошла вперед по дороге. Я хотел спросить врача, что с ней, но не смог. Он посмотрел на меня, потом быстро повернулся и пошел к лагерю. Я пошел следом за Элен. — Паспорт с тобой? — спросил я. Она кивнула. — Дай мне твою сумку, — сказал я. — Она не тяжелая. — Все равно, давай. — У меня еще есть то платье, что ты купил мне в Париже. Мы шли вниз по дороге. — Ты больна? — спросил я. — Если бы я в самом деле была больна, я бы не могла ходить. У меня был бы жар. Но я вовсе не больна. Он сказал неправду. Он хотел, чтобы я осталась. Посмотри на меня. Разве я выгляжу больной? Она остановилась. — Да, — сказал я. — Не печалься, — ответила она. — Я не печалюсь. Теперь я знал, что она больна. И я знал, что она никогда не признается мне в этом. — Помогло бы тебе, если бы ты легла в больницу? — Нет! — сказала она. — Ни в малейшей степени! Поверь мне. Если бы я была больна и в больнице могли бы мне помочь, я немедленно бы попыталась туда устроиться, поверь, что я говорю правду. — Я верю тебе. Что мне еще оставалось делать? Я вдруг стал ужасно малодушным. — Может быть, тебе лучше было бы остаться в лагере? — спросил я наконец. — Я бы убила себя, если бы ты не пришел. Мы пошли дальше. Дождь усилился, словно серая вуаль из тончайших капелек колыхалась вокруг нас. — Вот увидишь, скоро мы будем в Марселе, — сказал я. — А оттуда переберемся в Лиссабон и затем в Америку. Там есть хорошие врачи, — думалось мне, — и больницы, в которых людей не арестовывают. Быть может, я смогу работать. — Мы забудем Европу, как дурной сон, — сказал я. Элен не отвечала. 15 — Одиссея началась, — продолжал Шварц. — Странствие через пустыню. Переход через Красное море. Вы все это, наверно, знаете. Я кивнул. — Бордо. Нащупывание проходов через границу. Пиренеи. Медленная осада Марселя. Осада обессиленных сердец и бегство от варваров. Бесчинство обезумевшей бюрократии. Ни разрешения на проживание, ни разрешения на выезд. Когда мы, наконец, его получали, то оказывалось, что испанская виза на проезд через страну тем временем уже истекла, а вновь ее можно получить, лишь имея въездную португальскую визу, которая часто зависела еще от чего-нибудь. И опять все сначала — ожидание у консульств, этих предместий рая и ада! Бесконечное, бессмысленное кружение. — Нам сначала удалось попасть в штиль, — сказал Шварц. — Вечером Елену оставили силы. Я нашел комнату в одинокой гостинице. Мы впервые вновь были на легальном положении; впервые, после нескольких месяцев, у нас была комната для нас одних — это и вызвало у нее истерический припадок. Потом мы молча сидели в маленьком саду гостиницы. Было уже холодно, но нам не хотелось еще идти спать. Мы пили вино и смотрели на дорогу, ведущую к лагерю, которая видна была из сада. Чувство глубокой благодарности наполняло меня и отдавалось в мозгу. В этот вечер все было захлестнуто ею, даже страх за то, что Елена больна. После слез она выглядела присмиревшей и спокойной, будто природа после дождя — она была прекрасна, как профиль на старой камее. — Вы поймете это, — добавил Шварц. — В этом существовании, которое вели мы, болезнь имела совсем другое значение. Болезнь для нас означала прежде всего невозможность бежать. — Я знаю, — ответил я с горечью. — В следующий вечер мы увидели, как вверх по дороге к лагерю проползла машина с притушенными фарами. В этот день мы почти не выходили из нашей комнаты. Вновь иметь кровать и собственное помещение — это было такое непередаваемое чувство, которым никак нельзя было насладиться вполне. Мы оба вдруг почувствовали бессилие и усталость, и я охотно провел бы в этой гостинице несколько недель. Но Элен вдруг немедленно захотела ее покинуть. Она не могла видеть больше дорогу, ведущую к лагерю. Она боялась, что гестапо вновь будет ее разыскивать. Мы упаковали