Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Павел Петрович Бажов - Уральские сказы [1936-1950]
Известность произведения: Высокая
Метки: child_tale, prose_classic, sf_fantasy, Детская, Сборник, Сказка

Аннотация. Настоящее издание сочинений П. П. Бажова печатается в трех томах. Первый том состоит в основном из ранних сказов Бажова, написанных и опубликованных им в предвоенные годы и частично во время Великой Отечественной войны. Сюда относятся циклы полуфантастических сказов: о Хозяйке Медной горы и чудесных мастерах; старательские — о Полозе, змеях — хранителях золота и о первых добытчиках; легенды о старом Урале. Второй том содержит сказы, опубликованные П. Бажовым в конце войны и в послевоенные годы. Написаны они в более строгой реалистической манере, и фантастических персонажей в них почти нет. Тематически повествование в этих сказах доходит до наших дней. В третий том входят очерковые и автобиографические произведения писателя, статьи, письма и архивные материалы.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 

– Какое, – спрашивает, – дело – большое али пустяк? – Будто сам не ведаешь… – Ведать-то, – отвечает, – ведаю, да не все. Не знаю, то ли оба откупаться собрались, то ли один сперва. Потом помолчал, да и говорит, как упреждает: – Глядите, ребята, – зорят за вами. Сочня-то видели? – Ну, как же. – А щегаря? – Тоже видели. – Еще, поди, послали кого за вами доглядывать. Может, кто и охотой. Знают, вишь, что вам к утру деньги нужны, вот и караулят. И то поехал вас упредить. – За то спасибо, а только мы тоже поглядываем. – Вижу, что понаторели, а все остерегайтесь! – Боишься, как бы у тебя не ушло? – Ну, мое-то верное. Другой не купит – побоится. – А почем? Пименов прижал, конечно, в цене-то. Ястребок ведь. От живого мяса такого не оторвешь! – Больше, – говорит, – не дам. Потому дело заметное. Срядились. Пименов тогда и шепнул: – На брезгу по Плотинке проезжать буду, – подсажу… – Пошевелил вожжами: «Ступай, Ершик, догоняй щегаря!» На прощанье еще спросил: – На двоих али на одного готовить? – Сами не знаем – сколь наскребется. Полишку все ж таки бери, – ответил младший. Отъехал купец. Братья помолчали маленько, потом младший и говорит: – Братко, а ведь это Пименов от ума говорил. Неладно нам большие деньги сразу оказать. Худо может выйти. Отберут – и только. – Тоже и я думаю, да быть-то как? – Может, так сделаем! Сходим еще к приказчику, покланяемся, не скинет ли маленько. Потом и скажем, – больше четырех сотен не наскрести, коли все хозяйство продать. Одного-то, поди, за четыре сотни выпустит, и люди будут думать, что мы из последнего собрали. – Так-то ладно бы, – отвечает старший, – да кому в крепости оставаться? Жеребьевкой, видно, придется. Тут младший и давай лебезить: – Жеребьевка, дескать, чего бы лучше! Без обиды… Про это что говорить… Только вот у тебя изъян… глаз поврежденный… В случае оплошки, тебя в солдаты не возьмут, а меня чем обракуешь? Чуть что – сдадут. Тогда уж воли не увидишь. А ты бы пострадал маленько, я бы тебя живо выкупил. Году не пройдет – к приказчику пойду. Сколь ни запросит – отдам. В этом не сумлевайся! Неуж у меня совести нет? Вместе, поди-ко, зарабатывали. Разве мне жалко! Старшего-то у них Пантелеем звали. Он пантюхой и вышел. Простяга парень. Скажи – рубаху сымет, другого выручит. Ну, а изъян, что окривел-то он, вовсе парня к земле прижал. Тихий стал, – ровно все-то его больше да умнее. Слова при других сказать не умеет. Помалкивает все. Меньший-то, Костька, вовсе не на эту стать. Даром что в бедности с детства рос, выправился, хоть на выставку. Рослый да ядреный… Одно худо – рыжий, скрасна даже. Позаглаза-то его все так и звали – Костька Рыжий. И хитрый тоже был. У кого с ним дело случалось, говаривали: «У Костьки не всякому слову верь. Иное он и вовсе проглотит». А подсыпаться к кому – первый мастер. Чисто лиса, так и метет, так и метет хвостом… Пантюху-то Костька и оболтал живехонько. Так все по-костькиному и вышло. Приказчик сотню скинул, и Костька на другой день вольную бумагу получил, а брату будто нисхождение выхлопотал. Ему приказчик на Крылатовский прииск велел отправляться. – Верно, – говорит, – твой-то брат сказывает. Там тебе знакомее будет. Тоже с песками больше дело. А людей все едино, что здесь, что там, недохватка. Ладно уж, сделаю тебе нисхождение. Ступай на Крылатовско. Так Костька и подвел дело. Сам на вольном положении укрепился, а брата на дальний прииск столкал. Избу и хозяйство он, конечно, и не думал продавать. Так только вид делал. Как Пантелея угнали, Костька тоже стал на Рябиновку сряжаться. Одному-то как? Чужого человека не миновать наймовать, а боится – узнают через него другие, полезут к тому месту. Нашел все ж таки недоумка одного. Мужик большой, а умишко маленький-до десятка счету не знал. Костьке такого и надо. Стал с этим недоумком стараться, видит – отощал песок. Костька, конечно, заметался повыше, пониже, в тот бок, в другой – все одно, нет золота. Так мельтешит чуть-чуть, стараться не стоит. Вот Костька и придумал на другой берег податься – ударить под той березой, где Полоз останавливался. Получше пошло, а все не то, как при Пантелее было. Костька и тому рад, да еще думает, – перехитрил я Полоза. На Костьку глядя, и другие старатели на этом берегу пытать счастья стали. Тоже, видно, поглянулось. Месяца не прошло – полно народу набилось. Пришлые какие-то появились. В одной артелке увидел Костька девчонку. Тоже рыженькая, собой тончава, а подходященька. С такой по ненастью солнышко светеет. А Костька по женской стороне шибко пакостник был. Чисто приказчик какой, а то и сам барин. Из отецких не одна девка за того Костьку слезами умывалась, а тут что… приисковая девчонка. Костька и разлетелся, только его сразу обожгло. Девчоночка ровно вовсе молоденькая, справа у ней некорыстна, а подступить непросто. Бойкая! Ты ей слово, она тебе-два, да все на издевку. А руками чтобы – это и думать забудь. Вот Костька и клюнул тут, как язь на колобок. Жизни не рад стал, сна-спокою решился. Она и давай его водить и давай водить. Есть ведь из ихней сестры мастерицы. Откуда только научатся? Глядишь – ровно вовсе еще от малолетков недалеко ушла, а все ухватки знает. Костька сам оплести кого хочешь мог, а тут другое запел. – Замуж, – спрашивает, – пойдешь за меня? Чтоб, значит, не как-нибудь, а честно-благородно, по закону… Из крепости тебя выкуплю. Она, знай, посмеивается: – Кабы ты не рыжий был! Костьке это нож вострый, – не глянулось, как его рыжим звали, – а на шутку поворачивает: – Сама-то какая? – То, – отвечает, – и боюсь за тебя выходить. Сама рыжая, ты – красный, ребятишки пойдут – вовсе опаленыши будут. Когда еще примется Пантелея хвалить. Знала как-то его. На Крылатовском будто встретила. – Ежели бы вот Пантелей присватался, без слова бы пошла. На примете он у меня остался. Любой парень. Хоть один глазок, да хорошо глядит. Это она нарочно – Костьку поддразнить, а он верит. Зубом скрипит на Пантелея-то, так бы и разорвал его, а она еще спрашивает: – Ты что же брата не выкупишь? Вместе, поди, наживали, а теперь сам на воле, а его забил в самое худое место. – Нету, – говорит, – у меня денег для него. Пусть сам зарабатывает! – Эх ты, – говорит, – шалыган бесстыжий! Меньше тебя, что ли, Пантелей работал? Глаз-то он потерял в забое, поди? Доведет так-то Костьку до того, что закричит он: – Убью стерву! Она хоть бы што. – Не знаю, – говорит, – как тогда будет, только живая за рыжего не пойду. Рыжий да шатоватый – нет того хуже! Отшибет так Костьку, а он того больше льнет. Все бы ей отдал, лишь бы рыжим не звала да поласковее поглядела. Ну, подарков она не брала… Даже самой малости. Кольнет еще, ровно иголкой ткнет: – Ты бы это Пантелею на выкуп поберег. Костька тогда и придумал на прииске гулянку наладить. Сам смекает: «Как все-то перепьются, разбирайся тогда, кто что наработал. Заманю ее куда, поглядим, что на другой день запоет…» Люди, конечно, примечают: – Что-то наш Рыжий распыхался. Видно, хорошо попадать стало. Надо в его сторону удариться. Думают так-то, а испировать на даровщинку кто отопрется? Она – эта девчонка – тоже ничего. Плясать против Костьки вышла. На пляску, сказывают, шибко ловкая была. Костьку тут и вовсе за нутро взяло. Думки своей все ж таки Костька не оставил. Как понапились все, он и ухватил эту девчонку, а она уставилась глазами-то, у Костьки и руки опустились, ноги задрожали, страшно ему чего-то стало. Тогда она и говорит: – Ты, рыжий-бесстыжий, будешь Пантелея выкупать? Костьку как обварило этими словами. Разозлился он. – И не подумаю, – кричит. – Лучше все до копейки пропью! – Ну, – говорит, – твое дело. Было бы сказано. Пропивать пособим. И пошла от него плясом. Чисто змея извивается, а глазами уперлась-не смигнет. С той поры и стал Костька такие гулянки чуть не каждую неделю заводить. А оно ведь не шибко доходно – полсотни человек допьяна поить. Приисковый народ на это жоркий. Пустяком не отойдешь, а то еще насмех поднимут: – Хлебнул-де из пустой посудины на костькиной гулянке неделю голова болела. Другой раз позовет, две бутылки с собой возьму. Не легче ли будет? Костька, значит, и старался, чтоб вино и там протча в достатке было. Деньжонки, какие на руках были, скорехонько умыл, а выработка вовсе пустяк. Опять отощал песок, хоть бросай. Недоумок, с которым работал, и тот говорит: – Что-то, хозяин, ровно вовсе не блестит на смывке-то. Ну, а та девчонка, знай, подзуживает: – Что, Рыжий, приуныл? Каблуки стоптал – на починку не хватает? Костька давно видит – неладно у него выходит, а совладать с собой не может. «Погоди, – думает, – я тебе покажу, как у меня на починку нехватает. Золотишка-то у них с Пантелеев порядком было. В земле, известно, хранили. В своем же огороде, во втором слою. Сковырнут лопатки две сверху, а там песок с глиной… Тут и бросали. Ну, место хорошо запримечено было, до вершков все вымерено. В случае – и горной страже прискаться нельзя. Ответ тут бывалый: „Самородное, дескать. Не знали, что эдак близко. Вон какую даль отшагивали, а оно вон где – в огороде!