Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Братья Вайнеры - Эра Милосердия [1976]
Известность произведения: Высокая
Метки: detective, det_police, prose_classic, Детектив, Роман

Аннотация. Роман об оперативных сотрудниках Московского уголовного розыска (МУР), об их трудной и опасной работе по борьбе с преступностью. События развертываются в первом послевоенном, 1945 году. Офицер Шарапов, бывший полковой разведчик, поступает на работу в МУР, чтобы оберегать и охранять то, что народ отстоял в годы войны. В составе оперативной группы, которую возглавляет капитан Жеглов, он участвует в разоблачении и обезвреживании опасной бандитской шайки «Черная кошка». Художник В. В. ШАТУНОВ Печатается по изданию: Вайнер А. А. и Вайнер Г. А. Эра милосердия: Роман. — М.: Воениздат, 1976.— 384 с.

Аннотация. Роман «Эра милосердия» стал основой знаменитого фильма «Место встречи изменить нельзя». События разворачиваются в первом послевоенном, 1945 году. Офицер Шарапов, бывший полковой разведчик, поступает на работу в МУР. Роман об оперативных сотрудниках Московского уголовного розыска (МУР), об их опасной и трудной работе по борьбе с преступностью.

Аннотация. События романа «Эра милосердия» развертываются в послевоенные месяцы 1945 года. Бывший полковой разведчик Шарапов поступает на работу в МУР. В составе оперативной группы, которую возглавляет капитан Жеглов, он участвует в разоблачении и обезвреживании опасной бандитской шайки «Черная кошка». Художник К. Фадин

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

— Ты лучше насчет обеда иди узнай, — сказал я ему. Перерыв на обед сделали около часу дня. Задымили костры. Располагались группами, доставали из сумок провизию и немудрящую посуду. Жеглов ходил считать мешки Мамыкина и вернулся довольный. В котелках булькала картошка, особенно красивые, ровные клубни засунули в жар. Разложили на газетах харчи. Жеглов достал бутылку водки, лихо — о каблук — вышиб пробку, сказал: — Сейчас мы ее отведаем, злодейку, которая и в тени сорок градусов… Тогда Коля Тараскин вытащил откуда-то еще одну бутылку с чуть желтоватой жидкостью, протянул Жеглову: — Ну-ка, махнем и этого зелья — оно, как говорится, прошло огонь, воду и медные трубы! Пасюк радостно потер огромные свои ладони-лопаты: — Ох, братцы, люблю я домашнюю горилку… Жеглов протягивал Варе алюминиевую кружку, в которой плескалась горькая прозрачная жидкость, а она смешно качала головой и говорила: — Не-а! Не-е… — Ты немножко выпей — только на пользу. И монахи приемлют! — говорил Жеглов, а она смотрела на него прищурясь, улыбалась: — Вы, товарищ капитан, сейчас похожи на настоящего пиратского капитана… Жеглов вздернул бровь и подбоченился. — …когда он угощает туземцев «огненной водой», — закончила Варя серьезно, и мне показалось, что Жеглов рассердился, а Варя подошла ко мне, присела рядом, взяла из моих рук кружку и пригубила слегка: — За твое здоровье!.. К вечеру, когда солнце уже повисло на острых верхушках черно-зеленого ельника, показался на дороге «фердинанд», раскачивавшийся неуклюже на ухабах, словно Копырин заправлял его не бензином, и самогоном. За ним держались в кильватере два хозотдельских грузовика. — Отбой! — скомандовал нам Жеглов, а Мамыкин со своей делянки кричал, что копать надо до темноты: они все-таки на несколько мешков отстали. — Хоть до утра! — предложил Жеглов. — Правда, нам уже копать нечего — разве что вам подсобить! И тут я впервые за весь день почувствовал, что притомился немного — с отвычки ломило спину и горели ладони. Считали мешки. Мамыкин с Жегловым препирались: Мамыкин говорил, что у нас они меньше, чем у них, Жеглов предлагал рассыпать мешок и пересчитать картофелины. Потом быстро и весело загрузили мешки в машины, собрали свои вещички, а Копырин все еще недовольно ходил вокруг автобуса, пинал ногами колеса и бубнил, что так никаких амортизаторов не напасешься. Потом машины заурчали и поползли к дороге, а мы всей толпой отправились на станцию. Поезд был переполнен, и Варю со всех сторон прижимали ко мне, и никогда еще толчея вагона не была мне так сладостна, потому что не видно было моих нелепых валенок, а только Варины глаза, зеленый и серый, светили прямо перед моим лицом, и что-то говорила она мне, а я ничего не понимал и отвечал невпопад, потому что этот старый, набитый людьми, завывающий вагон бросил мне ее в объятия бездумно и щедро, как только может это сделать судьба, и, оглохнув от счастья, я прижимал ее к себе, и каждой своей мышцей, каждым кусочком кожи я чувствовал ее теплое и упругое тело, и бешено кружилась голова от близости ее полных мягких губ и влажно мерцающих крупных зубов… На Ярославском вокзале кипящая толпа вышвырнула нас из вагона, и я крикнул жегловской голове, крутящейся неподалеку в водовороте: — Держи, Глеб! — И кинул ему ключ от квартиры. — А ты? — Голова Глеба вынырнула на аршин из половодья баулов, корзин, лопат, мотыг и даже одной сетки с живым петухом. — Я позже буду… На Комсомольской площади мы сели с Варей в трамвай «Б», и она показала мне в окно: — Смотри, Володя, впервые после войны… Над крышей вспыхнула и неровным голубым светом забилась неоновая огромная надпись: «Ленинградский вокзал», и мне почему-то показалось это добрым знаком. Кружил нас по всему городу трамвай, громыхая по железным вензелям рельсов, и, когда мы сошли на Палихе, последняя теплая осенняя ночь уже наступила, и мне не хотелось думать ни о каких делах, и никакие страсти больше меня не терзали, но одна мыслишка все время не давала покоя, и я спросил Варю хитро: — Правда, Жеглов удивительный мужик? Ничего она не ответила и, только когда вошли в ее парадное, сказала, будто все это время раздумывала над моим вопросом: — Умный парень. Молодец… — Интонация странная у нее была, но не успел я опомниться, как она открыла дверь: — Запомни мой телефон… Будет время — позвони… В небе носились ошалевшие звезды, крупные и холодные, как неупавший град. Ветер поднимал с тротуаров обрывки газет и палые листья, и я гонялся с ними наперегонки, пел и разговаривал сам с собой и до самого дома шел пешком, забыв, что еще ходят трамваи. И все еще прикидывал и раздумывал, нравится ей Жеглов или нет, а когда вошел в комнату, он спал, накрывшись одеялом с головой и забыв погасить свет… Сторожа убили в подсобке. Система охраны большого магазина была такова, что сторожа оставляли на ночь в помещении и он находился там до утра, когда магазин открывался. «Магазин длинный, его пока снаружи обойдешь, в десяти местах могут влезть, со двора в первую очередь», — объяснила заведующая, невысокая щуплая женщина в синем драповом пальто с черно-бурой лисой-воротником. Жила она по соседству и прибежала на шум, поднятый бригадиром сторожевой охраны, который как раз проверял объекты на Трифоновской и заподозрил неладное, когда сторож на неоднократные звонки в дверь не отозвался. А сейчас ее била крупная дрожь и она старательно отворачивала взгляд от щуплого тела сторожа, лежавшего на полу, около ряда молочных бидонов, и все старалась объяснить, почему сторож находился внутри магазина, как будто в том, что его убили именно внутри магазина, а не на улице, была ее вина. Пока судмедэксперт, следователь и криминалист колдовали около тела, Жеглов, я и заведующая поднялись в торговый зал. Прилавки, полки за ними, проходы были завалены товарами, денежный ящик в кассе взломан, а на беленой стене обувного отдела толстым черным карандашом, а может быть, и углем была нарисована черная кошка. Очень симпатичную кошку нарисовали бандюги — уши торчком, глаза зажмурены, и она облизывалась узким длинным языком. А на шее у нее, как на картинках в детских книжках, был пышный бант. Жеглов покачал головой, поцокал языком, и было непонятно, чем он больше недоволен — разбоем или этим наглым рисунком, которым бандиты будто хотели показать милиции, что нисколечко они нас не боятся, плевать на нас хотели и гордятся своей работой. — Слушай, Глеб, а для чего же все-таки они это делают? — Я показал на рисунок. — Я так соображаю, что их найти по этой кошке полегче будет, они ведь от остальных грабителей отличаются? — Оно вроде и так, — пожал плечами Жеглов. — Но здесь можно по-разному прикидывать. Может, они выпендриваются от глупой дерзости своей, не учены еще в МУРе и думают, что сроду их не словят. Может, и другое, похуже: все соображают, но идут на риск, чтобы на людей ужас навести, понимаешь, силы к сопротивлению их лишить — раз, мол, «Черная кошка», значит, руки вверх и не чирикай!.. — Но это если бы они среди частных, так сказать, граждан шуровали, — возразил я. — А они все больше по магазинам… — Во-первых, не имеет значения, среди граждан или в магазине. Завтра пятьдесят продавцов да подсобных из этого магазина по всей Москве разнесут, что «Черная кошка» человека убила и на миллион ценностей здесь взяла. Реклама! А во-вторых, раньше «Черная кошка», до тебя еще, как раз больше по квартирам шарила; это теперь они начинают чего-то по базам да магазинам распространяться. Вообще-то оно выгодней… Я еще раз посмотрел на нарисованную кошку, и мне вдруг показалось, что она ехидно подмигнула. Непонятно, по какой линии это навело меня на новую мысль, и я поспешил поделиться с Жегловым: — Слушай, Глеб, а ведь может быть и еще похуже — для нас, во всяком случае… — Да? — Если среди блатных найдутся не такие дерзкие и нахальные, как эти, а, наоборот, похитрее, они ведь под бирку «Кошки» могут начать работать. Мы, как помнишь, с Векшиным-то, кое на какие следишки начинали выходить, а хитрые — в другой стороне. И концы в воду! — Не боись! — Жеглов потрепал меня по плечу. — От нас все равно никуда не денутся. С такими-то орлами, как ты! Что ты! Конечно, если мы будем работать, а не теории здесь разводить… Подсобка была непростая, целый, как выразился Жеглов, Шанхай: в ней требовалось разместить товары большого смешторга — сиречь магазина, торгующего товарами смешанного, промышленного и продуктового, ассортимента. Чего только не было навалено в нескольких больших цементированных боксах с гладкими оштукатуренными стенами! Масло, мука, сахар и другие не пахнущие вещи были строго отделены от предметов пахучих — колбас, специй, рыбы, бочек с селедкой. Отдельно размещались промтовары — рулоны мануфактуры, большущий стеллаж с обувью, стопы готовой одежды. И все это сейчас являло картину хаоса и разорения — преступники искали самое ценное и в спешке вовсе не церемонились с остальным. Главным помещением и местом происшествия была приемка — продолговатая комната, соединенная с двором пологим дощатым тоннельчиком, по которому на подшипниковых тележках свозили в подвал товар. Тоннельчик выходил в приемку двойными широченными дверями, почти воротами, которые запирали изнутри накидным кованым крюком. Наверху, во дворе, тоннельчик заканчивался такими же воротами, а снаружи был здоровенный амбарный замок, навешенный на толстую железную полосу. Воры легко выворотили замок из подгнившего дерева вместе с петлями. А ворота в приемку взломали: рядом с ними валялся