наши скромные пожитки. Вообще, конечно, было разумно тронуться дальше, имея еще разрешение на проживание в этом районе. Если бы нас где-нибудь сцапали, то в крайнем случае лишь препроводили бы сюда. Можно было надеяться, что нас не арестуют сразу. Я хотел пробраться сначала в Бордо. По дороге мы, однако, услышали, что ехать туда уже поздно. По пути нас подвез владелец небольшого двухместного ситроена. Он посоветовал перебыть лучше где-нибудь в другом месте. Поблизости места, куда он едет, сказал он, есть небольшой замок. Он стоит пустой, и мы могли бы там переночевать. У нас не оставалось выбора. Под вечер он высадил нас и уехал. Мы остались одни. Перед нами в сумерках возвышался маленький замок, скорее загородный дом с темными, молчаливыми окнами без гардин. Я поднялся по широкой лестнице и толкнул входную дверь. Она открылась. На ней были следы взлома. В полутемном холле шаги прозвучали резко и отчужденно. Я крикнул — в ответ раздалось только ломкое эхо. Дом был пуст. Унесено было все, что можно унести. Остался лишь интерьер восемнадцатого века: стены, отделанные деревянными панелями, благородные пропорции окон, потолки и грациозные лесенки. Мы медленно переходили из комнаты в комнату. Никто не отвечал на наши призывы. Я попробовал найти выключатели. Их не было. Замок не имел электрического освещения. Он остался таким, как его построили. Маленькая столовая была белая и золотая, спальня — светло-зеленая с золотом. Никакой мебели, владельцы вывезли ее во время бегства. В мансарде, наконец, мы нашли сундук. В нем были маски, дешевые пестрые костюмы, оставшиеся после какого-то праздника, несколько пачек свечей. Самой лучшей находкой, однако, нам показалась койка с матрацем. Мы продолжали шарить дальше и нашли в кухне немного хлеба, пару коробок сардин, связку чесноку, стакан с остатками меда, а в подвале — несколько фунтов картофеля, бутылки две вина, поленницу дров. Поистине, это была страна фей! Почти везде в доме были камины. Мы завесили несколькими костюмами окна в комнате, которая, по-видимому, служила спальней. Я вышел и обнаружил возле дома огородные грядки и фруктовый сад. На деревьях еще висели груши и яблоки. Я собрал их и принес с собой. Когда стемнело настолько, что нельзя было заметить дыма, я развел в камине огонь, и мы занялись едой. Все казалось призрачным и заколдованным. Отсветы огня плясали на чудесных лепных украшениях, а наши тени дрожали на стенах, подобно духам из какого-то другого, счастливого мира. Стало темно, и Элен сняла свое платье, чтобы подсушить у огня. Она достала и надела вечерний наряд из Парижа. Я открыл бутылку вина. Стаканов у нас не было, и мы пили прямо из горлышка. Позже Элен еще раз переоделась. Она натянула на себя домино и полумаску, извлеченные из сундука, и побежала так через темные переходы замка, смеясь и крича, то сверху, то снизу. Ее голос раздавался отовсюду, я больше не видел ее, я только слышал ее шаги. Потом она вдруг возникла позади из темноты, и я почувствовал ее дыхание у себя на затылке. — Я думал, что потерял тебя, — сказал я и обнял ее. — Ты никогда не потеряешь меня, — прошептала она из-под узкой маски, — и знаешь ли почему? Потому что ты никогда не хочешь удержать меня, как крестьянин свою мотыгу. Для человека света это слишком скучно. — Уж я-то во всяком случае не человек света, — сказал я ошарашенный. Мы стояли на повороте лестницы. Из спальни сквозь притворенную дверь падала полоса света от камина, выхватывая из мрака бронзовый орнамент перил, плечи Елены и ее рот. — Ты не знаешь, кто ты, — прошептала она и посмотрела на меня сквозь разрезы маски блестящими глазами, которые, как у змеи, не выражали ничего, но лишь блестела неподвижно. — Если бы ты только знал, как безотрадны все эти донжуаны! Как поношенные