“ Кладовуха эта земляная, что говорить, самая верная, только вот брать-то из нее хлопотно, да и оглядываться приходится. Это у ник тоже хорошо подогнано было. Кустики за банешкой посажены были, камни кучкой подобраны. Однем, словом, загорожено. Вот Костька выбрал ночку потемнее и пошел в свою кладовуху. Снял, где надо, верхний слой, нагреб бадью песку и в баню. Там у него вода заготовлена. Закрыл окошко, зажег фонарь, стал смывать, и ничем – ничего – ни единой крупинки. Что, думает, такое? Неуж ошибся? Пошел опять. Все перемерял. Нагреб другую бадью-даже виду не показало. Тут Костька и остерегаться забыл – с фонарем выскочил. Оглядел еще раз с огнем. Все правильно. В самом том месте верхушка снята. Давай еще нагребать. Может, думает, высоко взял. Маленько показалось, только самый пустяк. Костька еще глубже взял – та же штука: чуть блестит. Костька тут вовсе себя потерял. Давай дудку, как на прииске, бить. Только недолго ему вглубь-то податься пришлось, – камень-сплошняк оказался. Обрадовался Костька, через камень, небось, и Полозу золота не увести. Тут оно где-нибудь, близко. Потом вдруг хватился: «Ведь это Пантюшка украл!» Только подумал, а девчонка та, приисковая-то, и появилась. Потемки еще, а ее всю до капельки видно. Высоконькая да пряменькая, стоит у самого крайчика и на Костьку глазами уставилась: – Что, Рыжий, потерял, видно? На брата приходишь? Он и возьмет, а тебе поглядеть осталось. – Тебя кто звал, стерва пучешарая? Схватил ту девчонку за ноги да что есть силы и дернул на себя, в яму. Девчонка от земли отстала, а все пряменько стоит. Потом еще вытянулась, потончала, медяницей стала, перегнулась Костьке через плечо, да и поползла по спине. Костька испугался, змеиный хвост из рук выпустил. Уперлась змея головой в камень, так искры и посыпались, светло стало, глаза слепит. Прошла змея через камень, и по всему ее леду золото горит, где каплями, где целыми кусками. Много его. Как увидел Костька, так и брякнулся головой о камень. На другой день мать его в дудке нашла. Лоб ровно и не сильно разбил, а умер отчего-то Костька. На похороны с Крылатовского Пантелей пришел. Отпустили его. Увидел в огороде дудку, сразу смекнул – с золотом что-то случилось. Беспокойно Пантелею стало. Надеялся, вишь, он через то золото на волю выйти. Хоть слышал про Костьку нехорошо, а все верил – выкупит брат. Пошел поглядеть. Нагнулся над дудкой, а снизу ему ровно посветил кто. Видит – на дне-то как окно круглое из толстого-претолстого стекла, и в этом стекле золотая дорожка вьется. Снизу на Пантелея какая-то девчонка смотрит. Сама рыженька, а глаза чернехоньки, да такие, слышко, что и глядеть в них страшно. Только девчонка та ухмыляется, пальцем в золоту дорожку тычет: «Дескать, вот твое золото, возьми себе. Не бойся!» Ласково вроде говорит, а слов не слышно. Тут и свет потух. Пантелей испугался сперва: наважденье, думает. Потом насмелился, спустился в яму. Стекла там никакого не оказалось, а белый камень – скварец. На казенном прииске Пантелею приходилось с камнем-то этим биться. Попривык к нему. Знал, как его берут. Вот и думает: «Дай-ко попытаю. Может, и всамделе золото тут». Притащил, что подходящее, и давай камень дробить в том самом месте, где золотую дорожку видел. И верно – в камне золото и не то что искорками, а большими каплями да гнездами сидит. Богатимая жилка оказалась. До вечера-то Пантелей чистым золотом фунтов пять либо шесть набил. Сходил потихоньку к Пименову, а потом и приказчику объявился. – Так и так, желаю на волю откупиться. Приказчик отвечает: – Хорошее дело, только мне теперь недосуг. Приходи утречком. На прохладе об этом поговорим. Приказчик по костькиному-то житью, понятно, догадался, что деньги у него были немалые. Вот и придумывал, как бы Пантелея покрепче давнуть, чтоб побольше выжать. Только тут, на Пантелееве счастье, рассылка из конторы прибежал и сказывает: – Нарочный приехал. Завтра барин из Сысерти будет. Велел все мостки на Полдневную хорошенько уладить. Приказчик, видно, испугался, как бы все у него из рук не уплыло, и говорит Пантелею. – Давай пять сотенных, а по бумаге четыре запишу. Сорвал-таки сотнягу. Ну, Пантелей рядиться не стал. «Рви, – думает, – собака, – когда-нибудь подавишься». Вышел Пантелей на волю. Поковырялся еще сколька-то в ямке на огороде. После и вовсе золотишком заниматься перестал. «Без него» – думает, – спокойнее проживу». Так и вышло. Хозяйство себе завел, не сильно большое, а биться можно. Раз только с ним случай вышел. Это еще когда он женился. Ну, он кривенькой был. Невесту без затей выбрал, смиреную девушку из бедного житья. Свадьбу попросту справили. На другой день после венца-то молодая поглядела на свое обручальное кольцо и думает: «Как его носить-то. Вон оно какое толстое да красивое. Дорогое, поди. Еще потеряешь». Потом и говорит мужу: – Ты что же, Пантюша, зря тратишься? Сколько кольцо стоит? Пантелей и отвечает: – Какая трата, коли обряд того требует. Полтора рубля за колечко платил. – Ни в жизнь, – говорит жена, – этому не поверю. Пантелей поглядел и видит – не то ведь кольцо-то. Поглядел на свою руку – и там вовсе другое кольцо, да еще в серединке-то два черных камешка, как глаза горят. Пантелей, конечно, по этим камешкам сразу припомнил девчонку, которая ему золотую дорожку в камне показала, только жене об этом не сказал. «Зачем, дескать, ее зря тревожить». Молодая все-таки не стала то кольцо носить, купила себе простенькое. А мужику куда с кольцом? Только и поносил Пантелей, пока свадебные дни не прошли. После костькиной смерти на прииске хватились: – Где у нас плясунья-то? А ее и нет. Спрашивать один другого стали – откуда хоть она? Кто говорил – с Кунгурки пристала, кто – с Мраморских разрезов пришла. Ну, разное. Известно, приисковый народ, набеглый… Досуг ему разбирать, кто ты да каких родов. Так и бросили об этом разговор. А золотишко еще долго на Рябиновке держалось.[14]  Жабреев ходок   В Косом-то Броду, на котором месте школа стоит, пустырь был. Пустополье большенькое, у всех на виду, а не зарились. Нагорье, видишь. Огород тут разводить хлопотно, – поту много, а толку мало. Ну, люди и обегали. Всяк выбирал себе полегче, да посподручнее. А раньше-то, сказывают, тут жилье было. Так стрень-брень избушечка, на два оконца, передом напрочапилась, ровно собралась вперевертышки под гору скакать. Огородишко тоже, банешка. Однем словом, обзаведенье. Не от силы завидное, а на примете у людей было. По всей округе эту избушку знали. Жил тут старатель один, Никита Жабрей прозывался. Мужик в годах. Как говорится, детинка с сединкой. Молодым впору такого дедком звать, а еще в полной силе. На работе редкий против него выдюжит. Из себя был старик видный, только такой молчун, будто вовсе говорить не умеет, и характером – не задень. Никого близко к себе не подпускал. Недаром, видно, его Жабреем звали. Этот Жабрей в одиночку больше старался, места новые искал и, случалось, находил. Придет тогда в деревню и сам скажет: – Вот, мужики, там-то попадать золотишко стало. И, верно, стараться можно. Когда и вовсе ладно. Только за Жабреем еще одну тайность знали. Не один раз он при больших деньгах бывал. Никто, понятно, не видал, откуда те деньги Никите приходили, а по народу разговор шел, что он тайным купцам по золотому делу самородки сдавал. И будто все самородки на одну стать: как лапоточки, ростом махонькие, а веские. И то еще диво – как по ступенькам на прибыль шли; сперва были по фунтику, потом больше да больше, а стать одна – лапоток! Тайные купцы, да и старатели тоже сильно охотились подглядеть, в каком месте Жабрей такие лапоточки добывает, да толку не выходило. Никита, видишь, знал, что за ним досматривают, и свою сноровку имел. Водит-водит за собой этих доглядчиков, а как темно станет – он в лес. Найди-ко, в какое место за ночь он по лесу уберется. К жабреевой жене подсыл делали, а тоже зря. Жабреиха, видишь, как раз мужу подстать. Старуха, прямо сказать, колючая, без рукавиц к ней не подходи, и на разговор крутая. Кто без заделья придет, так она дальше порогу и в избу не пустит. Не успеет человек усы расправить да вымолвить: – Здравствуй, бабушка! А она его торопит: – Еще что скажешь? По какому делу пришел? Тот, понятно, курлыкает: – Как, мол, живете-можете со старичком-то? Все ли по-хорошему? – А так, – отвечает, – живем: в люди не ходим, себе не зовем, а незваного по рылу помелом. Поговори вот с такой! Какие бабеночки с задельем подбегали, будто взаймы перехватить того-другого по хозяйству, с теми по-разному обходилась. Иной сразу отрежет: – Не припасла про тебя, и напредки ко мне не ходи! Другой без отказу дает, что попросит. Мучки там, маслица, картошки, либо еще чего и про отдачу никогда не спросит, а лишнего слова все равно не скажет. Только гостьюшка пристроится посудачить, Жабреиха таз да вехотку в руки и говорит: – Беги-ко, Степаня, домой! Ребята ведь у тебя. Дела-то побольше моего. Я вон и то мыть собралась, а ты сидишь, будто от простой поры! Так и жили Жабрей с Жабреихой от людей на отшибе. Случалось, конечно. Жабрею и в артелках стараться. Это когда он новое место укажет. С почтеньем его принимали. Работник без укору, не то что за двоих, за троих ворочает и по золоту знающий – кто такому откажет. Только не подолгу он на людях жил. Чуть что выйдет – сейчас в сторону. На артели, известно, мало ли бывает. Перекоры по работе пойдут, мошенство какое откроется, поучить, может, кого требуется, а Жабрею это невперенос. Послушает, как народ загамит, да и выронит свое словечушко: – Загудело, комарино