заточенный с одного конца карась — массивный полуметровый воровской ломик, — которым поддели одну доску двери, расщепили ее, а потом просто скинули крюк. Сейчас трудно было сказать, как попал в приемку сторож — проходил ли ее очередным дозором или, привлеченный каким-то шумом, явился посмотреть, в чем дело, — но только встретили его здесь в полутьме — сейчас для осмотра и фотографирования вместо тусклой складской лампешки Гриша специально ввернул сильную, стосвечовую. Сторожа ударили сзади топором по голове и, видно, сразу же убили: по брызгам крови на стене, по расположению тела эксперт уверенно определил, что беднягу как свалили с ног, так больше с места и не трогали. Можно было даже представить себе, с какого места это сделали: в боковой стене приемки был этакий аппендикс — закуток вроде кладовки, метра полтора на полтора, с толстой, обитой жестью дверью, открывавшейся наружу; из этой кладовки, скорей всего, и нанесли удар. Я еще заметил, что на клине и обухе топора есть следы побелки, и внимательно осмотрел стены и потолок кладовки. На потолке я нашел свежую, довольно глубокую борозду, — видно, убийца чиркнул топором по потолку, доставая жертву. В приемку ворвался Абрек, за ним следом — его проводник Алимов. Наверное, они заканчивали круговой осмотр магазина. Абрек обежал комнату, наткнулся на какую-то тряпицу, взвыл и дернул Алимова на выход, в тоннельчик, дернул с такой силой, что проводник еле удержался на ногах. — Свежий след взял! — крикнул он Жеглову. — Давай кого-нибудь со мной!.. Мне еще не приходилось видеть, как собака работает по следу, и я, глянув на Жеглова, ткнул себя пальцем в грудь. Глеб кивнул, и я помчался следом за проводником, выскочил на улицу и увидел, что тот уже пересек пустырь, пробежал мимо детской песочницы и устремляется к дровяным сараям в конце двора. Сделал я гвардейский рывок, как учил когда-то старшина Форманюк, и догнал Алимова у крайних сараев. Между ними был широкий проход в следующий двор, расположенный чуть ли не на два метра ниже первого, поэтому мы выскочили на крышу нового сарайчика с убогой голубятней на краю, и Абрек, бежавший на всю пятиметровую длину «вожжи», сделал гигантский прыжок, распластавшись в воздухе, как на картине. Алимов и я сиганули за ним, причем я чуть не свалился, зацепившись ногой за проволочную сетку голубятни. Так же резво пробежав двор, Абрек выскочил в тихий переулок, покрытый неровным булыжником, с земляными обочинами, заросшими грязной пожухлой травой. Оглядевшись, я сообразил, что это не переулок — это тупик, выходящий к товарному двору Ржевского вокзала. А собака, перебежав улочку, рванула снова во двор, застроенный все теми же сараями, выросшими, как грибы, во время войны: кругом были кирпичные дома с паровым отеплением, и дрова потребовались только в войну, когда пришлось людям греться индивидуально — нескладными железными печурками, жравшими уйму дров, нещадно дымившими и уродовавшими комнаты суставчатыми рукавами труб, упертых в форточки… Снова песочница, откос, выходящий на крышу, снова голубятни — и все это в таком немыслимом темпе, что я на ходу расстегнул воротничок гимнастерки и с уважением посмотрел на Алимова, мчавшегося вперед так же неутомимо, как его стремительный мускулистый Абрек. И снова покрытый жухлой осенней травой тупичок, и в конце его приземистая краснокирпичная трансформаторная будка с устрашающим черепом на двери и надписью: «Смертельно!» Около будки Абрек затормозил так же стремительно, как бежал; из-под передних лап его брызнула комьями земля. Прижав огромную голову прямо к земле — хвост торчком, — он быстро поводил носом налево-направо, а потом вдруг, поднявшись на задние лапы, уперся передними в дверь будки — громадный, в человеческий рост, — и громко, радостно, басовито гавкнул, оглядываясь на Алимова и как бы приглашая его к немедленным действиям. Алимов погладил пса по голове, кивнул мне на дверь: — Здесь! Честно говоря, я с большим сомнением осмотрел здоровенный навесной замок, потом обошел будку со всех сторон — дверь была одна, кроме нее, отверстий в кирпичной кладке не было. Я взял носовой платок, обернул им замок, потряс его, потянул за дужку, и мне показалось, что она поддается. Я потянул сильнее и, к моему великому удивлению, дужка вышла — замок открылся. Торопясь, я вытащил замок из петель, схватился за ручку, дернул дверь на себя, но меня остановил Алимов: — Постой, Володя… А если там кто-нибудь… Стоя сбоку от двери, мы осторожно открыли ее, и Алимов на самом коротком поводке запустил в будку собаку. Радостный басовитый лай ее, перемежавшийся неожиданным щенячьим каким-то повизгиванием, возвестил о том, что в будке никого нет, и мы вошли внутрь, широко распахнув дверь для света. Под запыленным трансформатором вдоль стен навалом лежали вещи: два рулона мануфактуры, несколько костюмов, пальто, коробки с обувью, два белых мешка с сахаром и еще много всякого добра — впопыхах все сразу и не разглядеть… Я от души хлопнул по плечу Алимова, тот весело подмигнул, и мы разом захохотали, довольные собою, и друг другом, и распрекрасной нашей собачкой. Алимов с сожалением посмотрел на мешки с сахаром, вздохнул и достал из кармана кулек, развернул его — там лежал серый неровный кусок рафинада. Еще раз вздохнув, поглядел Алимов на мешки и бросил рафинад вверх. Абрек, кажется, только чуть-чуть повел широченной своей башкой, лязгнул, словно пушечным затвором, челюстями, и негромкий хруст известил о том, что заслуженная награда принята с благодарностью. Я заметил вожделенные взгляды Алимова на мешки и его вздохи. — Угостил бы пса от души, — сказал я. — Честно заработал небось! — Не-е, не дело, — отозвался Алимов. — Пес должен без корысти работать, понимаешь? Ну, вроде на патриотизме, честно. А то забалуется. Думаешь, он не понимает? Он все понимает… — И Алимов на мгновение прижал к себе голову Абрека, и столько было в коротком этом движении нежности и ласки, и столько было преданности во взгляде и тихом, еле слышном повизгивании пса, что я почувствовал что-то вроде зависти. — Пошли дальше, однако, — сказал Алимов, и мы вышли из будки. Я снова аккуратно навесил и закрыл замок. Огляделись — было еще раннее осеннее утро, пусто кругом, ни живой души, — и Алимов скомандовал Абреку: — Ищи! И снова началась азартная и утомительная гонка по дворам, сараям, закоулкам и переулкам, пока не вывел теплый еще след на многолюдную Первую Мещанскую, где уже сотни рабочих торопились в этот ранний час на фабрики и заводы и каждый оставлял на сыром утреннем асфальте свой неповторимый и отвлекающий запах, где одинаково непереносимо ранили чуткий собачий нос ядовитый перегар автомобильных выхлопов, резкие ароматы простых женских одеколонов, острый смрад гуталина, щекочущий запах бесчисленных галош; и Абрек замедлил ход, стал оглядываться на хозяина, петлять, всем своим неуверенным видом демонстрируя сложность обстановки, а потом и вовсе остановился, недовольно фыркнул, будто чихнул по-собачьи, и широко, с хрустом зевнул, оскалив свои страшные, но пока совсем бесполезные клыки. — Все, кончилась работа, — сказал Алимов со вздохом. — Эх, в деревне бы… — Сам ты деревня, — передразнил я. — Сколько вещей нашла собачка — и за то скажи ей спасибо… Знаешь, Алимов, сказать по-честному, не очень-то я надеялся, что она найдет что-нибудь… — Почему же это ты не надеялся? — всерьез обиделся Алимов. — У нас собачки есть, которые добра людям возвратили побольше, чем некоторые оперативники за всю свою службу… — Загибаешь? — спросил я. — Да что с тобой говорить! — махнул рукой Алимов. — Ты про Эриха слыхал? Или про Гету? — Не слыхал, — признался я. — То-то! Ордена давать бы им полагалось. Их капитан Гетман дрессировал, у него только Эрих задержал восемь вооруженных бандитов. Убили пса в схватке. Это был такой пес — уж на что мой Абрек хорош, а по совести если, то, конечно, ему против Эриха не сдюжить. — А Гета? — Та тоже была классная сыскарка. Не чистых кровей она, ее Гетман где-то щенком подобрал. На два миллиона рубчиков отыскала похищенного, понял? Ты и не видал таких денег. А собаки плохо живут, — закончил он неожиданно. — Почему? — удивился я. — Да отношение к ним несознательное — вот вроде как у тебя. Ведь это сейчас стали немного расчухиваться, а раньше, когда было их всего четыре души, гоняли нас с места на место — жилья дать никак не могли. Потом дали пустой свинарник, мы его сами с Гетманом и Рубцовым чистили, ремонтировали, утепляли, для нормального собачьего житья приспосабливали. А нужен настоящий питомник и по всем правилам — они бы все расходы на себя оправдали… — Я вижу, любишь ты собак, Алимов… — А как же их не любить? Они ведь как люди! — горячо сказал Алимов и стал мне объяснять тысячелетнюю родословную отбора своего Абрека. Я узнал, что все овчарки — немецкая, английская, бриарская, боснийская и астурийская — имеют предком древнюю азиатскую овчарку, а та произошла от бронзовой собаки, а та является порождением волков и шакалов, общим родителем которых был первобытный томарктус. И как ни хорош английский полицейский пес доберман-пинчер, он все-таки в нашем климате против овчарки не сдюжит — теряет на морозе чутье… И поскольку остановить Алимова было невозможно, я не спеша шагал рядом с ним и думал, что благодаря раннему времени нас около трансформаторной будки, скорее всего, никто не видел и если сейчас там не болтаться, а оставить в пределах зрительной связи засаду, то жулики непременно явятся за товаром — тут их и побрать с поличным. И еще надо выяснить, кто из электриков за этой будкой надзирает, как часто там появляется и, наконец, не причастен ли сам электрик к этой краже. Все эти соображения я изложил Глебу, и тот сразу же отправил оперативников оглядеться и присмотреть место для засады, а потом вкратце ознакомил меня с результатами осмотра. Бандиты работали грубо: во дворе обнаружились следы их обуви — эксперт взял гипсовые слепки и уже уехал в лабораторию сравнивать с позавчерашними, — а на ломике-карасе порошок аргентората выявил три хороших пото-жировых отпечатка пальцев. Я слушал Жеглова вполуха, потому что, когда я снова осмотрелся в кладовке, пришла мне в голову интересная идея. — Слушай, Глеб, тут вот я проверить хочу… Я взял топор, аккуратно обернув рукоятку платком, и попытался поднять его над собой — ничего не получилось, потолок подсобки был слишком низок, всего на несколько сантиметров выше наших голов. Жеглов с интересом смотрел на мои манипуляции, а я еще несколько раз попытался взмахнуть топором у себя над головой, нанося удар невидимой жертве; ничего не получалось, топор задевал о потолок, даже если я сильно сгибал руку в локте. Я пригнулся, приняв весьма неестественную позу, и только тогда топор описал дугу в воздухе, чиркнув все-таки в верхней точке по потолку. — То есть ты хочешь сказать, что убийца очень маленького роста? — спросил Жеглов. — Да вот вроде так получается, — кивнул я. — Но эксперт говорит, что удар был нанесен с силой?.. — И еще… — Жеглов укрепил мои сомнения: — Человек