Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Павел Петрович Бажов - Малахитовая шкатулка [1938]
Известность произведения: Средняя
Метки: child_tale, Рассказ

Аннотация. Русский сказочник Павел Петрович Бажов (1879—1950) родился и вырос на Урале. Из года в год летом колесил он по родным местам, и в Уральском краю едва ли найдется уголок, где бы ни побывал этот добытчик устного речевого золота и искатель самородных сказаний. Везде-то он с интересными людьми знался, про жизнь слушал и во все вникал. День и ночь работал сказочник. И на белых листах распускались неувядаемые каменные цветы, оживали добрые и злые чудовища, голубые змейки, юркие ящерки и веселые козлики. Исследователи творчества П.П.Бажова называют "Малахитовую шкатулку" главной книгой писателя. Сам же писатель говорил: "Хотелось бы, чтобы эта запись по памяти хоть в слабой степени отразила ту непосредственность и удивительную силу, которыми были полны сказы, слышанные у караулки на Думной горе". Всего П.П.Бажов создал 56 сказов, в эту книгу вошли 32 из них. Книга иллюстрирована.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

– Фубу! Тут я. Кому надо? Рассказал Айлып про свою незадачу, просит пособить, коли можно, а Филин и говорит: – Фубу! Трудно, сынок, трудно! – Это, – отвечает Айлып, – не горе, что трудно. Сколь силы да терпенья хватит, все положу, только бы мне невесту мою добыть. – Фубу! Дорогу скажу! Слушай! И тут Филин рассказал по порядку: – Полозу в здешних местах большая сила дана. Он тут всему золоту полный хозяин: у кого хочешь отберет. И может Полоз все место, где золото родится, в свое кольцо взять. Три дня на коне скачи, и то из этого кольца не уйдешь. Только есть все ж таки в наших краях одно место, где Полозова сила не берет. Ежели со сноровкой, так можно и с золотом от Полоза уйти. Ну, недешево это стоит, – обратного ходу не будет. Айлып и давай просить: – Сделай милость, покажи это место. – Показать-то, – отвечает, – не смогу, потому глазами с тобой разошлись: днем я не вижу, а ночью тебе не углядеть, куда полечу. – Как же, – спрашивает, – быть? Дедко Филин тогда и говорит: – Приметку надежную скажу. Побегай, погляди по озерам и увидишь, – в одном посередке камень тычком стоит вроде горки. С одной стороны сосны есть, а с трех – голым-голо, как стены выложены. Вот это место и есть. Кто с золотом доберется до этого камня, тому ход откроется вниз, под озеро. Тут уж Полозу не взять. Айлып перевел все это в голове, – и смекнул, на озеро Иткуль приходится. Обрадовался, кричит: – Знаю это место. Филип свое толмит: – А ты побегай, все-таки, погляди, чтоб оплошки не случилось. – Ладно, – говорит, – погляжу. А Филин напоследок еще добавил: – Фубу! Про то не забудь: от Полоза уйдешь, обратного ходу не будет. Поблагодарил Айлып дедку Филина и пошел домой. Вскорости нашел он то озеро с камнем в середине и сразу смекнул: «В день до этого места не добежать, беспременно надо конскую дорогу наладить». Вот и принялся Айлып дорогу прорубать. Легкое ли дело одному-то да по густому лесу на сотню верст с лишком! Когда и вовсе из сил выбьется. Вытащит тогда косу – конец-то ему достался, – посмотрит, полюбуется, рукой погладит и ровно силы наберет да опять за работу. Так у него три-то года незаметно и промелькнули, только-только успел все сготовить. Час в час пришел Айлып за своей невестой. Вытащил ее косу из речки, намотал на себя, и побежали они бегом по лесу. Добежали до прорубленной дорожки, а там шесть лошадей приготовлено. Сел Айлып на коня, невесту свою посадил на другого, четверку на повода взял, да и припустили, сколько конской силы хватило. Притомится пара – на другую пересядут да опять гнать. А лисичка впереди. Так и стелет, так и стелет, коней задорит – не догнать-де. К вечеру успели-таки до озера добраться. Айлып сразу на челночок, да и перевез невесту свою с лисичкой к озерному камню. Только подплыли – в камне ход открылся; они туда, а в это время как раз и солнышко закатилось. Ох, что только тут, сказывают, было! Что только было! Как солнышко село, Полоз все то озеро в три ряда огненными кольцами опоясал. По воде-то во все стороны золотые искры так и побежали. Дочь свою все ж таки вытащить не мог. Филин Полозу вредил. Сел на озерный камень, да и заладил одно: – Фубу! фубу! фубу! Прокричит этак три раза, огненные кольца и потускнеют маленько, – вроде остывать станут. А как разгорятся снова да золотые искры шибко по воде побегут, Филин опять закричит. Не одну ночь Полоз тут старался. Ну, не мог. Сила не взяла. С той поры на заплесках озера золото и появилось. Где речек старых и следа нет, а золото есть. И все, слышь-ко, чешуйкой да ниточкой, а жужелкой либо крупным самородком вовсе нет. Откуда ему тут, золоту, быть? Вот и сказывают, что из золотой косы Полозовой дочки натянуло. И много ведь золота. Потом, уж на моих памятях, сколько за эти заплески ссоры было у башкир с каслинскими заводчиками. А тот Айлып со своей женой Золотой Волос так под озером и остался. Луга у них там, табуны конские, овечьи. Однем словом, приволье. Выходит, сказывают, Золотой Волос на камень. Видали люди. На заре будто выйдет и сидит, а коса у ней золотой змеей по камню вьется. Красота будто! Ох, и красота! Ну, я не видал. Не случалось. Лгать не стану. 1939 г. Ермаковы лебеди Так, говоришь, из донских казаков Ермак был? Приплыл в наши края и сразу в сибирскую сторону дорогу нашел? Куда никто из наших не бывал, туда он со всем войком по рекам проплыл? Ловко бы так-то! Сел на Каме, попотел на веслах, да и выбрался на Туру, а там гуляй по сибирским рекам, куда тебе любо. По Иртышу-то вон, сказывают, до самого Китаю плыви – не тряхнет! На словах-то вовсе легко, а попробуй на деле – не то запоешь! До первого разводья доплыл, тут тебе и спотычка. Столбов не поставлено и на воде не написано: то ли тут протока, то ли старица подошла, то ли другая река выпала. Вот и гадай, – направо плыть али налево правиться? У куличков береговых небось не спросишь и по солнышку не смекнешь, потому – у всякой реки свои петли да загибы и никак их не угадаешь. Нет, друг, не думай, что по воде дорожка гладкая. На деле по незнакомой реке плыть похитрее будет, чем по самому дикому лесу пробираться. Главная причина – приметок нет, да и не сам идешь, а река тебя ведет. Коли ты вперед ее пути не узнал, так только себя и других намаешь, а можешь и вовсе с головами загубить. Это по нынешним временам так-то, а в Ермакову пору и того мудренее было. Тогда, поди-ко, не то что в Сибири, а и по нашим местам ни единого русского человека не жило. Из здешних рек одну Каму знали да Чусовую маленько, а про Туру да Иртыш слыхом не слыхали. Вот и рассуди, как при таком положении заезжий человек пути-дороги по рекам разберет. Листов-то, на коих всяка речка-горочка обозначены, тогда и в помине не было, и вожака не найдешь, потому – никто из наших в той стороне не бывал. Нет, брат, зряшный твой разговор выходит! Чусовские старики об этом складнее сказывают. Так будто дело-то было. Когда еще по нашим местам ни одного города, ни одного завода либо села русского не было, у Строгановых на Чусовой реке сельцо было поставлено. Сельцо малое, а городом называлось, потому – крепко было огорожено. Канавы кругом, вал земляной, а по валу тын из высоких бревен-стояков. С двух сторон ворота надежные поставлены да еще башни срублены. На случай, чтоб оттуда стрелять либо камнями бросать, а то и кипятком поливать, коли кто непрошеный ломиться станет. И ратные люди в этом Чусовском городке жили. Ну, и крестьяне тоже. В том числе был Тимофей Аленин. По доброй воле он туда пришел али ссылкой попал – это сказать не умею, только жил семейно. И было у него, ровно в сказке, три сына, только дурака ни одного. Все ребята ладные да разумные, а младший Васютка из всех на отличку. И лицом пригож, и речами боек, и силенкой не по годам вышел. Хоть говорится, что атаманами люди не родятся, а все-таки смолоду угадать можно, кому потом кашу варить, кому передом ходить. Своей-то ровней этот Васютка с малых лет верховодил, а любимая забава у него была в развед ходить. У ворот-то, дескать, стоять – не много увидишь, вот он и сбил из своих ровесников ватажку копейщиков, с саженными, значит, палками. Караульным при воротах, конечно, сказано было, чтобы одних мальцов без большого за городской тын не выпускать, только этот Васютка нашел дорогу. Он что придумал? Подойдет к тыну с веревкой, прислонит свою палку-копье к стене, захлестнет верхушку столба петлей, взлепится по узлам веревки на тын, перекинет первым делом свое копье на другую сторону, спустится туда же сам и палкой петлю снимет, да и покрикивает: – Ну, кто так же? Кому из ребят это сделать не под силу, того сейчас же из игры долой. – Нам таких копейщиков со слабиной не надо! За такую игру Васютке, да и другим ребятам не раз доставалось от больших, да только ребятам все неймется. Нет-нет – и утянутся за городской тын. Вот раз убрались в лес далеконько, да и потеряли друг дружку из виду. Кто побоязливее, те сразу крик подняли и живо сбежались. Одного Васютки нет. Что делать? Хотели сперва домой бежать, да постыдились: как мы своего вожака оставим. Стоят, значит, у какой-то речки да кричат сколько голосу есть. Потом насмелились, вверх по речке пошли, а сами знай свистят да ухают. А с Васюткой такой случай вышел. Он по этой же речке вверх далеко зашел. Вдруг слышит – шум какой-то. Васютка хотел поворотиться, да спохватился: – Так-то меня скорее услышат. Он и прижался в кустах. Сидит, слушает. Шум близко, а понять не может, кто шумит. Васютка тогда взмостился потихоньку на сосну, огляделся и увидел... Выше-то речка надвое расходится. Островок тут пришелся. Островок высоконький, полой водой его не зальет. Поближе к воде таловый куст, а из него лебедь шею вытянул, да и шипит по-гусиному, вроде как сердится. По речке, прямо к тому месту, медведь шлепает. Мокрехонек весь. Башкой мотает, а сам рычит, огрызается. На него другой лебедь налетает, крыльями бьет, клювом с налету долбит. Лебедь, конечно, птица большая. Крылья распахнет, так шире сажени. Понимай, какая в них сила! И ноготок на носу, хоть красный, а не из клюквы. Долбанет им, так медведь завизжит, завертится, как собака. Ну, все-таки где же лебедю с медведем сладить? Изловчился Мишка, загреб лебедя лапами, и только перья по речке поплыли. Тут другой лебедь с гнезда снялся и тоже на медведя налетел. Только медведь и этому голову свернул и поволок на бережок, а сам ревет, будто жалуется, – вот как меня лебеди отделали! И лапой по глазам трет. Вытащил убитого лебедя на