платья. А ты — ты мое сердце. Может быть, виною тому были костюмы, что мы так беспечно произносили слова. Как и она, я тоже переоделся в домино — немного против своей воли. Но моя одежда тоже была мокрая после дождливого дня и сохла у камина. Необычные платья в призрачном окружении минувшей жеманной эпохи преобразили нас и делали возможными в наших устах иные, обычно неведомые слова. Верность и неверность потеряли вдруг свою тяжесть и односторонность; одно могло стать другим, существовало не просто то или другое — возникли тысячи оттенков и переходов, а слова утратили прежнее значение. — Мы мертвые, — шептала Элен. — Оба. Ты мертвый с мертвым паспортом, а я сегодня умерла в больнице. Посмотри на наши платья! Мы, словно золотистые, пестрые летучие мыши, кружимся в отошедшем столетии. Его называли веком великолепия, и он таким и был с его менуэтами, с его грацией и небом в завитушках рококо. Правда, в конце его выросла гильотина — как она всегда вырастает после праздника — в сером рассвете, сверкающая и неумолимая. Где нас встретит наша, любимый? — Оставь, Элен, — сказал я. — Ее не будет нигде, — прошептала она. Зачем мертвым гильотина? Она больше не может рассечь нас. Нельзя рассечь свет и тень. Но разве не хотели разорвать наши руки — снова и снова? Сжимай же меня крепче в этом колдовском очаровании, в этой золотистой тьме, и, может быть, что-нибудь останется из этого, — то, что озарит потом горький час расставания и смерти. — Не говори так, Элен, — сказал я. Мне было жутко. — Вспоминай меня всегда такой, как сейчас, — шептала она, не слушая, — кто знает, что еще станет с нами… — Мы уедем в Америку, и война когда-нибудь окончится, — сказал я. — Я не жалуюсь, — говорила она, приблизив ко мне свое лицо. — Разве можно жаловаться? Ну что было бы из нас? Скучная, посредственная пара, которая вела бы в Оснабрюке скучное, посредственное существование с посредственными чувствами и ежегодными поездками во время отпуска… Я засмеялся: — Можно взглянуть на это и так. Она была очень оживленной в этот вечер и превратила его в праздник. Со свечой в руках, в золотых туфельках, — которые она купила в Париже и сохранила, несмотря ни на что, — она побежала в погреб и принесла еще бутылку вина. Я стоял на лестнице и смотрел сверху, как она поднимается сквозь мрак, обратив ко мне освещенное лицо, окруженное тьмой. Я был счастлив, если называть счастьем зеркало, в котором отражается любимое лицо — чистое и прекрасное. Огонь медленно угас. Она уснула, укрытая пестрыми костюмами. То была странная ночь. Позже я услышал гудение самолетов, от которого тихо дребезжали зеркала в рамах рококо. Четыре дня мы были одни. Потом мне пришлось отправиться в ближайшую деревню за покупками. Там я услышал, будто из Бордо должны отплыть два корабля. — Разве немцы еще не там? — спросил я. — Они там, и они еще не там, — ответили мне. — Все дело в том, кто вы. Я обсудил это известие с Элен. Она, к моему удивлению, отнеслась к нему довольно равнодушно. — Корабли, Элен! — восклицал я возбужденно. — Прочь отсюда! В Америку. В Лиссабон. Куда угодно. Оттуда можно плыть дальше. — Почему нам не остаться здесь? — возразила она. — В саду есть фрукты и овощи. Я смогу из них что-нибудь готовить, пока есть дрова. Хлеб мы купим в деревне. У нас еще есть деньги? — Кое-что есть. У меня есть еще один рисунок. Я могу его продать в Бордо, чтобы иметь деньги на проезд. — Кто теперь покупает рисунки? — Люди, которые хотят сохранить свои деньги. Она засмеялась. — Ну так продай его, и останемся здесь. Я так хочу. Она влюбилась в дом. С одной стороны там лежал парк, а дальше — огород и фруктовый сад. Там был даже пруд и солнечные часы. Елена любила дом, и дом, кажется, любил ее. Это была оправа, которая очень шла ей, и мы в первый раз были не