Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Алексей Иванов - Золото бунта [2005]
Известность произведения: Средняя
Метки: adv_history, prose_history, История, Магический реализм, Роман, Современная проза

Аннотация. Новый роман пермского писателя посвящен событиям, происходившим на Урале в конце XVIII века, спустя четыре года после разгрома Пугачевского восстания. Герой книги, молодой сплавщик Остафий Переход, должен разгадать загадку гибели своего отца, чтобы смыть с родового имени пятно позора. Увлекательный детективный сюжет-автор погружает в таинственный и завораживающий мир реки Чусовой. Здесь караваны барок, груженных железом, стремительно летят по течению мимо смертельно опасных скал — бойцов. Здесь власть купцов и заводчиков ничто в сравнении с могуществом старцев — учителей веры, что правят Рекой из тайных раскольничьих скитов. Здесь даже те, кто носит православный крест, искренне верят в силу вогульских шаманов. Здесь ждет в земле казна Пугачева, золото бунта, клад, который уже четыре года не дастся ни шаманам, ни разбойникам, ни бродягам-пытарям. Клад, который был закопан четырьмя разбойниками братьями Гусевыми. Клад, дорогу к которому знал лишь бесследно пропавший отец молодого сплавщика Остафия Перехода.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 

— Тринадцать копеек мне цена, да? — Загнул — и гроша не стоишь! — крикнул Поздей. Оттолкнув державших его бурлаков, перед Осташей появился Корнила Нелюбин. Лицо его дергалось. Глядя на толпу, Корнила отвел руку назад, указывая пальцем на Осташу. — Мужики, я его в первый раз вижу! — будто с угрозой, заговорил он. — Но ведь он сплавщик наш! Вы чего творите? Он за нашу жисть ответ берет, а вы его ни в грош?.. Это, братцы, грех похуже обсчета!.. Поздей, искушаешь народ! Замолчи! Осташа перевел дух, словно выдохнул огонь, даже грудь вмялась. — Мне заступничества ничьего не надо, — хрипло сказал он, отстраняя Корнилу. — И объяснять мне нечего. Здесь моя воля! Я — сплавщик. Я не объясняю — я команду даю! И коли жить хотите, вы мне покорны должны быть! На барке горной стражи нет. Будете бунтовать — всем погибель! И тринадцати копеек за шкуру вашу не дадут, не то что рубля! Толпа обозленно молчала. — На первый раз — прощаю, — добавил Осташа, чувствуя, как онемели скулы. — Во второй раз уже не я — Чусовая всех накажет, убьет в теснинах! И вдруг издалека пополз гром, потек по распадку на плотбище. Пушка на камне Каменском помедлила и отозвалась выстрелом. Это снова передали весть из Ревды: первый караван отвалил. Часа через два он пронесется мимо Каменки, и каменским караванам тоже надо будет выходить на реку. Бурлаки завертели головами, не понимая причины пальбы: многие из них были на сплаве впервые. Небось даже испугались — не горная ли стража кинулась разгонять их бунт?.. — Все на барку! — приказал Осташа. — Отвал каравану! ОТВАЛ Бурлаки тараканами рассыпались по плотбищу, торопясь к своим баркам, а на барках водоливы уже сматывали снасти, отвязываясь от причалов. Над берегом поднялся гвалт, насквозь прошитый руганью подгубщиков и командами сплавщиков, оравших в свои трубы. Косные лодки скользили по пруду. Пристанские работники спешно разбирали мостки через главный прорез плотины, на всякий случай — и через вешняк тоже. Приказчик, навалившись брюхом на ограду, в последний раз промерял шестом глубину в прорезе. Плотинный мастер деловито мазал дегтем ступицы на поворотных осях затвора. Старики, детишки и бабы Каменки спешили на гору, на плотину, чтобы смотреть, как полетят караваны. С высоты скамейки Осташа глядел, как его бурлаки укладывают на «подушки» потеси и бестолково суетятся, выстраиваясь у кочетков. Оборачиваясь назад, Осташа видел, как полевские барки отходят от причалов, чтобы занять первое место у затвора плотины. Эти барки на снастях тянули с косных лодок, а бурлаки гребли потесями — с отвычки еще неловко. Неуклюжие, огромные, плоские суда, медленно махая растопыренными веслами, неожиданно ладно, точно и без спешки выходили в створ ворот. Пруд поднялся высоко, и чусовская излучина за плотиной была видна почти вся. — Чего же караваны не идут?.. — вытягивая шею, стонал рядом Федька, который забрался на скамейку к Осташе. Даже небо, влажное и мятое, как сырой войлок, словно замерло в ожидании, забыв про дождик. Только шальной, пустой, бездумный ветер метался над прудом, колотился о горы. Осташа, не отрываясь, глядел на Чусовую. Для него уже не было ничего — ни гнева, ни ярости, ни обиды на смуту своих бурлаков. Сердце изнывало ожиданием, иссосанное жутью скорой схватки — разом и болью, и страхом, и радостью. Сдержанное, еще не проявленное величие этого мгновения уже смыло с души все припарки, все коросты и словно оголило зияющую, трепещущую, чуткую рану. На барке вполголоса гомонили бурлаки. Сорочьим базаром доносился с плотины всполошенный бабий треск. В деревне лаяли собаки. Но как караванный вал закатывает прибрежный булыжник, так все звуки поверху закатывал широкий шум движущейся реки — плеск, всхлипы, журчание, рокот кипуна под скалой, разбежистый шелест стрежня. — Бегут! Бегут! — завопили с горы, а потом с плотины. И тотчас Осташа увидел сам: по Чусовой, по стрежню бежала первая барка. Издалека она походила на плоского дощатого паучка, который перебирает длинными тонкими ножками. Барка прицельно и точно, словно по струне, заходила в поворот. Над кровлей ее палатки на мачте-щегле трепыхались два одинаковых черно-белых флага. Черный и белый — это цвета Ревды; по два флага поднимал всегда только караванный. С пристани кричали, свистели, махали шапками. В ответ с барки по-щенячьи задорно и звонко тявкнула сигнальная пушчонка: мол, все хорошо! Ревдинцы любили пальбу и лихую бахвалу. Барка ревдинского караванного промчалась мимо Каменского распадка, и тотчас же за ней пролетела вторая барка, третья, четвертая… Осташа знал, что за горой вся Чусовая до самой сизой мглы окоема покрыта россыпью бегущих судов. А на прорезе каменской плотины уже раскрывали затвор. Скинув верхнюю одежу, пристанские работники давили грудью на огромные рычаги затвора. Тяжелые, сбитые из плах створки ворот медленно, с натугой разомкнулись, будто лопнула цепь кандалов. Весь пруд дрогнул, и по воде раскатился то ли стон, то ли хрип — словно вздохнул удавленник, которого еще живым вынули из петли. Вода обвалом упала в прорез, выбив вверх клубы мокрой пыли. А работники на снастях оттягивали створки все шире, и в прорезе нарастал победный рев воды, прорвавшейся сквозь плотину. Небо заморгало, заслезилось. Ветер испуганно припал к пруду и, как стая собак, шарахнулся сразу во все стороны, прячась в зашумевших ельниках на склонах прибрежных гор. На Чусовой мелькнули сине-зеленые флаги полевского каравана, булькнула пушечка. Первая барка каменского пруда вошла рылом в прорез плотины. Бурлаки вздернули потеси, и барка показалась Осташе курицей, что испуганно встопорщила крылья. Ее корма вдруг начала с шумом подниматься из воды. Задрав огромный зад, барка неумолимо уходила в проем, словно вываливалась с пруда на Чусовую. …Приказчик не догадался срубить перильца вдоль канала, и они ввели народ в заблуждение. Люди, толпившиеся на плотине, заорали и запоздало кинулись прочь от прореза. Поднятые потеси барки с треском снесли перильца и сгребли нескольких мужиков и баб, не успевших отскочить в сторону. Толпа на плотине взорвалась воплями. Расхристанный приказчик, матерясь, подлетел к толпе и принялся отталкивать народ еще дальше. Но с барок некогда было глядеть на суматоху. Косные уже вытолкнули к прорезу вторую полевскую барку, и она тоже словно провалилась сквозь плотину. За гребнем плотины мелькнул зелено-желтый флаг сысертского каравана. В прорез каменской плотины одна за другой канули обе сысертские барки. К прорезу уже шла барка Колывана, где на скамейке стояли сам Колыван, караванный Пасынков и водолив — дядя Гу-рьяна Утюгов. Как на узде, барку вели косные лодки. Вторая каменская барка на помочах косных тоже выдвигалась из плотного строя судов у причалов. Косные лодки подгребали к Осташиной барке, громыхнули носами в ее борта. Косные молодцы ловко накинули на пыж веревочные петли, словно за шею заарканили сбежавшего коня. — Платоха! Никешка! — крикнул Осташа в трубу. Платоха и Никешка повели потеси. Они держали их за крайние рукояти — за «губы» — и управляли ходом весла. Бурлаки толкали потеси вперед, наполняя их движение своей силой. Барка начала грузно разворачиваться. Под скулой заурчала вода. Косные молодцы в своих лодках свирепо рыли пруд распашными веслами и держали снасти внатяг. Барка нехотя, как корова, отошла от причала и послушно подалась к прорезу. За высокой, черной, мокрой створкой ворот, скрепленной ржавыми железными полосами, исчезала корма колывановской барки. На коньке ее палатки лежала длинная лодка; она проплыла над плотиной как по воздуху. Из-за плотины донесся могучий и гулкий всплеск: Колыван вышел на Чусовую. — Поздей, греби, Никешка, табань! — командовал Осташа. — Ой, врежемся в плотину!.. — скулил рядом напуганный Федька. Косные установили барку в створ и сдернули с пыжа петлю. Впереди в прямоугольном проеме лотка, будто шаньга в чью-то раззявленную пасть, убиралась вглубь широкая корма второй каменской барки. — Потеси задирай! — крикнул Осташа. Подгубщики, ломая сопротивление неопытных бурлаков, повалили потеси рукоятями на палубу. Лопасти, роняя капли, взметнулись над стенками прореза. Осташина барка пошла в проем. В дощатом лотке прореза ревела и пенилась вода, широким языком переваливалась через порог. Разница в уровнях высот пруда и Чусовой составляла примерно четыре локтя. Прорез был шире барки всего-то на пару аршинов. Барка сразу же ткнулась плечом в стенку канала, устанавливаясь точно по его оси. На разбухших плахах, из которых был выложен короб лотка, остался черный смоляной след удара. Осташа почувствовал, как нос его барки завис над водосливом. Раздался мученический треск — барка гнулась на излом; под палубой гулко брякнуло железо. Но барка скользила дальше вперед и вдруг огромной качелью перевалилась через порог, вздыбила корму и с шумом окунула нос в воду так, что стукнулась подбородком о днище канала. Бурлаков уронило, как рожь под ветром. Меж бортов барки и стенками лотка выбило буруны пены, хлынувшей на палубу, а сами стенки мгновенно стали выше на сажень, отгородив небо, словно барка легла в гроб. — М-мать твою… — тихо охнул Федька. — Все на ноги живо! — заорал Осташа в трубу и, мимо трубы, бросил Федьке: — Будешь скулить под руку — утоплю!.. Барка с грохотом и шумом протиснулась по лотку меж осклизлых деревянных стен и выпала на простор затопленного распадка, который сейчас превратился в речной залив. Свежим воздухом дохнуло в лицо, светом опалило глаза. Под тушей плотины в грязных завертях воды, цепляясь за доски, еще плавали люди, сброшенные с плотины потесями первой каменской барки. Впереди поперек пути летели барки чужого каравана. Мокрые бурлаки вскакивали с палубы, лихорадочно разбирались в строй у кочетков. Ток реки нес барку боком на слоистые отвесные гребни камня Каменского. Справа прямо в борт Осташе гнала какая-то слетевшая со стрежня купеческая барка под малиновым флагом. По ее левой стороне бурлаки еще ошалело гребли потесями, мотаясь через всю палубу вслед за вальком весла; они еще надеялись отшарашиться от скалы. Но с правой стороны люди, спасаясь, уже сыпались в воду. На скамейке без шапки стоял сплавщик с белым как полотно лицом. — Навались все! — заорал Осташа. Подгубщики — Платоха, Поздей, Никешка и Корнила — кинулись на свои рукояти что было сил. Потеси Осташиной барки воткнулись в волну, выталкивая судно из-под удара. Осташа увидел, что на лопасти потеси, что вынырнула из воды и тотчас унеслась вперед, повис цветастый платок утонувшей под плотиной бабы. — Наддай! — кричал Осташа. Тяжеленная барка выходила на стрежень вдоль пенного вала под камнем Каменским. Мощь движения реки навалилась барке на правое плечо, поворачивая ее носом по течению. Перед Осташей вглубь елового ущелья провалилась даль речного створа. Купец, разрывая воздух, пронесся мимо кормы Осташи. — Платоха, загребай, Корнила, табань! — командовал Осташа. Теперь две барки — его и купеческая — бежали почти вровень. Но Осташа бежал по стрежню, а купец — обочиной, которая упиралась в утес. Купеческий сплавщик вдруг кивнул Осташе и широко перекрестился. Его барка пропорола носом буруны и с грохотом врезалась в скалу. Осташа еще успел увидеть, как люди полетели над палубой, а сплавщик покатился по кровле палатки. Страшно щерясь, треща, начал щепиться нос погибающего судна, а палуба вздыбилась, расползаясь досками во все стороны. И тотчас выступ скалы закрыл картину гибнущего судна. И впереди, и сзади громоздились другие барки, проскользнувшие мимо камня Каменского. До убившегося судна им уже не было дела. Осташа вписался в караван, и теперь нужно было держаться своего места, чтобы кто другой не вытолкнул его на скалу, как только что сгинувшего купца. И Осташа тоже не оглядывался. Он знал, что сейчас из-под Каменского на Чусовую выбрасывает изодранные доски и барахтающихся людей. Здесь все уже решилось, ведь это сплав, это железные караваны: беги, не оглядываясь, чтобы добежать до цели, и каждому поможет только господь. БОЛЬШАЯ СОЛЬ А река несла, и ельники за камнем Каменским сменились крутыми косогорами. Они были грязно облеплены бурыми прядями прошлогодней травы. За косогорами показались избы Нижнего Села. Село стояло на броде, и Чусовая здесь раскатывалась вширь. Прямо посередке брода летом громоздился остров-огрудок, сейчас затопленный выше маковки; на его месте кипело целое стадо бурунов, из которых, трясясь, торчали измочаленные ветки тальника. Здесь стрежень заваливался направо и бил темечком прямо в боец Шайтан. Сила течения словно сгрудила скалу в складки, как голенище сапога. — Никешка, Платоха! — командовал Осташа. Потеси по правому борту могуче отгребали, чтобы обойти огрудок левее. Среди бурунов уже громоздилась плотно севшая на мель барка. На ее палубах суетились полуголые бурлаки. Видно, сначала они пытались сняться с помощью неволь, но река вырвала неволи из петель. Их длинные полотнища светлели в волнах далеко впереди барки. Теперь бурлакам оставалось только слезать в воду и сталкивать судно чегенями. Осташина барка бежала вдоль заборов Нижнего Села. Потеси ее работали без остановки, но барку все равно отодвигало от деревенского берега и подтягивало к Шайтану. Осташа не боялся. Он видел, что силой разбега его судно перекинет за скалу и дальше его снова переймет стрежень и поставит прямо по ходу реки. А за Шайтаном из воды выставлялось черное от осмолки, окатанное волной, блестящее плечо только что убившейся барки. В полосе мути за устьем речки Сучихи ныряли и прыгали шапки и армяки, доски и брусья, ядра человеческих голов. Мутная струя Сучихи неслась вдоль берега прямо под низко нависшим ивняком. Из нее вылетали человеческие руки и пытались поймать ветки. — А мы так не хряснемся, а?.. — спросил Осташу Федька, опасливо глядя на Шайтан. — Да не скули ты — предупредил же! — рявкнул Осташа. Конечно, это было страшно: рядом тонули люди, а никто им и веревки не кидал. Но таково было правило сплава. Здесь действовал уже другой закон — закон большого дела, большого народа. А что народу гибель барки? Царапина на пальце, и все. Лизнул, заклеил подорожником, и дальше вперед. Только дети сидят и плачут над царапиной. И можно было сколь угодно гневить бога проклятиями — небо оставалось глухо. Не потому, что господь отвернулся, а потому, что зрение его в теснинах стало иным. Здесь было как на войне: ангелы-хранители сражались с вражьими бесами вместе с людьми и в запале порой теряли тех, кого должны были беречь. И господь здесь тоже следил не за людьми, а за правдой. Значит, не в радости богатырства было магнитное притяжение караванного вала, а в жертве и в благодати веры, что правда все же есть и есть те, кто за нее бьется, и ты — среди них пока еще не убитый. Осташа глядел вперед, и память быстро листала книгу Чусовой. Заросший ельником камень Маньков, на котором когда-то жила местная ведьма Манька. Камень Сенькин, возле которого был похоронен Сенька Лузянинов, знаменитый сплавщик из Ревды. Боец Висячий — его подмыло снизу, и он угрожающе навис над стрежнем так, что косынка пены и брызг полоскалась сзади по ветру, словно подвязанная под каменной челюстью скалы. Книга Чусовой была давно прочитана Осташей, заучена наизусть, а все равно всегда оставалась новой, понимаемой заново, как притчи из Священного Писания. Но река несла, и не было времени порадоваться своему знанию. На сплаве вообще не было времени гордиться собою. Вперившись глазами в створ, Осташа не чувствовал себя и не помнил, кто он. Сейчас в нем от себя самого ничего и не осталось. Осталось только то, что было от бати, — опыт, сметка, сила духа на решение. Этим всегда и манил к себе сплав: в большом общем деле отринуть себя от себя и быть только тем, кем должно. Шалая вешняя вода всегда была живой. Она размачивала и расправляла искривленную душу, словно зачерствевший ремень. Она смывала с совести плесень и гниль грехов. Она вплетала человека в упряжь судьбы туда, куда ему и предназначено, а не куда пришлось, не куда хотелось, не куда думалось нужно. Она натягивала струну жизни с мудрым расчетом не оборвать ее — а иначе и незачем ладить дело, все сверзится и сгинет. Перед Осташиной баркой неслась барка Вукола Катаева. Вукол слишком далеко отдал от страшноватого Висячего бойца, а потому за поворотом его понесло на боец Сокол. — Скосил одноглазый… — пробормотал Федька, щурясь на барку Вукола. — Щас ему щеку-то побреет… Сокол этот — батя говорил — вовсе не от птицы прозвище получил. Соколом охотники-чертознаи называли выпуклую кость лосиной груди. И вправду: узкий, бурый, высокий утес походил на лося, зашедшего в Чусовую по грудь. Подножие бойца расколола расщелина, словно лось расставил ноги для прочности. В хмуром поднебесье торчали рога из разлапистых кедров. Осташа не обеспокоился за Вукола. По всему было ясно, что барка Вукола пройдет вдоль бойца скользом. Вукол что-то злобно орал в трубу. Его бурлаки махали потесями, а потом отбросили их и отскочили в сторону. Барка пробуравила темный след по белому пеннику мимо скалы, и скала походя, как соломинки, обломила обе потеси по левому борту. Вуколу повезло: за Соколом тянулся плес, который дал передышку, чтобы вытащить новые весла. Осташины бурлаки загомонили, довольные лихостью бескровной развязки. Они уже потихоньку освоились, перестали пугаться любой скалы, любого поворота. Осташа по ходу барки ощутил, что их работа стала дружнее, слаженнее, и потому барка словно обраталась, смирила норов, сделалась послушной, как лошадь. Разогревшись, бурлаки сбрасывали на палубу одежу. Оставив свой кочеток на потеси Поздея, Бакирка пробежал по барке, собирая армяки в охапку, и отнес их в льяло, чтобы не замочило дождем. Барка катилась по плесу, на котором блестели покатые вздутия отмелей, что были намыты впавшими справа речонками Афонихой и Софронихой. Барка плавно заколыхалась на водяных шалыгах, словно сани на мягких увалах. И от этого игривого покачивания Осташе вдруг стало беспричинно радостно, весело. Он впервые после отвала огляделся по сторонам просто так, без розыска опасности. Уже не лицом, не грудью в вороте рубахи, не замерзшими руками, а всей свободной душой он ощутил ветер, неяркий облачный свет, простор, сырость речного весеннего воздуха, нежное и робкое тепло далекого солнца в промоинах туч. По правому берегу мелькнули ребра камня Корчаги. Досюда по дну Чусовой докатывались карчи — утонувшие коряги. Эти карчи глупые Афониха с Софронихой зачем-то каждый год упрямо выволакивали из лесных дебрей, по которым змеился их путь. За Корчагами показалась пристань Трёка. На гребне плотины лаяли собаки и толпился народ. Из открытых ворот гаваней валилась вода. За воротами виднелись палатки и щеглы трекских барок, готовых сорваться караваном. — Трекнешься за Трёкой-то? — насмешливо спросил Осташа Федьку. — Куда? — тотчас возмутился Федька. — Эдакие-то страсти в теснинах как без чарки пережить?.. Трёка кончилась небольшим бурым камнем Ёршик, который крутым изгибом спины и вправду походил на ерша с растопыренными колючками соснового плавника. На повороте из серого голого леса выставлялась глыба камня Баврика. Под Бавриком, зачаленная, стояла барка с ревдинским флагом. Вдоль ее борта по грудь в воде бродили бурлаки. Что там у них могло стрястись?.. За быстротоком справа поднялся боец Высокий. Он был какой-то совсем неуместный среди окрестных невысоких скал, словно приполз откуда-то снизу Чусовой, где стояли по-настоящему великие бойцы. Стена Высокого, надрезанная поверху висячими логами, выходила из леса к реке наискосок. Под ней в пенном клокотании торчком качались доски, брусья и мачта-щегла, на которой еще мотался мокрый флаг сысертского завода. На поляне перед скалой суетились бурлаки с убитой барки. Слева зарябила гряда рассыпанного камня Ревень. За ним барку принялось трясти и колыхать на переборе Ревень, и в днище несколько раз грохнули камни-таши. Перебор бурлил, шумел, заглушая голоса, но командовать тут было нечего. Осташа знал, что чистого прохода сквозь Ревень нет. Ревень, кипя, ударялся прямо в лоб треугольного бойца Талицкого и затихал, словно оглушенный. А на другом берегу топорщил заячьи уши и петушиные гребни затонувший в косогорах боец Гребешки. Голой костью торчал на склоне парус тонкого одиночного пласта. Малый остров за Гребешками превратился во взмыленный огрудок. Над ним поднялась ребристая стена Сибирского бойца. Напротив бойца в Чусовую вплеталась речка Сибирка. Батя говорил, что по Сибирке в старину проходила межа между строгановскими землями и царством сибирского хана Кучума, пока Ермак не согнал Кучума с Иртыша, как черного ворона с кедровой ветви. А сразу за грозным Сибирским бойцом торчал смешной боец Курочка, похожий на переполошенную курицу, вздернувшую короткие крылья. Впрочем, Курочка бил барки не хуже других бойцов. Бурлаки хмыкали: когда курицы летать научатся, тогда и Курочка перестанет губить суда. По левую руку за Курочкой потянулась ровная стена бойца Заплотного, стоящая прямо в воде. На стене отвесно чередовались серые и белые полосы, как доски в заборе-заплоте. Народ рассказывал, что этот каменный заплот перед Ермаком поперек реки ставили вогульские чародеи. Камлали-камлали — и вырос каменный частокол. Ермак подошел — прохода нет. И тогда дружина сняла шеломы и начала молиться. Поднялся ветер, надул паруса стругов. Струги уперлись носами в каменную стену и сдвинули ее в сторону, на берег, будто ворота открыли. Вот и стоит теперь вдоль Чусовой заброшенное каменное прясло, распахнутое навеки. Осташа смотрел на скалы и на леса, вспоминал сказки, вспоминал батю… Все было рядом: и батя, и Ермак, и все те, кто здесь когда-то проплывал… С прошлого сплава целый год Осташа был отчаянно одинок. Да, он бежал от человека к человеку, все время он был кому-то нужен, его спасали или пытались убить, бабы любились с ним, а добрые люди делили хлеб, — да. Но все равно это было одиночество, потому что никому не было дела до его правды. А сейчас на барке, среди чужих и незнакомых бурлаков, сбитых в случайную артель, одиночества не было. Не было, потому что имелось общее дело — и для артели, и для всего чусовского народа. Кто-то намучился сам с собою, окунался в этот поток, чтобы раствориться в нем без следа, чтобы хоть на время слить свою душу с общей душой и не держать ответа за волю. Но Осташа в этом потоке не терял души, а обретал ее заново. Он получал ее обратно чистую, как медная раскольничья икона, прошедшая сквозь огонь. Батя был корнем из Чусовских Городков, от соляных варниц. Он говорил Осташе присловье солеваров: малая соль растворится без вкуса; средняя соль растворится и подсолит; большая соль даст горечь и не растает. Караванный вал катился сквозь теснины, сквозь народ и сквозь время, а потому на его гребне всегда все были рядом: и святой Трифон, который подбирает души убитых бурлаков, и Ермак, и все сплавщики, и батя. А вместе с батей Осташа и был большой солью. Шальными пулями прострельнули мимо боец Софронинкий, камень Синий, камень Темняш. Пустым, распуганным стоял Птичий плес, растянутый от зарытого в лесах камня Журавлев до горделивой стены бойца Лебяжьего. Говорили, что когда тобольский дьяк Семен Ремезов вел первый железный караван, его корабли здесь врезались в гусиные стаи, как в перину. А ныне всех птиц уже перебили, переловили. От плеча Лебяжьего бойца, опущенного в воду, пенная струя, как лебединое крыло, отмахивала ломкие морщины камня Складки и гневно хлестала по бойцу Винокуренному. Но Винокуренный с бестолковым пьяным упорством то грудился до небес, то вдруг обваливался еловыми логами. Он словно еще не решил, то ли ему встать стеной, то ли рассыпаться оползнем-шорохом. Под Винокуренным Чусовая изгибалась петлей. Она терлась о бойца, как падкая на сладенькое баба будто ненароком задевает хмельного мужика оттопыренным задом. А чуть подальше, в лесу, точно вусмерть упившись, на спине лежал камень Курьинский. И Чусовая уже обегала его стороной: ну кому он такой интересен? Осташа усмехнулся, глядя, как за Курьинским камнем некоторые барки уходят по излучине направо. Это были новички. Они огибали плотбище пристани Курьи путем санных обозов. А опытные сплавщики с разгону лихо перепрыгивали водяной порожек и дальше летели вдоль горла речной петли, вдоль коренного высокого берега, на котором стояли домишки деревни Курья. Плотбище на мысу сейчас полностью ушло под воду. От деревни до старицы-курьи Чусовая разлилась по всей своей пойме целым озером шириной в полверсты. Посреди озера, будто колдовством прикованные к месту, грудой стояли барки Курьинской пристани. Они цеплялись якорями за срубы-городки, на которых и были построены. Они всплыли с городков, готовые сорваться в путь, но честно ждали, когда мимо них промчатся караваны. По правилу их очередь была в самом хвосте. — Не трожь потесь! — крикнул Осташа Поздею, который собрался было загрести, чтобы барка свернула вправо вслед за новичками. Поздей послушно опустил рукоять, и Осташина барка покатилась меж деревней и заякоренным караваном, как телега по улице меж домов. А за устьем речного горла в конце плеса издалека был виден неприступный ряж камня Богатырь с часовней на плоской вершине. Из-под туч косо проглянуло солнце, единым махом озолотило кровлю и лемеховую главку часовни. Казалось, что и камень-то создан господом только для того, чтобы на нем над долом проплыл маленький храм. И за храмом, как за сторожевой башенкой острога, побежали домишки Старой Утки. По правую руку от устья речки Дарьи, что прибегала с далеких Малиновых гор, вдоль Чусовой тянулись хлевы, стойла, загоны, навесы, жердяные изгороди, грязные выгоны. Староуткинские бабы круглый год держали свою скотину на правом берегу, потому что на левом было негде. Зимой бабы ходили через Чусовую по льду, летом — вброд. В половодье и паводок они сидели при коровах безвылазно, навлекая на себя дружный гнев староуткинских мужиков, неприбранных и оголодавших. Но бабы стойко держались скотины, почитая ее превыше мужей: свинья, хоть и свинья, да не напьется, не побьет, не сгорит на заводе, упав в опоку. Завод стоял на левом берегу и выглядел бодро и весело. За наклонными деревянными стенами боевого палисада уверенно дымили высокие краснокирпичные трубы. Как собаки, почуявшие, что скоро их спустят с цепи, барки нетерпеливо покачивались в гаванях. Вращались все колеса пристанского хозяйства. По широкому дощатому водосливу бурно катилась вода. Издалека походило, что водослив вбит между двумя горами, словно трон. Пушки Старой Утки палили каждому каравану. И радостно было слышать этот холостой, неопасный грохот: не по людям, а просто в воздух, будто завод тряс небо за отвороты гор, как старого друга при долгожданной встрече. Чусовая в Старой Утке опять рассыпалась кудрявым бараньим стадом и вновь собралась воедино лишь у камня Слизкого, по которому, блестя, бежали вешние ручьи. Напротив Слизкого по правую сторону из лощины в Чусовую выбрасывало мутный, как сусло, поток речки Бражки. За ее устьем громоздились глыбы Бражкина бойца — словно везли воз бочек с хмельным, да спьяну перевернули и раскатили. Над Чусовой за Бражкиным бойцом поник буйной головой второй боец Висячий, будто он перебрал на дармовщинку. Осташа смотрел, как Вукол обходит Висячий боец. Вукол шел не то чтобы неверно, а как-то грубо, валко. Его опять тащило на скалу, и он двумя рывками, от которых вода кипела вдоль бортов, опять ушел от удара. Осташа щурился, пытаясь понять, в чем дело. И дошло: у Вукола на потесях стояло словно бы не по десять, а по двадцать бурлаков. Сила гребка не равнялась числу гребцов. «Вукол — истяжелец!» — вдруг понял Осташа. Понял без зависти, без гнева, без злобы. Что ж, пусть Вукол обходит бойцы, как знает, — дело его. А он, Осташа, обойдет по-своему. Чусовая рассудит, кто прав. МОСИН БОЕЦ Слева берег взгорбился, скорчился и облысел камнем Дыроватым, по откосам которого словно жахнули картечью. Говорили, что под этим камнем Ермак решил освятить воды Чусовой. Поп отслужил молебен и опустил в волну крест — а из реки шарахнулись черти и бесенята, полезли в скалу, издырявили камень, как сито. Видно, кое-какие из бесов все ж вернулись обратно, потому что под скалой барки качало и колыхало, словно река тряслась, как промывной лоток золотодобытчика. Осташе не хотелось вспоминать, что приключилось с ним за Дыроватым, но куда же денешься?.. Барка пробежала мимо камня Чеген. Расплескав пену, она с шумом перекатилась через огрудок, на котором летом обмелел межеумок Алфера Гилёва. Вон ручей Чегени, в котором лежало тело Алфера. Вон камень Ямный, на котором Осташа разговаривал с мужиками из Мурзинки… Смерть Алфера пометалась