Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Юлиан Семенов - Экспансия [1984]
Известность произведения: Средняя
Метки: adv_history, det_history, det_political, prose_contemporary, Детектив, Проза, Роман

Аннотация. Действие нового романа заслуженного деятеля искусств, лауреата Государственной премии РСФСР писателя Юлиана Семенова развертывается в конце 40-х годов, когда начал оформляться союз нацистских преступников СД и гестапо с ЦРУ. Автор рассказывает о пребывании главного героя книги Максима Максимовича Исаева (Штирлица) во франкистской Испании.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 

— Омлет? — переспросил Штирлиц. — А картошки у вас нет? — Есть и картошка, сеньор. Как же ей не быть… — Так отчего же не залить жареную картошку с луком яйцами? Это же и есть тортилья, сколько я понимаю. — Вообще-то да, но ведь я сказала, что у нас не готовят тортилью. Это надо уметь. Нельзя, чтобы в каждом доме умели все. Я умею делать хороший омлет, это все знают на улице, им и могу угостить… — А почему нельзя уметь все в каждом доме? — удивился Штирлиц. — По-моему, это очень хорошо, если все умеют все. — Тогда не будет обмена, сеньор. Кончится торговля. Как тогда жить людям? Надо, чтобы каждый на улице умел что-то свое, но пусть зато он делает это так хорошо, как не могут другие. На нашей улице дон Педро делает тортилью, а еще миндаль в соли. Донья Мари-Кармен готовит паэлью с курицей.[24] Дон Карлос славится тем, что делает паэлью с марискос.[25] Я угощаю омлетом, а дон Франсиско известен тем, что варит худиас и тушит потроха, которые ему привозят с Пласа де торос. Если бы каждый мог делать все это в своем доме, снова бы началась война, потому что у посетителей не будет выбора: все все умеют, неизвестно, куда идти. Лучше уж, чтоб каждый знал свое, маленькое, но делал это так, как никто из соседей. Штирлиц задумчиво кивнул: — Разумно. Вы очень разумно все объяснили. Я все, всегда и повсюду, где бы ни был, примеряю на Россию, подумал он. Это, наверное, со всеми, кто оторван от родины. Как было бы прекрасно суметь взять в каждой стране то, что разумно, и привить это у себя дома. Ведь деревья прививают, и получаются прекрасные плоды; к старому могучему стволу подсаживают чужую веточку, которая потом становится неделимой частью дерева. Так и с обычаями: стали ведь у нас есть картошку, а сколько против нее бунтовали, как яро поднимался народ против того, чтобы брать в рот земляной грязный орех?! И ботфорт стыдились надеть, и женщину в Ассамблею пускать не хотели, чудо что за народ, эк верен тому, что привычно; воистину «мужик что бык: втемяшится в башку какая блажь, колом ее оттудова не выбьешь…». Ах, какой поэт был Некрасов, какая махина, он ведь заслуживает того, чтобы ему посвятили романы и пьесы, творец общественного мнения, спаситель бунтарей, барин, игрок, друг жандарма Дубельта и сотоварищ узника Чернышевского, — только в России такое возможно… — Где у вас телефон? — спросил Штирлиц. — Ах, сеньор, мы его отключаем на осень и зиму. Гостей нет, зачем платить попусту? — Так ведь весной придется платить за включение аппарата в сеть… — Все равно это дешевле. Внук подсчитал, он окончил три класса, очень грамотный, свободно пишет и может читать книги с рисунками. — Как замечательно, — откликнулся Штирлиц. — А может, вы знаете, когда отходит автобус на Сан-Себастьян или Сантьяго-де-Компостела? — На Сантьяго автобус не ходит, туда можно добраться с пересадкой, только я не знаю где… Лучше вам пойти на автобусную станцию, сеньор… Там вы все узнаете, да и попутные машины останавливаются, шоферы берут в кузова много людей, надо же подзаработать в выходной день… — Спасибо, но ведь на автостанцию можно позвонить из автомата, экономия времени… Где здесь поблизости автомат? — О, я не знаю, сеньор… Где-то на площади, но я туда не хожу вот уже как десять лет, очень болят ноги, хотя нет, девять лет назад, когда сюда приехал наш каудильо, я ходила смотреть его и бросать под его ноги цветы, но меня тогда вел муж, и я не очень-то обращала внимания на телефоны… — Любите каудильо? — Так ведь он каудильо… Как можно не любить того, кто тобой правит? Конечно, я его люблю, очень люблю, и вся моя семья его очень любит, а особенно внук, который умеет читать… Только разве вы дозвонитесь в субботний день на автобусную станцию? Люди должны отдыхать в субботу, они сейчас пьют кофе, так что лучше вам пойти на площадь, там все узнаете. …Через полчаса после того, как Штирлиц ушел, в пансионат заглянул полицейский, отвечавший за рехион,[26] он попросил дать ему книгу, куда эстранхерос[27] вписывали свои имена, номера паспортов и объясняли цель приезда; увидав фамилию Брунн, именно ту, которой интересовался Мадрид, — звонили еще ночью, с самой Пуэрта-дель-Соль, во все крупные города звонили, не в один Бургос, — полицейский позволил старухе угостить себя кофе, съел омлет, закурил пуро[28] и спросил: — Этот иностранец расплатился? — Да, сеньор, — ответила старуха, — он расплатился. — Значит, он не вернется. — Да, сеньор, не вернется. — О чем он тебя спрашивал? — Ни о чем плохом не спрашивал. Я сказала ему, что очень люблю нашего дорогого каудильо, и он ушел. — А про твоего сына, которого мы расстреляли, он не спрашивал? — Зачем же ему про него спрашивать, сеньор? Раз вы расстреляли Пепе, значит, он был виноват, война, ничего не попишешь… Нет, он не спрашивал о Пепе… Зачем бы ему спрашивать про моего сына? — Затем, что твой сын был красным, вот зачем. Все эстранхерос ищут по стране красных, чтобы снова устроить гражданскую войну и отдать нас Москве. От мужа давно не было писем? — Полгода. — Скоро получишь. Он еще жив. Работает хорошо, в лагере им довольны… Года через два вернется домой, если только выбросит дурь из своей анархистской башки… Сколько тебе уплатил этот иностранец? — Как позволено по утвержденной муниципалитетом таксе. — Ты, ведьма, не лги мне! Дал тебе на чай? — Нет, сеньор. — Покажи купюру, которой он расплатился. — Я уже отдала ее, сеньор. Я ее отдала внуку, чтобы он купил масла у дона Эрнандеса. — Ну что же, значит, придется посидеть у нас твоему внуку… Старуха проковыляла к столику, где хранила ключи, достала из ящика три доллара и протянула их полицейскому, тот сунул деньги в карман, пригрозив: — Еще раз будешь нарушать закон — накажу. — Впредь я не буду нарушать закон, сеньор. У этого иностранца не было песет, и он положил мне на стол доллары, я в них не очень-то и понимаю… — В долларах понимают все. Куда он пошел? — Не знаю, сеньор. — Он спрашивал тебя о чем-либо? — Нет. — Что, все время молчал, ни одного слова не произнес? Глухонемой? — Нет, сеньор, здоровый… Слова произносил, что было, то было. Он просил меня сделать тортилью, я ответила, что ее готовят у дона Педро, ну, он, наверное, и пошел туда. — Врешь, карга, — зевнул полицейский, — я уже был у Педро. Куда он едет, не сказал? — Нет, сеньор, не сказал. — Мы его поймаем, — сказал полицейский. — И он напишет бумагу. И в ней расскажет все. Понимаешь? И вспомнит каждое слово, которым с тобой обменялся. Тогда я приду сюда и возьму твоего внука, ходер![29] Запомни это. Поняла, что я сказал? — Да, сеньор. — Ну, вспомнила? — Вроде бы он чего-то говорил про автобус… — Про какой автобус? Есть рейс на Мадрид, на Памплону, Виго, Сан-Себастьян… — Нет, сеньор, этого я не помню, он вроде б обмолвился про автобус — и все. — Когда он ушел? — Недавно. — Скажи точно. — Я ж не понимаю в часах, сеньор… Не сердитесь, я правду говорю… Ну, примерно столько времени, сколько надо вскипятить кастрюлю с водой… — А когда она вскипит, надо опустить в нее твою задницу… В чем он был одет? — В курточку. — Какого цвета? — Зеленоватую. — В берете? — Нет, кепка, я ж говорю, он иностранец… — Усы на нем были, борода какая? — Нет, нет, вполне пристойный сеньор, аккуратный, брит. Полицейский поднялся, устало вздохнул и медленно пошел к выходу. На пороге остановился и, не оборачиваясь, сказал: — Если он вернется, не вздумай сказать, что я здесь был. И сразу же пошли кого-нибудь в полицию… Полицейский вернулся в участок, доложил обо всем в городскую службу безопасности; два агента по надзору за иностранцами без труда установили Штирлица на станции, он стоял в очереди за билетом; утренний автобус ушел в шесть часов, надо было ждать вечернего, отправлялся в семь. Через пять минут Пол Роумэн выехал из Мадрида на гоночном «форде», — взял у помощника военного атташе Вайнберга, его отец воевал вместе с братом Пола в бригаде Линкольна; погибли под Уэской; в Штатах их семьи дружили домами; оба люто ненавидели франкизм, на фронт в Европу ушли вместе добровольно; в апреле сорок пятого их отправили в Мадрид. Через шесть часов Пол приехал в Бургос. Из черной машина сделалась серо-желтой, такой она была пыльной; около бара «Сеговия» на калье Хенералиссимо — в каждом городе, будь он неладен, этот Франко, понавешал табличек со своим именем — Пол встретился, как и было уговорено, с агентами безопасности; те сидели под зонтиком, на открытой террасе и пили вино; деньгами их тут не балуют, отметил Пол, вино дрянное, стоит копейки, а на миндаль или кукурузные хлопья у здешних пинкертонов денег не было. — Я от Эронимо, — сказал Пол, — он просил передать, что намерен нанести визит в дни рождества. Это были слова пароля от полковника Эронимо, из отдела регистрации иностранцев Пуэрта-дель-Соль; ключ и к нему Пол подобрал не сразу, постепенно, но подобрал все-таки, теперь работали душа в душу. — Хотите вина? — спросил один из агентов. — Нет, спасибо, я не пью вино. Если только холодной минеральной воды. Агенты переглянулись; ничего, подумал Пол, платите за холодную минеральную воду, она в два раза дороже вашего кислого вина, не надо было предлагать, тоже мне, гранды паскудные. Один из агентов щелкнул пальцами так громко, словно он работал не в тайной полиции, а на сцене, в ансамбле фламенко; сухо попросил подбежавшего официанта принести кабальеро самой холодной воды, про минеральную, отметил Пол, не сказал, дадут из-под крана, чтоб не платить, вывернулись, голуби; предложил им сигарет; отказались: испанцы не курят «рубио»,[30] только «негро»;[31] выслушал вопрос, который их начальство уполномочило задать сеньору; пожав плечами, ответил: — Нет, нет, этот американский никарагуанец ни в чем не преступил черту закона. Вашего закона. Мы не обращаемся к вам официально. Чисто дружеская помощь. Сеньор Брунн, который меня интересует, забыл внести деньги, он просто-напросто запамятовал уплатить налоги, понимаете? Нам в посольстве приходится и этим заниматься. — Ясно, — ответил тот агент, который, видимо, был старше званием. — Значит, в наших дальнейших услугах не нуждаетесь? — Нет, благодарю. Большое спасибо. Где сейчас сеньор Брунн? — Интересующий вас объект в настоящее время находится в музее. — Ясно. А как он провел день? Ничего тревожного? Он довольно много пьет, вот в чем дело… Не буянил, случаем? Вы ж знаете, мы шумные, если