в гостинице или бараке. Жизнь в маскарадных костюмах и атмосфера лукавого прошлого таили в себе колдовское очарование, рождали надежду — иногда почти уверенность — в жизнь после смерти, словно первая сценическая проба для этого была уже нами пережита. Я тоже был бы не прочь пожить так несколько сотен лет. И все-таки я продолжал думать о кораблях в Бордо. Мне казалось невероятным, что они могут выйти в море, если город уже частично занят. Но тогда война вступила уже в сумеречную стадию. Франция получила перемирие, но не мир. Была так называемая оккупационная зона и свободная зона, но не было власти, способной защитить эти соглашения. Зато были немецкая армия и гестапо, и они не всегда работали рука об руку. — Надо выяснить все, — сказал я. — Ты останешься здесь, а я попытаюсь пробраться в Бордо. Элен покачала головой: — Я здесь одна не останусь. Я поеду с тобой. Я понимал ее. Безопасных и опасных областей, отделенных друг от друга, больше не существовало. Можно было ускользнуть целым и невредимым из вражеского штаба и лопасть в лапы гестаповским агентам на уединенном островке. Все прежние масштабы сдвинулись. — Пробрались мы совершенно случайным образом, — сказал Шварц, — что вам, конечно, хорошо известно. Когда оглядываешься назад и начинаешь раздумывать, то вообще не понимаешь, как все это оказалось возможным. Пешком, в грузовике, часть пути мы однажды даже проехали верхом на двух огромных, добродушных крестьянских лошадях, которых батрак гнал на продажу. В Бордо уже находились войска. Город не был еще оккупирован, но немецкие части уже прибыли. Это был тяжелый удар. Каждую минуту можно было ждать ареста. Костюм Элен не бросался в глаза. Кроме вечернего платья у нее были еще два свитера и пара брюк — все, что ей удалось сохранить. У меня был рабочий комбинезон. Запасной костюм лежал в рюкзаке. Мы оставили свои вещи в кабачке, чтобы не привлекать внимания, хотя в то время многие французы перебирались с чемоданами с места на место. — Наведаемся в бюро путешествий и справимся насчет пароходов, — сказал я. У нас не было знакомых в городе. Бюро путешествий мы нашли довольно быстро. Оно еще существовало. В окнах висели рекламные плакаты: «Проведите осень в Лиссабоне», «Алжир — жемчужина Африки», «Отпуск во Флориде», «Солнечная Гранада». Большинство из них выцвело и поблекло, и только объявления, призывающие в Лиссабон и Гранаду, сверкали своими радужными красками. Нам не пришлось, однако, дождаться, пока мы продвинемся к окошечку. Четырнадцатилетний паренек информировал нас обо всем самым исчерпывающим образом. Никаких пароходов нет. Об этом болтают уже несколько недель. На самом же деле, еще до прихода немцев, здесь был английский пароход, чтобы взять поляков и тех эмигрантов, которые записались в польский легион — добровольческую часть, которая формируется в Англии. Теперь же в море не выходит ни один корабль. Я спросил, чего в таком случае ждут люди, которые томятся в бюро. — Большинство ждут того же, что и вы, — ответил юный эксперт. — А вы? — Я уже не надеюсь выбраться отсюда, — ответил он. — Здесь я зарабатываю себе на хлеб. Выступаю в роли переводчика, специалиста по вопросу получения виз, даю советы, сообщаю адреса гостиниц и пансионов… В этом не было ничего удивительного: голод не тетка. А взгляд юности на жизнь к тому же не затуманен предрассудками и сантиментами. Мы зашли в кафе, и там четырнадцатилетний эксперт сделал для меня обзор положения. Возможно, немецкие войска уйдут из города. Тем не менее, получить в Бордо вид на жительство трудно. С визами еще тяжелее. В смысле получения испанской визы неплоха сейчас Байонна, но она переполнена. Лучше всего, кажется, Марсель, но это долгий путь. — Мы его все равно проделали, — сказал Шварц. — Только позже. Вы тоже? — Да, — сказал