в горах, вернулась эхом и сшибла с ног слободского попа Флегонта. Крутой левый берег разрезали каменные ножи бойца Сокол — еще одного Сокола. Самое широкое и грозное лезвие вонзилось прямо в бок Чусовой. Караваны опасливо огибали его вдоль правого берега. За плитой отвесной скалы в мелколесье склона торчали останцы. Один из них в точности напоминал сидящего сокола. Боец Сокол через Чусовую смотрел на другого бойца — на хмурого Балабана. Балабан выставил из леса неровное плечо и по локоть погрузил в Чусовую каменную ручищу, одетую в рукавицу из пены. Осташа, отводя барку левее, вспоминал песню тагильчанина Кирши Данилова. Кирша пел об этих местах: «Как на Чусовой на реке, на неласковой, бились грудь о грудь два сокола, два братеника…» Над этим створом меж двух бойцов Ермак увидел, как в тучах дерутся два сокола: бурый сокол-беркут, каких татары называли балабанами, и серый сокол-сапсан, княжая ловчая птица. Небеса решали: чья возьмет? Роняя перья, татарский балабан рухнул в Чусовую. Русский сокол-сапсан покружил с победным кличем, сел на берег и окаменел. Это Чусовая покорялась Ермаку. — Никешка, давай-ходи-работай!.. — крикнул Осташа. Почти сразу за Балабаном стоял невысокий и вроде неопасный боец Сенькин. Но этот боец сгубил лучшего сплавщика Каменской пристани — Сеньку Скорынина, и всегда поверху он был уставлен разлапистыми крестами. Сенькин боец промахнул мимо с шумом — будто, ломая подлесок, пробежал большой зверь. А на повороте уже виднелась треугольная каменная шапка Боярина, бойца спесивого и коварного. Боярин распустил вниз по течению кудлатую бороду пены. Меж бородой и шапкой, качаясь, как травинки, торчали бревна и доски убившейся, уже затонувшей барки: словно злой боярин полной пастью хватил клок соломы. Дальше Чусовая изгибалась длинным плесом Волчник. Здесь можно было перевести дух. Впрочем, засыпать не стоило: утюг острова Волчник разглаживал волны, пряча под их складками отмели. На одной из них, словно муха на клее, уже сидела ревдинская барка. Вокруг нее, погрузившись в воду по плечи, бурлаки разводили неволи. Осташа промчался мимо. Плес Волчник врезался в крутую еловую гору, вскочившую над лесом, как встревоженный медведь с лежбища. Чусовая вскипела и отхлынула в сторону, тряся космами. Барка на повороте заскрипела, как телега. Гора, что остановила бег Чусовой, успокоилась, опустила шерсть, потихоньку улеглась обратно. За ее склоном мелькнули кровли деревеньки Родина, голбцы погоста. Здесь лежал и Алфер Гилёв. Осташа молча снял шапку и перекрестился. Рядом так же молча крестился Федька. Он, значит, тоже ничего не забыл. Но скорбеть было некогда: течение потянуло налево, собираясь разбивать барку о Максимовский боец. Боец выезжал из леса, как обоз, прищемил колесом подол реки — никуда не деться. — Поздей, Корнила! — командовал Осташа. — Платоха, табань! Излучина реки развернулась, и Осташа увидел весь караван. Вукол отгребал от бойца как-то зло, надрывно, точно обиделся, что истяжельческая нечисть без его усилия здесь его не спасет. А под Максимовским бойцом уже мылилась чья-то совсем убитая барка, поставленная набок и прижатая днищем к скале. Груз, похоже, из нее уже высыпался сквозь проломленный борт. В пене уже не мелькали головы людей — все бурлаки утонули. Набег течения притиснул барку к скале, а стрежень отламывал нос, торчащий без защиты камня. Над Чусовой слышался гром, словно стреляла пушка: это река по одной, по две отдирала от барки бортовины и, вертя, швыряла их в воздух. Такой обломок упал на кровлю барки Вукола и сбил запасные потеси. Осташа издалека услышал, как Вукол ругается в трубу и костерит своих бурлаков, которые не успели перехватить покатившиеся потеси баграми. За Максимовским бойцом Чусовая начала играть: то плавно вздымала барку, то роняла в ямину так, что судно грузло почти до палубы и опоясывалось юбкой из пузырей. Приближался другой опасный боец — Шилков. На Чусовой рассказывали, что имя свое он получил от шайтанского приказчика Шилкова. Тот любил побаловать: забирался на скалу и смотрел, как бьются барки. Иной раз с другими приказчиками на чужую жизнь даже об заклад по рукам ударял. Но сатана и Шилкова перехитрил. Шилков влюбился в заводскую девку, а у той уже был жених — сплавщик Фатьян Сестрицын. И Шилков пообещал черту душу, если черт угробит Фатьяна. Черт рад стараться: нагромоздил из валунов перебор. Шилков залез на скалу и сверху стал смотреть, как Фатьян на переборе погибать будет. А Фатьян с божьей помощью этот перебор одолел, прорвался. Черт только взвыл. — Коли уж мне твоя душа не достанется, то и тебе самому — тоже! Стой здесь вечно и любуйся, как барки бьются! — крикнул он и превратил Шилкова в камень. Валясь по бурунам, Осташина барка шла через перебор, только пена под ногами бурлаков разлеталась по выстилке палуб. Осташа, не теряя реки из виду, мельком глянул наверх, на макушку бойца. Вон под тучей торчит черный набалдашник — окаменевший Шилков. …Камень Щелеватый, говорят, и был жилищем того черта, который Шилкова заколдовал. Но рассмотреть камень Осташа не успел: слишком быстро барка пролетела мимо. Начинался Мосин плес — один из самых коварных на Чусовой. На гладком, ровном, покатом створе барка набирала могучий набег. Надобна была вся сила бурлаков, чтобы преодолеть его и увернуться от Мосина бойца. — Корнила, притабанивай, притабанивай! — командовал Осташа. — Никешка, потесь выбрасывай к пыжу, чтобы носом в берег смотреть!.. К исходу плеса барка должна была подходить избоченившись, чтобы за поворотом реки дружным гребком всех четырех потесей разом перекинуть себя через черту неодолимого притяжения Мосина бойца. Осташа щурился, цепляясь за перильца. Правый берег нехотя разворачивался. Мосин боец выползал из-за ельника словно задом наперед. Наконец появилось его узкое рыло, нависшее над стрежнем, будто медведь склонился над водопоем. И сразу донесся рокот и бултыханье волны, вспоротой каменным резцом. Осташа взглядом мерил углы и расстояния — пространство точно расчертилось тонкими светящимися струнами. Губы Осташи сами собой зашептали «Лодью несгубимую»: «Ждут меня на встречу сто двадцать камней-бойцов, сто двадцать сатанаилов, сто двадцать дьявоилов, сто двадцать полканов, не пешие, не конные, не рожденные, не кованные…» Но возле левой передней потеси вдруг закипело какое-то гневное бормотание бурлаков, покрытое сверху решительным рыком Поздея: «Загубит сплавщик!.. Купили его!.. Табань!» Осташа обомлел. Бурлаки, трусливо оглядываясь, навалились на кочетки, а Поздей с силой повел губу весла. Лопасть гребанула воду, и барка послушно рыскнула, нацеливаясь тупым носом прямо в бивень скалы. — Ку… куда?! — выдохнул Осташа. Поздей, будто голову очертя, могуче потянул рукоять на себя, занося потесь для следующего гребка. Кое-кто из бурлаков упал на палубу, сбитый ходом весла. Но Поздею, пожалуй, хватило бы силищи, чтобы загрести и в одиночку. Осташа не поверил глазам — так явен был дикий и нелепый замысел Поздея сгубить барку под Мосиным бойцом! И тогда в Осташином горле горошиной запрыгал истошный вопль: «Измена!..» — Не… Нельзя!.. — вдруг по-петушиному заверещал Бакирка, стоявший крайним у Поздеевой потеси. — Пропадем!.. Астапа!.. Но Поздей рванул весло на грудь, защемляя Бакира между вальком весла и огнивом. Крик Бакира перешел в заячий визг — Бакиру раздавило ребра. — Ходи, шалыганы! — заорал Поздей на бурлаков. Ошалев, бурлаки навалились на кочетки. Бакир упал. Потесь ухнула в воду и, взбурлив, толкнула барку еще сильнее. Стрежень властно и блудливо подхватил барку, словно бабу под локоток. Барка уверенно летела прямо на гребень бойца. И Осташа, облизанный холодом, вдруг ощутил свою душу живой и трепетной — как девка, заголенная ветродуем, как осенняя береза под дождем-листобоем. Душа на ниточке трепыхнулась в теле, словно попавшая в силки тетерка при виде охотника. Бессмысленные заклинания еще клацали на зубах: «Проведи меня-молодца мимо каменя-бойца до чистой воды, до большой реки, до синего неба, до ясного оболока…» Вдоль обносного бруса полз раздавленный Бакир и блевал за борт кровью. Осташа стиснул зубы, словно душил наговор, и, вновь размыкая онемевшие челюсти, срывая глотку, закричал: — Корнила, Платоха, полный ход! Никешка, табань, табань! Но Корнила уже схватил за шкирку соседнего бурлака и сунул его на свое место у рукояти, а сам прыгнул к Поздею. Ударом в ухо он сбил Поздея с ног. Даже удивительно было: какой яростью невысокий Корнила смог обрушить такого богатыря?.. Поздей упал на карачки, а Корнила схватил его рукоять и, матеря Поздеевых бурлаков, сам повел потесь. — Наддай! — кричал Осташа. Стрежень волок барку к бойцу. Бурлаки что было сил отгребали, мечась по палубе вслед за подгубщиками. Осташа застыл, и взгляд его напружинивался, как лук под сокращающейся тетивой. Мосин боец свирепо несся вперед, прямо на барку, и раздувал под носом седые усы буруна. Барка даже застонала, уклоняясь от удара. Пена поползла из-под борта. «Еще бы чуть-чуть!..» — скручивало душу Осташи. Гребень Мосина бойца взвился над головой до неба, где-то в тучах полоская сосны. Щит утеса загородил Чусовую. Барка на самом излете чуть качнулась — и перевалила рубец стрежня. Словно забор упал — такая вдруг открылась даль. Скала в бессилии махнула вдоль борта каменной палицей и выбила потеси из рук бурлаков. Барка проскочила мимо бойца впритирку — пеной окатило правый борт. Излучина Чусовой впереди была разрисована белыми кружевами. Поздей, искоса глянув на улетавшую назад скалу, растянулся на досках палубы и обмяк, словно Корнила вышиб его из сознания. Барку еще трепало на переборе после Мосина бойца. Слева из леса, как разбойничьи насады, мчались на выручку Мосину каменные корабли Гардыма. По правому берегу залаяли псы возле околицы Старой Шайтанки. Сам боец Шайтан сгрудился на повороте, насупившись и спрятав взгляд. Осташа, отдавая команды, прошел его чисто, хотя еще ничего не соображал. Душа его все-таки будто налетела на Мосин боец, и поперек мыслей, как кость поперек горла, все еще стоял щербатый гребень. Поздей по-прежнему лежал на палубе, но, похоже, он только притворялся оглушенным. Федька, скатившись со скамейки, волок под кровлю палатки Бакира, который захлебывался кровью. По левую руку бежали домишки Шайтанки, устье речки с плотиной, гавани и заводские трубы. Потом справа бабьей занавеской проколыхались складки Могильного камня, а за ним раскинулся покос. Осташа, встряхнув головой, пытался собрать себя воедино, будто растекшуюся квашню сгрести руками обратно в кучу. За Могильным камнем по берегам появились зачаленные барки: железные караваны хватались на ночлег. Осташа тупо всматривался, отыскивая барку Колывана. Вставать к берегу полагалось только тогда, когда пробежишь мимо своего караванного. Но флаги Каменского завода пока еще совсем не встречались. Щелчками пронеслись мимо одинаковые скалки — камень Камешок, Еловый камень, Бычок. — Колыван говорил, что за Ленёвским будет хвататься, — пояснил Федька, уже вернувшийся на скамейку, и пальцем, перепачканным в крови, указал на дальнюю скалу. Но и за Ленёвским стояли только чужие барки, и за мрачными грудами Черных камней — тоже. Пришлось огибать еще Нотихинский боец, косо торчавший из пенной оторочки, а потом прорываться сквозь пляску Нотихинского перебора. Только за каменными срубами Свинков Федька закричал: — Вона, вон они! Наш караван! Колыван стоит!.. Все, Осташка, делаем хватку! ДВА СТАНА — Федька, подлец, ты чего же это пьянство развел? — сквозь зубы тихо спросил Осташа, опустившись на корточки за спиной у Федьки. — Господь с тобой! — изумился Федька, по-татарски сидевший у костра на своем армяке. — Такие страхи прошли — как душу не залить? — Так и заливал бы в одиночку… Почто бурлаков спаиваешь? — Я за бороду никого не нагибаю! — обиделся Федька. — Сами пьют! Душа — мера! — Ты ж ведь ковшом обносишь. — А я на одного себя делить не приучен. — На все у тебя ответ найдется… — прошипел Осташа. — Давай прекращай гульбу. — Не-е, Остафий Петрович, — пьяно-рассудительно возразил Федька. — У нас уже шлея под хвостом. Щас только до лежки. Знаю. Осташа разозлился и поднялся на ноги. — Эй, захребетники, кончай хмельное глушить! — крикнул он для всех. — Завтра же снова на воду! Еще опасней река будет! — Водолив потчует! — сразу возмущенно загалдели со всех сторон. — Свое пьем!.. — Сплавщику на берегу слова нет! — Бабой своей командуй! — Кержакам душу православную не понять, молчи уж! — Охолонуть дай, сплавщик! Осташа плюнул и пошел от костра прочь. Барка схватилась за левый берег на Пегушином плесе на версту ниже Колывана. Местечко выпало удобное — ровное, с сосняком. Бурлаки разожгли огромный костер, подвесили котел, в который Федька отмерил крупы. С пережитого волнения Федька решился выволочь из казенки бочонок водки, налил в ковшик и пустил по кругу — а дальше и понеслось. Стемнело; котел опорожнили, а ковшик все катился колесом. В бочонке плескалось уже на донышке, но Осташа понимал, что вслед за первым Федька выволочет и второй. Остановить Федьку Осташа не мог: его сплавщицкая власть была только на барке. На берегу хозяином становился водолив. Пьяные бурлаки сидели вокруг костра, гомонили вразлад, не слушая друг друга. Кто от пьянства отстал, те уже разошлись по берегу, забились в шалаши-бугры и спали, закутавшись в тряпье, — ночной бор дрожал от храпа. Осташа направился к куче лапника, на которую уложили раздавленного Бакира. Возле Бакира устало сидела на полешке какая-то баба. Осташа подошел ближе и узнал Фиску. — Как он? — негромко спросил Осташа. — Без памяти, — ответила Фиска. — Сначала все кровью плевал, потом забылся… — Выживет? Фиска послюнявила тряпочку и стала легонько оттирать Бакиру губы. Лицо татарина белело в темноте, как лыковый испод. — С нами — не выживет, — сказала Фиска. — У него ребра поломались. Может, легкое костью порвало… Его к печи надо, в тепло, и припарки на грудь, чтоб отек оттянуло… А в мурье только застудим и до Лёвшиной даже не довезем… — Где ж я ему печь возьму? — буркнул Осташа. — Из бурлацких лаптей сложу? — Завтра будем Плешаковку проплывать, так велите, Остафий Петрович, его на пристань свезти. — Как? — снова разозлился Осташа. — Я ж не караванный, косной лодки у меня нет. А хватку делать — сама понимаешь, и одной на день достает… — Ну, тогда сейчас надо снести его на Шайтанский завод, пока недалеко, — неохотно ответила Фиска. — Верст пять, наверное, будет?.. — Ты понесешь? — ощерился Осташа. — Чужие версты легко считать! А спать когда? Мне завтра во все глаза смотреть надо! — Да я ведь понимаю… — виновато сказала Фиска, опустив голову и тряпицей вытирая скулы Бакиру. — Кивыр, кивыр, ам оссам… — вдруг захрипел татарин, и на его губах опять запузырилась кровь. — До стены дойдешь, а там золото, камни, сундуки… Бери — не надо… Осташа молча разглядывал Бакира. — Остафий Петрович… — вдруг как-то принужденно заговорила Фиска, не глядя на него. — Вы… Вы меня простите, за то, что тогда было… За слова те мои… Сама я охальничала, сама и напросилась… Я вам завсегда рада… Ежели хотите… Ежели хотите… — Она сбилась. Осташа с удивлением смотрел на Фиску. О чем это она?.. О том случае ночью под камнем Нижний Зайчик?.. Сейчас он уж об этом и думать забыл — а она, значит, помнила, на уме держала… И вдруг Осташе стало жаль ее. Ну кто была Фиска? Бездетная соломенная вдова. В общем — вольная птица, только воля-то — без счастья. И вот он, Осташа: уже сплавщик, и молодой, и холостой, и со своим хозяйством в Кашке. И нет ни свекра, ни свекрови. Нет меньших братьев-сестер, которых еще подымать надо. Нету никого старшего, кто его добро располовинил бы при дележке… Но все это было так глупо, нелепо, неуместно: на сплаве, рядом с умирающим Бакиром… — Не будем о том, Фиса, — стараясь, чтобы прозвучало помягче, твердо сказал Осташа. Пусть теперь она сама его позвала — он все равно больше не пойдет с бабой в дерезняк. Фиска смотрела на него снизу вверх огромными мокрыми глазами. — А я вам хоть немножко-то люба?.. — У меня невеста есть, — легко соврал Осташа. — Ты, Фиса, лучше вдовца какого поищи… Ты девка бойкая, все у тебя еще сладится. Не желая говорить дальше, он развернулся и пошагал обратно к костру. — Эй, питухи! — громко сказал он. — Я решил татарина в Шайтанский завод отнести, иначе помрет он. Мне в подмогу двоих нужно. Штоф ставлю. Но пьяным бурлакам никуда не хотелось идти. — В Шайтанке штоф, а в казенке бочка! — крикнули Осташе. — Да не сдохнет татарин, оклемается! — Татары — они как кошки живучи! — У меня соседа на лесоповале еще не так придавило — выжил, только скособочился! — Иди один, коли охота! — Ты нам тут не указ, на скамейке командуй! Осташе тошно стало слушать этот глумливый гам. — Да чтоб вам дети также пособили! — в сердцах сказал он, повернулся и пошел в лесок отыскивать шалаш Никешки. Никешка вылез из бугры, широко зевнул, протер кулаком глаза. — Бакира в Шайтанку?.. — переспросил он. — Ох, боже мой… А что, кого другого послать не можешь?.. Ладно-ладно… Давай только еще Корнилу Нелюбина разбудим. Ему чего — ничо, сходит с нами… Корнила закряхтел, но отпираться не стал. — Авось и меня вынести кого господь пошлет, — пробурчал он. — А народ — дрянь пьяная… Из жердин и веток Корнила и Никешка связали носилки, навалили лапника и уложили Бакира, сверху закинули армяками. Неподалеку по верху берега из Мартьяновой деревни в Старошайтанский завод вела Старая Шайтанская дорога. По ней до завода было верст пять-шесть. Никешка привязал к жердям носилок веревку и перекинул ее себе на шею. Он взялся идти первым. Осташа и Корнила подхватились сзади. — Тяжел… — вздохнул Корнила. — Ладно, допрем бедолагу. Через мелкий перелесок они вылезли на кручу берега и оказались на дороге. Здесь было темно и тихо. Глаза постепенно привыкали, и Осташа увидел, что в черных разъезженных колеях дороги лежит белый ледок. Лес вдруг обрисовался в темноте призрачно и объемно — это светлел иней на еловых лапах. Мигали звезды в бегущих тучах. Луна то зажигалась, то гасла, оставляя в небе шевелящийся след, будто сплеталась-расплеталась светящаяся кудель. Даже гул Чусовой умолк за деревьями, только издалека, откуда-то снизу доносилось ручьевое журчание реки. Осташу вдруг поразил покой на Старой Шайтанской дороге — это после свалки на сплаве, после пьяного галдежа у костра… Они шагали без разговоров, хрустели подмерзшей слякотью. Слева, снизу от Чусовой, сквозь лес изредка пробивались огни костров. Там другие бурлаки с иных барок готовили ужин. Когда по Осташиному расчету приблизились к Свинкам, дорога начала забирать направо, напрямую к заводу. Осташа велел Никешке и Корниле остановиться. Носилки опустили на обочину. — Вы передохните, — пояснил Осташа, — а я до Чусовой сбегаю. Там караванный должен стоять. Мне положено перед ним сказаться. — Осташ, прихвати от костра квасу, что ли, иль чего там будет, — попросил Никешка. — В глотке сохнет. Не грызть же лед из лужи… Вниз по склону Осташа продрался сквозь густой пихтарник и вышел на узкий истоптанный покос вдоль Чусовой. На покосе горело с десяток костров. Темные громады барок громоздились, как дома по улице. Повсюду сновал народ, слышались окрики, смех, ругань. Осташа уверенно направился к самому большому огню. Точно: это был костер караванного. Вокруг него стояли длинные лавки, которые караванный начальник вез с собой для важности. На лавках с достоинством расселись сплавщики, Осташа их узнал. Пасынков вел со сплавщиками степенный разговор. Осташа подошел и встал за спиной Довлата Халдина так, чтобы оказаться на свету. Пусть Пасынков его увидит. Пасынков, конечно, увидел, но и бровью не повел. Он говорил с Довмонтом Талашмановым по прозвищу Нахрат: — Ну и как ты, братец, обошел Висячий боец? — Знаючи не мудрено, — пренебрежительно отвечал Нахрат. — Саженей за двести ставишь барку наискосок и потихоньку, потихоньку пригребаешь, а как отбойная волна ударит — сразу рывок. — А на Ревене днище-то не поскоблил? — Я точненько вдоль каменя бежал — там все таши заглажены. — Слышал я, ты в позапрошлом году на Курочке барку убил? — Ну не век же мне на Курочке биться, — хмыкнул Нахрат. — Теперя какой другой боец приискать надо. Пасынков и сплавщики засмеялись. — А на Максимовском бойце барка при тебе убилась?.. Осташа потихоньку опять повело на гнев. Такими вопросами Пасынков мог нудить хоть до рассвета, лишь бы изгальнуться над ним, Осташей. Не по правилу то было. По правилу — пришел сплавщик к караванному с отчетом, так прими отчет сразу, а уж потом с другими и рассусоливай, сколько влезет. Есть ведь уважение к ремеслу. Да и не караванного дело сплавщикам честь раздавать. Эту честь сплавщики друг другу сами раздают. Честь — она в Лёвшиной должна сказаться, когда те, кто дойдет, начнут в кабаке «бока смачивать». А сейчас перед Чусовой все равны. Осташа повернулся и пошел от костра в темноту. А чего стоять попусту? Пасынков рожу его видел — значит, понял, что у Осташи все в порядке. И довольно этого. Ждать милости, как пес у крыльца, Осташа не будет. Он направился к другому костру, возле которого люди казались попроще, и вдруг лицом к лицу столкнулся с дядей Гурьяной Утюговым. — Э-э, да это ж ты, Астафий! — удивился и обрадовался дядя Гурьяна. — Ну-ка, дай взгляну на тебя! Он отодвинул Осташу от себя и придирчиво оглядел. — Вылитый сплавщик! — довольно заключил он. — И стать сплавщицкая, верно! Осташа усмехнулся. Неужто вот так, от единого погляду, его можно отличить от бурлака или, скажем, от водолива? Просто сейчас дядя Гурьяна был им доволен. — Говорил я тебе, олуху: брось свои бредни, живи порядком и будешь сплавщиком, как положено. Говорил же, да? — напомнил Гурьяна. — И кто был прав? Я! То-то. Вот ты за ум взялся — и получил свое. Слушай людей-то умных, кто тебя постарше будет. — Да слушаю, слушаю, — ответил Осташа, лишь бы отвязаться. — А я, Астафий, нынче водоливом у самогу караванного, — с гордостью сообщил дядя Гурьян. — Не век же мне в подгубщиках ходить. Дядя Гурьян век в подгубщиках ходил у бати. — Не стало бати, и ты в гору двинул? — не удержавшись, с неприязнью спросил Осташа. Дядя Гурьян провел ладонью по усам, словно стер улыбку. — А думаешь, мне в водоливы не по уму? Осташа пожал плечами. — Не в твоем месте дело, а в том, при ком оно, — туманно сказал он. — Считаешь, я память Перехода оплевал, если уж встал под Колывана? — недобро спросил дядя Гурьян. — А то ты не знаешь, как Колыван батю «привечал»? — Переходу за науку поклон, конечно, — медленно сказал дядя Гурьян, — только цену мне он маловатую давал. Водоливу цена по сплавщику, под которым он стоит. Кто же будет спорить, что Колыван — лучший на Чусовой? Какова, значит, мне цена? А Переход меня только на потеси держал. — Оплошал батюшка, — ухмыльнулся Осташа. — Оплошал, — с угрюмым вызовом согласился Гурьян. — Я ведь не просто под Колываном да под караванным. С Колываном на барке идет и сам Калистрат Крицын, который после Конона Чусовую взял. А с Калистрат Назарычем и наследник его, Прохор Калистратыч. Вот и погляди, сколь набольшие люди моему уменью доверяют. Это почет поболе, чем у потеси Перехода. — Ну-ну, — зло сказал Осташа. — Дозволите ли за полу подержаться, дядя Гурьян? Гурьян тяжело вздохнул сквозь сжатые зубы и поглядел на Осташу с сожалением и какой-то брезгливостью. — Да-а, — вдруг произнес он. — Все ж таки не сошлись наши дорожки… Жаль, Астафий. Ведь я Перехода уважал. Я тебя понимаю. Каждый за свой корень цепляется… Осташа отвернулся. — А почто они все вместе загрузились? — спросил он, чтобы переменить разговор. — Ну, Калистрат с Прошкой — к Колывану? — Не мое дело, их — сплавщицкое, — неохотно сказал дядя Гурьян. Осташа понял, что дядю Гурьяна, водолива, второго человека на барке, сплавщики все одно за ровню не считали и замыслы свои ему не поясняли. — Колыван с Калистратом только до Рассольной идут. Почему — не знаю, но там они на берег ссадятся. Дальше барку Прохор Калистратыч поведет, — отвернувшись от Осташи, рассказал дядя Гурьян. — И еще болтали, будто в Кумыше Колыван будет знакомить Прохора Калистратыча с дочерью своей, Нежданой. А после сплава — свадьба. Колыван до срока Неждану где-то в скиту спрятал. Ее для Прохора Калистратыча привезут в Кумыш, а потом сразу обратно отправят. Я сплетню слышал, будто у тебя чего-то с Нежданой было, верно? Не от тебя ли уж ее прячут? — Сплетня то и есть, — оборвал Осташа, хотя и царапнуло по сердцу. Нет, не нужен ему никто — и Неждана не нужна, и Фиска эта… И Бойтэ не нужна. Никто не нужен. — Я к костру твоему по делу завернул, — сухо сказал Осташа. — У меня бурлака потесью помяло, сейчас несем его в Шайтанский завод. Глотки пересохли — дай попить чего-нибудь с собой, дядя Гурьян. — Кисель вроде оставался… С берестяным туеском, куда был налит горячий кисель, Осташа пошагал прочь от костра к опушке. Вдруг кто-то грубо схватил его за шкирку, как кота, и дернул назад так, что затрещала холстина, которой для тепла сверху был покрыт армяк. Осташа в бешенстве развернулся и ошалел, увидев перед собой Чупрю. Чупря был пьян, еле держался на ногах. В его косом глазу блекло отражалась луна. — Ты… — без выражения сказал он. Осташа сжал туесок ладонями и раздавил его. Кисель потек по рукам. Чупря стоял, покачиваясь, и тупо глядел на Осташу. С ним не было ни ножа, ни ружья. Пьяный, Чупря ничего не смог бы сделать Осташе. К тому же народ был кругом… Но Осташа вдруг так испугался, что попятился. Чупря затряс кудрявым чубом, сложил губы дудочкой и принялся укоризненно грозить Осташе пальцем. Бездумно стискивая туесок, Осташа все отступал, отступал, а потом бросился в лес. СТАРАЯ ШАЙТАНСКАЯ ДОРОГА Он выломился из пихтарника на Старую Шайтанскую дорогу и, тяжело дыша, повалился на обочину рядом с Корнилой и Никешкой. — За тобой что, черти гнались? — изумленно спросил Никешка. — Хуже… — просипел Осташа. Корнила, сидевший на коряге, молча вынул из его рук смятый туес, повертел, лизнул с донышка и выбросил в канаву. Потом отклонился назад, глянул Осташе на спину, подумал и оторвал от армяка лоскут, болтавшийся на лопатках. — Похоже, непростые у тебя тут дела, сплавщик, — задумчиво сказал он, всовывая лоскут Осташе в карман. — Вернемся, попроси баб, чтоб подшили… Осташа не ответил, вытирая руки о штаны. — Пойдемте, что ли, — сдавленно сказал он. Они шагали по темной дороге в темном лесу, и слышен был только легкий шум ветра в вершинах. Ночной заморозок еловыми лапами, как кистями, размашисто обшаркал известкой инея окатости придорожных валунов, шершавые стволы валежника, плечи и шапки людей. Изредка с дороги в кусты вдруг шарахались рябчики, похожие на косматые комья мрака. На душе у Осташи лежала страшная тяжесть — и страх, и обида, и гнев. Осташа шагал и думал, что он много принес зла — но не Чупре, не Гурьяну Утюгову, не Пасынкову, не Поздею, не своим бурлакам. Почему же тогда именно от них — измена, презрение, угроза? Ну чем он им дался-то? Почему они загораживают дорогу, почему плюют в след?.. Он не будет терпеть, он сшибет с пути… Но он ли будет виноват, что ему придется ногами ступать по чужим спинам? Хочет ли он того? Кто хуже-то — он или те, на кого он наступит? — Почему от людей человечьего облика ждешь, а глянут они — и рыло у них свиное? — тихо, яростно спросил Осташа у Корнилы. — Ты о том, что никто татарина нести не подхватился? — подумав, переспросил Корнила. — Да обо всем… Корнила молчал, шмыгал замерзшим носом. — Молод ты, честен, прост, — сказал он. — Видал я лицо твое на спишке, видал тебя и когда Поздей хай поднял из-за бабьих денег… Ты небось вспоминаешь: как ладно народ на сплаве у потесей работал — единой душой — и как харкнул на татарина, потому что от выпивки отрываться не хотелось… Так? — Так тоже. — Ты на народ сердца не держи. Бесполезно это. Даром себя изведешь. Всегда помни: добр народ, но за правду не встанет стеной. Зол народ, но не искорыствуется… Народ — межеумок. Нету в нем воли за себя. — Может, зря Пугача предали? — с отчаянием спросил Осташа. — Пугач-то волю нес… — А вот это — лжа, — осадил Корнила. — Пугач — царь. Он народ на дело двинул и всю вину по-царски на себя взял. Какая ж от него воля? Народ его на царствие не ставил. Никешка шагал и слушал, даже уши его шевелились, как у коня. — Пугач — самозванец, — не оглядываясь, сказал он с какой-то обидой в голосе. — И я о том, — согласился Корнила. — Не важно, самозванец он или царь по праву, только воли народу он не давал, хоть народ и лютовал, как хотел. Вся воля, которую он принес, — это каждому для себя выбрать, царем его считать или самозванцем. И все. Никакой другой воли больше не было. — Может, воли и не было… А правду он все ж таки объявил: звериный лик у народа, — сказал Осташа. — И опять не то. Пойми ты, нету у народа лика. И Пугач о том первым догадался. Народ таков, каково дело, которое он делает. Шел Пугач против бога и царя — и народ беса тешил. Для нас, парень, дело первее души. На что царь наставит — таковыми и будем. Прикажет младенцев резать — всех вырежем. А прикажет своими телами к правде дорогу выстелить — выстелим. Что угодно можем, если прикажут. И вся воля народа — только царя царем считать или в цари самозванца пихнуть. — Что ж получается, в народе души и нету вовсе? — Осташа злобно пнул с дороги ветку. — Не знаю, — пожал плечами Корнила. — Я ее не вижу. А ты видишь? Всякий раз народ разный. Но чаще всего — стыд смотреть какой. Но всегда народу оправданье есть, что не от зла он грех творит, а от греха злой становится. — Зачем тогда мы греховное дело делаем, коли не злы? — Я тебе и говорю, что нам дело первее воли. Темны мы, и жизнь наша скудна. Потому и приходится за любое дело браться, лишь бы выжить. А цари наши сроду о нас не думали. Им своя забота важнее, и народ за их заботу гнется. Когда же за одного всем народом дело делают, тогда правды не жди. Можно прожить, когда один — вор, а весь прочий мир — работник, но погибель, ежели варнак — царь и