травку береговую, почавкал маленько, да не до того, видно, ему. Нет-нет и начнет возить лапой под глазами. Потом что-то насторожился, уши поднял и морду вытянул. Постоял так-то, затряс башкой. – Фу ты, пакость какая! Забросал лебедя сушняком, прихлопнул ворох лапой, да в лес. Только сучья затрещали. Как стихло, Васютка слез с дерева и пошел ко гнезду, – что там? Оказались лебединые яйца. Они на гусиные походят, только много больше и позеленее кажутся. Пощупал рукой, – они вовсе теплые, нисколько не остудились. Васютке жалко лебедей-то, он и подумал: «А что, если эти яички под баушкину гусишку подсунуть? Выведутся, поди-ко? Как бы только их в целости донести да не остудить?» Вытряхнул из своего мешка хлеб, надрал сухого моху, набил им мешок да туда и пристроил три яичка. Больше-то взять побоялся, как бы не разбить. И то подумал, – много-то взять, баушка скорее заметит. Устроил все, да и пошел вниз по реке. Про то и не подумал, что заблудился. Знает, что речка к Чусовой выведет. Подошел маленько, слышит – ребята кричат да свистят! Тут Васютка и догадался, почему медведь убежал. Известно, зверь и ухом и носом дальше нашего чует и человечьего голосу не любит. Услышал, видно, ребят-то, да и убежал. Откликнулся Васютка на ребячьи голоса. Скоро все сошлись, и Васютка рассказал ребятам, что с ним случилось. Ребята как услышали про медведя, так и заоглядывались, – вдруг выскочит, – поскорей зашагали к дому. В другой раз Васютка настыдил бы за это своих копейщиков, а тут не до того ему. Об одном забота – как бы в сохранности свою ношу донести. У Васютки матери в живых давно не было. Всем хозяйством правила баушка Ульяна. Старуха строгая, поблажки внучатам не давала, да и на отца частенько поварчивала. Первым делом на Васютку накинулась: где шатался? Ну, он отговорился: – За мохом в лес ходил. Угол у конюшенки законопатить. Помнишь, сама тяте говорила, да он все забывает. Я вот и притащил полный мешок. Только мокрый мох-то, подсушить его надо на печке. И сейчас же на печь залез. Баушка еще поворчала маленько, спросила – с кем ходил да почему не сказался, потом и наказывает: – Ты потоньше расстели. По всей печке! Васютке того и надо. Забился подальше на печь, вытащил лебединые яички, завернул их в тряпки, положил на самое теплое место, а мох по всей печке раструсил. Как темно стало, шапку зимнюю надел, взял яички и полез к гусишке, которая на гнезде сидела. Та, понятно, беспокоится, клюет Васютку в голову, в руки, а он свое делает. Вытащил из гнезда три гусиных яйца и подложил лебединые. Гусишка и на другой день беспокоилась, перекатывала лапами яйца, а все ж таки чужие не выбросила. Баушка подходила поглядеть, да тоже не разглядела, подивилась только: – Какие-то ноне яйца неровные. Которые больше, которые меньше! К чему бы это? Васютка знай помалкивает, а чтоб улики не было, он вытащенные из гнезда яйца за городской тын выбросил. Так оно и прошло незаметно. В одном не сошлось: гусиные яйца еще ничем-ничего, а лебедята уж проклюнулись, запопискивали. Баушка Ульяна всполошилась: – Что за штука? До времени гусята вылупились! Беспременно это к мору либо к войне! Гусь этих своих новых детей к себе не подпускает, и гусишка, как виноватая, ходит, а все ж таки лебедят не бросила. Зато Васютка больше всех старается. Прямо не отходит, поит их, кормит вовремя. Баушка, на что строгая, и та похвалила Васютку перед старшими братьями. – Вы, лбы, учились бы у малого, как баушке пособлять! Гляди-ко, вон он и моху притащил, и за гусятами ходит, а вы что? Из чашки ложкой – только и есть вашей работы! Братья знали, в чем штука, посмеиваются: – Осенью, баушка, по-другому не заговори! Баушка пуще того сердится, ухватом грозится, – уходи, значит, а не то попадет. К осени, и верно, обозначилось, что у Алениных лебеди растут. Соседки подсмеиваются над баушкой Ульяной: не доглядела, вырастила лебедей, а куда их, коли колоть за грех считалось. Баушка – старуха нравная, ей неохота свою оплошку на людях показать, она и говорит: – Нарочно так сделала. Принес внучонок лебединые яйца, вот и захотела узнать, улетят лебеди али нет, если гусишка их выведет. На Васютку все ж таки косо запоглядывала: – Вон ты какой! Еще от земли невысоко поднялся, а какие штуки вытворять придумал! У Васютки свое горе. Два-то лебеденка стали каждый день драться. Прямо насмерть бьются, и не подходи – сшибут, не заметят. А третий лебеденок в драку никогда не ввязывается, в сторонке ходит. Кто-то из больших и объяснил Васютке: – Это беспременно лебедка, а те, видно, лебеди. Пока один другого совсем не отгонит, всегда у них драка будет. Как бы насмерть друг дружку не забили! Баушка, на эту драку глядючи, вовсе взъедаться на Васютку стала, а он и так сам не свой, не придумает, как быть? Кончилось все-таки тем, что один лебеденок с реки не вернулся. Остались двое, – и драки не стало. Утихомирилось ровно дело, а баушка Ульяна пуще того взъедаться стала. Видит, дело к зиме пошло, она и думает, сколько корму этой птице понадобится, а толку от нее никакого, если колоть нельзя. Ну, баушка и давай лебедей отгонять. С метлой да палками за ними бегает. Лебеди тоже ее невзлюбили: не тот, так другой налетит, с ног собьет да еще клювом стукнет. Тут старуха и говорит сыну решительно: – Что хочешь, Тимофей, делай, а убирай эту птицу со двора, не то сама уйду, – правься как знаешь с хозяйством! Васютка видит – вовсе плохое дело выходит, приуныл. Дай, думает, хоть заметочку какую-нибудь сделаю: может, когда и увижу своих лебедей. Взял и привязал на крепкой ниточке каждому на шею по бусинке: лебедю – красненькую, лебедушке – синенькую. Те будто тоже разлуку чуют, – так и льнут к Васютке, а он со слезами на глазах ходит. Ватажка – копейщики-то – подсмеиваться даже стала: – Завял наш вожачок! Только Васютка вовсе и не стыдится. – До слез, – говорит, – жалко с лебедями расставаться. Улетят ведь и забудут про меня! Лебеди ровно понимают этот разговор. Подбегут к Васютке, шеи свои ему под руку подсунут, будто поднять собираются, головами прижимаются да потихоньку и переговариваются: – Клип-анг, клип-анг! Дескать, будь спокоен – не забудем, не забудем! Как вовсе холодно стало да потянулась вольная птица в полуденную сторону, так и эти лебеди улетели. Всю зиму их было не видно, а весной опять в этих местах появились. Только к Тимофею на двор больше не заходили, а где увидят Васютку, тут к нему и подлетят, поласкаются. Да еще баушку Ульяну подшибли, как она на гору с ведрами шла. Не сильно все ж таки, а так только попугали да водой оплеснули, вроде пошутили. Помним, дескать, Васюткину ласку и твою палку не забыли. Такой тебе от нас и ответ! Дальше так и повелось. Как зима – лебедей не видно, а весной и летом хоть раз да к Васютке подлетят. Потом он сам научился их подманивать. Выйдет на открытое место да крикнет, как они: – Клип-анг, клип-анг! Вскорости который-нибудь, а то и оба прилетят, только крылья свистят, будто тревожатся, – не обидел ли кто Васютку. Если близко человек случится, его так с налету шарахнут, что сразу на землю кувырнется. А к Васютке заковыляют, шеи чуть не по земле вытянут, крыльями взмахивают, шипят да подпрыгивают, как домашние гуси, когда к корму идут, – радуются. Ну, вот... за летом зима, за зимой лето... Сколько их прошло, не считал, а только из Васютки такой парень выправился, что заглядеться впору. И речист, и плечист, умом и ухваткой взял и лицом не подгадил: бровь широкая, волос мягкий, глаз веселый да пронзительный. Из тысячи один, а то и реже такой парень выходит, и должность себе хорошую доступил. Парень приметливый да памятливый и новые места поглядеть охотник. Хлебом его не корми, только дай сплавать, где еще не бывал. Вот он и узнал лучше всех речные дороги. Всех стариков, которые при этом деле стояли, обогнал. Строгановы, понятно, приметили такого парня, кормщиком его поставили и похваливать стали: – Хоть молодой, а с ним отправить любой груз надежно. Скоро Тимофеича по всем строгановским пристаням узнали. Удачливее его кормщика не было. Как дорогой груз да дорога мало ведома, так его и наряжают. И с народом у Василья обхождение лучше нельзя. Любили парня за это. С ребячьих лет кличка ему ласковая осталась – наш Лебедь. С женитьбой у Василья заминка вышла. Все его товарищи давно семьями обзавелись, а он в холостых ходил, и отец его не неволил: как сам знаешь. Ну, вот видит Василий – пора, и стал себе лебедушку подсматривать. Такому парню невесту найти какая хитрость! Любая бы девка из своей ровни за него с радостью пошла, да он, видно, занесся маленько. Тут у него оплошка и случилась. В Чусовском городке, конечно, начальник был. Воеводой ли – как его звали. А у этого воеводы дочь в самой невестиной поре. Василий и стал на ту деваху заглядываться. Родня да приятели не раз Василию говаривали: – Ты бы на эти окошки вовсе не глядел. Не по пути ведь! А то, гляди, еще бока намнут. Только в таком деле разве сговоришь с кем, коли к сердцу припало. Не зря сказано – полюбится сова, не надо райской пташки. Зубами скрипнет Василий: – Не ваше дело! – А сам думает: «Кто мне бока намнет, коли у самого плечо две четверти и кулак полпуда». Деваха та, воеводина-то дочь, по всему видать, из обманных девок пришлась. Бывает ведь, – лицом цветок, а нутром – головешка черная. Эта деваха хоть ласково на Василья поглядывала, а на уме свое держала. Раз и говорит ему из окошка тихонько, будто сторожится, чтоб другие не услышали: – Приходи утром пораньше в наш сад. Перемолвиться с тобой надо. Василий, понятно, обрадовался. На заре, чуть свет, забрался в воеводский сад, а тут его пятеро воеводских слуг давно ждали, и мужики здоровенные, на подбор. Сам воевода тут же объявился, распорядок ведет: – Вяжи холопа! Волоки на расправу! Тимофеичу что делать? Он развернулся и давай гостинцы сыпать: кому – в ухо, кому – в брюхо. Всех разметал, как котят, а сам через загородку перемахнул. Шум, понятно, вышел. Еще люди набежали, а воевода знай кричит: – Хватай живьем! Василий видит – туго приходится, к Чусовой кинулся. Ворота городские по ранней поре еще заперты, да ему что! Сорвал с себя пояс, на бегу петлю сделал, захлестнул за стояк да старым обычаем и перекинулся за городской тын. Выбежал на берег, выбрал лодочку полегче да шест покрепче и пошел по Чусовой кверху. Время, видишь, вешнее. Чусовая в полную силу шумела. На веслах вверх не выгребешь и с «шестом умеючи надо, чтоб, значит, все гривки-опупышки на дне хорошо знать. Василий и понадеялся на свою силу да сноровку. – Ну, кому, дескать, по такой воде меня догнать. Только не так