Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эрих Мария Ремарк - Время жить и время умирать [1954]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, О войне, О любви, Роман

Аннотация. «А перед нами все цветет, за нами все горит... Не надо думать, с нами тот, кто все за нас решит!» Но — что делать, если НЕ ДУМАТЬ ты не можешь? Что делать, если ты НЕ СПОСОБЕН стать жалким винтиком в чудовищной военной машине? Позади —ад выжженных стран. Впереди — грязь и кровь Второй мировой. «Времени умирать», кажется, не будет конца. Многие ли доползут до «времени жить»?..

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 

— Нам ничего не понадобится. Кофе у нас еще есть? Ведь мы можем сварить его и здесь, правда? — Это наверняка запрещено, как и все разумное. Но это пустяки. Ведь мы — цыгане. Элизабет принялась расчесывать волосы. — За домом я видел в лоханке чистую дождевую воду, — сказал Гребер. — Как раз хватит умыться. Элизабет надела жакет. — Пойду туда. Прямо как в деревне. Вода из колодца. Раньше это называли романтикой, да? Гребер рассмеялся. — Для меня это и теперь романтика — в сравнении со свинской жизнью на восточном фронте. Важно — с чем сравнивать. Он связал постель. Потом зажег спиртовку и поставил на нее котелок с водой. Вдруг он вспомнил, что не захватил в комнате Элизабет продовольственные карточки. В эту минуту вернулась Элизабет. Лицо ее было свежим и юным. — Карточки с тобой? — спросил он. — Нет, они лежали в письменном столе у окна. В маленьком ящичке. — Черт, я забыл их захватить. Как же я об этом не подумал? Ведь времени у меня было достаточно. — Зато ты вспомнил о вещах поважнее. Например, о моем золотом платье. Мы подадим сегодня заявление насчет новых карточек. Теперь часто случается, что они сгорают. — Но это же продлится целую вечность. Немецкого чиновника с его педантизмом даже светопреставление не прошибет. Элизабет засмеялась. — Я отпрошусь на час, чтобы получить их. Привратник даст мне справку, что дом, где я жила, разбомбили. — А разве ты пойдешь сегодня на фабрику? — спросил Гребер. — Обязана. Дом разбомбили — так это самое обычное дело. — Я бы сжег эту проклятую фабрику. — Я тоже. Но тогда бы нас послали куда-нибудь, где еще хуже. А мне не хотелось бы изготовлять боеприпасы. — Почему бы тебе просто не прогулять? Откуда они могут знать, что с тобой вчера случилось? Ведь тебя могло ранить, когда ты спасала свои вещи. — Это нужно доказать. У нас есть фабричные врачи и фабричная полиция. Если они обнаружат, что кто-то из нас отлынивает, его наказывают сверхурочной работой, лишением отпуска, ну, а когда и это не помогает, прописывают пройти в концлагере полный курс воспитания в национальном духе. Кто оттуда возвращается, тому уж больше не захочется прогуливать. Элизабет сняла кипяток и вылила в крышку котелка на молотый эрзац-кофе. — Не забудь, у меня только что был трехдневный отпуск, — сказала она. — Нельзя требовать слишком многого. Гребер понял, что причиной был ее отец — она надеется хоть таким способом ему помочь. Это петля, которая накинута на шею каждого. — Проклятая банда! — сказал он. — Что они с нами сделали! — Вот тебе кофе. И не сердись. У нас уже нет на это времени. — В том-то и дело, Элизабет. Она кивнула. — Знаю. У нас остается ужасно мало времени, и все же мы почти не бываем вместе. Твой отпуск кончается, и чуть не весь он ушел на ожидание. Мне следовало быть похрабрее и не ходить на фабрику, пока ты здесь. — Ты и так достаточно храбрая. И все-таки лучше ждать, чем уж ничего не ждать. Она поцеловала его. — Ты быстро выучился находить верные слова, — сказала она. — А теперь мне пора идти. Где мы встретимся вечером? — Да, в самом деле, где? Там уже ничего не осталось. Надо все начинать заново. Я зайду за тобой на фабрику. — А если что-нибудь помешает? Налет или оцепление? Гребер задумался. — Я сейчас уложу вещи и отнесу их в церковь святой Катарины. Пусть это будет вторым местом встречи. — Она открыта ночью? — Почему ночью? Ведь ты же вернешься не ночью? — Как знать! Однажды пришлось просидеть в убежище шесть часов. Если бы на худой конец можно было кому-нибудь сообщить, в чем дело! А условиться о месте встречи — это теперь недостаточно. — Ты хочешь сказать — если с одним из нас что-нибудь случится? — Да. Гребер кивнул. Он понял, как легко им потерять друг друга. — На сегодня мы можем воспользоваться Польманом. Или нет, это ненадежно. — Он задумался. — Биндинг! — сказал он, наконец, с облегчением. — Вот этот вполне надежен. Я показывал тебе его дом. Правда, он еще не знает, что мы поженились. Впрочем, это неважно. Я пойду предупрежу его. — Пойдешь, чтобы опять его пограбить? Гребер рассмеялся. — Я, собственно, больше не хотел этого делать. Но надо же нам есть. Вот так и разлагаемся понемногу. — А эту ночь мы будем спать здесь? — Надеюсь, нет. У меня целый день впереди, постараюсь что-нибудь подыскать. Лицо ее на мгновение омрачилось. — Да, целый день. А мне надо уходить. — Я быстро соберусь, заброшу барахло к Польману и провожу тебя на фабрику. — Но я не могу ждать. Мне пора. До вечера! Значит, фабрика, церковь святой Катарины или Биндинг. Какая интересная жизнь! — К черту эту интересную жизнь! — воскликнул Гребер. Он смотрел ей вслед. Вот она переходит площадь. Утро было ясное, и небо стало ярко-голубым. Роса блестела на развалинах, словно серебристая сеть. Элизабет обернулась и помахала ему. Потом торопливо пошла дальше. Гребер любил ее походку. Она ставила ступни, будто шла по колее: одну впереди другой. Такую походку он видел у туземных женщин в Африке. Она еще раз кивнула и скрылась между домами в конце площади. «Совсем как на фронте, — подумал он. — Расставаясь, никогда не знаешь, увидишься ли снова. Нет, к черту эту интересную жизнь!» В восемь часов из дому вышел Польман. — Я хотел узнать, есть ли у вас что поесть. Немного хлеба у меня найдется. — Спасибо. Нам хватило. Можно оставить здесь узел и чемоданы, пока я схожу в церковь святой Катарины? — Конечно. Гребер внес вещи. Йозеф не показывался. — Может быть, вы не застанете меня дома, когда вернетесь, — сказал Польман. — Тогда постучите два раза слитно и два раза отрывисто. Йозеф услышит. Гребер открыл чемодан. — Прямо цыганская жизнь. Вот уж не ожидал. Польман устало улыбнулся. — Йозеф живет так уже три года. Несколько месяцев он ночевал в поездах. Непрерывно ездил. Он спал только сидя, да и то вскакивал каждые четверть часа. Так было еще до налетов. Теперь и это уже невозможно. Гребер вынул из чемодана банку мясных консервов и протянул ее Польману. — Я обойдусь. Отдайте Йозефу. — Мясо? Разве вам самому не нужно? — Нет. Отдайте ему. Такие, как он, должны продержаться до конца. А то что же будет, когда все кончится? Что будет вообще? Уцелело ли достаточно таких людей, чтобы начать все заново? Польман помолчал. Затем подошел к глобусу, стоящему в углу комнаты, и повернул его. — Взгляните сюда, — оказал он. — Видите? Этот маленький кусочек земли — часть земли. — Может быть. Однако, двинувшись с этой небольшой части земли, мы завоевали очень большой кусок земного шара. — Кусок — да. Но захватить не значит убедить. — Пока — нет. А что было бы, если б мы могли какое-то время этот кусок удерживать? Десять лет? Двадцать? Пятьдесят? Победы и успехи чертовски убедительны. Мы видели это на примере своей собственной страны. — Но мы ведь не победили. — Это не доказательство. — Нет, доказательство, — возразил Польман. — И очень сильное. — Рукой с набухшими венами он продолжал поворачивать глобус. — Мир, — сказал он, — мир не стоит на месте. И если отчаиваешься в собственной стране, надо верить в него. Затмение солнца возможно, но только не вечная ночь. Во всяком случае, на нашей планете. Не надо так быстро сдаваться и впадать в отчаяние. — Он отставил глобус. — Вы спрашиваете, достаточно ли осталось людей, чтобы начать все заново? Христианство началось с нескольких рыбаков, с нескольких верующих в катакомбах и с тех, кто уцелел на аренах Рима. — Да. А нацисты начали с нескольких безработных фанатиков в мюнхенской пивнушке. Польман улыбнулся. — Вы правы. Но еще не существовало на свете такой тирании, которой бы не пришел конец. Человечество шло вперед не по ровной дороге, а всегда — толчками, рывками, с отступлениями и судорогами. Мы были слишком высокомерны, мы вообразили, что наше кровавое прошлое уже преодолено. А теперь знаем, что стоит нам только оглянуться, и оно нас тут же настигает. Он взялся за шляпу. — Мне пора идти. — Вот ваша книга о Швейцарии, — сказал Гребер. — Ее немножко подмочило дождем. Чуть было не потерял, а потом нашел и спас. — Могли и не спасать. Мечты спасать не нужно. — Нет, нужно, — сказал Гребер. — А что же еще? — Веру. Мечты придут опять. — Будем надеяться. Или уж лучше сразу повеситься. — Как вы еще молоды! — воскликнул Польман. — Да что я говорю, ведь вы же действительно еще очень молоды! — Он надел пальто. — Странно. Раньше я представлял себе молодость совсем иначе. — И я тоже, — сказал Гребер. Йозеф не ошибся. Причетник церкви святой Катарины действительно принимал вещи на хранение. Гребер оставил там свой ранец. Потом он отправился в жилищное бюро. Оно было переведено в другое место и помещалось теперь в кабинете живой природы при какой-то школе. Здесь еще стоял стол с географическими картами и застекленный шкаф с препаратами в спирту. Служащая бюро использовала многочисленные банки как прессы для бумаг. В банках были заспиртованы змеи, ящерицы, лягушки. Стояло чучело белки с бусинками вместо глаз и орехом в лапках. Седовласая женщина оказалась весьма любезной. — Я внесу вашу фамилию в список, — сказала она. — Есть у вас адрес? — Нет. — Тогда заходите справляться. — А какой в этом смысл? — Ни малейшего. До вас уже принято шесть тысяч заявлений. Лучше поищите сами. Гребер вернулся на Янплац и постучался к Польману. Никто не ответил. Он подождал. Потом пошел на Мариенштрассе посмотреть, что там осталось. Дом Элизабет сгорел, уцелел только полуподвал, где жил привратник. Правда, здесь побывали пожарные. Отовсюду еще капала вода. От квартиры Элизабет ничего не осталось. Стоявшее на улице кресло исчезло. В желобе валялась пара перчаток, вот и все. Гребер увидел привратника за шторками его квартиры и вспомнил, что обещал принести ему сигары. Казалось, это было давным-давно и теперь как будто совсем не нужно; впрочем, трудно сказать заранее. Он решил пойти к Альфонсу и достать сигар. Да и все равно надо было раздобыть продукты на вечер. Бомба угодила прямо в дом и разрушила только его. Сад был залит утренним светом, березы раскачивались на ветру, сияло золото нарциссов и распускались первые цветы на фруктовых деревьях, словно усеянных белыми и розовыми мотыльками. Только один дом Биндинга превратился в груду мусора, нависшего над глубокой воронкой, на самом дне которой стояла вода — и в ней отражалось небо. Гребер оцепенел и, глазам своим не веря, уставился на развалины. Почему-то казалось, что с Альфонсом ничего не может случиться. Медленно приближался он к тому месту, где находился дом. Бассейн был разворочен и разбит. Входная дверь повисла на кустах сирени. Оленьи рога валялись на траве, будто здесь были похоронены сами олени. Ковер, словно яркий флаг варвара-завоевателя, развевался высоко на деревьях. Бутылка коньяку «Наполеон» стояла торчком на цветочной клумбе, точно выросшая за ночь тыква. Гребер поднял ее, осмотрел и сунул в карман, «Наверно, подвал уцелел и его разграбили», — подумал Гребер. Он обошел дом. Черный ход сохранился. Он открыл дверь. Что-то внутри зашевелилось. — Фрау Клейнерт! — позвал он. В ответ послышались громкие рыдания. Из полуразвалившейся кухни вышла на свет женщина. — Бедный хозяин! Он был такой добрый! — Что случилось? Он ранен? — Убит! Убит, господин Гребер. А ведь он так любил пожить! — Да. Трудно понять это, правда? Гребер кивнул. Смерть всегда трудно понять, как бы часто ни сталкивался с ней. — Как это произошло? — спросил он. — Он находился в подвале. Но подвал не выдержал. — Да, ваш подвал был не для тяжелых бомб. Почему же он не пошел в настоящее убежище на Зейдельплац? Ведь это в двух минутах отсюда. — Он думал, что ничего не случится. Да и потом… — фрау Клейнерт замялась, — у него была дама. — Как? В полдень? — Она осталась с вечера. Высокая такая блондинка. Господин крейслейтер обожал высоких блондинок. Я как раз подала им курицу, а тут начался налет. — И дама тоже убита? — Да. Они даже не успели одеться. Господин Биндинг был в пижаме, а дама — в тоненьком шелковом халатике. Так их и нашли. Но что я могла поделать! В таком виде! Даже не в мундире! — Не знаю, мог ли он умереть лучше, раз уж ему было суждено умереть, — сказал Гребер. — Успел он хоть пообедать? — Да, и с большим аппетитом. Вино и его любимый десерт — яблочный торт со взбитыми сливками. — Ну вот видите, фрау Клейнерт. Это же чудесная смерть! Так бы и я умереть не прочь. Честное слово, плакать не стоит! — Но умереть так рано! — Умирают всегда слишком рано, даже если человеку девяносто. Когда похороны? — Послезавтра в девять. Он уже в гробу. Хотите взглянуть на него? — Где он лежит? — Здесь. В подвале. Тут попрохладнее. Гроб уже закрыт. Эта часть дома не так пострадала, а вот с фасада все уничтожено. Они прошли через кухню и спустились в подвал. Черепки были заметены в угол. Пахло пролитым вином и маринадами. На полу, посредине, стоял гроб под ореховое дерево. Кругом на полках, перевернутые, валялись банки с вареньем и консервами. — Где же вы так быстро раздобыли гроб? — спросил Гребер. — Об этом позаботилась его партия. — Вынос тела отсюда? — Да, послезавтра в девять. — Я приду. — Ах, моему хозяину это будет так приятно! Гребер удивленно посмотрел на фрау Клейнерт. — На том свете, — добавила она. — Он ведь так хорошо к вам относился. — А почему, собственно? — Он говорил, что вы — единственный, кто ничего не хочет. И потому, что вы все время на фронте. Гребер постоял у гроба. Ему было чуть-чуть жаль Биндинга — и только, — и стыдно перед плачущей женщиной за то, что он не испытывает ничего больше. — Куда вы денете все это добро? — спросил он, обводя взглядом полки. Фрау Клейнерт оживилась. — Возьмите как можно больше, господин Гребер, все равно попадет в чужие руки. — Лучше оставьте себе. Ведь вы почти все приготовили сами. — Я уже кое-что припрятала. Мне много не надо. Берите, господин Гребер. Те, что сюда приходили, — из партии, — уже косились на эти запасы. Чем меньше останется, тем лучше. Еще могут подумать, что мы спекулянты какие-нибудь. — Да, так оно и выглядит. — Поэтому берите. Не то придут те, и все уйдет в чужие руки. А вы ведь были господину Биндингу настоящим другом. Вам-то он отдал бы охотнее, чем другим. — Разве у него нет семьи? — Отец еще жив. Но вы знаете, какие у них были отношения. Да и ему хватит. В запасном погребе уцелело много бутылок. Возьмите все, что вам надо. Женщина торопливо прошла вдоль полок, схватила несколько банок и принесла Греберу. Она поставила их на гроб, хотела добавить еще, но вдруг опомнилась, сняла банки с гроба и унесла в кухню. — Подождите, фрау Клейнерт, — сказал Гребер. — Если уж брать, то давайте выберем с толком. — Он осмотрел банки. — Это спаржа. Голландская спаржа, она нам ни к чему. Сардины в масле взять можно и свиной студень тоже. — Верно. У меня просто голова кругом идет. В кухне она навалила на стол целую гору. — Слишком много, — сказал Гребер. — Как я это унесу! — Зайдите еще разок-другой. Зачем отдавать добро в чужие руки, господин Гребер? Вы солдат. У вас больше прав, чем у этих нацистов, которые окопались здесь на тепленьких местечках. «Может, она и права, — подумал Гребер. — У Элизабет, у