маленького роста оставляет маленькие следы ног. Ну то есть у низкорослых обычно и нога небольшая, это азбука. А мы ни разу на маленькие следы не натыкались. — Это понятно, но факт, сам видишь: человек нормального роста этим топором мог бы только сбоку ударить. А сторожа ударили сверху — факт? — Факт, — признал Жеглов. — Нормальному человеку чуть ли не на корточки надо сесть, чтобы так ударить… Непонятно что-то… — М-да, непонятно… Надо отметить это в протоколе, потом подумаем, — предложил Жеглов, но меня осенило: — Слушай, Глеб, я что вспомнил… Как-то в Польше расположились мы в одной деревеньке, — кажется, Теплице называется… И вот хозяин, у которого я стоял, поляк он, горбун был. Десять вершков росту, но силищу имел невероятную… То есть на спор один раз подлез под першерона — у нас здоровые такие битюги были, семидесятишестимиллиметровые возили — и, представь себе, свободно поднял конягу! Ей-богу, не вру!.. — Это мысль, Шарапов, — сказал серьезно Жеглов. — Это мысль. Молодец, разведка: ты и меня надоумил — у горбунов размер ноги от роста не зависит и может быть очень даже большой. Молодец. Если ты прав, нам это делу может крепко помочь — горбуна-то искать легче… Поимеем в виду… Опергруппа разделилась: Тараскин с целым взводом переодетых в штатское милиционеров бросился рынкам — искать оптовых торговцев продуктами и промтоварами, поскольку было очевидно, что трансформаторную будку шайка сложила только то, что не смогла унести, а унесенное попытается сразу же реализовать, благо время такое, что ничего на руках не задерживается. Пасюк с тремя людьми поехал по адресам барыг — людишек, про которых знали, что они приторговывают краденым. А Жеглов, обеспечив снятие остатков и бухгалтерскую ревизию в магазине, дабы иметь точное представление о похищенном, — чего и сколько? — отправился со мной в Управление: разобраться в материалах осмотра и доложить о происшествии по начальству. Пока Жеглов разговаривал со Свирским, я начертил подробную схему разбойного нападения на магазин, а потом принялся листать толстую папку с делами «Черной кошки», которых я еще не знал. Часа в два вернулся из своего рейда по рынкам Тараскин, и, глянув на его унылую физиономию, я ему даже вопросов задавать не стал. Около трех появился Пасюк, тоже не солоно хлебавши, и Тараскин попросил Жеглова: — Договорись с начальством: может быть, нас по домам отпустят? От картошки еще не раздохнули и сегодня всю ночь и весь день на ногах… Жеглов обвел нас взглядом, и мы ему, наверное, не понравились, потому что он хмыкнул, надул толстую нижнюю губу и сказал: — Эх, слабаки! Меня бы покормили сейчас хорошо, много мог бы я насовершать… — Но к начальству идти согласился: — Ползаете тут, как мухи, толку от вас ни на грош. Правда, сходить к начальству он не поспел, потому что отворилась дверь и вошел полковник Китаин, замнач МУРа, поздоровался и спросил: — Ну как дела, орлы? И ответа ждать не стал — все про наши дела он знал, и орлами нас не считал, поскольку сказал Жеглову: — Стареешь, брат, стареешь… Цепкость твоя хваленая ослабла, результатов не вижу, одни разговоры и полная сеть всякой уголовной шушеры. Мы от тебя другого ждем… Сказал он это добро, с легкой усмешкой, но словно он Жеглова по щекам с размаху хлестнул — налилось темной кровью смуглое его лицо, казалось, от ее напора лопнет сейчас на скулах тонкая кожа и брызнет она цевкой. А глаза Жеглов опустил, и смотрел он вниз не от стыда или застенчивости, а от сдерживаемого бешенства, поскольку дисциплину разумел хорошо, и смирение это было злее гордости, оттого что Китаин распекал его в присутствии подчиненных. — Спасибо за доверие, — только и сказал Жеглов. — Спасибо, ждете еще чего-то от меня… Но Китаин не обратил внимания на жегловские амбиции и на тон его подковыристый даже не чихнул, а велел нам срочно собираться: — Ваша бригада будет проходить курс самбо… — А шо це за фрухт, и с чем его едят? — спросил Пасюк. — Новая система рукопашного боя, — усмехнулся Китаин. — О це дило! — обрадовался Пасюк. — Мэни зараз без борьбы як без хлиба: сидим целые дни на одном месте, спим подолгу — уси косточки замлили. Самый раз размяться трошки, а то аппетиту не будэ… …Группа выстроилась в спортивном зале «Динамо», куда нас отвез — большое ему спасибо — Копырин. В зале было холодно, сумрачно, пахло потом и лежалыми волосяными матами. Инструктор, худощавый парень с постным лицом, переставил меня в конец шеренги — по росту, вслед за Тараскиным, — сказал сухо Грише, который вертелся вокруг с фотоаппаратом: — Прошу вас не мешать занятиям. — Потом повернулся к нам и как-то бесстрастно, глядя поверх наших голов, заговорил тусклым голосом, и мне казалось, что у него зубы болят: — Моя фамилия Филимонов. Занятия будут проходить с вашей группой два раза в неделю. В связи с тем что вас не предупредили, а также в связи с плохим отоплением сегодня будете заниматься в одежде. Впредь на занятия будете приходить в трусиках и тапочках… — Я последние шисть лит только в солдатских невыразимых хожу, — сказал Пасюк в надежде, что его выгонят с занятий, и добавил для убедительности: — В сиреневых… Инструктор не повернул головы: — Отставить разговоры! Я видел, как Пасюк смотрит на неширокие плечи инструктора, на его вытянутое серое лицо. Пасюк его явно жалел. И еще ему было смешно, что этот задохлик будет учить нас борьбе. Жеглов катал по спине толстые комья мускулов, стоял он против инструктора, чуть откинув голову и прищурив глаза. У него тоже инструктор не вызывал особого доверия. А Филимонов, все так же глядя поверх нас, сказал бесцветно и негромко: — Я буду заниматься с вами изучением новой системы борьбы, которая разработана в нашей стране преподавателями физической культуры товарищами Спиридоновым и Волковым. — Он морщил невысокий лоб под косой челкой, будто сразу не мог припомнить фамилии изобретателей новой борьбы. — Эта система называется «самбо», что обозначает «самозащита без оружия»… Филимонов взял за руку Пасюка, вывел вперед, и они стояли перед нами лицом к лицу на матах; объясняя, инструктор не отпускал руки Пасюка, и выглядели они вместе так уморительно смешно, что нам даже спать расхотелось. — Самбо — это система различных приемов борьбы с выходом из равновесия, она включает броски, рывки, удары, используемые в рукопашном и кулачном бою, и основана эта система на знании анатомии человеческого тела… — Було бы в руках силенки, — сказал Пасюк. — Так и без анатомии можно… Филимонов повернулся к нему: — Ваша задача — свалить меня. — Цэ можно, — сказал благодушно Пасюк и шагнул навстречу инструктору, протягивая вперед руки, чтобы ловчее ухватиться. Он успел даже зацепить его, а дальше случилось нечто несообразное: инструктор рванулся вперед, как лопнувшая пружина, дернул слегка Пасюка к себе, как серпом секанул его по ногам, и тот с грохотом шмякнулся на мат. Инструктор отступил на шаг и замер неподвижно. Пасюк, кряхтя, поднялся: — От бисов сын! Та не успел я… — Правильно, — сказал Филимонов. — Ваша задача научиться выполнять так приемы, чтобы ваш противник не успевал провести контрприем. Это называется передняя подсечка… — Давай еще раз! — сказал Пасюк. — Прошу на мат, — кивнул Филимонов. На этот раз Пасюк был настороже и сумел простоять секунды четыре: толчок назад, захват, бросок через бедро — Пасюк на полу. На Тараскина инструктор произвел такое впечатление, что Коля падал на мат еще до того, как с ним успевали провести прием. А Филимонов поднимал его и заставлял бороться снова, объясняя систему захвата: — Передняя подсечка… рывок на себя… двойной нельсон… удар ребром ладони… Жеглову инструктор дал картонный нож и велел нападать и каждый раз ловко отводил нож или вообще вышибал из руки, так что Жеглову и не довелось его хоть разик ткнуть картонным острием. Это разозлило Глеба, он неожиданно отступил на шаг и ловко кинул вращающуюся картонку прямо в грудь инструктора. — Это не по правилам, — сказал Филимонов. — А мы с уголовниками договорились только по правилам драться? — спросил Жеглов и, удовлетворенный, отошел в сторону. Но я видел, что борьба эта ему понравилась. — Вы чего в стороне стоите? — спросил меня Филимонов. — С духом собираюсь… — Идите на мат! Я шагнул, и он сразу нырнул вперед, собираясь подцепить меня под коленом. Ну, мы это в разведке и без новой системы знаем. Наклонился я вперед, и, как только он уцепился, я ему сразу правую руку заблокировал. Он — за колено, а я ему руку выворачиваю, и рычаг у меня больше, ему-то наверняка больнее. Тут ошибочку я сделал — надо было мне сразу направо заваливаться, держать его корпусом, отжимая руку. А я хотел его в стойке дожимать. Ну, и он не промах — нижний подсед мне толкает, кувырнулся я на спину, Филимонова — коленями через себя, да только размаху не хватило, или устал я после ночи, или натощак бороться труднее, но во всяком случае перевернулся инструктор через меня и одной ногой руку прижал, а другой — сгибом бедра и голени душит меня, хрип из меня наружу. Наверное, сдался бы я Филимонову — это ведь не соревнования, и не бандит на меня насел, и не рыжий фельдфебель в черной форме танкиста из дивизии «Викинг», что спрыгнул на меня из подбитого грузовика на обочине дороги при въезде в маленький городок Люббенау… Но, задыхаясь в железном прихвате этого тщедушного Филимонова, я видел углом глаза, как ребята сгрудились вокруг нас, а Тараскин просто брякнулся на пол, чтобы лучше видеть, и слышал я баритончик Жеглова где-то над собой, высоко: — Володя, Володя-а, Воло-о-дя-я! И Пасюк громыхал: — Шарапов, дави його, вражину, нехай знае наших! Руки у меня сильнее, отжал я все-таки его ногу, и на излом пошло у него колено, и отпустил удавку Филимонов, распрямился в прыжке, вскочил на ноги и сразу же, не давая мне прийти в себя, рванул мне заднюю подсечку, но и я его держал уже поперек корпуса, так вместе и покатились, и еще довольно долго он вил из меня веревки, пока все-таки не заломал на «мельнице» — провернул вокруг себя и привел четко на спину… Мы встали, запыхавшиеся, усталые, но оба довольные. Он за свое умение постоял, и я не переживал, что он меня заделал: он ведь как-никак профессионал, инструктор. Филимонов похлопал меня по плечу, и следа не осталось от серой унылости его голоса: — В разведке учили? — Было дело, — усмехнулся я. — Тебе надо заниматься — весной первенство «Динамо»… Вот только этого мне не хватало! А ребята от души радовались. Филимонов оглядел нас и, опять посуровев, сказал: — Прошу вас, товарищи, относиться к занятиям исключительно серьезно. То, чему вы здесь научитесь, однажды может спасти вам жизнь… На том и разошлись. Из автомата в вестибюле Жеглов позвонил дежурному и спросил, нет ли новостей с засады в Марьиной роще — третьи сутки все-таки потекли. Повесил трубку и сказал мне: — Там все тихо пока. Идем выспимся немного… — А кто сейчас в засаде? — спросил я. Жеглов засмеялся: — Наш миллионер — Соловьев. И Топорков из отделения. Вот сменится Соловьев, надо будет выставить его на шикарный праздник… Тараскин горячо поддержал