выпьем… — Он вообще ничего не пил, — ответил старший и замолчал, — видимо, получил указание ждать вопросов. — Прекрасно, сеньоры, я бесконечно вам признателен… Только вот не ушел ли он из музея, пока я тут пил с вами воду? — Нам сообщат. — Музей далеко? — За углом, три квартала. — А если он уйдет, когда я туда подъеду? — Вас предупредят у входа. — Спасибо, сеньоры, до встречи… В музее Брунна, конечно же, не было уже; красивая рыжеволосая девушка окликнула Роумэна (Пол подумал поначалу, что она крашеная, но потом понял, что натуральная, видимо, из Астурии, там в горах встречаются рыжие, очень похожи на римлянок, только у тех точеные, аристократические, чуть хищные носы, а у этой был курносый, милый его сердцу крестьянский; чем-то похожа на Пат, младшую дочь их соседа по ферме). — Куда он пошел? — спросил Пол шепотом, хотя ни одного человека не было в мертвенно-холодном холле музея, только старик кассир дремал у себя в закутке, то и дело обрушивая голову на грудь, как плохой дирижер, который хочет взять аудиторию не умением, но позой; впрочем, волосы со лба он не взбрасывал, был лысый. — Вас просят заехать на калье Сан-Педро, двадцать три, — Ответила девушка. — Какого черта? — не удержался Пол. — Мне сказали, что вы знаете, куда пошел человек, который мне нужен. — Там знают, куда он отправился, — ответила девушка и, повернувшись, пошла прочь; Пол сразу же понял, что говорить с нею бессмысленно, не ответит ни слова, шестерка. Он чертыхнулся, подошел к кассиру, спросил, как найти калье Сан-Педро, выслушал двадцать пустых и ненужных слов, что все в городе знают эту улицу, как же можно не знать эту прекрасную, тенистую улицу, на которой живут самые уважаемые сеньоры, она же совсем рядом, надо поехать прямо, потом свернуть на калье Алехандро-де-ла-Пенья, затем возле ресторана «Лас пачолас» повернуть налево, пересечь авениду де Мадрид, а там третий переулок налево, одни особняки в парках. Пол приехал на эту улицу, но она оказалась не Сан-Педро, а Сан-Педро-Мартир. Он подавил в себе желание вернуться в музей, выволочь старика из-за стекла и заставить бежать перед машиной через город, подталкивая его своим бампером. Возле одного из особняков он увидел женщину, которая доставала почту из большого ящика, — по крайней мере, десять газет, килограммов пять бумаги, и все пусто, никакой информации; фашизм — это полное отсутствие информации, то есть правды; все лгут друг другу, заведомо зная, что лгут, тем не менее даже авторы этой лжи ищут среди строк этой лихо сконструированной чуши хоть какую-то толику правды; вот парадокс, а?! А — не парадокс, возразил себе Пол, фашизм — это отсутствие гарантий для кого бы то ни было; не понравится Франко, как на него посмотрел какой-то министр или генерал, вот и нету голубчика, авиакатастрофа, отставка или ссылка куда подальше. — Простите, вы не поможете мне найти калье Сан-Педро? — аккуратно притормозив, спросил Роумэн. — Но это совершенно в другом конце города, — откликнулась женщина. — По-моему, где-то на юге… — По-вашему, или точно? — раздраженно спросил Пол. — Я же говорю: Сан-Педро… Что, таких улиц много в городе? Женщина улыбнулась, и Пол заметил, что ее прелестное зеленоглазое лицо обсыпано веснушками, хотя на дворе октябрь, весна давным-давно кончилась. — Большинство наших улиц названо в честь «сан» или «санта», — она по-прежнему улыбалась. — Ничего не попишешь, мы большие католики, чем папа римский. — Да уж, — усмехнулся Пол и подумал, что, если бы он задержался с нею, поговорил, потом пригласил ее на ужин, а потом повел бы куда-нибудь танцевать, могло случиться чудо, могло оказаться, что она именно тот человек, которого он ищет все те годы после того, как вернулся из гитлеровского плена, чудом переплыв на рыбацкой лодочке залив, и оказался в Швеции, прилетел оттуда домой, не позвонив Лайзе из аэропорта, — решил сделать сюрприз, ну и сделал — поднял с постели нежданным звонком в дверь, а на его маленькой думочке лежал мулат в желтой, тончайшего шелка, тунике. Но я не стану говорить с ней, понял Роумэн, я подобен впрягшейся лошади, устремлен в дело, оно стало моим естеством, я боюсь от него оторваться, потому что никому теперь не верю, и себе перестаю верить, а когда в деле, голова занята им одним, очень надежно, никаких эмоций, злость и устремленность, ничего больше. Он отъехал метров сорок, резко притормозил, решив все-таки вернуться, подумав, что встретился именно с той женщиной, какая ему нужна; посмотрел в зеркальце; на улице никого уже не было; более всего он боялся выглядеть смешным; неловко звонить в подъезд и спрашивать: «Простите, где здесь у вас живет девушка, у нее лицо в веснушках и очень хорошие зеленые глаза…» Чертов Брунн, подумал он, грязная нацистская скотина Бользен, я бы мог сейчас пить с Вейнбергом, а не гонять по этому несчастному застенку, именуемому Испанией; трусы, а не люди, как можно терпеть фашизм?! Он вернулся на Пласа-Майор; полицейский, выслушав его вопрос, глубокомысленно ответил: — Вамос абер…[32] Потом он достал потрепанную карту города, развернул ее, долго рассматривал, из чего Пол заключил, что страж порядка не в ладах с грамотой, взялся ему помочь, нашел эту проклятую Сан-Педро, но поехал мимо того особняка — девушка с веснушками, конечно же, на улицу больше не выходила. Каждому из нас отпущен в жизни только один шанс, сказал он себе, мы знаем это, но все равно торопимся или медлим, в конце концов получаем тот шанс, который был уготован другому, отсюда весь бедлам на нашей планете. …Дом, который был ему нужен, оказался старым, трехэтажным, в большом тенистом парке. Мужчина, стоявший у металлических ворот, предложил запарковать машину и пройти по центральной аллее, обсаженной кипарисами, — около подъезда вас встретят. Вышагивая по красной гальке, неведомо как сюда привезенной, Пол снова подумал: «Отчего нашей банде так нужен этот Брунн, ума не приложу? Зачем он им понадобился? Почему такой интерес? Мало ли здесь осело нацистов, живут себе по норам, затаились, сволочи, а с этим прямо-таки какая-то свистопляска. Я-то знаю, отчего он интересует меня, но почему и они в него вцепились, вот что интересно». — Здравствуйте, мистер Роумэн, — приветствовал его на хорошем английском невысокий, плотный крепыш в голубом костюме и ярком синем галстуке; лицо хранило следы морского загара, отличимый цвет старого оливкового масла, простоявшего зиму в сухом, темном подвале. — Здравствуйте, — ответил Роумэн. — Честно говоря, я не очень-то привык к такого рода конспиративным играм, времени у меня в обрез, да и дел хватает. — Понятно, понятно… Но ничего не попишешь, выражение «тайны мадридского двора» придумано не в Вашингтоне, а в этой стране. Этот из породы боссов, понял Пол, такие шутки позволяют себе здесь только крупные парни из центра. Он явно не здешний или же сидит в Бургосе эмиссаром Пуэрта-дель-Соль. — Как вас зовут? Вы не представились, — сказал Роумэн. — О, простите, пожалуйста. Можете называть меня Хайме… Грегорио Пабло-и-Хайме. — Очень приятно. Я — Пол Роумэн. Где тот человек, которого я ищу? — Он под контролем. Я помогу вам. Но я бы хотел понять, что подвигло моего давнего друга Эронимо на такую рьяную заинтересованность в том, чтобы вы нашли этого самого никарагуанца с внешностью скандинава? — Дружба. Мы дружим с Эронимо. — Давно? — С тех пор как Франко стал заинтересован в развитии экономических отношений со Штатами. И в том, чтобы мы протащили его в Организацию Объединенных Наций… — Не «его», а «нас». Мы не разделяем себя с каудильо. — Это понятно. Ваше право… Раз вы не разделяете себя с каудильо, значит, и вам пора завязать со мной дружбу, поскольку, увы, я тоже вынужден не очень-то разделять себя с нашим галантерейщиком, с президентом Трумэном. — Вы имеете санкцию на то, чтобы так отзываться о своем лидере? — Поправка к Конституции — вот моя санкция, ясно? Вы меня извините, Хайме, я в детские игры не играю, вырос; есть вопросы — задавайте. Хотите помочь найти этого самого Брунна — помогите. Нет-ну, и черт с ним, скажу послу, что службы Испании не смогли оказать нам должного содействия. Скоро ваш национальный праздник, пусть Томас обсуждает это дело с вашим каудильо… — Томас… Кто это? — Посол. Вы что, не знаете, как его зовут? — Ах, да, да, конечно, но я как-то не очень связывал вас с дипломатической службой. — Других у нас пока нет, увы. Но, думаю, скоро появятся. — Когда примерно? Ему надо что-то отдать, понял Пол; пусть напишет отчет в свою паршивую Пуэрта-дель-Соль, тогда он не будет чувствовать себя униженным; иначе выходит, что он мне — Брунна, а ему — шиш. Только здесь я с ним говорить не стану, на них слишком большое влияние оказали арабы и евреи, но те хоть при их врожденной хитрости умные, а в этих одни эмоции, может напортачить, проиграет еще наш разговор не тем, кому надо… — По дороге к тому месту, где сейчас находится мой клиент, — сказал Роумэн, — я с радостью отвечу на ваши вопросы. — Вас отвезет туда мой помощник, Пол. У меня нет времени ездить с вами в поисках никарагуанца. Было бы славно, ответь вы мне сейчас. — У вас обычно плохая запись, Хайме. Все будет шуршать и трещать, вы же получали аппаратуру от людей ИТТ, а они гнали вам товар из Германии, никакой гарантии, работали узники концлагерей… Хотите говорить — пошли погуляем по парку, там тень, заодно и разомнемся, я просидел за рулем шесть часов… — Тем не менее. Пол, моя услуга зависит именно от того разговора, который я намерен провести здесь, в этой комнате. — Ну и проводите, — Роумэн поднялся. — С самим собою. До свиданья. Он рассчитал верно: секретная служба Франко позволяла своим сотрудникам работать самостоятельно лишь до определенной степени — особенно после того, как объект сломан и пошел на сотрудничество; что же касается широкой инициативы, такой, какую Донован, например, дал Аллену Даллесу, позволив ему несанкционированность, здесь не было, да и быть не могло; все нужно согласовать и утвердить у главного хефе, все обязано быть доложено штаб-квартире каудильо, обсуждено с военными и каким-то образом увязано с дипломатической службой режима. Этот голубой пыжится, он привык к беседам с мелкими торгашами, которые не то что Штаты продадут, а родную маму, лишь бы сбыть свой тухлый товар этим грандам, не умеющим работать, только спят и болтают… — Погодите, Пол, — остановил его Хайме у двери. — Вы напрасно нервничаете… — Я нервничаю? — искренне удивился Роумэн. — Вот уж чего нет, того нет. Что, пошли гулять? — Я вас догоню, — сказал Хайме, — одна минута. Будет брать диктофон, понял Роумэн, ну и болван. Когда Хайме догнал его в парке, Пол показал глазами на его пиджак и шепнул: — Отключите вашу штуку. Все равно я стану говорить так тихо, что ничего не запишется, галька трещит под ногами, все заглушит. — Что за подозрительность, — улыбнулся Хайме, — можете меня ощупать. — Позвонили в Мадрид? Получили санкцию на разговор без записи? — Слушайте, с таким человеком, как