я. — Крестный путь. Шварц кивнул. — По пути я, конечно, попробовал обратиться в американское консульство. Но у Элен был вполне действительный немецкий нацистский паспорт. Как мы могли доказать, что нам угрожает смертельная опасность? Беженцы евреи, которые в страхе, без всяких документов, валялись у дверей консульства, казалось, действительно, нуждались в спасении. Наши же паспорта свидетельствовали против нас и паспорт мертвого Шварца — тоже. Мы решили в конце концов вернуться в наш маленький замок. Дважды нас задерживали жандармы, и оба раза я использовал господствующую в стране неразбериху: я орал на жандармов, совал им под нос наши паспорта и выдавал себя за австрийского немца из военной администрации. Элен смеялась. Она находила все это смешным. Я сам впервые набрел на эту идею, когда мы в кабачке потребовали наши вещи. Хозяин заявил, что он никогда не получал от нас на хранение никаких вещей. — Если хотите, можете позвать полицию, — добавил он и посмотрел на меня, улыбаясь. — Но вы, конечно, этого не захотите! — Мне этого не нужно делать, — сказал я. — Отдайте вещи! Хозяин мигнул слуге: — Анри, покажи господину дверь! Анри приблизился, скрестив на груди руки. — Подождите, Анри, не провожайте меня, — сказал я. — Неужели вы горите желанием познакомиться с тем, как выглядит немецкий концентрационный лагерь изнутри? — Ты, рожа! — заорал Анри и замахнулся на меня. — Стреляйте, сержант, — сказал я резко, бросая взгляд вперед и мимо него. Анри попался на эту удочку. Он обернулся. В это мгновение я изо всей силы двинул его в низ живота. Он зарычал и упал на пол. Хозяин схватил бутылку и вышел из-за стойки. Я взял с выставки бутылку «Дюбонне», ударил ее об угол и сжал в руке горлышко с острыми гранями изломов. Хозяин остановился. Позади меня разлетелась вдребезги еще одна бутылка. Я не оглянулся, мне нельзя было спускать глаз с хозяина. — Это я, — сказала Элен и крикнула: — Скотина! Отдай вещи, или у тебя сейчас не будет лица!.. Она обошла меня с обломком бутылки в руках и, согнувшись, двинулась на хозяина. Я схватил ее свободной рукой. Она, видимо, разбила бутылку «Перно», потому что по комнате вдруг разлился запах аниса. На хозяина обрушился поток матросских ругательств. Елена рвалась, стремясь освободиться от моей хватки. Хозяин отступил за стойку. — Что здесь происходит? — спросил кто-то по-немецки позади. Хозяин принялся злорадно гримасничать. Элен обернулась. Немецкий унтер-офицер, которого я перед этим изобрел, чтобы обмануть Анри, теперь появился на самом деле. — Он ранен? — спросил немец. — Эта свинья? — Элен показала на Анри, который, подогнув колени и сунув руки между ног, все еще корчился на полу. — Нет, он не ранен. Это не кровь, а вино! — Вы немцы? — спросил унтер-офицер. — Да, — сказал я. — И нас обокрали. — У вас есть документы? Хозяин усмехнулся. Видно, он кое-что понимал по-немецки. — Конечно, — сказала Элен. — И я прошу вас помочь нам защитить наши права! — Она вытащила паспорт. — Я сестра обер-штурмбаннфюрера Юргенса. Видите, — она показала отметку в паспорте, — мы живем в замке, — тут она назвала место, о котором я не имел понятия, — и поехали на день в Бордо. Наши вещи мы оставили здесь, у этого вора. Теперь он утверждает, что он никогда не получал их. Помогите нам, пожалуйста! Она опять направилась к хозяину. — Это правда? — спросил его унтер-офицер. — Конечно, правда! Немецкая женщина не лжет! — процитировала Элен одно из идиотских изречений нацистского режима. — А вы кто? — спросил меня унтер-офицер. — Шофер, — ответил я, указывая на свою спецовку. — Ну, пошевеливайся! — крикнул унтер-офицер хозяину. Этот тип за стойкой перестал гримасничать. — Нам, кажется, придется закрыть вашу лавочку, — сказал унтер-офицер.

The script ran 0.002 seconds.