за него весь народ варначит. Вот и выходит: чего ни творим — все грех. И от того греха сами облик человечий теряем. А отчего народ на самозванца соглашается? Да верит, что придет царь и воистину на себя грех за дело возьмет. Только выходит всегда обратно: дело сделать и грех принять — народу, а казну — барину. — По твоим словам — и выхода-то нету… — А какой тебе выход нужен? Народ любить хочешь, служить ему — дак люби, служи, кто тебе мешает? А из грехов народ вывести — дак ты не царь. Простить же грехи богу дозволь, не твое дело. Дорога выбежала из леса и потекла вдоль опушки. Покатые покосы лежали отбеленные луной. В прошлогодней стерне чирикали ночные птицы. Голенастыми костяками торчали жердяные вешала для сена, треноги для стогов. Вдали темнела длинная морщина чусовской поймы. Небо почти очистилось от туч, отчеканились звезды. — Душа народа только в деле жива. Может, это наша беда, а может — спасенье, — раздумчиво продолжал Корнила. — Нет дела общего — и нет души. Может, у народов иных держав все как-то иначе… Нет общего дела, и каждый сам по себе хорош, живет тихо и пристойно. А мы без общего дела как без ума. Сам смотри: те же бурлаки, что на потесях жилы рвали, сейчас, без дела-то, водки напьются до скотского образа. А потом два друга каких, сызмальства закадычных, раздерутся вкровь, и сосед у соседа деньги покрадет… — Вернемся — посмотрим, — хмыкнул Осташа. — Народ Пугача приял, потому как тосковал об этом деле общем. О хорошем царе тосковал, о благом, который и народу благое дело укажет. Ведь были в старину благие государи — были же? Были и Минины с Пожарскими… Не век же нами Катеринкам с Пугачами хороводить… Придет и правильный царь. А без царя никак. Даже в мелочи — никак. Вот подумай, вспомни: когда ты деньги за погрузку бурлакам выплачивал, если бы Поздей голоса не поднял, разве ж кто заметил бы, что ты бабам не по правилу много выдал? Никто бы не заметил. Народ не порченый. А предположь: вот ты бабам и спервоначалу заплатил, как Поздей ратовал. А я, скажем, заорал бы: мужики! Давайте бабам с нами поровну выплатим! Думаешь, не согласился бы народ? Согласился бы. Жалко, что ли, тринадцати-то копеек? Видишь, как важен заводила — царь. — Значит, только Поздей в том и виноват, что тридцать шесть мужиков четырех баб обсчитали? — усмехнулся Осташа. — Да нет, конечно… Просто Поздей вовремя на коня вскочил. Когда дележ денег хорошим делом был? Что такое дележ? Все считают, что это когда народ смотрит, чтобы всем было поровну. А это лжа. Дележ — это когда каждый сам по себе смотрит, чтобы ему не меньше другого досталось. Дурное дело дележ. И народ на дележе разом поганым стал — от дурного дела дурным. Поздею только квакнуть осталось. — А чего ж бурлаки Бакирку-то нести отказались? — Никешка даже тряхнул носилки. — Дело-то хорошее… — Поздно предложили. Вовремя царя не нашлось — и все. Народ пьяный стал. Пьяную голову на ум не наставишь. Пьяными руками и мотню не завязать. Какое уж тут дело, хорошее ли, плохое ли, — ничего не сподручно. — Ты это все про никонианцев говоришь, — наконец выдал Осташа. — Может, с ними и так. Но с кержаками не так. И не только потому, что не пьют. Не ведут себя так кержаки. Не та масть. Ты же сам кержак, знаешь. Кержакам вера не дает человечий облик терять. — Правильно, — согласился Корнила. — Правильно! А знаешь почему? Потому что кержаки свою веру своим общим делом сделали. Кержаки никогда без дела не остаются, и душа их всегда жива. А душа такова, каково дело, — какой толк ни возьми. — А каково дело у наших толков? — глупо спросил Никешка. — Спасение. Они уже подошли к околице Старой Шайтанки. — В дома будем стучаться или как? — Никешка оглянулся на Корнилу и Осташу. — Давайте до кабака дойдем, — предложил Корнила. — Чужим хозяйкам и своих хлопот хватает. Кинут татарина куда на сеновал, — кому он нужен? — и загнется он на третий день. А кабатчице с рук на руки сдадим, денег заплатим да пригрозим по возвращенью проведать. Надежнее будет. Осташа помнил, где кабак, еще по зиме, когда с Федькой шел от Илима в Ревду. Он уверенно указал Никешке на проулок. Толстая, заспанная, неопрятная кабатчица и вправду оказалась рада такому необременительному заказу: положить Бакирку на печь да три раза в день припарки менять. Стряпня всегда наготове, только попроси. А если даже умрет постоялец — ну что ж, не убьют же ее за это, деньги не отнимут. Кабак был пуст: сплав начался, и всех мужиков как корова слизала. Забот не было. Бакира уложили на лавку, стащили с него рубаху. Кабатчица принялась ощупывать его бока. Бакир застонал, очнулся, обвел горницу мутными глазами. — Астапа… — позвал он. — Астапа… Где Бакир?.. — В Шайтанке ты, — склонившись, пояснил Осташа. — Мы тебя хорошей бабе на руки сдадим. Она тебя поднимет. — Не-ет, умрет Бакир… — Бакир замотал кудлатой головой. — Да не помре-ошь, — с наигранной бодростью заверил Бакира Осташа, хотя и у самого сердце сжималось. — И не такие потом в пляске первыми бывали! Корнила и Никешка в отдалении сидели за столом, жевали хлеб с луком. Кабатчица взгромоздилась на приставную лесенку и полезла на чердак, где держала сушеные травы. Осташа присел на скамейку рядом с Бакиром. — Позови Колывана, — вдруг свистящим шепотом попросил Бакир. — Где ж я тебе его возьму? — опешил Осташа. — Позови! — умолял Бакир. — Колыван всегда Бакира спасал! Колыван спасет!.. — Нету Колывана… Далеко он. — Позови!.. Колыван зимой Бакира кормил! Колыван Бакиру еду давал, когда Бакир Четырех Братьев рыл!.. — Бакир вдруг приподнялся на локтях, вглядываясь в Осташу полубезумными глазами. — Колыван Бакира прошлой весной спас! Колыван сказал, что Переход убьется под Разбойником, а Бакира он любит и спасет! Глаза Бакира заметались в глазницах, а лицо стало таким, с каким Бакир когда-то открывал Осташе тайну про волшебные слова Шакулы для Ермаковой пещеры. — Как он спас тебя под Разбойником? — теряя голос, спросил Осташа и замер, боясь перебить слова Бакира. — У бойца Молокова Бакиру надо на левый борт в воду прыгнуть! Там веревка в воде будет. Бакир за нее ухватится, а она к гвоздю привязана, а гвоздь в доску вбит! Бакир дернет — и доска к нему приплывет. Бакир на доске до берега доберется! Бакир так и сделал, прыгнул, дернул, добрался! А Переход утонул!.. Позови Колывана… Пусть Колыван опять Бакира спасет! Бакир вцепился Осташе в рукав. Осташа отодрал его пальцы и медленно встал, уже не слушая татарина. Так вот как раскупорили батину поддырявленную барку!.. Вот кто это сделал!.. И не надо иуду подкупать, если есть под рукой сумасшедший Бакирка-пытарь… Осташа вышел на крыльцо, стал ногтями соскребать иней из пазов меж бревен, потер мокрыми ладонями лицо. «Колыван!.. Колыван!.. — стучало в голове. — Колыван батю сгубил! Сгубил по-сплавщицки!.. Только он мог понять и поверить, что батя Разбойник отуром пройти захочет. Только он и мог рассчитать, когда надо выдрать из борта подпиленную доску, чтобы батина барка огрузла и врезалась в скалу… И только Колыванова черная душа могла подсказать, кого взять в подручные, чтобы не было ответа за подлость». Никешка и Корнила вышли на крыльцо, запахивая армяки. — Ты чего мокрый? — спросил Никешка Осташу. — Инеем утерся. — Брось, не переживай, — сказал Корнила. — Выживет он. Я чую. — Все под богом, — глухо ответил Осташа. Они шли обратно, и теперь луна светила в спину. На побелевшей дороге далеко протягивались тени. Оснеженный лес вытаял из мрака и с каждой пройденной верстой словно набирал плоти и силы. Тьма блекла, редела, и наконец начало светать. Где-то в глубине чащи вдруг закудрявились тихие, странные, переливчатые звуки — это затоковали глухари. …К своей стоянке они вышли уже на полном свету. Поляна была сплошь истоптана, костер погас, пьяные бурлаки валялись на подстилках из лапника, словно кучи грязного тряпья. Только сосновый бор стоял над этой паскудной картиной как укор — высокий, чистый, весь с иголочки, весь позолоченный поднимающимся солнцем. Огромная барка покрылась изморозью, будто была выпилена из льдины. А Чусовая затихла и пронзительно заголубела — так тонко и остро, нежно и бесстыдно, что Осташе захотелось отвести взгляд, будто он случайно увидел красивую девку, купавшуюся нагишом. По пояс в воде, совсем голый, стоял Федька Мильков и тянул из воды какую-то веревку. — Никак рыбачишь? — спросил Корнила, подтаскивая тяжелую доску, чтобы перебросить на борт барки. — Эй, Остафий Петрович, разрешишь в казенке прикорнуть до завтрака? — Не ходи туда, — пролязгал зубами Федька. — Там Спирька наблевал… Я вымою… — Какой Спирька? — взъярился Осташа. — Спирька упился, совсем плох был… Я его снес в казенку, чтобы не замерз… А у него нутро вывернулось… Да ты, Осташ, не бойся — Спирька-то честнейший человек, он на пожаре уголька не украдет!.. — Чтоб ты сдох когда-нибудь, Федька, от пьянства своего! — с сердцем пожелал Осташа. — Сдохну скоро, — горько пообещал Федька. — Ну чего ты там делаешь, в реке-то? — Да котел укатился, утоп… Я нырнул, к уху веревку привязал — щас вытащу… — Вы что, котлом в пятнашки играли? — В пятнашки… — пробурчал Федька, дергая веревку. — За тебя, дурака, старались же… Смертным боем всем народом Поздея били, что он на Мосином бойце чуть барку не сгубил… Да достану я котел, не трусь! ЕЛЕНКИНЫ ПЕСНИ Остывший синий дым ночных костров еще стелился над Чусовой, когда побежали первые барки. Осташа следил, не пролетит ли барка Колывана. Хмурые, похмельные бурлаки ежились у потесей. На месте Бакира угрюмо сутулился Поздей с черной разбитой мордой. По совету Платохи Мезенцева вместо Поздея Осташа назначил подгубщиком северского старичка Логина Власыча. Платоха заверил, что Власыч, хоть и плешив да стар, а все же силен, чтобы вести потесь. Вытяжные снасти были уже выбраны. Бурлаки ждали, когда наступит время оттолкнуться от приплеска. Своей опохмелки больше не оставалось: вчера все выпили досуха. Но Федька еще до завтрака умудрился куда-то сбегать и перехватить пару чарок. Взбодрившись, он залез на скамейку к Осташе и тотчас увидел барку караванного, которая вынырнула из-за груды скалы. — Иде-от! — завопил он бурлакам. Бурлаки нехотя разобрались у кочетков. Караванный резво промахнул мимо. — Отвал! — скомандовал Осташа в трубу. За Свинками барку подхватил гладкий быстроток. Осташа думал, что встроится в свой караван прямо за Колываном, но вперед успел втиснуться Нахрат, и теперь перед носом Осташи маячила широкая корма его судна со свисающим с пыжа длинным становым якорем. Берег по левую руку полез вверх Высокой горой. Чистое, безоблачное небо было налито в еловую теснину Чусовой, как в чашу. В этой чаше туго и хлестко бултыхался невидимый ветер. Осташа почувствовал, что нынче его бурлаки гребут вполсилы, да и барка чего-то заваливается вправо. — Ты барку на течь проверил? — спросил Осташа у Федьки. — Проверил, — уверенно заявил Федька. — Врешь ведь, скотина. Лезь давай под палубу. Надо пудов сорок железа на левый борт перекинуть. — Сорок пудов?.. — ужаснулся Федька. — Одному?.. — Сейчас вот скину тебя в перебор и хватит с меня! Бурча, Федька полез вниз, исчез под палаткой. Через некоторое время из-под палубы донесся звон чугунных чушек. Откос Высокой горы блестел вешними ручьями. Он был дважды прострочен длинными ровными швами каменных пластов. Под откосом Чусовая была изжевана перебором Пегуши, и барка заколыхалась. — Живее ходи, пьянчуги! — рявкнул Осташа на бурлаков. С недосыпу голова у Осташи болела. Лицо висело, как набухшее водой, в глазах было мутно. «Расхожусь еще», — подумал Осташа. Длинный плес убегал вперед и ударялся о Сарафанный боец. Осташа нехотя вспомнил свою летнюю передрягу, когда перед этим бойцом его межеумок подхватил вал, спущенный Старой Шайтанкой. Сейчас на месте острова, который так выручил его в тот раз, надулся водяной бугор. Осташа прикидывал: течение столкнет его барку с бугра прямо на скалу. Значит, надо брать левее, но вплотную, чтобы проскользнуть уловом, где отбойная волна уходит ко дну и не выбросит барку на береговую отмель… — Корнила, Никешка, загребай помалу! — крикнул Осташа. Гора в каменном сарафане уже распрямилась так, что заслонила восходящее солнце. Барка Нахрата, грузно разворачиваясь, врезалась в водяной бугор напрямик — и вдруг развалила его надвое, как лемех пашню. Старые сплавщики рассказывали: бывает, что вода зыбнет — делается жиже и податливее. Но такое случается на солнце, если жара долго стоит. А весной вода жесткая, упрямая, тугая: вон щепки на волнах так и прыгают, словно уклейки за комарами… Получается, что Нахрат — истяжелец, коли вогульские бесы для него волну проминают и шалыгу располовинивают. Но Осташа не решился пробежать по следу Нахрата — вроде той собаки, что попадает на чужой двор, юркнув вслед за обозом в раскрытые ворота. Осташина барка прошла левее пенного Нахратова следа. В ее скулу, как гирей, ударил литой отбой, и Осташа понял, что сделал правильно. Истяжельческий путь не для него. Сунулся бы он за Нахратом — и сейчас бы уже крушил борт о скалу, под которой бился и урчал накат. За Сарафанным вдоль берега замелькали причаленные барки Плешаковской пристани. Плешаковский караван был последним из «честных», как говорили на Чусовой. Он вставал в общий строй караванов по своему порядку — самым задним. А вот все другие караваны — сулёмские, усть-уткинские, кыновские, ослянские, койвинские — не глядя лезли вразнобой куда придется. Порой они норовили бежать даже поперед ревдинского каравана. И каждый год «верхние» барки тонули прямо у нижних пристаней, разбитые невьянскими, тагильскими, кушвинскими «нагляками». Осташа вел свою барку вдоль левого берега, вдоль улицы Мартьяновой деревни. Потеси едва не сшибали мостки, на которых мартьяновские бабы стирали белье. Посреди реки косяком огромных сомов бурно плыли вверх по течению обманные мартьяновские острова. Самым подлым среди них был Худой остров, хвостом пены хлеставший по каменным ребрам Худого бойца. За кормой Осташиной барки вдруг раздались вопли, и Осташа быстро оглянулся. Барка, что бежала сразу вслед за ним, пробуравила пенное охвостье Худого острова и плечом врезалась в скалу. Птичками полетели над рекой люди и доски, щепки и шапки. Заурчала вода, надуваясь горой и задирая корму барки. Под палубой, сорвавшись с места, загрохотал и покатился чугун. Со страшным, обиженным всхлипом огромная барка вмиг повалилась набок и перекувырнулась, могуче шлепнув по воде палубой. Прозрачные волны полетели по блестящему, плоскому, черному днищу. Но некогда было глазеть. Осташа отвернулся и тотчас едва не подпрыгнул, когда у него под рукой перильце вдруг лопнуло и ощетинилось зазубринами. Только потом с берега донесся негромкий хлопок. Осташа не сразу понял, что это было… А потом его словно умыло ледяной водой: это был выстрел из ружья. На правом берегу вверх по тропе вдоль ребра Востренького камня бежал человек с длинным ружьем за спиной. Барка неудержимо неслась мимо, человек не оглядывался, но Осташа и так понял, кто это. Чупря! Все, что Осташа увидел и узнал прошлой ночью, от недосыпа вспоминалось мутно, размыто. А сейчас мгновенно стянулось в резкую и яркую картину, ошеломляющую, как пощечина. Колыван поддырявил батину барку. Колыван подучил глупого Бакира выдернуть доску из борта батиной барки прямо перед Разбойником… И сейчас Колыван вез на своей барке Чупрю! От Мартьяновой деревни Чусовая описывала огромную петлю длиною в три версты — Мартьяновскую дугу. От Востренького камня до камня Переволочного горло этой дуги перехватывал короткий волок всего-то саженей двести в длину. Видно, Колыван ссадил Чупрю возле Востренького, чтобы Чупря пальнул в Осташу и убежал к Переволочному, где его подберет косная лодка с колывановской барки. Чупря и пальнул. Не попал. Осташа стоял на скамейке и тяжело дышал, будто заново рожденный. Он раздернул на груди армяк и ворот рубахи. Немощи недосыпа как не было. Ничего ведь еще не кончилось, все продолжается!.. Ветер хлестал по лицу словно мокрой тряпкой. Холодное весеннее солнце поднялось над елками, блекло заблестело на волнах. Вдоль борта бурлили острова. Понурой коровой протрусил мимо камень Палатка. Расплескался, расчирикался на повороте Глухой перебор. В его многоголосом шуме глохли все прочие звуки. Слева из лесов по валунам прискакала к Чусовой речка Каменушка. За ней волна лизала низкую длинную стенку Еленкиного берега… Нет, Чупря, нет, дядя Колыван: не так-то это просто — душу из человека выбить. Та же Еленка — пример. Говорят, в старину она пасла мартьяновских коров вдоль речки Каменушки. Старина была такая дремучая, что и Чусовая тогда текла напрямик, без всякой дуги. Еленка же, девка, сирота была, красавица и певунья, только умом тронутая — ну да убогие господу всегда дороже. Мартьяновские крестьяне Еленку кормили за песни: столь ладно и складно девка выводила, что и люди, и скотина заслушивались. Правда, песни у Еленки были простые. Чего видела — о том и пела. Но чего взять с полудурочки? И вот узнала про Еленку вогульская великанша, ведьма-яга, что сидела в пещере Переволочного камня, который тогда еще не был переволочным. Яга старая была, а жить хотела. И решила она сожрать девку, чтобы помолодеть. Все равно за сироту никто не вступится. Встала и пошла. Еленка увидела, что к ней над лесами яга идет, и сразу догадалась зачем. Тут ведь много ума не надо. И тогда запела Еленка песню про Чусовую. Такая красивая песня была, что сама Чусовая замлела и вспять потекла, поближе к Еленке. Вот и очертилась Мартьяновская дуга, которая отгородила Еленку от яги. Но и яга не сдалась. Решила: коли девку она сожрать не смогла, так хоть душу ее украдет. Ведьме все впрок. Присела яга на камень и начала колдовать на Еленку, чтобы девка душу на волю отпустила. Заколдовала. Еленка, заколдованная, плачет, а поет, остановиться не может. Всю душу Еленка в песню вложила. Яга поймала песню и обрадовалась: ага, моя душа! А Еленка уже другую песню поет. И опять душа в песне как новая! Яга и другую песню поймала. Потом и третью, и четвертую. Ловит, ловит песни — и вдруг слышит, что песни-то Еленкины люди по всей Чусовой уже распевают. А как яге переловить все песни? Никак не переловить. Не украсть душу, как эхо в горшок не посадить. От досады окаменела яга. Но не сняла заклятия, и Еленка, певунья, так вся в песни и изошла. Памятью по Еленке осталась Мартьяновская дуга, журчащая под Еленкиным берегом. Ну и сказка тоже. Может, эту сказку батя Осташе как урок рассказывал: если душа — правда, то не выбить душу из человека ни колдовством, ни тычком, ни пулей. За Еленкиным берегом по левую руку громоздились заросшие лесом утесы Малого Владычного бойца. За ними через вздох стоял и Большой Владычный. Барка Нахрата опасно шла бортом прямо на скалу — еще чуть-чуть, и впечатается в камень. Но Нахрат не суетился, не орал в трубу, словно знал, чего будет дальше. И точно: едва его барка подошла вплотную, как будто сила какая приподняла ее и с шумом сдвинула поперек течения на стрежень — от скалы подальше. Не знай Осташа Владычного бойца, у него глаза бы на лоб выпучило. Караванный вал затопил Владычного выше коленей, но Осташа помнил, что в подножии скалы есть большая пещера. В нее набивается вода. Набивается-набивается и вдруг потоком вся вываливается обратно. Удивительно не то, что Нахрата отнесло от скалы, а то, что Нахрат угадал нужный миг. А впрочем, чего ему угадывать? Нахрата хранило истяжельчество. Это Владычным бесам надо было угадывать, когда воду спустить, а вовсе не Нахрату, который крест снял. Не Нахрату, за которого Шакула вогульским бесам принес в жертву человечьи души, украденные жлудовкой… А Осташе пришлось отгребать сначала от Владычного к правому берегу, а потом от корявой глыбы бойца Яги — к левому. За Ягой подымалась изогнутая, растрескавшаяся, бурая стена Переволочного бойца с провалом пещеры на перегибе. А вон из ложбины по уступам скалы спускается утоптанная тропа волока. По ней сбежал к реке Чупря, чтобы сесть в косную лодку и вернуться на барку Колывана. Осташина барка уже плыла мимо затонувшего в лесах камня Гамаюн. Здесь на крик человека нелюдским откликом отзывалось эхо — голос вогульской лесной нечисти. Потом на правом берегу зарябил выступами помятый камень Ямоватый. На нем, говорят, черти сушеный горох молотят. Потом опять слева блеснул плешью камень Лысан с обгорелыми бровями и вислыми щеками, которые сплошь заросли рыжей щетиной мха. Но Осташа уже всматривался в боец Печку. «Печек» на Чусовой было целых пять. Эта — первая. Прямоугольная скала с двух сторон ощерилась высокими каменными клыками. В брюхе скалы, как зев печи, темнела дыра полузатопленной пещеры. От передних потесей бурлаки с усмешкой оглядывались на Осташу. — Эй, сплавщик, котла не видишь? — весело крикнул Корнила. Все бурлаки верили, что сплавщик, который залютовал или закорыстовался, видит в чусовских «печках» котел. В этом котле его в аду черти живьем варить будут. Осташа греха за собой не чуял, но все равно с опаской заглянул в пещеру: вдруг во мраке там блеснет черный бок чугунного котла?.. Нет, в пещере было глухо. За камнем Присадным Чусовая разлилась по присаде — по затопленному лугу. Возле присады стояла барка с сысертским флагом. Голые бурлаки бродили в воде, перетаскивали на взгорок железные чушки. Видно, требовалось разгрузить судно, чтобы отчерпать воду. Осташа вспомнил, что Федька убрался под палубу переносить чугун, и что-то давно не слышно звона. Подлец, наверное, дрыхнет в мурье… На правый берег из лесов вывалился камень Пещерный — весь переломанный, в осыпях. В его пещере когда-то прятался Золотой Атаман — Андреян Плотников из Демидовских Шайтанок. Эту пещеру указал Андреяну дырник Веденей, который тогда еще был честным сплавщиком. Андреян поднял бунт за три года до Пугача. Погулял он недолго — уж через полгода в Оренбурге он полег под шпицрутенами. Зато память о нем живет: ее горной страже не перехватать, как яга не перехватала песни Еленки. У края Пещерного Чусовая бурлила. Здесь выбивалась речка, которая не смогла обогнуть громаду скалы, да и поднырнула под нее. В еловом криволесье на берегу светлели лбы камня Лужаечного. Почему Лужаечный?.. Где здесь лужайки?.. Но все мысли оборвались. За поворотом, будто носы двух разбойничьих насад, в Чусовую врезались две плиты бойца Гребни. Бурлаки из новичков присвистывали, видя эти тонкие и высокие стены — точно двойной плуг, вспахавший Чусовую. Волны с разгону взбегали вверх по каменным лемехам и рушились обратно водопадами. В ущелье шипел и шевелился белопенный сугроб. Волегова деревня темнела крышами чуть в стороне от берега. Словно в назидание она выставила над рекой частокол голбцов. Осташа перекрестился. Гребни, хоть и страховидные, не были опасным бойцом, но отчего-то каждую весну голбцы прибавлялись в числе, будто они росли сами по себе, как грибы. Справа ельник затрясся на чехарде Волеговских камней, а за ними Чусовая давала караванам передышку. Безопасен был Лысан, уже второй на пути. Круглая осыпь камня Копна, покрытая прядями прошлогодней травы, и вправду походила на копну сена. Зубец Иглы торчал слева за еловыми макушками, как караульная вышка. Длинное прясло Синенького бойца, засыпанное по склону буреломом, одним краем оступилось в Чусовую. Кривая россыпь рыжих Темняшей походила на каменные пни. Еще один боец Высокий так подался вверх, что аж треснул сбоку, точно маленький кафтан, напяленный на спину великана. Под Высоким Осташа огляделся. И позади, и впереди его барки вся Чусовая была покрыта бегущими судами. Что там бойцы, что там огрудки!.. Бег караванов был неудержим, неостановим. Даже если кто убивался, через два поворота прореха в строю на месте погибшего затягивалась, будто железные караваны были живым телом, которое само заращивает раны. Но за Высоким бойцом ухо надо было держать востро. Чусовая сужалась, и на повороте слева торчало острое лезвие Узенького бойца, рубившее сразу насмерть, как топор палача. На барке Нахрата залетали потеси. — Логин Власыч! Никешка!.. — заорал Осташа. Подняв кормой крыло волны, Нахрат резко уходил вправо. Барка его отодвинулась. Осташа увидел, что перед Нахратом бежит барка уктусского каравана. А от Узенького бойца к Мостовому несло целую гору досок и бревен, по которой отчаянно карабкались мокрые человечки. Уктусская барка не удержалась на стрежне и со всего разгону врезалась в Узенький. Удар был такой силы, что отозвалось по лесам, а людей сдуло с палубы. По щербинам бойца хлынули ручьи известкового песка. Уктусская барка, будто по колдовству, вмиг потеряла облик судна и с треском превратилась в шевелящуюся кучу обломков. Обломки поплыли во все стороны, даже против течения. Они застучались и заколотились в борта Осташиной барки, когда Осташа пробегал мимо Узенького. А боец Мостовой глядел на своего брата-убийцу с кривой ухмылкой, и полчерепа у него было словно стесано саблей. Чужая гибель промелькнула, как воронья тень по глазам. Солнце все так же стояло в синем небе столбом, и птички-оляпки прыгали по камешкам на приплеске. Осташины бурлаки крестились, отпускаясь от кочетков, и Осташа не перечил. Так всегда на Чусовой: только успокоишься у тихих скал, и сразу даст как обухом в лоб. Барка пролетела другой боец Ёршик, возле которого в межень дно Чусовой топорщилось ершом — каменными гребнями. Богатырским порядком пробарабанил боец Бревенник. Весенним баркам он был не очень опасен, зато летом громил в щепу крестьянские плоты, которые притягивало к утесам Бревенника словно магнитом. Справа в лесу заворочался камень Гладкий — совсем не гладкий, а корявый и косой. Вслед за ним слева словно всхлипнул почти незаметный, затянутый мхами камень Кумашный. И потом Чусовая улеглась, опала, покатилась как с горки: это начался спокойный и длинный Илимский плес. — Бастуй! — скомандовал Осташа. Он и сам поставил трубу на помост возле ног и брюхом навалился на перильца. Бурлаки задрали потеси и расселись на палубе. С высоты скамейки Осташа видел, что и другие барки спереди и сзади скользят вдоль еловых заборов сами по себе, без гребли. Их просмоленные борта тихо и устало раздвигают отражения лесов в гладкой воде. Но вдали из темных отражений уже всплывали Илимские острова. За островами свежими красными ссадинами горел камень Илимский. Из его жилистого бока вырубали плиты для новой пристани — словно куски мяса выдирали. А пристань на стрелке Илима и Чусовой красовалась, как полевская шкатулочка из яшмы, резала взгляд четкими гранями скошенных углов. С пристани орали караванам илимские мужики. Они уже проводили все свои барки и теперь пьянствовали от безделья. Барки здесь строили для Ослянской казенной пристани и отправляли от Илима пустыми. Илимцы не дожидались караванного вала. Едва река поднималась после ледохода, Илим отпускал свои суда, ведь их не страшили огрудки и таши. Эти барки, загруженные кушвинским железом, вольются в строй караванов только на Ослянке, в сорока верстах ниже Илима. Из-за новой пристани выдвинулся гребень плотины и уткнулся во взгорье, которое сползло с горы Головашки. Взгорье было усыпано крышами домов, и только в самой середке деревни разоренным грачиным гнездом чернели развалины сгоревшей конторы. УЛЬЯНКА-ЧУСОВЛЯНКА Чусовая лизнула сваи амбарного ряда на илимском берегу и отвалила направо, шлепнулась в брюхо длинному бойцу Тюрику и откатилась обратно влево. Будь у Осташи своя барка, он бы не удержался и попробовал пройти Тюрик отуром, чтобы набрать сноровки для Разбойника. Тюрик-то сплавщики и назвали Отуриком, потому что проходить его отуром было удобнее всего. Глупые илимские бабы, не зная смысла названия, переделали его в «Тюрик» — скамеечку перед кроснами. Но барка у Осташи была казенная, и Осташа не решился на отур. Ему должно хватить Разбойника, и нечего искушать судьбу раньше времени. За Тюриком на левом берегу лежал в тальнике небольшой камень Журавлик. Вокруг Чусовой много было «Журавликов» — и скал, и гор, и урочищ, и ручьев. Осташа спрашивал у бати, что это за клин просыпался на Чусовую, но даже батя не знал. За Журавликом путь Чусовой перегораживал боец Пленичный. Он торчал из склона гроздью каменных луковиц, сплетенных в косу-пленицу перьями сосен. Отпрянув от бойца, Чусовая, как девица под молодцем, сладко выгибалась излучиной Журавлиное Горло. Барки обегали его, лихо отбрасывая налево пенную фату. И смешным, жалким итогом стоял на излете дуги камень Холостяк. Весь он был в рыжей моховой щетине, в кривых иголках мелкого сухостоя; весь напрасный, бесполезный, не опасный — одним словом, холостой. А за бойцом Песьяновым, что спускался к реке двумя загородками, начался другой плес — Сулёмский. Его увалистые берега были голые, без леса. Весь лес снесли для барок сулёмской пристани. На унылом косогоре топорщились сморщенные каменные гребешки, меж которых бродили тощие пятнистые коровы. Чусовая стремительно огибала высокий мыс, на котором привольно раскинулся Сулём, вытянувшись вдоль берега строчками улиц. Сулёмом начинались «наглые» пристани. Издалека было слышно, как в перебрех палят пушки: это Сулём глушил вопли, ругань и треск бьющихся друг о друга барок. Чугун Невьянска, доехавший до пристани по речке Сулёму в мелких шитиках, здесь перегружали на барки. Барки выпускали из гаваней, едва докатится караванный вал. Ждать, пока все караваны пробегут, Сулём, как и прочие «наглые» пристани, не хотел. Караваны уже длинным-длиннющие, а вал не бесконечен. Пока дождешься, чтобы пробежала последняя барка караванов, вал иссякнет. Поэтому Сулём лез в пекло поперед батьки. Барки вылетали из его гаваней — и врезались в строй караванов. Осташина барка поравнялась с водоспусками гаваней. Их ворота были закрыты. Над свайной гранью Осташа увидел опускающиеся мачты с черно-красными флагами Невьянска. Это новые барки сходили с пруда на уровень Чусовой. А впереди на реке громоздилась мешанина судов. Десятки барок неслись сикось-накось, сцепившись потесями. Они крутились и врезались друг в друга. В небе