вышло. Сколь ведь силы ни будь у человека и хоть как он реку ни знай, а не уйти ему против воды от погони, коли там шесту веслами помогают и смена есть. Как на грех, в одном месте промахнулся – ткнул шестом, а не маячит: дна не достает. Лодку и закружило. Пока Василий справлялся, погоня – тут она. На трех лодках человек, может, сорок, а то и больше. Одно Василью осталось – в воду и на берег, а там что будет. Только тоже дело ненадежное: чует, что из сил выбился, да и весной в лесу мудрено прятаться, – потому след сдалека видно. Воевода на задней лодке на корму взмостился, будто сам правит. Увидел Васильеву неустойку – радуется: – А, попался, холопья душа! Василий оглянулся, хотел ответным словцом воеводу стегнуть и видит – высоко в небе над рекой два лебедя летят. И от солнышка видно, что на шеях у них как искорки посверкивают. Обрадовался Василий, куда и усталость ушла, во весь голос закричал по-лебединому: – Клип-анг, клип-анг! А лебеди знают свое дело. Сверху-то, видно, все разглядели. Налетел один на заднюю лодку и так крылом воеводу шибанул, что тот вниз головой в воду бултыхнул. Другой лебедь на передней лодке двух шестовых опрокинул, да и весловых успел погладить: у кого нос в крови, у кого на лбу шишка. Большая у погони заминка вышла: воеводу из воды добывать пришлось. Мужик сырой да тяжелый, а вешняя вода, известно: легкая да игривая. Любо ей со всякой колодиной побаловаться. Подхватила она воеводу и давай крутить – вот-вот пузыри пустит. Поймали все-таки, выволокли. Чуть живой с перепугу, зуб на зуб не попадает, а свое не забыл: – Живьем хватайте! Не уйти ему. А чего не уйти, коли Василья давно не видно. Лебеди сполоху погоне наделали, сели на воду, подплыли к Васильевой лодочке, один справа, другой слева кормы, как зажали лодку-то, да и повели так, что лес на берегу бегом побежал. Известно, против лебедя на воде птицы нет. Сдаля поглядеть – будто не шевельнется, а попробуй – поравняйся с ним! Так и потерялся Василий. Сколько воевода ни гонял людей, даже следа не видали. И то сказать, побаивались воеводские посланцы далеко по реке заходить, а Василий с лебедями всю Чусовую до краю прошел. Все речки-старицы изведал, да и в окружности поглядел. Любопытствовал к этому. Вот тогда ему, может, первому из наших и довелось сибирской водицы из Тагила-реки испить. Дошел, видишь, до какой-то неведомой речки и по уклону понял, что она на восход солнца пошла. Василия и потянуло, – что там, дальше-то, да лебеди заартачились, крыльями замахали: не выдумывай! Василий их и послушался, не пошел по Тагилу. Эти лебеди в то лето и гнезда себе не вили, все около Василия старались. Мало что от воеводы ухранили да речные дороги показали, они еще открыли ему все здешнее богатство. Поднимет лебедь правое крыло, как покажет на горку какую либо на ложок, поглядит Василий на то место и увидит насквозь: где какая руда лежит, где золото да каменья. Поднимет лебедь левое крыло, и Василию весь лес на берегу на многие версты откроется: где какой зверь живет, какая птица гнездится. Ну, как есть все. При таких лебедях, понятно, об еде да питье Василью и заботы не было. Подведут лебеди лодочку к какому-нибудь крутику, похлопают крыльями, и откроется в том крутике ходок, как проточка малая. Заведут лебеди лодку в эту проточку, а там как пещера выкопана, и в ней поесть и попить приготовлено. Все бы ладно, да без людей тоскливо. И то Василью покою не дает – воеводина дочь из мыслей не выходит. Думает, что она не по своей воле его подвела, а кто-нибудь разговор подслушал. Ну, Василий и жалел эту деваху. – Теперь, поди, взаперти сидит да слезы льет, моя горюшенька! Тосковал-тосковал и надумал: – Жив не буду, а вызволю ее! Лебеди видят – к дому Василья потянуло, головами покачивают: – Ни к чему придумал! Ой, ни к чему! Дорогу все-таки не загораживают: – Воли, дескать, с тебя не снимаем, – как хочешь! Когда Василий лодку в домашнюю сторону повернул, лебеди даже пособили ему. В один день лодку с самого верху до Чусовского городка довели. Посчитай, сколько на час придется! Довели Василья до знакомых ему мест, поласкались маленько, как простились, а сами одно наговаривают: – Клип-анг, клип-анг! Вроде наказ дают: – Когда тебе надо, кричи нам! Поднялись лебеди, улетели. Остался Василий один. Гребтится ему поскорее в город пробраться. Еле-еле потемок дождался, даром что время к осени и темнеть рано стало. В городок попасть, чтобы караульные не видели, Василью привычно. Переметнулся через тын, где сподручнее, и пошел по городку. Идет спокойно, ни одна собачонка не гавкает. Недаром, видно, говорится – на смелого и собаки не лают. Хотел сперва Василий понаведаться к кому-нибудь из старых своих ватажников-приятелей, разузнать про здешние дела, да мимо родного дома как пройдешь. Любопытно Василью хоть через прясло поглядеть. Остановился он, постоял и чует – не так будто стало, не по-старому, а в чем перемена – понять не может. «Дай, – думает, – погляжу поближе». Перелез тихонько в ограду, походил в потемках-то – живым вовсе не пахнет. Сунулся к дверям в сенки, там крестовина набита – никто, значит, не живет. – Что за беда стряслась? Куда все подевались? Сел Василий на крылечко, задумался. В городке вовсе тихо. Только все ж таки еще копошатся люди. То двери скрипнут, то кашлянет кто, слово какое долетит. И вот слышит Василий – близенько кто-то не то поет, не то причитает: Лебедь ты мой Васенька! Где летаешь ты, где плаваешь? Поглядеть одним бы глазоньком, Перемолвиться словечушком! Поет эдак, собирает разные девичьи жалостливые слова про кручину свою лютую да про злу-разлучницу, как она насмеялася, угнала лебедя милого, загубила его батюшку родимого, милых братцев в беду завела. Слушает Василий – про него песня сложена, голос густой да ласковый, а кто поет – домекнуть не может. Тут другой голос слышно стало. Вроде как мать заворчала: – Опять ты за свое! Добры люди спать легли, а ей все угомону нет! Про лебедя своего воет! Возьму вот за косу! Не погляжу, что в сажень вымахала! Бесстыдница! Тут только Василий понял, кто песню пел. В близком соседстве росла долгоногая да глазастая девчушка-хохотушка, Аленкой звали. Года на четыре, а то и на пять помоложе Василья. Он и считал ее маленькой, а того не приметил, как из нее выровнялась девица – голову отдай, и то мало! Да еще вон какие песни складывает! Затихли голоса, и песни не стало, а все ж таки Василий чует – не ушла Аленка из ограды, на крылечке сидит. Василья и потянуло на ласковый девичий голос. Выбрался из своей ограды, подошел к соседней избушке и окликнул потихоньку: – Аленушка! Та ровно давно этого ждала, сейчас же отозвалась. – Что скажешь, Василий Тимофеевич? Удивился Василий: – Как ты в потемках меня разглядела? Она усмехнулась: – Глаз у меня кошачий. Тебя вижу ночью, как днем, а то и лучше. Потом без шутки сказала: – С вечера твоих лебедей углядела и подумала – скоро ты должен в городке объявиться. Вот и сидела, караулила да голос подавала, чтоб упредить тебя. Тут Алена и рассказала все по порядку. Баушка Ульяна с весны померла. Воевода хоть лютовал, а семейных у Василья сперва не задевал. Да на беду сам Строганов приехал. Как узнал про побег, так принародно на воеводу медведем заревел: – Бревно ты еловое, а не воевода! Гоняешь людей без толку, будто им другого дела найти нельзя. Ты мне так сделай, чтобы утеклец сам повинную принес и чтоб другим неповадно было в бега кинуться! Поленом тут кормить надо, а не калачами. И сейчас же велел привести Тимофея с сыновьями, под батоги их поставил. Пусть, дескать, другие казнятся, что их семьям будет, ежели кто бежать удумает. Потом велел Тимофея и всю семью, от старого до малого, отправить на самую тяжелую работу – соль в кулях перетаскивать к пристаням, а дом и все добро на себя перевел. Дознался тоже Строганов, какие люди в карауле стояли, когда Василий ушел, и велел их батожьем бить и на солетаску нарядить с той только разницей, что семейных у этих людей в своих избах оставил. Как поехать из города, велел Строганов народ собрать и погрозился: – Кто увидит утеклеца Ваську да не доведет мне, тому это же будет! Сказывали потом, что Тимофей после батогов-то недолго проработал, а братья живы. Ну, а воеводина дочь вскорости за строгановского приказчика замуж вышла. На свадьбе перед подружками своими, сказывают, похвалялась – вот-де я какая, глазом мигну, так любого парня вокруг пальца оберну! Головы не пожалеет, прибежит по моему зову. Вон по весне позвала в сад кормщика Василья, а сама батюшке сказала, чтоб хорошенько этого холопа проучил. Пусть свое место помнит! Выслушал все это Василий, да и говорит: – Спасибо тебе, Аленушка, осветила мне дорогу. Теперь знаю, что делать. Коли Строганов придумал кормить моих поленом, так и от меня ему мягких не будет! А ту змею ногой раздавлю! – Потом вздохнул: – Эх, не знал, не ведал, что моя лебедушка верная через двор живет. Алена и отвечает: – Слово скажи – за тобой пойду. Василий подумал-подумал и говорит: – Нет, Аленушка, не подходит это. Вижу, вовсе трудная у меня дорога пойдет. Семейно по ней не пройдешь. – Коли, – отвечает, – так тебе сподручнее, вязать не стану. Иди один! Василий притуманился: – Ты, Аленушка, все ж таки подожди меня годок-другой! Алена так и вскинулась: – Об этом не говори, Василий Тимофеич! Один ты у меня. Другого лебедя в моих мыслях весь век не будет. Тут наслезилась она девичьим делом и подает ему узелок. – Возьми-ко, лебедь мой Васенька! Не погнушайся хлебушком с родной стороны да малым моим гостинчиком. Рубахи тут да поясок браный. Носи – не забывай! Подивился Василий вещему девичьему сердцу, как она вперед угадала, что придет, сам чуть не прослезился и говорит: – Не осуди, моя лебедушка, коли худо про меня сказывать будут. – Худому про тебя, – отвечает, – не поверю. Сам тот худой для меня станет, кто такое о тебе скажет. Ясным ты мне к сердцу припал, ясным на весь век останешься! – На том они и расстались. Ушел Василий, никому больше не показался. Вскорости слух прошел: появились на строгановских землях вольные люди. В одном месте соленосов увели, в другом – приказчика убили, его молодую жену из верхнего окошка выбросили, а дом сожгли. Дальше заговорили, – поселились будто эти вольные люди в береговой пещере пониже Белой реки и строгановским караванам проходу не дают. И вожаком будто у этих вольных людей Василий Кормщик. Строгановы, понятно, забеспокоились. Чуть не целое войско снарядили. Тем людям, видно, трудно пришлось, – они и ушли, а куда – неизвестно. Слуху о них не стало. О Василье в городке и поминать перестали. Одна