вы, одно удовольствие дружить. Я теперь понимаю Эронимо. Может, встретимся в Мадриде? — А что вы мне сможете дать? Я не привык зря терять время. — Я тоже. — Меня интересуют люди со специальностью. — Испанцы? — Упаси господь! Мы не вмешиваемся в ваши внутренние дела. Живите, как хотите. Если испанцам нравится Франко, пусть он ими и правит. — Нами, Пол, нами. Не отделяйте меня от испанцев, я хочу, чтобы нами правил каудильо. — Не говорите за всех, Хайме. Целесообразнее сказать «мною». Понимаете? «Я хочу, чтобы мною правил Франко». — Я только тогда что-нибудь стою, когда моя служба представляет мнение нации. Один — он и есть один, пустота… — Один — это один, Хайме. Это очень много, да еще если один — то есть каждый — есть явление. Вот когда сплошные нули, мильон нулей, а впереди, отдельно от них, единица — тогда это ненадолго, единица сковырнется, нули рассыпятся… Хайме засмеялся: — А мы зачем? Мы не дадим нулям рассыпаться. Мы их хорошо держим в руках… Так вот, меня тоже интересуют люди со специальностью, ясно, не нашего гражданства. — Какого конкретно? — Не вашего. Я понимаю вас и ценю ваш такт: вас не интересуют испанцы, меня — американцы. А все другие пусть станут объектом нашего общего интереса. Согласны? — Предлагаете обмен информацией? — Именно. — Почему нет? Конечно, согласен… Вы — мне, я — вам, очень удобно. — Оставите свой телефон? Роумэн поморщился: — Слушайте, не надо так. Вы же не ребенок, ей-богу… Я отлично понимаю, что мой телефон вами прослушивается. Будьте профессионалом, это надежно, таких ценят… Любителями, которые слепо повторяют план, разработанный дядями, расплачиваются. Будьте единицей, Хайме. Бойтесь быть нулем. Звоните мне в среду, в девятнадцать, вечер не занят, можем встретиться. Где Брунн? — Эй, — Пол окликнул Штирлица, когда тот, посмотрев на часы, поднялся из-за столика маленького кафе в двух блоках от автовокзала. — Вы куда? — А вам какое дело? — Штирлиц пожал плечами, сразу же ощутив боль в пояснице и усталость, которая давяще опустилась на плечи, словно кто-то надавил очень сильной рукой хрупкую косточку ключицы. — То есть как это?! — Роумэн оторопел от этих слов; ждал всего чего угодно, только не такой реакции. — Да так. Какой сегодня день? То-то и оно. Не человек для субботы, а суббота для человека. Или я должен отмечаться перед тем, как решу покинуть квартиру? — Звонить должны. — Почему? Не должен. Мы об этом не уговаривались. — Ладно, Брунн. Если вы не скажете, зачем приехали сюда — я передам вас здешней полиции. — Они любят нас. Мне ничего не будет. — Верно, они вас любят. Но они, как и мы, не любят тех, кто похищает деньги, принадлежащие фирме. Тем более такой крепкой, как ИТТ. Эрл Джекобс повязан с испанцами, за кражу вас отправят на каторгу. Штирлиц закурил, вздохнул, щелкнул пальцами; куда ему до испанцев, у тех это с рождения; щелчка не получилось, шепот какой-то, а не щелчок, тогда он медленно обернулся к стойке, опасаясь, что боль растечется по всему телу, и попросил: — Два кофе, пожалуйста. — Нет у меня времени распивать с вами кофе, — сказал Роумэн. — Или вы отвечаете на мой вопрос, или я связываюсь с полицией, там ждут моего звонка. — Да отвечу я вам… Не злитесь. Выпейте кофе, гнали небось… Дорога дурная, надо расслабиться… Сейчас пойдем туда, куда я хотел пойти один. Я буду любить женщину, а вы посидите в соседней комнате… Только она крикливая, возбудитесь, лучше сразу кого прихватите. — Бросьте дурака валять! — Роумэн начал яриться по-настоящему. — Послушайте, Пол, я здесь работал… Понимаете? В тридцать седьмом. И снимал квартиру в доме женщины, к которой решил приехать в гости… Вы же знаете, что нам при Гитлере запрещалось спать с иностранками… — Вашему уровню не запрещалось. — Я здесь был еще не в том уровне, которому разрешалось. Я был штурмбанфюрером, шавкой… И потом, когда нацизм прет вперед — всем все запрещают, и эти запреты все принимают добровольно, почти даже с радостью; начинают разрешать, лишь когда все сыплется… — Пошли. Я импотент. Приятно послушать, как нацист рычит с местной фалангисткой, зоосад в Бургосе. Штирлиц допил кофе, положил на стол доллар, официант, казалось бы не обращавший на него внимания, подлетел коршуном, смахнул зелененькую и скрылся на кухне. А ведь другого выхода у меня нет, понял Штирлиц. Слава богу, что я вспомнил Клаудиа, неужели она все еще здесь? А куда ей деться? Испанки любят свой дом, она никуда не могла отсюда уехать. А сколько же ей сейчас лет? Она моложе меня лет на пять, значит, сорок один. Тоже не подарок; единственно, чего я совершенно не умею делать, так это разыгрывать любовь к женщине, слишком уж безбожное злодейство, они слабее нас и привязчивее, это как обманывать ребенка… Но она любила меня, мужчина чувствует отношение к себе женщины лучше, чем они сами, они живут в придуманном мире, фантазерки, нам не снились такие фантазии, какие живут в них, каждая подобна нереализовавшему себя Жюлю Верну; мальчишки никогда не играют в свою войну с такой изобретательностью, как девочки в куклы и в дочки-матери. Он поднялся, устало думая о том, как Роумэн смог его вычислить; сделал вывод, что здешняя служба начала контактировать с американцами; еще один удар по его надежде на дружество победителей; жаль; бедный шарик, несчастные люди, живущие на нем; какая-то обреченность тяготеет над ними, рок… — У вас машина рядом? — спросил Штирлиц. — Да. — Впрочем, здесь недалеко. Пойдем пешком? — Как хотите, — ответил Роумэн. — Я-то здоровый, это вы калека. Они шли молча, Штирлиц снова чуть прихрамывал, боль в пояснице стала рвущей, будь она проклята; все в нашей жизни определяют мгновения; я прекрасно себя чувствовал, не ощущал никакой боли, казался себе молодым до той минуты, пока этот парень не окликнул меня; один миг, и все изменилось. …Он вошел в холодный мраморный подъезд первым и, лишь нажав медный сосок звонка, понял, какую непоправимую ошибку совершил: Клаудиа знала его как Штирлица, а никакого не Брунна или Бользена… А эти про Штирлица, видимо, еще не знают, подумал он, и чем дольше они будут этого не знать, тем вероятнее шанс на то, чтобы вернуться домой; я должен сделать все, чтобы она не успела назвать меня так, как всегда называла — «Эстилиц». Я должен — в тот именно миг, пока она будет идти к двери, — придумать, что надо сделать, чтобы не позволить ей произнести это слово. Выдержка из протокола допроса бывшего СС бригаденфюрера Вальтера Шелленберга — II (апрель сорок шестого) Вопрос. — Объясните цель вашего визита в Мадрид и Лиссабон летом сорокового года. Ответ. — Вы имеете в виду июль сорокового года? Вопрос. — Да. Ответ. — Я был вынужден выполнить приказ рейхсминистра Риббентроп… Вопрос. — В чем он состоял? Ответ. — Это был совершенно безумный приказ… Позвонил Риббентроп и тоном, полным издевки, — это было свойственно ему и Герингу — спросил, имею ли я время приехать к нему немедленно. Я ответил, что, конечно, имею, но спросил, каков будет предмет беседы, чтобы я успел подготовить нужные материалы. «Это не тема для телефонного разговора», — ответил Риббентроп и положил трубку. Поскольку мой непосредственный шеф Гейдрих был ревнив, словно женщина, и все мои контакты с близким окружением фюрера воспринимал как личное оскорбление, я не мог не сказать ему об этом звонке, все равно он узнал бы о нем в конце недели, когда специальная служба докладывала ему обо всех телефонных разговорах руководителей рейха; запрещалось подслушивать только фюрера, но поскольку ничего не было сказано об остальных, все равно телефонные разговоры Гитлера с Герингом, Риббентропом, Геббельсом, Розенбергом, Кейтелем ложились на стол Гейдриха, и он один определял, о чем докладывать Гиммлеру, а что — умолчать… Гейдрих выслушал мой рапорт, заметил, что «джентльмен, видимо, не хочет консультировать со мною свои проекты, что ж, это свидетельствует о том, что господин рейхсминистр сделался старым идиотом. Езжайте, Шелленберг, и выразите ему мое искреннее уважение»… Как правило, Риббентроп не предлагал мне садиться, когда я бывал у него по поручению Гиммлера, однако на этот раз он вышел мне навстречу, пригласил устроиться возле кофейного столика, сел напротив меня и спросил, в какой мере правильны слухи о том, что у меня прекрасные связи с секретными службами в Испании и Португалии. Я ответил, что мои связи там действительно надежны… Тогда он спросил, в какой мере они надежны. Я сказал, что связи разведчиков носят особый характер, вопрос надежности отходит на второй план, главным делается проблема взаимной выгоды и общей целесообразности. Риббентроп довольно долго обдумывал мой ответ, он из породы трудно соображающих людей, потом, наконец, спросил, хорошо ли я знаком с герцогом Виндзорским. «Вас ведь представили ему на том вечере, который мы устраивали в его честь?» Я ответил, что не был приглашен на тот прием, но что, конечно, знаю это имя. Риббентроп спросил, отдаю ли я себе отчет в том, какого уровня другом рейха является этот член британской королевской семьи. Я ответил, что могу об этом догадываться. «Какие у вас есть о нем материалы?» — спросил Риббентроп. Я ответил, что затрудняюсь ответить, потому что не имел возможности затребовать архивы. Тогда он попросил меня высказать свое личное мнение о герцоге Виндзорском. Я сделал это, и Риббен… Вопрос. — Изложите то, что вы говорили Риббентропу по поводу его высочества герцога Виндзорского. Ответ. — Я сказал, что дело герцога Виндзорского свидетельствует о прекрасных традициях Англии, которая терпит разные мнения по одному и тому же вопросу, подчеркнув, что позиция правительства его величества, находящегося в состоянии войны с рейхом, не является бескомпромиссной; Даунинг-стрит по-прежнему надеется, что королевская семья сама решит свои внутренние проблемы. Риббентроп был совершенно обескуражен моим ответом. Он сказал, что я слабо разбираюсь в вопросах внешней политики. Он заметил, что я «не уяснил себе главное: герцог Виндзорский являет собою образец самого прекрасного, очень нам близкого, наиболее правого политика из всех, которые живут на Острове. Именно эта его позиция приводит в бешенство правящую Британией правительственную клику. Наша задача состоит в том, чтобы достойно и уважительно использовать этого преданного друга рейха в наших интересах». Вопрос. — В чьих именно? Ответ. — В интересах рейха и тех сил в Британии, которые выступают за союз и дружбу с Гитлером… А все эти вопросы «о традициях и терпимости кабинета Черчилля, — заключил Риббентроп, — носят вторичный характер и не имеют отношения к существу проблемы». Я попытался возразить в том смысле, что нельзя принимать решение, связанное со страной, не обращая внимания на ее традиции, считая их «вторичным вопросом». Риббентроп прервал меня: «Фюрер и я приняли решение по поводу герцога Виндзорского еще в тридцать шестом году. У нас есть веские основания, чтобы принять решение, которое не может быть подвергнуто обсуждению. Мне известно, что