над речной излучиной стояли острые штыки пушечной пальбы; на штыках безобразно корчился хруст и треск, грохот чугуна, крики бурлаков и шум быстротока. Несколько избитых барок, накренившись, лежали на приплесках. Кто-то уже погружался и что было мочи подгребал к мелководью. Осташа увидел, как на двух прижатых друг к другу барках нелепо, бессмысленно и страшно дерутся бурлаки, прыгая с палубы на палубу и срываясь в воду. Прямо по стрежню мчалась перевернутая вверх бортом полузатонувшая барка, и на ее черные смоляные порубни из бурунов выползали люди. Среди громадин судов плыли доски, обломки потесей, шапки. Шныряли пристанские лодки; с них косные веревками выуживали тонувших. Одна лодка и сама колыхалась на волне вверх днищем, вся облепленная спасавшимся народом. На Осташину барку тоже надвигалось бортом сулёмское судно. — Корнила, Никешка, отшибай! — крикнул Осташа. Корнила и Никешка выставили потеси, как копья. Сулёмская барка накатывалась, тоже подняв весла. С деревянным бряканьем потеси уткнулись в борта. Две барки, прижимаемые друг к другу силой набега, понеслись вместе, как две лошади в упряжке. Их сдавливало так, что бурлаки медленно пятились. Их рубахи от натуги трещали на спинах, а шеи наливались кровью. Бурлаки от других потесей бросали кочетки и кидались товарищам на помощь. Чусовая поворачивала. Темная струя Сулёма, бурлившая вдоль правого берега, сваливала барки влево — так, чтобы на следующем повороте Осташа ударился в глиняный откос. Но бурая толща Чусовской стремнины давила весомее, и Осташа чувствовал, что все-таки он скинет сулемца, а не наоборот. И точно: со скрежетом и скрипом сулёмская барка нарвалась на отмель и вмиг осталась позади. — По местам! — сразу заорал Осташа. Чусовая вертелась, как ошпаренная собака. Барка неслась мимо камня Паклина, камня Гилёвского, камня Романова. Под ними намело крошево обломков. Обломки гулко колотили в просмоленные борта Осташиной барки. В грязных и мутных волнах барахтались бурлаки, которых никто не мог подобрать, и они с матом навсегда исчезали под водой. Чусовая, взбесившись, пошвыряла суда на острова — на Паклины, на Гилёвские, на Шитиковские. Барки здесь нагородило целыми деревнями. А из стремнины кое-где торчали мачты с флагами. Берега были облеплены копошащимся народом, что сумел выгрести со стрежня. Осташе раньше еще не приходилось видеть такого боя с сулемским караваном. Осташа летел на скамейке через чужие смерти, как через заросли густой болотной лывы, и все ветки хлестали по лицу. Осташины подгубщики внадрыв водили потеси, подгребая без нужды, лишь бы не смотреть в бессилии на гибнущий народ. Только у двойной плиты Зимняка строй караванов сумел разобраться. С какой-то бездумной, солдатской четкостью он отработал поворот под бойцом Афонины Брови. Низкие темные Брови были вразлет расчесаны мелкими складками, словно огромный волосатый бес, глядевший под водой, довольно разгладил мохнатое рыло. И Чусовая виновато притихла, как после драки, опрятно расслоилась на два ровных рукава вокруг острова Толстик и острова Кирин, голосисто и нежно зажурчала под каменистыми обрывами Васькиной горы. Но Осташа не верил этому умиротворению. Впереди стоял синеватый, как мертвец, камень Могильный с кладбищем пристани Усть-Утка на плеши. За Могильным, за деревней поджидала и сама пристань. От нее, как и от Сулёма, под ребра верхним караванам должен был ударить тагильский караван. Усть-Утка зачастила домишками, черкнула по небу главкой часовни. Широко распахнулось устье реки Межевой Утки с водосливами гаваней. Затворы гаваней были полорото раззявлены. Гавани были уже пусты. Тагильский караван не повторил ошибки невьянского — стронулся до подхода ревдинцев. Осташа услышал рядом с собой сопение: это на скамейку вылез проспавшийся Федька. Осташа покосился на него. Федька, не увидевший сулёмского побоища, вдруг показался Осташе кем-то вроде дружка по ребячьим играм, с которым он встретился, когда уже давно повзрослел, а дружок этого и не заметил и по-прежнему обращается по детскому прозвищу. — Доброго утречка, — сказал Осташа. Барка пробегала мимо Красного бойца. Похоже, начинался вечер, и в скошенном солнечном свете мхи на скале запламенели. — Какое там спать! — тотчас отперся Федька, будто Осташа был приказчиком, перед которым сознаться в оплошке — ни в жисть. — Сорок пудов перетаскал в одиночку!.. — Ага. Храпел — чуть палубу не сорвало. Межевую Утку уже проплыли. Федька обиженно замолчал. Левый берег уже вздыбился кокошником Желтого бойца. Желтый, видать, не добрал краски собрата и не кровенел, а только малокровно рыжел лишайниками. А дальше из-за мыса высунулся каменный пирожок бойца Харёнки с пихтовой шапкой на макушке. Начинались родные места… Осташа почувствовал, как душа его съеживается, поджимается, черствеет. Ничего не хотелось вспоминать. Все оказалось еще слишком свежим, слишком близким, и не случилось еще дела, которым бы отмолился грех. Бурлаки мотались на потесях, обводили барку трудным поворотом мимо острова, за которым темнел обрыв Кривуша. А потом по обоим берегам засеменили домики деревни Харёнки. — Помнишь, как я тебя спас туточки? — ревниво спросил Федька. Осташа не ответил. Блеснула на околице деревни речка Королёвка, и лес задернул Харёнки зеленой занавеской. Но этот лес, исхоженный вдоль и поперек, весь был полон памятью. Здесь батя любил пошишковать под кедрами. Здесь с подружками играла Маруська Зырянкина. Здесь Луша собирала грибы и ягоды и учила Осташу-отрока отличать поганки от опят… — Осташка, вон тот камень!.. — радостно крикнул от потеси Никешка. Осташа снова не ответил. Под темным мшистым валуном они с Никешкой как-то раз по осени нашли боровик-переросток. Шляпка его была размером с кадушку. Вся Кашка дивилась огромному грибу. Плотинный мастер Данилыч сказал, что найти такого великана — счастливая примета… А издалека уже доносилось переливчатое урчание Кашкинского перебора — самого свирепого на Чусовой. Наконец на правый берег вышел боец Дождевой — все такой же суровый, непреклонный, неприступный… И от его апостольского укора Чусовая корчилась и билась, как в падучей. Дождевой словно бы угрюмо встал над рекой на отчитку, и река заколотилась, одержимая ташами, как бесами. Здесь уклон русла был виден воочию. Все кипящее полотно перебора спутанной белой пряжей раскатилось вниз из-под скалы, угибаясь за поворот словно с глаз долой. Батя смог простить перебору смерть Луши. А Дождевой никому ничего не прощал — и в праведном гневе разбил о Чусовую красное зеркало солнца. Тысячи осколков запрыгали по волнам. Осташа не боялся перебора, потому что знал пути сквозь него лучше линий на своей ладони. Барка бежала как по ниточке, не тронув днищем ни единого валуна. А Осташа не мог отвернуться, чтобы ничего не видеть. Волей-неволей взгляд мазнул по деревне, и в душу все ж таки впечатался облик родного дома. Дом стоял, будто ничего в нем не случилось, будто и не висела в стойле на веревке мертвая Макариха, будто и не приходил сюда Пугач с отрубленной головой… Дом казался живым по-прежнему; выглядел обжитым и теплым. Крыша уже просохла, ставни были отворены. Осташа и не помнил, открыты или закрыты были окна, когда той зимней ночью он прибежал сюда из Ёквы… Чусовая поворачивала. Осташа почувствовал, что вновь может вздохнуть, словно морок сползал с души. Но все равно даже думать о себе не хотелось. Хотелось вспоминать другое — хорошее. Вон за лесами две макушки камня Голбчики. Батя рассказывал, что когда Ермак еще мальчонкой был, сибирский царь Кучум напал на строгановские земли. Строганов-старший, Аника Федорыч, увел всех мужиков оборонять свою столицу на Каме — Орел-городок. Погнал народ спасать свои раздутые амбары, а Чусовской Городок оставил без защиты: бросил всех баб, ребятишек и стариков — выручайтесь сами, как сможете. И тогда стрелецкая женка Ульянка-Чусовлянка собрала бабью дружину и повела ее вверх по Чусовой, чтобы остановить татар на дальних подступах. Здесь вот и билась бабья дружина с татарами, здесь и полегла вся, порубленная. Потом, конечно, баб собрали и похоронили, поставили над скудельней два крытых креста-голбца. Анике Строганову те голбцы обидным укором показались, и он велел их срубить. Делать нечего — срубили. А на утро на той скудельне сами собой выросли новые голбцы. Аника разгневался, велел их тоже срубить. Срубили. И на третье утро поднялись здесь из земли выше леса голбцы из вечного камня. …Батя говорил, что Ермака в Сибирь не надежда повела, а память толкнула. А за Голбчиками стоял еще один камень Печка. Но он прятался в ельнике, и Осташа даже не посмотрел, виден или нет в этой печке для него котел. Чусовая делала поворот, и на повороте глыбился первый из кашкинских Царь-бойцов — Омутной. Утесы его были наискось исхлестаны рубцами. Осташе всегда казалось: барка бьется об Омутной, и по этим чертам души бурлаков с разбегу уносятся в небо. Из трещин и морщин понизу Омутного торчали побелевшие доски и щепки — обломки былых крушений. Но сейчас Омутной миловал, и никто не тонул под его обрывами. Впрочем, кто знает, чего случится у Осташи за спиной, когда его барка уже пробежит. Может, нагромоздит здесь боец гору из мертвых барок?.. Чусовские сплавщики помнили: многим из них сатаной назначен Неназванный боец, под которым суждено принять погибель. Только вот кому — какой? Бате таковым стал Разбойник. Неназванный боец — не божье произволение, а дьяволово наказание, но вправе ли кто его отринуть, как истяжельцы отринули? Милость — она всегда от господа исходит, а не от хитрости учителей, и нельзя ремесло с молением путать. Вслед за Омутным другой поворот реки подковой был охвачен Дыроватым бойцом. Его серая стена вылупилась из леса где-то на верхушке горы и сползла к Чусовой каменным коленом. Вечернее солнце уже опустилось ниже гребня скалы, и теперь в ковше излучины стоял холодный сумрак. Барки пробегали излучину одна за другой, и волны мерно плескали в валунные россыпи, как кровь в виски. Бурлаки, хоть им глазеть и запрещалось, зыркали из-под бровей, отыскивая в скале черные дыры пещер. Вся Чусовая знала сказки о злых разбойниках, сидевших в этих пещерах, об их кладах и заклятиях. Но это были враки. Осташа и сам лазал в нижнюю пещеру. Не было там ни сундуков, ни черепов. А из разбойников доподлинно прятался здесь только Сашка Гусев, изловленный горной стражей в прошлую зиму вместе с простаком Кирюхой Бирюковым… Но вот во вторую дырку Дыроватого не залезал никто. Эта дырка, как Ермакова пещера, зияла в отвесной стене. Подобраться к ней было трудно, а главное — страшно, да и незачем. Говорили, что в этой недоступной пещере жили чусовские ведьмы. Ночами они превращались в нетопырей и летали по деревням, пили кровь у коров и лошадей, а с рассветом возвращались в логово и весь день сыто спали, повиснув на потолке вниз головой и закутавшись в крылья. Но и Дыроватый оставался за кормой. Чусовая кошкой уже ласкалась о ноги Оленьего бойца — самого, наверное, красивого на реке. Олений был не шибко опасным, стоял уже за поворотом. Был он когда-то цельной стеной, но сейчас лога и осыпи распилили его на огромные каменные чурбаки. Веселые боры кудрявились на плоских вершинах. Солнце высветило скалы от подножий до макушек, и каждая складка камня была словно морщинка от улыбки. Не все же бойцам быть угрюмыми да хмурыми, нужен и добродушный лиходей. Олений не губил народ почем зря: барки здесь бились только по дурости сплавщиков. А вот скала Вогулинская Гора так и не доползла до берега, чтобы тоже стать бойцом, и застряла в лесу: торчала там над еловыми остриями обиженной кучей. Вогулинская Гора будто намекнула про вогулов, и скоро справа блеснула речка Ёква. Вокруг ее устья под высокими соснами виднелись шапки вогульских чумов. Осташа не хотел, не хотел смотреть — и все же глянул, с какой-то мукой в душе отыскивая на отшибе деревни чум Шакулы. А барка уже пробегала мимо невысокой глыбы Собачьего камня, на котором стояла и облаивала суда свора вогульских собак. Собаки охрипли: шутка ли, столько барок пролетело, и на каждую надо гавкнуть!.. Мелькнуло устье Тимошенки. За ним взмыли в небо зубцы бойца Собачьи Камни, сплошь багровые от заката. Но Осташа, командуя в трубу, не думал о бойце, не думал о псах на камне. Он все равно думал только о Бойтэ. «Не буду вспоминать о ней, не буду!» — заклинал он себя. Ему нельзя думать про вогулку. А в памяти неудержимо вытаивал запретный образ: девка-жлудовка, ведьма, обманщица, воровка, язычница… До рези в сердце любимая и желанная. Ее узкие плечи и бесстыже налитые груди, стоящие враскос; ее круглый зад, ее бледные губы, ее осенние глаза… Осташа затряс головой так, что на левом берегу закачался Синий боец, весь поверху порубленный трещинами, словно колода, на которой разделывают туши… Вон про камень Конек лучше думать. Это его голова торчит над елками. Конек — окаменевший конь Ульянки-Чусовлянки, стрелецкой женки, чья бабья дружина остановила татар… Не надо было их останавливать. Пусть бы татары согнали с Чусовой всех вогулов и всех русских, чтобы никогда одни других не видели и не знали, чтобы не было никогда человеку прелести истяжельчества, чтобы не горела заживо душа при мысли о вогульской девчонке… От Конька Чусовая три версты до деревни Пермяковой текла спокойно. Осташа закрыл глаза, сжал ладонями перильца скамейки. Он, кажется, уже до смерти устал глядеть на скалы, на леса… Жаль, умер разбойник Пермяков, от чьего корня и пошла деревня. Был он, говорят, страшным человеком, но страшным не по лютости, а по тайне своей. Он грабил барки, коломенки, дощаники, шитики — все суда, что проплывали мимо. Грабил так, что никто этого не видел, и ничего после воровства его не оставалось: ни людей, ни могил, ни железа с чугуном, ни щепочки от судна. Куда он все девал, как справлялся в одиночку? Никто не знал. Барки пропадали, Пермяков богател, а за руку его поймать не могли. Так и умер непойманным. Его положили в гроб, выкопали яму, поставили гроб на дно и яму засыпали. А когда засыпали, то увидели, что могильная раскопанная земля пришлась вровень с нераскопанной, будто пустую яму завалили. Раскопали яму — и точно: нет гроба с Пермяковым. Исчез разбойник так же, как и жертвы его исчезали. Говорят, что те, кого сгубил Пермяков, стали проклятыми душами: ни в рай, ни в ад они не попали. Растаяли. Вот бы и Осташе сейчас растаять без следа… Деревня Пермякова расселась на левом берегу напротив камня Пермякова. Камень был бурый, переломанный, затянутый лесом. Но меж деревней и камнем на реке громоздился коварный Золотой остров. Манила правая протока: вроде бы прямая да быстрая, хоть и узковата. Но Осташа уверенно направил барку левее острова. Правый ход был по дну перегорожен каменными грядами. Даже на караванном валу барки застревали здесь так прочно, что приходилось их разгружать и стаскивать на бечеве. Пермяковские крестьяне, варнаки разбойничьего корня, часто сами выходили на берег перед островом и махали баркам рубахами на шестах: мол, держи вправо! Доверчивые сплавщики поворачивали — и выскакивали на камни. А потом, матерясь, платили выжигам, чтобы помогли поскорей вызволить судно. Поэтому остров и звали Золотым. Доверчивость стоила дорого. Вот и сейчас за кустами на взгривке Осташа увидел сразу три барки. Простаков пермякам всегда хватало. — Осташка, Колыван схватился! — завопил Федька, тыча пальцем. И вправду: у деревенского причала стояла барка с двумя флагами Каменского завода. Значит, сегодняшний пробег завершен. — Давай и мы скорей на хватку! — заполошился Федька. — Чтоб до Столбов встать!.. Боюсь я их, дьяволов! У ДЕМИДОВСКОГО КРЕСТА Один только Пасынков останавливал свой караван за Пермяковой деревней. Прочие караваны, похоже, хотели пробежать еще верст десять, пока далеко до сумерек, и схватиться уже возле Усть-Серебрянки. Что ж, дело ихнее. За Нижним островом и за мысом по левому берегу тянулись длинные покосы, отделенные от приплеска полосой кустов. Из тонкого тальника лишь кое-где торчали толстые осины и причальные столбы с крепкими дрюками, продетыми сквозь башку. Осташа нацелил барку на дерево покрепче. Подгубщики оставили потеси на помощников и встали у огнив, подняв на локти связки снастей-легости. Барка, теряя ход, с хрустом вломилась носом в кусты и ударилась о берег; Осташу и Федьку кинуло вперед, на перильца. — Логин!.. — успел крикнуть в трубу Осташа. Старик, широко расставив ноги, умело закрутил над головой легость с чугунной гирькой на конце и метнул в заросли. Груз проломил прутья и облетел тонкий ствол осинки, что росла рядом с тем деревом, на которое метил Осташа. Корнила, Логинов напарник, тотчас начал раскручивать свою легость с кошкой. Якорек свистнул и зацепил гирьку меж лап. Корнила принялся быстро вытягивать снасть. Логин перехватил ее и поволок на себя. Корнила скинул с огнива пару колец толстой вытяжной веревки. — Живее! — закричал он старику. Логин, торопясь, засучил локтями. Барка медленно отходила назад. Логин для верности мотанул легость на руку. — Скинь! — дико заорал Корнила. — Не вышла хватка!.. Но было поздно. Вытяжную снасть выбрать не успели — отходящая от берега барка струной натянула легость. Тонкая осина затряслась и вдруг нагнулась, как девка. Она обрушилась всеми ветвями на Логина с Корнилой и на шарахнувшихся бурлаков. Барка все отодвигалась. Легость поползла по стволу осины, кудрей снимая зеленую ленту лыка. Зацепившись за сучок, легость зазвенела, и тотчас страшно всхлипнул Логин, невидимый под ветками. Легость звонко лопнула. Освобожденная барка бортом вперед поплыла вдоль берега все быстрее и быстрее. — Платоха, загребай! — рявкнул Осташа в трубу, забыв, что Платоха уже оставил потесь. Но Платохин сменщик не растерялся и сразу толкнул рукоять. Через миг и бурлаки навалились на валек. Лопасть потеси по широкой дуге улетела к корме барки, плюхнулась в воду и поехала обратно, оставляя кипящий от натуги бурун. Барка послушно довершила разворот — как отурилась. Теперь она уже кормой врубилась в тальник. Платоха швырнул свою легость с гирькой. Легость свистнула над кустами и накрутилась на обтесанный причальный столб, который так вовремя появился в зарослях. Никешка метнул якорек — и промахнулся; метнул другой раз — опять мимо. — Убью криворукого! — заревел Платоха. Никешка в третий раз кинул кошку и наконец зацепил грузик. Огромными рывками он споро выволок легость с гирькой и, отступая, тянул ее на себя дальше. Платоха скидывал кольца снасти с огнива. — Есть!.. — рыдающе воскликнул Никешка и схватился за вытяжную снасть, к которой и была привязана легость. — На кнек ее! — рыкнул Платоха. Никешка упал на колени, запутывая толстую веревку вокруг чурбаков-кнеков. Барка опять пошла назад, от берега, и слабина вытяжки кончилась. Барка колыхнулась и все равно повела к стрежню. Вытяжная снасть на огниве зашевелилась как живая: ее заранее накручивали дрябло, с припуском. Кольца снасти сокращались, сжимая столб огнива, и раздался скрип. Кислый синий дым пополз из-под веревки: это огниво затлело от трения. Платоха уже вытаскивал из-за борта деревянное ведро — и сразу опрокинул его над огнивом, гася пламя. Огниво зашипело, повалил белый пар. Барка дрогнула и остановилась. Теперь течением ее медленно прислоняло к берегу. Едва ее плечо коснулось тальника, Корнила с легостью в руках сиганул в кусты, пробился к толстому стволу, упал на спину и за легость потащил к себе снасть. Выбрав ее на пару саженей, он принялся накручивать снасть на древесный комель. Хватка состоялась — барку причалили. Осташа и Федька перепрыгнули перильца скамейки, пробежали по кровле палатки и соскочили на носовую палубу. Здесь бурлаки уже обступили и схватили взахлеб воющего Логина. Логин, лежа, извивался на окровавленных досках. Осташу затошнило, когда он увидел, во что превратилась рука подгубщика. Веревка спустила с нее кожу, как чулок. Обтекая кровью, дрожали красные связки мышц, переплетенные синими жилами. Фиска, стоя на коленях, заголила ляжки, отрывая полосы от подола своего сарафана. — Сейчас, сейчас, дядя Логин… — бормотала она. — Ты уж потерпи… — бубнил кто-то из бурлаков. — Водки!.. Водки!.. — надрывно выдыхал Логин. Осташа бешено посмотрел на Федьку. Бледный дрожащий Федька виновато глянул в ответ и закрестился. Потеси вытащили из воды и положили вдоль бортов, скинули доску-сходню, и бурлаки повалили на берег. Логин Власыч сошел сам, хотя и весь перекосился, прижимая к груди обмотанную руку; Логина, как барыню, поддерживали под локоть. Полузакрыв глаза, старик тихо, надрывно ныл сквозь стиснутые зубы; лицо его и борода блестели от слез. Федька, чуя свою вину, заметался, разбивая стан. Бурлаки потащили на дрова жерди изгороди, которой пермяковские крестьяне отгородили выпас от опушки чистого соснового бора. Длинная поляна была пуста, если не считать каких-то мужиков, чего-то делавших на дальнем краю. Осташа подумал и направился к ним по бурой прошлогодней стерне. Может, там водка найдется?.. За гнилым раздерганным стогом у мужиков обнаружилась пара легких балаганчиков. Над курящимся кострищем на козле висели два котелка. В тальнике днищем кверху лежала лодка. На берегу высилась подъемная тренога из крепких сосновых елег, с ее поворины свисали веревки. Под треногой, раскинув лапы, на земле навзничь распластался здоровенный толстый крест, вытесанный из белого камня. Вокруг валялись такие же белые каменные плиты. Ровняя их грани, четверо или пятеро мужиков били деревянными колотами по долотам. На Осташу они поглядели хмуро и своего дела не прервали. Осташа молча остановился над крестом. На груди креста была выбита длинная надпись. Опустив голову и шевеля губами, Осташа с трудом прочел: «1724 года сентября 8 дня на семь месте родилсiя у статскаго действителнаго советника Акинфiя Никитича Демидова, что тогда былъ дворяниномъ, сынъ Никита, статской советникъ и кавалеръ святаго Станислава. Поставленъ оный крестъ на семь месте по желанию ево 1779 года маiя… числа». — А я и не знал, что Никита Демид тут родился, — удивленно сказал Осташа ближайшему мужику. Мужик опустил молоток. — Больно важно, на котором месте Демид родился, — пробурчал он. — Важно, чтоб после смерти мимо своего места не проскочил… — Какого места? — глупо спросил Осташа. — Пекла. Осташа поскреб затылок. — А чего число не проставили? — спросил он. Мужик вдруг разозлился, плюнул и с остервенением заколотил молотком по долоту. — Что ни дурак подойдет — всяк о том спросит! — в сердцах сказал он. — Сам-то подумай! Будем крест подымать — так и проставим! — А чего не подымаете? — Видишь — подошву рубим. Вырубим — подымем. — Н-ну, это на пару дней вам еще работы, — обнадеживающе сказал Осташа всем каменотесам, чтобы смягчить их перед просьбой о водке. — Язык брехуна послаще блина… — опять пробурчал мужик. — Дай бог к лету управиться… Нам еще вокруг креста все плитами замостить надо и на той вон скале такой же крест и надпись выбить… Осташа посмотрел на темную скалу на другом берегу. Она сплошь заросла тонкими березками и сосенками. Из трещин ее вытекали широкие щебневые осыпи-шорохи. Скала уже была в тени — словно отвернулась, словно не желала демидовского тавра на лоб. Скала не прятала своего нежелания прислуживать Демидам, и Осташе противно стало подмазываться к чужим людям. Что, он для себя, что ли, водки хотел? Для пьянки, что ли? — Православные, а водки у вас не найдется? — напрямик спросил он. — У меня на барке подгубщику снастью кожу с руки сняло — мается старик. — У приказчика нашего спроси, — каменотес кивнул на балаганчик. — Ежели его сиятельство все само не выжрало… Осташа хмыкнул и пошагал к балаганчику. Пока он будил приказчика и торговался, к каменотесам причалила косная лодка. Хмельной косный молодец выбрался на берег и тоже застыл над крестом, внаклон читая надпись и водя пальцем по строкам. — А число-то чего не проставили? — распрямляясь, спросил он. Каменотес так ударил колотом, что срубил угол у плиты. Но косный, не заметив, уже направился к Осташе. — Это ты Переход будешь, сплавщик?.. — Он осекся, увидев в руках Осташи початый штоф. — Э!.. Дай-ка хлебнуть, голуба-человек!.. — Переход — я, — ответил Осташа, отодвигая от штофа протянувшуюся пятерню. — А тебе чего? — Да меня Пасынков по Каменскому каравану послал. Колыван велит всему каравану завтра хватку перед Кумышем делать… Слушай, тебе одному-то столько водки почто? Уважь, душа горит! — Не себе покупал, — хмуро ответил Осташа. — И не тебе. Он отвернулся и хотел пойти, но косный схватил его за плечо. — Погоди! — страстно прошептал он, оглядываясь на каменотесов. — Хочешь, скажу чего? Я скажу, а ты мне поднесешь. Караванный и Колыван велели молчать, а я скажу! — Н-ну, говори, — неуверенно согласился Осташа. Косный чуть склонился, всовывая мокрые губы ему в ухо, и прошептал, щекоча усами: — Седня Калистрата Крицына насмерть застрелили. Эва, понял!.. Косный отодвинулся, пьяно и значительно посмотрел на Осташу и предостерегающе потряс пальцем у него перед носом. Осташа чуть не выронил штоф. — Кто? — тоже шепотом спросил он. — Где? За что?.. — Не знаю — кто, не знаю — где и за что — тоже не знаю, — вздохнул косный. — Калистратка с косоглазым под вечер куда-то сплыли с барки на лодке. Мы уже у Пермяковой деревни схватились, когда косой вернулся и Калистратку мертвяком привез. Вот так. Давай штоф. Косный мягко вытащил бутылку из рук Осташи, который этого и не заметил. В смятении он стащил шапку и принялся тереть лоб. Чупря куда-то плавал с Калистратом, первым человеком на сплаве… Чупря, служивший Конону Шелегину, как пес… Но ведь Конону, а не Калистрату!.. А Конон говорил, что Крицыны — не те люди, которым он свое дело завещать может… Вот Колыван — тот человек; но ведь и Колывана Конон считал не жильцом… Что же получается: Колыван Чупрю подмял под себя и велел Калистрата кончить?.. А на кой же черт тогда Колыван Прошку везет? Зачем Колывану Нежданку за Прошку отдавать, если Калистрата порешили? Или Прошку не сегодня-завтра — тоже под пулю или в перебор?.. Косный опасливо потряс Осташу. — Эй, сплавщик, — смущенно позвал он, — ты штоф-то у меня отбирай — я же до дна вылакаю… Логину Власычу от водки и вправду полегчало. Бессильно отмахнувшись от ужина, он забрался в шалашик и затих. Бурлаки прошлую ночь почти не спали — бражничали, а потому их начало морить прямо над чашками. Сумерки еще не успели сомкнуться, а бурлаки уже натаскали лапника, натянули над ним меж деревьев парусовку, и большинство повалилось спать. Осташа тоже клевал носом у костра. Один только отоспавшийся днем Федька все суетился, подогревая в кашеварном котле воду, чтобы отскоблить чугун. Плотная весенняя тьма затянула небо, словно глаза законопатила. Только по углям рыжей лисой еще бегало пламя. Оно вдруг выхватывало отсветом то чью-то усталую бородатую рожу, то крепкую спину заснувшего у огня человека. — Остафий Петрович, ведь сгорите… — услышал Осташа шепот и встряхнулся. Рядом на корточки присела Фиска. Помолчав, она робко протянула руку и пощупала Осташино плечо: — Совсем раскалились… Разве не чуете? От прикосновения заботливой живой бабьей руки тепло потекло по груди, отдалось вверх по шее. Осташа, ничего не говоря, смотрел на Фиску. Вот слетело с нее зубоскальство и паскудство — и такая чудная бабеночка осталась: губки вишенками, глазки ласковые, титечки под сарафаном, как яблочки, налились. Все с Фиской просто, все по-человечьи: и нежность, и даже грех. Вот взять ее сейчас за руку, да повести в казенку, да уложить на лапник. Зацеловать, закинуть сарафан на грудь, заласкать в темноте, чтобы сама ноги задрала да раздвинула… И чего над Фиской не учини — все будет по эту сторону добра. Не шагнешь, как в полынью, в морок и в ледяной огонь вогульского камлания… Что-то больно многое сегодня его мыслями на баб выводит. Понятно: где-то рядом — Бойтэ. Да еще неподалеку Прошка Крицын, мешок с дерьмом Неждане Колывановой в подарок… Хоть и нелюбима Неждана, а все ж таки вошла в душу незваная и нежданная… И пусть у Нежданы будет Прошка, и пусть у Бойтэ будут все блудливые мужики Чусовой, но только он, Осташа, навсегда останется Бойтэ и Неждане за главного. И эта мысль как-то нехорошо будоражила ум. Неужто в злых девках спасение есть? Словно пообещали спасти — и Осташа купился, а вместо спасения вышла погибель. И страшно то, что не жалко ничего. А доброй, глупой Фиске с ее хмельком и простенькой морковной сладостью никогда не иметь в себе ни крепкой мужицкой сытости Нежданы, ни яркой, драгоценной соли Бойтэ. — Давайте прореху на армяке заштопаю? — предложила Фиска. Осташа вспомнил, как рука Чупри сцапала его за загривок. — Не надо, дева, — ответил Осташа и с трудом поднялся на занемевшие ноги. — Спокойной ночки тебе. Он нагреб вокруг себя лапника, сколько влезло в охапку, и пошел к барке. Не оступаясь, вслепую прошагал по сходне, слез в льяло, скинул еловые ветки в дверку темной казенки. Потом пролез сам, встал на карачки и сбил лапник в кучу, вытащил из-под поставца драную кошевку и лег, закрывшись кошевкой с головой. Было холодно, но Осташа надеялся угреться. Барка почти неуловимо покачивалась. Где-то рядом чуть слышно журчала вода, и шуршала по бортам тонкая шуга, припаем обметавшая приплески этой студеной весенней ночью. Часть пятая БРЕЮЩИЕ ВОДЫ ФЕДЬКА МИЛЬКОВ Осташа уснул мгновенно, хотя какое-то время ему еще казалось, что он не спит, а просто тихо лежит в барке, как в колыбели, и барка плывет по реке, баюкает его на волнах… Проснулся он так же резко, словно с печи упал. За дверкой казенки слышался тихий шорох. «Фиска! — понял Осташа. — Пришла сама!..» Он сел на лапнике, таращась в темноту. Фиска, как мышь, шуршала едва слышно. Осташа спросонок ощупал душу: что делать? Грудь дышала глубоко, а руки и ноги уже застыли. Хотелось тепла, жара, яростного, как бой, движения. Бабу хотелось, аж все в глазах перекосилось. Испарина обмазала лоб. А Фиска все терлась за стенкой, не заходила. — Фиса! — свистяще позвал