Йозефа, у Польмана столько же прав, и я буду ослом, если не возьму. Альфонсу все равно от этого ни тепло, ни холодно». Лишь позднее, когда Гребер уже отошел от бывшего дома Биндинга, ему пришло в голову, что он лишь по чистой случайности не поселился у Альфонса и не погиб вместе с ним. Дверь открыл Йозеф. — Как вы быстро, — сказал Гребер. — Я вас видел. — Йозеф указал Греберу на маленькое отверстие в двери. — Сам пробил. Удобно. Гребер положил сверток на стол. — Я был в церкви святой Катарины. Причетник разрешил нам провести там одну ночь. Спасибо за совет. — Молодой причетник? — Нет, старый. — Этот славный. Он приютил меня в церкви на целую неделю под видом своего помощника. А потом вдруг нагрянула облава. Я спрятался в органе. Меня выдал молодой причетник. Он антисемит. Антисемит на религиозной почве. Такие тоже бывают. Мы, видите ли, две тысячи лет назад убили Христа. Гребер развернул сверток, потом вытащил из кармана банки с сардинами и селедками. Йозеф спокойно смотрел на все это. Выражение его лица не изменилось. — Целое сокровище, — сказал он. — Мы его поделим. — Разве у вас есть лишнее? — Вы же видите. Я получил наследство. От одного крейслейтера. Вам неприятно? — Наоборот. Это даже придает делу известную пикантность. А вы так близки с крейслейтером, что получаете подобные подарки? Гребер посмотрел на Йозефа. — Да, — сказал он. — С этим — да. Он был безобидный и добродушный человек. Йозеф ничего не ответил. — Вы думаете, таких крейслейтеров не бывает? — спросил Гребер. — А вы как думаете? — По-моему, бывают. Человек может быть бесхарактерен, или труслив, или слаб, вот он и становится соучастником. — И таких людей делают крейслейтерами? — А почему бы и нет? Йозеф улыбнулся. — Удивительно, — сказал он. — Обычно считают, что убийца всегда и всюду должен быть убийцей и ничем иным. Но ведь даже если он только время от времени и только частицей своего существа является убийцей, то и этого достаточно, чтобы сеять вокруг ужасные бедствия. Разве не так? — Вы правы, — ответил Гребер. — Гиена всегда остается гиеной. Человек многообразнее. Йозеф кивнул. — Встречаются коменданты концлагерей, не лишенные чувства юмора, эсэсовцы-охранники, которые относятся друг к другу по-приятельски, добродушно. И бывают подпевалы, которые видят во всем одно лишь добро и не замечают ужасного зла или же объявляют его чем-то временным, суровой необходимостью. Это люди с весьма эластичной совестью. — И трусливые. — И трусливые, — спокойно согласился Йозеф. Гребер помолчал. — Я хотел бы иметь возможность помочь вам, — сказал он потом. — Да что тут помогать! Я одинок. Либо меня схватят, либо я продержусь до конца, — сказал Йозеф так безучастно, словно речь шла о ком-то постороннем. — У вас нет близких? — Были. Брат, две сестры, отец, жена и ребенок. Теперь они мертвы. Двое убиты, один умер, остальные отравлены газом. Гребер уставился на него. — В концлагере? — В концлагере, — пояснил Йозеф вежливо и холодно. — Там есть всякие полезные приспособления. — А вы оттуда вырвались? — Я вырвался. Гребер вгляделся в Йозефа. — Как вы нас должны ненавидеть! — сказал он. Йозеф пожал плечами. — Ненавидеть! Кто может позволить себе такую роскошь? Ненависть делает человека неосторожным. Гребер посмотрел в окно, за которым сразу же вздымались развалины. Слабый свет небольшой лампы, горевшей в комнате, казалось, потускнел. Он отсвечивал на глобусе, который Польман задвинул в угол. — Вы возвращаетесь на фронт? — участливо спросил Йозеф. — Да. Возвращаюсь воевать за то, чтобы преступники, которые вас преследуют, еще какое-то время продержались у власти. Может быть, ровно столько, сколько нужно, чтобы они успели вас схватить и повесить. Йозеф легким движением выразил согласие, но продолжал молчать. — Я возвращаюсь потому, что иначе меня расстреляют, — сказал Гребер. Йозеф не отвечал. — Я возвращаюсь потому, что иначе, если я дезертирую, моих родителей и мою жену арестуют, отправят в лагерь или убьют. Йозеф молчал. — Я возвращаюсь, хотя знаю, что мои доводы — не доводы и все-таки это доводы для миллионов людей. Как вы должны нас презирать! — Не будьте так тщеславны, — сказал Йозеф тихо. Гребер удивленно взглянул на него. Он не понял. — Никто не говорит о презрении, — сказал Йозеф. — Кроме вас самих. Почему это для вас так важно? Разве я презираю Польмана? Разве я презираю людей, которые меня прячут, хотя они каждую ночь рискуют при этом жизнью? Разве я был бы еще жив, если б не они? Как вы наивны! Неожиданно он снова улыбнулся. Это была какая-то призрачная улыбка, она скользнула по его лицу и исчезла без следа. — Мы уклоняемся от темы, — сказал он. — Не следует говорить слишком много, и думать тоже. Еще не время. Это ослабляет. Воспоминания тоже. Для этого еще слишком рано. Когда ты в опасности, надо думать только о том, как спастись. — Он показал на консервы. — Вот это — помощь. Я беру их. Спасибо. Он взял банки с консервами и спрятал за книги. Его движения были удивительно неловкими. Гребер увидел, что пальцы у него изуродованы и без ногтей. Йозеф перехватил его взгляд. — Небольшая память о концлагере, — сказал он. — Воскресное развлечение одного шарфюрера. Он называл это «зажигать рождественские свечи». Под ногти вгоняют заостренные спички. Лучше бы он проделал это с пальцами на ногах, было бы незаметно. А так меня сразу могут опознать. Нельзя же всегда носить перчатки. Гребер встал. — Если я отдам вам мое старое обмундирование и мою солдатскую книжку — это вам поможет? А вы измените в ней все, что нужно. Я скажу, что она сгорела. — Спасибо. Не нужно. На ближайшее время я сделаюсь румыном. Это придумал и устроил Польман. Он это здорово умеет. По виду не скажешь, а? Стану румыном, членом «Железной гвардии», другом нацистов. Моя внешность как раз подходит для румына. И увечье мое тогда легче объяснить: дело рук коммунистов. Вы сейчас хотите забрать свою постель и чемоданы? Гребер понял, что Йозефу надо от него избавиться. — Вы остаетесь здесь? — спросил он. — А что? Гребер подвинул к нему несколько банок с консервами. — Я достану еще. Пойду и принесу. — Хватит и этого. Мне не следует иметь при себе слишком много вещей. К тому же пора уходить. Больше я ждать не могу. — А сигареты! Я забыл взять сигареты, их там пропасть. Вам принести? Лицо Йозефа вдруг изменилось. Оно выразило облегчение и стало почти нежным. — Сигареты, — сказал он, словно назвал имя друга. — Это другое дело. Они важней еды. Я подожду конечно. 22 В крытой галерее церкви святой Катарины уже набралось немало народу. Почти все сидели на чемоданах и корзинах или в окружении узлов и свертков. То были большей частью женщины и дети. Гребер пристроился к ним со своим узлом и двумя чемоданами. Рядом оказалась старуха с длинным лошадиным лицом. — Лишь бы нас не эвакуировали как беженцев, — сказала она. — Кругом только и слышишь: бараки, есть нечего, крестьяне скряжничают и злобствуют. — Мне все едино, — ответила худая девушка. — Только бы поскорей вырваться отсюда. Все лучше, чем смерть. Наше имущество погибло. Пусть о нас теперь позаботятся. — Несколько дней тому назад прошел поезд с беженцами из Рейнской области. Какой у них был ужасный вид! Их везли в Мекленбург. — В Мекленбург? Говорят, там богатые крестьяне. — Богатые крестьяне! — Женщина с лошадиным лицом зло рассмеялась. — Да они запрягут тебя в работу — последние силы потеряешь. А кормят — только чтоб с голоду не сдохнуть. Если бы фюрер об этом узнал! Гребер посмотрел на лошадиное лицо и на худую девушку. За ними, сквозь открытую романскую колоннаду, виднелась свежая зелень церковного сада. У подножья каменных статуй, изображавших путь на Голгофу, цвели нарциссы, а на «Бичевании Христа» распевал дрозд. — Они должны предоставить нам бесплатные квартиры, — заявила худая девушка, — поселить нас у тех, кто всего имеет вдоволь. Мы жертвы войны. Подошел причетник, тощий человек с красным висячим носом и опущенными плечами. Гребер не мог представить себе, что у этого человека хватает смелости укрывать людей, которых разыскивает гестапо. Причетник впустил людей в церковь. Он давал каждому номерок на пожитки, а записки с тем же номером совал в узлы и чемоданы. — Вечером приходите не слишком поздно, — сказал он Греберу. — У нас не хватает места. — Не хватает? Церковь была очень просторной. — Да ведь в нефе спать не разрешается. Только в помещениях под ним и в боковых галереях. — А где же спят опоздавшие? — В крытой галерее. А многие и в саду. — Помещения под нефом надежные? Причетник кротко взглянул на Гребера. — Когда эта церковь строилась, о таких вещах еще не думали. То была пора мрачного средневековья. Красноносое лицо причетника ничего не выражало. Он не выдал себя ни малейшим движением. «Здорово же мы научились притворяться, — подумал Гребер. — Почти каждый — мастер этого дела». Он вышел через сад и крытую галерею на улицу. Церковь сильно пострадала, одна из башен обвалилась, и дневной свет проникал вовнутрь, неумолимо врезаясь в полутьму широкими светлыми полосами. Часть окон тоже была разбита. В оконных проемах чирикали воробьи. Разрушено было и здание духовной семинарии, расположенной рядом. Тут же находилось бомбоубежище. Гребер спустился в него. Это был специально укрепленный винный погреб, принадлежавший раньше церкви. Здесь еще сохранились подпорки для бочек. Воздух был влажный, прохладный и ароматный. Винный запах столетий, казалось, перешибал запах страха, оставленный здесь ночными бомбежками. В глубине погреба Гребер заметил массивные железные кольца на потолке, сложенном из квадратных каменных плит. Он вспомнил, что это подземелье, прежде чем стать винным погребом, служило застенком, здесь пытали ведьм и еретиков. Их подтягивали за руки, подвесив к ногам железный груз, раскаленными клещами рвали им тело, пока они не сознавались. А потом казнили во имя бога и христианской любви к ближнему. «Мало что переменилось с тех пор, — подумал он. — У палачей в концлагерях были отличные предшественники, а у сына плотника из Назарета — удивительные последователи». Гребер шел по Адлерштрассе. Было шесть часов вечера. Целый день он искал комнату, но так ничего и не нашел. Вконец измученный, он решил прекратить на сегодня поиски. Квартал был совершенно разрушен, тянулись бесконечные развалины. Недовольный, брел он все дальше, как вдруг увидел перед собой такое чудо, что сначала даже глазам своим не поверил. Среди всеобщего разрушения стоял двухэтажный домик. Домик даже немного покосился, он был старый, но совершенно целый. Его окружал небольшой сад с уже зеленеющими деревьями и кустами, и все это было нетронутой казалось оазисом среди окружающих развалин. Над садовой оградой свисали ветки сирени, в заборе не была повреждена ни одна плавка. А в двадцати шагах, по обе стороны, опять начиналась пустынная, как лунный ландшафт, местность. Маленький старый сад и маленький старый дом были пощажены каким-то чудом, которое иногда сопутствует разрушению. «Гостиница и ресторан Витте» — гласила вывеска над входной дверью. Калитка в сад была открыта. Гребер вошел. Его уже не поразило, что стекла в окнах целы. Казалось, так оно и должно быть. Ведь чудо всегда ждет нас где-то рядом с отчаянием. Рыжая с белыми подпалинами охотничья собака дремала, растянувшись у двери. На клумбах цвели нарциссы, фиалки и тюльпаны. Греберу померещилось, будто он уже видел все это. Но когда? Может быть, это было давным-давно. А может быть, он только грезил об этом. Он вошел в дом. У стойки никого не было. На полках выстроились несколько стаканов но ни одной бутылки. Кран пивной бочки блестел, но решетка под ним была суха. У стен — три столика и стулья. Над средним висела картина, обычный тирольский пейзаж: девушка играет на цитре, а над ней склонился охотник. Ни одного портрета Гитлера. И это тоже не удивило Гребера. Вошла пожилая женщина в выцветшей голубой кофте с засученными рукавами. Она не сказала: «Хайль Гитлер», она сказала: «Добрый вечер», — и, действительно, в этом приветствии было что-то вечернее. То было пожелание доброго вечера после целого дня доброго труда. «Так было когда-то», — подумал Гребер. Ему хотелось только пить, пыль развалин вызвала у него жажду, но теперь ему вдруг показалось очень важным провести вечер с Элизабет именно здесь. Он почувствовал, что это был бы действительно добрый вечер. Они вырвались бы из того зловещего круга, который до самого горизонта охватывал заколдованный сад. — Можно у вас поужинать? — спросил Гребер. Женщина колебалась. — У меня есть талоны, — торопливо добавил он. — Было бы так хорошо закусить здесь. Может быть, даже в саду. Это мои последние деньки, скоро на фронт. Ужин для меня и моей жены. У меня найдутся талоны на двоих. Если хотите, могу принести в обмен консервы. — А у нас остался только чечевичный суп. Мы больше не обслуживаем посетителей. — Чечевичный суп — какая роскошь! Я давно его не ел. Женщина улыбнулась. У нее была спокойная улыбка, она возникала и исчезала будто сама собой. — Если вам этого достаточно, приходите. Можете расположиться в саду. Или здесь, если станет прохладно. — Конечно, в саду. Теперь долго не темнеет. Разрешите прийти в восемь. — Чечевичный суп может и подождать. Приходите, когда хотите. Из-под медной дощечки на доме его родителей торчало письмо. От матери. Переслано с фронта. Гребер разорвал конверт. Очень коротко мать сообщала, что их с отцом эвакуируют на следующее утро. Куда едут, еще не известно. Пусть он не тревожится. Это только мероприятия по обеспечению безопасности населения. Он взглянул на дату. Письмо написано за неделю до его отпуска. О налете ни слова, видно, мать не писала из осторожности. Побоялась цензуры. Маловероятно, чтобы дом разбомбило как раз накануне их отъезда. Должно быть, это произошло раньше, иначе бы их не вывезли из города. Гребер медленно сложил письмо и сунул в карман. Итак, родители живы. Теперь он был в этом уверен постольку, поскольку вообще можно в чем-либо быть уверенным в такое трудное время. Он посмотрел вокруг. Какая-то стена, словно из волнистого стекла, стоявшая перед его глазами, внезапно исчезла, и Хакенштрассе показалась ему такой же, как и все другие разрушенные бомбами улицы. Ужас и муки, витавшие над домом N18, беззвучно рассеялись; ничего, кроме мусора и развалин, как и повсюду. Он глубоко вздохнул. Он не испытывал радости, только облегчение. Гнет, всегда и всюду давивший его, сразу свалился с плеч. Гребер не думал о том, что за время своего отпуска, вероятно, не увидится с родителями. Полная неизвестность похоронила эту надежду. Достаточно и того, что они живы. Они живы — этим как бы завершалось что-то, и он был свободен. Последний налет оставил на улице следы нескольких прямых попаданий. Дом с уцелевшим фасадом окончательно рухнул. Дверь, на которую наклеивалась местная «газета», переставили немного подальше и укрепили среди развалин. Гребер только успел подумать о сумасшедшем коменданте, как вдруг увидел, что тот подходит с другой стороны. — А, солдат, — сказал комендант. — Все еще здесь! — Да и вы тоже, как видно. — Нашли письмо? — Нашел. — Пришло вчера под вечер. Можно теперь снять вас с двери? Нам очень нужно место. Поступило уже пять заявок на объявления. — Пока нет. Потерпите еще несколько дней. — Уже пора, — сказал комендант резко и строго, как будто он учитель, распекающий непослушного ученика. — Мы и так долго ждали. — А вы что — редактор этой газеты? — Комендант противовоздушной обороны отвечает за все. Он обязан заботиться о порядке. У нас тут есть вдова, у которой во время последнего налета пропали трое детей. Нам нужно место для объявления. — Тогда снимите мое. Моя корреспонденция, наверно, и