каждый шаг герцога находится под контролем британской секретной службы. Но мне известно, что герцог, принудительно назначенный наместником на Бермуды, продолжает оставаться другом рейха. Более того, у меня есть достоверная информация, что он выразил желание поселиться в нейтральной стране, чтобы оттуда предпринимать шаги, направленные на достижение мира между Берлином и Лондоном. Фюрер считает реализацию такой возможности — один из членов британской королевской семьи открыто становится на сторону рейха — крайне важной. Поэтому вам поручается, с вашей-то западной внешностью, раскованностью поведения и знанием языков, отправиться на Пиренейский полуостров и сделать все, чтобы вывезти герцога из Португалии. Пятьдесят миллионов франков уже депонированы в Цюрихе на имя его высочества. Вы должны вывезти его любым путем, пусть с применением силы. Даже если он проявит колебания, вам дается полная свобода рук. Но при этом вы отвечаете головой за безопасность герцога Виндзорского и за состояние его здоровья. Мне известно, что в ближайшее время он получит приглашение от одного из испанских аристократов приехать поохотиться. Вчера я обсуждал эту проблему с фюрером, и мы решили, что именно во время охоты вы и должны будете вывезти герцога в Швейцарию. Вы, конечно, готовы выполнить это задание?» Я несколько опешил от такой постановки вопроса, но все-таки обратился к Риббентропу с просьбой разрешить мне выяснить у него ряд необходимых для работы моментов. Он разрешил, и я спросил его: «Вы говорили о симпатии герцога к Германии… Вы имели в виду немецкую культуру, стиль жизни, вообще немецкий народ, или же вы включили сюда и симпатию герцога к нынешней форме правления в рейхе?» Риббентроп хотел было что-то ответить, но вдруг по его лицу пробежала тень испуга, — как-никак я приехал из того дома, где всем заправлял Гиммлер, — и он отрубил: «Когда мы говорим о сегодняшней Германии, мы говорим о той Германии, которую и вы, как немец, представляете в мире». — «Но от кого к вам пришла информация о симпатии герцога к рейху?» Риббентроп ответил, что данные поступили из Мадрида, от вполне надежных людей, занимающих весьма высокие посты во франкистской иерархии. «Все детали обсудите с моим послом в Мадриде. Та информация, которая известна фюреру и мне, останется нашей с ним информацией, она не для ознакомления кого бы то ни было, кроме нас». — «Нет ли тут некоего противоречия, — заметил я. — Вы говорите о симпатии к нам герцога и в то же время даете мне свободу рук для его похищения». Риббентроп поморщился: «Фюрер позволяет вам применить силу не против герцога, но против британской секретной службы, которая держит его под постоянным и неусыпным наблюдением. Когда я сказал о применении силы, речь шла о том, чтобы помочь ему преодолеть психоз страха, который тщательно организовывает секретная служба Черчилля. Вы должны помочь герцогу преодолеть барьер страха, лишь в этом смысле я говорил о свободе рук. Он будет благодарен вам, когда окажется в Швейцарии и сможет передвигаться по миру без постоянного надзора полицейских ищеек. Это все, Шелленберг». Мне ничего не оставалось делать, как подняться, поблагодарить этого маразматика «за доверие» и уйти. Но Риббентроп остановил меня, показал глазами на наушники, прикрепленные к одному из телефонов; я надел их; он набрал номер Гитлера и сказал: «Мой фюрер, Шелленберг выполнит приказ». Гитлер заметил: «Пусть он установит контакт с герцогиней Виндзорской, она более всего влияет на мужа. Скажите Шелленбергу, что у него будут удостоверения от моего имени на проведение любых акций во имя успешного выполнения этого задания». Когда я доложил Гейдриху о разговоре, тот заметил, что весь план ему не нравится, что этот подонок Риббентроп пытается использовать его людей именно в таких идиотских операциях, и что я не имею права отправляться в Мадрид в одиночестве, он прикрепит ко мне двух сотрудников, наиболее компетентных в испанских и португальских вопросах. Мне ничего не оставалось, как поблагодарить его за заботу и… Вопрос. — Кто именно был отправлен с вами? Ответ. — Штурмбанфюрер Кройзершанц, он погиб на Восточном фронте, и штурмбанфюрер Штирлиц… Вопрос. — Какова судьба Штирлица? Ответ. — Последний раз я видел его в апреле сорок пятого… Вопрос. — На чьем самолете вы летели в Мадрид? Ответ. — На одном из самолетов Геринга. Это был специальный рейс. В Мадриде я взял такси, отдельно от сопровождавших меня офицеров, заехал в отель, где жили германские дипломаты. Затем, сменив машину, отправился в тот отель, где был намерен поселиться, а уж после этого, на третьей машине, прибыл в посольство и был принят послом фон Шторером. Он сообщил мне, что его информаторы — представители высшей аристократии Испании и Португалии — ска… Вопрос. — Кто именно? Назовите фамилии. Ответ. — С точки зрения этики взаимоотношений между разведчиками и дипломатами я был не вправе интересоваться именами его контактов. Вопрос. — И вы не предприняли никаких шагов, чтобы выяснить, что это были за люди? Ответ. — Я не помню. Я затрудняюсь ответить на ваш вопрос определенно… Вопрос. — Вы не поручили никому из ваших подчиненных в посольстве выяснить столь важный для всей операции вопрос? Ответ. — Вам бы целесообразней посмотреть рапорты моих сопровождающих. Если они сохранились, то наверняка там есть указание на то, давал ли я такого рода задание… Вопрос. — У нас складывается впечатление, что вы говорите только о том, что выставляет вас в выгодном для вас свете. А нас интересует оперативная обстановка. Ведь описываемые вами события происходили всего пять-шесть лет назад… Ответ. — Я не хочу пускать вас по ложным следам, только поэтому я так осторожен в тех ответах, где требуется абсолютная определенность. Вопрос. — Могли бы вы поручить выяснить имена информаторов посла штурмбанфюреру Кройзершанцу? Ответ. — Мог. Вопрос. — А Штирлицу? Ответ. — Мог. Видимо, ему я и должен был поручить это задание, если и поручал, поскольку в тридцать седьмом году он работал при штабе Франко и, сколько я помню, имел довольно тесный контакт с полковником Гонсалесом… Вопрос. — Альфредо Хосефа-и-Раулем Гонсалесом? Ответ. — Я не помню его имени… Вопрос. — Он был заместителем начальника политической разведки у Франко. Ответ. — Да, если он был заместителем начальника политической разведки, то это именно тот Гонсалес… Что с ним сейчас? Я слышал, он был снят со своего поста. Вопрос. — Вам сообщили имена информаторов посла? Ответ. — Что-то говорили. Но я не мог входить в контакт с теми испанцами, поэтому, видимо, приказал отправить данные на информаторов посла Шторера в наш архив… Вопрос. — Продолжайте. Ответ. — Фон Шторер оказался весьма достойным человеком, без чванства и ревности, свойственной дипломатам по отношению к людям моей профессии. Он пообещал организовать несколько приемов, на которых я встречу людей, имеющих информацию о герцоге Виндзорском из первых рук. Он добавил, что точная дата охоты, которую организуют для герцога, пока неизвестна, и что герцог сейчас в весьма подавленном состоянии, поскольку назначение губернатором Бермуд он считает формой почетной ссылки. Герцог знает, что британская секретная служба весьма подозрительно относится к приглашению на охоту, и делает все, чтобы отменить намеченное мероприятие. «Однако, — заметил фон Шторер, — охоту можно организовать где-то в пограничном районе и устроить там „случайный“ переход границы. Здесь, — добавил он, — вы его возьмете под свою опеку»… Вопрос. — Судя по этому замечанию, фон Шторер вел себя не как дипломат, но как ваш коллега. Ответ. — Мадрид был центром нашей диверсионно-разведывательной службы по Пиренеям, Северной Африке, морским перевозкам союзников… Понятно, фон Шторер не мог быть в стороне от этой работы. Вопрос. — Он был агентом СД? Ответ. — Он мог быть личным осведомителем Гиммлера. Вербовка на таком уровне не фиксировалась. Вопрос. — Но из того, как он себя вел с вами, вы могли допустить мысль, что он относится к числу информаторов Гиммлера? Ответ. — В Германии той поры было нетрудно понудить человека к сотрудничеству с секретной полицией… Вопрос. — Я хочу услышать определенный ответ: «да, мог быть человеком Гиммлера» или «нет, не мог». Ответ. — Да. Мог. Вопрос. — Продолжайте. Ответ. — Затем Шторер остановился на тех проблемах, которые особенно беспокоили его как посла. Он выразил сожаление что информация, которая идет из Мадрида в Берлин, порою противоречит друг другу, потому что его доклады Риббентропу — с одной стороны, рапорты представителя НСДАП, отправляемые рейхсляйтеру Боле, — с другой и телеграммы нашего резидента Гейдриху — с третьей составляются секретно друг от друга, «каждый хочет подставить ножку другому», — заключил фон Шторер. Затем он остановился на главной проблеме, которая его занимала. Он сказал, что тот нажим, который проводит Риббентроп на Франко, чтобы незамедлительно вовлечь генералиссимуса в войну на стороне рейха, осуществляется без должного такта, который крайне необходим в Мадриде. Без учета «испанского гонора, — сказал Шторер, — без того, чтобы не повторять постоянно выспренние фразы о величии Испании, здесь нечего делать. Старый галисиец[33] — прожженная бестия, и хотя он наш друг, ему нельзя не считаться с ужасающим экономическим положением страны. Он тратит почти все деньги на армию, тайную полицию и пропаганду, поэтому промышленность и сельское хозяйство находятся в бедственном положении. Если мы сможем взять на себя снабжение Испании продуктами питания, машинами, самолетами, танками, тогда Франко примкнет к нам. Если он поверит, что вступление в войну даст стране экономические выгоды, тогда он пойдет на это. Но господин рейхсминистр нажимает только на то, что вступление Испании в войну необходимо для окончательной победы рейха, а этого здесь недостаточно, ничто так не въедается в сознание нации, как ее былое величие, но мы закрываем глаза на это, что непростительно. Было бы хорошо, доведи вы эту точку зрения до сведения господина рейхсминистра». Вопрос. — А сам Шторер не мог этого сделать? Ответ. — Уровень достоверности информации в рейхе определялся не критериями истины, но тем лишь, кто стоял ближе к тому или иному руководителю. Поскольку я был вхож к Риббентропу, фон Шторер полагал, что тот прислушается к моим словам в большей мере, чем к его. Вопрос. — Посол фон Шторер был чрезвычайным и полномочным министром рейха. А вы — всего лишь штандартенфюрером… Полковник и вроде бы маршал. Разве это логично? Ответ. — Если бы рейх был построен на основе логических посылов, думаю, что я бы сейчас допрашивал вас, а не вы меня. Вопрос. — Не отвлекайтесь на частности, нас интересует ваша операция против его высочества герцога Виндзорского. Ответ. — После того как я встретился с моими испанскими знакомыми и обсудил контакты в Лиссабоне, я выле… Вопрос. — С кем вы встретились в Мадриде? Ответ. — Наш атташе по связям с испанской секретной службой пригласил