Аленушка не забыла: – Где-то лебедь мой летает? Где он плавает? Сколь отец с матерью ни бились, не пошла Алена замуж. Да и женихов у ней не много было. Она, видишь, хоть пригожая и на доброй славе была, а сильно рослая. Редкий из парней подходит ей в пару, а она еще подсмеивалась: – Какой это мне жених! Ненароком сшибешь его локтем, – на весь городок опозоришь. Так и осталась Алена одна век вековать. Как обыкновенно, рукодельницей стала, – ткальей да пряльей. По всему городу лучше ее по этому делу не было. Да еще любила с ребятишками водиться. Всегда около нее много мелочи бегало. Алена умела всякого обласкать. Кого покормит, кого позабавит, кому песню споет, сказку скажет. Любили ее ребята, а матери прозвали Аленушку – Ребячья Радость и, как могли, ей сноровляли. Годы, конечно, всякого заденут: малому прибавят, у старого из остатков отберут, не пощадят. Отцвела и наша Аленушка. Присекаться волос стал, черную косу белые ниточки перевили, только глаза ровно еще больше да краше стали. К этой поре старые хозяева Строгановы все перемерли. На их место сыновья заступили. Народу на Чусовой умножилось. Сибирского хана сын с войском нежданно-негаданно на Чусовской городок набежал. Еле отбились горожане. По этому случаю старики про Василия вспоминали: – Вот бы был наш Тимофеич дома, не то бы было. Спозаранок бы он разведал про незваных гостей и гостинцев бы им припас не столько. Напредки забыли бы дорогу к нашему городу! Дорогой человек по этому делу был. Зря его загубили! Вскорости после этого слух прошел – к Строгановым поволжские вольные казаки плывут, а ведет их атаман Ермак Тимофеич. – По всей Волге на большой славе тот человек. Не то что бухарские и других земель купцы его боятся, и царские слуги сторонкой обходят те места, где атаман объявится. И ватага у того атамана наотбор. У него, видишь, не было той атаманской повадки, чтоб на свою руку побольше хапнуть. Он и других к тому не допускал. По этому правилу и ватагу составил. Чуть кто неустойку окажет, такого сейчас из ватаги долой. – Нам, – скажет атаман, – с такой слабиной людей не надо! Как тебе ватага поверит, коли ты о себе одном стараешься. Иди на все стороны да со мной, гляди, напредки не встречайся, а то худой разговор выйдет! И крепко то атаманское слово было. Не помилует и того, кто надумает поблажку в таком деле дать да и отговаривается, – не доглядел экого пустяка. – Это, – отвечает атаман, – не пустяк, потому – может раздор в артели сделать. В первую голову всяк за этим гляди, чтоб у нас все шло на артель, в одну казну, в один котел! За это будто атамана и прозвали Ермаком, как это слово по-татарски, сказывают, котел обозначает на всю артель. А Тимофеичем, видно, по отцу величают, как обыкновенно у нас ведется. И еще сказывали, – не любит атаман Ермак, чтоб ватажники себя семьями вязали. Сам одиночкой живет и других к тому склоняет: – Трудная наша дорога. Не по такой дороге семейно ходить да детей ростить. Слушает эти разговоры Алена и дивится: – Его слова! И Тимофеичем величают. Не он ли? Лебедь мой, Васенька? К осени опять слух донесся: – К Строгановым на Каму приплыл атаман Ермак с войском. По осенней воде пойдут на стругах вверх по Чусовой сибирского хана воевать. Скоро атаман с казаками в Чусовском городке будет. Все, понятно, ждут. Как пришла весточка, в какой день будут, весь народ из городка на берег высыпал, и Аленушка туда же прибежала. Завиднелись струги. Легко против осенней воды на веслах идут. Песни казаки поют. Поближе подходить стали, в народе говорок пошел, как диво какое увидели. Глядит Алена, а у переднего струга два лебедя плывут и на шеях у них как искорки посверкивают: у одного красненькая, у другого синенькая. Как стали струги к берегу подваливать, лебеди поднялись с воды, покружились над городком и на восход солнца улетели. Первым на берег aтаман вышел. Годов за полсотни ему. По кучерявой бороде серебряные струйки пробежали, а поглядеть любо. Высок да статен, в плечах широк, бровь густая, глаз веселый да пронзительный. Одет ровно попросту, – не лучше других казаков. Только сабля в серебре да дорогих каменьях. Глядит Алена – он ведь! Он самый! – а все признать не насмелится. Да тут и углядела – рубаха-то у атамана пояском ее работы опоясана. Чуть не сомлела Аленушка, все ж таки на ногах устояла и слова не выронила. Стоит белехонька да с атамана глаз не сводит. А он своим зорким глазом еще со струга Аленушку приметил и по девичьему убору догадался, что незамужницей осталась. Поздоровался атаман с народом, потом подошел к Аленушке, поклонился ей рукой до земли, да и говорит: – Поклон тебе низкий от вольного казацкого атамана Ермака, а как его по-другому звать – сама ведаешь. Не обессудь, моя лебедушка, что в пути запозднился. Не своей волей по низу до седых волос плавал, когда смолоду охота была против верховой воды плыть. И на том в обиде не будь: не забывал тебя и поясок твой ни в бою, ни в пиру с себя не снимал. Поговорили они тут. Понял тогда народ, кто есть донской казак атаман Ермак, какого oн роду-племени, в каком месте его лебедушка ко гнезду ждала. Два дня, а то и три простоял Ермак с своим войском в Чусовском городке. Не один раз за те дни с Аленушкой побеседовал. Всю свою жизнь ей рассказал. Как он братьев да друзей своих из неволи вызволил, как с ними строгановские караваны топил, как потом на Дону казачил да по Волге гулял. Ну, все как есть. И про то объяснил, почему на Чусовую пришел. – Много, – говорит, – в нашу казну богатства добывали, а нет против того, какое мне лебеди по нашей реке в горах показывали. Вот и надумал тем богатством себе и всей ватаге – головы откупить, а кому не случится голову свою вынести – тому добрую память в людях ocтавить. Лебеди как подслушали мою думу... Давно их не видал, а тут оба появились и будто манят плыть, куда надумал. Всю дорогу с нами плывут, а где остановка – улетают, и всегда в ту сторону, куда дальше путь идет... В осенний праздник, в Семенов день, собрался атаман дальше плыть. Из Чусовского городка народу в войско прибыло. Ну, и проводы вышли вроде как семейные, потому – с заезжими казаками своих отправляли. На берег многие так семьями и шли, – кто брата, кто сына провожал. Аленушка рядом с атаманом шла. Она, конечно, годами на другую половину жизни клонилась, а красоту свою не вовсе потеряла. Принарядится праздничным делом, так еще заглядишься. Атаман тоже для такого случая приоделся. Верховик на шапке малиновый, кафтан цветной парчи, рубаха дорогого шелку, а сабля и протчая орудия – глаза зажмурь. И то углядели люди – новый у атамана поясок. Широкий такой, небывалого узору: по голубой воде белые лебеди плывут. Это, видно, Аленушка опоясала своего лебедя на незнамую дальнюю дорогу. И вот идут они, как лебедин да лебедушка. Оба высокие да статные, красивые да приветные, как погожий день в осени. Далеко их в народе видно. А кругом ребятишки-мелочь вьются. Это Аленушкины прикормленники да приспешники со всего города сбежались. Известно, большому лестно, а малому и подавно охота близко такого атамана поглядеть, рядом по улице пройти. Как атаман на берег, так лебеди – на воду, сразу кверху поплыли, оглядываются да покрикивают: – Клип-анг! Клип-анг! Вроде поторапливают: – Пора, атаман! Пора, атаман! Тут атаман простился с народом, с Аленушкой на особицу, сам на струг – и велел отваливать. Отплыл – и концы в воду. Сперва добрые вести доходили, как Ермак с войском сибирского хана покорил и все города побрал, как Грозный царь за это всем казакам старые вины простил и подаренье свое царское отправил. И про то сказывали, будто велел Грозный царь сковать атаману для бою кольчатую рубаху серебряную с золотыми орлами. Дивились царевы бронники, как Ермаковы посланцы стали про атаманов рост сказывать. Сильно сомневались в том бронники, а все-таки сковали рубаху, как было указано, от вороту до подолу два аршина, а в плечах – аршин с четвертью, и золотых орлов посадили. Прикинь-ко, какой силы и росту человек был, коли мог эку тягость на себе в бою носить! Радовалась Аленушка этим вестям. Всем ребятишкам, какие около нее вились, рассказывала – вот, дескать, какой атаман удачливый да смелый. Года два такими вестями Аленушка тешилась, потом перемена вышла: вовсе не слышно стало о казацком войске, как снегом путь замело. Долго ждала Аленушка, да и дождалась: в осенях приползла в городок черная молва. – Мало в живых казаков осталось, и сам атаман загиб. Изменой заманили его с малым войском да ночью, как все казаки спали в лодках, и навалились многолюдством. Атаману, видно, надо было с одной лодки на другую перескочить, да опрометился он и попал в воду на глубокое место. В кольчатой-то рубахе царского подаренья и не смог выплыть. И лебеди не могли атамана ухранить, потому ночью дело вышло, а эта птица, известно, ночью не видит. Выслушала все это Аленушка, слова не выронила и ушла в свою избу, а вскоре ребятишки по всему городу заревели – умерла Аленушка. Отцы-матери побежали поглядеть. Верно – умерла Аленушка, Ребячья Радость. Лежит на скамейке у окошечка, и руки на смерть сложены, а сарафан и весь убор на ней тот самый, в каком она атамана в поход провожала. Поплакали тут которые, вспоминаючи тот день, пожалели: – Вот пара была, да гнезда не свила. От какой причины нежданная смерть Аленушке пришла, так никто и не узнал. На том решили: – По-лебединому умерла наша Аленушка. У них ведь известно, как ведется: один загиб – другому не жить. Так вот оно как дело-то было! Приплыл донской казак на родиму сторонку – на реку Чусовую. Это присловье про Ермака и сложено. В прежни-то годы, сказывают, такое часто случалось. Набродно на Дону было, – со всех сторон туда люди сбегались, кому дома невмоготу пришлось. Ну, а этот из Чусовского городка был, Васильем Тимофеичем Алениным звали, а на Дону да по Волге он стал Ермак Тимофеич. Здешние-то реки он с молодых годов знал. Ему, брат, вожака не надо было! Cам первый вожак по речным дорогам был! И то ни в жизнь бы ему в сибирскую воду проход не найти, кабы лебеди не пособили. Куда потом эти лебеди улетели – сказать не умею. По нашим местам эту птицу сильно уважают. Кто ненароком лебедя подшибет, добра себе не жди: беспременно нежданное горе тому человеку случится. А хуже того, коли оплошает охотник из старателей. Такому и вовсе свое земельное ремесло бросать надо, потому удачи на золото после того не станет. Что хочешь делай, а даже золотины в ковшике не увидишь. Испытанное дело. Да вот еще штука какая у стариков велась – ставили деревянных лебедей на воротах. А это в ту честь, что лебеди первые нашему русскому человеку земельное богатство в здешних краях показали. За это им и почет, и Василью Тимофеичу с Аленушкой память. Это – что парой-то! Вот в чем тут загвоздка. 