так будет поступать в развалины напротив. Комендант снял с двери записку Гребера и протянул ему. Гребер хотел ее разорвать, но комендант схватил его за руку. — Да вы с ума спятили, солдат! Такие вещи не рвут. Этак недолго разорвать и свою удачу. Спаслись раз, спасетесь и в другой, пока будете хранить эту бумажку. Прямо новичок! — Да, — сказал Гребер, складывая записку и пряча ее в карман, — и хотел бы остаться им возможно дольше. Где же вы теперь живете? — Пришлось переехать. Нашел уютную нору в подвале. Снимаю там угол у семейства мышей. Очень занятно. Гребер всмотрелся в него. На худом лице ничего нельзя было прочесть. — Собираюсь основать союз, — заявил он. — Союз тех, у кого близкие погибли под развалинами. Мы должны стоять друг за друга, а то город для нас ничего не сделает. По крайней мере все места, где лежат засыпанные, должны быть неприкосновенны и освящены церковью. Понимаете? — Да, понимаю. — Хорошо. А то некоторые считают, что это глупости. Ну, вам-то теперь это ни к чему. Получили свое окаянное письмо. Его худое лицо внезапно перекосилось. Выражение беспредельной муки и гнева проступило на нем. Комендант круто повернулся и зашагал прочь. Некоторое время Гребер смотрел ему вслед, затем пошел дальше. Он решил не рассказывать Элизабет, что его родители живы. Элизабет шла одна через площадь, лежавшую перед фабрикой, и выглядела совсем затерявшейся и маленькой. В сумерках площадь казалась больше, чем обычно, а низкие дома вокруг — еще невзрачнее и безрадостнее. — Мне дают отпуск, — выпалила она задыхаясь. — Снова. — На сколько? — На три дня. На три последних дня. Она смолкла. Глаза ее потускнели и вдруг наполнились слезами. — Я все им объяснила, — сказала она, — и мне сразу дали три дня. Вероятно, придется потом отрабатывать. Ну, да все равно. А когда ты уедешь, тем более. Даже лучше, если я буду очень занята. Гребер ничего не ответил. В мозгу его темным метеором пронеслась мысль, что им предстоит разлука. Он знал это с самого начала, как знаешь многое, — не ощущая его реальности и не додумывая до конца. Казалось, у них столько еще впереди. И вдруг эта мысль заслонила все; огромная и полная холодного ужаса, она осветила все тусклым, беспощадным, все разлагающим светом, подобно тому, как рентгеновские лучи, пронизывая очарование и прелесть жизни, оставляют лишь голую схему и неизбежность. Они посмотрели друг на друга. Оба чувствовали одно и то же. Они стояли на пустой площади, и каждый ощущал, как страдает другой. Им казалось, что их швыряет буря, а, между тем, они были неподвижны. Отчаяние, от которого они все время убегали, наконец настигло их, и они увидели друг друга такими, какими они будут в действительности. Гребер видел, как Элизабет на фабрике, в бомбоубежище или в какой-нибудь комнатушке ждет его одна, почти без надежды на свидание, а она видела, как он опять идет навстречу опасности, сражается за дело, в которое больше не верит. Отчаяние охватило их, и одновременно ливнем нахлынула нестерпимая нежность, но ей нельзя было поддаться. Они чувствовали, что стоит только впустить ее, и она разорвет их на части. Они были бессильны. Они ничего не могли сделать. Приходилось ждать, пока это пройдет. Казалось, миновала целая вечность, прежде чем Гребер нашел силы заговорить. Он видел, что слезы в глазах Элизабет высохли. Она не сделала ни одного движения, слезы как будто ушли внутрь. — Значит, мы можем пробыть вместе еще несколько дней, — сказал он. Она заставила себя улыбнуться. — Да. Начиная с завтрашнего вечера. — Хорошо. Получится, будто у нас еще несколько недель, если считать, что ты была бы свободна только по вечерам. — Да. Они пошли дальше. В зияющих оконных проемах какой-то уцелевшей стены висела догорающая вечерняя заря, как забытый занавес. — Куда мы идем? — спросила Элизабет. — И где будем ночевать? — В церкви, в галерее. Или в церковном саду, если ночь будет теплая. А сейчас нас ждет чечевичный суп. Ресторан Витте словно вынырнул из руин. Греберу на миг показалось даже странным, что домик все еще на месте. Это было чудо, какая-то фата-моргана. Они вошли в калитку. — Что ты на это скажешь? — спросил он. — Похоже на мирный уголок, о котором позабыла война. — Да. И сегодня вечером он таким и останется. От клумб шел крепкий запах земли. Кто-то успел полить их. Охотничья собака, виляя хвостом, бегала вокруг дома. Она облизывалась, как будто сытно поела. Фрау Витте вышла им навстречу в белом переднике. — Хотите посидеть в саду? — Да, — ответила Элизабет. — И хорошо бы умыться, если можно. — Конечно. Фрау Витте повела Элизабет в дом, на второй этаж. Гребер прошел мимо кухни в сад. Здесь уже был приготовлен столик, накрытый скатертью в белую и красную клетку, и два стула. На столе стояли тарелки, стаканы и слегка запотевший графин с водой. Он жадно выпил стакан холодной воды, которая показалась ему вкуснее вина. Сад был обширней, чем можно было предположить, глядя снаружи: небольшая лужайка, зеленеющая свежей травой, кусты бузины и сирени, несколько старых деревьев, покрытых молодой листвой. Вернулась Элизабет. — Как ты разыскал такое местечко? — Случайно. Как же еще? Она прошлась по лужайке и потрогала почки на кустах сирени. — Уже набухли. Еще зеленые и горькие, но скоро распустятся. Элизабет подошла к нему. От нее пахло мылом, прохладной водой и молодостью. — Как здесь чудесно! И, знаешь, — у меня такое странное чувство, точно когда-то я уже была здесь. — И со мной было то же, особенно когда я увидел домик. — Как будто все это уже было, и ты, и я, и этот сад. И словно не хватает совсем, совсем немногого, какой-то мелочи, — и я вспомню все подробно. — Она положила голову ему на плечо. — Но нет, это невозможно, так не бывает. А может быть, мы и вправду однажды уже пережила все это и переживаем снова и снова. Фрау Витте принесла суповую миску. — Я хотел бы сразу отдать вам талоны, — сказал Гребер. — У нас их немного. Часть сгорела. Но этих, пожалуй, хватит. — Мне все не нужны, — заявила фрау Витте. — Чечевица еще из старых запасов. Дайте несколько талонов за колбасу, оставшиеся я потом верну. Хотите чего-нибудь выпить? У нас есть еще пиво. — Великолепно. Пиво — именно то, что нам нужно. Вечерняя заря угасала. Запел дрозд. Гребер вспомнил, что сегодня уже слышал дрозда. Он сидел на одной из статуй, изображавших крестный путь. Казалось, много воды утекло с тех пор. Гребер снял крышку с миски. Колбаса? Великолепная свиная колбаса! И суп-пюре из чечевицы. Какая прелесть! Он разлил суп по тарелкам, и на миг ему показалось, будто у него есть дом, и сад, и жена, и стол, и пища, и безопасность, и будто наступил мир. — Элизабет, — сказал он. — Если бы тебе предложили договор и ты должна была бы десять лет жить вот так, как теперь — среди развалин, в этом саду, вместе со мной, — ты бы подписала? — Немедленно. И даже на больший срок. — Я тоже. Фрау Витте принесла пиво. Гребер откупорил бутылки и наполнил стаканы. Они выпили. Пиво было холодное, вкусное. Они принялись за суп. Ели неторопливо, спокойно и смотрели друг на друга. Стемнело. Луч прожектора прорезал небо, уткнулся в облака и скользнул дальше. Дрозд умолк. Наступила ночь. Появилась фрау Витте, чтобы подлить супу. — Вы мало кушали, — сказала она. — Молодые люди должны есть как следует. — Съели, сколько смогли. Миска почти пустая. — Я принесу вам еще салат. И кусочек сыра. Взошла луна. — Теперь у нас есть все, — сказала Элизабет. — Луна, сад, мы сыты, а впереди целый вечер. Это так замечательно, что даже трудно выдержать. — Так жили люди раньше. И не находили в этом ничего особенного. Она кивнула и посмотрела вокруг. — Отсюда совсем не видно развалин. Это сад так расположен, что не видно. Их скрывают деревья. Подумать только, ведь на свете есть целые страны, где совсем нет развалин. — После войны мы туда съездим. Мы увидим совершенно нетронутые города, по вечерам они будут залиты светом, и никто не будет бояться бомб. Мы будем прохаживаться мимо освещенных витрин, и на улицах будет так светло, что мы, наконец, сможем видеть друг друга, как днем. — А нас туда впустят? — Проехаться? Почему же нет? Поедем в Швейцарию? — Нужны швейцарские франки. А где их взять? — Захватим с собой фотоаппараты, продадим там и на это проживем несколько недель. Элизабет рассмеялась. — Или драгоценности и меха, которых у нас нет. Фрау Витте принесла салат и сыр. — Нравится вам здесь? — Да, очень. Можно посидеть еще немного? — Сколько хотите. Сейчас принесу кофе. Ячменный, конечно. — Что ж, несите. Сегодня мы живем по-княжески. Элизабет снова засмеялась. — По-княжески мы жили в начале войны. С пфальцским вином, гусиной печенкой, икрой. А сегодня живем, как люди. Так, как мы хотим жить потом. Ведь жить — чудесно? — Чудесно, Элизабет. Гребер посмотрел на нее. Когда Элизабет вернулась с фабрики, вид у нее был усталый. Теперь она совсем отдохнула. Как мало для этого нужно. — Жизнь будет чудесной, — сказала она. — Мы ведь не избалованы, мы ничего хорошего не видели. Поэтому у нас еще многое впереди. То, что для других само собою разумеется, для нас будет настоящей романтикой. Воздух без запаха гари. Или ужин без талонов… Магазины, в которых можно покупать, что хочешь… Неразрушенные города… Возможность говорить, не оглядываясь по сторонам… Ничего не бояться… Это придет не сразу, но страх будет постепенно исчезать, и даже если он иной раз вернется, то и это будет счастьем, потому что люди будут знать, что им уже нечего бояться. Разве ты не веришь в это? — Верю, — сказал Гребер с усилием. — Верю, Элизабет. Если смотреть на вещи так, то впереди у нас еще уйма счастья. Они просидели в саду сколько было можно. Гребер расплатился, фрау Витте ушла спать, и они остались одни. Луна поднялась выше. Ночной запах земли и молодой листвы становился все сильнее и, так как было безветренно, заглушал запах пыли и щебня, постоянно стоявший над городом. В кустах слышался какой-то шорох. Это кошка охотилась за крысами. Их развелось гораздо больше, чем раньше: под развалинами было чем поживиться. Гребер и Элизабет ушли в одиннадцать часов. Им казалось, что они покидают какой-то далекий остров. — Опоздали, — сказал им причетник. — Все места заняты. — Это был уже не тот причетник, что утром: моложе, гладко выбритый и исполненный чувства собственного достоинства. Должно быть, именно он выдал Йозефа. — А нельзя нам переночевать в саду? — В церковном саду под навесами уже полно людей. Почему бы вам не обратиться в бюро помощи пострадавшим? В двенадцать часов ночи это был поистине дурацкий вопрос. — Мы больше полагаемся на бога, — ответил Гребер. Причетник внимательно взглянул на него. — Если вы хотите остаться здесь, придется вам ночевать под открытым небом. — Ничего. — Вы женаты? — Да, а что? — Это дом божий. Лица, не состоящие в браке, не могут здесь спать вместе. В галерее у нас есть отделения для мужчин и женщин. — Даже если они женаты? — Даже в этом случае. Галерея — часть церкви. Здесь не место для плотских вожделений. Мне кажется, вы неженаты. Гребер вынул свидетельство о браке. Причетник надел очки в никелевой оправе и внимательно изучил его при свете лампады. — Совсем недавно, — сказал он недовольно. — На этот счет в катехизисе ничего не сказано. — А сочетались ли вы и церковным браком? — Послушайте, — сказал Гребер. — Мы устали. Моя жена весь день работала. Мы идем спать в сад. Если вы возражаете, попробуйте нас выгнать. Но захватите побольше людей. Сделать это будет вам нелегко. Неожиданно появился священник. Он подошел бесшумно. — Что тут такое? Причетник стал объяснять. Священник перебил его. — Не изображайте из себя господа бога, Бемер. Достаточно и того, что людям приходится здесь ночевать. — Он обернулся к Греберу. — Если завтра вы не найдете пристанища, приходите до девяти вечера на церковный двор номер семь. Спросите пастора Бидендика. Моя экономка где-нибудь вас устроит. — Большое спасибо. Бидендик кивнул и пошел дальше. — Живей, вы, унтер господа бога, — сказал Гребер причетнику. — Вы слышали приказ майора? Ваше дело повиноваться. Церковь — единственная диктатура, которая выстояла века. Как пройти в сад? Причетник повел их через ризницу. Церковные облачения поблескивали в темноте. В глубине была дверь в галерею, выходившую в сад. — Не вздумайте расположиться на могилах соборных каноников, — ворчал причетник. — Останьтесь на той стороне, рядом с галереей. Спать вместе вам нельзя. Только рядом. Постелите порознь. Раздеваться воспрещено. — И снять обувь тоже? — Обувь можно. Они прошли, куда он указал. Из галереи доносился многоголосый храп. Гребер расстелил на траве плащ-палатку и одеяла. Он взглянул на Элизабет. Та смеялась. — Над чем ты смеешься? — спросил он. — Над причетником. И над тобой тоже. — Ладно! — Гребер прислонил чемоданы к стене и сделал из ранца подобие изголовья. Вдруг равномерный храп прервался женским воплем, перешедшим в хриплое бормотание: «Нет, нет. О-о-х!» — Тише! — рявкнул кто-то. Женщина опять вскрикнула. — Тише, черт побери! — заорал другой голос. Вопль женщины оборвался, словно придушенный. — Вот что значит нация господ! — сказал Гребер. — Даже во сне мы подчиняемся приказу. Они улеглись. Здесь они были почти одни. Только по углам что-то темнело, там, без сомнения, спали люди. Луна светила из-за разбитой колокольни. Она бросала свой свет на древние могилы настоятелей собора. Некоторые из могил провалились. И сделали это не бомбы: истлевшие гробы просто осели. В центре сада, среди кустов шиповника, возвышался большой крест. А вдоль дорожки стояли каменные изваяния, изображавшие путь на Голгофу. Элизабет и Гребер лежали между «Бичеванием» и «Возложением тернового венца». Позади виднелись колонны и арки галереи, открытой в сторону сада. — Иди ко мне, — сказал Гребер. — К черту предписания этого ханжи! 