к себе на ужин четырех высших офицеров из разведки Франко. Вопрос. — Имена? Ответ. — Я не убежден, что эти господа выступали под своими подлинными именами, скорее всего, они пользовались псевдонимами, испанцы очень интригабельны и недоверчивы. Впрочем, до той лишь поры, пока ты не докажешь им свой вес, возможности и свою готовность помочь им в их деловых операциях… Сколько я помню, там был генерал Серхио Оцуп, подполковник Эронимо и полковник Гонсалес, этот не скрывал своего подлинного имени, потому что был нам известен еще в пору подготовки восстания Франко, и генерал… Нет, я не помню четвертого имени… Мы обсудили проблему… Вопрос. — Вы прямо сказали им, что направляетесь в Лиссабон с целью похищения члена королевской фамилии Великобритании? Ответ. — Я прямо говорил об этом, беседуя с каждым в отдельности, после того как общество разделилось на группы… Да, я каждому говорил об этом совершенно открыто. Вопрос. — Никто из ваших собеседников не выразил сомнения в отношении допустимости такого рода акции? Ответ. — Мы профессионалы, мы же делали свою работу… Вопрос. — Значит, профессионализм позволяет предавать забвению нормы международного права? Ответ. — С точки зрения международного права вы не мажете подвергать меня допросам, потому что я являюсь военнопленным. Вопрос. — Вы считаете себя военнопленным? Это еще надо доказать. И доказать это можем лишь мы. От нас зависит, считать ли вас пленным или арестованным нацистским преступником. Продолжайте. Ответ. — Получив ряд новых контактов в Лиссабоне, я выехал туда, арендовав мощную американскую машину. Мои люди в посольстве сняли для меня апартамент в доме богатого эмигранта из Голландии, еврея по национальности, человека антинацистских убеждений… Вопрос. — Как его зовут? Ответ. — Не помню. Вопрос. — Вы помните. Вы не хотите называть его имя, не так ли? Ответ. — Я не помню. Вопрос. — Гиммлер знал, что вы остановились в доме еврея? Ответ. — Нет. Я не имел права контактировать в работе с евреями. Вопрос. — А если бы он узнал об этом? Ответ. — Я бы сказал, что мне это было невдомек. Вопрос. — Ваш хозяин знал, что вы из РСХА? Ответ. — Конечно, нет. Меня представили ему как швейцарского коммерсанта. Вопрос. — Почему вы решили остановиться у голландского еврея, а не в другом доме? Ответ. — Потому что люди, симпатизировавшие в Португалии англичанам, прекрасно знали, что человек из СС никогда не остановится в доме еврея. Таким образом, моя квартира была в полной безопасности, я был гарантирован, что британская секретная служба не заинтересуется мною. А у меня были основания опасаться такого рода интереса, потому что я был убежден, что у вас были мои фотографии, тайно сделанные Бестом и Стевенсом, когда я вел с ними переговоры в вашей штаб-квартире в Гааге. Вопрос. — Почему вы идентифицируете меня и моего коллегу с британской секретной службой? Мы представляем органы следствия и не имеем никакого отношения к секретной службе его величества. Ответ. — Да, конечно, пусть будет так. Можно продолжать? Спасибо. Итак, я наладил контакт с сотрудником японской разведки, работавшим в Лиссабоне под крышей владельца судоходной фирмы, и на… Вопрос. — Его фамилия? Ответ. — Ошима. Вопрос. — Имя? Ответ. — Обычно я называл его «господин Ошима» или же «дорогой друг». Я попросил его достать мне информацию, связанную с герцогом Виндзорским, который жил в замке Эсторил. Затем я нанес визит нашему послу фон Гуэну, и он оказал мне любезную помощь в уточнении деталей порученной мне операции. Вопрос. — Был ли фон Гуэн информатором Гиммлера? Ответ. — Думаю, что да. Вопрос. — Вы не отвечали столь уверенно по поводу фон Шторера. Ответ. — Дело в том, что фон Гуэн был хорошо информирован о моей роли в Венло, во время похищения Беста и Стевенса… Такого рода информацию получали наиболее доверенные люди СС… Он, кстати, спросил, продумываю ли я меры предосторожности с тем, чтобы моя акция не нанесла ущерб германо-португальским отношениям. В ту пору Салазар еще более усилил мощь тайной полиции, и мои люди — практически до начала сорок пятого года — делали все, чтобы прибрать к рукам высшие чины этой службы. Как я знаю, именно такую же работу проводила секретная служба Великобритании… Вопрос. — Вы отвлекаетесь от основной темы. Что еще вам сказал фон Гуэн? Ответ. — Он сказал, что им получена информация, носящая исключительный характер. Несмотря на события в Венло, секретная служба Великобритании по-прежнему убеждена, что среди немецких военных существует влиятельная оппозиция фюреру, генералы намерены устранить его и подписать мирный договор с Лондоном, чтобы создать единый фронт против большевиков. Вопрос. — А может быть, эта убежденность создалась не вопреки инциденту в Венло, а именно благодаря ему? Ответ. — Вы хотите сказать, что британская секретная служба намеренно пошла на то, чтобы отдать нам Беста и Стевенса? Вы хотите сказать, что операция планировалась не только в Берлине, но и в Лондоне? Вопрос. — Меня интересует ваша точка зрения. Ответ. — Я не готов к тому, чтобы высказать мое мнение по такого рода допуску. Я должен подумать… Вопрос. — Продолжайте ваши показания по делу о попытке похищения его высочества. Ответ. — Назавтра я получил от Ошимы исчерпывающую информацию о замке Эсторил, о залах и апартаментах, занимаемых герцогом и его женой, слугами и охраной. Я организовал наблюдение за замком и получил информацию, что секретная служба Англии не спускает с него глаз. Затем поступили данные, что герцогу Виндзорскому было открыто не рекомендовано принимать приглашение на охоту, переданное ему моими испанскими знакомыми… Вопрос. — Вы же сказали, что не помните имен тех испанских аристократов, которые устраивали охоту в честь герцога… Ответ. — Кажется, среди них был потомок графа Оргаса… И еще отпрыск маркиза де ля Энсенада… Словом, я получил информацию, что герцогу не рекомендована охота, но что он по-прежнему не хочет ехать на Бермуды и с радостью остался бы в Европе. Однако герцог якобы сказал, что он не намерен навсегда поселяться ни во вражеской, ни в нейтральной стране… Его позиция показалась мне странной. Он хотел жить в Европе, но в Европе той поры было только две нейтральных страны — Швеция и Швейцария, поскольку и Испания и Португалия были значительно ближе Гитлеру, чем Черчиллю… Я обсудил создавшуюся ситуацию с моим португальским контактом… Вопрос. — Его имя? Ответ. — Антонио ду Сантуш, как мне кажется… Полковник ду Сантуш, из секретной полиции… Мы выработали план… Я попросил его сообщить герцогу Виндзорскому, что за ним усилено наблюдение со стороны английской секретной службы, а возможно, и немецкой, что он, ду Сантуш, поэтому должен усилить его охрану своими людьми, чинами португальской секретной полиции… Чтобы придать словам ду Сантуша больший вес, мои люди организовали инцидент в Эсториле и разбили ряд окон камнями… Это дало возможность людям ду Сантуша провести тщательный обыск в Эсториле под предлогом того, что под камни могли быть задекорированы бомбы или подслушивающие устройства. Это дало мне дополнительную порцию информации о герцоге Виндзорском, а также о том, что ситуация с его будущим отнюдь не проста. Я устроил еще один спектакль с битьем стекол. Я предпринял также очень простой, но действующий на нервы маневр: герцогу были привезены огромные букеты роз с запиской: «От ваших португальских друзей, которые делают все, чтобы спасти вас от британской секретной службы». Вопрос. — Но если португальская секретная служба, по вашим словам, оттеснила британскую охрану, отчего вы не осуществили похищение? Вы же имели право на «любой поступок»? Ответ. — Дело в том, что мои наблюдатели сообщили: после того как португальцы провели нужную работу, сразу же активизировалась британская секретная служба; из Лондона прибыло более двадцати человек из специального подразделения, они блокировали входы и выходы из Эсторила.[34] Я встретился с моим японским другом. Он выслушал меня и задал один лишь вопрос: «Что может спасти вас от наказания, если вы не выполните приказ фюрера?» Я ответил, что мне трудно представить себе, что со мной случится, если я не вывезу герцога Виндзорского. Японский друг сказал, что он может помочь мне в организации «спектакля со стрельбой» и устроить утечку информации об этом в бразильскую прессу. «У вас будет оправдание в глазах фюрера, вы сделали все, что могли, и не ваша вина, если похищение сорвалось». В тот же вечер я встретил ду Сантуша и, желая проверить самого себя, сказал, что завтрашней ночью вместе с моими людьми, несмотря на опасность перестрелки, буду похищать герцога. При этом я спросил, чем он может мне помочь и сколько это будет стоить. Ду Сантуш ответил, что ситуация такова, что он не берется оказать мне помощь, потому что много людей могут быть убиты и этого Салазар ему не простит. И еще он сказал, что если обо всем этом узнают, то престижу рейха будет нанесен непоправимый удар. «Это, конечно, лишит вас поддержки в моем учреждении, у нас не любят тех, кто слишком громко и рискованно работает. Я могу обещать вам только одну форму помощи: из моих источников Берлин узнает, что похищение практически невозможно»… А через несколько дней герцог был вывезен на корабле к месту его почетной ссылки на Бермуды… Когда я вернулся в Берлин, Гейдрих, выслушав мой рапорт, заметил: «Никогда больше не позволяйте Риббентропу втягивать себя в авантюры, подобные этой». Именно эта его позиция спасла меня от наказания… Вопрос. — Гейдрих мог пойти на то, чтобы по своим каналам проинформировать секретную службу Британии о готовящейся операции с тем, чтобы скомпрометировать Риббентропа как инициатора этого дела? Ответ. — Не знаю. Гелен — II (апрель сорок шестого) Когда Гелену передали копию стенограммы допросов Шелленберга, он поинтересовался, кто еще имел к ним доступ, удовлетворенно кивнул, когда ответили, что никто, кроме того человека, которому их удалось сфотографировать, попросил помощника не соединять его ни с кем, отменил встречу со Степаном Бандерой, назначенную на конспиративной квартире в доме на Луизенштрассе, и занялся скрупулезным изучением полученного материала. Стенограммы были документом бесценным, ибо позволяли понять, что известно победителям о самых сокровенных тайнах разведки рейха, а что осталось неизвестным. В свое время именно он дал устное указание по своему отделу «иностранные армии Востока», начавшему готовиться к поражению рейха, сразу же после покушения на Гитлера, далеко не все документы заносить в регистрационные книги. Именно летом сорок четвертого Гелен приказал своим помощникам поднять архивы, начиная с кампании в Польше, и представить ему все без исключения документы, на которых были его подписи или резолюции. Именно тогда он уничтожил около сорока своих приказов и инструкций, в которых речь шла о принципах обращения с пленными, о методах допросов колеблющихся, об отношении к диверсантам и командос (расстрел на месте, без суда), а также два