Осташа. — Зайди, Фиса!.. Но за стенкой заскрипели ступени лесенки, уводящей из льяла на палубу. «Испугалась! — понял Осташа. — Догоню… Догоню!» Он вскочил и бросился к дверке, толкнул ее и нырнул было в проем, но чуть не врезался в дверку головой: дверка не открылась. Осташа с размаха ударил в нее кулаком. Дверка прыгнула в косяке и железно лязгнула. Она была заперта. Заперта снаружи. Видно, Фиска взяла из груза прут и всунула его в петли, куда и сам Осташа всовывал дужку замка, если и ему с Федькой приходилось отлучаться с барки. Кроме сплавщика и водолива, заходить в казенку никто права не имел. Зачем же Фиска его заперла?.. Фиска?!. Чутьем сплавщика Осташа и в полной тьме ощутил, что его барка тихо движется боком. Это барка-то, на три снасти привязанная к берегу?.. Нет, не Фиска была за стеной! Какая еще Фиска?.. Кто-то другой обрывал снасти, чтобы барка незаметно отчалила, поплыла — и разбилась о близкий боец Столбы!.. Этот вор и запер казенку, чтобы Осташа утонул вместе с баркой… Утонул в казенке так же, как Сашка Гусев, который, прикованный цепью, захлебнулся в батиной барке, ушедшей на дно под бойцом Четыре Брата! «Холитан Хар Амп!.. — почти ощутимо зашептала в ухо Бойтэ. — Ты — Завтрашний Пес! Ты завтрашний след знаешь! Это я тебя нашла, мой эрнэ эруптан!..» Осташа обеими руками ударил в боковую стенку казенки. Ведь еще в Каменке Кафтаныч рассказал ему, как барки поддырявливают, и он верхние доски стены присадил на гвоздь еле-еле — чтобы всегда иметь запасной выход из казенки, чтобы не сгибнуть страшной и обидной гибелью, какой Сашка Гусев сгиб. Две доски отлетели куда-то вглубь барки, обнажив широкую щель. Осташа подпрыгнул и воткнулся в нее сразу по пояс. Он задрыгал ногами, зашарил руками, цепляясь за шершавые чушки груза, выволок себя на железо в мурью. Здесь было чуть-чуть светлее. Из проемов палатки падал синий ночной свет, отблескивал металл ровно уложенного груза. Осташа по чугуну пролез к лесенке и взмыл на палубу. Не было никакой тьмы — ночь сияла ясная и прозрачная. Белое кружево заиндевевшего тальника оторочило рябившую серебром излучину Чусовой. Просветлев каменным лицом, скала глядела на реку из-за березок и сосенок. Над клином дымно-сизого ельника за мысом поднимались бледные бугристые сваи Столбов. По небу цепами стужи наколотило и размело звезды, как полову по току. Барка стояла на реке наискосок. Она далеко отошла от берега носом, с которого черной соплей свисала обрезанная снасть. Осташа повернул голову: на корме у столбика правого огнива возился какой-то огромный человек. Под луной вспыхнул ножик. Человек пилил натянутый канат. Корма была привязана на две снасти. Одна сейчас была со слабиной, а другая, основная, в натяг держала барку за причальный столб. Вот ее-то и резал вор. Вором был Поздей. Весь день он работал на потеси тише воды ниже травы, Осташа и забыл о его существовании. Только вот сам Поздей о себе не забывал. Осташа кинулся к Поздею. Но в этот миг снасть, которую Поздей допилил, оборвалась и со свистом улетела в тальник. Барка качнулась. Осташа поскользнулся на изморози и боком полетел на палубу. А Поздей метнулся к другому огниву, к последней снасти. Но барка уже сплыла, выбрала ее слабину. В тот миг, когда Поздей схватился за снасть, барка дернула ее всей своей тысячепудовой тяжестью. На берегу из темноты облаком ледяной пыли выскочил тополь, к которому была примотана легость: он встряхнулся от рывка каната, взблеснул обмерзшими ветвями. Канат тонко заныл от натуги, как тетива, и вдруг бабахнул — лопнул. Его увесистый хвост, извиваясь змеей, пронесся над водою и шарахнул над палубой, над Осташей, словно бич пастуха. Он ударил Поздея поперек груди, и Поздея как стерло с палубы. Барка медленно пошла вниз по течению. — Наро-од!.. — вскочив, заорал Осташа. Обрывок снасти булькнул с борта в воду. Осташа ринулся к огниву, цапнул снасть, принялся выбирать ее из воды, широко работая локтями. Не было даже возможности оглянуться на берег — бежит ли подмога? …Сколько времени он проспал в казенке? Может, полночи уже прошло и все дрыхнут замертво?.. Барка плыла все так же наискосок — носом далеко от берега, кормой поближе. В руках у Осташи качнулся оборванный конец каната. Только этим обрывком еще и можно успеть примотать барку к берегу… Тальник у приплеска затрещал: сквозь него продирался человек. — Кидай, блядь, снасть!.. — услышал Осташа рыдающий крик полуночника Федьки. Скользя по индевелой выстилке, Осташа что было сил раскрутил над головой мокрый и тяжелый конец и метнул его куда-то в сторону Федьки. Конец плеснулся в воду, и тотчас где-то там же могуче бултыхнуло. Федька ахнулся в Чусовую. Он вынырнул со снастью в зубах: толстая веревка еле влезла в раззявленный рот. Федька заколотился, по-собачьи подгребая к берегу, шумно выскочил на приплесок. Чтобы набрать запас длины каната, он побежал за баркой, поднимая тучу брызг, обогнал судно и сунулся в заросли. Он упал возле дерева и начал обматывать ствол веревкой — один оборот, другой, третий… Снасть кончилась. Барка опять выбрала слабину и рванула Федькино дерево. В воду посыпались ледышки, прошлогодние листья, сосульки. Дерево не вывернулось из земли, снасть выдержала. Барка, колыхаясь, остановилась. Мимо нее медленно проплыла доска-сходня. На берегу слышались сбивчивый топот и заполошная ругань — это бежали бурлаки. Осташа, успокаиваясь, быстро поскидывал с двух других огнив кольца снастей и швырнул их с борта. Федька, словно уже не мог удержаться, еще дважды кидался в Чусовую за веревками, как собака за палкой. Матерясь, путаясь руками, топча тальник, бурлаки подтянули барку ближе к берегу и примотали к деревьям крепко-накрепко. Осташа оглядел палубу и пошел к палатке. Сюда ударом снасти забросило Поздея. Осташа с трудом перевернул его на спину. Лицо Поздея превратилось в сплошную черно-блестящую яишню-болтунью, из которой торчал съехавший набок веник бороды. Бурлаки, что забрались на барку, столпились у Осташи за спиной: разглядывали мертвого Поздея. — Ты его так уделал? — спросил кто-то. — Я что, Илья Муромец, что ли? — буркнул Осташа. Бурлаки молчали, переминались с ноги на ногу. — Его снастью убило, — неохотно пояснил Осташа. — Снасть лопнула. Господь вора сам наказал. — А почто ему было барку спускать?.. — А почто он вас, дураков, за тринадцать копеек против меня натравливал? — зло спросил Осташа. — Почто он на смерть загреб под Мосиным бойцом? Почто вообще такой богатырь на наш караван нанялся, коли сам из Ревды, а в Ревде подгубщикам платят куда больше, чем в Каменке? Бурлаки сопели, почесывались. — Кто-то, видать, хорошую цену дал, чтобы ни ты, ни барка твоя не дошли до Лёвшиной, — негромко прозвучало из толпы. Осташа уже понял — кто. Колыван. Кому еще он нужен, кроме Колывана? У кого Чупря плывет, стрелявший в Осташу на мартьяновской переволоке? — Ну что, братцы, — оглядываясь, громко спросил Осташа, — среди вас другой вор найдется или можно спать лечь? Обиженно бурча, бурлаки полезли с барки на берег. Осташа обошел барку, потрогал натянутые снасти и, подумав, тоже перепрыгнул с палубы в кусты. Не укладываться же почивать в казенку рядом с мертвецом. Бурлаки подновили костер, но не удержались возле огня — потихоньку друг за другом ушли под свою парусовку. У костра на бревне остались только трое. Федька красовался в одном белье — в рубахе и подштанниках, насквозь мокрых. Рожа его была исцарапана тальником. Федька рассказывал о своем подвиге Фиске, которую вытащил из шалаша и не отпускал обратно. Фиска сидела пригорюнившись, дремала. Федька стучал кулаком в грудь и размахивал ополовиненным штофом с водкой — штоф он забрал у Логина. Третьим на ослядке бревна сидел и спал, уткнувшись лбом в колени, какой-то тщедушный и лохматый мужичонка. Видно, это и был Федькин дружок Спирька, без которого Федька смог обойтись только в илимской тюрьме. Рядом со Спирькой под ногами валялась пустая чарка. Осташа молча стащил с плеч свой армяк и повесил Федьке на плечи. Фиска, моргая, посмотрела на Осташу снизу вверх — виновато и заискивающе. Федька, даже не оглянувшись, деловито полез руками в рукава. Осташа повернулся и отошел в темноту. Ему тошно было глядеть на людей, как волку тошно ощущать их вблизи. Он прислонился спиной к сосне и сполз по стволу, обхватил себя руками. Пусто было в голове, пусто в душе. Только глухо гудело в ночи пространство, только широко стелилась и журчала река. Никогда у Осташи не получалось быть не думая — а вот вышло. Он устал от всего, устал. Ничего не надо — ни бати, ни Чусовой, ни Бойтэ… Холод оцепил тело, и Осташе хотелось замерзнуть, исчезнуть. Он начал засыпать, ронять голову, только изредка расклеивал глаза и тупо смотрел на костер вдалеке. Вот Федька уже обнимает Фиску, что-то шепчет на ухо и мнет ее грудь. Вот встает и тянет за руку. Вот уводит в лес, подталкивая в зад ладонью — герою нужна награда… Осташа долго смотрел на догорающий костер. У него уже все суставы заломило от холода. Опираясь о ствол сосны, он с трудом поднялся и поковылял к огню. Он опустился на бревно, подобрал какой-то сучок и пошурудил им в углях. Костер обрадованно затрещал. Осташе показалось, что стрельнула головня — но вдруг из леса донесся истошный бабий визг. Это не в костре что-то лопнуло, это в лесу ударили из ружья. Осташа сорвался с бревна и опрометью побежал вдоль опушки, еще сам не понимая зачем. Фиска все орала взахлеб. Осташа ломанулся в подлесок, отмахиваясь от еловых лап, и вскоре выскочил на полянку, еле освещенную звездами. Посреди полянки ничком лежал Федька. Под Федькой орала и билась Фиска. Волосы ее разметались. Она отталкивала Федьку руками, впустую лягала в воздухе голыми белыми ногами. А Федька лежал без всякого движения: не хватал Фиску за руки, не зажимал рот. В светлой прорехе на армяке посреди Федькиной спины дымилась черная дырка. Осташа схватил Федьку за плечо и перевернул, освобождая бабу. Федька подался тяжело, мягко и безвольно. Голова его перекатилась на плечах как привязанная. Фиска, завывая, на спине отползла назад, села и принялась рвать на себе сарафан, рубаху. Руки ее вмиг почернели от крови. — У… у… у-убил!.. — задыхаясь, выла Фиска. Она вытащила из порванного ворота рубахи круглое плечо — на сарафан вывалилась грудь, перепачканная кровью. Осташа поразился: сосок стоял торчком, будто Фиска не смертельную рану искала, а любилась с мужиком. Но смертельной раны у Фиски и не было. И вообще никакой раны не было. Только на боку под мышкой кровоточила глубокая и длинная царапина. Осташа упал перед Фиской на колени, поднял ей локоть и отодрал от царапины ладонь. Фиска тряслась и взвизгивала, вырывалась, лезла рукой к порезу. Осташа в остервенении с размаху хлестнул ее по щеке, по другой, потом снова и снова. Фиска, потеряв всякое понятие, только мотала головой, пытаясь закрыться. — Жива ты, не ори! — рявкнул Осташа. — Не умрешь, слышишь!.. Фиска икала и сглатывала, прятала лицо в ладонях, всхлипывала: — Не-не… не бей!.. Не бей, миленький!.. Осташа оглянулся. Вокруг Федьки уже стояли на коленях бурлаки. Платоха бережно держал голову Федьки, а другой бурлак лежал ухом у Федьки на груди. — Мертвый… — распрямляясь, растерянно сказал он. Никешка дрожащими руками убирал в раскрытую прореху Федькиных штанов вывалившийся срам. — На бабе, вишь, его застрелили, — сказал кто-то кому-то. — В спину навылет — и бабе бок поранили… — Могли и наповал обоих… Чья-то рука схватила Осташу за загривок и поставила на ноги. Осташа увидел перед собой перекошенное лицо незнакомого бурлака. — Это чего ж такое? — хрипло закричал бурлак. — И на камень нас хотели кинуть, и барку спустили, и водолива застрелили!.. Давай ответ, сплавщик!.. Кто это сделал? Почему? На тебя небось охота!.. Осташа отбил державшую его руку и что было сил ударил кулаком бурлака в зубы. Бурлака унесло во тьму. Осташа чувствовал, как по рассеченному до костей кулаку потекла горячая кровь. — Я не знаю! — зарычал Осташа, взглядом раздвигая толпу вокруг себя. — Но ей-богу — дознаюсь! В него будто вложили второго человека. Один осатанел от ярости, от гнева, а другой был спокоен, как мертвый. Один и вправду не знал ничего, а другой знал все, давно все понял. Не зря сегодня приплывал косный с нелепым приказом делать завтра хватку перед Кумышем. Разве сплавщики и сами бы не догадались схватиться перед Царь-бойцами, если даже караванный уже схватился? Нет! Этот косный просто в разведку был послан — узнать, где Переход остановился. Узнал. Донес. И ночью Чупря пришел с ружьем. Сначала науськал Поздея. У Поздея не вышло. Тогда подождал на опушке, когда Осташа в лес пойдет. На Осташу в темноте и приметка была заготовлена — светлое пятно на спине, где из армяка был вырван клок. Не спутать. Только армяк-то Федька напялил… И получил пулю меж лопаток. Не в Федьку же стрелял Чупря — в Осташу стрелял. — Я узнаю, братцы, — успокаиваясь, повторил Осташа с такой решимостью и тяжестью в голосе, что никто и усомниться не посмел. — Узнаю. И убью вора. Своими руками убью. Слово сплавщика. КОНЕЦ КАРАВАННОГО ВАЛА Солнце оглаживало поляну и скалу, а те никак не прогревались, словно перестывшая печь. Пока бабы чистили котел, бурлаки как попало расселись и развалились у костра. Осташа кочетом взгромоздился на бревно, сунув под себя босую ногу, и подбивал булыжником ржавые гвоздики в подошве сапога. Рядом пристроился мужик, одетый в зипун и накрепко перепоясанный. Он словно больше не собирался вставать у потеси, где жаркая работа раздевает до рубах. Мужик мялся и все оглядывался на кого-то. — Ну, говори, — подтолкнул его Осташа, не поднимая головы. — Ты, сплавщик, прости нас, но уходим мы со сплава, — вздохнув, признался мужик. Осташа опустил булыжник и внимательно оглядел бурлака от драных лаптей до мятой шапки. — Кто это «мы»? — мертво спросил он. — Я, да Иван Мантуров, да Иван Сонин, и еще Любим Петрович, и Терешка. Мы с Грошевской волости. Домой побежим. — Почему?.. — Ты обиду на нас не держи. — Бурлак стащил шапку и, глядя в сторону, выворачивал ее то наизнанку, то обратно налицо. — Что ты не продажен, то все увидели… И веру тебе дали… Не твоя вина… Но ты бедовик, — наконец с трудом признался он. — Боязно нам с тобой. Мрет народ-то вокруг тебя… А после Кашки и вовсе Царь-бойцы пошли, вдвое страшнее стало. Осташа молча вытащил из-под себя ногу, намотал онучу и принялся натягивать сапог. — Денег больше не заплачу, — предупредил он. — Живот дороже… — Тогда проваливайте. Держать не буду. — Мы упокойников с собой заберем, — виновато и заискивающе сказал бурлак. — Похороним их в Пермяковой деревне… — Хоть на том спасибо. — Осташа встал, больше не глядя на мужика. Мужик тоже поднялся. — Мы могли бы и так убежать, — обиженно добавил он. — А решили по-хорошему — сплавщику ответиться… — Что, я должен обнять вас да в обе щеки расцеловать? — огрызнулся Осташа. Бурлак нахлобучил шапку, сбил ее на глаза. — И еще Логин Власыч с нами пойдет, — сказал он. — Куда ему без руки у потеси стоять? — Пускай идет. Воля. — И баба эта, которую под водоливом подранили… Осташа огляделся, отыскивая взглядом Фиску. Фиска в стороне сидела на чурбачке. Она отвернулась от костра, от людей, ссутулилась, плотно обмотала голову платком и подняла ворот шабура. Как и прочий народ, она, конечно, слышала этот разговор, но не обернулась. — И Спирька… — все добавлял мужик. Спирька все утро не отходил от покойников. Он расстелил холстину и, скрестив ноги, торчал на ней в головах у Федьки вогульским болванчиком. Федька и Поздей были накрыты общей парусовкой. Осташа отличил бы Федьку от Поздея, только если бы приподнял край покрова и посмотрел. А Спирька не лазил под пелену — собачьим нюхом сразу почуял, кто справа, кто слева. — Я Федю обмою, гроб ему сколочу, канон прочту, — тонко и тихо пояснил Спирька Осташе. — Я с Федей побуду, еще поговорю с ним… — Всю жизнь, что ли, на его могиле просидеть собрался? — зло буркнул Осташа и темным, гневным взглядом обвел молчащих бурлаков. — Кто еще сбегнуть хочет? Сразу говори, не убью ведь!.. Бурлаки не отвечали, отворачивались, кривили рожи. Осташа в тишине прошел мимо них и пошагал к барке — она теперь была зачалена далеко от стана. Выйдя на берег, Осташа увидел плывущую мимо барку с флагами Каменского караванного. На скамейке стояли трое: наверное, Колыван, Пасынков и Прошка Крицын. Осташа сунул в рот два пальца и оглушительно засвистел. Колыван, который пристально разглядывал Осташину барку, поворотился на свист всем телом. «Пусть видит, враг, что я живой!» — подумал Осташа, стащил шапку и помахал над головой. К костру Осташа вернулся с мешком денег, бросил его к ногам Корнилы Нелюбина. Корнила вроде был грамотнее всех прочих, и самого Осташи тоже. — Корнила, ты посчитай деньги и подели на всех, кто не убежал, — сказал Осташа. — Логину его долю тоже посчитай сполна. Хочу сейчас плату раздать. — Эй, сплавщик, так не положено! — заволновались бурлаки. — Почему сейчас? Почему не в Лёвшиной? — А чем сейчас плохо? — опять разозлился Осташа. — Дурная примета, — напрямик заявил один из бурлаков. Осташа уже отметил его для себя — Ульяха Бесов. — Не с твоей фамильей каркать, — отрезал Осташа. — Чего напугались, дурье? Вы что, за табачком сюда явились? Не знаете, какое дело делаем? Все может быть. И убиться может наша барка. — С тобой и убьется!.. — выкрикнул кто-то. — Может! — твердо повторил Осташа. — Я не господь бог! И я могу ошибиться — и убью барку! От этого греха никто из сплавщиков не защищен, кроме… — Осташа сбился, вспомнив об истяжельцах. — Никто! — повторил он, чтобы не мутить душу бурлакам. — Я все сделаю, чтобы спастись. Обещаю миру. Но кто же знает, удастся то, или нет? И если убьется наша барка, то денежки ваши на дно уйдут. А так — при каждом свое останется. Плохо это разве? — Ну, хорошо, да все равно не по-людски — искушать-то… — сомневались бурлаки. — А за себя ты не боишься? — насмешливо спросил Осташу Бесов. — Вздует тебя караванный-то за щедрость твою. — А я на Федьку свалю, — нагло и с вызовом ответил Осташа. — С мертвого спросу нет. А Федька добрый был. Он бы для народа не поскупился. Бурлаки отворачивались и плевали. — Что-то не то с тобой, — испытующе глядя на Осташу, сказал Платоха. — Ты чего делаешь-то, подумай! Получается, что народу мертвый водолив деньги выплатил за непройденные версты! — Нечего по старушьим наговорам жить! — взбесился Осташа. — Своего ума, своих сил, что ли, нету? Ваше дело — у потесей гнуться, а не судить! Приметы все ваши — суть суеверие, а не вера! Ересь! В бога ли вы верите, коли на всякую дьяволову привычку свой обряд вершить готовы? — Кто не хочет — не бери денег! — хмуро сказал Корнила, выкладывая монеты кучками на пожухлой прошлогодней стерне. — Я в мешке при себе оставлю. В Лёвшиной честно отдам, коли все дойдут и сам жив буду… — Да пес с вами, двоеданами… — забурчали бурлаки, поднимаясь на ноги и окружая Корнилу. — Давай деньги! Пора было отваливать. Бурлаки крестились над покойниками, совали медяшки в руки остающихся мужиков: пусть поставят свечки за упокой души безвинно убиенного крестьянина Федора Милькова. Остающиеся, сняв шапки, кланялись уходящим. На барке Осташа пересчитал народ. Двое убитых, да Бакир, да пятеро из Грошевской волости, да Логин, да Фиска со Спирькой… Вместе с собой у Осташи должны были быть тридцать один человек. Осташа без себя насчитал только двадцать восемь. Значит, еще двое сбежали — уже с расчетом за весь сплав. Подлюги… Зато теперь народ совсем поровну делился: по семь человек на потесь. Это вместо десяти. Тяжело бурлакам придется. Может, схватиться где при деревне — в Усть-Серебрянке или в Бабенках? Или на пристанях новых бурлаков поискать — в Кыну, в Ослянке?.. Ловко было бы кыновлян нанять: эти Чусовую как бабу свою знают, и на Разбойнике кыновляне всегда меньше всех бьются… Но каждая хватка — это пятнашки с сатаной. Нет, не стоит овчинка выделки. Придется без подмоги обойтись. Может, в Кумыше на ночлеге кого удастся подгрести под себя?.. — Эй, сплавщик, — крикнули бурлаки от левой носовой потеси, — а нам вместо Логина кого в подгубщики поставишь? — А кто у вас больше всех на сплавы ходил? — Я, — ухмыльнулся мужик, которому ночью Осташа заехал в зубы. — Пятнадцать сплавов за плечами. Берешь меня? Осташа смерил его взглядом. Он хорошо запомнил, как этот зипунник властно цапнул его за шкирку, словно щенка. Такого Осташа прощать не умел. — А ты в чью сторону потесь поведешь? — спросил он. — Куда я велю или куда самому верным покажется? Мужик стер ухмылку, задумался. — Куда ты велишь, — тяжело сказал он. — Ну, тогда будь подгубщиком. Пускай Корнила тебе на рубль больше заплатит, у него еще неделимый остаток есть. Как звать-то тебя, человек? — Тоже Логин, — ответил мужик и словно против воли опять разъехался в недоброй ухмылке. — Дурная примета! — тотчас рядом брякнул Ульяха Бесов, оказавшийся на этой же потеси. Осташа схватил Ульяху за бороду и дернул так, что с Ульяхиной плеши слетела шапка, покатилась по палубе и упала за борт. — Горлану наука, — сказал Осташа и закричал: — Отвал барке! Он поднимался на скамейку, а барка, чуть колыхаясь, медленно отходила к стрежню. Бурлаки отталкивались длинными потесями от кромки берега, заросшего ивняком, и Осташе казалось, что они отталкиваются от дурных примет, от страха гибели, от боязни принять жизнь такой, какова она будет. Осташа уже пропустил весь свой караван и даже следующий караван пропустил — трекский. Теперь пришлось затесаться в строй бегущих барок сразу за головной баркой курьинского каравана. Он усмехнулся, представив, как сейчас его костерит курьинский караванный, которому он заслонил его суда. Еловый мыс оттягивался назад. Река, избоченившись, поворачивала. Слева, качаясь, вырастали до неба чудовищные идолища каменных Столбов. За Столбами над окоемом стелились плоские сизые облака. Между ними желтели жидким солнцем узкие протоки, и по одной из них за скалами плыла вдали гусиная стая. Чусовая разноголосо шумела на прибрежных валунах, и не понять было, то ли за излучиной плещет на переборах волна, а то ли в облачных теснинах курлычут возвращавшиеся гуси. Осташе все казалось, что рядом стоит Федька, бубнит под руку, трусит, шмыгает носом… Но Федьки, конечно, не было. И ветер как-то нелепо шарахался над рекой, словно глупый жеребенок без привязи: Федьки не стало, будто не стало колышка, к которому жеребенок был привязан. Хотя и при Федьке ветер баловал всю дорогу, но все же не так, не с бездумной тоской… Сумрачно было на душе, сумрачно на реке. Молча ждали впереди угрюмые бойцы, оттачивая лезвия стрежней. Черная тень Пугача летела по теснинам: если не убежишь — накроет с головой. Пугач ведь говорил Осташе: все вокруг тебя гибнут. Вот сегодня накроется землей Федька, а в соседних ямах будут лежать Калистрат Крицын и Поздей. Сатана, забавляясь, лупил молотком, целя в Осташу, но раз за разом промахивался. Удары попадали на то место, с которого Осташа только что ушел. Он не знал, был ли он вогульским Холитан Хар Ампом, Завтрашним Псом. Но ведь и вправду молнии секли только вчерашний его след… Неужели той страшной и дивной ночью в Ёкве он потерял свою душу? Неужели превратился в вогульское чудище? Но ведь батя своей жизнью всем доказал, и ему тоже, что есть путь в теснинах, что и на нем можно душу сберечь. Если ему, Осташе, больно, значит, он не ургалан, есть в нем душа. Он пронес ее сквозь все вогульские искушения, как мокрую, скользкую рыбу в ладонях. Мог выронить, но не выронил, не упустил, не позволил выпрыгнуть из рук. Пугач убеждал: люди вокруг Осташи гибнут оттого, что он своего бати Петра Федорыча ургалан. Ургалан от лукавого толкует правду человека, чью душу в себе несет. А от сатаны ничего иного, кроме погибели, быть не может. «Пугач врал, врал! — заклинал себя Осташа. — Жива моя душа! И батиной души я не поганил!» Ведь чего он сделал-то, Осташа? Ничего не сделал! Нагрешил только без меры — вот и все! Он ничего в мире не изменил, чтобы в мнениях народа щель появилась, куда сатана смог бы протиснуться. Царевой казны он не откопал, имя батино не обелил, правды батиной ни до кого не донес. Только и всего, что дознался, как Колыван батю сгубил. Ну да о том, что Колыван и есть убивец, Осташа и без доказательств догадывался. Это не новость… …А что это вообще значит — батину правду донести? Кому, как? Людям? Люди Колывану верят, Конону Шелегину, Мирону Галанину. Нет у народа лика — верно Корнила говорил, — чтобы этим ликом народ в грязь ткнуть. Народ батиной правде, батиному пути в теснинах не поверит. Об этом Конон и твердил Осташе в своей каплице. Народ в ургалана поверит, как поверил в Пугача. И кому же тогда батиной правдой глаза промывать? Самому Конону? Конон, как Бакирка про Шакулу сказал, — «обманул, умер». Конон уже ушел, усмехаясь; ничего не услышал. Старцу Гермону про батину правду поведать? Но Гермон свою правду лелеет, серебряную: последнее таинство. Мирону Галанину батина правда тоже не нужна: к чему чусовская правда в трещинниках Ирюмских болот? Колывану о правде спеть? Да Колыван плевал на нее. Колывану царева казна нужна, а правда хоть чья будь, он все одно — обочь. Некуда с правдой-то идти. С этой правдой Осташа как немой среди глухих — попробуй покричи. Если бы у Осташи души не было, если бы украли его душу дырник, или жлудовка, или вогульские бесы, то Осташа людей бы губил не своей гордыней, а батиной правдой. А он ею никого не сгубил. Сгубил своими грехами. Да чего уж там: и за собственные грехи люди жизнью расплачивались. А более всего за цареву казну убивали — за нее, родимую. За батину правду еще никто не полег. Не знает о ней никто, не нужна она никому. Одному Осташе нужна. За нее он и грех вершит, за нее и расплату примет. Он не истяжелец, которому все дается даром. Значит, ему придется платить очень дорого. Вон слева стоят в ряд утесы бойца Сплавщик. Батя рассказывал: был в старину какой-то сплавщик, который обещал черту душу, если черт будет его барку по теснинам невредимой проводить. И черт служил. Сплавщик состарился, и страшно ему стало умирать: пекло его ждет. Решил он обмануть черта и самому разбить свою барку. Если барка убьется — значит, не выполнил черт уговора и не видать ему человечьей души. И вот на первый-то утес этого бойца сплавщик свою барку и направил. Барка со всего разбегу ударилась — и отскочила без царапины. Сплавщик ее на второй утес поворотил. И то же самое. Он на третий утес — опять. Так обо все утесы и колотился без толку. А на последней скале черт устал, взял да и отодвинул скалу от берега. Увидел это сплавщик и понял, что не отвертеться от расплаты. Подбежал к якорю, обмотался цепью и вместе с якорем ахнул под воду. Только и от господа не было ему прощения, потому что он сам себя порешил, не понадеялся на божье спасение. Батя говорил Осташе: есть грехи, которых господь простить не захочет, но нет грехов, которых он не может простить. А потому, чего бы ты ни натворил, не строй на грехе гордыню — мол, все равно мне прощения нету! Проси о нем. Не тебе судить, что будет прощено, а что — нет. Живи по правде и проси за нее прощения — а как еще в миру жить иначе? Вон они, грехи его, — скалами стоят. Осташа, щурясь, глядел на Дужной боец. Барка бежала по тому месту, на котором в снегу лежал мертвый Шакула, сброшенный с обрыва Яшкой Фармазоном. Или Шакула тогда еще не мертвым был?.. Развалины Ростучего камня, лепеха Коврижки, а вот и скала с Юнтуп Пупом. И вправду: за елками совсем не видно дыры, которой кончается колодец, начавшийся у скалы на темени. Не ходят тут добрые люди… Висит ли еще на сучьях костяк Яшки Фармазона?.. Над елками вилась и граяла воронья стая. За Гаревой речкой глыбились развалы камня Котел. Котлом его прозвали за впадину-пещеру. Но Осташа не боялся этого Котла. Только в Печках сплавщики высматривали те котлы, в которых их живьем варить будут. Однако здесь Осташа поневоле чуть подался в сторону, на край скамейки. Отсюда начиналась еще одна дуга Чусовой, вроде Мартьяновской. Не прячется ли снова за валунами Чупря, выцеливая его ружьем?.. Нет, никто с Котла в Осташу не стрелял. Следом за Котлом белел в ельнике камень Кобыльи Ребра. Отчего такое имя? Худобой камень не отличался. Но Чусовая пробежала мимо и плеснула в длинную рыжую стену огромного бойца Ростуна. Все тот же скос солнечного луча, прежние узоры кипучих лишайников на скале, которая повернулась все тем же боком… Осташа будто наяву увидел, как он шел под этой скалой с горной стражей. И потом они своротили на Серебрянку и на Шурыш, и горная стража растаяла во мленье… Вон и Серебрянка — катит в Чусовую темную волну. Белый гребень отчертил воды двух рек, бурливо побежал по Чусовой. Он словно был уверен, что до устья сумеет разделять два течения. Но на повороте чусовской стрежень порвал его, смял и затопил, поглощая в себя Серебрянку: словно жеребец покрыл кобылицу. Здесь, у Серебрянки, кончался караванный вал. Он и сюда-то докатывался уже разбавленный, выдохшийся. Сколько бы ни накопили воды заводы, им все равно не налить раздвинувшую берега Чусовую так, как наливают ее Илим и Сулём, Кашка и Ёква, Межевая Утка и Серебрянка, что собрали дань вешних ручьев со всех крутояров горного края. МОЛЕНИЕ ПОД ЦАРЬ-БОЙЦОМ Осташа уже не думал о бойцах, не заметил он и мелкого дождика. Он кричал в трубу команды, но уже не отдавал себе отчета, почему приказывает так, а не иначе. Душа словно раскатилась по бурому полотенцу реки и медленно растворялась в просторе створов и широких поворотов. Казалось, что еще немного, и Осташа начнет обводить барку мимо скал просто отходя по скамейке на пару шагов в сторону. Время перестало существовать. Это было редкое и дивное, бесценное и желанное, безошибочное чувство пути. Про него старики сплавщики даже сквозь боль застуженных, закостеневших суставов вспоминали с блаженством: «Душа ходом пошла…» Скалы проплывали мимо, как облака — какие-то были на что-то похожи и получили имена, а другие так и остались