23 Ласточки кружили вокруг разбитой снарядами колокольни. Первые лучи солнца играли на изломах развороченной кровли, Гребер достал спиртовку. Он не знал, можно ли зажечь ее, а потому последовал старому солдатскому правилу: действуй, пока никто не успел тебе запретить. Взяв котелок, он отправился искать водопроводный кран и нашел его позади группы, изображающей сцену распятия. Там спал с раскрытым ртом какой-то человек, весь заросший рыжей щетиной. У него была только одна нога. Отстегнутый протез лежал рядом и в утренних лучах блестел никелированными частями, как машина. Сквозь открытую колоннаду Гребер заглянул в галерею. Причетник говорил правду: мужчины и женщины улеглись отдельно. На южной стороне спали только женщины. Когда он возвратился, Элизабет уже проснулась. Лицо у нее было свежее и отдохнувшее, не то что дряблые лица, которые он видел у спавших в галерее. — Я знаю, где ты можешь умыться, — сказал он. — Иди, пока другие туда не бросились. В богоугодных заведениях всегда было неважно по части санитарии. Идем, я покажу тебе ванную комнату соборных каноников. Она засмеялась. — Сядь-ка лучше здесь и стереги кофе, а то упрут. Я и сама найду эту ванную. Как туда пройти? Он объяснил. Элизабет прошла через сад. Она спала так спокойно, что платье ее почти не помялось. Он поглядел ей вслед. И вдруг почувствовал, как сильно любит ее. — Так, так! Вы готовите пищу в саду господнем! — Благочестивый причетник подкрался в войлочных туфлях. — И как раз под «Возложением мученического тернового венца!» — А где у вас радостный венец? Я могу перейти туда. — Здесь повсюду освященная земля. Или вы не видите, что там похоронены соборные каноники! — Мне уже не раз приходилось сидеть на кладбищах и варить пищу на могилах, — спокойно ответил Гребер. — Но скажите, куда же нам податься? Есть тут где-нибудь столовая или полевая кухня? — Столовая? — причетник пожевал это слово, как гнилой плод. — Здесь? — А что, неплохая идея! — Может быть, для такого язычника, как вы. К счастью, есть еще люди, которые смотрят на это иначе. Закусочная на земле христовой! Какое кощунство! — Никакого кощунства. Христос насытил несколькими хлебами и рыбой тысячи человек, вам бы не мешало это знать. Но он наверняка не был такой чванливой вороной, как вы. А теперь убирайтесь. Сейчас война, или, может быть, это для вас новость? — Я доложу господину пастору Бидендику о ваших кощунственных речах! — Валяйте! Он вас вышвырнет в два счета, проныра этакий. Причетник, преисполненный достоинства и гнева, удалился в своих войлочных туфлях. Гребер открыл пачку кофе из биндингова наследства и понюхал. Настоящий кофе! Гребер заварил его. Запах тотчас распространился по саду и возымел немедленное действие. Над могилой соборных каноников показалась растрепанная голова, человек принюхался, потом чихнул, встал и подошел. — Как насчет кофейку? — Проваливай, — ответил Гребер. — Это дом божий, здесь не подают, здесь только берут. Вернулась Элизабет. Она шла легко и непринужденно, будто гуляла. — Откуда у тебя кофе? — спросила она. — Взял у Биндинга. Надо пить быстрей, а то вся эта публика на нас навалится. Солнце играло на изображениях мук христовых. Перед статуей «Бичевания» распустился кустик фиалок. Гребер достал из ранца хлеб и масло. Нарезал хлеб карманным ножом и намазал маслом. — Масло настоящее, — сказала Элизабет. — Тоже от Биндинга? — Все оттуда. Странно — он делал мне только добро, а я его терпеть не мог. — Может, он потому и делал тебе добро. Говорят, это бывает. Элизабет уселась рядом с Гребером на его ранце. — Когда мне было лет семь, я мечтала жить так, как сейчас. — А я мечтал стать пекарем. Она засмеялась. — Зато ты стал интендантом. И отличным. Который час? — Я в минуту соберу пожитки и провожу тебя на фабрику. — Нет, давай лучше посидим на солнышке, пока можно. Укладывать да сдавать вещи займет слишком много времени, придется стоять в очереди. Галерея уже полна народу. Сделай это потом, когда я уйду. — Хорошо. Как ты думаешь, здесь можно курить? — Нет. Но ведь тебе же все равно. — Конечно. Давай делать что захочется, пока нас не выгонят. Ждать долго не придется. Попробую найти сегодня местечко, где не надо будет спать одетыми. К пастору Бидендику мы не пойдем ни за что, правда? — Нет, уж лучше опять к Польману. Солнце поднялось выше. Оно осветило портик, и тени колонн упали на стены галереи. Люди ходили там, словно за решеткой из света и тени. Плакали дети. Одноногий, спавший в углу сада, пристегнул свой протез и опустил на него штанину. Гребер припрятал хлеб, масло и кофе. — Без десяти восемь, — сказал он. — Тебе пора. Я зайду за тобой на фабрику, Элизабет. Если что-нибудь случится, у нас два места встречи. Прежде всего — сад фрау Витте. А если не там, тогда здесь. — Хорошо, — Элизабет встала. — Последний раз я ухожу на целый день. — Зато вечером будем сидеть долго-долго… Вот и наверстаем упущенный день. Она поцеловала его и быстро ушла. За спиной Гребера кто-то засмеялся. Он с досадой обернулся. Между колоннами стояла молодая женщина. Она поставила на цоколь мальчугана, который обеими руками вцепился ей в волосы, и смеялась вместе с ним. Гребера и Элизабет она даже и не заметила. Он собрал свои вещи, потом пошел ополоснуть котелок. Одноногий последовал за ним. Его протез стучал и скрипел. — Эй, приятель! Гребер остановился. — Это не вы варили кофе? — Да. Мы его выпили. — Ясно! — У мужчины были очень большие голубые глаза. — Я насчет заварки. Если вы собираетесь выплеснуть гущу, отдайте лучше мне. Можно заварить еще раз. — Пожалуйста. Гребер выскреб гущу. Потом взял чемоданы и отнес туда, где принимали вещи и укладывали их штабелями. Он приготовился к скандалу со святошей-причетником, но теперь там был другой, с красным носом. От него несло церковным вином, и он ничего не сказал. Привратник сидел у окна своей квартиры в полусгоревшем доме. Увидев Гребера, он кивнул. Гребер подошел. — Нет ли для нас писем? — Есть. Вашей жене. Письмо адресовано еще фрейлейн Крузе. Но ведь это все равно, да? — Конечно. Гребер взял письмо. Он заметил, что привратник смотрит на него как-то странно. Потом взглянул на письмо и оцепенел. Письмо было из гестапо. Гребер перевернул конверт. Он был заклеен так, словно его вскрывали. — Когда пришло? — спросил Гребер. — Вчера вечером. Гребер уставился на конверт. Он был уверен, что привратник прочел письмо. Поэтому Гребер вскрыл конверт и вынул письмо. Это была повестка с вызовом Элизабет в гестапо на одиннадцать тридцать утра. Он взглянул на свои часы. Было около десяти. — Все в порядке, — сказал он. — Наконец-то! Давно я ждал этого! — Он сунул конверт в карман. — Есть еще что-нибудь? — Разве этого мало? — спросил привратник, с любопытством посмотрев на него. Гребер засмеялся. — Не знаете ли вы подходящей квартиры для нас? — Нет. Разве вам еще нужна? — Мне-то нет. Но моей жене — конечно. — Ах, вот как, — ответил привратник с сомнением в голосе. — Да, я хорошо заплачу. — Вот как? — повторил привратник. Гребер ушел. Он чувствовал, что привратник смотрит из окна ему вслед. Он остановился и сделал вид, будто с интересом рассматривает остовы крыш. Потом медленно зашагал дальше. За ближайшим углом он торопливо вытащил письмо. Повестка была печатная и по ней ничего нельзя было угадать. Вместо подписи от руки тоже стоял штамп. Только фамилия Элизабет и дата были вписаны на машинке, у которой буква «А» немного выскакивала. Гребер разглядывал повестку. Обычная восьмушка серой, дешевой бумаги, но этот клочок вдруг заслонил весь мир, ибо таял в себе неуловимую угрозу. От него пахло смертью. Неожиданно Гребер очутился перед церковью святой Катарины. Он и сам не знал, как попал сюда. — Эрнст, — прошептал кто-то за его спиной. Гребер испуганно обернулся. Это был Йозеф в шинели военного покроя. Не обращая внимания на Гребера, он вошел в церковь. Гребер кинул взгляд вокруг и через минуту вошел вслед за ним. Он увидел Йозефа на пустой скамье, недалеко от ризницы. Тот сделал предостерегающий жест. Гребер дошел до алтаря, посмотрел по сторонам, вернулся и опустился на колени рядом с Йозефом. — Польман арестован, — прошептал Йозеф. — Что? — Да, Польман. Гестаповцы забрали его сегодня утром. Гребер подумал: а нет ли какой-нибудь связи между арестом Польмана и вызовом Элизабет? Он не отрываясь смотрел на Йозефа. — Так, значит, и Польман, — проговорил он наконец. Йозеф быстро взглянул на него. — А что же еще? — Моя жена получила вызов в гестапо. — На когда? — На сегодня в одиннадцать тридцать. — Повестка с вами? — Да. Вот. Гребер протянул ее Йозефу. — Как это произошло с Польманом? — спросил он. — Не знаю. Меня не было. Когда я вернулся, то по камню, который не так лежал, как обычно, понял, что случилось. Когда Польмана уводили, он сдвинул камень в сторону. Это наш условный знак. Через час я видел, как грузили на машину его книги. — А что-нибудь компрометирующее там было? — Не думаю. Все, что могло оказаться опасным, зарыто в другом месте. Даже консервы. Гребер посмотрел на листок в руках Йозефа. — А я как раз собирался зайти к нему, — сказал он. — Хотел посоветоваться, что делать? — Затем-то я и пришел. В его квартире наверняка засел агент гестапо. Йозеф вернул повестку Греберу. — Что же вы намерены делать? — Еще не знаю. Повестку получил только что. А как поступили бы вы? — Сбежал бы, — ответил Йозеф без колебаний. Гребер смотрел в полутьму, где поблескивал алтарь. — Попробую сначала сходить туда сам и выяснить, в чем дело, — сказал он. — Вам ничего не скажут, раз им нужна ваша жена. У Гребера по спине пробежал озноб. Но Йозеф говорил деловито и только. — Если им нужна моя жена, они просто арестовали бы ее, как Польмана. Тут что-то другое. Потому я и хочу пойти. Может, ничего существенного, — неуверенно сказал Гребер. — Бежать в таком случае было бы ошибкой. — Ваша жена — еврейка? — Нет. — Тогда дело другое. Евреям в любом случае надо спасаться бегством. Нельзя ли сказать, что ваша жена куда-нибудь уехала? — Нет. Она трудообязанная. Это легко установить. Йозеф задумался. — Возможно, ее и не собираются арестовать. Вы правы, они могли бы сделать эти сразу. А как вы полагаете, зачем ее вызвали? — У нее отец в концлагере. Кто-нибудь из жильцов мог донести. А может, на нее обратили внимание, потому что она вышла замуж. Йозеф задумался. — Уничтожьте все, что имеет отношение к ее отцу. Письма, дневники и тому подобное. А потом идите туда. Один. Вы ведь так и хотели сделать? — Да. Скажу, что повестка пришла только сегодня, жена на фабрике, и я не мог ее повидать. — Это будет самое лучшее. Попытайтесь выяснить, в чем дело. С вами ничего не случится. Вам все равно возвращаться на фронт. Этому-то они мешать не станут. А если понадобится убежище для жены, я могу дать вам адрес. Но сперва сходите. Я останусь здесь до вечера… — Йозеф замолчал, словно колеблясь, потом докончил: — В исповедальне пастора Бидендика, где висит записка «Вышел». Я пока могу там поспать несколько часов. Гребер поднялся с колен. После полутьмы, царившей в церкви, дневной свет пронизал его насквозь, словно тоже был агентом гестапо. Гребер медленно брел по улицам. У него возникло ощущение, будто его накрыли стеклянным колпаком. Все вокруг стало совсем чуждым и недосягаемым. Женщина с ребенком на руках теперь представилась ему воплощением личной безопасности и вызвала щемящую зависть. Мужчина, сидевший на скамье и читавший газету, казался символом недостижимой беззаботности, а все те люди, которые смеялись и болтали, производили впечатление существ из какого-то иного, неожиданно рухнувшего мира. Лишь над ним одним, сгущаясь, нависла тень тревоги, отделявшая его от других, будто он стал прокаженным. Он вошел в здание гестапо и предъявил повестку. Эсэсовец направил его в боковой флигель. В коридорах пахло затхлыми бумагами, непроветренными комнатами и казармой. Ему пришлось ждать в какой-то канцелярии, где уже было три человека. Один из них стоял у окна, выходившего во двор, и, заложив руки за спину, пальцами правой барабанил по тыльной стороне левой. Двое других примостились на стульях и тупо смотрели перед собой отсутствующим взглядом. Лысый все время прикрывал рукой заячью губу, а у другого на бледном лице с ноздреватой кожей были гитлеровские усики. Все трое бросили быстрый взгляд на Гребера, когда тот вошел, и тут же отвернулись. Появился эсэсовец в очках. Все сразу встали. Гребер оказался ближе других к двери. — А вам что здесь надо? — спросил эсэсовец с некоторым удивлением: солдаты подлежали военному суду. Гребер показал повестку. Эсэсовец пробежал ее глазами. — Но ведь это вовсе не вы. Вызывают некую фрейлейн Крузе… — Это моя жена. Мы поженились на днях. Она работает на государственном предприятии. Я думал, что могу явиться вместо нее. Гребер вытащил свое свидетельство о браке, которое предусмотрительно захватил с собой. Эсэсовец, раздумывая, ковырял в ухе. — Ну, по мне — как хотите. Комната 72, подвальный этаж. Он вернул Греберу бумаги. «Подвальный этаж, — подумал Гребер. — По слухам — самый зловещий». Гребер пошел вниз. Два человека, поднимавшиеся ему навстречу, с завистью посмотрели на него. Они решили, что он уже возвращается на волю, а у них все еще впереди. Комната 72 оказалась большим залом со стеллажами, часть ее была отгорожена под канцелярию. Скучающий чиновник взял у Гребера повестку. Гребер объяснил ему, почему пришел именно он, и снова показал свои бумаги. Чиновник кивнул. — Можете расписаться за вашу жену? — Конечно. Чиновник пододвинул к нему через стол два листка. — Распишитесь вот здесь. Пишите внизу: супруг Элизабет Крузе, поставьте дату и укажите, где зарегистрирован ваш брак. Второй документ можете взять себе. Гребер расписывался медленно. Он не хотел показать, что читает текст документа, но не хотел и подписывать вслепую. Тем временем чиновник что-то разыскивал на полках. — Черт побери, куда подевался этот пепел? — закричал он наконец. — Хольтман, опять вы здесь все перепутали! Принесите пакет Крузе. За перегородкой раздалось какое-то бурчание. Гребер увидел, что расписался в получении праха заключенного Бернарда Крузе. Из второго документа он, кроме того, узнал, что Бернард Крузе скончался от ослабления сердечной деятельности. Ушедший за перегородку чиновник теперь вернулся с ящиком из-под сигар, завернутым в обрывок коричневой упаковочной бумаги и перевязанным бечевкой. На стенках его еще сохранилась надпись «Кларо» и виднелись остатки пестрой этикетки, изображавшей курящего трубку индейца с черно-золотым щитом в руках. — Вот пепел, — сказал чиновник и сонно посмотрел на Гребера. — Вам как солдату едва ли следует напоминать о том, что в подобном случае предписывается полное молчание. Никаких извещений о смерти, ни в газете, ни по почте. Никаких торжественных похорон. Молчание. Понятно? — Да. Гребер взял ящик из-под сигар и вышел. Он тут же решил, что не скажет Элизабет ни слова. Надо сделать все, чтобы она как можно дольше не знала. Ведь гестапо не извещает вторично. Пока хватит и того, что придется оставить ее одну. Сообщить еще о смерти отца было бы излишней жестокостью. Гребер медленно возвращался в церковь святой Катарины. Улицы вдруг снова ожили для него. Угроза миновала. Она обратилась в смерть. Но это была чужая смерть. А к чужим смертям он привык. Отца Элизабет он видел только в детстве. Он нес ящик под мышкой. Вероятно, в нем лежал прах вовсе не Крузе. Хольтман легко мог перепутать, — трудно предположить, чтобы в концлагере очень заботились о таких пустяках. Да это было и невозможно при массовой кремации. Какой-нибудь кочегар сгреб несколько пригоршней пепла, запаковал их, вот и все. Гребер не мог понять, для чего вообще это делается. То была смесь бесчеловечности с бюрократизмом, который делал эту бесчеловечность еще бесчеловечнее. Гребер обдумывал, как ему поступить. Закопать пепел где-нибудь среди развалин, благо возможностей для этого достаточно? Или попробовать захоронить на каком-нибудь кладбище? Но на это потребуется разрешение, нужна урна, и тогда Элизабет все узнает. Он прошел через церковь. Перед исповедальней пастора Бидендика он остановился. Записка «Вышел» все еще висела. Гребер откинул зеленый занавес. Йозеф взглянул на него. Он не спал и сидел в такой позе, что мог мгновенно ударить входящего ногой в живот и броситься бежать. Гребер, не останавливаясь, направился к скамье, стоявшей невдалеке от ризницы. Вскоре подошел и Йозеф. Гребер указал на ящик. — Вот для чего вызывали. Прах ее отца. — И это все? — Хватят и этого. Ничего не узнали нового насчет Польмана? — Нет. Оба посмотрели на пакет. — Сигарный ящик, — сказал Йозеф. — Обычно они используют старые картонные и жестяные коробки или бумажные кульки. Сигарный ящик — это уже почти гроб. Где вы хотите его оставить? Здесь, в церкви? Гребер отрицательно покачал головой. Он понял, что надо сделать. — Нет, в церковном саду, — сказал он. — Это ведь тоже своего рода кладбище. Йозеф одобрительно кивнул. — Могу я чем-нибудь помочь вам? — спросил Гребер. — Да. Выйдите в боковую дверь и взгляните, нет ли на улице чего-нибудь подозрительного. Мне пора уходить: причетник-антисемит заступает с часу дня. Если через пять минут вы не вернетесь — значит, на улице все в порядке. Гребер стоял на самом солнцепеке. Немного спустя из двери вышел Йозеф. Проходя вплотную мимо Гребера, он бросил ему: — Всего хорошего. — Всего хорошего. Гребер вернулся. В саду было пусто в этот час. Две желтые бабочки с красными крапинками на крылышках порхали над кустом, усыпанным мелкими белыми