эту идею, Пасюк высказал сомнение, что из Соловьева копейку удастся выжать, Гриша рассказал, что ученые установили: половина бумажных денег заражена опасными микробами, а я сказал, что мне на все наплевать — спать хочется очень… * * * В скором времени группа военных преступников — соучастников Гитлера — предстанет перед судом народов — Международным военным трибуналом. На скамью подсудимых сядут ближайшие сподвижники Гитлера по нацистской партии, руководители нацистского государственного и партийного механизма: Герман Геринг, Рудольф Гесс, фон Риббентроп, Альфред Розенберг и другие. Нюрнбергский процесс виновников войны будет беспрецедентным в истории событием. «Правда» …Как в аду, подумал я тогда. Почему-то ад мне представлялся не яростно вопящим красным пеклом, а именно вот таким — безмолвным, судорожно холодным, залитым страшным безжизненным светом. Осветительные ракеты лопались в измочаленных дождем облаках с тупым чмоком и горели невыносимо долго — пять секунд, — потом рассыпались в яркие маленькие искры, и наступала темнота до следующего шелестяще-мокрого чмока, и тогда тугая маслянистая поверхность реки вновь вспыхивала ненормальным синюшно-белым светом. — А ты это точно знаешь, пан Тадеуш? — спрашивал начальник дивизионной разведки майор Савичев. — Не может быть ошибки? — Не, — уверенно качал головой поляк, и усы его, прямые и сердитые, делали широкий взмах, как «дворники» на стекле автомобиля. — До того еще, как мир наш сгинел, до того, как всех поубивали, до великой брани здесь вся округа песок копала. Большая яма, хлопцы там сомов ловили… Он протягивал негнущуюся длинную руку в сторону немецкого берега, туда, за остров — ничейный, изожженный, искромсанный, перекопанный кусок земли посреди Вислы, — за плавный изгиб реки, где на тридцать метров прерывалось врытое прямо в воду проволочное заграждение. Немцы поставили заграждение — три ряда колючей проволоки. И по берегу спираль «Бруно». А в этом месте был почему-то разрыв. И за ним сразу — пулеметное гнездо. — Не махай руками, дед, — сказал я Тадеушу. — Лежи смирно… Все равно отсюда разрыв в проволоке не увидать — он ниже по реке на полтора километра. Но попасть в него можно только отсюда. Федотов считал, что разведчика ведут к удаче три ангела-хранителя — смелость, хитрость, внезапность. А я верил в терпение, в огромное, невыносимо мучительное умение ждать. Восьмой день плавает в серой густой воде раздувшийся труп Федотова. Когти проволоки прицепились к гимнастерке, прибывающая от дождей река прижимает Федотова к еловому колу, и немцы развлекаются, стреляя в него, как в мишень. Прошину и Бурыге повезло — их убили еще на середине реки, и хоть тела их не достались гадам на поругание. — Володя, «язык» вот так нужен! — хрипел Савичев, проводя ладонью-лопатой по горлу. Шея у него была морщинистая, обветренная, и жутковато светились глаза, страшные, как сырое мясо. И по тому, что говорил он «Володя», а не «товарищ старший лейтенант», я понимал, что и меня уже видят красные савичевские глаза плавающим в глинистой мутной воде у колючей проволоки перед кольями против немецкого берега… Это было такое долгое ожидание! Часами я лежал на переднем крае, переходя с одного НП на другой по всему полуторакилометровому отрезку берега, где — я верил, надеялся, знал — должен быть проход в глубину обороны. Подползал к урезу воды, незаметно сталкивал в воду бревна, немецкие каски и пустые консервные банки и часами следил, как вода вершила их неспешное плавание, пока я нашел это место, где мы лежали с Савичевым и старым поляком. Полузатопленная лодка, которую мы вчера оттолкнули в сумерках от берега, пристала к середине острова. К немцам остров был гораздо ближе, и они хорошо видели, что лодка пустая. И когда взлетали слепяще белые осветительные ракеты, от острова ложилась в сторону немцев длинная черная тень. А на всем расстоянии до нашего берега — недвижимый адов свет. Савичев говорил лихорадочно быстро: — Не забудь, Володя: как закончите, сразу зеленую ракету против течения. И мы вас огнем отсечем — весь сто сорок третий артдивизион подтянули, передовая немецкая пристреляна… А поляк смотрел на нас грустно, и усы его уныло обвисли. — Володя, ты уверен — втроем справитесь? — спрашивал Савичев, заглядывая мне в лицо своими красными глазами. — Может быть, усилим группу захвата? Левченко, стоявший за моим плечом, сказал: — Больше людей — скорей заметят… И Коробков одобрительно покивал… Разделись догола, только шнурком подвязана к руке финка, и без всплеска, без шороха нырнули — сначала Левченко, потом Коробков. А я последним. И холод вошел в сердце нестерпимой болью, залил каждую мышцу раскаленным свинцом, рванулся и затих в горле истошным воплем муки и ужаса, каждую жилочку и сустав неподвижностью сковал, подчинив все непреодолимому желанию мгновенно рвануться назад, на берег, в домовитую вонь овчины, в ласковую духоту круто натопленной землянки, к своим! Но спасительная мгла между мертвыми сполохами ракет уже умерла, и снова тупой шлепок раздается в низком грязном небе и растекается молочная слепящая белизна; и она — угроза смертью, она — напоминание о запутанном проволокой раздувшемся теле Федотова, с которого автоматные очереди каждый раз рвут клочья, а скинуть его с елового кола никак не могут. И все трое, каменея от чудовищного палящего холода, мы делали глубокий вдох, и казалось, что легкие заполнены болью и льдом, и одновременно ныряли, отталкиваясь изо всех сил руками и ногами от вязкой, плотной гущи воды. Потом ракеты гаснут и можно на несколько секунд вынырнуть, набрать воздуху и снова, ни на мгновение не останавливаясь, буравить воду, потому доплыть ты можешь только в случае, если хватит того тепла, что вырабатывают твои мышцы. Вылезли мы на отмели, в тени взгорбка на острове, лодку нашли быстро. На дне ее, придавленные камнями, лежали три заклеенные резиновые камеры от «доджа». Закоченевшими тряскими руками выволокли камеры на берег, вспороли их финками, достали флягу со спиртом, автоматы, запасные диски, гранаты, одежду. Спирт пили из горлышка, кутались в кургузые ватники, и тепло медленно возвращалось. Касками откачали воду из лодки, и Левченко шептал нам вспухшими губами: — Двигайтесь, двигайтесь, согреетесь тогда… Отвязали из-под скамеек весла, уключины густо смазаны. Я пролез на нос, Сашка Коробков сел на весла, Левченко столкнул лодку на глубину и неслышно, гибко прыгнул на транцевую банку. До северной оконечности острова плыли спокойно — немцы не могли нас видеть. Здесь в тени надо дожидаться трех часов ночи — в это время смена патрулей и постов на огневых точках и несколько минут не пускают осветительные ракеты. Двадцать секунд висела темнота, и тогда я скомандовал: — Давай! Сашка Коробков ухватисто взмахнул веслами, они неслышно вспороли черную гладь воды, и лодка сделала рывок. Взмах — рывок, взмах — рывок, вода зажурчала вдоль невидимого во мраке борта. В детстве я боялся темноты. Господи, как я боюсь теперь света! Свет — враг, свет — это смерть. Звякнула под носом лодки проволока, спружинила, оттолкнула назад. Я уцепился за нее, подтягиваясь, повел дощаник вдоль ее колючей линии. Чмок! Взвился в небо сияющий пузырь. Он словно медленно уставал, взбираясь в высоту, и от усталости этой постепенно напухал дрожащим магниевым светом, замирал неподвижно, словно раздумывая, что делать дальше на бесприютной пустынной высоте такому слепящему газовому шару, потом со шлепком, в котором была слышна грусть, лопался, осыпаясь красными короткими искрами. Но света сейчас мы уже не боялись — лодка вошла в тень берега… Я махнул рукой Коробкову — табань! — и подтягивал вдоль проволоки лодку руками, и, когда я ошибался, в руку впивался острый ржавый шип. И боли я не чувствовал, потому что всего меня мордовало от неушедшего холода и напряжения. Лодка ткнулась во что-то и встала. Протянул я руку за борт и наткнулся на мокрый тяжелый куль, торчащий из воды, и не сразу сообразил, что ощупываю ватник убитого Федотова. Я перегнулся через нос, так что доска ножом врезалась в живот, уперся ногами в банку и изо всех сил потянул ватник вверх и на себя, и вспухшее тело разорванного автоматными очередями Вальки Федотова сползло с проволоки на еловом колу; и я опустил снова его в воду, плавно, без всплеска, и оттолкнул подальше от берега и еще несколько секунд видел в косом молочном свете ракеты над островом, как серым бугром уплывает он по течению вниз, к нашим позициям. Коробков и Левченко смотрели вслед исчезающему в размытой серой мгле Федотову, а я снова ухватился за проволоку и потащил лодку, отпихиваясь от заграждения, стараясь не думать о том, что через несколько минут и мы можем так же поплыть вниз по иссеченной дождем Висле. Девять ракет вспыхнуло, пока мы добрались до разрыва в проволоке на месте залитого осенним разливом песчаного карьера, где вкопать колья немцам не удалось из-за глубины. Пристали у высокого берега. Коробков остался в лодке под обрывом, а мы с Левченко поползли вверх по оврагу — где-то здесь, метрах в тридцати, должно быть пулеметное гнездо, и подобраться к нему нам надо с тыла. Левченко полз впереди, он неслышно, по-змеиному извиваясь, продвигался вперед на три-четыре метра и замирал; мы слушали, и в этой фронтовой тишине, вспоротой только недалеким пулеметным татаканием и чавканьем осветительных ракет, не было ни одного живого голоса, и я думал о том, как сейчас невыносимо страшно оставшемуся на береговом урезе Сашке Коробкову, потому что на войне страх удесятеряет свои силы против одного человека. И мы были заняты, а он должен был просто ждать, зная, что, если раздадутся выстрелы, мы уже убиты. А он еще жив. Голоса мы услышали справа, над оврагом. И сразу же наткнулись на ход сообщения, переползли поближе вдоль заднего бруствера и снова прислушались. Один голос был совсем молодой, злой, быстрый, картавый, а второй — неспешный, сиплый, обиженно-усталый. И мне казалось, будто молодой за что-то ругает простуженного — он говорил сердито и дольше, а второй не то оправдывался, не то объяснял и повторял часто: «Яволь». И подползали мы, не сговариваясь с Левченко, только когда говорил молодой, пока не учуяли за бруствером рядом с собой сигаретный дым. Я ткнул в бок Левченко; мгновение мы еще полежали на вязкой, отрытой из окопа глине, а затем одновременно беззвучно перемахнули через бруствер. Это заняло две-три секунды, но мне запомнилась каждая деталь: один фашист сидел на ящике у пулемета, завернувшись в одеяло, а другой сердито размахивал у него перед лицом рукой, и стоял он, на свою беду, спиной к нам, поэтому Левченко с ходу воткнул ему в шею финку, и он молча осел вниз, а я, перепрыгнув через него навстречу поднимающемуся сиплому пулеметчику, ударил его по голове рукоятью пистолета, натянул на него глубже одеяло и мешком подал наверх уже выскочившему из окопа Левченко. Мы бегом доволокли «языка» до распадка оврага на берегу. Уже виден был в сумраке силуэт Сашки Коробкова около лодки, когда у самого обрыва мы напоролись на четырех