письма Гиммлеру, носившие характер неприкрытого (но, увы, столь типичного для тоталитаризма) подобострастия. Вместо этих документов, под теми же номерами, он заложил в архив совершенно другие тексты, отличавшиеся сдержанностью, достоинством и содержавшие ряд возражений рейхсфюреру по тем именно вопросам, о которых Рузвельт, Сталин и Черчилль впоследствии заявили в своей Декларации как о военных преступлениях, подлежащих суду Международного трибунала. Это неважно, что в архиве Гиммлера останутся подлинники настоящих документов; во-первых, можно надеяться, что их уничтожат; а если нет, то он отныне получил возможность шельмовать их подлинность, доказывая, что это есть не что иное, как работа гестапо, которое хотело скомпрометировать — накануне краха рейха — всех тех патриотов Германии, сторонников истинно европейской идеи, борцов против всех форм тоталитаризма, которые решили стать на путь скрытого неповиновения безумному фюреру; два документа — не один; пусть победители решат, какой им выгоднее посчитать подлинным… Гелен знал, что Шелленбергу было значительно труднее уничтожить компрометирующие его документы, — попробуй решись на такое, когда сидишь в одном здании с Кальтенбруннером и Мюллером; Гелена поэтому мучительно интересовало, как ведет себя Шелленберг в заключении; ведь он знал о нем все, он знал ту правду, которая не имела права попасть в руки англо-американцев; это бы дало право Даллесу относиться к нему, Гелену, не как к соратнику по борьбе с Гитлером, не как к тому рыцарю, который возглавляет тайный форпост борьбы против большевистского проникновения на Запад, но как к своему агенту, сломанному на уликах, который, следовательно, обязан работать по приказу, а не так, как он работает сейчас, набирая день ото дня все больший вес в глазах коллег из Вашингтона. Он страшился показаний Шелленберга потому еще, что в Лондоне к власти пришло рабочее правительство Эттли; да, конечно, лейбористам приходится следовать в фарватере американского курса, им просто-напросто некуда деться, но ведь какая-то часть показаний Шелленберга может просочиться в прессу, начнется скандал, который есть крах предприятия. Гелен понимал, сколько ума, такта и напора проявил Даллес, чтобы спасти его от Нюрнбергского процесса; пока его имя даже и не упоминалось там ни разу, тогда как даже генерал Хойзингер был вызван на допросы; лишь вмешательство того же Даллеса, представившего хорошо сработанные документы о том, что Хойзингер примыкал к оппозиции, вывели коллегу Гитлера и Кейтеля из-под ареста и отдачи под трибунал. Поэтому-то он, Гелен, и должен был загодя знать, что происходило в Лондоне. Он узнал, что он теперь обладает материалом, тайный смысл которого американцы не смогут оценить; даже помощник Даллеса, немец Гуго Геверниц, не в состоянии понять Шелленберга, потому что воспитывался в той стране, где можно говорить, что думаешь (в том случае, конечно, если это не помешает делу), а не там, где надо было повторять то, что вещал ефрейтор, пусть даже ты сам прекрасно понимал, что он несет околесицу. Он, Гелен, понимает несчастного Шелленберга; ему ясны те места, где он утаивает главное, строит комбинацию на будущее, откровенно хитрит, вопиет о помощи, выстраивает линию защиты, понятную этим паршивым демократам; Гелен читал протоколы допросов Шелленберга так, словно говорил со своим отражением в зеркале; боже, спасибо тебе за то, что эта страшная чаша минула меня. Следующий день он посвятил оперативному исследованию показаний Шелленберга, выписав те имена его сотрудников, которые неоднократно упоминаются им, но особенно те, которыми интересовались англичане. Тринадцать фамилий офицеров СД показались Гелену перспективными с точки зрения их дальнейшей разработки. Среди этих тринадцати был СС штандартенфюрер Макс фон Штирлиц. Когда по прошествии времени Гелену доложили, что Штирлиц, привлеченный Шелленбергом к комбинации Карла Вольфа во время его переговоров в Швейцарии с Даллесом, затем использованный Мюллером (подробности пока еще неизвестны, но можно предполагать, что группенфюрер изучал возможность тайной связи Штирлица с секретной службой русских, работа по выяснению такого рода вероятия ведется), живет в Мадриде в паршивеньком пансионате под фамилией Максимо Брунна и влачит полуголодное существование, Гелен почувствовал жареное. Он не сразу понял, отчего он ощутил особый интерес к Штирлицу; в подоплеке разведки обязана быть женственность, то есть примат чувственного; лишь потом в дело входит холодная, безжалостно-скальпельная логика; именно своим острым чутьем разведчика он ощутил в деле неведомого ему Штирлица нечто такое, что можно обратить на пользу его, Гелена, дела. Он никогда не торопил себя; Бальдур фон Ширах, вождь гитлерюгенда, томящийся ныне в камере Нюрнберга, как-то рассказывал ему про сладкую муку творчества; Ширах сочинял дрянные стихи, которые распевали юноши и девушки: «Вперед, дети Германии, уничтожим всех красных, построим мир справедливости, мир Германии, мир нашего фюрера, лучшего друга человечества!» — Вы себе не представляете, генерал, что я испытываю, когда во мне рождается новое стихотворение, — говорил тогда Ширах. — Я стал понимать женщину, которая носит под сердцем ребенка. Переторопить процесс — значит родить недоноска. А это преступление перед нацией, потому что недоношенный ребенок страдает физической или душевной ущербностью, это балласт государства. Надо уметь ждать. Это сладкая, отвратительная, но, увы, необходимая мука — ждать. Наработав в себе это умение, вы ощутите счастье, когда, проснувшись однажды среди ночи, броситесь к столу, и строки отольются сами по себе, без единой помарки. Все эти разговоры о необходимости работать каждый день есть выдумка славянских тугодумов и евреев, которые чужды категории духа. Ждите, генерал! Умейте ждать, и вас неминуемо отметит таинственная веха счастья. Гелен, слушая тогда Шираха, с ужасом думал о том, кто правит молодежью Германии. Напыщенный дурак, лишенный образования, сочиняющий свои ужасные стихи, от которых нельзя не содрогаться, вправе отдавать приказы мальчикам и девочкам, отправлять их под русские танки и обрекать на бессмысленную гибель в борьбе против англо-американцев… Тем не менее с доводом рейхсюгендфюрера об умении ждать он не мог не согласиться; всякий форсаж мысли мстил недодуманностью позиций; ожидание, однако, должно быть не пассивным, как предлагал Ширах, но активным, подчиненным идее. Именно поэтому, дав задание еще раз посмотреть все, что успели собрать его люди по Мюллеру, генералу Полю, Шелленбергу, Кальтенбруннеру, Эйхману, генерал отправился в Альпы на еженедельную прогулку, как всегда пригласив с собой Мерка; тот сделался незаменимым компаньоном во время этих путешествий; он прекрасно, думающе слушал, позволял себе возражать, что Гелен ценил более всего, делал это, однако, в высшей мере тактично, соблюдая субординацию; именно во время этой воскресной прогулки Гелен и понял, отчего его так заинтересовал неведомый штандартенфюрер Штирлиц (сколько их было в СД!). — Как вы думаете, Мерк, что скажут американцы, если мы, именно мы, наша организация, сможем обнаружить Мюллера и его цепь, разбросанную по миру? — Они скажут спасибо, — ответил Мерк. — Только я думаю, что Мюллер погиб. — Очень жаль, если он погиб. Когда честные немцы, то есть мы, отдаем в руки правосудия немца-изувера, то есть Мюллера, это не может не поднять наш авторитет. Поэтому Мюллера должны найти мы. Это укрепит наши позиции по отношению к Аденауэру, который строит свои отношения с американцами значительно более независимо и жестко, чем мы. Он, конечно, умный человек, но я не хочу, чтобы он стал единственным законодателем политической моды на немецком горизонте. Я хочу, чтобы моду диктовали те люди, которых мы выведем на политическую арену, мы, но не Аденауэр. — Мне кажется, вы всегда были полны респекта по отношению к старому господину, — заметил Мерк. — Я действительно полон к нему респекта. Но он сугубо гражданский человек, следовательно, он может, при определенных обстоятельствах, пойти на второе Рапалло и установить контакт с Москвой. Ни один военный стратег на это более не пойдет и правильно сделает. — Вы отвергаете любую форму компромисса с русскими? — Я… Мы сделаем все, чтобы исключить возможность такого рода компромисса. Немцы единственная нация в Европе, которая может гарантировать тот мир, условия которого мы с вами будем формулировать. Мы, и никто другой. Для того чтобы гросс-адмирал Редер и гросс-адмирал Денниц сделались героями для будущего поколения немцев, а они будут ими, мы, именно мы, должны отдать миру чудовищного Мюллера. Я иду дальше, Мерк… В документах промелькнуло нечто о том, что Мюллер предполагал контакт этого самого Шти… Как его? — Штирлица. — Спасибо. Так вот, он предполагал контакт Штирлица с секретной службой русских и тем не менее не бросил его в подвал, как должен был сделать, не повесил на рояльной струне, но, наоборот, держал подле себя. Зачем? Не знаю. Да и не хочу знать. Но если мы докажем миру, что гестапо Мюллер был связан — через этого самого Штирлица — с большевиками, тогда мы добьемся того, чего еще не удавалось никому. Понимаете меня? — Не просто понимаю, но восторгаюсь. — Восторгаются голландской живописью, — усмехнулся Гелен. — Не надо мною восторгаться, надо спорить со мной, чтобы концепция была абсолютно выверенной. Смотрите, что можно сделать… Мы знакомим Кемпа с теми материалами, которые имеются в нашем распоряжении по поводу Штирлица… — Мы не обладаем материалами оперативного значения, генерал. Надо сформулировать идею, а Кемпу поручить сделать грубую работу. Но ее не сделаешь, не имей он на руках парочки бомб, которые загонят Штирлица в угол. — Не загонит, — согласился Гелен. — А мне надо добиться того, чтобы этот самый Штирлиц выполнял все то, что мы ему запишем в нашем сценарии. Роль будет завидная, ее надо работать вдохновенно, но под нашим постоянным контролем. Запросите всех наших друзей: может быть, у них есть какие-то материалы на Штирлица… Надежды, конечно, мало, но кто не ищет, тот не находит, ищущий да обрящет… Смысл моего предложения сводится к тому, чтобы передислоцировать Штирлица в Латинскую Америку. Там самая сильная колония национал-социалистов, там сокрыты наиболее интересные связи, оттуда можно подобраться к Мюллеру, если он жив, и когда к нему подберется Штирлиц, мы прихлопнем их двоих. Но перед этим мы постараемся дать возможность Штирлицу наладить контакт с русскими. Это будет такой залп, от которого Кремлю не оправиться: альянс с гестапо Мюллером это такая компрометация, которую им не простит история… Каково? — Грандиозно, — ответил Мерк. — Только очень страшно, генерал. Русские вправе стать на дыбы. Может быть, медведя стоит дразнить до определенной степени? — Его не надо дразнить вообще. Его надо отстреливать, Мерк. Через три недели Мерк положил на стол Гелена документы шведской полиции, связанные