цветами. Куст рос рядом с могилой каноника Алоизия Блюмера. Гребер подошел ближе и рассмотрел ее. Три могилы осели, а могила Блюмера даже на столько, что под дерном образовалось углубление. Это было подходящее место. На клочке бумаги Гребер написал, что в ящике лежит прах узника концлагеря — католика. Он сделал это на случай, если ящик от сигар обнаружат. Он сунул записку под коричневую обертку, затем штыком взрезал дери и осторожно расширил углубление в земле настолько, чтобы вдвинуть туда ящик. Сделать это было нетрудно. Вынутой землей он вновь засыпал ямку, примял ее и покрыл дерном. Таким образом Бернард Крузе, если это был он, нашел успокоение в освященной земле, у ног высокого сановника церкви. Гребер вернулся к галерее и присел на перила. Камни были нагреты солнцем. «Быть может, это святотатство, — подумал он. — А может быть — излишняя сентиментальность. Бернард Крузе был католиком, а католиков запрещается предавать сожжению, но в данном случае церковь, ввиду особых обстоятельств, закроет на это глаза. И если даже в ящике был совсем не прах Крузе, а многих жертв, может быть, протестантов и правоверных иудеев, то и в этом случае сойдет. Ни Иегова, ни бог протестантов или католиков, вероятно, не станут особенно возражать». Гребер посмотрел на могилу, в которую он подбросил сигарный ящик, словно кукушка — яйцо в чужое гнездо. Все это время он не испытывал ничего, но теперь, когда дело было сделано, он ощутил глубокую и бесконечную горечь. Это было нечто большее, чем только мысль об умершем. Тут были и Польман, и Йозеф, и все ужасы, которые он перевидал, и война, и даже его собственная судьба. Он встал. В Париже он видел могилу Неизвестного солдата, великолепную, осененную триумфальной аркой, и на арке были высечены эпизоды величайших битв Франции. И ему вдруг показалось, что этот осевший кусок дерна с надгробия каноника Блюмера и сигарный ящик под ним — сродни той гробнице, а может быть, даже и нечто большее, хотя вокруг него и нет радужного ореола славы и сражений. — Где мы ночуем сегодня? — спросила Элизабет. — В церкви? — Нет. Случилось чудо. Я заходил к фрау Витте. У нее оказалась свободная комната: дочь на днях уехала в деревню. Пока займем ее, а когда я уеду, ты сможешь, вероятно, остаться в ней. Я уже перетащил туда наши вещи. Насчет твоего отпуска все в порядке? — Да. Мне больше не надо ходить на фабрику, а тебе — меня ждать. — Слава богу. Ну, сегодня вечером отпразднуем это. Просидим всю ночь, а потом будем спать до полудня. — Да. Пробудем в саду, пока на небе не появятся звезды. А сейчас я сбегаю купить себе шляпу. Сегодня это необходимо. — На что тебе шляпа? Ты будешь сидеть в ней вечером в саду? Элизабет рассмеялась. — Может быть. Но не это главное. Главное то, что я ее куплю. Это символический акт. Шляпа — что-то вроде флага. Ее покупают либо в счастье, либо в несчастье. Тебе это непонятно? — Нет. Но все равно пойдем купим. Ознаменуем таким образом твое освобождение. Это важнее ужина. А есть еще такие магазины? Может быть, тебе нужны специальные талоны? — У меня есть. И я знаю, где можно купить шляпу. — Ладно. Подберем шляпу к твоему золотому платью. — К нему шляпы не нужно. Ведь это вечернее платье. Мы просто купим какую-нибудь шляпку. Это совершенно необходимо: значит, с фабрикой покончено. Часть витрины уцелела. Остальное было забито досками. Гребер и Элизабет заглянули внутрь. Выставлены были две шляпы. Одна — украшенная искусственными цветами, другая — пестрыми перьями. Гребер с недоумением рассматривал их, он не мог себе представить Элизабет в такой шляпе. Вдруг он увидел, что седовласая женщина собирается запирать магазин. — Входи скорее! — сказал он Элизабет. Владелица магазина ввела их в заднюю комнату с затемненными окнами. Она тут же начала с Элизабет разговор, но Гребер в нем ничего не понял. Он уселся на шаткий позолоченный стульчик у двери. Хозяйка зажгла свет перед зеркалом и стала извлекать из картонок шляпы и ткани. Мрачная лавка вдруг превратилась в волшебную пещеру. Вспыхнули краски — голубая, красная, розовая и белая, заблестела пестрая парча, словно это не шляпы, а короны, которые примеряют перед каким-то таинственным торжеством. Элизабет расхаживала в яркой полосе света перед зеркалом, будто она только что сошла с картины, а за ней сейчас сомкнется мрак, в который погружена остальная комната. Гребер сидел молча и наблюдал эту сцену, казавшуюся нереальной после всего, что произошло днем. Он видел перед собой новую Элизабет; словно вырвавшись из плена действительности, она стала самой собой и всецело отдавалась непосредственной и полной глубокого смысла игре, овеянная любовью, серьезная и собранная, как амазонка, выбирающая оружие перед боем. Он слушал тихий, подобный журчанию ручейка, разговор обеих женщин, не вслушиваясь в него; он видел этот круг света, и ему казалось, что Элизабет сама его излучает, и он любил ее, он ее желал и забыл обо всем, охваченный безмолвным счастьем, за которым стояла неосязаемая тень утраты, как будто лишь для того, чтобы сделать это счастье еще глубже, еще лучезарнее, сделать его таким же драгоценным и неуловимым, как переливы парчи и шелка. — Шапочку, — говорила Элизабет, — простую шапочку из золотой ткани, и чтобы она плотно охватывала голову. 24 Звезды заглядывали в окно. Дикий виноград обвивал маленький четырехугольник; несколько лоз свешивались вниз и раскачивались на ветру, словно темный маятник бесшумных часов. — Я ведь не взаправду плачу, — говорила Элизабет. — А если я и плачу, так не думай об этом. Это не я, а что-то во мне, что просится наружу. Иной раз у человека ничего не остается, кроме слез. Но это и не грусть. Я счастлива. Она лежала в его объятиях, прижавшись головой к его плечу. Постель была широкая, из старого потемневшего ореха, с высокими выгнутыми спинками; в углу стоял комод того же дерева, у окна — стол с двумя стульями. На стене висела стеклянная коробка с выцветшим свадебным венком из искусственных цветов, мирта и зеркало, в котором отражались темные лозы и неяркий колеблющийся свет, падавший с улицы. — Я счастлива, — повторяла Элизабет. — За эти недели произошло так много, что я не могу всего вместить. Пыталась, да не выходит. Уж потерпи эту ночь. — Как мне хочется увезти тебя из города куда-нибудь в деревню. — Мне все равно, где быть, раз ты уезжаешь. — Нет, не все равно. Деревни не бомбят. — Но ведь когда-нибудь нас же перестанут бомбить. От города и так уж почти ничего не осталось. А уехать я не могу, пока работаю на фабрике. Как чудесно, что теперь у меня есть эта волшебная комната. И фрау Витте. — Дыхание ее стало ровнее. — Сейчас все пройдет, — продолжала она. — Пожалуйста, не думай, что я какая-то истеричка. Я счастлива. Но это ускользающее счастье, а не какое-нибудь однообразное, коровье. — Коровье счастье, — сказал Гребер. — Кому оно нужно? — Не знаю, мне кажется, я могла бы довольно долго выдержать такое счастье. — Я тоже. Я только не хотел признаваться, потому что пока у нас его не может быть. — Десять лет прочного, однообразного бюргерского счастья, добротного, коровьего, — я думаю, даже целой жизни такого счастья и то было бы мало! Гребер рассмеялся. — А все от того, что мы ведем такую чертовски интересную жизнь! Наши предки иначе смотрели, они искали приключений и ненавидели свое коровье счастье. — А мы — нет. Мы снова стали простыми людьми с простыми желаниями, — Элизабет взглянула на него. — Хочешь спать? Впереди у тебя целая ночь безмятежного сна. Кто знает, когда еще тебе удастся так поспать, ведь ты завтра вечером уезжаешь. — Я могу выспаться и в дороге. Пройдет несколько дней, пока я доберусь до места. — А будет у тебя хоть когда-нибудь настоящая кровать? — Нет. Самое большее, на что я с завтрашнего дня могу рассчитывать — это нары или соломенный тюфяк. К этому быстро привыкаешь. Ничего. Тем более, что наступает лето. Только зимой в России тяжело. — Может быть, тебе придется пробыть там еще одну зиму? — Если мы будем отступать такими темпами, то зимой окажемся в Польше или даже в Германии. А здесь не так холодно, да и к этому холоду мы привыкли. «Сейчас она спросит, когда я получу следующий отпуск, — подумал он. — Скорей бы уж спрашивала. Она должна спросить, а я должен буду ответить. Скорей бы покончить со всем этим. Ведь я здесь уже только наполовину, но с той части моего существа, которая еще здесь, словно содрана кожа — и все-таки ее нельзя поранить. Она лишь стала чувствительней, чем открытая рана». Он взглянул на усики лоз, шевелившиеся за окном, и на танцующие в зеркале серебристые пятна света и серые тени, и ему показалось, будто за всем этим, совсем вплотную, стоит какая-то тайна, и она вот-вот раскроется. Но тут они услышали вой сирен. — Давай останемся здесь, — сказала Элизабет. — Не хочется одеваться и бежать в убежище. — Ладно. Гребер подошел к окну. Он отодвинул стол и выглянул на улицу. Ночь была светлая и спокойная. Сад блестел в лунном сиянии. Эта ночь казалась нереальной, точно созданной для грез и для воздушных налетов. Он увидел, как из дому вышла фрау Витте. Лицо у нее было очень бледное. Гребер открыл окно. — А я уже хотела вас будить, — крикнула она сквозь вой сирен. Гребер кивнул. — …Убежище… На Лейбницштрассе… — донеслось до него. Он помахал рукой и увидел, что фрау Витте вернулась в дом. Гребер подождал с минуту. Она не выходила, она тоже осталась у себя. Но он не удивился. Точно это само собой разумелось: ей незачем было уходить; казалось, какое-то непостижимое колдовство охраняло сад и дом. Они по-прежнему стояли, тихие и нетронутые, среди воя, проносившегося над ними. Деревья спокойно высились над бледным серебром газона. Кусты не шевелились. Даже усики винограда перед окном перестали покачиваться. Крошечный островок мира лежал в лунном свете будто под стеклянным колпаком, вокруг которого бушевал вихрь разрушения. Гребер обернулся: Элизабет сидела на кровати. В темноте белели ее плечи, и там, где они круглились, лежали мягкие тени. Ее упругая высокая грудь казалась пышнее, чем на самом деле. Рот темнел, а глаза были совсем прозрачные, почти бесцветные. Она оперлась локтями на подушки и сидела в постели так, будто неожиданно появилась здесь откуда-то издалека. И на один миг она стала такой же далекой, тихой и таинственной, как этот залитый лунным светом сад, застывший в ожидании крушения мира. — Фрау Витте тоже осталась дома, — сказал Гребер. — Иди сюда. Подходя к постели, он увидел в серебристо-сером зеркале свое лицо и не узнал его. Это было лицо другого человека. — Иди сюда, — повторила Элизабет. Он склонился над ней. Она обняла его. — Все равно, что бы ни случилось, — сказала она. — Ничего страшного не случится, — ответил он. — Во всяком случае — этой ночью. Он и сам не знал, почему так уверен. Это чувство было как-то необъяснимо связано с садом, и с лунным светом, и с зеркалом, и с плечами Элизабет, и с тем глубоким, необъятным покоем, который вдруг охватил все его существо. — Ничего не случится, — повторил он. Элизабет сдернула одеяло и бросила его на пол. Она лежала обнаженная, ее сильные длинные ноги плавно продолжали линию бедер, и все ее тело, постепенно суживавшееся от плеч и груди к неглубокой впадине живота с довольно широкими бедрами, казалось, с обеих сторон круглится и набегает на треугольник ее лона. Это было уже не тело девушки, а молодой женщины. Он ощутил это тело в своих объятиях. Она прижалась к нему, и ему почудилось, словно тысячи рук обвились вокруг него, охватили и понесли. Их больше ничто не разделяло, они находились совсем вплотную друг к другу. Они ощущали уже не возбуждение первых дней, а медленное непрерывное нарастание, которое оглушало и захлестывало все — слова, границы, горизонт и, наконец, их самих… Гребер поднял голову. Он словно возвращался издалека. Прислушался. Он не помнил, долго ли отсутствовал. Снаружи все было тихо. Он решил, что это ему только кажется, и продолжал лежать, напрягая слух. Но ничего не услышал, ничего, ни взрывов, ни пальбы зениток. Он закрыл глаза и опять погрузился в небытие. Потом проснулся окончательно. — Самолеты не прилетели, Элизабет, — сказал он. — Нет, прилетели, — пробормотала она. Они лежали рядом. Гребер видел одеяло на полу и зеркало, и раскрытое окно. Ему казалось, что эта ночь будет продолжаться бесконечно; вдруг он почувствовал, как время снова начало пульсировать в тишине. Усики дикого винограда опять закачались на ветру, их тени скользили в зеркале, где-то далеко опять начался шум. Он посмотрел на Элизабет. Веки у нее сомкнуты, губы полуоткрыты, и она дышит глубоко и ровно. Она еще не вернулась. А он — уже вернулся. Мысли снова возникали в его мозгу. Она всегда отсутствовала дольше. «Если бы я тоже мог, — думал он, — так растворяться, полностью и надолго». Он в этом ей завидовал, за это любил ее, и это его слегка пугало. Она находилась где-то там, куда он не мог последовать за ней, а если и мог, то лишь ненадолго. Вероятно, это его и пугало. Он вдруг почувствовал, что одинок и в чем-то ей уступает. Элизабет открыла глаза. — А куда же делись самолеты? — Не знаю. Она откинула волосы. — Я хочу есть. — Я тоже. У нас много всякой снеди. Гребер встал и вынул консервы, которые прихватил в погребе Биндинга. — Вот курица, телятина и даже заяц, а на сладкое компот. — Давай попробуем зайца и компот. Гребер открыл банки. Ему нравилось, что Элизабет не помогает ему, а лежит и ждет. Он терпеть не мог женщин, которые, еще овеянные тайной и темнотой, тут же преображаются в хлопотливых домашних хозяек. — Мне каждый раз стыдно, когда я вижу, сколько я нахватал у Альфонса, — заметил он. — Ведь я вел себя по отношению к нему по-свински. — Зато он наверняка по-свински вел себя по отношению еще к кому-то. Вы квиты. Ты был на его похоронах? — Нет. Там было слишком много нацистов в парадной форме. Я не пошел. Слышал только речь обер-штурмбаннфюрера Гильдебрандта. Он говорил, что все мы должны брать пример с Альфонса и выполнить его последнюю волю. Он подразумевал под этим беспощадную борьбу с врагом. Но последнее желание Биндинга было совсем иное. Ведь Альфонса нашли в подвале с блондинкой. Он был в одной пижаме, а блондинка — в ночной сорочке. Гребер выложил мясо и компот в миски, которые им дала фрау Витте. Потом нарезал хлеб и откупорил бутылку вина. Элизабет встала. Она стояла обнаженная перед ореховой кроватью. — А ведь не похоже, что ты месяцами, скрючившись, шила шинели. У тебя такой вид, будто ты ежедневно делаешь гимнастику. — Гимнастику? Гимнастику человек делает, только когда он в отчаянии. — Правда? Мне это никогда не пришло бы в голову. — Вот именно, — ответила Элизабет. — Гнуться, пока не разломит спину; бегать, пока не устанешь до смерти, десять раз на дню убирать комнату, расчесывать щеткой волосы, пока голова не разболится, и еще многое другое. — И это помогает? — Только при предпоследнем отчаянии, когда уже ни о чем не хочется думать. Но если предел достигнут — ничто не помогает, остается только свалиться. — А потом? — Ждать, пока в тебе где-то снова забьется жизнь. Я говорю о той жизни, когда человек просто дышит, а не в той, когда он по-настоящему живет. Гребер поднял свой стакан. — Мне кажется, для нашего возраста у нас слишком большой опыт отчаяния. Давай забудем о нем. — И слишком большой опыт забвения, — сказала Элизабет. — Давай забудем и о нем. — Идет! Да здравствует фрау Клейнерт, замариновавшая этого зайца. — И да здравствует фрау Витте, даровавшая нам этот сад и эту комнату. Они осушили стаканы до дна. Вино было холодное, ароматное и молодое. Гребер снова наполнил стаканы. Золотом отражался в них лунный свет. — Любимый мой, — сказала Элизабет. — Как