1940 г. Золотые дайки Кто-то сказывал, что дайки – чужестранное слово. Столбик будто по-нашему обозначает. Может, оно так и сходится, только наши березовские старики смехом смеялись, как такое услышали. – Какое же, – говорят, – чужестранное, коли чисто по-нашему говорится и у здешних раньше в словинку входило. Вроде заклятья его берегли. Не всякому из своих сказывали. Как дойдет до настоящей породы, так кто-нибудь в этом сведущий и бормочет ту словинку. Пустяк, конечно. Пустословье одно, вроде ребячьей приговорки, да к тому речь, что дайка тут родилась, в нашем заводе, и не след ее чужим людям отдавать. Себе пригодится. Может, в ней, в этой самой дайке, вся маята первых золотых добытчиков завязана. Поворошить такое – старикам услада, молодым – наученье. Пусть не думают, что деды-прадеды золотые пенки снимали. Тоже небось и рук не жалели и часов не считали, а сколько муки приняли, то по нынешнему времени и не поймешь сразу. Известно, в чем понавыкнешь, то всегда легко да просто кажется, а ведь сперва не так было. На деле с нашим березовским золотом вовсе мудрено вышло. Как нарочно придумано, чтоб до концов не добраться. Ведь с чего началось? Искал Ерофей Марков дурмашки да строганцы и нашел в той яме золотые комышки. Вроде и просто, а как подумаешь, – большая это редкость, чтоб в здешнем жильном золоте отдельно комышек найти. Золото у нас, поди-ка, полосовое, полосами в земле лежит и крепко в тех полосах заковано. Посвободнее маленько только в жилках, кои те полосы пересекают. Наши старики, как потом научились эти поперечные жилки выковыривать, приметку оставили: «В которой жилке турмалин блестит либо зеленая глинка роговицей отливает, там золота не жди. А вот когда серой припахивает либо игольчатник-руда пойдет, айконитом-то которую зовут, там, может статься, комышек готовенького золота и найдешь». Вот на такую-то редкость Ерофей и наскочил, да еще в ту пору, когда по всей нашей земле золота добывать не умели. И немцы, которых в городе за сведущих кормили, тоже в этом деле кукарекать не навыкли. Видимость только делали, будто что разумеют. Ну, вот... Нашел Ерофей Марков золота, принес по начальству, честно указал место, а стали искать – даже званья не оказалось. Как быть? Пришлось нашему первому золотодобытчику голову на плахе держать да под палачевским топором клясться-божиться: – Места не утаил, а куда подевалось золото, того не ведаю. А ему обещают: – Как в срок не укажешь место, голову отрубим. При таком-то положении недолго умом повихнуться. Неведомо кого просить-молить станешь, а то и грозиться примешься. Это уж кому что подойдет. Не один Ерофей из-за золота сна-покоя лишился. У других, кто про находку узнал, тоже руки зачесались: мне бы! Разговоры всякие про золото пошли. Которое, может, и от тогдашних шарташских стариков в те разговоры налипло. Ерофей-то из Шарташа происходил. Коренной тамошний житель. А в Шарташе в ту пору самое что ни есть кержацкое гнездо было свито. Когда еще нашего города и в помине не было, туда, на глухое место у озера, и набежало скитников-начетчиков с разных концов. Иные, сказывают, с Выгорецких каких-то пустынь, другие – с Керженца-реки. Этих, видно, больше, потому шарташских и прозвали кержаками. Скитов, мужских и женских, порядком тут поставлено было. И все эти скитники-начетчики большую силу в народе имели. Конечно, и скитники не одним дыхом да молитвой живут, тоже хлебушко едят и от медку не отказываются. Вот они и давали народу ослабу. Вы, дескать, в миру живете, вы и трудитесь, как всякому полагается, а мы молиться станем. Чем лучше нас кормить будете, тем молитва доходчивей. Только и про то скитники наказывали, чтоб с бритоусами да табашниками народ не якшался: – Они вас живо под печать антихристову подведут. Не смигнешь – припечатают! Ясное дело, боялись, как бы народ не перестал их слушаться. Вот страху и нагоняли. А народ, хоть в потемках ходил, разумом не обижен: скитников-начетчиков слушал, а про себя то соображал, что ему лучше. Как стали в здешних местах город строить, шарташские и запохаживали поглядеть, что за люди появились и какую думку имеют. Скитники забеспокоились, зашипели: «Кто с городскими свяжется, тому царства божьего не видать». Только ведь не зря говорится: «Который огонь не видишь, о том не думаешь, а к ближнему костерку всякого тянет». А тут, считай, вовсе большой по тому времени костер развели, когда наш-то город ставили. Ну как – реку перехватить, крепость поставить, завод на всякое железное дело, чтоб якоря ковать, ядра лить, посуду делать. Каменное дело тут же. Шарташским и было около чего походить, чему подивиться. Скитники вовсе всполошились, проклятием грозить стали. Иные, понятно, испугались, а которые крепко залюбопытствовали, тех не проняло. В числе этаких-то и оказался Ерофей Марков. Его, надо думать, каменная сила захватила. Она, известно, кого краешком зацепит, того не выпустит. Нашел один камешок, стал другой искать, а там третий где-то близко. Его найти непременно надо. Так и пошло. Скитникам это не любо, а проклинать все ж таки боятся: если этого не проймешь, с другими сладу не будет. Ерофей это по-своему понял: притерпелись старики. После этого он и сторожиться не стал, а они за ним неотступно доглядывали. Как нашел Ерофей золото, скитники живо это пронюхали и шум подняли. – Гляди-ка, что Ерофейко наделал! Золотого змея из земли выпустил! Погибель скитам нашим! Погибель! Набегут бритоусы и всю нашу пустыню порушат. Убить Ерофейку мало, а место зарыть, чтоб золотой змей силу не взял! Ну, нашлись такие, кто этих скитников послушался. Ночью к яме вывезли возов десяток чего попало и завалили место. Скитники одно приговаривают: – Вали больше, чтоб золотому змею ходу не было! Немцам, коим доверили оглядеть Ерофееву яму, эта скитническая дурость к руке пришлась. Немцы, может, и догадались о подсыпке, да им-то что! Поковырялись для видимости, нашли вовсе другое, чему тут не место, да и потянули Ерофея к ответу, как за обман. А скитники шарташские радуются: отвели беду, сохранили пустыню. Только и в Шарташе не все так думали. Нашлись такие, что по-другому поняли и начали перешептываться: – Ерофей-то, верно, золото нашел. Порыться бы кругом того места. Может, и нам покажется. С золотом и пустыню можно побоку. Пусть, кому надо, за нее держится, а нам и без нее не тоскливо. Скитники-начетчики прослышали, грозятся: – Проклянем, кто посмеет Ерофейкин погибельный путь торить! Только когда это бывало, чтоб молодые во всем стариков слушали. Недаром слово молвлено: старому с молодым и во сне не по пути – разное грезится. Сколько старики ни угрожали, у молодых Ерофеева находка из ума не выходит. Которые посмелее, те стали около Ерофеевой ямы всякие дела себе выискивать. Кто, скажем, корягу для кормовой колоды на том самом месте нашел. Кто опять виловище выбирает, а оно у той же ямы выросло. Скитники видят, – не пособиться им без самой большой острастки, собрали всех шарташских поголовно и давай дудеть: – Кто станет около Ерофейкиной ямы топтаться, того из Шарташа выгоним и семью не пощадим! Про то скитники, видно, забыли, что пугать все ж таки с опаской надо. Кто испугается, а кто и нет. Бывает и так, что от лишней угрозы люди такое делают, о чем раньше и не думали. В Шарташе в ту пору жила одна семья – семь братьев. Стариков в той семье не осталось, но братья дружно держались, одной семьей жили, а все женатые. Посчитай, сколь народу! Братья это понимали и крепко не любили, чтоб им кто грозил. Насчет Ерофеевой ямы у них до того и в помыслах не было, а как стали скитники грозиться, их ровно муха укусила. Стали поговаривать, что, дескать, такое, почему старики не в свое дело лезут, какое у них на то право. Скитники узнали, понесли на братьев: они в вере не тверды. Так, сказывают, и было. Братья без своих стариков жили, досматривать за чином-обрядом некому было, они и обходились с божественным простенько: досуг – помолятся, недосуг – и без того обойдется. У стариков-начетчиков эти семеро братьев давно на примете значились, да подступить к ним боялись, а тут сгоряча и налетели. Братья, конечно, в обиде, в открытую заговорили: – Не мешало бы разведать, нет ли у стариков корысти в Ерофеевой яме, и про то узнать надо, почему у мужика незадача вышла. Не пьяный, поди, был, место хорошо заметил, а стали копать – ничего не оказалось. Не подстроил ли кто в этом деле штуку какую? Сами, понятно, знали, кто и сколько возов вывез, чтоб следок к золоту запорошить. Скитники-начетчики чуют, к чему клонится, вой подняли: – Веру потоптали! Городским табашникам продались! Выгнать всех из Шарташа! Чтоб и духу не осталось! Братья на дыбы: – Попробуй! Скиты разнесем! За скитников, понятно, заступились, и за братьев тоже. Шарташ и закачался, – на две стороны пошел. В задор люди вошли. Всяк свое доказать хочет. От скитников больше всех старался Михей Кончина. Мужик справный, а на разговор скупой. Слово-то у него по праздникам услышишь, а тут горячится, кричит, кулаками грозит. И в семьях свара пошла. У одного из семерых братьев жена в скиты сбежала: испугалась стариковских слов. С этой свары и стали по-настоящему золото искать. Перфил, у которого жена-то от греха в скиты ударилась, так и объявил: – Жив не буду, а золото найду! Тут оно где-нибудь! За этим Перфилом другие потянулись, принялись землю ворошить. Все-таки от той ямы, кою Ерофей раскопал, далеко не уходили. Разговоров про золото еще больше стало. Всяк по-своему судит, как его искать, да от какой причины оно в земле заводится. По темноте плетут несусветное, и от скитников-начетчиков нитка тянется про скованного в земле золотого змея. Однем словом, неразбериха. До того в этих разговорах запутались, что иные от поиску отставать стали». Другие, наоборот, еще усерднее за рытье принялись. Глядишь, то один, то другой и наскочит на породу с золотой искрой. Блестит въяве, а не возьмешь. Начальство около этих новых ям толчею на речке поставило. Стали ту породу пестами долбить, потом через огонь из нее золото добывать. Толку немного получалось, только всем видно стало, – есть в той породе золото и добыть его можно. Народу все-таки охота добраться до тех золотых комышков, какие Ерофей нашел. Ну, никак не выходило. Потом уж это открылось через одну женщину да вовсе зряшного мужичонку, коего жена заставила в новом месте яму рыть. Так вышло. У Михея Кончины в семье была его сестра. Глафирой