с розыском доктора Бользена, обвиняющегося в преднамеренном убийстве фрау Дагмар Фрайтаг, обнаруженной мертвой на пароме, следовавшем в Швецию из Германии в марте сорок пятого года; последним человеком, с кем она входила в контакт, был доктор Бользен, он же Штирлиц, он же Максимо Брунн. А еще через восемь дней Мерк сообщил Гелену адрес фрау Рубенау в Женеве. Она якобы когда-то делала заявление полицейским властям Швейцарии, что в гибели ее мужа Вальтера Рубенау виноват именно СС штандартенфюрер Штирлиц. — Пошлите к ней Барбье, — сказал Гелен. — Пусть он как следует прощупает ее и привезет официальное заявление этой несчастной, адресованное не швейцарским властям, а нашей частной организации по расследованию нацистских злодеяний. — Это невозможно. — Почему? — Фрау Рубенау жена еврея. Барбье просто-напросто не сможет с ней говорить, он патологический антисемит. — А вы передайте ему приказ, Мерк. И напомните, что невыполнение приказа чревато. Я тоже не сгораю от любви к евреям, но это не мешает мне поддерживать дружеские отношения с директором банка, который переводит мне деньги, а он по национальности отнюдь не испанец. Барбье — I (1946) Фрау Еву Рубенау ему удалось найти в Монтре, как и предполагал Мерк, поскольку именно там была самая сильная еврейская община, оформившаяся после того, как Гитлер развязал антисемитскую кампанию, лишив евреев права заниматься научной и общественной деятельностью; бойкоту подверглись парикмахерские, рестораны, швейные и обувные мастерские; евреи, работавшие на заводах и фабриках, были арестованы сразу же после прихода нацистов к власти, ибо подавляющее большинство состояло в рядах коммунистической или социал-демократической партий; многие из тех, кто успел уехать из рейха, осели именно там, в Монтре. Во время конспиративной встречи человек, пришедший от Мерка, вручил Барбье шведский паспорт со швейцарской визой на имя Олафа Бринберга, триста швейцарских франков и билет до Берна; «дальше поедете на автобусе, вполне пасторальные виды, отдохнете; через три дня вы должны вернуться, я буду ждать вас на вокзале в Базеле; если мы заметим что-либо подозрительное, я в ваше купе не сяду. Езжайте домой, я найду возможность с вами связаться». Назавтра Барбье приехал в Берн; первое, что он сделал — зашел в ресторан и заказал роскошный обед; как жаль, что Регина и дети, Клаус и Ута, лишены этого; я привезу им ящик с едой; как же хорошо быть нейтральной страной, черт возьми; сначала он съел татар-азу, три порции желтого масла, бульон с гренками, шницель по-венски, заказал к кофе сыры и заключил пиршество двойной порцией сливочного мороженого. В Женеве, перед тем как сесть на автобус, следовавший на Лозанну и далее, в Монтре, он снова зашел в маленький ресторанчик, что помещался наискосок от вокзала, спросил, есть ли айсбайн, выслушал несколько удивленный ответ официанта, что, конечно же, есть, попросил сделать очень большой кусок, затем, смущаясь самого себя, заказал масла (необходимо для зрения, витамин «А» в чистом виде) и ветчину — «хочу подзаправиться перед горячим, пропустил обед, был в дороге, а впереди неблизкий путь в горы». Приехав в Монтре, он остановился в пансионе мадам Фроле; та была поражена произношением шведского гостя — «у вас истинно южный акцент, никогда не жили в Лионе?! Вы явный лионец, я сама родом оттуда, я бежала, когда пришли боши и начали свой кровавый шабаш!». Барбье похолодел от ужаса; надо положить эту старую стерву в постель, они все забывают — и про бошей и про шабаш, когда берешь их за сиську и делаешь больно; пусть она помнит о любовнике, а не о шведе с прекрасным лионским произношением; он попросил мадам купить хорошего вина, на ее вкус; пили до двух часов, потом он остался у старухи; ушел из пансиона рано утром, когда мадам еще спала; пусть вспоминает эту ночь, а не мой лионский, и так ей достался подарок на старости лет, этой французской стерве. Перед тем как идти по тому адресу, где жила фрау Ева Рубенау, он зашел в ресторан трехзвездочного отеля, попросил приготовить себе яичницу с ветчиной, заказал колбасы и сыра; потом только понял, что это не могут не отметить официанты, какой дурак заказывает такой чудовищный завтрак; чуть мармелада, рогалик и кофе, так завтракают нормальные люди; он, однако, ничего не мог с собою поделать; после того как он перестал быть человеком СС, после того как крах рейха лишил его привычных благ и роскошной еды, упакованной в аккуратные картонные ящики, Барбье испытывал постоянное чувство голода, совершенно незнакомое ему ранее. Даже после того, как люди Гелена начали подкармливать его, передавая два раза в месяц доллары, он запрещал Регине покупать продукты на черном рынке — «мы не имеем права выделяться хоть в малости, сразу же донесут соседи, эти мыши полны зависти и страха, они мстят по-мышиному, исподтишка». Быстро позавтракав, спросил официанта, где в городе останавливаются англичане; мы, знаете ли, привыкли к плотному завтраку, без овсяных хлопьев поутру день кажется сломанным; выслушал ответ — официант легко перешел на английский, вот сволочь, ничего не понятно, — поблагодарил и отправился к Рубенау. Дом он нашел легко, это, к счастью, был большой дом, на той улице, по которой шла автомобильная дорога в горы, на Глион, шумно, много народа; спустись вниз — казино, поставить бы на тридцать один и снять весь банк, вот тебе и дорога в Испанию; не смей думать об этом, сказал себе Барбье, ты что, сошел с ума?! Думай о Регине, Уте и Клаусе, они остались заложниками, их держат под прицелом мерзавцы Гелена — безнравственные, маленькие люди; какие они немцы, продажные твари! Ведут себя так, как могут вести себя только евреи. Или русские животные, у которых нет сердца. Немец не способен на такую жестокость — оставлять семью в заложниках. Но ведь ты брал в заложники детей, ты расстреливал их, услышал он свой голос и сразу же оглянулся, испугавшись. Но ведь они были французами, ответил он себе. Или коммунистами. А это не люди. Это враги. А я говорю о немцах. Если бы французы не начали своего паршивого Сопротивления, мне бы не было нужды брать заложников. Они сами вынуждали меня к этому, действие рождает противодействие… Никто не знает, как я пил по ночам после того, как пришлось расстрелять первую партию заложников, как у меня разрывалось сердце от боли, но я дал присягу на верность, а что может быть недостойнее отступничества?! Война есть война, у нее свои законы. …Фрау Ева Рубенау жила на третьем этаже; дом был без лифта, лестница деревянная, старая, скрипучая, с каким-то особым запахом — надежности, что ли, именно надежности и спокойствия; соседи знают друг друга, раскланиваются при встрече и обмениваются новостями; очень будет не здорово, если эта еврейская сучка решит обменяться новостями со своими паршивыми соседями, наверняка здесь одни евреи, жаль, что Гитлер не успел всех их сжечь в печи, как было бы прекрасно жить на земле, тогда бы не русские стояли в Берлине, а мы в Москве, этот Сталин перетянул евреев на свою сторону, когда позволил им чувствовать себя равными, вот они и продемонстрировали, что могут, вот они и наладили свой проклятый союз с американцами и англичанами, ну, ничего, американцы еще поплачут, они еще вспомнят нашу правоту, они еще построят свои Освенцимы для этого проклятого племени, они еще вспомнят фюрера, дайте только время… — Здравствуйте, фрау Рубенау, — сказал Барбье, когда женщина открыла дверь, — позвольте представиться. Я Олаф Бринберг, из Стокгольма, из «Общества жертв нацизма». Вы позволите мне войти? — Да, но я вас не ждала… Почему вы не позвонили? — Я не знал вашего телефона… — Он в справочной книге… В любом кафе, где есть телефон, вы могли навести справку… — Прошу покорно меня извинить… Если вы заняты, я готов подождать… Речь идет о судьбе вашего покойного мужа, господина Вальтера Рубенау… Или, быть может, вы однофамилица? — Кто дал вам мой адрес? — У нас в обществе собраны адреса всех жертв нацизма. — Вы еврей? — Я швед иудейского вероисповедания, фрау Рубенау. Но мы занимаемся не только теми жертвами нацизма, кто был евреем. Мы собираем документы на всех тех, кто попал под топор гитлеровских вандалов… Итак, если вы заняты, я готов зайти позже… Или же пригласить вас на обед в ресторан… — Проходите, пожалуйста… У меня мало времени, господин Бринберг, я печатаю срочные заказы, это единственный источник существования… Полчаса вас устроит? — Да, я постараюсь уложиться… А где ваши крошки? — В школе. — Вам приходится и печатать, и готовить, и учить с малышами уроки? — Это удел всех матерей. Счастливый удел, господин Бринберг, если ты не боишься, что тебя посадят в тюрьму, а твоих детей отправят в газовую камеру… — Как долго вы пробыли в тюрьме? — Недолго… Три месяца… Но потом я все время была в гетто… — Вы чистая еврейка? — Я чистая немка. — Как?! — Да, это правда. В этой стране, слава богу, можно не скрывать свою национальность. Пока еще здесь меру ценности человека определяют по работе или таланту, а не по национальному признаку. — Можете поехать в Советскую Россию, — улыбнулся Барбье. — Там гарантировано равенство и негров, не то что евреев… — Мне и здесь хорошо, господин Бринберг. Мне было очень плохо на моей родине, я ненавижу ее, я ненавижу немцев, мне стыдно, что я рождена немецкими родителями… — Я понимаю вас, фрау Рубенау, я так вас понимаю… — Но ведь вы не могли пострадать от гитлеровцев, вы же швед… — У меня погибла двоюродная сестра, Дагмар Фрайтаг… — Кто? — Это была очень талантливая женщина, филолог, умница… Ее погубил тот же человек, который, как мы полагаем, был убийцей и вашего мужа… — Как его фамилия? — Вам она неизвестна? — Нет, мне-то она известна, я уже сообщала о нем здешней полиции, его ищут, этого садиста… Но я хочу, чтобы вы мне назвали это имя, господин Бринберг… Нацисты приучили меня никому не верить. Я даже себе порою перестаю верить, я не всегда верю детям, мне кажется, что и они лгут мне, особенно когда задерживаются после школы… — Мы смогли получить информацию, что человеком, виновным в гибели вашего мужа, был некто Борзен, доктор Борзен из гестапо… — Это неверно. Бользен, вот как будет правильно. Но у него есть и вторая фамилия. Штандартенфюрер Штирлиц. — Вы когда-нибудь видели его? — Да, — ответила женщина. — Можете опознать? — Я узнаю его из тысяч. Я узнаю его, даже если он сделал пластическую операцию. Дети получат образование, станут зарабатывать деньги, мы накопим на то, чтобы начать свой поиск, и мы найдем этого Штирлица. Мы его найдем. Я узнаю его и убью. Сама. Без чьей-либо помощи. Его ищут вот уже несколько месяцев. Но я не очень-то верю, что его найдут. — Почему? — Так… У меня есть основания думать именно так, господин Бринберг. — К сожалению, я должен с вами согласиться, фрау Рубенау. У мира короткая память. Все хотят поскорее забыть ужас. Все алчут получить от жизни то, чего не успели получить раньше, в этом сказывается несовершенство