немцев с ведрами — они по темному времени шли за водой. Немцы тоже нас не сразу опознали, и один из них, поднимая «шмайсер», крикнул неуверенно: — Хальт! Вер ист да? Левченко бросил на меня немца, и, пока я срывал чеку, придавливая «языка» коленом к земле, он уже бросил гранату, и грохот еще не стих, и от вспышки плавали в глазах волнистые червячки, а уже бросил свою гранату Коробков и одновременно выстрелил из ракетницы зеленый сигнал против течения реки — вызвал отсечный огонь. Втащили немца в лодку, спихнули ее на глубину, сделали несколько гребков — и все еще было тихо, пока вдруг весь берег на нашей стороне не раскололся пламенем и громом. Завывали жутко минометы, и их «чемоданы» с визгом пролетали прямо над нашими головами и с треском взрывались над обрывом — на немецком переднем крае; стреляли тяжело и резко стомиллиметровки прямой наводкой; на этом кусочке прикрывал наш отход весь сто сорок третий артдивизион… Потом и фрицы очнулись — осветительные ракеты уже не гасли ни на миг, воду вокруг нас пороли длинными струями бурунчиков пулеметные очереди, у середины реки стали рваться мины, и, когда они взмывали над нами с долгим, щемящим душу ухающим вскриком, мы закрывали глаза и сильнее рвали веслами воду. Потом дощаник протяжно затрещал, я увидел, как крупнокалиберная очередь сорвала целую доску и вода, густая и черная, хлынула внутрь. — Быстрее! Гребите быстрее! — заорал я и увидел, что Левченко не спеша, словно задумавшись о чем-то, падает через борт. Я вскочил с банки, лодка накренилась и пошла ко дну. — Сашка! «Языка» держи! — успел сказать я Коробкову и нырнул, хватая за шиворот Левченко… …И совсем не помню, как нас выволокли — всех четверых — на берег… Это был сон или воспоминание, и длился он, как ночной поиск, полтора часа, а может быть, все это, происходившее со мной год назад, привиделось мне вновь в то мгновение, когда я открыл глаза от дребезжавшего долго и пронзительно телефона, гулкого и тревожного в пустоте ночного коридора. Босиком пробежал я к аппарату, ежась от холода, сорвал трубку, и бился в ней крик дежурного: — Это ты, Жеглов?! — Нет, Шарапов слушает. — Собирайтесь мигом — засаду в Марьиной роще перебили… Жеглов спросонья не мог попасть ногой в сапог, закручивалась портянка, и он сиплым голосом негромко ругался; я натягивал ставшую тесной и неудобной гимнастерку, ремень на ходу, кепку в руки, а под окном уже гудел, бибикал копыринский «фердинанд». Копырин захлопнул своим рычагом за нами дверь, будто совком подгреб нас с мостовой, и помчался с гулом и тарахтением по Сретенке. — Что-о? — выдохнул Жеглов. — Топоркова тяжело ранили, Соловьев, слава цел остался. А больше я и сам ничего не знаю… Завывывая, «фердинанд» повернул против движения на Колхозной площади, прорезал поток транспорта и помчался по Садовой к Самотеке, в сторону Марьиной рощи. Копырин тяжело сопел, Жеглов мрачно молчал и только у самого дома Верки Модистки спросил: — Свирскому доложили? — Наверное, — пожал плечами Копырин. — Меня прямо из дежурки к вам послали, сказали, что Соловьев позвонил… «Скорая помощь» уже увезла Топоркова, и, кроме тонкого ручейка почерневшей крови у двери, ничто не говорило о том, что здесь произошло час назад. Верка Модистка сидела в углу на стуле, оцепенев от ужаса, и только зябко куталась все время в линялый платок, будто в комнате стало невыносимо холодно. А здесь было очень душно — по лицу Соловьева катились капли пота, крупные, прозрачные, как стеклянные подвесочки на Веркиной люстре. Капли стекали на огромную красно-синюю ссадину под скулой, и Соловьев морщился от боли. — Докладывай, — сказал Жеглов, и по тому, как он смотрел все время вниз, точно хотел убедиться в том, что сапоги, как всегда, блестят, и по голосу его, вдруг ставшему наждачно-шершавым, я понял: он сильно недоволен Соловьевым. — Значит, все было целый день спокойно, — заговорил Соловьев, и голос у него был все еще испуганный, как-то очень жалобно он говорил. — В двадцать два пятьдесят вдруг раздался стук в дверь, и я велел Вере впустить человека… Соловьев передохнул, достал из кармана пачку «Казбека» и трясущимися руками закурил папиросу, а я почему-то невольно отметил, что нам на аттестат не дают «Казбек», а продается он только в коммерческих магазинах по сорок два рубля за пачку. — Ох, просто вспомнить жутко! — сказал Соловьев, судорожно затягиваясь и осторожно поглаживая пальцами кровоподтек на щеке, но Жеглов оборвал его: — Что ты раскудахтался, как баба на сносях! Дело говори!.. — Глебушка, я и говорю! Топорков встал вот сюда, за дверь, а я продолжал сидеть за столом… — Руководил, значит? — тихо спросил Жеглов. — Ну зачем ты так говоришь, Глеб? Будто это моя вина, что он в Топоркова попал, а не в меня! — Ладно, ладно, рассказывай дальше… — Вот, значит, открыла Вера входную дверь, впустила его в комнату, и пока он с темноты на свету не осмотрелся, я ему и говорю: «Предъявите документы!» Топорков к нему со спины подошел, он оглянулся и, гад такой, засмеялся еще: «Пожалуйста, дорогие товарищи, проверьте, у меня документы в порядке» — и полез во внутренний карман пальто. Топорков хотел его за руку схватить, и я тут к ним посунулся, а он вдруг из кармана прямо в упор — раз! В Топоркова! И так это быстро получилось, и выстрел из-под пальто тихий, что я и не понял сразу, что произошло, а он выхватил из кармана пистолет и в лицо мне им как звезданет! И сознание из меня вон! Упал я бесчувственно, а он убежал… Я хотел его спросить, как выглядит преступник, но вдруг из угла раздался тихий скрипучий голос: — Врет он вам, не падал он в бесчувствии… Это Верка сказала. Соловьев дернулся к ней, но Жеглов заорал: — Молчать! Будешь говорить, когда спрошу! — И повернулся к Верке: — А как было дело? Верка, глядя прямо перед собой, не моргая, заговорила, и лицо у нее было неподвижное, как замороженное: — Упал он на четвереньки, когда Фокс его револьвером шмякнул, а Фокс ему говорит и револьвером в затылок тычет: «Лежи на полу десять минут, если жизнь дорога. И мне говорит: «Если узнаю, что это ты, сука, на меня навела лягавых, кишки на голову намотаю, а потом повешу…» И пошел… — А этот? — спросил Жеглов, показывая на Соловьева. — А что этот? Полежал маленько и побег по телефону звонить. А я посмотрела вашего раненого — у него кровь ртом идет, в грудь ему пуля попала… Жеглов долго молчал, смотрел в пол, и я впервые увидел в его фигуре какую то удивительную обмяклость, ужасную, нечеловеческую усталость, навалившуюся на него горой. — Глеб! — закричал Соловьев. — Да ты что?! Неужто ты этой воровке, марвихерше противной поверил? А мне, своему товарищу… — Ты мне не товарищ, — сказал тихо Жеглов. — Ты трус, сволочь. Ты предатель. Вошь ползучая… — Не имеешь права! — взвизгнул Соловьев. — Меня ранили, ты за свои слова ответишь!.. — Лучше бы он тебя застрелил, — грустно сказал Жеглов. — С мертвого нет спроса, а нам всем — позора несмываемого. Ты нас всех — живых и тех, что умерли, но бандитской пули не испугались, — всех нас ты продал! Из-за тебя, паршивой овцы, бандиты будут думать, что они муровца могут напугать… — Ты врешь! Я не испугался, я потерял сознание! — блажил Соловьев, и видно было, что сейчас он напугался, пожалуй, сильнее, чем когда его ударил пистолетом Фокс. — Ты не сознание, ты совесть потерял, — сказал все так же тихо Жеглов, и в голосе его я услышал не злобу, а отчаяние. Отворилась дверь, и шумно ввалились Пасюк, Тараскин, Мамыкин, еще какие-то ребята из второго отдела, а Свирского все не было, и в комнате звенело такое ужасное немое напряжение, такой ненавистью и отчаянием было все пропитано, что они сразу же замолчали. А Жеглов сказал: — Ты, когда пистолет он навел на тебя, не про совесть думал свою, не про долг чекиста, не про товарищей своих убитых, а про свои пятьдесят тысяч, про домик в Жаворонках с коровой и кабанчиком… — Да-да-да! — затряс кулаками Соловьев. — И про деток своих думал! Убьют меня — ты, что ли, горлопан, кормить их будешь? Ты их в люди выведешь? А я заметил давно: с тех пор как выигрыш мне припал, возненавидел ты меня. И все вы стали коситься, будто не государство мне дало, а украл я его! Я ведь мог и не рассказывать вам никому про выигрыш, но думал, по простоте душевной, что вы, как товарищи, все порадуетесь за удачку мою, а вы на меня волками глядеть, что не пропил я с вами половину, не растранжирил свое кровное. Вижу я, вижу, не слепой, наверное!.. Все в комнате отступили на шаг, и тишина стала такая, будто вымерли мы все от его слов. И Соловьев спохватился, замолчал, переводя круглые испуганные глаза с одного лица на другое, и, видимо, прочел он на них такое, что обхватил вдруг голову руками и истерически всхлипнул. Жеглов встал и сказал свистящим шепотом: — Будь ты проклят, гад! Секунду еще было тихо в комнате и вдруг сзади, откуда-то из-за наших спин, раздался окающий говорок Свирского: — Послушал я ваш разговор с товарищами, Соловьев. Очень интересно… Ребята расступились, Лев Алексеевич прошел в комнату, осмотрелся, сел на стул, глянул, прищурясь, на замершего Соловьева: — Вы, Соловьев, оружие-то сдайте, ни к чему оно вам больше. Вы под суд пойдете. А отсюда убирайтесь, вы здесь посторонний… Соловьев двигался как во сне. Он шарил по карманам, словно забыл, где у него лежит ТТ, потом нашел его в пиджаке, положил на стол, и пистолет тихо стукнул, и звук был какой-то каменный, тупой, и предохранитель был все еще закрыт — он даже не снял его с предохранителя, он, наверное, просто забыл, что у него есть оружие, так его напугал Фокс. Неверным лунатическим шагом подошел к вешалке, надел, путаясь в рукавах, свое пальто, сшитое из перекрашенной шинели, направился к двери, и все ребята отступали от него подальше, будто, дотронувшись рукавом, он бы замарал их. Он уже взялся за ручку, когда Свирский сказал ему в спину: — Вернитесь, Соловьев… Соловьев резко повернулся, и на лице у него было ожидание прощения, надежда, что Свирский сочтет все это недоразумением и скажет: забудем прошлое, останемся друзьями… А Свирский постучал легонько ладонью по столу: — Удостоверение сюда… Соловьев вернулся, положил на стол красную книжечку, взял забытый «Казбек» за сорок два рубля и положил в тот карман, где лежал пистолет. И ушел. А шапку забыл на вешалке… А мы все молчали и старались не смотреть друг на друга, как будто нас самих уличили в чем-то мучительно стыдном. И неожиданно заговорила Верка, наблюдавшая за нами из своего угла: — Он сказал Фоксу, что вы его здесь дожидались… — Что, что? — развернулся к ней всем корпусом Свирский. — Ничего — что слышал. Фокс навел на него револьвер и говорит: «Рассказывай, красноперый, кого вы здесь пасете, а то сейчас отправлю на небо…» Ну, ваш и сказал, что сам плохо знает — какого-то Фокса здесь ждут. Тот засмеялся и пошел… Через час умер Топорков. Из больницы Склифосовского Копырин повез меня и Глеба домой. Жеглову, видимо, не хотелось с нами разговаривать — он прошел в автобусе на последнюю скамейку и сидел там, согнувшись, окунув лицо в ладони, изредка тоненько