звали. Девушка, сказывают, пригожая и работящая. Женихов у нее хоть отбавляй. Только Михей с этим не торопился: выбирал, видно. Сама Глафира тоже никого не приглядела. Тут вот и подвернулся Вавило Звонец. Мужичонко, прямо сказать, незавидный. Из таких, кои больше всего любят по завалинкам посидеть да побалакать. Руки-то ему только на то и надобны, чтоб языку пособить: где развести, где помахать, где пальцами прищелкнуть. Зато языком Вавило, как говорится, города брал. Кого хочешь заставит уши развесить. Этот Вавило Звонец и подсыпался к Михеевой сестре. На ту пору у него беда приключилась: жена умерла. Ребят хоть не осталось, а все-таки вдовцу несладко жить. Вавило, значит, и стал напевать про свою участь горькую. Разжалобил девушку до того, что она самоходом за него замуж выскочила. Скитники-начетчики побаивались, конечно, Михея, только и Звонец им не чужой. Подумали-подумали, окрутили, Михей в обиде на скитников, а сестре заказал передать: – Больше ко мне на глаза не кажись! У Глафиры со Звонцом доли не вышло. Известно, сколь жена ни колотись, а если у мужа один язык в работе, так в квашне не густо. Глафира у брата в достатке жила, впроголодь-то ей живо наскучило. Она и говорит мужу: – Ну, Вавило, живи, как тебе мило, а я тебе больше не жена. Потому – не работник ты, а вроде худого ботала. Вавило давай улещать ее, только она не поддается. – Слыхала, – говорит, – сладких слов от тебя немало, да дела не видела. – Вот погоди, – отвечает, – дай только журавлей дождаться, увидишь, какой я человек. – На что, – спрашивает, – тебе журавли сдались? На хвостах, что ли, богатство принесут? Смеется, видишь, а сама залюбопытствовала маленько. Звонцу того и надо. Который человек залюбопытствовал, того непременно оболтает, потому из таких был, – сам себе верил. Звонец и принялся расписывать. – Многие, – говорит, – золото ищут, а ни у кого настоящего понятия нет. В старых списках про это по всей тонкости показано. Владеет золотом престрашный змей, а зовут его Дайко. Кто у этого Дайка золотую шапку с головы собьет, тот и будет золоту хозяин. Глафира сперва не верит, посмеивается: – Журавли-то тут с которого боку пришлись? – Журавель, – отвечает, – в том деле большую силу имеет. В ту самую ночь, как журавли прилетят, змей Дайко ослабу в своей силе дает. Тогда и глуши его тайным словом! Глафира и давай спрашивать, что за тайное слово, коим можно змея глушить, и как до того змея добраться. У Звонца, конечно, на все ответ готов. – Надо, – oтвечает, – в потаенном месте яму вырыть поглубже да в ней и дожидаться, когда журавли закурлыкают. Змей Дайко, как услышит журавлей, поползет из земли их послушать. Весна, видишь, он и разнежится. Приоденется для такого случаю. На голове большущий комок золота вроде шапки али, скажем, венца, а по тулову опояски золотые, с каменьями. Под землей Дайко ходит, как рыба в воде, только через яму ему все-таки ближе. Он тут и высунет голову. Человек, который в яме сидит, должен сказать самым тихим голосом: – Подай-ко, Дайко, свой золотой венец да опояски! От того тихого голоса Дайко очумеет, голову маленько сбочит, будто слушает, да разобрать не может. Тут и хватай у него с головы золотой комок. Коли успеешь, ничего тебе змей не сделает. С шапкой-то он силу свою потеряет и станет камень камнем, хоть кайлой долби. А коли оплошаешь да поглядит на тебя змей Дайко, – сам камнем станешь. Глафира смеется: – Такое дело и удалому по грудки, а тебе выше головы! Звонец все-таки недаром так назывался. Оболтал-таки жену, поверила, а про себя думает: «Заставлю испытать на деле». Вот и начала донимать Вавилу, чтоб поскорее яму в потаенном месте готовил. Тот отговорки всякие придумывать стал: время не подошло, земля не оттаяла. Только Глафира не отступает, за ворот взяла: – Пойдем выбирать место. Вавило еще отговорку придумал: днем нельзя, – скитники увидят, а ночами какая работа в эту пору, когда волков сила. Глафира свое твердит: – Огонь на что? Разведешь – не подступят к тебе волки. Добилась-таки своего. Пришлось Звонцу собираться. Кайлы, конечно, у него не было заведено, так он топор-тупицу взял. Ну, ломок да лопатку тоже. Собирается так, а про себя думает: «Отсижусь у соседей либо у скитников, утречком пораньше домой прибегу». А жена свое в голове переводит: «Что-то мой муженек волков боится, а об огне у него и думы нет. Сфальшивить, видно, хочет». Подумала так и говорит: – Сама с тобой пойду. Звонец давай отговаривать: – Не пригоже такое женскому полу. Небывалое дело. Глафира уперлась: – Мало что не бывало, а теперь стало. Так и не мог Звонец отбиться, пошла с ним Глафира. Полный горшок углей из загнетки нагребла. Звонец злится да хитрости придумывает: – Когда на то пошло, заведу ее подальше. Ноги по снегу-то наломает, другой раз не пойдет. И скитников тоже побаивается: как бы они не узнали, что золото искать выдумал. Вот, значит, идут да идут, помалкивают оба. Глафира женщина в силе – что ей? Звонец притомился, – язык высунул. Подбодрило, как волков услышал. Ноги сами наутек пошли, да Глафира остановила: – Что ты, дурак такой, а еще мужиком считаешься! Неуж не слыхал: коли кругом волки завыли, одно спасенье – разводи огонь! Так и сделали. Остановились на полянке и скоренько развели костep. У Звонца зуб на зуб не попадает, а Глафира распоряжается: – Выбирай место! – Это, – отвечает, – самое подходящее. – Коли так, начинай бить яму! Звонцу что делать? Принялся, а земля мерзлая, и руки непривычные. Видит Глафира: толку не выходит, занялась сама. Сразу смекнула, как костром работе помогать. Пошло дело. Глафира работает, а Звонец на волков озирается. К утру волчишки затихли, поразбежались, и Звонец с Глафирой домой пошли. С неделю ли больше Глафира так своего мужа в лес таскала. Натерпелся он страху. Ну, все-таки ямку вырыли. Мало-мальскую, конечно. На том самом месте она пришлась, где теперь старый березовский рудник показывают. Как весна подходить стала, Глафира опять мужика в лес потянула: не пропустить бы прилет журавлей. Только Звонец на этот раз отбился. Насказал, что по всем книгам женщине не указано при таком случае быть: змей ее сразу учует. Выгородил, чтоб одному идти, а у самого одно на уме: «Ни за что на такую страсть не пойду». Глафира, конечно, подозревала, каждый вечер провожала мужа из дому, да по потемкам он увернется и куда-нибудь к своим приятелям утянется. А как журавли прилетели, объявил жене: – Не показался мне змей Дайко. Учуял, видно, что женщина в этой яме была. Глафира тут не вытерпела. Плюнула Звонцу в бороденку и говорит: – Эх ты, сокол ясный! Нашел отговорку – подолом прикрыться! Дура была, что такого слушала! Других журавлей поджидать не стану. Живи как знаешь, а я ухожу! Звонец опять языком заработал, только Глафира и слушать не стала, – пошла. А куда ей? К брату и думать нечего, потому – Кончина: сказал слово – не отступится от него. Да Глафира и сама той же породы: оплошку сделала – плакаться не станет. Скитницы, на ее житье глядючи, давно ее в скиты сманивали, потому – работница без укору. Да, видишь, дело молодое, грехов не накоплено, каяться не тянет. Глафира и придумала в город податься. В городе в ту пору большая нехватка женщин была. Увидели такую молодую да пригожую, со всех сторон набежали. Одни болезнуют, как ты такая молодая в таком месте жить будешь, другие это же говорят, и всяк к себе тянет. Глафира – женщина строгая, объявила: – Не пойду без закону! За этим тоже дело не стало. Хоть рядами женихов составляй. Глафира и выбрала, какой ей показался поспокойнее, да и обвенчалась с ним по-церковному. Кержацкое-то замужество тогда в счет не брали. Когда до Шарташа слухи дошли, скитники-начетчики на две недели вой подняли. Нарочно в город своих людей послали передать Глафире: – Проклята ты в житье и потомстве твоем до седьмого колена. Не будет тебе части в небесной радости и счастья на земле. Однем словом, не поскупились. Случай небывалый, чтоб кержачка из Шарташа по-церковному обвенчалась. Старики и нагоняли страху, чтоб другим неповадно было. Не знаю, испугалась ли Глафира небесной грозы, а земная доля у нее опять не задалась. Шарташские, видишь, в ту пору на бродяжьем положении значились и ни за барином, ни за казной не числились. Глафира и была в ничьих, а как вышла замуж, так и попала в крепостные. Как говорится, выбралась из глухого рему в болотное окошко! Муж Глафире неплохой будто попался. Из маленьких начальников, вроде нарядчика по работам. Ну, из боязливых. Больше всего за то беспокоился, как бы барина чем не прогневить. С год ли, два все-таки ладно жили. Об одном Глафира скучала: ребят не было. И к счастью оказалось. Барин, видишь, приметил пригожую молодицу и велел наряжать ее по вечерам в барский дом полы помыть да постель сготовить. Глафира слыхала об этой барской повадке, сказала мужу, а тот глаза в пол, да и говорит: – Что же такого! Мы люди подневольные. Глафира остолбенела от такого слова. Ну, смолчала, а про себя подумала: «Ни за что не пойду». Раз не пошла, другой – не пошла, в третий – барские слуги за ней пришли. Мужа, конечно, в ту пору дома не оказалось. Глафира видит, – прямо не выйдет, на кривой объезжать надо. Прикинулась веселой, будто обрадовалась. – Давно, – говорит, – завидки берут на тех девок да молодок, коих в барский дом наряжают. Работа легонькая, а за большой урок им засчитывают. Сколько раз собиралась, да муж не пускал, а еще на меня же сваливает. Хорошо, что сами пришли. Рада-радехонька хоть одним глазком поглядеть, как барин поживает, на какой постелюшке спит-почивает. Обошла этак посланцев словами, да и говорит: – Приодеться дозвольте. Негоже в барский дом растрепой показываться. Посланцы видят, – не супротивничает баба, доверились ей. Глафира выбрала из сундука сарафан понаряднее, буски да еще что, прихватила ширинку тоже и вывернулась в сенцы, будто умыться да переодеться. Сама первым делом приперла дверь чем пришлось, ухватила из угла лопатку и шмыгнула огородами. Время летнее. К вечеру клонилось, а еще долго светло будет. Глафира и думает: как быть? Посланцы бариновы не больно долго задержатся, из окошка вылезут и поиск учинят. Надо хоть до лесу добежать, а там не поймают. Вот и поторапливается, а дорогу только в одну сторону знает – к Шарташу. Город в те годы не больно велик был. Избушка по-за крепости стояла. Глафира без хлопот и выбралась. Отдышалась, потише по лесу пошла, а сама все думает: «Куда?» В таких мыслях добралась до Шарташа-озера. По вечернему времени вода тихая да ласковая. Рыба в озере, видать, сытехонька: не мечется за мошкой, а только