болото! Слушай, кому охота, а мне не с руки! Скажет так-то, плюнет, подхватит кайлу да лопатку, ковш да мешок за спину – и пошел. Коли получка есть, – и то не покажется. Раз так-то ушел – и надолго. В живых его считать перестали, а он и объявился. По самой-то троицкой воде, как все ручейки на полную силу играют, выплыл. Год тогда, сказывают, худой издался. С золотишком заминка вышла. Ну, старателям и вовсе невесело было. Большой праздник, а им и погулять не на что. Толкуют об этом, жалуются, смекают, к кому бы припаиться на стаканчик, да тут и увидели – по полевской дороге идет Жабрей, и все на нем новешенькое. Примета ясная – при деньгах он, и сейчас на всю деревню гулянка будет. Так и вышло. Первым делом зашел Никита в кабак, сыпнул на стойку рублей и говорит целовальничихе: – Цеди, Ульяна, всем допьяна! Пускай ни один комар не гудит, что Никита Жабрей свою долю в кошельке зажал, людям не показал. Гляди – вот она! А сам сыплет да сыплет рубли. Народ знал, что Никита начистоту гуляет, до последнего рубля и без покору, – живо со всей деревни сбежались. Иные, конечно, с простоты: почему-де не выпить, коли наливают, а больше того с хитрости: про себя думают, не распояшется ли Жабрей, не проговорится ли о местечке, где золотые лапоточки плетут. Только Жабрей свою меру знал. Выпьет, сколько ему надо, сыпнет еще на стойку и накажет целовальничихе: – Гляди, Ульяна, наливай безотказно. Мужикам простого, девкам, бабам – красненького. Кто сколько поднять может. Коли перепьют – доплачу, не допьют – твой барыш. С утра по другому расчету пойдет. Целовальничиха рада-радехонька, на четыре стороны развертывается: одной рукой наливает, другой – рубли загребает, Жабрею кланяется: дескать, все сделано будет, а сама мужу шепчет: – Гони-ко, Иван, на винокурню, вези хоть две бочки, а то не хватит. Из кабака Жабрей по своему обычаю в лавку, а там его давно ждут. Торгаш тоже дошлый был. Деревнешка хоть маленькая, а на случай старательского фарту всегда в лавке дорогой товар был, из того числа, что деревенскому человеку вовсе ни к чему. Никита из этого товару обнов наберет своей старухе. Ну, шаль ковровую, как полагается, башмаки с пряжкой, шелку цельный кусок, еще что поглянется. Себе тоже обнов накупит и говорит торгашу: – Снеси моей старухе. Никита, мол, Евсеич кланялся и велел сказать жив-здоров, скоро домой придет. Пущай капустных пельмешков настряпает да кваску наготовит. Не меньше двух жбанов. Торгаш убежит, а Никита в лавке сидит, дожидается. Потом спрашивает: – Ну, что? – Да ничего, – отвечает, – отдал. – Что старуха говорит? – Взяла, – отвечает, – обновы, в угол бросила, а ничего не сказала. Никита не верит: – Не может этого быть, чтоб мужнино подаренье без слова приняла. Торгаш тогда и говорит: – Три только слова и было. – Какие, – спрашивает, – слова? – А как приняла обновы, вздохнула и молвила: «Ох, старый дурак!» Никита смеется: – Верно говоришь! Старухин обычай. Все, значит, в добром здоровье. Торопиться некуда. Давай ребят потешим маленько. Тащи решетку! Торгаш уж знает дело. Притаскивает рудничную решетку и спрашивает: – Сколько велишь навешать и каких? – Сыпь на глазок, с верхом! Всякого сорту, только в бумажках, гляди, а голых не надо! Торгаш, конечно, без мошенства не может. Какие конфетки подешевле, тех сыплет больше, а которые подороже – тех самую малость, а считает наоборот. Ну, Никита к тому не вяжется. Отдает деньги и выходит с решеткой на крылечко, а ребята со всей деревни сбежались. Только у крылечка не стоят, а поблизости игры завели: кто – в бабки, кто – шариком, девчонки – опять в свои игры. Они, видишь, знали жабрееву повадку: коли увидит, что его ждут, назад решетку унесет. Ребята и прихитрятся, будто ничем-ничего не знают, а просто играть сбежались. Никита видит – не ждут его, и давай горстями во все стороны конфетки швырять. Ребята, конечно, конфетку не часто видали, кинутся подхватывать – свалка тут пойдет. Коли по нечаянности кого сшибут, либо лбами стукнутся – Жабрей ничего, – смешно ему, а коли расстервенятся и до драчишки дело дойдет, – тут зубами скрипнет, бросит решетку и вымолвит: – От комаров, видно, комарята и родятся! Потемнеет весь – и домой. Заберется на свою горушку, пристроится на завалинке и заведет голосянку. И тут к нему не подходи: всякого сшибет. Одной старухе свободно. В деревне по случаю жабреевой гулянки шум да гам, песни поют, пляски заведут, а Жабрей сидит на горушечке да тянет одно: – Комары вы, комары, комарино царство. Ночью уж старуха уведет его в избу, а проспится – с утра все по порядку. Сперва в кабак, потом обновы старухе покупать, и ребятам конфетки разбрасывать. У старухи, бывало дело, полный угол обнов накопится. Потом, как денег не станет, тому же торгашу за десятую копейку сдавала. За которое плачено полсотни – за то пятерку, за которое десятка сорвана – за то рубль. Когда у ребят дележка без драки пройдет, в тот день Жабрей до вечера по деревне гуляет. С другими старателями песни поет, пляшет тоже, а домой все-таки один идет, никого ему не надо. Если кто и вовсе подладится к Жабрею, все равно откажет: – Друг ты мне, а на горушку ко мне не ходи! Не люблю. Так и шла гулянка, пока все деньги не выйдут. Только на этот раз с первого дня другой поворот вышел. Вынес Никита решетку с конфетками, стал разбрасывать. А в ребятах случился парнишко один, Дениско Сирота его звали. Годами еще молоденький, а долговязый. Другие парнишки, его-то ровня, дразнили: – Дениско, переломись-ко, вровень пойдем! По сиротству этот парнишко давно в песковозах ходил и по росту за большого считался. Ну, все-таки молодой умок – ему любопытно поглядеть на жабрееву гулянку. Дениско и подобрался поближе к лавочному крылечку и тоже будто с ребятами играет. Как все кинулись на подхват конфетки ловить, Дениско стоит и смотрит. Никита увидел, кричит ему: – Ты, долган, что не ловишь? И бросает ему целую горсть. Другие ребята налетели, а Дениско отодвинулся маленько, чтоб его с ног не сшибли. Никита тогда и спрашивает: – У тебя, Дениско, что? Спина болит? – Нет, – отвечает, – спина не болит, а не к чему мне это. Я, поди-ко, большой. – А коли большой, – говорит Никита, – ступай в кабак. Выпей за мое здоровье хоть красного! – Мне, – отвечает, – мамонька перед смертью наказывала: «До полной бороды в рот капли вина не бери, а дальше, как знаешь». Никита удивился: – Вон ты какой! На, нето! – и бросает ему сколько-то серебряных рублевиков. Только Дениско их не поднимает да еще говорит: – Милостинку теперь не собираю. Вырос – свой хлеб ем. Никита, конечно, разгорячился. Заревел на других ребятишек: – Отойди в сторонку! Сейчас погляжу, какая у этого гордыбаки сила! Выхватил из-за пазухи пачку крупных денег и хвать ими перед Дениском. А тот, видно, тоже парнишко с норовом, говорит: – Сказал – милостинку не собираю, а с собачьего бросу и подавно. Никита от таких слов себя потерял: стоит – уставился на Дениска. Потом полез рукой за голенище, выволок тряпицу, вывернул самородку, – фунтов, сказывают, на пять, – и хлоп эту самородку под ноги Дениску, а сам кричит: – Не хвастай через силу! Это ты у меня подымешь! Ну, Дениско, – то ли он такой упорный пришелся, то ли цены настоящей самородку не понимал, – не поднял. Поглядел только да сказал: – Такой бы лапоток самому добыть лестно, а чужого мне не надо. Повернулся и пошел. Никита опамятовался, подбежал, подобрал деньги и самородку и кричит Дениску: – Тебе хоть что надо? – Ничего, – отвечает, – не надо. Поглядеть приходил, как ты перед народом удачей хвастаешь. Никите обидно, что парнишке его укорил, а смолчал. Маленько погодя кричит вдогонку: – Дениско, воротись-ко! А ребята подхватили: – Дениско, переломись-ко! Дениско, переломись-ко! Дениско ничего, подошел спокойно. Тогда Никита и говорит ему потихоньку, чтоб другие не слышали: – Ты, парень, прибеги-ко ко мне утречком, как вовсе трезвый буду. Может, я тебе скажу про мурашину тропку, а дальше сам за себя отвечай. Коли пустят тебя каменны губы, так салку нехитро на горячую, либо на мокрую отворотить. Тогда и лапотков добудешь. – Ладно, – отвечает, – дядя Никита. Спасибо скажу, коли дорогу укажешь. – Это, – говорит Никита, – не за спасибо, а за то, что жадности в тебе не видно. Давно такого присматриваю. Поговорили так и разошлись а больше им свидеться не довелось. Жабрей после этого случаю сразу к себе на горушку уплелся. Потихоньку шел, вроде крепко задумался и про комаров в этот день голосянку не тянул. Видели люди, – он со старухой на завалинке сидел. Долго сидели, как молодожены какие, и о чем-то судили да дружно так. Деревенские прямо диву дались. – Глядите-ко, Жабрей с Жабреихой наговориться не могут. Не иначе, перед смертью. Шутили, конечно, а так оно и вышло. Наутро прибежал Дениско к Жабрею и видит – все двери целехоньки, а в сенках и в избе все в полном разбросе: кое опрокинуто, кое перевернуто, кое в щепы разбито. Посередке избы тяжеленный лом-черемуха, а людей никого нет. Дениско забеспокоился, побежал в деревню, рассказал, так и так, неладно у Жабреев. Народ, хоть с похмелья, сразу побежал на горушку. Стали разглядывать, как да что. По начальству дали знать. Ну, разобрать толком не могли. Одно видно-воевали тут крепко, в потемках почем зря хлестали и в голбце рылись, а одежду не в шевелили и обновы, как бросила их старуха в угол, тут и лежат. Крови не оказалось, и следов на земле около избы не видно. Место, видишь, плотик да камень, следов оно не держит. И то сказать, вся деревня сбежалась, что и было – все затоптали. Начальство, понятно, караул к пустому месту поставило и давай народ доспрашивать, кто что сказать мог. На то выходило, что из деревенских завинить некого; кто в ту ночь вовсе без гач пьяный лежал, кто у других на глазах был. И на то намекали, что хитники из Кунгурки приходили, потому – тамошнего тайного купца подручников в деревне видели. Многие на того купца доказывали, как он не раз людей подговаривал за Никитой подглядывать. Только разве такого завинят, коли все начальство им задарено?! На то повернули, что Дениско Сирота первый тому был подводчик. Ему, дескать, Никита деньги, самородку показывал, и не зря этот парнишко утром тут оказался. Подлость, конечно, а взяли парнишка в острог, да и мытарили там сколько-то годов. Купца, значит, тем выгородили и будто свое дело сделали – виноватого нашли. Привычно им так-то вертеться было. В деревне про Дениска скорехонько забыли. Приисковый народ, известно, не больно на людей памятлив. Мала ли с кем случается сбегаться. Своих у Дениска не было, – кто о нем печалиться станет. А он сидит в остроге да думает – вот найдут Жабреев, и все по правде откроется. Ну, все-таки Дениска выпустили. Вовсе большим он в деревню пришел. Первым делом ему охота узнать, что про Никиту с женой слышно и кто в их избушке живет. Спросил, а никто не знает, и на горушке званья от жилья не осталось. Известно, бесхозяйственный дом недолго стоит, живо его разнесут, а тут еще припомнили, что хитники в голбце чего-то искали. Ну, и давай тоже рыться. Все перерыли, и на месте жабреева обзаведенья стал пустырь с ямами. Дениску это обидно показалось. Вот, дескать, знающий по золоту человек был. Богатства не нажил, все людям раструсил. Места новые показывал. И старуха худого людям не делала, а только и осталось, что пустопорожнее место с ямами. Пошел на горушку, сидит там да раздумывает. И то ему на память пришло, что Никита говорил, когда к себе звал. «Про какую это мурашину тропку он сказывал? И что это за каменны губы?» Думал-думал, на том решил: «Мурашиных тропок мало ли. Кто их разберет, которую надо, а каменны губы поискать можно. Не набегу ли ненароком?» Надумал так, да тут и углядел – у самой мурашиной тропки сидит. Тропка как тропка. Мурашики по ней ползут, только все в одну сторону, а встречных не видно. Дениску это любопытно показалось. «Дай, – думает, – погляжу, в каком месте у них хозяйство». Пошел около этой тропки, а она куда-то вовсе далеко ведет. И то диво – мурашики будто больше стают, и как где место пооткрытее, там видно, что на лапках у них вроде искорок. Что за штука? Взял одного, другого, посмотрел. Нет, ничего не видно. Глаз не берет. Пошел дальше и опять примечает: растут мураши на ходу. Опять возьмет которого в руку и давай разглядывать. Видно стало, что на каждой лапке как капелька маленькая прильнула. Дениску это вовсе удивительно, он и шагает вдоль тропки. Так и вышел на полянку, а там из земли два камня высунулись, ровно ковриги исподками сложены: одна снизу, другая сверху. Ни дать, ни взять – губы. Мурашиная тропка как раз к этим губам и ведет, а мураши как на полянку выйдут, так на глазах и пухнут. Их боязно и в руку взять: такие они большие стали. А на лапках явственно разглядеть можно, как лапотки надеты. Подойдут к каменным губам – и туда. Ходок, видно, есть. Денис подошел поближе поглядеть, и каменны губы широко раскрылись, дескать, ам! Денис испугался, понятно, отскочил, а губы не закрываются, будто ждут, и мураши идут своей прямой дорогой прямо в эти губы, ровно ничего не случилось. Денис осмелел маленько, подошел поближе, заглянул, что там, и видит – место туда скатом крутым идет, вроде катушки, только самой вязкой глины. Прямо сказать, плывун, чистая салка. По этому плывуну мураши и то еле пробираются. Нет-нет, и лапотки свои оставляют, только не одинаково. У иных салка сразу их снимет, и дальше тот мураш легонько идет. Другой ниже спускается и прямо на виду в росте прибывает. Вошел, скажем, в каменны губы ростом с большого жука, а шагнул дальше – вырос с ягненка, еще ниже подался – стал с барана, с теленка, с быка. Дальше и вовсе гора-горой ползет, и лапти у него, может, по пуду, а то больше. Пока лапти в салке не оставит, потихоньку идет, а как снимет все до одного, так и пойдет скользить не хуже плавунца, и в росте больше не прибывает. Денис понял тогда, из какого места золотые лапотку приходили, только то ему невдомек, как Никита этой страсти – больших-то мурашей – не боялся. Подумал так, а мураши и стали один по одному уходить, и новых к каменным губам больше не подходит. «Вон, – думает, – что! Перемежка, видно, тоже бывает, а вот надолго ли?» Про лапотки он так понял, что их можно прямо рукой из салки добыть. Дениса и потянуло попытать свою долю, – хоть сверху маленько порыться. Только и то смекает, как по такому крутику без каелки обратно выбраться. Он и стал искать, нет ли поблизости каряжинки, либо жердинки суковатой, да и углядел в кусте бадейку. Небольшая бадейка, а широконькая. Тут дровца наготовлены, около них каелка да две лопатки: одна железная, другая деревянная. Денис по приискам с малых лет мытарился, понял – к чему это. Забрал лопатки, кайлу, бадейку, дровец тоже охапочку на поясе прихватил, подошел к каменным губам, а они и закрылись. Как два камня один на другом лежат, и никакого ходу тут не бывало. Запечалился Денис, а что сделаешь? Кайлой такие камни не разворотить. Хотел он обратно в кусты все составить, да губы опять и открылись. Широко так и будто пошевеливаются – ам! ам! Ну, Денис не струсил, раздумывать не стал – сразу вниз полез. В салке, конечно, лапотков золотых не оказалось, они ниже, в песках загрузли, только добраться до них, кто умеет, недолго. Салку, известно, у нас на горячую железную лопату берут, а того лучше, на мокрую деревянную – так блином и поддевай. Денис живо привесился, очистил место и давай из песка золотые лапотки выковыривать. Много нарыл больших и маленьких. Только глядит – темней да темней стает, губы закрываются. Денис и смекает: – Видно, я пожадничал, куда мне столько? Возьму две штуки. Одну Никите на помин, другую себе – и хватит. Надумался так – губы и раскрылись – выходи, дескать. С каелкой по какому хочешь скату вылезти просто. Прихватится, подтянется – и дальше. Вылез Денис и всю орудию на старо место поставил. Один лапоток, который поменьше, в сапог запрятал, а другой, точь-в-точь такой, как у Никиты видел, за пазуху сунул и сразу в Кунгурку пошел. Нашел там тайного купца, про которого разговор был, подкараулил в тихом месте и спрашивает: – Хочешь к паре купить? Достал из-за пазухи лапоток, да и показывает из своей руки. Купец, понятно, обрадовался: – Почем золотник! Денис и говорит: – Даром отдам, коли укажешь, куда Никиту со старухой запрятал. Купца, видно, жадность одолела, не поостерегся и говорит: – У Мраморского разреза, в старый ширф сбросили. – Показывай! – говорит Денис. Пошли. Указал купец: – Это место! – Получай тогда! – Денис развернулся и хлоп купца самородкой по лбу. Самородка-то – она фунтов на пять была. Понимай, что выйдет, коли такой штукой по лбу свистнуть да еще с полной охотой. Вскорости этого купца нашли, и золотой лапоток рядом положен – дескать, этой печатью приложено. Потом из-за этой золотой печатки чуть всех судей не засудили. Каждый, видишь, хотел ее себе прикарманить, а другие не давали, жаловались по начальству – такой-то, дескать, вор, грабитель, его по всей строгости судить надо. До той поры это дело тянули, пока до главного судьи не дошли. Тот, понятно, сразу решил: – Надо, – говорит, – мне эту печатку домой свозить, кислотой опробовать, – точно ли золотая? Увез золотой лапоток и сразу его в потайной сундук, а сам взял от старого подсвечника обломок, почистил его маленько, привез обратно и говорит: – И рядом с золотом эта штука не лежала. Все, конечно, видят, – на глазах мошенство сделано, да жаловаться на главного судью не посмели. А он радуется, про себя похваляется: – Ловко я их обставил! Недаром, видно, меня главным судьей поставили. Приехал домой и первым делом полез в потайной сундучок, а его, видно, проел червячок: ничего нет. Хвать-похвать – найти не может. Был золотой лапоток, а стала сквозная дырка. В горсть ее не возьмешь. И Дениса тоже, сколько ни искали, найти не могли. Он, видно, в Сибирь либо куда в другое место подался. О каменных губах маленько разговаривали, в котором то есть месте искать их. На то намекали, что близко Денисовского рудника, только настояще не знаю. Чего не знаю, того не знаю, выдумывать не согласен. Привычки к этому нет.[15]  Золотые дайки   Кто-то сказывал, что дайки – чужестранное слово. Столбик будто по-нашему обозначает. Может, оно так и сходится, только наши березовские старики смехом смеялись, как такое услышали. – Какое же, – говорят, – чужестранное, коли чисто по-нашему говорится и у здешних раньше в словинку входило. Вроде заклятья его берегли. Не всякому из своих сказывали. Как дойдет до настоящей породы, так кто-нибудь в этом сведущий и бормочет ту словинку. Пустяк, конечно. Пустословье одно, вроде ребячьей приговорки, да к тому речь, что дайка тут родилась, в нашем заводе, и не след ее чужим людям отдавать. Себе пригодится. Может, в ней, в этой самой дайке, вся маята первых золотых добытчиков завязана. Поворошить такое – старикам услада, молодым – наученье. Пусть не думают, что деды-прадеды золотые пенки снимали. Тоже, небось, и рук не жалели и часов не считали, а сколько муки приняли, то по нынешнему времени и не поймешь сразу. Известно, в чем понавыкнешь, то всегда легко да просто кажется, а ведь сперва не так было. На деле с нашим березовским золотом вовсе мудрено вышло. Как нарочно придумано, чтоб до концов не добраться. Ведь с чего началось? Искал Ерофей Марков дурмашки да строганцы и нашел в той яме золотые комышки. Вроде и просто, а как подумаешь, – большая это редкость, чтоб в здешнем жильном золоте отдельно комышек найти. Золото у нас, поди-ка, полосовое, полосами в земле лежит и крепко в тех полосах заковано. Посвободнее маленько только в жилках, кои те полосы пересекают. Наши старики, как потом научились