безымянными, словно кончилась выдумка сплавщиков или иссякла опасность боя. Каменным татарским малахаем лежала в лесах Юрта, а за ней — речка Кисели и неожиданно зеленый Веселый луг. Здесь в Пасху кыновляне катали крашеные яйца, а на Ивана Купалу отчаянные парни и девки, тайком от учителей, прыгали через костры, бегали телешом, плавали наперегонки и любились под кустами… Потом справа сгрудились серые утесы Желтого бойца. На одном из них расплылось удивительное рыжее пятно, будто о грудь скалы с размаха ляпнули медовыми сотами. Лещадью — гладкими плитами — обрывалась в Чусовую гора Дмитриевская. Багровым лишайником были раскрашены пласты Красной горы. Несколько невзрачных глыб очередного Темняша торчали из крутого лесистого склона, как кедровые орехи из шишки, расшеперенной гнутым клювом клеста. Переполненная вешней водой земля выдавила в складку лощины угрюмый ручей Колган Лог, который жарким летом тек по тайным земным недрам, рокоча подо мхами. Огромный боец Кирпичный, весь словно закопченный, будто старая домна, отлого и отвесно был иссечен трещинами. Говорили, что здесь первый Демид решил плотину через Чусовую строить и подрядил чертей, а у тех мастер дурнем оказался и плотину вдоль реки построил, а не поперек. В доверчивом своем отрочестве, когда батина барка сделала хватку на Кирпичном ручье, Осташа сбегал к бойцу и увидел: нет, это были не кирпичи, а обычная скала, растрескавшаяся, как старый левкас на иконе. Сказку рассказывали о Демиде и глупом черте. Но все же… Бывают люди, что влезают в свою власть плотно и без зазора, что сидят в ней, как змея в чешуе, что сливаются со своей властью нераздельно, как металлы в сплаве. И такие люди всегда мысли на сатану наводят. Не важно, что там за человек: великий царь Иван Грозный, патриарх Никон, заводчик Никита Демидов, беглый казак Емельян Пугачев или старый слепой крепостной крестьянин Конон Шелегин. Все они властвуют яро и без сомнения, а потому владычат не только над судьбами, но и над душами. Народ перед ними млеет, как в оторопи. И волей-неволей чудится в их всевластии дьяволова подмога. Не может господь быть с теми, для кого никакого иного закона, кроме воли своей, не значится. «А ведь батя, хоть и не названный, но из той же человечьей породы», — тяжело подумал Осташа. Нет, конечно, батя с чертом не братался. В том и был его путь в теснинах — путь без лукавого. Но ведь путь этот был и без божьей помощи, без ангела-хранителя. Потому батя и сгинул под Разбойником… Осташа не замечал, что уже бормочет вслух. Его и самого приняли бы за колдуна, если б кто увидел или услышал. Но Осташа не волхвовал: он, будто был совсем один, говорил с рекой; он читал, как книгу, ее каменные страницы — и спорил, и возражал, и прозревал, и смирялся. Но все же «ход души» споткнулся, потому что приближались Царь-бойцы — Печка и Великан. Царь-бойцы тем и отличались от простых бойцов, что их на «ходе души» не обойдешь: они душе «ходу» не давали. Если жить хочешь, то перед Царь-бойцами только о них и надо думать. Осташа увидел, как впереди с барки курьинского караванного спускают косную лодку, и в лодку лезут гребцы в нарядных красных рубахах и сам караванный приказчик. Шибко опасные места караванные проплывали на более надежных косных лодках. Такая уж подлая привычка велась у начальства. Справа за соснами мелькнули белые, как из бересты, развалы камня Коробейного. Слева берег шустро побежал-побежал вверх, к острому колену бойца Печки. Что там боец Дужной с его дугами-коромыслами! Печка была пластом, который неведомая сила сложила пополам и вздыбила горбом-гребнем. В подножии скалы чернела пещера, ступенчато уходящая вглубь. Небольшая, но уемистая, она взахлеб глотала волну, давилась ею и вдруг страшными жидкими глыбами изрыгала воду обратно. Так же было с пещерой Владычного бойца, но тамошний отбой в сравнении с пушечным залпом Печки казался просто пьяным сблёвом. От жерла пещеры наискосок через Чусовую несся вздутый пенный майдан и разбивался вдребезги о твердыню Великана. Так они и стояли друг перед другом, скованные цепью пенных майданов: тощая старая ведьма Печка и безумный богатырь Великан, самый длинный и самый высокий боец на Чусовой. А Великан начинался по правому берегу после Печки и почти сразу вырастал стеной до небес. Стена тянулась на целую версту, огибая поворот. Чугунно-серая, она была сложена стопой длинных слоев. Посередке на изгибе она просела от собственной тяжести и выдавила из камня родники. Лога впустую пытались поверху нарубить кромку стены на части, но обессиленно зависали в высоте; только один прорезал толщу до подножия. На осыпях этого лога стояли не жалкие кривые сосенки, проклятые до веку, а могучие древние елки, словно пудовые свечи на богатом иконостасе. Великан обнял Чусовую широко разнесенными лапищами, и Чусовая, вывернувшись из объятий, в страхе летела прочь, распластав платок и платье. Даже солнце тускло выглянуло из-за туч: как там людишки прорываются сквозь теснину? И река меж скал засверкала огнями, словно расплавилась от давки ущелья. Добра от Царь-бойцов не ждал никто. Осташа помнил предание о Великане. Будто бы ехал Илья Пророк по земле на колеснице, и набежала его колесница на Каменные горы. Конь подковы сбил, ось сломалась, шины лопнули. И Чусовая — колея от того вихлявшегося колеса, потому она так извилиста. Скалы на ней — разлетевшиеся осколки шин. Сам же Великан — сорванная подкова. Увидел Илья Пророк, что стряслось с его колесницей, и брякнул в сердцах: «Черт бы побрал эти горы!..» Черт услышал и рад стараться. С тех пор черт здесь и хозяин. Осташа видел, как косные курьинского караванного яростно гребут назад распашными веслами: кланяясь, задние гребцы бьют лбами в спины передних. Косная лодка яростно боролась с течением, с набегом реки. Ее, легкую посудину, стрежень играючи мог сдуть в страшный клокотун во впадине Великана. Но она все же вырвалась из притяжения струи и пошла ровнее, минуя опасный уклон. А вот барка, рукасто размахивая потесями, уже укатилась далеко вперед. Осташа заметил место, где она разрезала носом цепь бурунов, — пригодится для расчета. Но зря: похоже, у барки дело было мертвое… — Корнила, Никешка, что есть силы — работай! — закричал Осташа в трубу. — Платоха, подтабань на ползамаха!.. Осташа опять ощутил, что раздваивается, — даже озноб лизнул по затылку под шапкой, и брюхо прилепилось к хребту. Одной парой глаз Осташа следил за своими бурлаками и словно бы другой парой одновременно глядел, как будет гибнуть барка. Нет, сразу две барки!.. Перед курьинской в тот же залет угодило чье-то другое судно. Курьинская барка бежала в его пенном следе точно привязанная. Как сплавщик ни орал в трубу, как ни наваливались бурлаки на потеси, страшная привязь эта не обрывалась. Выставив весла, чтобы смягчить удар, передняя барка погрузла в пенном вареве и с треском въехала мордой в скалу. Круто развернувшись в огнивах, ее потеси сгребли половину бурлаков в воду: водоворот под Великаном усыпали человеческие головы и шапки, будто омут на старице закидало болотной кугой. Передняя палуба, отскочив, поднялась дыбом, словно барка закричала, раззявив пасть. Загрохотал чугун, выкатываясь из льяла под волну. Барку точно начало выжимать, перекручивать пополам, и черная, осмоленная корма все выше задиралась вверх, уродливо кособочась. Мачта-щегла уткнулась в скалу и обломилась, как лучинка. И в этот миг в гузно погибающей барки носом въехала курьинская казенка. Сквозь гул реки Осташа услышал пыточный треск рвущихся бортовин. Погибшая барка вздернула зад почти стоймя. Курьинскую барку отбросило вспять. Она отурилась, разворачиваясь против течения. Ее передняя палуба оказалась пуста — всех бурлаков снесло. Из пробитых скул иглами торчали доски и обломки брусьев — кости погибшей барки. А погибшая барка еще стояла ожившим упырем, прислонившись к скале. На ее днище пламенели кровавые пятна от раздавленных людей. И вдруг она отвесно пошла вниз, в кипение, и еще успела грузно поворотиться вокруг себя, словно с натугой всверливалась в пучину. Поломанная курьинская барка ошалело неслась задом-наперед прочь от каменного улова. Ее неодолимо прижимало к стене Великана. Осташа видел, как курьинский сплавщик, стоя на коленях, еще кричит в трубу, а бурлаки на корме мотаются косматыми кучами, ворочая уцелевшие потеси. Но все было бесполезно. Барка громыхнула, чиркнув бортом по каменной лещади, отскочила, снова ударилась о камень, снова отскочила, будто плиточка-блинчик от плоского плеса, и наконец наехала всей тяжестью. Ее даже не разбило — ее размазало, растерло, растеребило о скалу. Она рассыпалась на огрызки, и деревянное месиво этих огрызков, не снижая скорости, понеслось вдоль каменной стены. Все в пузырях, оно вращалось, перемешивалось, кувыркалось, ныряло и подпрыгивало. Но некогда было смотреть дальше: колпак Печки уже нахлобучивался на Осташину барку. — Корнила, Никешка, отбой! Логин, загребай! Осташина барка ощутимо заваливалась набок, даже заплеснуло ноги крайних бурлаков. Но уклон как по скользкой горке спустил барку отбойным валом меж белых майданов — точно в тот прогал, что Осташа и наметил. Печка ошпаренной ведьмой крутанулась над головой Осташи. Сзади, вываливаясь из пещеры, оглушительно хлопнула водяная глыба. Пеной, как пухом, закидало подножие скалы. — Корнила, загребай, Платоха, табань по малой!.. Осташа глядел, как Великан с пьяным, безумным радушием разводит каменные объятия. Казалось, что Великан ждет именно его, Осташу, — ждет с самого начала. Может, Великан и есть тот самый Боец Неназванный, что назначен сатаной любому сплавщику? Может, Великану суждено разбить его барку и пожрать его душу?.. Страх пьяной балалайкой забренчал в брюхе Осташи, перекосил мысли так, что вдруг начало подмывать пуститься в пляс. И это было даже опаснее, чем промах с командой. Осташа понимал, что его душу оплетает, закручивает бесовщина. И он схватился памятью за то, что было неколебимо прочно: за батю. — Батюшка мой, — зашептал он, глядя в надвигающуюся грудь Великана, — где бы ты ни был на небе, я все сделаю, чтобы не сквернили имя твое, чтобы услышали правду твою, сам жить буду, как ты на земле жил… Спаси меня и в сей день, и в грядущий и прости меня за грехи сполна, как сполна за них я сам себя виню, и не дай мне убиться, и отведи бесовство от души моей, и тогда восторжествует правда твоя, и сила, и слава… И Осташа наяву увидел мощь веры, словно почуял батину руку на незримом кормиле: барка его все так же боком, словно своротив башку, начала упрямо уводить нос от клокочущего улова под изгибом Великана. Обиженными бесенятами посыпались из-под погруженного борта пузыри, заскакали вдоль майданов. Растревоженный Великан полез из реки вверх, тяжело ворочая плечами-утесами. Его загребущая каменная лапа белыми когтями взрыла стрежень вдоль борта Осташиной барки. — Логин, Корнила, Никешка — разом!.. Платоха — отбой! Выпрямляясь, барка вставала на ровный ход, словно поймала попутный ветер. Серая стена Великана задрожала щербинами, замельтешила сколами, оставаясь в отдалении, будто застряла в ухабе. По ее гребню, обгоняя друг друга, со всех ног бросились назад сосны, точно поспешили к уху Великана с доносом на беглеца. «Пронесло тучу мороком…» — подумал Осташа, хотя в душе все еще что-то вздымалось и опадало, а со скул не сходило онемение, будто на череп, как на старый барабан, натянули свежую кожу. Но и морок пока не рассеялся совсем — по реке россыпью несло бурлаков с погибших барок. Кто-то очумело орал и бултыхал руками и ногами. Кто-то, захлебываясь, бешено вертелся в воде, освобождаясь от армяка. Кто-то цеплялся за обломки, нырявшие по волнам. Впереди Осташиной барки прямо в горохе человеческих голов плыла косная лодка курьинского караванного. — Не подбирай! Отгребай!.. — издалека услышал Осташа истошный рев приказчика. — Уйди, сука!.. Уйди от порубня!.. Косные гребцы отталкивали утопающих бурлаков веслами, а бурлаки цеплялись за лопасти, и косные отбрасывали весла, точно их веретена вмиг раскалялись. Мокрые головы окружили лодку; из взбаламученных волн тянулись руки, хватались за борта; вокруг лодки блинами колыхались искаженные бородатые рожи. Не выдержав, косные принялись вытаскивать мужиков из реки, валить их на дно лодки, как мокрые снопы, бить. Увидев это, даже те бурлаки, кто цеплялся за обломки, бросали свои спасительные доски и брусья и саженками рвались к косной. Лодка закачалась, черпанула краем. Приказчик повалился на бок, визжа свиньей, выхватил откуда-то длинный пистолет, пальнул. Еще немного, и бурлаки опрокинули бы лодку. И косные, крестясь, заметались, вытаскивая топоры. С исступленных замахов они принялись по бортам отрубать руки бурлаков. Кое-кто из косных, навалившись брюхом на обвод, даже бил топором по головам в воде. Дикий крик частоколом огородил лодку: — Господи Исусе!.. — Спаси, православные!.. — Не дайте сгибнуть, братцы!.. — Уйди!.. Уйди, тебе говорят!.. — Затонем же, черти!.. — Получи, сука!.. Тупой и беспощадный звук ударов был слышен сквозь вопли и брань, сквозь мольбу, стоны, угрозы и рыдающий мат. Перегруженная косная лодка выдиралась из человечьих рук, как из болотной ряски. За ней в воде, в копошении и плеске барахтающихся бурлаков, мелькала красная рубаха косного, которого тонувшие сумели стащить к себе и теперь колотили, рвали на куски, топили. Осташины бурлаки все как один молчали, налегали на потеси, глядели только в палубу, словно их против воли принудили прийти на казнь. А косная лодка все же не перекувырнулась, отбилась, вырвалась. Скинутая со стрежня, она медленно скользила по прибрежному тихострую, а стрежень уносил редеющую россыпь человеческих голов дальше, вперед, чтобы окончательно расшибить ее о твердыню бойца Воробья. Осташина барка неспешно обгоняла косную лодку, и все Осташины бурлаки видели, что ее борта изрублены топорами, исцарапаны ногтями до щепы, облиты яркой кровью. Косные сидели без движения и не выпускали топорищ из судорожно стиснутых ладоней. Расхристанные и обезумевшие, они глядели на бурлаков снизу вверх как на самых лютых врагов, ненавистных до стона, до скрипа зубовного, до передавленного горла. СВАДЕБНЫЙ ПЕРЕБОР Погода враз переломилась: отвернулось солнце, хлынул ветер, а с неба посыпалась крупа, словно господь хотел поскорее замести следы. И сама Чусовая не давала ничего запомнить, без всякой передышки надвигала на барку нового бойца. Воробей сидел на левом берегу через версту от Великана. Маленький и нахохленный, под моховым крылом он укрывал каменного птенчика. Для барок Воробей был не очень опасен, хотя навал реки на него шел мощный. Тяжелые барки силой набега продавливали притяжение Воробья и проносились мимо. Зато для всякой плавучей мелочи вроде лодок или плотов Воробей оказывался сущим бесом: греби не греби, а все равно долбанет тупым рылом шитику в бок или отклюнет от плота пару бревен. За Воробьем начинала взлет Мерзлая гора, заросшая густой шерстью ельника. Напротив нее скалился Денежный боец: сам-друг убивец с последышем в лесной засаде. Денежным его прозвали давно, еще при государыне Елизавете Петровне. Какой-то сплавщик вез на барке бочки с медными деньгами, какие чеканил монетный двор в Екатеринбурге. Екатеринбуржский приказчик и соблазнил сплавщика разбить барку. Сплавщик направил судно на этого бойца и разнес борт в щепки. Пока барка тонула, воры ринулись в льяло, выбили у бочки с медяками крышку, вспороли мешок и принялись набивать карманы и пазухи. Денег-то награбили, из утонувшей барки выплыли, а до берега добраться не смогли — утянуло их на дно. А барку потом растормошило течением так, что все бочки из нее выкатились и побились. Монеты рассыпались по реке. Как паводок сошел, власти нагнали к бойцу горной стражи и солдат, оцепили место и принялись обшаривать донные валуны. Собрали деньги, сколько смогли, но, понятно, не все. И долго еще в кабаках Кына и Ослянки мужики, ухмыляясь, расплачивались квадратными копейками или пятаками с таким затейливым вензелем, что его переплетение прозвали «решеткой», решкой. Весело пил народ за здоровье матушки-государыни… Спихнув со склона деревеньку Зябловку, Мерзлая гора оборвалась распадком. По распадку скакала речка Кын, Кын — золотое донышко. С другой стороны распадок подпирала круча Плакун-горы. Из лощины, как из норы, осторожно выглянуло строгановское село Кын-завод. Его так сдавило горами, что казалось, будто здесь все от тесноты стоит торчком. Торчали на кручах среди мелких белых скал высокие елки — узкие и плотные, как зеленая морковь. Торчали трубы завода со стоймя взметнувшимися столбами дымов. Торчал граненый тесовый шатер церковки. На плотине топорщились задранные вобжи запорных рычагов над водобойными колесами. Тянулся вверх тощий лесок мачт на барках, что были собраны в гаванях ниже плотины. Хозяйственный, хитрый Кын всегда был себе на уме: на караванный вал не надеялся, редко когда торопился и барки свои отпускал на Чусовую только после пробега караванов. За устьем речки Кын Чусовая заворачивала и расплеталась Кыновским перебором: завод не хотел бросать свои свежие барки в перебор промеж уже осатаневших барок с верхних пристаней. — Логин, Платоха, загребай! — закричал Осташа под Плакун-горой. — Корнила, Никешка, наготове быть!.. Перебор бурлил — сейчас неопасный, но докучной. Осташа обогнал барку из северского каравана, сидевшую на мели. На барке бурлаки скидывали рубахи и стаскивали портки, готовясь спрыгнуть в воду. Добротные кыновские хоромины стояли на бровке под Плакун-горой в ряд, насмешливо щурясь на неудачников маленькими окошками. Осташа уже давно заметил, что в Кашке и выше ее по течению жители ставили свои дома задом к реке, а ниже Кашки — крыльцами. Когда Осташа спросил о том у бати, батя объяснил все просто: деревне надо простоять на берегу сто лет, тогда она повернется к реке лицом. Хотя Кын был и помоложе Старой Шайтанки или Старой Утки, но заселили его Строгановы своими людишками из Чусовских Городков, Нижних и Верхних, а городковские казаки были самым крепким русским корнем на этой когда-то дремуче-вогульской реке. — Корнила, Никешка, загребай на раз! — крикнул Осташа. — Логин, Платоха, через раз тоже один раз возьми!.. Барка неуклюже подалась в сторону, словно корова обогнула пенек. Справа, сердито ворча, проплыла мимо здоровенная белая шапка буруна. Этот камень на дне перебора опытные бурлаки называли кратко и понятно: Варнак. Он один такой торчал прямо на стрежне и бил барки под дых. Осташа оглянулся — точно: барка, что бежала за ним, грохнула о камень днищем. Будет тамошним бурлакам забота воду отчерпывать… На левом берегу в отдалении блеснул белыми заснеженными ребрами камень Гребешок с еловым острожком на темени. Потом потянулись просторные косогоры Долгого луга. Справа вышла из леса и встала над водой ровная стена бойца Стенового, длинная и невысокая. По плоскости словно гладко выструганная, поверху она была безжалостно иззубрена логами, а потому вся была увешана стеклянными нитками водопадиков. На повороте, почти напротив Стенового, потихоньку выросла бурая громада бойца Мултык. Осташа не мог припомнить бойца уродливее и безобразнее. Весь из ломаных, растрескавшихся глыб, весь закиданный серым буреломом, полузатянутый лохмотьями мхов, сикось-накось заросший кривыми сосенками… Да еще башка немного свернута набок, будто его удар хватил. Мултык громоздился грудой скал, словно ссыпанный с неба, как руда из тачки. И хоть бог не обидел его ростом и мощью, но среди прочих бойцов он казался калекой: могуче наваливал на себя реку, да промахивался. Чусовая, задев его скользом, бежала дальше и только чуть потряхивала гривой. Мултыком этот боец прозвали за то, что приходилось крепко мултычить на перепутанных струях — грести потесями, чтобы не угодить в противотоки и суводи. Осташа, командуя, чуть не сорвал глотку, пока его барка проталкивалась сквозь чехарду бурунов к чистой воде. Ровный, мерный ход успокаивал. Справа в ельнике махнули на прощание тонкие пластины камня Востряка, и начался длинный, нудный тягун — Бабенский плес. Осташа поставил трубу на перильце и молча смотрел вперед, где даль заволакивало моросью и крупка мела по черной воде. После Великана всеми этими поворотами, переборами и неопасными бойцами Чусовая словно зубы заговаривала, глаза отводила. Но Осташа с мысли не соскакивал: зрелище косных, топорами рубивших утопающим руки, было вбито в глаза, как кованые гвозди. Ведь там, под Великаном, все спасались — и косные, и бурлаки… Великое и святое это дело — спасение. Но как у любого большого дела, есть у него и черная, дьявольская сторона, когда во имя его ничто другое не свято. Кому повезло в лодке оказаться, тот рубит руки всем прочим, кто за борта цепляется. Да, конечно, — в запале рубит, в страхе. Но все же это не истинная злоба, не подлинная ярость, не бесовское наущение. Это тоже смысл спасения. Без тех ударов топора спасения вообще никакого не будет… И Конон, и Гермон, и батя — все они об одном говорили: о спасении. И Аввакум о том кричал из горящего сруба, и повенецкие старцы о том сотни книг полууставом написали. О том твердили и керженские скитники, и яицкие учителя. Только спасения во имя в огненные купели окунали таежные слободы. Только спасения именем Пугач никонианских попов на воротах вешал… И ладно там Пугач, ладно — огнепальные игумены или кержацкие старосты, что живьем закапывали в дудках пытливых рудознатцев: с ними все понятно, как и с теми, кто под Великаном в лодке топором махал. А вот батя?.. На батином пути в теснинах все светло и чисто. Нету ни лжи, ни гордыни. И он, Осташа, сколько ни нагрешил, а батиного пути не осквернил. Он ремесло сплавщицкое до дна вызнал: на триста верст от Ревды до Чусовских Городков мог всех бойцов перечислить, как часослов наизусть прочесть. Он не обобрал своих бурлаков, даже баб. Боже упаси — он никогда бы не польстился за мзду барку убить. Он не отринул души своей, как истяжельцы отринули, чтобы пройти Чусовую невредимым. И он никогда не станет даже у врага своего барку поддырявливать, не станет глухой полночью снасти ей резать, не станет про кого-либо наваривать караванному: «Этого не бери!» Но ведь именно потому, что он честен, что он батиным путем в теснинах идет, он-то и есть черная батина сторона! Ведь батя-то правду только для себя сказал. А правда на то и нужна, чтобы для всех была. Для себя самого своя правда всегда непорочна. А вот для народа правда только через кровь живет. Но с кровью только язычники камлают, а господь бескровной жертве учил. Потому, видать, и не приходит царство божье, что народ, лика лишенный, одну только плеть понимает, а божьего гласа не слышит. Может, потому и добрее было бы, чтобы народом тайна беззакония правила? Чтобы торжествовал порядок Конона — тайная власть, тайная милость, тайная кара?.. Конон-то батин путь в теснинах понимал, да не верил в него, а верил в свою тайну беззакония. И она у Конона доброму делу служила. Может, и лучше приять истяжельство, чтобы последнее таинство старца Гермона отводило грех? А может, умнее всего жить, как Колыван рассудил: правда и вовсе не нужна. Живи, как можешь. Твори, чего задумал. А если Трифон Вятский тебе не поклонится, то спасайся сам своей ценой. К чему людская правда на земле, если есть божья правда — и будет Страшный суд? Может, одна гордыня ли это — путь в теснинах искать? Или все же так господом человеку заповедано? А может, правда совсем в другом? В том, что есть пастыри, которые ищут пути, и есть паства, которая идет. Есть сплавщики — и есть бурлаки. Всякому — свой закон. И кому кем быть — не миру решать: каждый сам собою свыше определен. И хоть у пастыря с паствой разный удел, но спасение будет общим, ежели за все ответ держать без лжи и страха. Не зря же лучшие сплавщики старость и смерть в скитах на Веселых горах встречали, и даже сам Конон Шелегин дела свои тайные и беззаконные вел из каплицы. И верна ли для всех батина правда? Стоит ли назвать ее народу — ведь через кровь называть придется?.. Правду царя Петра Федорыча Пугач народу назвал — и что из того вышло? Но все ж таки Пугач ургаланом был, а ведь Осташа — живая душа… Не было у Осташи ответа. Не разрешить эту загадку никому и никогда. Можно только верить, а судить народ и бог будут. И, наверное, рассудят по-разному… Слева на обрывчике показались макушки вогульских чумов и односкатных избушек с рогатыми лосиными черепами на концах стрех. Это была вогульская деревенька со смешным названием Бабёнки. Батя говорил, что название неверное. Правильное название — Бебяки, только народ переделал его в понятное для себя. По преданию, в этой деревушке двести лет назад и жил вогульский князец Бебяк, который вместе с князьцами Амбалом и Зевендуком решил убить святого Трифона. Трифон срубил священную вогульскую ель на Гляденовской горе на Каме, вот князьцы и осерчали. Пошли в Сылвенский острожек к строгановскому приказчику Третьяку Моисееву, чтобы спросить: можно им сейчас убить Трифона или пока обождать? Третьяк, слава богу, наотрез запретил вогулам. Это лишь у святых получалось — правду народу говорить только через свою кровь, а не через чужую. А простым людям на то ни ума, ни души не хватает — не тот удел. Вон даже Чусовая — темная река, а и то без кровавого цвета не обошлась. Излучина вокруг мыса перед Ослянской пристанью так и называется: Кровяной берег. Здесь то слева, то справа оголяются под лесом коренные берега поймы: тянутся высокие и длинные откосы, словно выкрашенные сукровицей. Не глина, не камень — земля слежалась, славилась, сплющилась намертво, а чуть-чуть крепости ей все же не хватило. Так и не превратился берег в скалу. Обогнув большой и низкий мыс с покосами и выгоном, Чусовая подкатилась к Ослянской пристани. У причалов стояли три пустые барки, на которые не хватило груза. Прочие суда уже отпустили. В Ослянке заканчивался Гороблагодатский тракт, протянутый от далекого Кушвинского завода. Казенной пристани никто не был указом — ни Демидовы, ни Строгановы, ни Яковлев-Собакин. Даже караванный вал ее не тревожил: как загрузили пустые барки, пришедшие из Илима, так и отправили. Ослянка встречала караваны молча, равнодушно. Но в этом равнодушии была пощада. Глупо радостно палить из пушек, приветствуя вереницы барок, если помнишь, что эти барки уже пробежали полтораста верст и досыта нахлебались страха и смерти. Ручей Камыка отстригнул околицу Ослянки, берега вздохнули горой, и по обеим сторонам реки рассыпались худые домишки Нижней Ослянки. Казна завсегда свой народ держала в худобе. После кондовых кержацких посадов стыд было смотреть на русскую нищету и голь. В Нижней Ослянке жили те работники с пристани, которым не хватило места на росчисти у магазинов и амбаров. Река повернула налево, забурлила под невысокими обрывами еще одного Синего бойца. Этот боец, как терка, был весь из каменных чешуй, блескучих от слюды. Хоть река его и выгладила покатым лбом, а забраться по этому лбу без сапог и рукавиц не смог бы никто — ладони и ступни начисто стешешь до костей. На левом берегу под сосновым бором поднялась некрутая глыба камня Девичьи Слезы. Помахать суженому платочком сюда прибегали ослянские девки. При отвале каравана, у всей пристани на глазах, они смущались прощаться, а здесь их никто из деревенских уже не видел. Словно набираясь сил перед прыжком, Чусовая лилась ровно и мощно. Она копила ярость в омуте под камнем Стерляжий Омут и наконец, как припадочная, ударялась теменем в скалистый берег, низенький и мятый. Казалось, что реке так хотелось взбеситься, что уж и подходящего бойца искать она не стала: будто гулящую бабу так сблудить потянуло, что некогда было и мужика получше подобрать, сойдет и этот — кривой да горбатый. Взревев Стерляжьим перебором, словно в долгожданном блядском неистовстве, ошалевшая, взбодрившаяся стремнина, урча и встряхивая пенными косами, покатилась под занозистым склоном Дуниной горы. На верхушке горы издалека виднелись огромные мертвые кедры. Они вздернули над лесом черные лапищи с шаманскими тряпицами и лентами на запястьях. Это были священные вогульские кобёлы. И только под ними становилось ясно, отчего плакали девки на камне Девичьи Слезы. Не от страха они плакали, что сгинут их любимые, а от обиды, что мужики и парни помчались в блудовство и камлание теснин. А оно по страсти едино было с безбожной похотью со жлудовками. А за Дуниной горой слева на лугу показалась русская деревня Луговая, с укором смотревшая через реку на вогульскую деревушку Копчик. Луговая просторно расползлась по лугу, а Копчик сбился на лесной поляне табуном островерхих чумов. Отгораживаясь от реки, он всем на зло выставил по берегу ряд красноротых идолов, которые словно охраняли свальный грех вогульских жилищ. Потом справа гора наконец затонула в просторной болотистой луговине. Осташа подал барку левее. Вверх по реке, распуская буруны, плыл высокий остров с осинами на холке. Осины были сплошь изломаны ледоходами, торчали, как раскудлаченные кикиморы. За островом пряталось устье реки Сылвицы, нелюдимой и хмурой, на которой и селений-то вообще никаких не было. Кушва пробовала на ее берегу завести рудник, прозванный Бутоновским, да что-то неладное все время с ним приключалось — то вода пойдет, то выработка сомкнётся, то голоса слышны. Рудник от греха подальше забросили. Здесь, в воложке между островом и мысом, Шакула прошлым маем и набрел на лодку, в которой без памяти лежал простывший Осташа. Шакула утащил лодку к себе, и в жизнь Осташи навеки вошла Бойтэ… А за камнем Сылвицким, оплетенным корнями соснового бора, мелькнул камень Антонов, будто раздавленный чьим-то огромным каблуком. Курлыкнула справа речка Ермаковка, и вздыбился сам боец Ермак. Ржавый и помятый, как бывалый богатырский шлем, прямо во лбу он был пробит черной дыркой пещеры. Бурлаки Ермака не боялись. Не может того быть, чтобы боец такого святого имени чинил их баркам обиду. И верно: редко-редко когда находился дурак, который исхитрялся хлопнуть судно об эту скалу. «Крикнуть, что ли, „Кивыр, кивыр, ам оссам!"