плавится, хребтовое перо кажет. Круги по воде от этого идут, а плеску не слышно. Отошла Глафира от тропочки, села на береговом камне, а в голове одно: сколько ни прикидывай, нету ходу, как в воду. Женщина молодая, в полной силе, пути не исхожены, смерть не манит, а что сделаешь? Хлеба с собой ни крошки, в одной руке лопата, в другой – узелок с праздничным нарядом. Вспомнила про узелок, поглядеть захотелось. Известно, женщина... В последний, может, разочек. Развернула. Полюбовалась там разными проймами-прошвами да позументом, буски на себя нацепила, погляделась в воду и говорит шуткой: – Нарядиться вот, да и пойти в Вавилову яму. Не возьмет ли меня змей Дайко себе в жены? Иначе дороги нет. От церковников убежала, от своих проклята, а раков озерных кормить неохота. Потом по-другому подумала: «Может, этот праздничный наряд для дела пригодится. В ношеном-то меня многие видели. Вот и оставлю его на тропе, а сама в праздничном уйду. Найдут, скажут – утопилась, и делу конец». Подумала так и давай переодеваться. Не утерпела, погляделась в воду и говорит: – Не может того быть, чтоб ни одного дитенка не выкормить. Не в одном городе да Шарташе люди живут. Подальше уйду, а свою долю найду! Сказала так и ровно переменилась. Скоренько оделась в праздничный наряд, буски на себя пристроила и пошла дальше невеста невестой. Про горькую долю думать забыла, сторожиться стала. По счастью, ни одного встречного, ни попутчика не оказалось. Прошла мимо Шарташа. Дорога тут густым лесом, а уж к потемкам близко. Волков по летнему времени не опасайся, а все-таки в потемках идти несподручно. Глафира тогда и придумала: – А что, если мне в той ямке, какую с Вавилом рыли, переждать до свету. Забавно показалось, как про это вспомнила. Ну, и пошла. Место она хорошо знала. Пришла еще на свету. Видит: перемена большая вышла. Яма много обширнее стала, и все сделано по-хозяйски. Подивилась: неуж Вавило такое может? Валок с бадьей пристроен, а вместо суковатой жердины для спуска лесенка хорошая устроена. Глафира раздумывать долго не стала, спустилась в яму. Ступенек десятка полтора оказалось. Темненько там, а разобрать можно, что все по-хорошему ведется, и сухо в той ямке. Глафира затуманилась, позавидовала: – Бывают же мужики! Неохота ей после того стало из ямы выходить. Нашарила рукой выступ, да и села тут. Припомнилось ей, как Звонец про золотого змея Дайка рассказывал. Думала-думала об этом и задремала. Только это ей, как явь, показалось. Сидит будто она на дне большого-пребольшого озера. Во все стороны этакое серое сголуба, на воду походит, и дно, как в озере, где помельче, где поглубже. На дне трава да коренья разные. Одни кверху, вроде деревьев тянутся, другие понизу стелются, вроде, скажем, конотопа, только много больше. Меж теми, что с деревьями вровень, какие-то веревки понавешены. Толстенные и скрасна показывают. В промежутках везде змеи. Одни ближе к земле, другие поглубже, и рост у них разный. Сходство меж ними в том, что на каждом змее как обручи набиты и блестят те обручи золотыми искрами и каменьями переливаются. Глядит Глафира и думает: «Вот оно что! Не один Дайко-то, а много их!» С этим проснулась да опять заснула и точь-в-точь тот же сон видит. Один змей совсем близко. Руку протяни – обруч достать можно. Глафира сперва испугалась, думала, живой змей-то. Змей пошевеливается, как вот намокшее в воде бревно, а жизни не оказывает. И большой. Где у него голова, где хвост, не разглядишь, только золотой шапки не видно. Пригляделась этак-то Глафира и бояться перестала. Обруч, который поближе, разглядывает, а это вовсе и не обруч, а вроде сквозной рассечки. Камешки тут беленькие и цветные тоже, золотых капелек много, и комышки золота видно. И до того все явственно, что Глафира как проснулась, приметку острым камешком поставила, в котором месте обруч ближе приходится. Видит, вовсе светло. Собралась из ямы подыматься, а какой-то мужик по лесенке спускается. Глафира, чтоб врасплох не потревожить человека, говорит: – Погоди, дяденька, дай сперва мне выбраться! Мужик вскинулся, а не испугался, вроде даже обрадовался: – Пришла-таки? Ну-ко, кажись, кажись! Какая в мою долю ввязалась? Глафира удивилась, что он такое говорит. Выбралась поскорей из ямы, глядит, а это Перфил. Из семерых-то братьев, жена у которого в скиты ушла. Перфил тоже Глафиру признал. Он годов на десяток постарше был, с малых лет ее видел. Приметная ему чем-то еще в девчонках была. И потом, когда полной невестой стала, Перфил на нее поглядывал, а случалось, и вздыхал: – Даст же бог кому-то экое счастье! Не то что моя Минодора. Только и знает, что поклоны по лестовке считать да перед божницей на коленках ползать. Судьбу Глафиры Перфил хорошо знал и дивился, сколь она нескладно повернулась. Когда скитники-начетчики принялись голосить насчет проклятия Глафире, Перфил дал такого тумака Звонцу, что тот, почитай, месяц отлеживался и вовсе без пути языком болтал. Кто ни подойдет, одно слышит: – Дайко-змей, Золотая шапка, дай мне за кисточку от твоего пояска подержаться! Потом, как отлежался, со свидетелями к Перфилу пришел доспрашиваться: за что? Перфил на это и говорит: – Считай, как тебе любо, да вперед мне под руку не подвертывайся. Рука у меня, видишь, тяжелая, может сразу покойником сделать. Тогда вовсе не догадаешься, – за что? Из-за этого случаю у Перфила с братьями рассорка вышла. Они, конечно, против скитников зуб имели и Звонца крепко недолюбливали, а все-таки укорили брата: – Нельзя этак-то смертным боем хлестать ни за что ни про что. Тоже, поди, живое дыхание, хоть и Звонец! Перфил на это свое говорит: – То и горе, что с дыханием посчитался, ослабу руке дал. Кончить бы надо! Братья, понятно, заспорили, Перфил тоже, так и рассорились. С тех пор Перфил на отшибе от своих стал. А того никому не сказал, что за Глафиру этак употчевал Звонца. Теперь видит: эта самая Глафира, живая, молодая, по-праздничному одетая, выходит из его ямы. У Перфила руки врозь пошли. Спрашивает: – Как ты из города ушла? Глафира без утайки все ему рассказала, что с ней в городе случилось. Перфил слушает да зубами скрипит, потом опять спрашивает: – Как ты в мою яму попала? Она и это рассказала. Тогда Перфил расстегнул ворот рубахи и показывает перстень: – Не твой ли на гайтане ношу? – Мой, – отвечает. – То-то он мне по душе пришелся. Нашел эту ямку. Вижу, – кто-то начал да бросил. Полюбопытствовал, нет ли чего? Тоже бросить хотел, да вот перстень этот мне и попался. Перстенек, гляжу, немудренький, а чем-то он меня обрадовал и вроде обнадежил. С той поры и ношу на гайтане с крестом и все поджидаю, не покажется ли хозяйка перстенька. Вот ты и пришла. Теперь осталось какого-нибудь толку от ямы добиться. – Не беспокойся, – говорит, – толк будет! И рассказала по порядку, что ночью в яме видела. – Про золотого змея Дайка, – отвечает, – много в Шарташе разговору было. Звонец вон, как его кто-то стукнул, чуть не месяц про этого Дайка бормотал. Все просил за кисточку какую-то подержаться, да не допросился, видно. Может, и твое видение – обман, а все-таки попытать надо. Только просить-молить не стану, не Звонец, поди-ка, я. Лучше тому Дайку погрожу, – не испугается ли? Спустились оба в яму. Показала Глафира свою приметку. Ударил Перфил против этого места, а сам приговаривает: – Подай-ка, Дайко, свой пояс! Не отдашь добром, тебя разобьем, под пестами столчем, а свое добудем! Маленько поколотился, дошел до поперечной жилки, а там хрустали да золотая руда, самая богатая. Сколько-то и комышков золотых попалось. Радуются, конечно, оба, потом Глафира и говорит: – Надо мне, Перфил, дальше идти. Тут не укроешься, найдут. Скажи хоть, до какого места мне теперь добираться. Да не найдется ли кусочка на дорогу? Перфила даже оторопь взяла: – Как ты, Гланюшка, могла такое молвить? Куда ты от меня пойдешь, коли мы с тобой кольцом через землю обручены? Да я тебя, может, с тех годов ждал, как ты еще девчонкой-несмысленышем бегала. Тут обхватил ее в полную руку и говорит решительно: – Никуда ты не пойдешь! Избушка у меня по нагорью поставлена. Хозяйкой будешь. Никто тебя не найдет. А кто сунется, – не обрадуется. Не обрадуется! В случае тогда оба в Сибирь подадимся. Ладно? Глафира из-под руки не вырывается. На улыбе стоит, как вешний цветок под солнышком, и говорит тихонько: – Так, видно... Коли старым не укоришь да проклятья не побоишься, так я тебе... через землю венчанная... до гробовой доски. На том и сладились. Перфил, конечно, в полное плечо Глафире пришелся. Мужик усердный да работящий, заботливый да смекалистый. И за себя постоять мог, а за жену особливо. Сперва-то поговаривали, она, дескать, проклятая, такую держать нельзя. Другие опять городских опасались: потянут за укрывательство беглой. Перфил со всеми такими столь твердо поговорил, что потом его-то избушку стороной обходили. – Свяжись, – говорят, – с этим чертушком, – до поры в могилу загонит. Ничего не щадит, кто про его Глафиру нескладно скажет. Прожили свой век по-хорошему. Не всегда, конечно, досыта хлебали, да остуды меж собой не знали, а это в семейном деле дороже всего. Ребят Глафира навела целую рощу! Парней хоть всех в Преображенский полк записывай. И девки не отстали. Рослые да здоровые, а красотой в мать. На что Михей Кончина старого слова человек, и тот по ребятам сестру признал. Седой уж в ту пору был, а смирился. Зашел как-то в избу и говорит: – Ладные у тебя, сестра, ребята. Вовсе ладные. Не тем, видно, богам скитники кадили, когда тебя проклинали. Оно и к лучшему. Худой травы и без того много. Ее вымаливать не к чему. Как до бабкиных годов Глафира достукалась, так внучатам и счет потеряла. Это Перфилово да Глафирино поколенье не один дом тут поставило. Заявку, можно сказать, нашему заводу сделало. Конечно, и других много было. Ну, эти – коренники. От них, может, и словинка про Дайка пошла. Теперь это вроде забавы. Известно, при солнышке идешь, ногой зацепить не за что, а по той же дороге в потемках пойди – всё пороги да ямины. Тоже и с золотом. Нынешние вон дивятся, почему старики только поперечные жилки выбирали, а остальное в отвалы сбрасывали. А по делу надо тому дивиться, как старики до этого дошли, когда никто ничего по золотому делу не знал, а в письменности была одна посказулька про страшного золотого змея. Этого вот забывать не след. Что нынешнему человеку просто кажется, то старикам большим потом да мукой досталось. Хоть бы брусницынское золото взять. Не слыхали про такое? Ну, ладно, в другой раз расскажу. 