эти поперечные жилки выковыривать, приметку оставили: «В которой жилке турмалин блестит либо зеленая глинка роговицей отливает, там золота не жди. А вот когда серой припахивает либо игольчатник – руда пойдет, айконитом-то которую зовут, там, может статься, комышек готовенького золота и найдешь». Вот на такую-то редкость Ерофей и наскочил, да еще в ту пору, когда по всей нашей земле золота добывать не умели. И немцы, которых в городе за сведущих кормили, тоже в этом деле кукарекать не навыкли. Видимость только делали, будто что разумеют. Ну, вот… Нашел Ерофей Марков золота, принес по начальству, честно указал место, а стали искать – даже званья не оказалось. Как быть? Пришлось нашему первому золотодобытчику голову на плахе держать да под палачевским топором клясться-божиться: – Места не утаил, а куда подевалось золото, того не ведаю. А ему обещают: – Как в срок не укажешь место, голову отрубим. При таком-то положении недолго умом повихнуться. Неведомо кого просить-молить станешь, а то и грозиться примешься. Это уж кому что подойдет. Не один Ерофей из-за золота сна-покоя лишился. У других, кто про находку узнал, тоже руки зачесались: мне бы! Разговоры всякие про золото пошли. Которое, может, и от тогдашних шарташских стариков в те разговоры налипло. Ерофей-то из Шарташа происходил. Коренной тамошний житель. А в Шарташе в ту пору самое что ни есть кержацкое гнездо было свито. Когда еще нашего города и в помине не было, туда, на глухое место у озера, и набежало скитников-начетчиков с разных концов. Иные, сказывают, с Выгорецких каких-то пустынь, другие – с Керженца-реки. Этих, видно, больше, потому шарташеких и прозвали кержаками. Скитов, мужских и женских, порядком тут поставлено было. И все эти скитники-начетчики большую силу в народе имели. Конечно, и скитники не одним дыхом да молитвой живут, тоже хлебушко едят и от медку не отказываются. Вот они и давали народу ослабу. «Вы, дескать, в миру живете, вы и трудитесь, как всякому полагается, а мы молиться станем. Чем лучше нас кормить будете, тем молитва доходчивей.» Только и про то скитники наказывали, чтоб с бритоусами да табашниками народ не якшался: – Они вас живо под печать антихристову подведут. Не смигнешь – припечатают! Ясное дело, боялись, как бы народ не перестал их слушаться. Вот страху и нагоняли. А народ, хоть в потемках ходил, разумом не обижен: скитников-начетчиков слушал, а про себя то соображал, что ему лучше. Как стали в здешних местах город строить, шарташские и запохаживали поглядеть, что за люди появились и какую думку имеют. Скитники забеспокоились, зашипели: «Кто с городскими свяжется, тому царства божьего не видать». Только ведь не зря говорится: «Который огонь не видишь, о том не думаешь, а к ближнему костерку всякого тянет». А тут, считай, вовсе большой по тому времени костер развели, когда наш-то город ставили. Ну как – реку перехватить, крепость поставить, завод на всякое железное дело, чтоб якоря ковать, ядра лить, посуду делать. Каменное дело тут же. Шарташским и было около чего походить, чему подивиться. Скитники вовсе всполошились, проклятием грозить стали. Иные, понятно, испугались, а которые крепко залюбопытствовали, тех не проняло. В числе этаких-то и оказался Ерофей Марков. Его, надо думать, каменная сила захватила. Она, известно, кого краешком зацепит, того не выпустит. Нашел один камешок, стал другой искать, а там третий где-то близко. Его найти непременно надо. Так и пошло. Скитникам это не любо, а проклинать все ж таки боятся: если этого не проймешь, с другими сладу не будет. Ерофей это по-своему понял: притерпелись старики. После этого он и сторожиться не стал, а они за ним неотступно доглядывали. Как нашел Ерофей золото, скитники живо это пронюхали и шум подняли. – Гляди-ка, что Ерофейко наделал! Золотого змея из эемли выпустил! Погибель скитам нашим! Погибель! Набегут бритоусы и всю нашу пустыню порушат. Убить Ерофей-ку мало, а место зарыть, чтоб золотой змей силу не взял! Ну, нашлись такие, кто этих скитников послушался. Ночью к яме вывезли возов десяток чего попало и завалили место. Скитники одно приговаривают: – Вали больше, чтоб золотому змею ходу не было! Немцам, коим доверили оглядеть ерофееву яму, эта скитническая дурость к руке пришлась. Немцы, может, и догадались о подсыпке, да им-то что! Поковырялись для видимости, нашли вовсе другое, чему тут не место, да и потянули Ерофея к ответу, как за обман. А скитники шарташские радуются: отвели беду, сохранили пустыню. Только и в Шарташе не все так думали. Нашлись такие, что по-другому поняли и начали перешептываться: – Ерофей-то, верно, золото нашел. Порыться бы кругом того места. Может, и нам покажется. С золотом и пустыню можно по боку. Пусть, кому надо, за нее держится, а нам и без нее не тоскливо. Скитники-начетчики прослышали, грозятся: – Проклянем, кто посмеет ерофейкин погибельный путь торить! Только когда это бывало, чтоб молодые во веем стариков слушали. Недаром слово молвлено: старому – с молодым и во сне не по пути – разное грезится. Сколько старики ни угрожали, у молодых ерофеева находка из ума не выходит. Которые посмелее, те стали около ерофеевой ямы всякие дела себе выискивать. Кто, скажем, корягу для кормовой колоды на том самом месте нашел. Кто опять виловище выбирает, а оно у той же ямы выросло. Скитники видят, – не пособиться им без самой большой острастки, собрали всех шарташских поголовно и давай дудеть: – Кто станет около ерофейкиной ямы топтаться, того из Шарташа выгоним и семью не пощадим! Про то скитники, видно, забыли, что пугать асе ж таки с опаской надо. Кто испугается, а кто и нет. Бывает и так, что от лишней угрозы люди такое делают, о чем раньше и не думали. В Шарташе в ту пору жила одна семья – семь братьев. Стариков в той семье не осталось, но братья дружно держались, одной семьей жили, а все женатые. Посчитай, сколь народу! Братья это понимали и крепко не любили, чтоб им кто грозил. Насчет ерофеевой ямы у них до того и в помыслах не было, а как стали скитники грозиться, их ровно муха укусила. Стали поговаривать, что, дескать, такое, почему старики не в свое дело лезут, какое у них на то право. Скитники узнали, понесли на братьев: они в вере не тверды. Так, сказывают, и было. Братья без своих стариков жили, досматривать за чином-обрядом некому было они и обходились с божественным простенько: досуг – помолятся, недосуг – и без того обойдется. У стариков-начетчиков эти семеро братьев давно на примете значились, да подступить к ним боялись, а тут сгоряча и налетели. Братья, конечно, в обиде, в открытую заговорили: – Не мешало бы разведать, нет ли у стариков корысти в ерофеевой яме, и про то узнать надо, почему у мужика незадача вышла. Не пьяный, поди, был, место хорошо заметил, а стали копать – ничего не оказалось. Не подстроил ли кто в этом деле штуку какую? Сами, понятно, знали, кто и сколько возов вывез, чтоб следок к золоту запорошить. Скитники-начетчики чуют, к чему клонится, вой подняли: – Веру потоптали! Городским табашникам продались! Выгнать всех из Шарташа! Чтоб и духу не осталось! Братья на дыбы: – Попробуй! Скиты разнесем! За скитников, понятно, заступились, и за братьев тоже. Шарташ и закачался, – на две стороны пошел. В задор люди вошли. Всяк свое доказать хочет. От скитников больше всех старался Михей Кончина. Мужик справный, а на разговор скупой. Слово-то у него по праздникам услышишь, а тут горячится, кричит, кулаками грозит. И в семьях свара пошла. У одного из семерых братьев жена в скиты сбежала: испугалась стариковских слов. С этой свары и стали по-настоящему золото искать. Перфил, у которого жена-то от греха в скиты ударилась, так и объявил: – Жив не буду, а золото найду! Тут оно где-нибудь! За этим Перфилом другие потянулись, принялись землю ворошить. Все-таки от той ямы, кою Ерофей раскопал, далеко не уходили. Разговоров про золото еще больше стало. Всяк по-своему судит, как его искать, да от какой причины оно в земле заводится. По темноте плетут несусветное, и от скитников-начетчиков нитка тянется про скованного в земле золотого змея. Однем словом, неразбериха. До того в этих разговорах запутались, что иные от поиску отставать стали. Другие, наоборот, еще усерднее за рытье принялись. Глядишь, то один, то другой и наскочит на породу с золотой искрой. Блестит въяве, а не возьмешь. Начальство около этих новых ям толчею на речке поставило. Стали ту породу пестами долбить, потом через огонь из нее золото добывать. Толку немного получалось, только всем видно стало, – есть в той породе золото и добыть его можно. Народу все-таки охота добраться до тех золотых комышков, какие Ерофей нашел. Ну, никак не выходило. Потом уж это открылось через одну женщину да вовсе зряшного мужичонку, коего жена заставила в новом месте яму рыть. Так вышло. У Михея Кончины в семье была его сестра. Глафирой звали. Девушка, сказывают, пригожая и работящая. Женихов у нее хоть отбавляй. Только Михей с этим не торопился: выбирал, видно. Сама Глафира тоже никого не приглядела. Тут вот и подвернулся Вавило Звонец. Мужичонко, прямо сказать, незавидный. Из таких, кои больше всего любят по завалинкам посидеть да побалакать. Руки-то ему только на то и надобны, чтоб языку пособить: где развести, где помахать, где пальцами прищелкнуть. Зато языком Вавило, как говорится, города брал. Кого хочешь заставит уши развесить. Этот Вавило Звонец и подсыпался к михеевой сестре. На ту пору у него беда приключилась: жена умерла. Ребят хоть не осталось, а все-таки вдовцу несладко жить. Вавило, значит, и стал напевать про свою участь горькую. Разжалобил девушку до того, что она самоходом за него замуж выскочила. Скитники-начетчики побаивались, конечно, Михея, только и Звонец им не чужой. Подумали-подумали, окрутили, Михей в обиде на скитников, а сестре заказал передать: – Больше ко мне на глаза не кажись! У Глафиры со Звонцом доли не вышло. Известно, сколь жена не колотись, а если у мужа один язык в работе, так в квашне не густо. Глафира у брата в достатке жила, впроголодь-то ей живо наскучило. Она и говорит мужу: – Ну, Вавило, живи, как тебе мило, а я тебе больше не жена. Потому – не работник ты, а вроде худого ботала. Вавило давай улещать ее, только она не поддается. – Слыхала, – говорит, – сладких слов от тебя немало, да дела не видела. – Вот погоди, – отвечает, – дай только журавлей дождаться, увидишь, какой я человек. – На что, – спрашивает, – тебе журавли сдались? На хвостах, что ли, богатство принесут? Смеется, видишь, а сама залюбопытствовала маленько. Звонцу того и надо. Который человек залюбопытствовал, того непременно оболтает, потому из таких был, – сам себе верил. Звонец и принялся расписывать. – Многие, – говорит, – золото ищут, а ни у кого настоящего понятия нет. В старых списках про это по всей тонкости показано. Владеет золотом престрашный змей, а зовут его Дайко. Кто у этого Дайка золотую шапку с головы собьет, тот и будет золоту хозяин. Глафира сперва не верит, посмеивается: – Журавли-то тут с которого боку пришлись? – Журавель, – отвечает, – в том деле большую силу имеет. В ту самую ночь, как журавли прилетят, змей Дайко ослабу в своей силе дает. Тогда и глуши его тайным словом! Глафира и давай спрашивать, что за тайное слово, коим можно змея глушить, и как до того змея добраться. У Звонца, конечно, на все ответ готов. – Надо, – отвечает, – в потаенном месте яму вырыть поглубже да в ней и дожидаться, когда журавли закурлыкают. Змей Дайко, как услышит журавлей, поползет из земли их послушать. Весна, видишь, он и разнежится. Приоденется для такого случаю. На голове большущий комок золота вроде шапки али, скажем, венца, а по тулову опояски золотые, с каменьями. Под землей Дайко ходит, как рыба в воде, только через яму ему все-таки ближе. Он тут и высунет голову. Человек, который в яме сидит, должен сказать самым тихим голосом: – Подай-ко, Дайко, свой золотой венец да опояски! От того тихого голоса Дайко очумеет, голову маленько сбочит, будто слушает, да разобрать не может. Тут и хватай у него с головы золотой комок. Коли успеешь, ничего тебе змей не сделает. С шапкой-то он силу свою потеряет и станет камень камнем, хоть кайлой долби. А коли оплошаешь, да поглядит на тебя змей Дайко, – сам камнем станешь. Глафира смеется: – Такое дело и удалому по грудки, а тебе выше головы! Звонец все-таки недаром так назывался. Оболтал-таки жену, поверила, а про себя думает; «Заставлю испытать на деле». Вот и начала донимать Вавилу, чтоб поскорее яму в потаенном месте готовил. Тот отговорки всякие придумывать стал: время не подошло, земля не оттаяла. Только Глафира не отступает, за ворот взяла: – Пойдем выбирать место. Вавило еще отговорку придумал: днем нельзя, – скитники увидят, а ночами какая работа в эту пору, когда волков сила. Глафира свое твердит: – Огонь на что? Разведешь – не подступят к тебе волки. Добилась-таки своего. Пришлось Звонцу собираться. Кайлы, конечно, у него не было заведено, так он топор-тупицу взял. Ну, ломок да лопатку тоже. Собирается так, а про себя думает: «Отсижусь у соседей либо у скитников, утречком пораньше домой прибегу». А жена свое в голове переводит: «Что-то мой муженек волков боится, а об огне у него и думы нет. Сфальшивить, видно, хочет». Подумала так и говорит: – Сама с тобой пойду. Звонец давай отговаривать: – Не пригоже такое женскому полу. Небывалое дело. Глафира уперлась: – Мало что не бывало, а теперь стало. Так и не мог Звонец отбиться, пошла с ним Глафира. Полный горшок углей из загнетки нагребла. Звонец злится да хитрости придумывает: – Когда на то пошло, заведу ее подальше. Ноги по снегу-то наломает, другой раз не пойдет. И скитников тоже побаивается: как бы они не узнали, что золото искать выдумал. Вот, значит, идут да идут, помалкивают оба. Глафира женщина в силе – что ей? Звонец притомился, – язык высунул. Подбодрило, как волков услышал. Ноги сами наутек пошли, да Глафира остановила: – Что ты, дурак такой, а еще мужиком считаешься! Неуж не слыхал: коли кругом волки завыли, одно спасенье – разводи огонь! Так и сделали. Остановились на полянке и скоренько развели костер. У Звонца зуб на зуб не попадает, а Глафира распоряжается: – Выбирай место! – Это, – отвечает, – самое подходящее. – Коли так, начинай бить яму! Звонцу что делать? Принялся, а земля мерзлая, и руки непривычные. Видит Глафира: толку не выходит, занялась сама. Сразу смекнула, как костром работе помогать. Пошло дело. Глафира работает, а Звонец на волков озирается. К утру волчишки затихли, поразбежались, и Звонец с Глафирой домой пошли. С неделю ли больше Глафира так своего мужа в лес таскала. Натерпелся он страху. Ну, все-таки ямку вырыли. Мало-мальскую, конечно. На том самом месте она пришлась, где теперь старый березовский рудник показывают. Как весна подходить стала, Глафира опять мужика в лес потянула: не пропустить бы прилет журавлей. Только Звонец на этот раз отбился. Насказал, что по всем книгам женщине не указано при таком случае быть: змей ее сразу учует. Выгородил, чтоб одному итти, а у самого одно на уме: «Ни за что на такую страсть не пойду». Глафира, конечно, подозревала, каждый вечер провожала мужа из дому, да по потемкам он увернется и куда-нибудь к своим приятелям утянется. А как журавли прилетели, объявил жене: – Не показался мне змей Дайко. Учуял, видно, что женщина в этой яме была. Глафира тут не вытерпела. Плюнула Звонцу в бороденку и говорит: – Эх ты, сокол ясный! Нашел отговорку – подолом прикрыться! Дура была, что такого слушала! Других журавлей поджидать не стану. Живи, как знаешь, а я ухожу! Звонец опять языком заработал, только Глафира и слушать не стала, – пошла. А куда ей? К брату и думать нечего, потому – кончина: сказал слово – не отступится от него. Да Глафира и сама той же породы: оплошку сделала – плакаться не станет. Скитницы, на ее житье глядючи, давно ее в скиты сманивали, потому – работница без укору. Да, видишь, дело молодое, грехов не накоплено, каяться не тянет. Глафира и придумала и город податься. В городе в ту пору большая нехватка женщин была. Увидели такую молодую да пригожую, со всех сторон набежали. Одни болезнуют, как ты такая молодая в таком месте жить будешь, другие это же говорят, и всяк к себе тянет. Глафира – женщина строгая, объявила: – Не пойду без закону! За этим тоже дело не стало. Хоть рядами женихов составляй. Глафира и выбрала, какой ей показался поспокойнее, да и обвенчалась с ним по-церковному. Кержацкое-то замужество тогда в счет не брали. Когда до Шарташа слухи дошли, скитники-начетчики на две недели вой подняли. Нарочно в город своих людей послали передать Глафире: – Проклята ты в житье и потомстве твоем до седьмого колена. Не будет тебе части в небесной радости и счастья на земле. Однем словом, не поскупились. Случай небывалый, чтоб кержачка из Шарташа по-церковному обвенчалась. Старики и нагоняли страху, чтоб другим неповадно было. Не знаю, испугалась ли Глафира небесной грозы, а земная доля у нее опять не задалась. Шарташские, видишь, в ту пору на бродяжьем положении значились и ни за барином, ни за казной не числились. Глафира и была в ничьих, а как вышла замуж, так и попала в крепостные. Как говорится, выбралась из глухого рему в болотное окошко! Муж Глафире неплохой будто попался. Из маленьких начальников, вроде нарядчика по работам. Ну, из боязливых. Больше всего за то беспокоился, как бы барина чем не прогневить. С год ли два все-таки ладно жили. Об одном Глафира скучала: ребят не было. И к счастью оказалось. Барин, видишь, приметил пригожую молодицу и велел наряжать ее по вечерам в барский дом полы помыть да постель сготовить. Глафира слыхала об этой барской повадке, сказала мужу, а тот глаза в пол, да и говорит: – Что же такого! Мы люди подневольные. Глафира остолбенела от такого слова. Ну, смолчала, а про себя подумала: «Ни за что не пойду». Раз не пошла, другой – не пошла, в третий – барские слуги за ней пришли. Мужа, конечно, в ту пору дома не оказалось. Глафира видит, – прямо не выйдет, на кривой объезжать надо. Прикинулась веселой, будто обрадовалась. – Давно-говорит, – завидки берут на тех девок да молодок, коих в барский дом наряжают. Работа легонькая, а за большой урок им засчитывают. Сколько раз собиралась, да муж не пускал, а еще на меня же сваливает. Хорошо, что сами пришли. Рада-радехонька хоть одним глазком поглядеть, как барин поживает, на какой постелюшке спит-почивает. Обошла этак посланцев словами, да и говорит: – Приодеться дозвольте. Негоже в барский дом растрепой показываться. Посланцы видят, – не супротивничает баба, доверились ей. Глафира выбрала из сундука сарафан понаряднее, буски да еще что, прихватила ширинку тоже и вывернулась в сенцы, будто умыться да переодеться. Сама первым делом приперла дверь чем пришлось, ухватила из угла лопатку и шмыгнула огородами. Время летнее. К вечеру клонилось, а еще долго светло будет. Глафира и думает: как быть? Посланцы бариновы не больно долго задержатся, из окошка вылезут и поиск учинят. Надо хоть до лесу добежать, а там не поймают. Вот и поторапливается, а дорогу только в одну сторону знает – к Шарташу. Город в те годы не больно велик был. Избушка по-за крепости стояла. Глафира без хлопот и выбралась. Отдышалась, потише по лесу пошла, а сама все думает: «Куда?» В таких мыслях добралась до Шарташа-озера. По вечернему времени вода тихая да ласковая. Рыба в озере, видать, сытехонька: не мечется за мошкой, а только вдавится, хребтовое перо кажет. Круги по воде от этого идут, а плеску не слышно. Отошла Глафира от тропочки, села на береговом камне, а в голове одно: сколько ни прикидывай, а нету ходу, как в воду. Женщина молодая, в