человеческой натуры. Но мы не намерены забывать. Мы не забудем. Мы тоже намерены карать сами. Не дожидаясь того времени, когда начнут действовать власти. Мы уже нашли двух мерзавцев… — Барбье достал из кармана фотографии, переданные ему Мерком. — Этот, длинный, был надсмотрщиком в концлагере Треблинка. Мы схватили его и отдали в руки властей. Второй, гестаповец Куль, сейчас транспортируется нами в Германию из Эквадора… — Ну и что же с ними будет? — женщина вздохнула. — Им дадут возможность оправдываться, как это позволяют Герингу и Штрайхеру? Выделят адвокатов? Будут помещать их фотографии в газетах? Брать у них интервью? — И снова я согласен с вами, фрау Рубенау. Но ведь сидеть в тюрьме, ожидая приговора… Это казнь более страшная, чем расстрел на месте… — Не сравнивайте тюрьмы союзников с нацистскими. Вы не знали, что это такое, а я знала… — Скажите, фрау Рубенау, вы бы не согласились отдать вашего мальчика в нашу школу для особо одаренных детей? Он ведь по-прежнему сочиняет музыку, ваш восьмилетний Моцарт? Он знал, как работать с матерями, этот Барбье, он знал, как работать с женщинами, сколько раз он выходил через них на их детей и отцов, он умел вести свою линию — неторопливо, вдумчиво, сострадающе… — Я не смогу жить без него, господин Бринберг. Я тронута вашей заботой о Пауле, но мы больше никогда не будем разлучаться… — Тогда мы готовы предоставить вам субсидию, чтобы вы могли оплачивать его учителя музыки… — Что я должна для этого сделать? — Ничего. Согласиться ее принять, всего лишь, — скорбно улыбнулся Барбье. — Открыть счет в банке, если хотите, мы это сделаем сейчас же, и — все. Мы станем переводить на этот счет деньги. Не бог весть какие, мы живем на частные пожертвования, но все-таки это будет вам хоть каким-то подспорьем. — Спасибо, — ответила женщина. — Большое спасибо, это очень нам поможет. — Ах, не стоит благодарности, о чем вы… — Что-нибудь еще? — Нет, нет, это все, что я вам хотел сказать. Пойдемте откроем счет, и я откланяюсь… — Но у меня нет свободных денег… — Они есть у меня. Они не свободны, впрочем, — Барбье вздохнул, — поскольку принадлежат вам. Кстати, вы вправе подать в суд на этого самого Бользена-Штирлица, пусть в Нюрнберге подумают, как им быть с рядовыми головорезами. Потребуйте, чтобы вам положили пенсию за ущерб, нанесенный СС. Это ведь СС лишило вас кормильца… — Думаете, такой иск станут рассматривать? — Смотря как написать, фрау Рубенау. У вас есть хороший адвокат? — Консультация у хорошего адвоката стоит сто франков. У меня нет таких денег. — Этот хороший адвокат, — Барбье тронул себя пальцем в грудь, — не берет со своих. Мы вернемся, и я составлю иск… Они спустились вниз; Барбье чувствовал напряженность, которую испытывала женщина; это хорошо, подумал он, это именно та натура, которую побеждают поэтапностью, она скажет мне все, что я должен от нее получить. В банке он открыл на ее имя счет, положив пятьдесят франков, потом пригласил ее в магазин и купил детям шоколада, фруктов и жевательных резинок; вовремя себя остановил, потому что сначала был намерен взять чего подешевле — колбасы, масла и сыра; ты же швед, остановил он себя, только немцы сейчас испытывают голод, эта баба сразу же все поймет, она из породы умных, хоть и доверчива; впрочем, недоверчивость — удел бездарных людей, не пойми я этого в Лионе, моя работа не была бы столь результативной. — Что вы знаете об этом мерзавце? — спросил он, поговорив предварительно о растущей дороговизне и о необходимости отправлять детей на отдых в горы, это же совсем рядом, крестьянское молоко совершенно необходимо, закладываются основы на всю жизнь… — Ничего, — ответила женщина. — У меня есть его фото и отпечатки пальцев. Подлинники я отдала в полицию, копию храню у себя. Это все, что у меня есть. — Уже немало. Вы себе не представляете, насколько это важно для криминалистов. Как вы получили его фото и отпечатки пальцев? — Мне передал его начальник. Он был странным человеком. Наверное, понял, что война проиграна, и делал все, чтобы самому как-то выкрутиться… Он и открыл мне, что Вальтера убил Штирлиц. — А как звали того человека? — Он сказал, чтобы я никогда не вздумала называть его имени. — Но вы знаете его имя? — Да. — А если я угадаю? Если вы ответите на мои вопросы и я угадаю, это не будет нарушением вашего слова. Вы согласны? — Да, — ответила женщина после долгой паузы. — Где состоялся ваш разговор? — В его кабинете. — В Берлине? — Да. — В учреждении? — Да. — В гестапо? — Да. — Где оно помещалось? — Вы не знаете, где помещалось гестапо?! — Это не удивительно. Я швед, я никогда не был в Берлине… — На Принц Альбрехтштрассе… — Там помещалось не только гестапо, фрау Рубенау. Там была штаб-квартира всего РСХА, — отчеканил Барбье и, только закончив фразу, понял, что допустил промах. — Откуда вам это известно? Как вы знаете об этом, если никогда не были в Берлине? — сразу же спросила женщина, но он уже был готов к этому вопросу, поняв, что своей осведомленностью отбросил ее к первоначальной настороженности. — Этот адрес теперь известен всем, фрау Рубенау. Читайте материалы Нюрнбергского трибунала, ведь они печатают массу документов, и мы их весьма тщательно изучаем… — Ах, ну да, конечно… — На каком это было этаже? — Не помню… Нас очень быстро провели по лестнице, мы были окружены со всех сторон эсэсовцами… — С вами были дети? — Со мной была Ева. Пауля этот господин разрешил отправить в швейцарское посольство… — Опишите этого господина, пожалуйста. — Это трудно… У него была очень изменчивая внешность… — Он был в форме? — Да. — Сколько у него было квадратов в петлице? — Я не помню… Нет, нет, я совершенно этого не помню… — Хорошо… О чем шла речь в его кабинете? — Он давал поручение мужу… Он хотел, чтобы Вальтер поехал сюда, в Швейцарию, и поговорил с кем-то о возможностях мирных переговоров. — Это все, что вы помните? — Да. — А сколько времени продолжался разговор? — Минут семь. — Но он не мог за семь минут сказать только две фразы, фрау Рубенау… — Сначала он сказал, что и девочку бы спас, он ведь отправил моего Пауля в швейцарское посольство… Он сказал, что он бы и нас спас до отъезда Вальтера, он говорил, что в Лозанне живет какой-то Розенцвейг, которого он выручил в тридцать восьмом, когда евреев начали убивать на улицах… Потом он сказал, что лишь выполнял приказы рейхсфюрера и жил с разорванным сердцем и поэтому в свои-то годы стал седым, как старик… — В «свои-то годы» он сказал вам? — Да, он так сказал… — А в связи с чем он просил вас не называть его имя? — В тот же день, только ночью, он сказал, что Вальтера убил Бользен… Этот самый Штирлиц… Он передал мне его фото и отпечатки пальцев… И сказал, что Штирлиц может скрываться… В Швейцарии тоже. Он дал мне паспорт и билеты на поезд, который шел в Базель, и сказал, чтобы я молчала, пока Пауль прячется здесь, в посольстве, но как только он окажется рядом со мною, в Швейцарии, я должна пойти в полицию и все рассказать о Штирлице… Знаете, у этого Штирлица были совершенно особые глаза, в них словно бы стояли слезы, когда он вез меня к Мю… к этому человеку, он был добр со мною, а Пауля посадил себе на колени, когда мы отправляли маленького в посольство… Потом, когда прошел шок, я подумала, что он психически болен, садист… Не может человек с такими глазами хладнокровно убить моего Вальтера. А теперь я посмотрела фотографии Геринга в тюрьме, какое благообразное и доброе лицо, как он искренне говорит, что никому не хотел зла и только выполнял приказы фюрера… — Мерзавец, — сказал Барбье. — Все они мерзавцы. Они были созданы фюрером и предали его, пока петух не прокричал даже в первый раз… — Разве к понятию Гитлер приложимо слово «предательство»? — спросила женщина. — Он был личностью, а не понятием, — ответил Барбье. — Как бы не хотелось нам признавать это, но, увы, это так… Человека, который дал вам фотографию Штирлица и отпечатки его пальцев, звали Мюллер, фрау Рубенау… Не отвечайте. Посмотрите мне в глаза, вот так… Спасибо… Как он сказал вам об этом? Какие слова он произнес? — Тот человек, — упрямо повторила женщина, по-прежнему не называя имени, — сказал, чтобы я забыла его имя. Он сказал, что если я посмею помнить, он мне не позавидует. Барбье вздохнул: — Забудьте его имя, — сказал он. — Я могу лишь повторить его слова, потому что сам боюсь нацистов, фрау Рубенау, хотя они разгромлены. Сейчас вы напишете заявление, я вам его продиктую, но не упоминайте там имя Мюллера, я боюсь за жизнь ваших детей, они же будут мстить не нам, а детям… Женщина покачала головой: — Нет, господин Бринберг… Я ничего не стану писать. Я все сказала в полиции… Мертвого не вернешь, и я тоже боюсь за детей… Спасибо вам за заботу, но я ничего не стану писать. — Вы можете показать мне фото этого самого Штирлица и его отпечатки пальцев? — Да, это я могу сделать. — Вы позволите мне сфотографировать эти документы? Женщина ответила не сразу; Барбье не торопил ее, ждал. — Хорошо… Я позволю… Но я ничего не стану писать… Он сделал фото крупноформатным объективом, так, что в кадр попала и женщина. Взяв с нее слово, что она будет осторожной, пообещав приехать еще раз через год, чтобы узнать, что нужно для мальчика, он оставил свой телефон в Швеции (Мерк дал ему номер в Стокгольме) и откланялся. В Базеле на перроне он увидел связного; тот тоже заметил его, но не двинулся с места. Когда поезд тронулся, в купе вошли два человека; Барбье почувствовал, как сердце ухнуло куда-то вниз, забилось пульсирующе, трудно. — Здравствуйте, Барбье, — сказал высокий, крепкого кроя американец. — Ваш знакомый едет в соседнем вагоне. Он, видимо, придет к вам в другой день, так что у нас есть время поговорить. Согласны? — Вы путаете меня с кем-то, — холодно ответил Барбье. — Вы меня с кем-то путаете… — Бросьте. Ни с кем мы вас не путаем. Я не хочу утомлять себя лишними телодвижениями, доставать из кармана вашу фотографию той поры, когда вы возглавляли гестапо в Лионе, подписи на ликвидации и письма родственников арестованных вами людей. Или показать? Тогда заодно я покажу фотографии ваших встреч с Мерком. И копию объявления в газетах про обслуживание владельцев мини-фотоаппаратов… Могу показать ваши фальшивые паспорта на имя Мертеса и Беккера. Могу дать выписку из домовой книги, Марбург, Барфюссерштрассе. Хватит? Или продолжить? Могу зачитать выдержку из нюрнбергских документов: разыскивается нацист Барбье, включен в список главных преступников под номером сорок восемь. Ну, продолжить? — Не надо. — Итак, фамилия? — Барбье, Клаус Барбье, — ответил он потухшим голосом, таким тихим, что американец, склонившись к нему, попросил говорить громче. — Клаус Барбье. — Звание? — СС гауптштурмфюрер. — Прекрасно, все верно, мне нравится, что вы не пытаетесь лгать. Покажите мне документ, с которым вы ездили в Швейцарию? Барбье достал шведский паспорт, американец полистал его, удивленно покачал головой, вернул, поинтересовавшись:

The script ran 0.013 seconds.