1945 г. Синюшкин колодец Жил в нашем заводе парень Илья. Вовсе бобылем остался – всю родню схоронил. И от всех ему наследство досталось. От отца – руки да плечи, от матери – зубы да речи, от деда Игната – кайла да лопата, от бабки Лукерьи – особый поминок. Об этом и разговор сперва. Она, видишь, эта бабка, хитрая была – по улицам перья собирала, подушку внучку готовила, да не успела. Как пришло время умирать, позвала бабка Лукерья внука и говорит: – Гляди-ка, друг Илюшенька, сколь твоя бабка пера накопила! Чуть не полное решето! Да и перышки какие! Одно к одному – мелконькие да пестренькие, глядеть любо! Прими в поминок – пригодится! Как женишься да принесет жена подушку, тебе и не зазорно будет: не в диковинку-де мне – свои перышки есть, еще от бабки остались. Только ты зa этим не гонись, за подушкой-то! Принесет – ладно, не принесет – не тужи. Ходи веселенько, работай крутенько, и на соломке не худо поспишь, сладкий сон увидишь. Как худых думок в голове держать не станешь, так и все у тебя ладно пойдет, гладко покатится. И белый день взвеселит, и темна ноченька приголубит, и красное солнышко обрадует. Ну, а худые думки заведешь, тут хоть в пень головой – все немило станет. – Про какие, – спрашивает Илья, – ты, бабушка, худые думки сказываешь? – А это, – отвечает, – про деньги да про богатство. Хуже их нету. Человеку от таких думок одно расстройство да маята напрасная. Чисто да по совести и пера на подушку не наскрести, не то что богатство получить. – Как же тогда, – спрашивает Илья, – про земельное богатство понимать? Неуж ни за что считаешь? Бывает ведь... – Бывать-то бывает, только ненадежно дело: комочками приходит, пылью уходит, на человека тоску наводит. Про это и не думай, себя не беспокой! Из земельного богатства, сказывают, одно чисто да крепко. Это когда бабка Синюшка красной девкой обернется да сама своими рученьками человеку подаст. А дает Синюшка богатство гораздому, да удалому, да простой душе. Больше никому. Вот ты и попомни, друг Илюшенька, этот мой последний наказ. Поклонился тут Илья бабке. – Спасибо тебе, бабка Лукерья, за перья, а пуще того за наставленье. Век его не забуду. Вскорости умерла бабка... Остался Илюха один-одинешенек, сам большой, сам маленький. Тут, конечно, похоронные старушонки набежали, покойницу обмыть, обрядить, на погост проводить. Они – эти старушонки – тоже не от сладкого житья по покойникам бегают. Одно выпрашивают, другое выглядывают. Живо все бабкино обзаведенье по рукам расхватали. Воротился Илья с могильника, а в избе у него голым-голехонько. Только то и есть, что сам сейчас на спицу повесил: зипун да шапка. Кто-то и бабкиным пером покорыстовался: начисто выгреб из решета. Только три перышка в решетке зацепились. Одно беленькое, одно черненькое, одно рыженькое. Пожалел Илья, что не уберег бабкин поминок. «Надо, – думает, – хоть эти перышки к месту прибрать, а то нехорошо как-то. Бабка от всей души старалась, а мне будто и дела нет». Подобрал с полу каку-то синюю ниточку, перевязал эти перышки натуго, да и пристроил себе на шапку. «Тут, – думает, – самое им место. Как надевать либо снимать шапку, так и вспомнишь бабкин наказ. А он, видать, для жизни полезный. Всегда его в памяти держать надо». Надел потом шапку да зипун и пошел на прииск. Избушку свою и запирать не стал, потому в ней – ничем-ничего. Одно пустое решето, да и то с дороги никто не подберет. Илья возрастной парень был, давно в женихах считался. На прииске-то он годов шесть либо семь робил. Тогда ведь при крепости-то с малолетства людей на работу загоняли. До женитьбы иной, глядишь, больше десятка годов уж на барина отхлещет. И этот Илья, прямо сказать, вырос на прииске. Места тут он знал вдоль и поперек. Дорога на прииск не близкая. На Гремихе, сказывают, тогда добывали чуть не у Белого камня. Вот Илюха и придумал: «Пойду-ко я через Зюзельско болотце. Вишь, жарынь какая стоит. Подсохло, поди оно, – пустит перебраться. Глядишь, и выгадаю версты три, а то и все четыре...» Сказано – сделано. Пошел Илья лесом напрямую, как по осеням с прииска и на прииск бегали. Сперва ходко шел, потом намаялся и с пути сбился. По кочкам-то ведь не по прямой дороге. Тебе надо туда, а кочки ведут вовсе не в ту сторону. Скакал-скакал, до поту наскакался. Ну, выбрался в какой-то ложок. Посредине место пониже. Тут трава растет – горчик да метлика. А с боков взгорочки, а на них сосна жаровая. Вовсе, значит, сухое место пошло. Одно плохо – не знает Илья, куда дальше идти. Сколько раз по этим местам бывал, а такого ложочка не видывал. Вот Илья и пошел серединой, меж взгорочков-то. Шел-шел, видит – на Полянке окошко круглое, а в нем вода, как в ключе, только дна не видно. Вода будто чистая, только сверху синенькой тенеткой подернулась и посредине паучок сидит тоже синий. Илюха обрадовался воде, отпахнул рукой снетку и хотел напиться. Тут у него голову и обнесло, – чуть в воду не сунулся и сразу спать захотел. «Вишь, – думает, – как притомило меня болото. Отдохнуть, видно, надо часок». Хотел на ноги подняться, а не может. Отполз все ж таки сажени две ко взгорочку, шапку под голову, да и растянулся. Глядит, – а из того водяного окошка старушонка вышла. Ростом не больше трех четвертей. Платьишко на ней синее, платок на голове синий и сама вся синехонька, да такая тощая, что вот подует ветерок – и разнесет старушонку. Однако глаза у ней молодые, синие да такие большие, будто им тут вовсе и не место. Уставилась старушонка на парня и руки к нему протянула, а руки все растут да растут. Того и гляди, до головы парню дотянутся. Руки ровно жиденькие, как туман синий, силы в них не видно, и когтей нет, а страшно. Хотел Илья подальше отползти, да силы вовсе не стало. «Дай, – думает, – отвернусь, – все не так страшно». Отвернулся да носом-то как раз в перышки и ткнулся. Тут на Илью почихота нашла. Чихал-чихал, кровь носом пошла, а все конца-краю нет. Только чует – голове-то много легче стало. Подхватил тут Илья шапку и на ноги поднялся. Видит – стоит старушонка на том же месте, от злости трясется. Руки у нее до ног Илье дотянулись, а выше-то от земли поднять их не может. Смекнул Илья, что у старухи оплошка вышла – сила не берет, прочихался, высморкался, да и говорит с усмешкой: – Что, взяла, старая? Не по тебе, видно, кусок! Плюнул ей на руки-то, да и пошел дальше. Старушонка тут и заговорила, да звонко так, вовсе по-молодому: – Погоди, не радуйся! Другой раз придешь – головы не унесешь! – А я и не приду, – отвечает Илья. – Aга! Испугался, испугался! – зарадовалась старушонка. Илюхе это за обиду показалось. Остановился он, да и говорит: – Коли на то пошло, так нарочно приду – воды из твоего колодца вычерпнуть. Старушонка засмеялась и давай подзадоривать парня: – Хвастун ты, хвастун! Говорил бы спасибо своей бабке Лукерье, что ноги унес, а он еще похваляется! Да не родился еще такой человек, чтоб из здешнего колодца воду добыть. – А вот поглядим, родился ли, не родился, – отвечает Илья. Старушонка знай свое твердит: – Пустомеля ты, пустомеля! Тебе ли воду добыть, коли подойти боишься. Пустые твои слова! Разве других людей приведешь. Посмелее себя! – Этого, – кричит Илья, – от меня не дождешься, чтоб я стал других людей тебе подводить! Слыхал, поди-ка, какая ты вредная и чем людей обманываешь. Старушонка одно заладила: – Не придешь, не придешь! Где тебе! Такому-то! Тогда Илья и говорит: – Ладно, нето. Как в воскресный день ветер хороший случится, так и жди в гости. – Ветер тебе на что? – спрашивает старушонка. – Там видно будет, – отвечает Илья. – Ты только плевок-то с руки смой. Не забудь смотри! – Тебе, – кричит старушонка, – не все равно, какой рукой тебя на дно потяну? Хоть ты, вижу, и гораздый, а, все едино, мой будешь. На ветер да бабкины перья не надейся! Не помогут! Ну, поругались так-то. Пошел Илья дальше, сам дорогу примечает и про себя думает: «Вот она какая бабка Синюшка. Ровно еле живая, а глаза девичьи, погибельные, и голос, как у молоденькой, – так и звенит. Поглядел бы, как она красной девкой оборачивается». Про Синюшку Илья много слыхал. Hа прииске не раз об этом говаривали. Вот, дескать, по глухим болотным местам, а то и по старым шахтам набегали люди на Синюшку. Где она сидит, тут и богатство положено. Сживи Синюшку с места, – и откроется полный колодец золота да дорогих каменьев. Тогда и греби сколь рука взяла. Многие будто ходили искать, да либо ни с чем воротились, либо с концом загинули. К вечеру выбрался Илюха на прииск. Смотритель приисковский напустился, конечно, на Илюху: – Что долго? Илья объяснил – так и так, бабку Лукерью хоронил. Смотрителю маленько стыдно стало, а все нашел придирку: – Что это у тебя за перья на шапке? С какой радости нацепил? – Это, – отвечает Илья, – бабкино наследство. Для памяти его тут пристроил. Смотритель, да и другие, кто близко случился, давай смеяться над таким наследством, а Илья и говорит: – Да, может, я эти перья на весь господский прииск не променяю. Потому – не простые они, а наговоренные. Белое вот – на веселый день, черное – на спокойную ночь, а рыженькое – на красное солнышко. Шутит, конечно. Только тут парень был – Кузька Двоерылко. Он Илюхе-то ровесником приходился, в одном месяце именинниками были, а по всем статьям на Илюху не походил. Он, этот Двоерылко, вовсе со справного двора. По-доброму такому парню и мимо прииска ходить не надо – полегче бы работа дома нашлась. Ну, Кузька давно около золота околачивался, свое смышлял, – не попадет ли штучка хорошая, а унести ее сумею. И верно, насчет того, чтобы чужое в свой карман прибрать, Двоерылко мастак был. Чуть кто недоглядел, – Двоерылко уже унес, и найти не могут. Однем словом, ворина. По этому ремеслу у него и заметка была. Его, вишь, один старатель лопаткой черканул. Скользом пришлось, а все же зарубка на память осталась – нос до губы пополам развалило. По этой приметке Кузьку и величали Двоерылком. Этот Кузька крепко завидовал Илюхе. Тот, видишь, парень ядреный да могутный, крутой да веселый, – работа у него и шла податно. Кончил работу – поел да песню запел, а то и в пляс пошел. На артелке ведь и это бывает. Против такого парня где же равняться Двоерылому, коли у него ни силы, ни охоты, да и на уме вовсе другое. Только Кузька по-своему об этом понимал: «Не иначе, знает Илюшка какую-то словинку, – то он и удачливый, и по работе ему устатка нет». Как про перышки-то Илья сказал, Кузька и смекнул про себя: «Вот она – Илюшкина словинка». Ну, известно, в ту же ночь и украл эти перышки. На другой день хватился Илья – где перышки? Думает, обронил. Давай искать по прииску-то. Над Ильей подсмеиваться стали:

The script ran 0.049 seconds.