полной силе, пути не исхожены, смерть не манит, а что сделаешь? Хлеба с собой ни крошки, в одной руке лопата, в другой – узелок с праздничным нарядом. Вспомнила про узелок, поглядеть захотелось. Известно, женщина… В последний, может, разочек. Развернула. Полюбовалась там разными проймами-прошвами да позументом, буски на себя нацепила, погляделась в воду и говорит шуткой: – Нарядиться вот, да и пойти в Вавилову яму. Не возьмет ли меня змей Дайко себе в жены? Иначе дороги нет. От церковников убежала, от своих проклята, а раков озерных кормить неохота. Потом по-другому подумала: «Может, этот праздничный наряд для дела пригодится. В ношеном-то меня многие видели. Вот и оставлю его на тропе, а сама в праздничном уйду. Найдут, скажут – утопилась, и делу конец». Подумала так и давай переодеваться. Не утерпела, погляделась в воду и говорит: – Не может того быть, чтоб ни одного дитенка не выкормить. Не в одном городе да Шарташе люди живут. Подальше уйду, а свою долго найду! Сказала так и ровно переменилась. Скоренько оделась в праздничный наряд, буски на себя пристроила и пошла дальше невеста невестой. Про горькую долю думать забыла, сторожиться стала. По счастью, ни одного встречного, ни попутчика не оказалось. Прошла мимо Шарташа. Дорога тут густым лесом, а уж к потемкам близко. Волков по летнему времени не опасайся, а все-таки в потемках итти несподручно. Глафира тогда и придумала: – А что если мне в той ямке, какую с Вавилом рыли, переждать до свету. Забавно показалось, как про это вспомнила. Ну, и пошла. Место она хорошо знала. Пришла еще на свету. Видит: перемена большая вышла. Яма много обширнее стала, и все сделано по-хозяйски. Подивилась: неуж Вавило такое может? Валок с бадьей пристроен, а вместо суковатой жердины для спуска лесенка хорошая устроена. Глафира раздумывать долго не стала, спустилась в яму. Ступенек десятка полтора оказалось. Темненько там, а разобрать можно, что все по-хорошему ведется, и сухо в той ямке. Глафира затуманилась, позавидовала: – Бывают же мужики! Неохота ей после того стало из ямы выходить. Нашарила рукой выступ, да и села тут. Припомнилось ей, как Звонец про золотого змея Дайка рассказывал. Думала-думала об этом и задремала. Только это ей, как явь, показалось. Сидит будто она на дне большого-пребольшого озера. Во все стороны этакое серое сголуба, на воду походит, и дно, как в озере, где помельче, где поглубже. На дне трава да коренья разные. Одни кверху, вроде деревьев тянутся, другие понизу стелются, вроде скажем, конотопа, только много больше. Меж теми, что с деревьями вровень, какие-то веревки понавешены. Толстенные и скрасна показывают. В промежутках везде змеи. Одни ближе к земле, другие поглубже, и рост у них разный. Сходство меж ними в том, что на каждом змее как обручи набиты и блестят те обручи золотыми искрами и каменьями переливаются. Глядит Глафира и думает: «Вот оно что! Не один Дайко-то, а много их!» С этим проснулась да опять заснула и точь-в-точь тот же сон видит. Один змей совсем близко. Руку протяни – обруч достать можно. Глафира сперва испугалась, думала, живой змей-то. Змей пошевеливается, как вот намокшее в воде бревно, а жизни не оказывает. И большой. Где у него голова, где хвост, не разглядишь, только золотой шапки не видно. Пригляделась этак-то Глафира и бояться перестала. Обруч, который поближе, разглядывает, а это вовсе и не обруч, а вроде сквозной рассечки. Камешки тут беленькие и цветные тоже, золотых капелек много, и комышки золота видно. И до того все явственно, что Глафира как проснулась, приметку острым камешком поставила, в котором месте обруч ближе приходится. Видит, вовсе светло. Собралась из ямы подыматься, а какой-то мужик по лесенке спускается. Глафира, чтоб врасплох не потревожить человека, говорит: – Погоди, дяденька, дай сперва мне выбраться! Мужик вскинулся, а не испугался, вроде даже обрадовался: – Пришла-таки? Ну-ко, кажись, кажись! Какая в мою долю ввязалась? Глафира удивилась, что он такое говорит. Выбралась поскорей из ямы, глядит, а это Перфил. Из семерых-то братьев, жена у которого в скиты ушла. Перфил тоже Глафиру признал. Он годов на десяток постарше был, с малых лет ее видел. Приметная ему чем-то еще в девчонках была. И потом, когда полной невестой стала, Перфил на нее поглядывал, а случалось, и вздыхал: – Даст же бог кому-то экое счастье! Не то, что моя Минодора. Только и знает, что поклоны по лестовке считать да перед божницей на коленках ползать. Судьбу Глафиры Перфил хорошо знал и дивился, сколь она нескладно повернулась. Когда скитники-начетчики принялись голосить насчет проклятия Глафире, Перфил дал такого тумака Звонцу, что тот, почитай, месяц отлеживался и вовсе без пути языком болтал. Кго ни подойдет, одно слышит: – Дайко-змей, Золотая шапка, дай мне за кисточку от твоего пояска подержаться! Потом, как отлежался, со свидетелями к Перфилу пришел доспрашиваться: за что? Перфил на это и говорит: – Считай, как тебе любо, да вперед мне под руку не подвертывайся. Рука у меня, видишь, тяжелая, может сразу покойником сделать. Тогда, вовсе не догадаешься, – за что? Из-за этого случаю у Перфила с братьями рассорка вышла. Они, конечно, против скитников зуб имели и Звонца крепко недолюбливали, а все-таки укорили брата: – Нельзя этак-то смертным боем хлестать ни за что, ни про что. Тоже поди, живое дыхание, хоть и Звонец! Перфил на это свое говорит: – То и горе, что с дыханием посчитался, ослабу рука дал. Кончить бы надо! Братья, понятно, заспорили, Перфил тоже, так и рассорились. С тех пор Перфил на отшибе от своих стал. А того никому не сказал, что за Глафиру этак употчевал Звонца. Теперь видит: эта самая Глафира, живая, молодая, по-праздничному одетая, выходит из его ямы. У Перфила руки врозь пошли. Спрашивает: – Как ты из города ушла? Глафира без утайки все ему рассказала, что с ней в городе случилось. Перфил слушает да зубами скрипит, потом опять спрашивает: – Как ты в мою яму попала? Она и это рассказала. Тогда Перфил расстегнул ворот рубахи и показывает перстень: – Не твой ли на гайтане ношу? – Мой, – отвечает. – То-то он мне по душе пришелся. Нашел эту ямку. Вижу, – кто-то начал да бросил. Полюбопытствовал, нег ли чего? Тоже бросить хотел, да вот перстень этот мне и попался. Перстенек, гляжу, немудренький, а чем-то он меня обрадовал и вроде обнадежил. С той поры и ношу на гайтане с крестом и все поджидаю, не покажется ли хозяйка перстенька. Вот ты и пришла. Теперь осталось какого-нибудь толку от ямы добиться. – Не беспокойся, – говорит, – толк будет! И рассказала по порядку, что ночью в яме сидела. – Про золотого змея Дайка, – отвечает, – много в Шарташе разговору было. Звонец вон, как его кто-то стукнул, чуть не месяц про этого Дайка бормотал. Все просил за кисточку какую-то подержаться, да не допросился, видно. Может, и твое видение-обман, а все-таки попытать надо. Только просить-молить не стану, не Звонец, поди-ка, я. Лучше тому Дайку погрожу, – не испугается ли? Спустились оба в яму. Показала Глафира свою приметку. Ударил Перфил против этого места, а сам приговаривает: – Подай-ка, Дайко, свой пояс! Не отдашь добром, тебя разобьем, под пестами столчем, а свое добудем! Маленько поколотился, дошел до поперечной жилки, а там хрустали да золотая руда, самая богатая. Сколько-то и комышков золотых попалось. Радуются, конечно, оба, потом Глафира и говорит: – Надо мне, Перфил, дальше итти. Тут не укроешься, найдут. Скажи хоть, до какого места мне теперь добираться. Да не найдется ли кусочка на дорогу? Перфила даже оторопь взяла: – Как ты, Гланюшка, могла такое молвить? Куда ты от меня пойдешь, коли мы с тобой кольцом через землю обручены? Да я тебя, может, с тех годов ждал, как ты еще девчонкой-несмысленышем бегала. Тут обхватил ее в полную руку и говорит решительно: – Никуда ты не пойдешь! Избушка у меня по нагорью поставлена. Хозяйкой будешь. Никто тебя не найдет. А кто сунется, – не обрадуется. Не обрадуется! В случае тогда оба в Сибирь подадимся. Ладно? Глафира из-под руки не вырывается. На улыбе стоит, как вешний цветок под солнышком, и говорит тихонько: – Так, видно… Коли старым не укоришь да проклятья не побоишься, так я тебе… через землю венчанная… до гробовой доски. На том и сладились. Перфил, конечно, в полное плечо Глафире пришелся. Мужик усердный да работящий, заботливый да смекалистый. И за себя постоять мог, а за жену особливо. Сперва-то поговаривали, она, дескать, проклятая, такую держать нельзя. Другие опять городских опасались: потянут за укрывательство беглой. Перфил со всеми такими столь твердо поговорил, что потом его-то избушку стороной обходили. – Свяжись, – говорят, – с этим чортушком, – до поры в могилу загонит. Ничего не щадит, кто про его Глафиру нескладно скажет. Прожили свой век по-хорошему. Не всегда, конечно, досыта хлебали, да остуды меж собой не знали, а это в семейном деле дороже всего. Ребят Глафира навела целую рощу! Парней хоть всех в Преображенский полк записывай. И девки не отстали. Рослые да здоровые, а красотой в мать. На что Михей Кончина старого слова человек, и тот по ребятам сестру признал. Седой уж в ту пору был, а смирился. Зашел как-то в избу и говорит: – Ладные у тебя, сестра, ребята. Вовсе ладные. Не тем, видно, богам скитники кадили, когда тебя проклинали. Оно и к лучшему. Худой травы и без того много. Ее вымаливать не к чему. Как до бабкинмх годов Глафира достукалась, так внучатам и счет потеряла. Это перфилово да глафирино поколенье не один дом тут поставило. Заявку, можно сказать, нашему заводу сделало. Конечно, и других много было. Ну, эти – коренники. От них, может, и словинка про Дайка пошла. Теперь это вроде забавы. Известно, при солнышке идешь, ногой зацепить не за что, а по той же дороге в потемках пойди – все пороги да ямнны. Тоже и с золотом. Нынешние вон дивятся, почему старики только поперечные жилки выбирали, а остальное в отвалы сбрасывали. А по делу надо тому дивиться, как старики до этого дошли, когда никто ничего по золотому делу не знал, а в письменности была одна посказулька про страшного золотого змея. Этого вот забывать не след. Что нынешнему человеку просто кажется, то старикам большим потом да мукой досталось. Хоть бы брусницынское золото взять. Не слыхали про такое? Ну, ладно, в другой раз расскажу.