постанывая, тихо и зло, как раненый зверь. Я сидел впереди, за спиной Копырина, а он досадливо кряхтел, огорченно цокал языком, вполголоса говорил сам с собой: — И отчего это люди так позверели все? Жизнь человеческая ни хрена не стоит. И сколько этой гадости мы уже отловили, а все покоя нет. И снова убивать будут, и конца-края всему такому безобразию не видно… Сейчас-то чего им не хватает? Вроде жизнь после войны налаживаться стала… — Не бубни зря, старик, — сказал глухо Жеглов. Балансируя руками, он прошел по раскачивающемуся нашему рыдвану, присел на корточки рядом с Копыриным, крепко взял его за плечо, заглянул в глаза, попросил настойчиво: — Выпить бы сейчас хорошо, Иван Алексеич… — Оно бы, конечно, хорошо, — уклончиво сказал Копырин, мазнув себя кулаком по жесткому щетинистому усу. — Так ведь ты, Глеб Егорыч, сам знаешь… — У тебя дома есть, — твердо сказал Глеб. — И хоть сегодня ты своей жены не бойся. Скажи, что для меня — я со следующего аттестата отдам. — Так не в том дело, что отдашь, — покачал головой Копырин. — По мне выпивка хоть совсем пропади. Бабы боязно… А сам уже сворачивал на Складочную улицу, к своему дому на Сущевке. — Ох, даст она мне сейчас по башке, — боязливо бормотал Копырин. Притормозил у дома и, не выключая мотора, вышел, будто в случае неудачи собирался удрать побыстрее. — Ждите, — велел он обреченно и нырнул в парадное. Жеглов молча курил, и я не стал ему задавать никаких вопросов. Вот так мы и молчали минут пять, и только папироски наши попыхивали в темноте. Потом вышел из дома Копырин, и в руках у него были две бутылки водки. Он устроился ловчее на своем сиденье, передал бутылки Жеглову, облегченно вздохнул: — Домой велела не возвращаться… — Это хорошо, — успокоил Жеглов. — У нас с Шараповым поселишься. — Ну нет уж, — замотал головой Копырин. — С вами хорошо, а дома все ж таки лучше. Она у меня, старуха-то, не злая. Горячая только, поорет маленько и отойдет. И стряпает очень вкусно, и чистеха — в руках все горит. Нет, бабка она огневая… — Тогда живи дома, — разрешил Жеглов. Заходить к нам в гости Копырин тоже не согласился: — Какие среди ночи гости? Вот с женой своей помирюсь, налепит она нам вареников, тогда лучше вы ко мне приходите. Завсегда найдется нам о чем потолковать. — И с лязганием и скрежетом «фердинанд» покатил вниз по Рождественскому бульвару. Мы постояли на улице еще немного, вдыхая чистый ночной воздух. — Хороший мужик Копырин, — сказал я. — Да, — сказал Жеглов и пошел в подъезд. На кухне сидел Михал Михалыч и читал газету. Он вытянул нам навстречу из панциря свою круглую черепашью голову и сказал: — Много трудитесь, молодые люди… — Да и вы бодрствуете, — криво усмехнулся Жеглов. — Я подумал, что вы придете наверняка голодными, и сварил вам картофеля… — Это прекрасно, — кивнул Жеглов, а меня почему-то рассмешило, что Михал Михалыч всегда называет нашу дорогую простецкую картоху, картошечку, бульбу разлюбезную строгим словом «картофель». — Спасибо, Михал Михалыч, — сказал я ему. — Может, выпьете с нами рюмашку? — Благодарствуйте, — поклонился Михал Михалыч. — Я себе этого уже давно не позволяю. — От одного стаканчика вам ничего не будет, — заверил Жеглов. — Безусловно, мне ничего не будет, но вы останетесь без соседа. Если не возражаете, я просто посижу с вами. Мы пошли к нам в комнату, и Михал Михалыч принес кастрюльку, завернутую в два полотенца — чтобы тепло не ушло; видимо, он давно уже сварил картошку. Посыпали черный хлеб крупной темной солью, отрезали по пол-луковицы, разлили по стаканам. Жеглов поднял свой и сказал: — За помин души лейтенанта Топоркова. Пусть земля ему будет пухом. Вечная память… И в три жадных глотка проглотил. И я свой выпил. Михал Михалыч задумчиво посмотрел на нас и немного пригубил свой стакан. Хлеб был черствый, и вкуса картошки я не ощущал, а Жеглов вообще не стал закусывать и сразу налил снова. Мы посидели молча, потом Михал Михалыч спросил: — У вас товарищ умер? Жеглов поднял на него тяжелые глаза с покрасневшими веками и медленно сказал: — Двое. Одного бандит застрелил, а другой подох для нас всех, подлюга… Зашевелились клеточки-складки-чешуйки на лице Михал Михалыча: — Н-не понял? — А-а-а! — махнул зло рукой Жеглов и повернулся ко мне: — Мы ведь с тобой и не знаем даже, как звали Топоркова… — Он поднял свой стакан и сказал: — Если есть на земле дьявол, то он не козлоногий рогач, а трехголовый дракон, и башки эти его — трусость, жадность и предательство. Если одна прикусит человека, то уж остальные его доедят дотла. Давай поклянемся, Шарапов, рубить эти проклятущие головы, пока мечи не иступятся, а когда силы кончатся, нас с тобой можно будет к чертям на пенсию выкидать и сказке нашей конец! Очень мне понравилось, как красиво сказал Жеглов, и чокнулся я с ним от души, и Михал Михалыч согласно кивал головой, и легкая теплая дымка уже плыла по комнате, и в этот момент очень мне был дорог Жеглов, вместе с которым я чувствовал себя готовым срубить не одну бандитскую голову. Жеглов и второй стакан ничем не закусил, только попил холодной воды прямо из графина, багровые пятна выступили у него на скулах, бешено горели глаза, и он теребил за руку Михал Михалыча: — Они и меня могут завтра так же, как Топоркова, но напугать Жеглова кишка у них тонка! И я их, выползней мерзких, давить буду, пока дышу!.. И проживу я их всех дольше, чтобы самому последнему вбить кол осиновый в их поганую яму!.. У Васи Векшина остались мать и три сестренки, а бандит — он, гадина, где-то ходит по земле, жирует, сволочь… Все вокруг меня плавно, медленно кружилось. Я встал, взял со стола графин, пошел за водой на кухню и почувствовал, что меня тихонько, как на корабле, раскачивает, и веса своего я не ощущаю — так все легко, будто накачали меня воздухом. — …Вашей твердости, ума и храбрости — мало, — говорил Михал Михалыч, когда я вернулся в комнату и, сделав небольшой зигзаг, попал на свой стул. — А что же еще нужно? — щурился Жеглов. — Нужно время и общественные перемены… — Какие же это перемены вам нужны? — подозрительно спрашивал Жеглов. — Мы пережили самую страшную в человеческой истории войну, и понадобятся годы, а может быть, десятилетия, чтобы залечить, изгладить ее материальные и моральные последствия… — Например? — уже стоял перед Михал Михалычем Жеглов. — Нужно выстроить заново целые города, восстановить сельское хозяйство — раз. Заводы на войну работали, а теперь надо людей одеть, обуть — два. Жилища нужны, очаги, так сказать, тогда можно будет с беспризорностью детской покончить. Всем дать работу интересную, по душе — три и четыре. Вот только таким, естественным путем искоренится преступность. Почвы не будет… — А нам?.. — А вам тогда останутся не тысячи преступников, а единицы. Рецидивисты, так сказать… — Когда же это все произойдет, по-вашему? Через двадцать лет? Через тридцать? — сердито рубил ладонью воздух Жеглов, а сам он в моих глазах слоился, будто был слеплен из табачного дыма. — Может быть… — разводил черепашьими ластами Михал Михалыч. — Дулю! — кричал Жеглов, показывая два жестких суставчатых кукиша. — Нам некогда ждать, бандюги нынче честным людям житья не дают! — Я и не предлагаю ждать, — пожимал круглыми плечами Михал Михалыч. — Я хотел только сказать, что, по моему глубокому убеждению, в нашей стране окончательная победа над преступностью будет одержана не карательными органами, а естественным ходом нашей жизни, ее экономическим развитием. А главное — моралью нашего общества, милосердием и гуманизмом наших людей… — Милосердие — это поповское слово, — упрямо мотал головой Жеглов. Меня раскачивало на стуле из стороны в сторону, я просто засыпал сидя, и мне хотелось сказать, что решающее слово в борьбе с бандитами принадлежит нам, то есть карательным органам, но язык меня не слушался, и я только поворачивал все время голову справа налево, как китайский болванчик, выслушивая сначала одного, потом другого. — Ошибаетесь, дорогой юноша, — говорил Михал Михалыч. — Милосердие не поповский инструмент, а та форма взаимоотношений, к которой мы все стремимся… — Точно! — язвил Жеглов. — «Черная кошка» помилосердствует… Да и мы, попадись она нам… Я перебрался на диван, и сквозь наплывающую дрему накатывали на меня резкие выкрики Жеглова и журчащий тихий говор Михал Михалыча: — …У одного африканского племени отличная от нашей система летосчисления. По их календарю сейчас на земле — Эра Милосердия. И кто знает, может быть, именно они правы и сейчас в бедности, крови и насилии занимается у нас радостная заря великой человеческой эпохи — Эры Милосердия, в расцвете которой мы все сможем искренне ощутить себя друзьями, товарищами и братьями… * * * ПОДГОТОВКА К ВСТРЕЧЕ ВОИНОВ В районах столицы идет деятельная подготовка к встрече возвращающихся из Красной Армии демобилизованных 2-й очереди. Депутаты райсоветов с активом проводят учет квартир демобилизуемых. Там, где это необходимо, будет сделан ремонт. Предприятия готовят для демобилизованных и их семей подарки. Обувная фабрика N3 шьет 400 пар обуви, а валяльная фабрика — 300 пар валенок для школьников — детей фронтовиков. 200 шапок изготовила меховая фабрика… «Вечерняя Москва» Тараскин встретил меня в коридоре и строго предупредил: — Сегодня в пять часов комсомольское собрание. Отчетно-перевыборное. Ты уже встал на учет? — Нет. Из райкома еще не переслали мою учетную карточку. Тараскин был важен и исключительно озабочен: — Ты позвони в райком, поторопи. Надо активнее включаться в общественную жизнь. — Он придирчиво осмотрел на меня и внушительно добавил: — Это я тебе как член бюро говорю. И на собрание обязательно приходи… — Хорошо, — сказал я. — А ты у Жеглова отпросился? — Что значит «отпросился»?! — возмутился Коля. — Поставил в известность — и точка! Собрание — важное политическое мероприятие, и Жеглов сам обязан присутствовать… — А Жеглов комсомолец? — удивился я. — Конечно! Правда, ему уже двадцать шестой год… Скоро будем его рекомендовать кандидатом партии. Я как-то и не задумывался над тем, что Жеглову всего на три года больше, чем мне, — почему-то он во всем казался намного опытнее, умнее, старше… Собрание проходило в актовом зале; и залом-то он считался только по названию — такой он был маленький. Набилось туда народу, как селедок в бочку. Я хотел устроиться у входа на подоконнике, но увидел, что из середины зала мне машет рукой Варя, и стал пробираться к ней ближе; и полз я по чьим-то ногам, спинам, на меня ругались, чертыхали меня по-всякому, толкали и пинали. Наконец я добрался до Вари и устроился рядом с ней — две ее подружки подвинулись, косясь на меня и усмехаясь. Председатель позвонил в колокольчик и сказал: — Товарищи! Прошлое наше отчетно-выборное собрание состоялось еще во время Великой Отечественной войны — 20 сентября 1944 года. Многое пережила страна — и мы вместе с нею — за этот год. Об этом подробно доложит докладчик. А сейчас память погибших с прошлого собрания я предлагаю почтить вставанием… Зал единым махом поднялся, стало тихо, только тяжело дышал кто-то у