хорошо бодрствовать ночью. Тогда и разговаривать легче. — Верно. Ночью ты сильное и юное создание божье, а не швея с фабрики шинелей. А я не солдат. — Ночью каждый таков, каким ему бы следовало быть, а не такой, каким он стал. — Возможно… — Гребер посмотрел на зайчатину, компот и хлеб. — Судя по всему этому, люди — довольно поверхностные существа. Ночью мы занимаемся только тем, что спим да едим. — И любим друг друга. А это не значит быть поверхностными. — И пьем. — И пьем, — подтвердила Элизабет, протягивая ему стакан. Гребер засмеялся: — Нам бы полагалось быть сентиментальными и грустными и вести глубокомысленные беседы. А вместо этого мы слопали ползайца, жизнь кажется нам прекрасной, и мы благодарны за нее господу богу. — Так лучше. Разве нет? — Только так и правильно. Если не предъявлять к жизни особых претензий, то все, что ни получаешь, будет прекрасным даром. — Ты этому на фронте научился? — Нет, здесь. — Вот и отлично. И это, собственно, все, чему нужно научиться. Верно? — Верно. А к этому еще нужно совсем немножко счастья. — А у нас оно было? — У нас было все, что только может быть. — И тебе не грустно, что все уже кончилось? — Нет, не кончилось. Оно только изменилось. Элизабет взглянула на него. — И все-таки мне грустно, — сказал он. — До того грустно, что, кажется, как покину тебя завтра, так и умру. Но когда я думаю, что же нужно было бы, чтобы я не грустил, то нахожу один ответ — никогда не знать тебя. Тогда бы я не грустил, а уехал опустошенный и равнодушный, каким был до того. И когда я об этом думаю, печаль моя — уже не печаль. Она — омраченное счастье. Оборотная сторона счастья. Элизабет встала. — Я, может быть, неправильно выразился, — сказал Гребер. — Но ты понимаешь, что я хотел сказать? — Понимаю. Ты правильно выразился. Лучше сказать нельзя. Я знала, что ты это скажешь. Она подошла к нему. И он почувствовал ее всю. Она вдруг лишилась своего имени и приобрела все имена на свете. На миг в нем вспыхнул и прожег его какой-то невыносимо яркий свет, и он понял, что разлука и возвращение, обладание и потеря, жизнь и смерть, прошлое и будущее — едины и что всегда и во всем присутствует каменный и неистребимый лик вечности. И тогда ему показалось, что земля под ним выгибается, он ясно ощутил под ногами ее округлость, с которой должен прыгнуть, ринуться вперед, и, сжав Элизабет в своих объятиях, он ринулся с нею и в нее… Это был последний вечер. Они сидели в саду. Мимо проскользнула кошка. Она была сукотная и потому занята только собою и ни на кого не обращала внимания. — Я надеюсь, что у меня будет ребенок, — сказала Элизабет. Гребер, пораженный, взглянул на нее. — Ребенок? Зачем? — А почему бы и нет? — Ребенок? В такое время? А ты уверена, что у тебя будет ребенок? — Я надеюсь. Он снова посмотрел на нее. — Я, вероятно, должен что-то сказать или что-то сделать. Поцеловать тебя, Элизабет. Изумиться, быть нежным. Но я не могу. Мне еще надо освоиться с этим. О ребенке я до сих пор не думал. — Тебе и не нужно думать. Это тебя не касается. Да я еще и сама не знаю. — Ребенок. Он бы как раз подрос к новой войне, как мы — к этой. Подумай, сколько страданий ему придется перенести. Опять появилась кошка. Она пробиралась по дорожке к кухне. — Каждый день рождаются дети, — сказала Элизабет. Гребер подумал о «гитлеровской молодежи», о детях, которые доносят на своих родителей. — Зачем говорить об этом? Ведь пока это только твое желание? Или нет? — А ты разве не хотел бы иметь ребенка? — Не знаю. В мирное время, пожалуй; я не думал об этом. Вокруг нас все до того отравлено, что земля еще долгие годы будет заражена этим ядом. Как можно, зная это, хотеть ребенка? — Именно потому, — сказала Элизабет. — Почему? — Чтобы воспитать его противником всех этих ужасов. Что же будет, если противники того, что сейчас происходит, не захотят иметь детей? Разве только варвары должны иметь детей? А кто же тогда приведет мир в порядок? — И потому ты хочешь ребенка? — Нет. Это мне только сейчас пришло в голову. Гребер молчал. Ему было нечего возразить. Она права. — Ты слишком проворна для меня, — сказал он. — Я еще привыкнуть не успел к тому, что женат, а тут нужно уже решать, хочу я ребенка или нет. Элизабет рассмеялась и поднялась. — Самого простого ты не заметил: я не вообще хочу ребенка, а хочу его от тебя. Ну, а теперь я пойду обсуждать с фрау Витте ужин. Пусть он будет произведением искусства из консервов. Гребер сидел один на стуле в саду. В небе толпились облака, озаренные алыми лучами. День угасал. Это был украденный день. Гребер просрочил свой отпуск на двадцать четыре часа. Он снялся с учета, но не уехал. Все же вечер настал и через час ему пора отправляться. Он еще раз побывал в справочном бюро, однако никаких вестей от родителей больше не было. Гребер уладил все, что можно было уладить. Фрау Витте согласилась оставить Элизабет у себя. Он осмотрел подвал — не очень глубокий, чтобы быть надежным, но достаточно крепкий. Побывал в общественном бомбоубежище на Лейбницштрассе — оно было таким же, как большинство убежищ в городе. Гребер спокойно откинулся на спинку стула. Из кухни слышалось позвякивание посуды. У него был долгий отпуск. Три года, а не три недели. Правда, порой эти недели казались ему не совсем настоящими, чересчур стремительными, под ними была зыбкая почва, но он хотел верить, что они были настоящими. Он услышал голос Элизабет и задумался над тем, что она сказала о ребенке. У него возникло такое чувство, словно перед ним распалась стена. Появилась брешь, а сквозь нее смутно, точно сад, возник кусок будущего. Гребер никогда не пытался заглянуть за эту стену. Правда, приехав сюда, он хотел найти что-то, взять это что-то, овладеть им, чтобы оставить его как часть себя, прежде чем он уедет, оставить что-то, что носило бы его имя и тем самым хранило отпечаток его самого, — но мысль о ребенке при этом у него не возникала. Он смотрел на сумерки, повисшие между кустами сирени. Как бесконечна жизнь, если вдуматься, и как странно ощущать, что она может продолжаться и за стеной, перед которой до сих пор обрывалась, и что то, о чем он до сих пор думал, как о схваченной впопыхах добыче, может превратиться в надежное достояние — и что можно передать эту жизнь неведомому, еще не родившемуся существу, передавать в даль, не имеющую конца и полную новой, еще не изведанной им нежности. Какой простор раскрывался перед ним, сколько рождалось предчувствий, и как сильно что-то внутри его желало и не желало и все-таки желало этой жалкой и целительной иллюзии бессмертия. — Поезд отходит в шесть, — сказал он. — Я все сделал. Мне пора. Не провожай меня на вокзал. Я хочу унести с собой память о том, какой ты была здесь, а не в вокзальной сутолоке и давке. В последний раз мать провожала меня на вокзал. Я не мог отговорить ее. Это было ужасно и для нее, и для меня. Долго преследовали меня эти проводы, и затем я вспоминал только плачущую, усталую, обливающуюся потом женщину на перроне, а не мою мать, какой она была в действительности. Понимаешь? — Да. — Хорошо. Тогда давай так я сделаем. И ты не должна меня видеть, когда я опять стану просто номером таким-то и нагруженным, как осел, солдатом. Я хочу, чтобы мы расстались такими, какие мы сейчас, А теперь возьми эти оставшиеся деньги. Там они мне не понадобятся. — Не надо мне денег. Я зарабатываю достаточно. — А мне тратить будет не на что. Возьми и купи на них платье. Ненужное, бесполезное, красивое платье к твоей золотой шапочке. — Я буду присылать тебе на них посылки. — Не посылай. У нас там еды больше, чем у вас. Лучше купи себе платье. Я многое понял, когда ты покупала шляпку. Обещай, что купишь платье. Совершенно бесполезное, непрактичное. Или, может, денег мало? — Достаточно. Хватит даже на туфли. — Вот и великолепно. Купи себе золотые туфли. — Хорошо, — сказала Элизабет. — Золотые туфли на высоком каблуке, легкие, как перышко. Я выбегу в них встречать тебя, когда ты вернешься. Гребер вынул из ранца потемневшую иконку, которую хотел подарить матери. — Вот это я нашел в России. Возьми. — Нет, Эрнст, Отдай кому-нибудь другому. Или захвати с собой. Это слишком… навсегда. Оставь себе. Он посмотрел на иконку. — Я нашел ее в разрушенном доме, — сказал он. — Пожалуй, она не принесла бы счастья. Я не подумал об этом. Он снова спрятал иконку в ранец. На золотом фоне был изображен Николай угодник, окруженный сонмом ангелов. — Если хочешь, я могу отнести ее в церковь, — сказала Элизабет. — В ту, где мы с тобой ночевали. В церковь святой Катарины. — Они не возьмут ее, — сказал он. — Другая религия. Наместники всеблагого бога не очень-то терпимы. Он подумал, что надо было положить иконку вместе с прахом Крузе в гробницу каноника Блюмера. Но и это вероятно, сочли бы за святотатство. Гребер шел, не оглядываясь. Шел не слишком медленно и не слишком быстро. Ранец был тяжелый, а улица — очень длинная. Когда он сворачивал за угол, он сворачивал за много углов. Мгновение он еще ощущал запах волос Элизабет; потом его сменили застарелый запах гари, вечерняя духота, приторная вонь гнили и разложения, которой теперь, когда стало теплее, тянуло из развалин. Он перебрался через насыпь. Одна сторона липовой аллеи была черна от обгоревших стволов, другая зеленела. Замусоренная река лениво ползла по щебню, соломе, мешкам, обломкам перил и кроватям. «Если бы сейчас налет, мне бы пришлось спуститься в убежище, и это был бы повод опоздать на поезд. Что сказала бы Элизабет, если бы я вдруг очутился перед ней?» Он задумался. Кто знает? Но все, что было сейчас хорошего, наверно, обратилось бы в боль. Как на вокзале, когда поезд уходит с опозданием и надо еще полчаса ждать: выдавливаешь из себя каждое слово, а время тянется без конца. Да и что бы он выиграл? Во время налета нет отправления поездов, и нужно все равно поспеть к отходу. Гребер вышел на Брамшештрассе. Отсюда он по приезде отправился в город. Автобус, который довез его тогда, уже был на месте и ждал. Гребер залез в него. Через десять минут автобус тронулся. Вокзал опять перенесли на новое место. Он был покрыт теперь рифленым железом и замаскирован. С одной стороны было натянуто серое полотно, а рядом, тоже для маскировки, стояли искусственные деревья и хлев, из которого выглядывала деревянная корова. На лугу паслись две старые клячи. Состав был уже подан. На многих вагонах виднелась надпись: «Только для военных». Патруль проверил документы, но не спросил, почему Гребер на день опаздывает. Он вошел в вагон и занял место у окна. Затем вошли еще трое: унтер-офицер, ефрейтор со шрамом и артиллерист, который сразу же начал есть. На перрон вывезли полевую кухню. Появились медсестры, две молоденькие и одна постарше, с металлической свастикой вместо брошки. — Смотри-ка, дают кофе, — сказал унтер-офицер. — Это не для нас, — ответил ефрейтор, — а для новобранцев, которые едут в первый раз. Я уже разузнавал. К кофе добавляется еще речь. Нам это уже не положено. Привели группу беженцев. Их пересчитали, и они, стоя в две шеренги со своими картонками и чемоданами, не отрывали глаз от котла с кофе. Откуда-то вынырнуло несколько офицеров-эсэсовцев в щегольских сапогах и галифе. Они стали прогуливаться, словно аисты, вдоль перрона. В купе вошли еще три отпускника. Один из них открыл окно и высунулся наружу. На перроне стояла женщина с ребенком. Гребер посмотрел на ребенка, потом на женщину. У нее была морщинистая шея, опухшие веки, тощие отвисшие груди; одета она была в полинявшее летнее платье с узором в виде голубых ветряных мельниц. Греберу казалось, что он видит сейчас гораздо отчетливее, чем раньше, и свет, и все, что перед ним. — Ну, прощай, Генрих, — сказала женщина. — Будь здорова, Мария. Привет всем. — Ладно. Они смотрели друг на друга и молчали. Несколько человек с музыкальными инструментами в руках выстроились в центре перрона. — Все чинно, благородно, — сказал ефрейтор. — Свежее пушечное мясо отправляется с музыкой. А я думал, это уж давно отменили. — Могли бы дать и нам немножко кофе, — заметил унтер-офицер. — Мы ведь, в конце концов, старые солдаты и тоже отправляемся на фронт. — Подожди до вечера. Тогда тебе его дадут вместо супа. Послышался топот ног и слова команды. Подошли новобранцы. Почти все были очень молоды. Среди них выделялось несколько человек покрепче и постарше — наверно, из штурмовиков или эсэсовцев. — Не многим из них нужна бритва, — сказал ефрейтор. — Поглядите-ка на эту зеленую молодежь! Дети! Как на них положиться в бою? Новобранцы строились. Унтер-офицеры орали. Потом все стихло. Кто-то произносил речь. — Закрой окно, — сказал ефрейтор солдату, жена которого стояла на платформе. Тот не ответил. Оратор продолжал трещать, как будто голосовые связки были у него металлические. Гребер откинулся на спинку скамьи и закрыл глаза. Генрих все еще стоял у окна. Он не слышал, что сказал ефрейтор. Смущенный, одуревший и печальный, уставился он на свою Марию. А Мария смотрела на него. «Как хорошо, что Элизабет нет здесь», — подумал Гребер. Голос, наконец, смолк. Четверо музыкантов заиграли «Дейчланд, Дейчланд, юбер аллес» и песню «Хорст Вессель». Они исполнили обе вещи наспех, по одному куплету из каждой. Никто в купе не двинулся. Ефрейтор ковырял в носу и без всякого интереса рассматривал результаты своих раскопок. Новобранцы разместились по вагонам. Котел с кофе повезли за ними. Через некоторое время он вернулся уже пустой. — Вот б…! — выругался унтер-офицер. — А старые фронтовики пусть себе подыхают от жажды. Артиллерист в углу на минуту перестал жевать. — Что? — спросил он. — Б…, сказал я. Что ты там жрешь? Телятину? Артиллерист опять впился зубами в бутерброд. — Свинину, — проговорил он. — Свинину… — унтер-офицер обвел взглядом всех сидевших в купе. Он искал сочувствующих. Но артиллеристу было наплевать. Генрих все еще стоял у окна… — Передай привет тете Берте, — сказал он Марии. — Ладно. Они опять замолчали. — Почему мы не едем? — спросил кто-то. — Уже седьмой час. — Наверно, ждем какого-нибудь генерала. — Генералы летают на самолетах. Они прождали еще полчаса. — Ты уж иди, Мария, — говорил Генрих время от времени. — Я еще подожду. — Малыша кормить пора. — Успеет еще, вечер-то велик. Они опять помолчали. — Передай и Йозефу привет, — сказал наконец Генрих. — Ладно. Передам. Артиллерист испустил трубный звук, шумно вздохнул и тотчас погрузился в сон. Казалось, поезд только этого и ждал. Он медленно тронулся. — Ну, передай всем привет, Мария. — И ты тоже, Генрих. Поезд пошел быстрее. Мария бежала рядом с вагоном. — Береги малыша, Мария. — Ладно, ладно, Генрих. А ты себя береги. — Конечно, конечно. Гребер смотрел на удрученное лицо бегущей женщины за окном. Она бежала, как будто видеть Генриха еще десять лишних секунд было для нее вопросом жизни. И тут Гребер увидел Элизабет. Она стояла за станционными складами. Пока поезд не тронулся, ее не было видно. Он сомневался только мгновение, потом разглядел ее лицо. На нем была написана такая растерянность, что оно казалось безжизненным. Вскочив, он схватил Генриха за шиворот. — Пусти меня к окну! В один миг все было забыто. Он уже не мог понять, почему отправился на вокзал один. Он ничего не понимал. Он должен был ее увидеть. Он должен был ее окликнуть. Он ведь не сказал ей самого главного. Гребер дергал Генриха за воротник, но тот далеко высунулся из окна. Он расставил локти, уперся в оконную раму. — Передай привет Лизе… — старался он перекричать стук колес. — Пусти меня! Отойди! Там моя жена! Гребер обхватил Генриха за плечи и рванул. Генрих стал лягаться и угодил Греберу по ноге. — …И смотри за всем хорошенько… — кричал Генрих. Голоса женщины уже не было слышно. Гребер ударил Генриха под коленку и снова рванул его за плечи назад. Генрих не уступал. Он махал одной рукой, а локтем другой защищал свое место у окна. Поезд стал заворачивать. Из-за спины Генриха Гребер все еще видел Элизабет. Она была далеко, она стояла одна перед складом и казалась совсем маленькой. Гребер махал ей рукой поверх головы Генриха, поросшей щетиной соломенного цвета. Может быть, она увидит руку, хоть и не разглядит, кто ей машет. Промелькнула группа домов, и вокзал остался позади. Генрих медленно отошел от окна. — Ах ты, чтоб тебя… — начал было Гребер, но сдержался. Генрих повернулся к нему. Крупные слезы текли по его лицу. У Гребера опустились руки. — Эх, гады! — Полегче, дружище, — сказал ефрейтор. 