[16]  Огневушка-поскакушка   Сидели раз старатели круг огонька в лесу. Четверо больших, а пятый парнишечко. Лет так восьми. Не больше. Федюнькой его звали. Давно всем спать пора, да разговор занятный пришелся. В артелке, видишь, один старик был. Дедко Ефим. С молодых годов он из земли золотую крупку выбирал. Мало ли каких случаев у него бывало. Он и рассказывал, а старатели слушали. Отец уж сколько раз говорил Федюньке: – Ложился бы ты, Тюньша, спать! Парнишечку охота послушать. – Погоди, тятенька! Я маленечко еще посижу. Ну, вот… Кончил дедко Ефим рассказ. На месте костерка одни угольки остались, а старатели все сидят да на эти угольки глядят. Вдруг из самой серединки вынырнула девчоночка махонькая. Вроде кукленки, а живая. Волосенки рыженькие, сарафанчик голубенький и в руке платочек, тоже сголуба. Поглядела девчонка веселыми глазками, блеснула зубенками, подбоченилась, платочком махнула и пошла плясать. И так у ней легко да ловко выходит, что и сказать нельзя. У старателей дух захватило. Глядят – не наглядятся, а сами молчат, будто задумались. Девчонка сперва по уголькам круги давала, потом, – видно, ей тесно стало, – пошире пошла. Старатели отодвигаются, дорогу дают, а девчонка как круг пройдет, так и подрастет маленько. Старатели дальше отодвинутся. Она еще круг даст и опять подрастет. Когда вовсе далеко отодвинулись, девчонка по промежуткам в охват людей пошла, – с петлями у ней круги стали. Потом и вовсе за людей вышла и опять ровненько закружилась, а сама уже ростом, с Федюньку. У большой сосны остановилась, топнула ножкой, зубенками блеснула, платочком махнула, как свистнула: – Фи-ть-ть! й-ю-ю-у… Тут филин заухал, захохотал, и никакой девчонки не стало. Кабы одни большие сидели, так, может, ничего бы дальше и не случилось. Каждый, видишь, подумал: «Вон до чего на огонь загляделся! В глазах зарябило… Неведомо что померещится с устатку-то!» Один Федюнька этого не подумал и спрашивает у отца: – Тятя, это кто? Отец отвечает: – Филин. Кому больше-то? Неуж не слыхал, как он ухает? – Да не про филина я! Его-то, поди-ка, знаю и ни капельки не боюсь. Ты мне про девчонку скажи. – Про какую девчонку? – А вот которая на углях плясала. Еще ты да и все отодвигались, как она широким кругом пошла. Тут отец и другие старатели давай доспрашивать Федюньку, что он видел. Парнишечко рассказал. Один старатель еще спросил: – Ну-ко, скажи, какого она росту была? – Сперва-то не больше моей ладошки, а под конец чуть не с меня ростом стала. Старатель тогда и говорит: – А ведь я, Тюньша, точь-в-точь такое же диво видел. Федюнькин отец и еще один старатель это же сказали. Один дедко Ефим трубочку сосет и помалкивает. Старатели приступать к нему стали. – Ты, дедко Ефим, что скажешь? – А то и скажу, что это же видел, да думал – померещилось мне, а выходит – и впрямь Огневушка-Поскакушка приходила. – Какая Поскакушка? Дедко Ефим тогда и объяснил: – Сдыхал, дескать, от стариков, что есть такой знак на золото – вроде маленькой девчонки, которая пляшет. Где такая Поскакушка покажется, там и золото. Не сильное золото, зато грудное, и не пластом лежит, а вроде редьки посажено. Сверлу, значит, пошире круг, а дальше все меньше да меньше и на-нет сойдет. Выроешь эту редьку золотого песку – и больше на том месте делать нечего. Только вот забыл в котором месте ту редьку искать: то ли где Поскакушка вынырнет, то ли где она в землю уйдет. Старатели и говорят: – Это дело в наших руках. Завтра пробьем дудку сперва на месте костерка, а потом под сосной испробуем. Тогда и увидим, пустяшный твой разговор или всамделе что на пользу есть. С этим и спать легли. Федюнька тоже калачиком свернулся, а сам думает: «Над чем это Филин хохотал?» Хотел у дедка Ефима спросить, да он уже похрапывать принялся. Проснулся Федюянька на другой день позднехонько и видит – на вчерашнем огневище большая дудка вырыта, а старатели стоят у четырех больших сосен и все говорят одно: – На этом самом месте в землю ушла. Федюнька закричал: – Что вы! Что вы, дяденьки! Забыли, видно! Вовсе Поскакушка под этой вот сосной остановилась… Тут и ножкой притопнула. На старателей тут сомненье пришло. – Пятый пробудился – пятое место говорит. Был бы десятый – десятое бы указал. Пустое, видать, дело. Бросить надо. Все ж таки на всех местах испытали, а удачи не вышло. Дедко Ефим и говорит Федюньке: – Обманное, видно, твое счастье. Федюньке это нелюбо показалось. Он и говорит: – Это, дедо, филин помешал. Он наше счастье обухал да обхохотал. Дед Ефим свое говорит: – Филин тут – не причина. – А вот и причина! – Нет, не причина! – А вот и причина! Спорят так-то вовсе без толку, а другие старатели над ними да и над собой смеются: – Старый да малый, оба не знают, а мы, дураки, их слушаем да дни теряем. С той вот поры старика и прозвали Ефим Золотая редька, а Федюньку – Тюнькой Поскакушкой. Ребятишки заводские узнали, проходу не дают. Как увидят на улице так и заведут: – Тюнька Поскакушка! Тюнька Поскакушка! Про девчонку скажи! Скажи про девчонку! Старику от прозвища какая беда? Хоть горшком назови, только в печку не ставь. Ну, а Федюньке по малолетству обидно показалось. Он и дрался, и ругался, и ревел не раз, а ребятишки пуще того дразнят. Хоть домой с прииска не ходи. Тут еще перемена жизни у Федюньки вышла. Отец-то у него на второй женился. Мачеха попалась, прямо сказать, медведица. Федюньку и вовсе от дома отшибло. Дедко Ефим тоже не часто домой с прииска бегал. Намается за неделю, ему и неохота итти, старые ноги колотить. Да и не к кому было. Один жил. Вот у них и повелось. Как суббота, старатели домой, а дедко Ефим с Федюнькой на прииске останутся. Что делать-то? Разговаривают о том, о другом. Дедко Ефим рассказывал побывальщины разные, учил Федюньку, по каким логам золото искать и протча тако. Случалось, и про Поскакушку вспомнят. И все у них гладко да дружно. В одном сговориться не могут. Федюнька говорит, что филин всей неудаче причина, а дедко Ефим говорит – вовсе не причина. Раз так-то заспорили. Дело еще на свету было, при солнышке. У балагана все-таки огонек был – от комаров курево. Огонь чуть видно, а дыму много. Глядят – в дыму-то появилась махонькая девчонка. Точь-в-точь такая же, как тот раз, только сарафанчик потемнее и платок тоже. Поглядела веселыми глазками, зубенками блеснула, платочком махнула, ножкой притопнула и давай плясать. Сперва круги маленькие давала, потом больше да больше, и сама подрастать стала. Балаган на пути пришелся, только это ей не помеха. Идет, будто балагана и нет. Кружилась-кружилась, а как ростом с Федюньку стала, так и остановилась у большой сосны. Усмехнулась, ножкой притопнула, платочком махнула, как свистнула: – Фи-т-ть! й-ю-ю-у… И сейчас же филин заухал, захохотал. Дедко Ефим подивился: – Откуда филину быть, коли солнышко еще не закатилось? – Видишь вот! Опять филин наше счастье спугнул. Поскакушка-то, может, от этого филина и убежала. – А ты разве видел Поскакушку? – А ты разве не видел? Начали они тут друг дружку расспрашивать, кто что видел. Все сошлось, только место, где девчонка в землю ушла, у разных сосен указывают. Как до этого договорились, так дедко Ефим и вздохнул: – О-хо-хо! Видно, нет ничего. Одна это наша думка. Только сказал, а из-под дерна по балагану дым повалил. Кинулись, а там жердник под дерном затлел. По счастью, вода близко была. Живо залили. Все в сохранности осталось. Одне дедовы рукавицы обгорели. Схватил Федюнька рукавицы и видит – дырки на них, как следочки от маленьких ног. Показал это чудо дедке Ефиму и спрашивает: – Это, по-твоему, тоже думка? Ну, Ефиму податься некуда, сознался: – Правда твоя, Тюньша. Знак верный – Поскакушка была. Придется, видно, завтра опять ямы бить – счастье пытать. В воскресенье и занялись этим с утра. Три ямы вырыли – ничего не нашли. Дедко Ефим жаловаться стал: – Наше-то счастье – людям смех. Федюнька опять вину на филина кладет: – Это он, пучеглазик, наше счастье обухал да обхохотал! Вот бы его палкой! В понедельник старатели прибежали из заводу. Видят – свежие ямы у самого балагана. Сразу догадались, в чем дело. Смеются над стариком-то: – Редька редьку искал… Потом увидели, что в балагане пожар начинался, давай их ругать обоих. Федюнькин отец зверем на парнишку накинулся, чуть не поколотил, да дедко Ефим застоял: – Постыдился бы мальчонку строжить! Без того он у тебя боится домой ходить. Задразнили да загрызли парнишка. Да и какая его вина? Я, поди-ко, оставался, – с меня и спрашивай, коли у тебя урон какой случился. Золу, видно, из трубки высыпал с огоньком – вот и загорелось. Моя оплошка – мой и ответ. Отчитал так-то федюнькиного отца, потом и говорит парнишку, как никого из больших близко не было: – Эх, Тюньша, Тюньша! Смеется над нами Поскакушка. Другой раз случится увидеть, так ей в глаза надо плюнуть. Пускай людей с пути не сбивает да насмех не ставит! Федюнька свое заладил: – Дедо, она не со зла. Филин ей вредит. – Твое дело, – говорит Ефим, – а только я больше ямы бить не стану. Побаловался – и хватит. Немолодые мои годы – за Поскакушкой скакать. Ну, разворчался старик, а Федюньке все Поскакушки жаль. – Ты, дедо, не сердись на нее! Вон она какая веселая да хорошая. Счастье бы нам открыла, кабы не филин. Про филина дедко Ефим промолчал, а на Поскакушку все ворчит: – То-то она счастье тебе открыла! Хоть домой не ходи!

The script ran 0.01 seconds.