меня за спиной и гремел звонкий мальчишеский голос председателя: — Аникин, Багаутдинов, Векшин, Гринберг, Седова, Топорков, Увалов, Яковлев… Вечная память комсомольцам, павшим с оружием в руках за счастье нашей Родины! Слово для отчетного доклада получил наш секретарь Степа Захаров — белобрысый курчавый опер из ОБХСС. И шум понемногу улегся в зале. Я сидел рядом с Варей, ощущая ее теплое мягкое плечо и поглядывая на нее все время сбоку. Она толкнула меня тихонько локтем — слушай, мол, а не вертись! Степа хорошо говорил — не по бумажке, а на память, только изредка заглядывая в блокнот, когда ему надо было привести какие-то цифры. Голос у него был громкий, раскатистый, и говорил он с выражением, а не бубнил, и когда ему казалось, что он голосом чего-то не дожал, не разъяснил и не убедил, то он еще рукой махал резко и решительно, будто саблей отсекал этот вопрос. — …Больше пятнадцати тысяч килограммов крови дали доноры столичной милиции для воинов Красной Армии, — гремел Степа с трибуны. И сам хлопал в ладоши, и по лицу его было видно, что он так доволен, будто его самого спасли кровью доноров-милиционеров. — И особый низкий поклон нашим дорогим девушкам — комсомолкам-донорам, среди которых я хотел бы назвать Середину, Акимову, Леонтьеву, Рамзину, Попрядухину, Кикоть и многих других, которые сдавали свою кровь по двадцать — тридцать раз! Зал гремел аплодисментами, я наклонился к Варе и спросил тихонько: — А ты, Варя, тоже сдавала кровь? — Семь раз, — смущенно улыбнулась Варя, будто стеснялась того, что вроде Кати Рамзиной не сдала кровь тридцать раз. Я пожал слегка ее пальцы и шепнул: — Варюша, а может быть, во мне и твоя кровь течет?.. — …Исключительно важное значение имело проведение огородной кампании для улучшения продуктового снабжения работников милиции, — взмахивал сразу двумя руками Степа Захаров. — И, безусловно, надо признать, что лучше всех с этим ответственным мероприятием справились сотрудники 78-го отделения милиции, которые на своем огороде в Измайлове накопали по шестнадцать-семнадцать мешков картошки с каждого участка. А работники ОБХСС Калининского района провалили это дело, поскольку у них собрано не более двух-трех мешков… Степа покритиковал еще немного транспортников, не обеспечивающих своевременный ремонт автомашин, потом сделал остановку, помолчал и сказал негромко: — К сожалению, не обошлось без ЧП… — И зал, как по команде, затих, а Степа продолжал: — Один из наших… оказался трусом. — Тишина в зале напрягалась до предела. — Выполняя боевое задание, лейтенант Соловьев струсил, предал товарищей… Зал взорвался возмущенными криками: — Позор! Подлец! Девчушка в сержантских погонах, сидевшая перед нами, наклонилась к подруге, громко шепнула ей: — В засаде они сидели, и он убийцу выпустил, испуга-ался… А зал гремел: — Вон из комсомола! Захаров постучал карандашом по графину, объявил: — Тихо, товарищи. Персональное дело комсомольца Соловьева будет рассматриваться особо. А сейчас — к повестке… Он еще говорил о наших задачах, о повышении профессиональной подготовки, укреплении дисциплины, и когда он кончил, то председатель совершенно неожиданно для меня сказал: — В прениях первое слово предоставляется председателю шефской комиссии бюро комсомола сержанту Синичкиной… Варя встала, одернула юбку и сказала: — Товарищи, у меня голос громкий, я буду с места говорить, а то на трибуну не пробраться. — И говорила она действительно очень звонко, отчетливо, и мне пришло в голову, что это только я один такой куль — двух слов на людях связно сказать не могу. — Пусть на сцену идет! — услышал я выкрик Жеглова и стал его искать глазами, пока не разглядел, что он сидит в президиуме — вторым слева от председателя. — Пусть с места говорит! — кричали из зала. — А то все время уйдет на хождение туда и обратно! И я, конечно, закричал: — С места! Тут лучше! Жеглов увидел меня, усмехнулся и развел руками: — Воля масс — закон для президиума!.. — Товарищи! Шефская комиссия проделала за истекший отчетный период немалую работу, хотя нерешенных вопросов еще остается тьма. Основное внимание мы уделяли детям и семьям наших погибших товарищей — тех, кто пал на фронте или здесь при исполнении служебных обязанностей. В клубе Управления мы провели большой праздничный утренник, на который к детям приехали замечательные наши артисты Качалов, Москвин и Хмелев. Всем детям мы приготовили праздничные гостинцы — хлеб с повидлом, орехи и очень вкусные соевые конфеты. К предстоящему празднику 28-й годовщины Великой Октябрьской революции мы тоже постарались сделать подарки для детей наших погибших товарищей. Мы распределили сто пятьдесят кусков мыла, сорок три ордера на промтовары, — в основном, на обувь и пальто, — и в каждую такую семью уже завезли по сто пятьдесят килограммов картофеля, пятьдесят кило капусты и по два кубометра дров… Лицо у Вари раскраснелось, блестели огромные серо-зеленые глаза, она говорила быстро и весело, и, когда я смотрел на нее, лицо мое невольно расплывалось в блаженную, счастливую улыбку. — …Замечательно проявил себя комсомолец старшина Иванов, имеющий гражданскую профессию сапожника. Он очень хорошо и быстро починил к наступающей зиме обувь всем нуждающимся детям сотрудников Управления и многим нашим товарищам, у которых не кончился еще срок носки форменной обуви, а она уже пришла в негодность… Это был, наверное, тот самый Иванов из комендантского взвода, к которому меня обещал отвести Тараскин; так мы до сих пор к нему и не собрались. — …Коновалов, который отвечает за организацию подарков раненым в московских госпиталях, халатно относится к своим обязанностям. Если бы не инициатива девушек из отдела РУД — ГАИ, вопрос этот стал бы под угрозу срыва, а это неслыханный позор! Надо отстранить Коновалова от такого важного дела… Варя села на место, и я сказал ей: — Ты замечательно выступала… Потом вышел на сцену из-за стола президиума Жеглов, и на трибуну он не пошел, а говорил, расхаживая по крошечной свободной полоске перед столом: — Когда год назад партия и правительство оказали огромную честь, наградив нас орденом Красного Знамени, комсомол поставил перед нами задачу: «Каждому работнику милиции — семилетнее образование!» Оправдываем ли мы доверие? Выполняем ли мы лозунг о семилетнем образовании? Со всей прямотой надо признать: пока еще с этим вопросом у нас плохо! Начальник бригады Мамыкин никак не закончит семилетку, оперуполномоченного Флегонтова исключили из школы, оперуполномоченный Пасюк третий год числится в шестом классе… — Ты еще про деда моего вспомни! — крикнули из зала. — Пасюку уже за тридцать! — Ну и что, если Пасюк уже немолодой человек? Что же, ему из-за этого так и пребывать во тьме невежества? Задача более подготовленных сотрудников — подтянуть на свой уровень менее грамотных товарищей. Милиционер — представитель Советской власти, а власть можно дискредитировать не только непотребным поведением, но и своей серостью… — Ты у нас больно ясный! — кричал все тот же голос из угла зала. — Пасюк в твоей бригаде работает, ты бы его и подтягивал к себе! — И подтяну! А ты хочешь говорить — выходи на трибуну и говори, а оратора не смей перебивать… — О-ра-тор! — засмеялись несколько человек. Но Жеглова с толку не собьешь. — Вот ты, Сапегин, смеешься, а сам на политзанятиях заявил, что помнишь Антарктиду потому, что в этом государстве нет столицы! В твоей зоне планетарий находится, люди поглядеть его за пять тысяч километров приезжают. Ты же семь раз на дню мимо таскаешься, а ведь в нем наверняка ни разу и не был, а? Все дружно захохотали. Сапегин, растерянно качая головой, говорил: — Ну не был, схожу еще. Я вокруг планетария не под ручку прогуливаюсь… — …Нам надо всем развивать культуру в себе, и самые верные пути для этого — учеба, чтение книг, участие в художественной самодеятельности. В сентябре был общегарнизонный смотр, а начальники десятого и сорок второго отделений милиции не отпустили своих сотрудников на него. Как это нам понимать? Особенно оживленно загомонили девушки. Жеглов успокаивающе поднял руку и закончил: — Владимир Ильич Ленин сказал, что машина советской администрации должна работать аккуратно, честно, быстро. И если к нашей честности приложить необходимое образование, то мы все обязательно будем успешно работать — аккуратно и быстро!.. И под единодушные аплодисменты закончил свою речь. Потом поднялся Мамыкин: — Товарищи, многие или, может, некоторые посчитают неважным, что я скажу, но я думаю, это очень важное дело. — Он остановился на минуту, попил воды из стакана. — Находится у нас немало молодых товарищей, и комсомольцев в их числе, готовых истратить десятки рублей на мороженое, папиросы и конфеты. Эти транжиры забывают, что оклад в 478 рублей не бесконечен, и потом они бегают занимать у сослуживцев на обед. Не к лицу это работнику милиции! — закончил он под общий смех и аплодисменты. После Мамыкина говорили еще часа полтора, в маленьком зале уже дышать стало нечем — стекла запотели, и по ним сочились тоненькие струйки. Потом полковник Карасев вручил сержанту Маше Колесниковой ценный подарок начальника Управления милиции — отрез бостона — за то, что она одна задержала двух вооруженных грабителей. И началось голосование. Орали до хрипоты, добиваясь одних и отводя кандидатуры других, жалобными голосами отбивались самоотводчики, список все рос, и только я не участвовал в этой сумятице — они все друг друга хорошо знали, а я их видел всех вместе впервые. Перед подсчетом голосов объявили перерыв. Я сказал Варе: — Варь, я тебя провожу? Она кивнула, но в этот момент подошел Жеглов и, улыбаясь, заявил: — Варвара, придется мне вас разлучить… — Это почему еще? — набычился я. Жеглов подмигнул: — По делишку нам с тобой сейчас надо сбегать… Я повернулся к Варе: — Я позвоню? — Да. Будь здоров. — И ушла в зал. А мы пошли с Жегловым к себе в кабинет, и он все посматривал на часы, будто боялся опоздать куда-то. Набрал номер телефона и говорил как-то странно: — Это ты?.. Ага, привет… Хорошо… Как договорились… Все, буду… Он взглянул на меня, засмеялся: — Ну что, орел, сопишь? Недоволен мною? Я пожал плечами. — Слушай, Шарапов, а как же ты с Варей разговариваешь? Из тебя же слова за деньги тянуть приходиться. — Ничего, как-нибудь без твоего краснобайства обойдусь… — Да ты не сердись! Оторвал я тебя, конечно, от Варвары, но сам знаешь: «первым делом, первым делом самолеты…» * * * 10 октября 1945 года в Октябрьском зале Дома Союзов состоится 34-й тираж Государственного займа 2-й пятилетки, выпуска четвертого года. Объявление Мы вышли с Петровки около девяти вечера, и ночь, разжиженная желтыми тусклыми огнями на бульварах, непроницаемо расползлась по окрестным переулкам. Накрапывал мелкий дождь, ветер с грохотом рвал на крышах отставшие листы толя и жести, и мы зябко кутались в свои тощие плащи. С Каретного вышли на Колобовский, спустились к цирку, перепрыгнули через забор огромного недостроенного дома, мрачно темневшего провалами оконных проемов. В этом здании должен был разместиться не то