?» — подмывало Осташу. Он задрал голову на кручу Ермака, которая до сосновых бровей заросла рыжей щетиной лишайника. Но бурлаки опередили сплавщика. — Ермак, дай на табак! — закричал кто-то от потеси Корнилы. «…абак!..» — глухо отозвалась скала. Бурлаки радостно загомонили: если Ермак отвечал, это считалось хорошей приметой. Какой-то знаток из бурлаков уже бросил свой кочеток и махал руками, показывая товарищам, как Ермак, сидевший в пещере, натягивал цепь, прикованную концом во-он к тому лиственю, и цепью перевертывал купеческие ладьи, а друзья его — ермачки — грабили купцов и деньги народу раздавали. Когда же царевы войска подошли с пушками и осадили скалу, Ермак бросился из пещеры и утоп в омуте. Сказка, конечно: какие купцы, какая цепь?.. Зипуны, одно слово. — Не зевать! — раздраженно рявкнул Осташа на бурлаков. — Басни после хватки сказывать станете! Бурлаки только-только налегли на потеси, как опять отвлеклись. Да Осташа и сам ничего не смог с собой поделать, вытаращил глаза. На огрудке меж устьев речек Долговок сидела барка; судя по болтавшимся флагам — караванная Уктусского завода. Бурлаки слегами спихивали ее с мели. По левому борту корячились мужики, по правому — бабы. Караванные начальники любили такое развлечение: нанимали побольше баб, с которых навар поиметь можно, да брали к себе на барку молодух и девок. На каком-нибудь безопасном месте сплавщик по уговору с караванным сажал барку на огрудок. Бурлаки, понятно, лезли за борт. Понятно, телешом: ведь потом и работать пришлось бы в мокрой одеже, а это верное дело ночью жар, а на третий день до смерти спечешься. Караванный со сплавщиком и глазели на голых баб под бортом: потеха! Опять же и выбрать можно, какую на ночь в казенке оставить, чтоб потитястее да пожопастее была. — Корнила, загребай! — опомнившись, закричал Осташа. Барка едва не чиркнула бортом по краю огрудка. — Хорош таращиться, захребетники! — заругался Осташа на бурлаков, которые и после огрудка выворачивали шеи. Так, не глядя, проскочили и второй камень Котел. Его будто кто выскреб изнутри — получилась пещера. Про нее много баек рассказывали, да все врали, потому что глубины в пещере было три шага. Хоть гляделась она страхолюдно, жили в ней только летучие мыши: тихо висели себе на потолке вверх ногами и никому не мешали. У Темного бойца, что зябко синел на левом берегу, Осташа услышал дальний гулкий раскат — это кто-то из караванных, что бежали впереди, пальнул из пушки. Караванные всегда стреляли под бойцами Стрельными, предупреждали народ. За Стрельными начинались самые глухие и дикие места. И не то чтобы здесь деревень не было — деревни-то были… Но какими-то совсем уж чертовыми становились берега: сплошь гористые, все в косматом ельнике с вековыми буреломами, и даже приплески и склоны гор были засыпаны битым камнем. А Чусовая, которая раньше то бесновалась, то успокаивалась, за Стрельными бойцами словно и вовсе совсем ума решалась. Поворот ложился на поворот, вода неслась под уклон, а переборы лезли друг на друга, как овцы в тесных воротах. Два утеса, разделенных ущельем в полсотни саженей шириной, и назывались бойцом Малым Стрельным. Еловая опушка за ними была закидана треснувшими досками, сломанными брусьями. Видно, кто-то здесь убился, но не сегодня — вчера; Чусовая уже успела разодрать барку в мочало. А над блеском угрюмого створа вдали поднимался боец Свадебный: кривая иззубренная гряда из скал и каменных ребер. Лес обсадил его по всем лощинам, забрался на плечи, на гребни. Не шибко опасным был боец, но больно уж мрачным и тоскливым. На луговине в устье Свадебной речки даже жердей от стогов не стояло: никто не любил это урочище с таким обманным и веселым названием. Кто, когда его так назвал? Кто придумал здесь свадьбу сыграть?.. Говорили, что не человечья эта свадьба была. Бесы здесь на своей свадьбе гуляли. Но батя как-то раз объяснил Осташе коренной, тайный смысл имени: отсюда начиналась самая горячая работа, самая жуткая свадьба, на которой Чусовая немало живого народу повенчала с холодной смертью. Широко и просторно зарокотал Свадебный перебор. Он подхватил барку — как девку в седло подсадил. Белые пенные языки кружились, бегали по волнам, словно пламя по головням. Осташа услышал, как чугунно забренчало у барки под палубой, будто зубы залязгали. Вихляясь, валясь с борта на борт, барка пьяно неслась сквозь перебор. То справа, то слева чертями выскакивали из бурунов черные макушки ташей. Волосатой рыбой-кит вдруг всплыл впереди затопленный огрудок, но Осташа помнил про него и вел барку левее. Не страшен был Свадебный перебор, но тянул душу, как гнетущее языческое мленье. Да и ветер раздергал тучи на клочья, точно воды неба и сами перекатились через перебор. Деревенька Полякова отползла от реки на увал, и боец Большой Свадебный стоял в лесу один, как жених без невесты. Он в точности походил на своего младшего братца, только ущелье между утесами было вдвое шире. Река надувала сизые утесы, будто сиверко — паруса. У берега мелькнула схватившаяся барка, за ней другая, третья. Это караваны рассыпались перед ночлегом. Осташа удивленно посмотрел через плечо — туда, где сейчас был запад. Петушино-красный блин солнца уже наполовину окунулся в сметану вечерней мглы. Блеклая, изрытая оспинами тарелка луны выкатилась из-за вздыбленных плит бойца Веер. «На Чизме хватку сделать?..» — подумал Осташа. За лощиной в мелких елочках лежала рассохшаяся, растрескавшаяся колода камня Печка — четвертая Печка на пути. Осташа уже не стал всматриваться в ее расщелины в поисках котла, некогда было. Барка обогнула скалу, и как на скатерти раскрылся створ. Слева из распадка падала в Чусовую речка Чизма. На правом берегу тремя длинными извилистыми порядками вытянулась деревня Чизма. Но весь ее край был сплошь уставлен барками, будто все караваны разом прилипли к приплеску. Приткнуться некуда… Осташа услышал, как разочарованно закряхтели его бурлаки, лишенные теплого ночлега на чьем-нибудь сеновале. Борта барок струились мимо, как прясла длиннющего забора. «Что ж, тогда за Острым камнем хвататься будем», — решил Осташа. Острый камень щучьим плавником рассекал лес по склону. За огрудком начинался Круглый мыс — нудная излучина, на которой и местечко-то ровное трудно было найти. — Корнила, Никешка, загребай! — крикнул Осташа. — Логин, табань помалу!.. В распадке речки Бедьки тоже столпились барки, издалека похожие на тараканов. Осташина барка потихоньку подтягивалась к левому берегу. Но Чусовая однообразно заворачивала все влево, влево, влево, будто обвивалась вокруг какого-то ствола, и барку упрямо отжимало к правой стороне. Осташа понял, что схватиться на Круглом мысу ему вряд ли удастся. Но надо было спешить: за мысом его протрясет на переборе Цветники и сразу выбросит к Кумышским камням, а плыть за Кумыш нельзя. И не потому, что Колыван встанет на Кумыше, а потому, что за Кумышем ждут самые страшные бойцы — Горчак, Молоков и Разбойник. Идти мимо них под вечер и усталым все равно что в драку бросаться со сломанной рукой. Словно опомнившись, Чусовая поворотила вправо и на сгибе вскипела перебором Цветники. Весь перебор был в пене — в речном цвете. Солнце сумасшедше и косо, как припадочное, глянуло сквозь еловые макушки, и речной цвет заалел. Осташе показалось, что здесь на острых камнях Чусовая пропорола себе брюхо и мученически выгнулась, распотрошенная, вывалила дрожащие кровавые кишки. Барка опять закачалась, и Осташа увидел, что вон там, вон за той глыбой отбой волны проломит набег, и можно будет рвануться к берегу. — Корнила, Логин! — закричал Осташа. — Хватка!.. СПЛАВЩИЦКАЯ ТАЙНА Осташа и Никешка присмотрели на склоне две елки, у которых нижние ветки были размашистее и плотнее прочих. Ветки они приподняли колышком и сверху накрыли пластушинами мха. Обломали на стволах тоненькие мертвые сучочки — паутинки, навалили на корни лапника, и получилось убежище не хуже шалаша. Едва поужинали — стемнело. Хрупкая, невесомая стынь незримыми покровами стелилась по земле и чуть посверкивала в ночи. Иней пополз по еловой коре. И мох, и хвоя стали жесткими. Лапник зачерствел и перестал мяться. Ветки уже не сгибались; одежа залубенела; шею и запястья охватило холодом, словно намотало мокрые тряпки. Бурлаки потихоньку расползались кто куда, только у большого костра сидело с десяток мужиков, собиравшихся перемогать ночь возле огня. Костер словно высосал весь свет из окружающего пространства, и вокруг него костенела непроглядная, земляная тьма. Люди превратились в половинки людей: рожа, борода, грудь и колени; скула, плечо, бок и бедро; затылок, спина и пятерня, почесывающая нагретую поясницу. Где-то рядом и внизу журчал и чирикал перебор Цветники, а за ним на правом берегу заунывно ухал филин. Осташа первым залез в еловую берлогу. Он повозился, устраиваясь, потихоньку угрелся, и глаза сразу будто потянуло за уголки враскос, а лицо потеплело от собственного дыхания в ворот армяка. Запахло оттаявшей хвоей, талой водой, рекой, ветром, простором, и все закачалось, поплыло, замелькали елки, скалы, повороты, чужие барки… Никешка потряс Осташу за плечо. — Уже утро, что ль?.. — подскочил Осташа. — Да нет, — виновато зашептал Никешка, — всего-то час спишь… За еловым стволом внизу по склону костер малость поугас, и мужики возле огня стали видны целиком. Кто-то поворошил палкой в углях. Облако огненной пыли, истаивая, поплыло вверх. Бурлаки сидели и лежали, закутавшись во что нашлось. Они казались корягами на дне глубокого елового колодца. Зубчатое горло этого колодца поперхнулось луной. — Какого пса тогда будишь меня? — сердито спросил Осташа. — Слышь, Осташка, дозволь я ночью домой сбегаю, а? — попросил Никешка. — Рядом же Кумыш-то… Маманю с тятей повидаю, а то они извелись небось… Боятся, что сгибну я на сплаве. Осташа внимательно оглядел Никешку. — Ты не думай чего! — горячо зашептал Никешка. — Я не сбегну, я вернусь! Я же говорил тебе, что до конца с тобой буду! — Ну… сходи, — растерянно согласился Осташа. — Я еще до рассвета ворочусь! — пообещал Никешка и задом принялся выползать из берлоги. Осташа улегся обратно, закутался, но сон пропал. Осташа дышал на озябшие пальцы и слушал негромкие пересуды бурлаков. — Эй, подгубщик, а тебе на боковую не пора? — насмешливо спрашивал кто-то. — Дарья-то на тебя третий день поглядывает, а бочок у нее те-опленький… — Разве я наушник? — услышал Осташа усталый голос Корнилы. — Говорите при мне… Я не донесу. И так про вас все ясно… — Чего тебе ясно? — Да чего… Сбежать хотите со сплава. Так? — Догадливый… А что делать нам, скажи? Страшно. — А чего все прочие делают? Дальше плывут. Не заплатил бы вам сплавщик денежки сполна, так ведь не столь бы хотелось деру давать… — Ну, верно. Искушенье, понятно. — А от кого искушенье бывает — не помнишь? — А ты к нам беса не приваживай, — обиженно сказали Корниле. — Тут и без того нечисто. — Темный он, сплавщик твой. Темный. Осташа по голосам не различал, кто говорил: у всех бурлаков голоса казались одинаковыми. Только Корнила узнавался — да и то лишь потому, что возражал. — Нам ведь Поздей-то много успел растрясти… Говорил, что у нашего сплавщика батя пугачевскую казну украл… — И что, наш сплавщик тем золотом с головы до пят усыпан? За те же копейки шею гнет. А Поздею с чего вера-то? — А с чего ему врать? Он до сплава Перехода и не видал… — Не видал, а говорил. Да еще ведь и сам именно к нему пришел да нанялся… И под бойцом загреб, чтоб всех убить — и вас тоже, не одного Перехода. И барку ночью отпустил. Откуда ненависть такая к человеку, про которого ты раньше ни сном ни духом? Ну-ка вон ты, лысый, ты ведь тоже на Перехода только в Каменке первый раз посмотрел, да? Скажи мне: вот узнал ты о сплавщике дрянь всякую. Стал бы ты, как Поздей, барку на бойца править, снасти резать? — Да уж нет, пожалуй, — согласился кто-то из бурлаков. — Пущай сам пропадает, как бог накажет. Своя-то шкурка себе милее… — И о чем тогда говорить? Купили Поздея. Хорошо купили. — А кто? — Почем я знаю? Кто Федора Милькова застрелил? — Братцы, а ведь не в Федора стреляли-то! — взволнованно заговорил какой-то молодой голос. — Понял я! Это ведь тоже в Перехода стреляли! На Федоре-то сплавщиков армяк был с дырой на спине — по армяку и спутали! А убить хотели Перехода! — Да то уж давно все поняли, дурень. — И все равно я нюхом чую — нечист сплавщик! — упорствовал кто-то. — Серой, что ли, от него тянет? — Ну, не серой, а нечист… — Я, братцы, видел — у него на шее сразу гроздь крестов-то! — Крестов же, не лягушачьих лапок. — Он ведь кержак. Кто его знает, какого толка. Может, у них положено так… — А может, и еретик какой. — Может, и еретик… — Нам, Корнила, не то страшно, что барка убьется. Страшен тот, кто ее ведет, понял? Будь другой сплавщик — ладно еще… А с этим — дело на кромочке. — А вы сами до сих пор не убедились, что он не хочет барку убивать? У него сколь возможностей-то было всех утопить, а? Вспомните, как сегодня под большим бойцом, где руки рубили, прямо в камень нас потащило — и ведь вывел он! Чего боитесь? Он не меньше вашего хочет всех живыми в Лёвшину привести. И идет чисто, как по гладкому. — То и боязно, что больно чисто. — Ну, тебе не угодить! — А я, братцы, даже подумал грешным делом: разбей он барку или на огрудок вылези — ну, все понятно, человек есть человек. И конь, сами знаете, о четырех ногах, да спотыкается. А этот как заговоренный — всяка беда мимо! — Тут, Митрий, и есть наука сплавщицкая. Она от деда к отцу, от отца к сыну. — Наука, Корнила, это когда ясно: вот так можно, а так — нельзя. А здесь какая же наука, коли не видно, как расчет делать? И у Перехода когда — наука, а когда он без всякой науки голым глазом видит, волчьим нюхом чует. — Где чует, там душа, — веско добавил кто-то из бурлаков. — А где душа, да без храма, там все может быть… И бесы тоже. — Я, Корнила Данилыч, всего второй раз на сплав хожу, а понял уже: у сплавщиков этих — свой счет. Наше дело крестьянское, земляное, медленное. А у них — быстрая вода. И в ней и до бога, и до черта ближе. Не знаю, в какую сторону наш Переход поворотил, да боюсь, что не в ту… — Ведь пустое мелешь, пустое! — с досадой закряхтел Корнила. — Платон, хоть ты зипунам свое слово скажи!.. — А чего говорить? — буркнул Платоха. — Зипунам науки сплавщицкой вовек не понять, вот им колдовство и мерещится. Я сам рос-рос до сплавщика, но так и не дорос. Зато теперь цену им знаю и вижу с лету. И скажу вам, что парню нашему цена — дорогая. Он уж точно своего бати сын. А про науку, которая колдовством кажется, вот что расскажу. Был у нас в Ревде знатный сплавщик, Довмонт Ватуров звали его. У Довмонта сын был. И влюбилась в Довмонтова сына приказчикова дочка, гнилушка девка. Парню, понятно, на что она? У него невеста была. И тогда девка-гнилушка побежала к ведьме и денег ей дала, а ведьма на парня сухоту наслала. Довмонт же не трусом оказался, пошел к ведьме на выселки и выбил дух из гадины. Это положено так: сухоту только с ведьминой погибели отвести можно. И ведьма, сдыхая, пообещала Довмонту: или парень твой на барке убьется еще до свадьбы, или тебе самому, коли на барку подымешься, света белого больше не видать. — Сука, — сказал кто-то из бурлаков. — А парня-то женить хотели сразу после сплава. И тогда Довмонт сказал сыну: я с тобой на барке пойду. Сумею, мол, доведу барку, не убью. Оба живы останемся, бесу не дадимся. А потом ты женишься, и рассыплется проклятье. Сын туда-сюда, а Довмонт непреклонен. И взошел-таки на барку вслед за сыном, встал на скамейку. Только встал и вдруг говорит бурлакам да подгубщикам: хотите целыми дойти — молчите всю дорогу. Чтоб ни звука, ни вздоха. Так и отвалили. И дошли ведь до Оханска, и парень опосля женился, и Довмонт еще долго в скиту под Крестовой горой прожил. Платоха замолчал. — И все, что ли? — удивленно спросил кто-то. — А наука-то где? — А наука в том, что сбылось ведьмино проклятье. Довмонт как встал на скамейку — так и ослеп начисто. Не увидел больше света белого. И ничего о том ни сыну, ни кому другому не сказал, чтобы сын его место не занял и не убился. Довмонт барку по памяти, по шуму воды провел. Потому он и приказывал всем молчать. И никакой чертовщины. Вот она, сплавщицкая наука. Поняли? — Может, твой Довмонт и не был колдуном, — вдруг ломким, высоким от волнения голосом заговорил бурлак из молодых, — только есть бесовство на сплаве, есть! Я сам видел! Я четвертый раз уже хожу, знаю! В позапрошлый год шел я на барке Тимошки Колобова из Косого Брода. Слышали про такого? Прозвище у него еще было — Могилка. И уж не ведаю, чем наш Могилка бога прогневил… На второй день за камнем Гамаюном встали мы на хватку ото всех отдельно — так вышло. Утром отвалили как обычно. Бежим — и все вокруг не то! Вроде — то, а не то! И скалы вроде похожи, а не те, и ни единой деревни на берегу, ни единого человека, ни одной барки ни спереди, ни сзади… Одни мы на реке! Бежим, бежим, бежим — а у самих волоса дыбом! Где мы? Как здесь очутились? Как выбраться? Тишина! Страх божий! Так до сумерек и неслись. Схватились вечером, всю ночь молились. И как рассвело, увидели — стоим мы за камнем Гамаюн на вчерашнем месте! Вот так, братцы! — Это вы на оборотную реку попали, — вдруг скрипучим, не своим голосом заговорил подгубщик Логин. — Есть эта оборотная сторона — бесова сторона божьего мира… Повезло вам еще, что выбрались. Как-то переворотило вас назад без вреда. А бывает, что и остаются там люди насовсем, пропадают. Или же возвернутся — да лучше бы там оставались. Звери зверьем явятся или ума решатся. Опасно это — на оборотную сторону смотреть… — А ты смотрел? — Смотрел единожды, — неохотно признался Логин. — Дурак был… — И как смотрел? — вскинулись бурлаки. — Чего видел? — Неохота, братцы, вспоминать. — Дуди уж, коль в губы взял… — До Пугача еще со мной то приключилось… Варнак какой-то, каторжанин беглый, за корку хлеба отдал мне бумажку с заговором. Надо в полночь встать на переборе спиной против теченья, нагнуться так, чтоб макушка в воду ушла, меж ног своих назад смотреть и заговор читать. Тогда увидишь оборотную реку. — И чего, читал ты? Увидел? — Залез в перебор, нагнулся, прочел заговор, глянул… — Да не тяни душу! — рассвирепели бурлаки. — Увидел барку свою, на которой шел… Она зачалена неподалеку была… Только не барку… Не барка была зачалена… Ну, увидел я, что вместо барки моей у берега зачален огромный гроб! Чуть я не захлебнулся… — И к чему это? — недоверчиво спросили у Логина. — К тому, что следующим днем барка моя убилась. И все, кто шел на ней, потонули. — А ты? — А я в ту же ночь со сплава сбежал. Потому и жив. Бурлаки молчали, раздумывая. — Я тоже слыхал про оборотную реку, — сказал еще один бурлак. — Говорят, бывали сплавщики, что плавали по ней. И кто проплывет той рекой — многое о своей жизни узнает тайного… Иные сплавщики черту душу отдавали, чтобы проплыть по оборотной Чусовой. Потому как для сплавщика на той оборотной стороне только те скалы стоят, на которых он в жизни своей барки убивать будет. Вот сплавщик эту тайну вызнает — и те заповеданные скалы трижды бережно обходит. — Бесова насмешка это — сплавщицкую тайну на оборотной реке искать, — возразил Логин. — Не помогает, даже хуже. Потому как ежели сплавщик вызнает, какой скалы ему бояться, значит, убьется он на Неназванном Бойце. — Что за боец такой?.. — Да вот такой… То есть, то нету… То здесь, то там… Где хошь объявится в самый жуткий миг. Блуждает он по реке. Из одного бойца в другой превращается. Ныряет с нашей стороны на оборотную и обратно. Он все одно сплавщика подкараулит и встанет на пути — не отгребешь от него, не ускользнешь. — А ведь я видал тех, что на Неназванном Бойце убились! — вдруг охнул молодой бурлак, который один день плыл по оборотной реке. — В прошлом году на Сулёмском плесе встретили мы бурлаков, у них барка убилась на Журавлином Горле и сплавщик утонул. И все как один талдычили: огромный такой боец стоит на правом берегу вскоре за Пленичным! Никто им не поверил, потому как за Пленичным до самой Сулёмской пристани нету на правом берегу никаких бойцов!.. — Он, значит, и был, — согласился Логин. — А я басню слышал, что какой-то сплавщик с оборотной реки принес пророчество, что погибнуть ему под Дыроватым камнем, — заговорил долго молчавший Корнила. — Кто знает, тот подтвердит, что на Чусовой три Дыроватых. Вот тот сплавщик и взял привычку: как его барка обходит какой из них, он шасть в косную лодку и стороночкой, стороночкой. А ведь не уберегся хитрец. Ездил как-то на мельницу за мукой, и там поломка случилась: на поставе с оси слетел жернов да сплавщику этому по башке. А жернов — все видали — тоже ведь камень с дыркой… — Неча народ оборотной стороной пугать, — угрюмо сказал Платоха. — Чтобы бесу в пасть не попасться, надо правила бурлацкие соблюдать. Утром встал — помолись. На барку восходишь — пальцы держи скрещенные. Не свисти, на палубу не плюй. Под бойцами своего святого проси. На сплаве не блуди. И главное — псов на барке не держи. — А псы тут при чем? — В пса бес обращается. Поплывет на барке — верная погибель. Коли барку на бойца потащит, то люди-то раскаются в грехах, и господь их спасет, а бес никогда не раскается, и будет верный бой. — Ежели бы только в песий род бесы вселялись — полбеды, — мрачно сказал старый и лысый бурлак. — Сколь сплавщиков сами свою душу бесу отдают… — Есть такое, — сказал Корнила. — Мне дядька как-то рассказывал, он водоливом ходил. Однажды на сплаве свалился за борт и совсем бы утоп, да сумел ухватиться за снасть другой барки, что мимо проплывала. Вылез. И увидел, что попал на судно к знаменитому тогда сплавщику Елизарке Колтырину из Полдневой. Горбуном еще Елизарку звали. Тот Елизарка ни единой барки не убил. Обрадовался мой дядька-то, думал — повезло. Горбун его ласково встретил, в казенку пустил обогреться. А казенка чуток над палубой выставлялась, и в стенках под самым потолком окошки были малые. Их скобами так и сяк напоперек заколотили, чтобы воры не залезли. И получился из скоб на окне крест! Дядька сквозь то окошко поглядел ненароком и увидел, что не люди у Горбуна бурлаками стоят, а бесы на потесях! Вот и слава вся откуда у Горбуна: бесы его вокруг скал обводили! Горбун тот уж лет десять как помер. Говорят, когда поп полдневской велел миру вокруг кладбища ограду поставить, подрядил мир по дешевке какую-то пьяную артель. И пьянчуги так ограду провели, что ровно одна могилка снаружи осталась — Горбуна могилка! — Суеславие — вот сплавщиков грех, — сурово сказал Корнила. — За-ради славы сплавщицкой на что только люди не идут. Слышали байку про бахвала с Каменки? Был, дескать, там такой сплавщик — Плюха Помело. Языком как помелом мел — и все про себя песни пел. Бесы над ним и пошутили. Как-то вез он пушки Каменского завода. Даже, кажись, караванным был. И плыла с ним начальника караванного жена, ожги-баба. Пока караванный пьяный в казенке валялся, Помело вокруг бабы вился и хвастался, хвастался, хвастался… И тут все пушки у барки в брюхе разом как пальнут — ну будто на параде, когда генерал покажется. Барку вдребезги разнесло вместе с Плюхой. А бурлакам, бабе-дуре, даже пьяному караванному — ничегошеньки не сделалось, только вымокли. Вот про такую погибель никакая оборотная сторона не расскажет. — Ты, Корнила, на шутку сводишь, чтобы народ не пугать, а я о другом говорю, — раздумчиво произнес Логин. — Оборотная река — она ведь не для того, чтобы всякому сплавщику подсказать, под каким бойцом тот убьется… Она для того, чтобы сплавщик свою тайну сплавщицкую изведал. Узнал, как ему идти в теснинах-то. Что за бесы его там стерегут. Мы же люди темные, совсем темные, а потому и свет нам белым кажется. И все на нем нам понятно. Это — грех, а это — дозволено, всей-то и разницы… И главная тайна для нас, дурацкая тайна, — вызнать, где и как богу душу отдадим. Будто ничего важнее и нету. Идет такой дурак на оборотную реку и приносит знанье про то, где ему убиться. Бесполезное это знанье, обманка. А человек, простота эдакая, думает, что сплавщицкую тайну на свою душу у сатаны выменял… Был, говорят, такой сплавщик, что вернулся с оборотной реки и рассказал: плыл я там, дескать, и ничего не увидел — темнота! Другой остолоп ему разъяснил: значит, погибнешь ночью. Ну, понимаете, бывает так: не сумели в сумерки схватиться, и плывет барка ночью, а в темноте первый же встречный боец — последний. И вот этот сплавщик-дурак пообещал черту душу, чтоб для него все скалы в темноте светились. Черт дураку всегда пособить рад. Стал с тех пор тот сплавщик и ночами плавать. Скалы горят ему, как пни трухлявые, — все видно. И как-то раз плыл вот так до самого рассвета, а на рассвете туман на реку лег, и ни зги не видно. Тут и убился тот сплавщик о свою скалу. Вот тебе и тайна сплавщицкая. За что душу отдал? — Тайна сплавщицкая и на своей стороне, и на оборотной — одна, — сурово сказал Корнила. — Незачем за ней туда ходить. Бес если и подскажет, то навыворот, чтоб ты не понял. А тайна всегда очень проста… У каждого, наверное, своя. А может, и на всех одна — не знаю… Но простая тайна. В два-три слова сказать можно. — Чего ж никто не говорит? — На то и тайна. Знаешь, к примеру, какая тайна у Пугача была? Тоже тайна простенькая, а он ее хранил истовее, чем душу. И вся тайна его в трех словах заключалась, вот э ти слова: «Я не царь!» И у любого эдак. Бывает, что человек тайну эту так хранит, что даже сам от себя прячет, сам ее знать не хочет, чтоб не выдать. Тайна эта уста жжет, ее и немой выговорит. Вот я вам правду расскажу, не сказку. Это воистину было. Я не буду вам имени того сплавщика называть — он и сейчас ходит. Он смолоду был в чести, и дочь у него была — Павлина, Павушка, красавица и любимица. Мальчонку он взял из сирот себе в выученики — Егорушку, и тот, по всему видать, в хорошего сплавщика вырастал. Но дело ясное: в одном дому жили молодые. Слюбились, понятно. Убежали и обвенчались. Вернулись — и в ноги батюшке. А он осерчал, пинками прогнал обоих. Дочь проклял, парня выгнал, не доучив. Вырвал обоих из сердца, как волк в капкане себе лапу отгрызает. И сколько-то там лет прошло. Егорушка этот все ж таки стал сплавщиком, но недоучкой, бедолагой. Не набрал он сноровки у приемного батюшки и однажды убился под бойцом. Сплавщик же тот, как узнал, только сплюнул, а к дочери и внучеку даже жене своей ходить запретил. И вот однажды вел он барку, и перед тем бойцом, где Егорушка убился, вдруг словно в глазах у него полыхнуло и в темя ударило, когда он Егорушкин крест на скале увидел. И отнялся у него язык. А как сплавщику-то без команды, без голоса? Гибель! И понесло его барку на Егорушкин боец. Но сплавщик тот о смерти-то своей и не подумал вовсе. При виде того голбца, кривого да неухоженного, вспомнил он, как живого, приемыша Егорушку, которому он сам надежду дал, сам же и отнял. Вспомнил Павушку свою, которая с внучеком жила у какой-то старухи нищенки в бане на хлебе да воде. Вспомнил жену свою, которая иссохлась по дочери. Вспомнил всю жизнь свою — светлую, пока молодые в дому его смеялись, да пели, да целовались за занавеской, и темную, сухую, когда опустел и обветшал большой дом и почернели образа в кивоте. И страшно ему стало за душу свою бессмертную. Жалко ему стало всех — и Павушку, и Егорушку, и жену Настасью Герасимовну, и внучека, которого и как звать-то он не знал — вроде бы тоже Егорушкой. И бурлаков своих стало жалко, что за его вину они сейчас смерть примут. Вся душа у старика вздыбилась и переворотилась, всего его вперехлест адовым пламенем обожгло и на сердце будто кованым каблуком наступили. Да только что он сделает-то теперь, обезъязычев? Как скомандует бурлакам и подгубщикам?.. Всего-то он и смог, что тайну свою выкрикнуть, и душу свою до капли в нее вложил, весь свой грех, всю свою любовь. И тогда истинным чудом барка ушла из-под скалы, вырвалась, спаслась, на чистую воду выкатилась. Вот оно что такое — сплавщицкая тайна. — А чего он крикнул-то? Знаешь эту тайну, Корнила?.. — загомонили бурлаки. — Знаю, — сказал Корнила. Осташа даже подался вперед из-за елового ствола, чтоб не прослушать заветные слова. — Ну скажи, чего он кричал?.. Корнила оглядел всех, снял шапку и сказал: — «Господи, прости!» СКАЗКА Осташа проснулся. Никешки рядом не было — то-то холод и продрал до костей. Дрожа, Осташа выполз из своей берлоги. Кругом стоял туман. В белой мгле можно было видеть лишь полянку на пять шагов вокруг себя. Деревья превратились в комли высотой в человеческий рост, дальше словно обломленные буревалом. Сверху словно из ниоткуда свисали густые еловые лапы. Костер почти прогорел. Мужики спали вокруг углей, завернувшись в лопотину, замерзшую, как береста. Где-то, неведомо где, пинькала лесная синичка. Журчание недалекого перебора Цветники превратилось в холстяной шорох. Осташа навалил в костер разбросанные вокруг сушины, сквозь колючие еловые объятия напрямик спустился к реке. Казалось, что он все время находится в тесовой, выбеленной горенке без окон. Мучнистый свет висел в воздухе сырой пылью. Островок битых камней под ногами, накреняясь, наполовину уходил в темную воду. Осташа присел, умылся и остался сидеть на корточках, свесив руки с колен. Вода беззвучно капала с ладоней. Надо было прочесть молитву, но мешал какой-то непонятный страх. Где он сейчас?.. Не на оборотной ли стороне, про которую говорили бурлаки вчера ночью? Сегодняшний день будет решающим. Вечером барка должна пробежать Гребешок и вырваться из теснин. Дальше уже будут только холмы да покатые горы, а скалы кончатся, и Чусовая разольется спокойная, словно пруд. Но это будет вечером, а с утра его ждут Царь-бойцы, и сердце их — сам Разбойник. Сумеет ли он пройти Разбойник, как хотел — отуром? Сегодня решится: явится ли батина правда на Чусовой, или он, Осташа, убив свою барку, уйдет во вреющие воды. Боязно было читать утреннюю молитву — словно