25 Он нашел свой полк через два дня и явился в ротную канцелярию. Фельдфебеля не было. Хозяйничал писарь. Деревня лежала в ста двадцати километрах западнее того места, откуда уехал Гребер. — Ну, как у вас тут дела? — спросил он. — Хуже некуда. Как провел отпуск? — Ничего, так себе. Много было боев? — Всяко бывало. Ты же видишь, где мы теперь. — А где же рота? — Один взвод роет окопы. Другой закапывает убитых. К полудню вернутся. — А какие перемены? — Увидишь. Не помню, кто еще был жив, когда ты уезжал. Мы получили большое пополнение. Ребятишки. Валятся, как осенние мухи. Понятия не имеют о войне. У нас новый фельдфебель. Прежнего убило, толстяка Мейнерта. — Разве он был на передовой? — Нет, его накрыло в сортире. Взлетел в воздух вместе со всем добром, — писарь зевнул. — Сам видишь, что тут творится. Почему ты не заполучил себе на родине этакий симпатичный осколочек в задницу? — Да, — сказал Гребер, — в самом деле, почему? Хорошие мысли всегда приходят поздно. — Я бы обязательно задержался на денек-другой. Никто бы в этой неразберихе тебя не хватился. — Тоже вовремя не додумался. Гребер шел по деревне. Она напоминала ту, где он был последний раз. Все эти деревни походили одна на другую. И во всех царило запустение. Разница заключалась только в том, что теперь почти весь снег сошел. Кругом была вода и грязь, сапоги глубоко увязали в этой грязи. Земля цеплялась за них, словно хотела их стащить. По главной улице проложили мостки. Они хлюпали в воде, и если кто наступал на один конец, другой подымался вверх, разбрызгивая жижу. Светило солнце, и было довольно тепло. Греберу показалось, что здесь гораздо теплее, чем в Германии. Он прислушивался к гулу фронта. Оттуда доносилась, нарастая и спадая волнами, сильная артиллерийская канонада. Гребер спустился в подвал, указанный ему писарем, и сложил свои вещи на свободное место. Он был безмерно зол на себя за то, что не просрочил отпуск еще на день-другой. Казалось, он действительно никому не нужен. Он снова вышел на улицу. Перед деревней тянулись окопы, они были полны воды, и края их осели. Местами были построены бетонные огневые точки. Они стояли, как надгробные камни, на фоне мокрого пейзажа. Гребер вернулся. На главной улице он встретил командира роты Раз. Тот балансировал, идя по мосткам, похожий на аиста в очках. Гребер доложил о прибытии. — Вам повезло, — сказал Раз. — Сразу же после вашего отъезда все отпуска были отменены. — Он устремил на Гребера свои светлые глаза. — Ну как, стоило ездить домой? — Да, — ответил Гребер. — Это хорошо. А мы тут вязнем в грязи, но это только временная позиция. Отойдем, видимо, на запасные, которые сейчас укрепляются. Вы их видели? Вы, как будто, там проезжали. — Нет, не видел. — Не видели? — Нет, господин лейтенант, — сказал Гребер. — Примерно в сорока километрах отсюда. — Вероятно, проезжали ночью. Я много спал. — Должно быть, так оно и есть. — Раз снова испытующе посмотрел на Гребера, как будто хотел расспросить еще о чем-то. Потом сказал: — Ваш командир взвода убит. Лейтенант Мюллер. Теперь у нас командиром лейтенант Масс. — Так точно. Раз поковырял тростью мокрую глину. — При этой распутице русским будет трудно продвинуться вперед с артиллерией и танками. И мы успеем переформироваться, так что все имеет и хорошую, и дурную сторону, верно? Хорошо, что вы вернулись, Гребер. Нам нужны старые солдаты, чтобы обучать молодежь. — Он снова поковырял глину. — Ну, как там, в тылу? — Примерно как и здесь. Много воздушных налетов. — В самом деле? — Не знаю, что в других городах, но у нас каждые два-три дня был по крайней мере один налет. Раэ взглянул на Гребера так, будто ждал, что он еще что-нибудь скажет. Но Гребер молчал. Все вернулись в полдень. — А-а, отпускник! — сказал Иммерман. — И какой черт принес тебя обратно? Почему не дезертировал? — Куда? — спросил Гребер. Иммерман почесал затылок. — В Швейцарию, — заявил он наконец. — Об этом-то я и не подумал, умник ты этакий. А ведь в Швейцарию ежедневно отбывают специальные вагоны-люкс для дезертиров. У них на крышах намалеваны красные кресты, и их не бомбят. Вдоль всей границы расставлены арки с надписью: «Добро пожаловать». Больше ты ничего не мог придумать, дуралей? И с каких это пор ты набрался храбрости и говоришь такие вещи? — У меня храбрости всегда хватало. Ты просто позабыл об этом в тылу, где все только шепчутся. Кроме того, мы отступаем. Мы, можно сказать, драпаем. С каждой новой сотней километров наш тон становится все независимее. Иммерман принялся счищать с себя грязь. — Мюллер накрылся, — сказал он. — Мейнеке и Шредер — в госпитале. Мюкке получил пулю в живот. Он, кажется, помер в Варшаве. Кто же был еще из старичков? Ага, Бернинг — оторвало правую ногу. Истек кровью. — А как поживает Штейнбреннер? — Штейнбреннер здоров и бодр. А что? — Да просто так… Гребер встретил его после ужина. Настоящий готический ангел, почерневший от загара. — Ну, как настроение на родине? — спросил Штейнбреннер. Гребер поставил наземь свой котелок. — Когда мы доехали до границы, — сказал он, — нас собрал эсэсовский капитан и объяснил, что ни один из нас, под страхом тяжкого наказания, не имеет права сказать хотя бы слово о положении на родине. Штейнбреннер расхохотался. — Ну, мне-то можешь спокойно все рассказать. — Я был бы просто ослом. Тяжкое наказание — это значит: расстрел за саботаж обороны империи. Штейнбреннер уже не смеялся. — Можно подумать, что речь идет бог знает о чем. Как будто там катастрофа. — Я ничего не говорю. Я только повторяю то, что сообщил нам капитан. Штейнбреннер пристально посмотрел на Гребера. — Ты что, женился? — А ты откуда знаешь? — Я все знаю. — Узнал в канцелярии. Нечего строить из себя невесть что. Частенько захаживаешь в канцелярию, а? — Захожу, когда нужно. Если я поеду в отпуск, я тоже женюсь. — Ну? И ты уже знаешь на ком? — На дочери обер-штурмбаннфюрера моего города. — Еще бы! Штейнбреннер не уловил иронии. — Подбор крови первоклассный, — продолжал он с увлечением. — Северофризская — с моей стороны, рейнско-нижнесаксонская — с ее. Гребер не отрываясь смотрел на багровый русский закат. Черными лоскутами мелькали на его фоне несколько ворон. Штейнбреннер, насвистывая, ушел. Фронт грохотал. Вороны летали. Греберу вдруг показалось, будто он и не уезжал отсюда. От полуночи до двух часов утра он был в карауле и обходил деревню. На фоне фейерверка, вспыхивающего над передовой, чернели развалины. Небо дрожало, то светлея от залпов артиллерии, то снова темнея. В липкой грязи сапоги стонали, точно души осужденных грешников. Боль настигла его сразу, внезапно, без предупреждения. Все эти дни в пути он ни о чем не думал, словно отупел. И вот сейчас, неожиданно, без всякого перехода, боль так резнула, словно его раздирали на части. Гребер остановился и стал ждать. Он не двигался. Он ждал, чтобы ножи начали полосовать его, чтобы они вызвали нестерпимую муку и обрели имя, а тогда на них можно будет повлиять силой разума, утешениями или, по крайней мере, терпеливой покорностью. Но ничего этого не было. Ничего, кроме острой боли утраты. Утраты навеки. Нигде не было мостика к прошлому. Гребер владел всем и утратил все. Он прислушался к себе. Ведь где-то еще должен маячить, как тень, хотя бы отзвук надежды, но он не услышал его. Внутри была только пустота и невыразимая боль. «Еще не время, — подумал Гребер. — Надежда вернется позже, когда исчезнет боль». Он попытался вызвать в себе надежду, он не хотел, чтобы все ушло, он хотел удержать ее, даже если боль станет еще нестерпимее. «Надежда вернется, главное — выдержать», — говорил он себе. Затем он стал называть имена и пытался припомнить события. Как в тумане, возникло растерянное лицо Элизабет, такое, каким он видел его в последний раз. Все ее другие лица расплылись, только одно это стало отчетливым. Он попытался представить себе сад и дом фрау Витте. Это удалось ему, но так, как если бы, нажимая на клавиши рояля, он не слышал ни звука. «Что произошло? — думал он. — Может быть, с ней что-нибудь случилось? Или она без сознания? Может быть, в эту минуту обвалился дом? И она мертва?» Он вытащил сапоги из грязи. Вязкая земля всхлипнула. Он почувствовал, что весь взмок. — Этак ты умучаешься, — заметил кто-то. Оказалось — Зауэр. Он стоял в углу разрушенного хлева. — Кроме того, тебя слышно за километр, — продолжал он. — Что это ты, гимнастику делаешь? — Ты женат, Зауэр, а? — А то как же? Когда есть хозяйство, обязательно надо иметь жену. Без жены какое же хозяйство! — И давно ты женат? — Пятнадцать лет. А что? — Как это бывает, когда долго женат? — О чем ты спрашиваешь, милый человек? Что как бывает? — Ну, может быть, вроде якоря, который тебя держит? Или вроде чего-то, о чем всегда думаешь и к чему стремишься скорей вернуться? — Якорь? Какой там еще якорь? Ясное дело, я об этом думаю. Вот и нынче целый день. Скоро время сажать да сеять. Прямо голова кругом идет от всех этих дум. — Я говорю не о хозяйстве, а о жене. — Так это ж одно. Я же тебе объяснил. Без жены и настоящего хозяйства не будет. А что толку думать? Беспокойство — и только. Да тут еще Иммерман заладил, будто пленные спят с каждой одинокой женщиной, — Зауэр высморкался. — У нас большая двуспальная кровать, — добавил он почему-то. — Иммерман — трепло. — Он говорит, что если уж женщина узнала мужчину, так долго одна не выдержит. Живо начнет искать другого. — Вот сволочь, — сказал Гребер, вдруг разозлившись. — Этот проклятый болтун всех под одну гребенку стрижет. Ничего глупее быть не может. 26 Они больше не узнавали друг друга. Они не узнавали даже свою форму. Бывало, что только по каскам, голосам да по языку они устанавливали, что это свои. Окопы давно уже обвалились. Передовую отмечала только прерывистая линия блиндажей и воронок от снарядов. И она все время изменялась. Не было ничего, кроме ливня и воя, и ночи, и взрывов, и фонтанов грязи. Небо тоже обвалилось. Его разрушили советские штурмовики. С неба хлестал дождь, а заодно с ним — метеоры бомб и снарядов. Прожектора, словно белые псы, шныряли среди рваных облаков. Огонь зениток прорывался сквозь грохот содрогающихся горизонтов. Падали пылающие самолеты, и золотой град трассирующих пуль гроздьями летел вслед за ними и исчезал в бесконечности. Желтые и белые ракеты раскачивались на парашютах в неопределенной дали и гасли, словно погружаясь в глубокую воду. Потом снова начинался ураганный огонь. Наступил двенадцатый день. Первые три дня фронт еще держался. Ощетинившиеся дулами укрепленные блиндажи выдерживали артиллерийский огонь без особенно тяжелых повреждений. Потом наиболее выдвинутые вперед доты были потеряны — танки прорвали оборону, но продвинулись лишь на несколько километров, после чего были остановлены противотанковыми орудиями. И вот танки догорали в утренней мгле, некоторые были опрокинуты, и их гусеницы еще долго двигались, как лапки перевернутых на спину гигантских жуков. Чтобы уложить бревенчатую гать и восстановить телефонную связь, выслали штрафные батальоны. Им пришлось работать почти без укрытия. За два часа они потеряли больше половины своего состава. Сотни бомбардировщиков неуклюже пикировали вниз, разрушая доты. На шестой день половина дотов была выведена из строя, и их можно было использовать только как укрытия. В ночь на восьмой день русские пошли в атаку, но атака была отбита. Затем полил такой дождь, точно начался второй всемирный потоп. Солдаты стали неузнаваемы. Они ползали по жирным глиняным воронкам, как насекомые, окрашенные в один и тот же защитный цвет. Опорными пунктами роты оставались только два разрушенных блиндажа с пулеметами, за которыми стояло несколько минометов. Оставшиеся в живых прятались в воронках или за остатками каменных стен. Раз удерживал один блиндаж, Масс — другой. Они продержались три дня. На исходе второго дня у них почти кончились боеприпасы, русские могли бы занять позиции без боя. Но наступления не последовало. Вечером, почти в темноте, появились два немецких самолета и сбросили боеприпасы и продовольствие. Солдаты подобрали часть продуктов и накинулись на еду. Ночью подошло подкрепление. Рабочие батальоны настлали гать. Подтянули орудия и пулеметы. Через час неожиданно, без всякой артподготовки, началось наступление. Русские вдруг вынырнули в пятидесяти метрах от передовой. Часть ручных гранат отказала. Русские прорвали фронт. В свете разрывов Гребер увидел прямо перед собой каску, светлые глаза и широко разинутый рот, а потом, словно суковатую живую ветвь, — занесенную назад руку. Он выстрелил, вырвал у новобранца, стоявшего рядом, ручную гранату, с которой тот не мог справиться, и бросил ее вслед бегущему. Она взорвалась. — Отвинчивай капсюль, болван! — крикнул он новобранцу. — Дай сюда! Не оттягивай! Следующая граната не взорвалась. «Саботаж, — промелькнуло у него в голове, — саботаж военнопленных, который мы теперь почувствуем». Он бросил еще одну, пригнулся, увидел летящую навстречу русскую гранату, зарылся в грязь, его тряхнуло взрывной волной, он почувствовал словно удар кнутом, что-то хлестнуло его и обдало грязью. Он протянул руку назад и крикнул: — Давай! Живей! Ну! — и только по тому, что ничего не ощутил в руке, обернулся и увидел, что никакого новобранца больше нет, а грязь на его ладони — это мясо. Он соскользнул на дно воронки, нащупал ремень, выхватил две последние гранаты, увидел над собой тени. Они крались по краю воронки, перепрыгивали через нее и бежали дальше; он снова пригнулся… «Попал в плен, — подумал он. — В плен». Он осторожно подполз к краю воронки. Грязь скрывала его, пока он лежал не двигаясь. При свете ракеты он увидел, что новобранца разнесло в клочья: разбросанные ноги, обнаженная рука, растерзанное туловище. Граната угодила ему прямо в живот, тело его приняло взрыв на себя, и это спасло Гребера. Он продолжал лежать, не высовывая головы. Он видел, что из правого блиндажа пулемет продолжает стрелять. Потом заговорил и левый. Пока они стреляют, он, Гребер, еще не погиб. Они держали участок под перекрестным огнем. Но русские больше не появлялись. Видимо, прорвалась только какая-то часть. «Я должен пробраться за блиндаж», — подумал Гребер. Голова у него болела, он почти оглох, но под черепной коробкой что-то мыслило четко, определенно, ясно. В этом и состояла разница между бывалым солдатом и новобранцем: новобранец легко поддавался панике и чаще погибал. Гребер решил притвориться мертвым, если русские вернутся. В грязи его заметить трудно. Но чем ближе он подберется под защитой огня к блиндажу, тем лучше. Он выкарабкался из воронки, дополз до другой и свалился в нее, набрав полный рот воды. Вскоре он снова выкарабкался. В следующей воронке лежало двое убитых. Он выждал. Потом услышал и увидел, что ручные гранаты рвутся неподалеку от левого блиндажа. Русские там прорвались и теперь атаковали с обоих флангов. Застрочили пулеметы. Через некоторое время разрывы ручных