проявить себя перед богом. А вдруг господь уготовал ему на сегодня сон под бегучей волной? Прочтешь молитву — и сразу увидишь, как в тумане плывет лодка святого Трифона… — Отче наш, — зажмурившись, зашептал Осташа. — Иже еси на небеси… Он шептал и все яснее начинал слышать тюканье подкованного лодочного шеста по донным камням. Он открыл глаза. Серым, размытым пятном в тумане двигалась лодка. Осташа помертвел и замер, словно надеялся, что святой Трифон проплывет мимо, не заметит его. — Вон она, точно! Правь к берегу! — донесся глухой, как из-под шубы, но все же узнаваемый голос Никешки. Легкий шитик ткнулся носом в валуны. Из тумана вдруг вылетел Никешка и шумно рухнул рядом с Осташей, едва не переломив ногу. — Провалиться вам, каменюки чертовы!.. — заругался он. — Все, дядя Митрей, спасибочки! Плыви домой! — Храни бог, Никифор! — ответили из тумана. Лодка с хрустом сползла с отмели и растворилась в белизне. — Еле отыскал вас, ни пса не видно! — пожаловался Никешка Осташе. — Пошли к огню, замерз вусмерть! Несколько бурлаков уже возились у костра, сгребая его в кучу. Свежий огонь радостно шнырял по дровам, с треском грыз сучья. — Маманя с батяней тебе поклон передали, — сказал Никешка Осташе и сразу горячо зашептал: — Чего узнал-то я!.. У Колывана беда случилась, как я на сплав ушел! Говорят, воры к нему залезли: все в дому разнесли, окна выбили. Жене евонной косу выдрали с мясом — она и сейчас еще лежнем лежит. Петруньку избили до беспамятства… — Никешка наклонился к самому уху Осташи. — Говорят, Нежданку снасиловали. Колыван ее сразу отправил к сестре своей в скит, чтобы плод вытравить! А вчера Колыван приехал с Прошкой — ну, женихом для Нежданки-то, а ему говорят, что Нежданка из скита пропала совсем!.. — Что за вор такой лютый? — поразился Осташа. Никешка выпучил глаза и развел руками. На душе Осташи стало тягостно и даже досадно. Он хоть и не корил себя за то, что лишил девку девства, но знал, что нельзя так. А вот явился молодец и таких дел натворил, что любой Осташин укор своей совести казался стыдом мальчонки, который у матушки ватрушку стащил. А тягостно было потому, что не желал он Неждане таких бед. — Куда ж она делась из скита? — спросил Осташа. — Черницы тамошние боятся, что она руки на себя наложила. — Искали ее окрест? — Искали — нету. — А Колыван чего? — Да ничего, — удивленно сказал Никешка, словно и сам только сейчас осознал, как все это странно. — Пожрал, помолился да спать лег. А Прошке — тому все едино про Нежданку. Он, как теля, по своему батьке плачет, сопли ведрами выплескивают… Осташа помолчал, бездумно глядя в костер, и вдруг неожиданно даже для себя сказал Никешке: — Колыван небось сгибнет сёдня на бойцах. Мне Конон Шелегин говорил, что не жилец Колыван. Конону перед смертью многое ясно сделалось… Вот и нету Колывану дела ни до чего — ни до жены, ни до Нежданки… Кончилась семья. Никешка ошарашенно таращился на Осташу. — Пойду по нужде, — жестко сказал Осташа, вставая. — А ты набери водички в котелок наш, поставь в угли. Хоть отвару горячего попьем, пока бабы завтрак сготовят. Ему не хотелось, чтобы Никешка расспрашивал, когда и как Конон Колывана приговорил. Осташа зашел в лес поглубже и вдруг услышал в тумане какую-то непонятную возню чуть дальше по склону. Ближайшая елочка затряслась, нагнулась в сторону, и через нее прямо в руки Осташе упало какое-то мелкое лесное чудище — мокрое и ледяное. Осташа подхватил его, отодвинул от себя — и узнал колывановского Петруньку. Хотя узнать его было трудно: лицо у мальчонки было черное, как у удавленника. Петрунька бессильно обвис в руках у Осташи, не сказав ни слова. Осташа сгреб его в охапку и ломанулся к костру. — Это что за лешачонок с тобой, сплавщик? — весело загомонили бурлаки, но осеклись. Осташа поставил Петруньку у костра, но мальчишка не держался на подламывающихся ногах, падал. Он был босой, в одной рубашке и штанах, насквозь сырых и заледеневших. — Держи его! — рявкнул Осташа ближайшему бурлаку. Бурлак приподнял Петруньку под мышки, а Осташа сволок с мальчишки одежу. Вид у Петруньки был страшен. — Матерь божья!.. — по-бабьи охнул кто-то из бурлаков. Спина и ягодицы у Петруньки были во вспухших багровых рубцах. На ребрах вздулись опухоли и кровоподтеки. На руках и на бедрах друг на друга лезли синячищи. Половина лица была блекло-черно-рыжая от старых побоев, другая половина — ярко-черно-сизая от свежих. Глаза — как щелочки, бровь рассечена. Петрунька болтался в руках у бурлака, словно щенок. — Никешка, водки принеси и мой армяк! — заорал Осташа. Водки на донышке еще оставалось в том штофе, что не допили Логин и Федька. Кто-то из мужиков уже протягивал Осташе свой зипун. Осташа завернул Петруньку в зипун и опустился у костра, держа мальчонку на коленях. Глаза у Петруньки оставались закрыты. Подскочил Никешка, протянул штоф, обомлел: — Да это ж Петро!.. Осташа сунул горлышко штофа Петруньке в рот и вылил водку. Петрунька сглотнул ее, как молоко из мамкиной титьки. — Силен мужик, — серьезно сказал Платоха Мезенцев. Петрунька лежал без движения — и вдруг открыл глаза, почуяв в животе взрыв огня. И тотчас его начало колотить. — Что за малец? — тихо спросил Корнила у Никешки. Оказывается, почти все бурлаки уже толпились у костра. — Да из деревни нашей, из Кумыша… — пояснял потрясенный Никешка. — Колывана Бугрина младший сын… — Колывана? Какого Колывана?.. Который сплавщик, что ли?.. — изумленно загомонили бурлаки. — Живой ты? — наклонился над Петрунькой Осташа. — Тебя как сюда вынесло-то?.. — Его ув-видел… — продолжая трястись, спаленным от водки голосом просипел Петрунька и указал глазами на Никешку. — П-п-побеж-жал з-за н-ним… Ку-ку-кумыш переп-плыл… К те-тебе бе-беж-жал… — Почто? — тихо спросил Осташа. Бурлаки вокруг замолчали, ожидая ответа. — Ба-батька вчера… сказ-зал ка-караванному… что нынче… уб-бьет тв-вою ба-барку… — проклацал зубами Петрунька. Осташа обвел бурлаков ненавидящим взглядом. Они все слышали. Колыван их тоже приговорил. — Чего столпились? — зарычал Осташа. — Идите по делам своим! Ни единый человек ему не ответил, ни единый не отвел глаз. Осташа вскочил и с Петрунькой на руках побежал в лес. Он остановился за елками, тяжело дыша. — Как убьет? — спросил он Петруньку. Мальчишка, спеленутый зипуном, не шевелился, только глядел умоляюще и виновато. — Он-н н-на я-якоре… за-за К-кликуном вс-станет… Тв-вою ба-барку толкнет н-на Раз-збойника… Осташа застонал сквозь стиснутые зубы, по-волчьи запрокинув лицо к небу. Душа его вытянулась и истончилась, будто сверху сквозь горло кто-то высасывал ее из Осташиной груди. Петрунька затрепыхался, но Осташа только крепко прижал его к себе. — П-прости… — прошептал Петрунька. Левой рукой притиснув парнишку к груди, Осташа схватил себя за лицо и стал мять скулы, нос, лоб, точно вминал в себя эту страшную мысль: ему не пройти Разбойник отуром. Ему никогда не доказать батину правду. Все зря. Колыван победит. — Ладно, ладно… — обморочно забормотал Осташа и для себя, и для мальчонки. — Ладно… — Он подхватил Петруньку другой рукой и стал качать, как младенца. — А тебя-то кто так уделал? Воры?.. — Н-не было воров… Их ба-батька придумал… С-сам он всех н-н-нас бил… У-узнал, что ты-ты Н-неждан-нку… с-с-с… с-сп-п… В скит ее отп-правил… До-до П-прошки… — Что ж она там — повесилась? — У-убеж-жала… — Куда? — Н-не знаю… Я с-сам из до-дома убеж-жал… К те-теб-бе… — Ну что мне делать с батькой твоим? — с мукой спросил Осташа у Петруньки. — Что мне делать с тобой? Что с бурлаками делать, с собою?.. — П-прости… — Заладил: «прости», «прости»!.. — сорвав сердце, крикнул Осташа и напролом сквозь ельник пошагал обратно к костру. Его молча ждали. Он сел на прежнее место и снова пристроил Петруньку на колени, чтобы мальчонка отогревался от огня. — Что скажешь? — наконец спросил Корнила Нелюбин. — Ничего, — буркнул Осташа. — На одной барке идем… Где ты — там и мы. Осташа упрямо смотрел на угли. — Мы еще посмотрим, чья возьмет! — вдруг заорал он и поднял на народ бешеные глаза. — Я тоже сплавщик! Тоже не из шишки выковырян! Боится кто — не держу! Оказывается, все бурлаки сидели вокруг костра, как на ночных пересудах. И вот один не торопясь встал, встал второй, третий, пятый… Они разошлись по полянке и скоро небольшой толпой вернулись обратно, уже плотно одетые в зипуны и перепоясанные. — Бог в помощь мимо смерти пробежать, братцы, — печально сказал кто-то из них. — А мы со сплава уходим. Они поклонились, опасаясь посмотреть на Осташу, развернулись и пошли прочь. Хруст их шагов затих в лесу на склоне. — Давай уж, сплавщик, расскажи нам: кто, что, как и почему, — раздумчиво произнес в тишине Корнила. — Нечего мне рассказывать, — сквозь зубы ответил Осташа. — Тебе бурлаки нужны или один пойдешь? — прорычал Платоха. Корнила, осаживая подгубщика, положил ладонь ему на плечо. — Один! — крикнул Осташа. — Ты скажи, — спокойно, без нажима, продолжил Корнила, — Поздей — он Колывана засланец был? — Его, — кивнул Осташа. — А Федьку за тебя убили? — За меня. — И тоже Колыван стрелял? — У него есть кому стрельнуть. Никешка смотрел на Осташу, открыв рот. Видно, в его простом уме такое и уложиться не могло. — А басня, что батька твой цареву казну украл и барку убил, — колывановская? — А еще-то чья? — Осташа впервые глянул Корниле в лицо. Но Корнила не пытал Осташу — размышлял сам с собою, смотрел в землю, чертил прутиком в пепле костра. — Расскажи начистоту, — попросил Корнила. — Открой душу народу… Тебе же нужен народ, верно? Кто же с тобой пойдет вслепую, ежели у тебя за спиной такая тайна? Уважь… Осташа обвел всех глазами. Вот так взять — и рассказать все с самого начала? Со всеми хитростями, со всем стыдом, со всем бесполезным смыслом?.. Нет. Это и невозможно, не по силам. По силам только сказку рассказать, чтобы в нее поверили. А совесть — это когда правда твоя и сказка твоя об одном и том же. Да и не поверят в правду. После правды надо делать поневоле, а поневоле не всякий пожелает. Зато после сказки — сделают то же самое, но своей охотой. — По мамкам соскучились? — спросил Осташа у всех. — Давно сказок не слушали? Ну ладно. Моя байка не длинная… После капитана Берга уже привычно было из своей истории складывать другую: похожую, но не ту, что была. — Поздей уже нашептал вам, что батя мой пугачевскую казну закопал, да? Это правда. Белобородовская казна в Старой Утке сплавщикам досталась, а от них случаем — бате. Батя ее и зарыл. Где зарыл — никому не сказал, даже мне. Казну эту только настоящий царь должен взять. А чтобы он нашел ее, батя пустил гулять загадку про четырех братьев Гусевых, которые на клад положены. На самом деле Гусевых он не убивал. Живы они были почти все, а последний из них — Чупря — и сейчас Колывану служит. Это он Федьку застрелил. Бурлаки слушали внимательно, даже бабы, стоящие поодаль и одинаково прикрывшие рты ладонями. Осташа привстал, чтобы перевернуть Петруньку к огню другим боком, и увидел, что мальчишка спит. — А батя мой на Чусовой лучшим сплавщиком был. Он ни под кого не нагибался, сам ходил. А под Кононом Шелегиным лучшим был Колыван Бугрин. При Кононе и Гусевы от властей прятались. Видно, Колыван-то от Гусевых и догадался, где казна схоронена. Разгадал, значит, батину загадку. И батя мой стал ему мешать: что же за тайна, коли на двоих поделена? А батя хотел сплавщицкий подвиг совершить: пройти Разбойник отуром. Такой путь найти, чтобы любой этим путем мог Разбойник обогнуть, даже когда погибель вроде бы и неминуча… Колыван на то и рассчитал. Батину барку поддырявил, и батя убился об Разбойника, утонул. А Колыван всем сказал, будто батя мой нарочно барку убил, чтобы убежать и казну унести. Чтоб никто ни его, ни казну на Чусовой больше не искал. Нельзя, мол, Разбойника отуром пройти, и если уж Переход пошел, значит, хотел барку убить и золото забрать. И теперь казна только Колывану бы и досталась. Он и без того уже на Чусовой себя царем возомнил. Конон помер, а Калистрата Крицына, наследыша его, позавчера застрелили. Думаю, что это по Колыванову наущенью Чупря Гусев и застрелил. — Калистрата убили?.. — загомонили бурлаки. — Ну и дела!.. — Один я остался Колывану поперек горла, — продолжил Осташа. — Потому что мне обиден поклеп на батю. Потому что с того поклепа меня к сплаву не допускали. И нынче я хочу Разбойник отуром пройти. Пройду — и всем станет ясно, что возможно такое. А значит, честен был Переход. Значит, сгубил его Колыван, который больше всех про черный умысел кричал. И не посмеет Колыван казну выкопать, и не возьмет верх на сплаве, как Конон брал. Понятно теперь, что за ярость у Колывана? — Да уж понятно, — вразнобой закивали бурлаки в раздумье. — Не одолеть тебе, парень, — с сожалением сказал Платоха. — Сильный ты сплавщик, слов нету… Но Колывана не переломишь. — Переломлю, — упрямо ответил Осташа. Платоха подумал и повторил: — Не переломишь. Осташа отвернулся. Глупо за последнее слово перепираться. — А мальчонка Колыванов тут при чем? — напомнил Корнила. — Осташка с ним прошлое лето подружился, — влез Никешка, покосившись на Осташу: верно ли говорит? — Колыван за то бил Петруньку смертным боем… Вся деревня видела. — И что же теперь? — спросил Платоха о самом главном. Осташа передернул плечами: — А теперь Колыван на якоре будет поджидать меня перед Разбойником, чтобы баркой мою барку толкнуть и убить об скалу. Ни с Поздеем, ни с Чупрей у него не вышло меня убить. Ему только так и остается. — А ты?.. Осташа усмехнулся, не поднимая взгляда. — Может, пересидеть здесь денек? — робко предложил кто-то из бурлаков. — Или два… Не будет же караванный столько ждать… Осташа покачал головой. — Я сплавщик, — сказал он. — Я с Колываном буду мериться. Я не спрячусь. — Он все одно пойдет, — сдвинув бороду на сторону, раздумчиво согласился Корнила. Теперь он не сводил глаз с Осташи. Бурлаки помолчали, потом начали переговариваться. Осташа ждал, баюкая Петруньку. — Отойдем, братцы, — вставая, распорядился Платоха. — Давай не при человеке… Бурлаки гурьбой отошли за елки. У костра остались только Осташа с мальчонкой, Никешка, Корнила да еще пара мужиков. — Уйдет от тебя народ, — негромко сказал Осташе Корнила. — Не ту сказку ты рассказал… Осташа не ответил. Бурлаки возвращались россыпью и поодиночке. Кто-то что-то негромко и горячо втолковывал товарищу, взяв того за локоть, кто-то угрюмо помалкивал. Кто-то сразу вывернул к костру и присел на бревнышко. Кто-то заполз в свой шалаш, кто-то полез на барку — в мурью, где хранились пожитки. Платоха остановился перед Осташей, постоял, странно кривя рожу и шевеля усами. — Уходим мы, сплавщик, — сказал он. — Свой живот дороже. Тебе это уже говорили. — Ну и не повторяй, — окаменев скулами, посоветовал Осташа. — Дай тебе бог удачи, — без ожесточения продолжил Платоха. — Не со зла все… Сам понимаешь почему. — Зря я вам сразу все деньги выплатил, — ответил Осташа. Платоха усмехнулся. — Давай мне мальчонку, — вдруг предложил он. — Я ведь через Илим пойду — отправлю его тебе в Кашку. Я знаю, ты бобыль. Жив будешь — вдвоем легче, а сгинешь — его все равно Колыван забьет. Осташа поднял глаза: Платоха стоял в одной рубахе, шапку сжал в руке. — Одежа-то моя, — напомнил он про зипун, в который был завернут Петрунька. Осташа неуверенно, криво улыбнулся и неловко встал. Платоха, нахлобучив шапку, бережно перехватил у него зипунный куколь с Петрунькой. — Прощаться не будем, — сказал он. — Дурная примета. Он повернулся и пошел прочь. Осташа стоял спиной к поляне, глядел на Чусовую. Туман уже исчез — как-то незаметно его размело. По реке бежали барки. Сзади слышались шаги, голоса, шаги, голоса. Осташу не окликали. Шуршали елочки; трещали сучки на тропе, уводящей к Кумышу. И вдруг затюкал топор: кто-то рубил дрова на огонь для завтрака. Осташа быстро оглянулся. Больше десятка человек, насупившись, сидели вокруг костра. Даже одна баба была. — Сплавщик, пожрать ведь надо перед отвалом, — сварливо и укоризненно сказал кто-то. РАЗБОЙНИК Считая бабу и не считая сплавщика, на барке осталось четырнадцать человек. Ровно половина. Осташа такого и не ожидал. С четырнадцатью бурлаками еще можно было плыть. Платоха и Логин ушли, но сейчас хватало и двух подгубщиков — Корнилы и Никешки. Осташа незаметно оглядывал бурлаков: почти всех он уже знал в лицо, но кого как зовут помнил нетвердо. Этот лысый старикан — вроде Важен Иваныч; тот мужик — Дементий Крохин; рыжий — Касьян; угрюмый парень — Тараска из Мраморского завода; а вот у этого с перевязанной щекой прозвище Теремок. Почему-то не сбежал Ульяха Бесов, всюду видевший дурные приметы. А в общем, понятно было. Сбежали приписные и оброчные зипуны, остались чусовляне. Чусовляне знали, что на реке никогда не бывает так, как боишься. Река — не поле, на котором из года в год на Петровки начинает колоситься рожь, всегда одинаковая. На реке вчера знатный сплавщик вдруг гибнет под пустяковым бойцом, а сегодня битая и ломаная барка добегает до Лёвшиной пристани. Да и с бабой все объяснилось, едва Осташа поглядел на ее мордашку, круглую и конопатую, поглядел в глупые карие глазенки. Бабе было лет семнадцать. Только глухая нужда могла заставить девку идти на сплав, где приходится тереться среди оголодавшего мужичья, часто и пьяного. Только святая дурь могла оставить ее возле молодого холостого сплавщика. — Корнила, Никифор, вы бурлаков разделите друг с другом по силам, а потеси переложите на «сопляки», — распорядился Осташа. — Корнила, ты на носу встанешь. А сейчас забирайте всех и идите на барку. Мне подумать надо… После тумана день разыгрался ясный, солнечный. Барки пробегали мимо уже нечасто, и больше попадались суда с малиновыми купеческими флагами. Купцов всегда вытесняли в хвост заводских караванов. Перебор Цветники расчирикался птичьей стаей, свет и блеск крутились в волнах. Лес на дальнем берегу подобрался, распрямился, встряхнулся. Небо надулось пузырем. Бурлаки на зачаленной барке валялись на палубе, на пригреве. Из мощных брусовых связок «сопляков», надетых на пыжи как угловатые терновые венцы, наискосок торчали вверх длинные ребристые рукояти весел. Низкое солнце поперек досок палубной выстилки нарисовало кривой, но четкий узор теней. Ветер был уже нежным и теплым, как девичье дыхание. Осташа расчистил от золы полосу земли у кострища и сучком начертил излучину между Кликуном и Разбойником. Где будет ждать его Колыван? Вот здесь, больше негде. При такой воде, как нынешняя, здесь и здесь барку Колывана снесет, здесь ждать бесполезно, а здесь сшибут другие барки. Так. А как же пойдет он сам, чтобы взять Разбойник отуром? Пойдет вот так, по струе. Здесь его оттянет, здесь разворот, отсюда его докинет вот сюда, и тут он начнет табанить, чтобы войти в отур. Что должен сделать Колыван? Чтобы успеть набрать ход, Колыван должен сбросить якорь, когда Осташа будет еще вот туточки, на излучине. Колыван может ударить только на этом месте, иначе или промахнется, или Осташа все же отурится. Да, только на этом. И тогда Осташу развернет задом и швырнет кормой на скалу. Другого хода Колывану нет. Но ведь Осташа может пойти правее — да ведь он и пойдет правее, когда увидит Колывана… Почему Колыван уверен, что Осташа того не сделает?.. Осташа всматривался и вдумывался в свой чертеж, вспоминал речную луку, положение струй, суводей, прикидывал скорости… Он взял две щепочки — они означали барки — и двигал их по земле, как играющий несмышленыш. Нет, никак не получается у Колывана ударить Осташу вовремя. Колывану будет нужно, чтобы Осташа пошел левее. А с чего Осташе идти левее?.. Левее он пойдет, только если зазевается под Кликуном. Но он не будет зевать. Колыван не дурак, должен это понимать. Почему же тогда он считает, что Осташа зевнет этот гребок?.. Тут ответа не было никакого. Осташа не верил в то, что Колыван может ошибиться в расчете. Из них двоих никто не ошибется, это без сомнений. Два самых сильных сплавщика под самой опасной скалой спорят о самом главном — ошибок не будет. Значит, они столкнутся. И победит не расчет. Не измысленная заранее хитрость. Сила духа победит. Твердость руки. Смётка. Вера. Значит, они все равно столкнутся… Что делать?.. Осташа распинал щепки, затоптал свой рисунок, словно бы какой соглядатай после его ухода мог все рассмотреть, понять, помчаться и доложить о том Колывану. Осташа подхватил с бревна свой армяк и спустился на берег, поднялся по сходне на барку. — Эй, захребетники! — крикнул он дремавшим бурлакам. — Вытаскивайте из льяла второй якорь с цепью!.. …Якоря уложили на корме справа, снасти смотали, сходню вытянули. Свободными потесями бурлаки оттолкнулись от берега. Барка неуклюже отошла, все еще сонно пытаясь ткнуться рылом обратно в приплесок. Волны перебора синичками запрыгали вдоль бортов. Небо в клине речного створа вздернуло крылья, как петух, собравшийся запеть. Чусовая нехотя подхватила барку, потянула. Барка, что шла впереди Осташиной, была уже очень далеко; барка, что нагоняла, была еще дальше сзади. Осташа стоял на скамейке. Одной рукой он вцепился в перила, а в другой держал на отлете жестяную трубу. Хорошо, что караваны уже пробежали. На реке нет тесноты, толкотни, и его подгубщики успеют приспособиться к новой гребле, когда на барке не четыре, а две потеси. Да и вообще: на просторе, на свободном стрежне яснее станет, чья жила крепче на разрыв — Переходова или Колыванова. Пробежав изогнутый быстроток, барка заколыхалась на переборе Кумыш. Слева и справа в лесах белели две некрупные скалы. В створ между ними втиснулся остров-огрудок. Осташа двинул барку левой протокой. Ему и самому приходилось перестраиваться: оказалось, что командовать можно только стоя боком, иначе не понять, чего кричать. Ладно — Корниле на носу; но вот в команде для Никешки на корме в запале он вполне мог спутать правое и левое. Что ж, придется побегать по скамейке, повертеться. И еще вот в чем он сглупил: не догадался приказать, чтобы стесали лопасти потесей с лицевой стороны. Теперь на поворот влево требовалось три гребка, а на такой же ход вправо — четыре. Зато барка вдруг научилась двигаться вбок бортом: немного, конечно, но все равно хорошо. Река заворачивала вправо. На вытянувшемся левом берегу за горой показались дома Кумыша. Неровная вымостка крыш опятами облепила пологое взгорье. Вон и конек баньки, в которой Осташа положил Неждану грудью на скамью… Никешка тоже таращился на деревню, высматривая свой дом. — Никешка, на потесь гляди! — рявкнул Осташа. Он дышал глубоко, словно перед битвой вбирал в себя этот простор, воздух и солнце. Тающее небо накрывало сверху живой, дробный, шевелящийся мир: деревню, взгорье, лощины, покосы, леса, речное горло, Осташину барку. Из-за поворота навстречу шагали грозные Царь-бойцы, и первым был Горчак, который наступил в Чусовую мятым, грязным, бурым сапогом. Он и не старался казаться бойцом, голым и выпяченным, будто напоказ. Он выступал на бой, как толстый, обрюзглый татарский мурза, сразу со всем своим хозяйством: на коне, покрытом расписным ковром, в кольчуге и шлеме, с ненужным в бою бунчуком, со связанным пленником сзади на седле, с кривой саблей в руке, с пикой и луком за плечом, с саадаком, полным пернатых стрел, с круглым витым щитом у бедра, с кибиткой, где сидели жены и невольницы, где стояли сундуки и звенели золотые чеканные кумганы. Вся эта громада перла вверх по реке, как по тракту. Блеклой ковыльной зеленью Чусовая распласталась у колен каменного коня. Осташа нацелил барку обойти островок перед Горчаком справа: хоть и ближе к скале, да безопаснее. Здесь отбой поможет вывернуться. А вот если пройти остров слева, то напрямик вылетишь под копыта мурзы. У подножия бойца вздувался пенный водяной бугор. Сквозь его кипение проглядывало что-то черное, кривое, уродливое — обломки погибшей барки. Осташина барка сначала окунулась в облако огромного, тяжелого шума, а потом этот шум напитался вкусом и сыростью густой водяной пыли. И сразу похолодало, как зимой. — Корнила вправо, Никешка влево! — стоя спиной к деревне, зычно командовал Осташа. Непривычно глазу, барка всем телом отдалась от Горчака. Пенные круги расходились от скалы даже против течения. Осташе показалось, что его тысячепудовая барка так же легка, как речной цвет. Туша скалы проходила мимо, словно грозное войско. В глазах замелькали огоньки — это в водяной взвеси взблескивали осколки радуги, которая разбилась на стекляшки об уступы скалы. Горчак искоса сверху вниз глянул на пробегавшую барку и без спешки отвел взгляд, повернулся боком, а потом и вовсе спиной, уходя дальше своей дорогой. И за хвостом каменного коня стало видно, кого порубил беспощадный мурза. Берега были закиданы досками. Журча, торчал над быстротоком гребень палатки затонувшей барки. Другая барка лежала поодаль на боку. На выпуклом смоляном окате ее поднятого борта сидело трое мокрых мужиков. Не зря Горчак звался Горчаком — много горя приносил. Подлесок по берегам шевелился: это сквозь него шли в деревню бурлаки с прочих побитых Царь-бойцами барок. На реке шныряли три или четыре косные лодки, хотя никто уже не барахтался в волнах. Косные гребцы с удивлением провожали взглядом Осташину барку: такое здоровенное судно — и вдруг всего две крошечные горсточки людей у двух тонких потесей?.. — Молодцы, братцы! — крикнул Осташа своим гребцам и подумал, что ведь до сих пор он еще ни разу ни за что не похвалил своих бурлаков. Но бурлаки не ответили, даже не услышали Осташиных слов: не ради задора и лихости они ворочали потеси, не ради похвалы и восхищения. Прямой быстроток несся дальше, к бойцу Молокову. Вдоль уреза воды слева в зелени мха белели гладкие проплешины каменных лещадей. Это Молоков мостил к себе дорожку. Он был самым хитрым из всех чусовских бойцов. Черти выстроили его так, что и осмотреть-то его можно было только сделав оборот вокруг себя. Так домового можно увидеть только спятившись в подклет по лесенке с пятничной свечой в руке, а потом надо нагнуться и меж собственных ног глянуть в дальний угол. Молоков ровной невысокой стеной охватывал поворот реки, но в самом конце эта стена вдруг дико вырастала вверх и клином врезалась в стрежень. И Чусовая здесь была словно наклоненная тарелка — вся вода валилась под скалу. Ей не хватало места, она лезла на камень грядой белых зубцов и рушилась обратно. Ловушка Молокова перехватывала потоки и завязывала их в узел. Бешеное молоко бурлило в улове бойца, урчало, ныло. Осташе казалось, что рано или поздно скала не выдержит этого несмолкаемого воя — развалится и рухнет. Здесь и сейчас все уже было сумасшедшим. Барка заходила в поворот, и ее неодолимо сдвигало, стаскивало, свозило к бойцу. Осташа чувствовал, что его бурлакам попросту не хватает силы, чтобы удержать барку на струе, которая пробегала мимо каменного клина. Набег барки был сильнее, чем вязкость струи: скорость выдавливала барку на тот путь, что обрывался в кипящем молоке под каменным колуном. — Наддай! — орал Осташа. — Наддай, братцы!.. Барку тащило юзом. Осташа колебался только мгновение. Жаль было якоря — Осташа берег его для Колывана… — Важен, Ульяха, кидай якорь! — закричал Осташа. Два бурлака бросили кочетки и кинулись к якорям. Важен приподнял железную лапу, а Ульяха толкнул цевье. Якорь ухнул за борт. Звонко взрыкнула цепь, улетая вслед за якорем. Тотчас барка страшно дернулась. Бурлаки полетели на палубу, Осташу швырнуло на перильца. Барка осела кормой, как лошадь, вставшая на дыбы. Нос ее приподнялся со страдальческим всхлипом, распустив вокруг кружево пузырей. Течение волокло барку дальше, но уже куда медленнее. Барка тряслась, прыгала — это по дну, загребая лапами валуны, волокся и кувыркался якорь. Цепь отзывалась чистым колокольным звяком. Набег скорости «съедался». Река принялась водить барку слева направо и справа налево, как рыбу на лесе. Молоков впереди закачался, словно не знал, в какую сторону прыгнуть. — Важен, готовься! — крикнул Осташа, глядя, казалось, сразу и вперед и назад. Когда барку отвело носом от скалы, Осташа махнул рукой: — Давай!.. Важен выдернул железный прут, продетый сквозь кольцо в кнеке и сквозь последнее звено в цепи. Цепь стрелой улетела в воду — якорь был сброшен. Барка встала на живую струю и пошла свободно. Струя пронеслась вдоль ревущих зубцов, гибко уклонилась от каменного клина, который даже словно бы наклонился над баркой, и вплелась в Рубец — длинный гребень кипунов. Он протянулся от Молокова до излучины реки и там с разгона клочьями вылетал прямо в поломанный лес под Кликуном. Теперь надо было свалиться с Рубца налево, иначе вышвырнет на берег всем пузом. — Корнила направо, Никешка налево! — закричал Осташа, разворачиваясь назад. — Что сил есть, давай!.. У Молокова не было спины — всюду рыло. И теперь это рыло взметнулось до небес — откуда только взялась такая высота?.. Молоков бил барки и о свою оборотную сторону: здесь тоже клокотало варево, в котором носились и ныряли какие-то совсем измочаленные обломки. От Рубца отслаивался коварный противоток, который вдруг с шипением разворачивался назад, разметав брызги дугой, и бился в скалу, словно каялся, как грешник, ударивший лбом в половицу. Барка Осташи колыхнулась на этом повороте, но не поддалась. Рубец хоть и был вздутой водяной межой, но держал барку точно в оковах — не вырваться. Бурлаки валились на потеси, а не видно было, чтобы судно хоть чуть-чуть сдвинулось. Осташа знал странную повадку здешней воды: гребешь — и нет ответа барки. Надо словно бы набрать силы, нагрести ее под судно лопастями. Корнила и Никешка упрямо метались на рукоятях. Вдруг барка медленно, грузно повалилась набок и съехала с Рубца, погрузившись левым бортом почти до палубы. Никешкина потесь зарылась в волну так, что бурлаки повисли на кочетках. Потесь Корнилы вхолостую чиркнула по воде и вздернулась — бурлаки полетели спиной на доски. Один из них споткнулся и с воплем кувыркнулся за борт. Осташа широко перекрестился трубой: прими, господи, бессмертную душу…

The script ran 0.043 seconds.