гранат смолкли, но из блиндажа продолжали вести огонь. Гребер все полз и полз. Он знал, что русские вернутся. Они будут скорее искать солдат в больших воронках, поэтому прятаться в маленьких надежнее. Он добрался до одной из них и залег. Полил дождь. Пулеметный огонь захлебнулся. Потом снова заговорила артиллерия. Прямое попадание в правый блиндаж. Казалось, он взлетел на воздух. С опозданием наступило серое утро. Но еще до рассвета Греберу удалось присоединиться к своим. За разбитым танком он увидел Зауэра и двух новобранцев. У Зауэра текла кровь из носу. Совсем близко разорвалась граната. Одному из новобранцев разворотило живот, внутренности вывалились, рану заливало дождем. Ни у кого не было бинта для перевязки. Да это и не имело смысла. Чем скорее он умрет, тем лучше. У второго новобранца была сломана нога. Он упал в воронку. Непонятно, как он ухитрился, идя по жидкой грязи, сломать себе ногу. Внутри сгоревшего танка, в который попал снаряд, виднелись обуглившиеся тела экипажа. Один до пояса высунулся из люка. Лицо его обгорело только наполовину, другая половина вздулась, кожа на ней была лилово-красной и лопнула. Зубы были белы, как гашеная известь. К ним пробрался связной из левого блиндажа. — Сбор — у блиндажа, — прохрипел он. — Остался еще кто в воронках? — Понятия не имеем. Разве нет санитаров? — Все убиты или ранены. Солдат пополз дальше. — Мы пришлем тебе санитара, — сказал Гребер новобранцу, у которого в развороченный живот хлестал дождь. — Или раздобудем бинты. Мы вернемся. Новобранец не ответил. Он лежал в глине, сжав бледные губы, и казался совсем маленьким. — Мы не можем дотащить тебя на плащ-палатке, — сказал Гребер другому, с переломанной ногой. — Да еще по такой грязи. Обопрись на нас и попытайся допрыгать на здоровой ноге. Они подхватили его с двух сторон и заковыляли от воронки к воронке. Шли долго. Новобранец стонал, когда им приходилось бросаться наземь. Ногу совсем свернуло на сторону. Он не мог идти дальше. Они оставили его вблизи блиндажа, у развалин каменной стены, и водрузили на нее шлем, чтобы раненого подобрали санитары. Рядом с ним лежали двое русских: у одного не было головы, другой упал ничком, и глина под ним была красной. Они увидели еще немало русских. Затем пошли сплошь трупы немцев. Раз был ранен. Его левую руку кое-как перевязали. Трое тяжело раненных лежали под дождем, накрытые плащ-палаткой. Перевязочных материалов больше не было. Через час прилетел «Юнкерс» и сбросил несколько пакетов. Но они упали слишком далеко, к русским. Подошло еще семеро солдат. Остальные собирались в правом блиндаже. Лейтенант Масс погиб. Команду принял фельдфебель Рейнеке. Боеприпасов осталось совсем мало. Минометы были разбиты. Но два станковых и два ручных пулемета еще действовали. К ним пробилось десять штрафников. Они принесли боеприпасы и консервы, забрали раненых. С ними были носилки. В ста метрах двое сразу взлетели на воздух. Из-за артобстрела всякая связь была прервана вплоть до полудня. В полдень дождь перестал. Выглянуло солнце. Сразу стало жарко. Грязь покрылась коркой. — Русские будут нас атаковать легкими танками, — сказал Раэ. — Куда к чертям запропастились противотанковые орудия? Должны же они быть, без них нам крышка. Огонь прекратился. Под вечер прилетел еще один транспортный «Юнкерс». Его сопровождали «Мессершмитты». Появились русские штурмовики и атаковали их. Два штурмовика были сбиты. Потом свалились два «Мессершмитта». «Юнкерсу» не удалось прорваться. Он сбросил свой груз за линией фронта. «Мессершмитты» продолжали бой, они обладали большей скоростью, чем русские истребители, но русских самолетов было втрое больше, чем немецких. Немецким пришлось отступить. На следующий день трупы начали издавать зловоние. Гребер сидел в блиндаже. Их оставалось всего двадцать два человека. Примерно столько же Рейнеке собрал на другом фланге. Остальные убиты или ранены. А раньше их было сто двадцать человек. Гребер сидел и чистил свою винтовку. Она была вся в грязи. Он ни о чем не думал. Он стал машиной, он больше не помнил о прошлом. Он только сидел и ждал, задремывал и просыпался, и был готов защищаться. Русские танки появились на следующее утро. Всю ночь артиллерия, минометы и пулеметы обстреливали линию обороны. Телефонную связь несколько раз удавалось восстановить, но она тут же обрывалась. Обещанные подкрепления не могли пробиться. Немецкая артиллерия стреляла слабо. Русский огонь был смертоносен. Блиндаж выдержал еще два попадания. Это был, собственно, уже не блиндаж, а ком бетона, который кренился среди грязи, точно судно во время бури. Полдюжины упавших неподалеку снарядов выбили его из земли. При каждом толчке все засевшие в нем валились на стены. Греберу не удалось перевязать плечо, задетое пулей. Где-то ему попалась фляжка с остатками коньяка, и он вылил их на рану. Блиндаж продолжал раскачиваться и гудеть, но это было уже не судно, попавшее в шторм, а подводная лодка, катившаяся по морскому дну с вышедшими из строя двигателями. И времени больше не существовало, его тоже расстреляли. Все притаились в темноте, ожидая. И не было города в Германии, где он побывал две недели назад. Не было отпуска. Не было никакой Элизабет. Все это лишь привиделось ему в горячечном сновидении между жизнью и смертью — полчаса кошмарного сна, в котором вдруг взвилась и погасла ракета. Действительностью был только блиндаж. Русские легкие танки прорвали оборону. За ними шла пехота. Рота пропустила танки и взяла пехоту под перекрестный огонь. Раскаленные стволы пулеметов обжигали руки, но люди продолжали стрелять. Русская артиллерия им больше не угрожала. Два танка развернулись, подошли ближе и открыли огонь. Им было легко, они не встретили сопротивления. Пробить броню танков пулеметы не могли. Тогда стали целиться в смотровые цели, но попасть в них можно было только случайно. Танки вышли из-под обстрела и продолжали вести огонь. Блиндаж содрогался, летели осколки бетона. — Ручные гранаты к бою! — крикнул Рейнеке. Он взял связку гранат, перебросил ее через плечо и пополз к выходу. После очередного залпа он выполз наружу, укрываясь за блиндажом. — Огонь обоих пулеметов по танкам! — раздался приказ Раэ. Они попытались прикрыть Рейнеке, который хотел, описав дугу, подползти к танкам, чтобы связкой гранат подорвать гусеницы. Это было почти безнадежное дело. Русские открыли пулеметный огонь. Через некоторое время один танк замолчал. Но взрыва никто не слышал. — Попался! — гаркнул Иммерман. Танк больше не стрелял. Пулеметы перенесли огонь на второй, но тот развернулся и ушел. — Шесть танков прорвались, — крикнул Раэ. — Они еще придут. Перекрестный огонь из всех пулеметов! Надо задержать пехоту. — А где Рейнеке? — спросил Иммерман, когда они снова пришли в себя. Никто не знал. Рейнеке не вернулся. Они продержались всю вторую половину дня. Блиндажи постепенно перемалывались, но еще вели огонь, хотя и значительно слабее. Боеприпасов оставалось совсем мало. Солдаты ели консервы и запивали водой из воронок. У Гиршмана была прострелена рука. Солнце пекло. В небе плыли огромные блестящие облака. В блиндаже пахло кровью и порохом. Лежавшие снаружи трупы раздувало. Кто мог, заснул. Никто не знал, отрезаны они или еще есть связь. К вечеру огонь усилился. Потом вдруг почти совсем прекратился. Они выскочили из блиндажа, ожидая атаки. Атаки не последовало. Прошло еще два часа. Эти два часа затишья обессилили их больше, чем бой. В три часа утра от дота не осталось ничего, кроме искореженной массы стали и бетона. Пришлось выйти. У них оказалось шестеро убитых и трое раненых. Надо было отступать. Раненного в живот удалось протащить всего несколько сот метров, потом он умер. Русские снова пошли в атаку. В роте оставалось только два пулемета. Засев в воронку, люди оборонялись. Потом опять отступали. У русских было преувеличенное представление о численности роты, и это спасло ее. Когда залегли во второй раз, убило Зауэра. Он был ранен в голову и тут же умер. Немного дальше убило Гиршмана, как раз, когда он, согнувшись, перебегал в другое укрытие. Он медленно перевернулся и застыл. Гребер стащил его в воронку. Он стал сползать и покатился вниз. Грудь его была пробита насквозь. Обыскивая труп, Гребер нашел мокрый от крови бумажник и сунул его в карман. Они достигли второго рубежа. А чуть позже был получен приказ отступать еще дальше. Роту вывели из боя. Запасная позиция стала передовой. Они снова отошли на несколько километров. Их осталось всего тридцать человек. Днем позже роту пополнили до ста двадцати. Гребер нашел Фрезенбурга в полевом госпитале; это был простой, наскоро оборудованный барак. Левую ногу у Фрезенбурга раздробило. — Хотят ампутировать, — сказал он, — какой-то паршивый ассистентишка. Только это и умеет. Я настоял, чтобы меня завтра отправили в тыл. Пусть опытный врач сначала посмотрит ногу. Он лежал на походной кровати с проволочной шиной на коленке. Кровать стояла у раскрытого окна. В окно был виден кусок плоской равнины, луг, покрытый красными, желтыми и синими цветами. В комнате стояло зловоние. В ней находилось еще трое раненых. — Ну как там Раэ? — спросил Фрезенбург. — Рваная рана в предплечье. — Он в лазарете? — Нет. Остался с ротой. — Я так и думал. Фрезенбург поморщился. Одна сторона лица улыбалась, другая — со шрамом — была неподвижной. — Многие не хотят в тыл. Вот и Раэ тоже. — Почему? — Он отчаялся. Никакой надежды. И никакой веры. Гребер посмотрел на его желтое, словно пергаментное лицо. — А ты? — Не знаю. Надо сначала вот это наладить. — И он показал на шину. В окно подул теплый ветерок с луга. — Здесь чудесно, верно? — сказал Фрезенбург. — Когда лежал снег, думали, что в этой стране и лето никогда не наступит. А оно вдруг пришло. И даже слишком жаркое. — Верно. — Как дела дома? — Не знаю. Не могу совместить то и другое. Отпуск — и то, что здесь. Раньше это еще удавалось. А теперь не получается. Совершенно разные миры. И я уже не знаю, где же, в конце концов, действительность. — А кто знает? — Раньше я думал, что знаю. Там, дома, я вроде нашел что-то. А теперь не знаю. Отпуск промелькнул слишком быстро. И слишком это было далеко от того, что происходит здесь. Там мне даже казалось, что я больше не буду убивать. — Многим так казалось. — Да. Тебе очень больно? Фрезенбург покачал головой. — В этом балагане нашлись лекарства, каких тут едва ли можно было ожидать: например, морфий. Мне делали уколы, они еще действуют. Боли есть, но как будто болит у кого-то другого. Еще часок или два можно думать. — Придет санитарный поезд? — Нет, есть только машина. Она доставит нас на ближайшую станцию. — Скоро никого из наших здесь не останется, — сказал Гребер. — Вот и ты уезжаешь. — Может, меня еще раз так заштопают, что я вернусь. Они взглянули друг на друга. Оба знали, что этого не будет. — Хочу надеяться, — сказал Фрезенбург. — По крайней мере в течение тех одного-двух часов, пока действует морфий. Кусок жизни может иногда быть чертовски коротким, правда? А потом начинается другой, о котором не имеешь ни малейшего представления. Это уже вторая война в моей жизни. — А что ты будешь делать потом? Ты уже думал? По лицу Фрезенбурга скользнула мимолетная улыбка. — Я пока еще не знаю толком, что со мной сделают другие. — Поживем — увидим. Я никогда бы не поверил, что выберусь отсюда. Думал, шлепнет как следует — и готово. Теперь надо привыкать к тому, что шлепнуло только наполовину. Не знаю, лучше ли это. То казалось проще. Подвел черту, и вся эта гнусность тебя уже не касается. Заплатил сполна, и дело с концом. И вот оказывается, что ты все еще сидишь в этой мерзости. Мы внушили себе, что смерть все искупает и тому подобное. А это не так. Я устал, Эрнст. Хочу попробовать заснуть, прежде чем почувствую, что я калека. Всего лучшего. Он протянул Греберу руку. — И тебе тоже, Людвиг, — сказал Гребер. — Разумеется. Плыву теперь по течению. Примитивная жажда жизни. До сих пор было иначе. И тоже, наверно, обман. Какая-то доля затаенной надежды все же оставалась. Ну, да ничего. Вечно мы забываем, что в любое время можно самому поставить точку. Мы получили это в дар вместе с так называемым разумом. Гребер покачал головой. Фрезенбург усмехнулся своей полуулыбкой. — Ты прав, — сказал он. — Мы не сделаем этого. Лучше постараемся, чтобы подобное никогда больше не повторилось. Он откинулся на подушку. Силы его, видимо, иссякли. Когда Гребер подошел к двери, Фрезенбург уже закрыл глаза. Гребер возвращался в свою деревню. Бледный закат едва окрашивал небо. Дождь перестал. Грязь подсыхала. На заброшенных пашнях буйно разрослись цветы и сорняки. Фронт грохотал. Вдруг все кругом стало каким-то чужим, все связи словно оборвались. Греберу было знакомо это чувство, он часто испытывал его, когда, проснувшись среди ночи, не мог определить, где он находится. Чудилось, будто он выпал из системы мироздания и одиноко парит где-то в темноте. Обычно это чувство не бывало продолжительным, скоро все становилось на свои места. Но каждый раз оставалось странное, смутное ощущение, что настанет час, когда ты уже не найдешь дороги назад. Он не боялся этого состояния, только весь сжимался, как будто превращаясь в крошечного ребенка, которого бросили в бескрайней степи, откуда выбраться невозможно. Он засунул руки в карманы и посмотрел вокруг. Знакомая картина: развалины, невозделанные поля, русский заход солнца, а с другой стороны — тусклые вспышки зарниц фронта. Обычный пейзаж и идущий от него безнадежный холодок, пронзающий сердце. Он нащупал в кармане письма Элизабет. В них жила теплота, нежность и сладкое волнение любви. Но это не был спокойный свет лампы, озаряющей уютный дом, это были обманчивые болотные огни, и чем дальше пытался он следовать за ними, тем глубже засасывала его топь. Он хотел зажечь эту лампу, чтобы найти дорогу домой, но он зажег ее раньше, чем дом был построен. Он поставил ее среди развалин, и она не украшала их, а делала еще безрадостней. Там, на родине, он этого не понимал. Он пошел за огоньком, ни о чем не спрашивая, и готов был поверить, что достаточно только одного — идти за ним. Но этого было недостаточно. Он долго отмахивался от беспощадной правды. Не так-то просто было понять ее; все, на что он хотел опереться, что должно было поддерживать и вдохновлять, только еще больше отбрасывало его назад. Да, этого было еще очень недостаточно. Это лишь волновало его сердце, но не поддерживало. Маленькое личное счастье тонуло в бездонной трясине общих бедствий и отчаяния. Он вынул письма Элизабет и перечел их; алый отблеск заката лег на листки. Он знал их наизусть, и все-таки перечел еще раз, и на душе у него стало еще более одиноко, чем прежде. Счастье промелькнуло слишком быстро, а то, другое, тянулось слишком долго. Это был отпуск, а жизнь солдата измеряется не отпуском, а пребыванием на фронте. Он снова сунул письма в карман. Он положил их вместе с письмами родителей, которые получил в канцелярии. Какой смысл копаться в этом? Фрезенбург прав, все надо делать постепенно, шаг за шагом, и не пытаться решать мировые проблемы, когда тебе угрожает опасность. «Элизабет! — подумал он. — Но почему я вспоминаю о ней, как о чем-то утраченном навсегда? Ведь вот же ее письма. Она жива». Он подошел к деревне, хмурой и покинутой. У всех деревень здесь был такой вид, точно их никогда уже не восстановят. Березовая аллея вела к развалинам белого дома, там, наверно, был сад, кое-где еще цвели цветы, у заросшего пруда стояла статуя Пана, играющего на свирели. Но никто не пришел на его полуденное пиршество. Только несколько новобранцев срывали недозрелые вишни. 27 — Партизаны!

The script ran 0.024 seconds.