какой-то новый театр, не то новый цирк, но из-за войны стройку забросили, не успев положить кровлю, и время обошлось с ним не хуже, чем хорошая бомбежка. Мне это здание сильно напоминало развороченный собор святого Николая в Берлине, в котором немцы установили противотанковую батарею, и мы их выкуривали оттуда просто мучительно — долбили храм прямой наводкой. Эту заброшенную стройку тоже будто брали приступом — повсюду были навалены груды битого кирпича, дыбились катушки старых кабельных барабанов, надолбами торчали треснувшие бетонные балки. Мы присели с Жегловым на перевернутый ящик, и я спросил его: — А кого мы тут ждем? — Знающих людей… — коротко сказал Жеглов, и мне в темноте показалось, будто он усмехается. — Они нас тут в темноте не углядят, твои знающие люди. — Я их сам угляжу, — хмыкнул Жеглов. — Но ведь… — собрался я пуститься в обсуждение, но Жеглов положил мне руку на плечо и шепнул: — Давай помолчим. Так лучше будет… И мы с ним молчали. Довольно долго. Пока я вдруг не услышал шорох — сыпались обломки под ногами, шаркали подметки по мусору. Я толкнул Жеглова в бок — идут! Глаза мои уже привыкли к темноте, и я увидел, как Жеглов вытянул шею, тщательно прислушиваясь, и осталось у меня слабое утешение — со слухом у меня лучше, чем у него. В черном сумраке я увидел силуэт человека. Жеглов еле слышно присвистнул два раза: «фью-фью!» И тот ему ответил так же. Жеглов мне сказал: — Подожди меня тут… Он неслышно скользнул в темноте к знающему человеку, и мне тоже было на него любопытно взглянуть, но у Жеглова были, по-видимому, в этом смысле другие планы. Тихо здесь было, за забором. Из-за домов проникал сюда отсвет фонарей, с улицы доносился дребезг колес на разбитой мостовой. И в слабом отсвете я видел четкие фигуры Жеглова и его знающего человека, будто вырезанные из черной бумаги, как это очень ловко делал в фойе «Урана» инвалид всем желающим за рубль: вырезали и забыли наклеить на картон, и от этого они все время в разговоре шевелили руками, наклонялись друг к другу, и мне казалось, что они играют в китайский бокс — потычут пальцами, побарахтаются, разойдутся и снова бросаются в бессильную атаку. Потом этот человек быстро и незаметно исчез, а Жеглов свистнул и помахал мне рукой. Я подошел и, хотя мне очень хотелось узнать, что сказал знающий человек, спрашивать все-таки не стал — Жеглов ведь не хотел, чтобы я слышал их разговор, будто я посторонний и мог кому-то растрепаться. Мы вышли на Цветной бульвар, и я подумал о том, как мы все время неотвратимо крутимся вокруг места, где убили Васю Векшина; что бы ни происходило, мы так или иначе выходили сюда, и я не мог понять, случайность это или есть какой-то тайный смысл в том, что мы снова и снова попадаем на Цветной. Перешли мы через трамвайную линию и отправились в глубь Сухаревского переулка. Жеглов покосился на меня и спросил: — Ты чего надулся, как мышь на крупу? — Я? Ничего я не надулся! Это тебе показалось… — Ха, показалось! А то я не вижу. — А если видишь, то чего спрашиваешь? — Ох, Шарапов, беда мне с тобой — сколько же еще тебя надо будет учить? Со временем ты уразумеешь, что оперативная работа требует доверия собеседников, спокойствия в разговоре, что всякий третий гораздо более лишний, чем в любви! — Зачем же ты меня с собой взял? Чтобы с места на место не скучно было ходить? Жеглов весело засмеялся: — Как зачем? А если мой собеседничек захочет меня ножиком потрогать? Они ведь люди ужасно грубые и нервные… И я так и не понял, всерьез говорит Глеб или шутит, потому что он оставил меня неожиданно в какой-то подворотне, пробормотав: — Одну минутку… — И постучал в окно бельэтажа — «тук-тук». И еще три раза подряд — «тук-тук-тук». В окне погас свет, мелькнуло чье-то лицо за стеклом, приплюснулось блином и исчезло. Жеглов пошел во двор, сказав мне: — Ты тут на лавочке посиди пока… Всклокоченная старуха прошагала от дверей к сараям, в тени которых пристроился Жеглов, и что-то они там долго бурчали промеж себя, и старуха рокотала, как мотор на больших оборотах, и Жеглов ее укрощал все время: — Понятно, понятно… Бабаня, не определяйте голосом… Тише… Да не гудите вы так!.. Потом мы поднялись по Сухаревскому, пересекли Сретенку и через Даев переулок начали петлять по проходным дворам, по каким-то задворкам вышли на Ананьевский. Я не выдержал и спросил: — Ну что? — А ничего! — беззаботно сказал Жеглов. — Не знают они ни хрена… И здесь с кем-то разговаривал Жеглов в подъезде, и лица этого мужика я тоже не видел. В троллейбусе проехали по Мещанке и сошли на Капельском, и тут возобновился наш головокружительный обход по бесчисленным проходным дворам, тупикам, по баракам, старым покосившимся домишкам, и только по своей военной привычке ориентироваться в направлении я смекал, что мы постепенно смещаемся к Каланчовке, к трем вокзалам. Было, наверное, уже около полуночи, когда весело насвистывающий Жеглов спустился с чердака шестиэтажного дома около железнодорожной насыпи у Ленинградского вокзала. Он подталкивал перед собой невероятно чумазого парнишку и говорил ему: — Ты, Рублик, не шелапутничай больше — иди и скажи, что от меня, там примут, а я завтра позвоню обязательно, все будет в порядочке. Усек? — Усек, — хрипло сказал парнишка. — Не наврете, гражданин Жеглов? — Хамский ты шкет, Рублик. Ты разве от кого слышал, чтобы Жеглов врал? Беги, пока не передумал. Брысь! И парень побежал в сторону вокзалов, а Жеглов хлопнул меня ладонью по спине и сказал: — Все, можем идти спать. Петя Ручечник завтра будет в Большом театре… Я действительно очень удивился и спросил Жеглова, не скрывая восхищения: — Ну ты и даешь! А откуда узнал? — От верблюда! — находчиво сказал Жеглов и потащил меня к трамвайной остановке. * * * К СВЕДЕНИЮ ГРАЖДАН ГОРОДА МОСКВЫ С 16 октября 1945 года будут выдаваться талоны на приобретение керосина. Керосин выдается всему населению города по 2 литра на человека. Выдача талонов будет производиться по месту получения основных продовольственных карточек через уполномоченных карточных бюро учреждений. Продажа керосина в нефтелавках начинается 17 октября с.г. Срок действия талонов — до 1 ноября 1945 года. Зав. Мосгорторготделом Филиппов Извещение Московского городского отдела торговли Я подписал кадровичке пропуск на выход и взглянул на часы: половина первого. День проходил в трудах праведных, но совершенно без толку. По списку, который мы составили со следователем Панковым, я вызывал и допрашивал сослуживцев Груздева и Ларисы, и все это было довольно нудно, хотя бы потому, что я не знал толком, о чем их спрашивать. «Что вы можете сказать о нем как о человеке?», «Какой он работник?», «Известно ли вам что-либо об их взаимоотношениях?» — глупости какие-то. Груздев ведь при всех условиях не был этим самым… Синей Бородой… Как там ни расспрашивай, убил-то он впервые и вряд ли советовался об этом с сослуживцами или делился с ними своими переживаниями. А уж о Ларисе и говорить нечего… Вчера пришла справка на наш запрос о судимостях Груздева — «нет, не судим, к уголовной ответственности не привлекался, приводов не имел». Сослуживцы и вовсе в один голос твердят, что мужчина он порядочный, выдержанный, работник замечательный — награды у него и все такое прочее. Что от жены ушел, не таил, сказал только, что она нашла себе другого человека… Так с кем, знаете ли, не бывает, дело житейское. А угроз каких в ее адрес или чего-нибудь подобного — боже упаси! И Ларисины сослуживцы показывают, что никаких жалоб на Груздева от нее сроду не слышали, наоборот, даже когда он от нее съехал, говорила она как-то, что таких порядочных мужчин нынче поискать… Заведующий труппой сказал, что Ларису уже несколько раз на срочные роли вводили. Второстепенные, конечно, но подумывали о зачислении в творческий штат. Вот тут, правда, неувязка одна получается. Кадровичка, та, что от меня сейчас ушла, показала мне приказ об увольнении Ларисы по собственному желанию. И рассказала, что она ни с того ни с сего явилась в кадры с заявлением в субботу, восемнадцатого, а попросила ее рассчитать с двадцатого. И на вопрос, что случилось, отвечать не стала, сказала только, что по личным причинам. Странно это: она ведь мечтала стать актрисой, и вроде к тому шло дело — и вдруг уволилась. Надя, сестра ее, ничего об этом не знает, и, сколько мы с ней тут голову ни ломали, ничего путного не сообразили… К часу я вызвал почтальоншу — тут еще одна штука любопытная. Я начал с бумажками Ларисиными разбираться, до писем руки не дошли, а телеграмма одна попалась интересная, время прибытия указано: двадцатого октября в восемнадцать часов ноль пять минут. Насчет текста: «МУСЕНЬКИН ВЫЕЗД ОТКЛАДЫВАЕТСЯ ДЕКАБРЯ, ЦЕЛУЮ, ТЕТЯ ЛИЗА» — мне Наденька дала объяснение — это должна была приехать по делам их родственница из Семипалатинска, да что-то помешало. А вот с временем доставки я хотел разобраться абсолютно точно: по нашим-то сведениям, если почтальонша телеграмму принесла вовремя, она могла застать в квартире Груздева… Разговор у нас состоялся короткий, но вещи выяснились удивительные. — Квартиру эту я хорошо знаю, — сказала пожилая почтальонша, водрузив на остренький носик большие, должно быть, мужские очки и раскрывая разносную книгу. — Слава богу, не первый год корреспонденцию доставляю на этот участок. Вот поглядите — телеграмма Груздевой Ларисе, из Семипалатинска. Время доставки — девятнадцать двадцать, число — 20 октября, и подпись ее, Ларисы, собственноручная. До меня даже не сразу дошло — что же это получается-то? Ведь этого никак не может быть: сосед Липатников видел выходящего из дома Груздева после матча, то есть в девятнадцать часов плюс-минус несколько минут. Этот момент и есть предполагаемое время убийства. А еще через двадцать минут Лариса лично принимает телеграмму и расписывается в книге. Не вяжется, никак этого не может быть! — Вы уверены, что доставили телеграмму именно в это время? Почтальонша даже обиделась: — Сроду на меня жалоб не было! Да и живу я в соседнем доме, так что доставляю все без задержки! — А может, кто другой принял телеграмму, не Лариса? — Да нет, она сама, лично, я же вам говорю. Знала я ее хорошо, тут никакой ошибки! Она еще всегда приглашала чайку выпить, приятная очень женщина, вежливая, обходительная… Я подумал: что бы еще узнать у почтальонши? И спросил: — Вы не обратили внимания, она в обычном была состоянии или, может, возбуждена, расстроена?.. — Ой, что вы! Наоборот, очень веселая была, все напевала что-то, затащила меня на кухню — у них коридорчик очень маленький… Там, на кухне, она и телеграмму при мне прочитала, и расписалась, только что чаю не предложила — я потому и заметила, что она обычно-то предлагает. — А в квартире никого не было? Почтальонша задумалась ненадолго, наморщив лоб, — припоминала, видимо, расположение квартиры, — потом уверенно сказала: — Не было никого, точно: двери в комнату настежь были, и там никого… Да-а, озадачила меня эта история с телеграммой! Если сосед Липатников не ошибается, то Груздев вышел из дому, когда Лариса была еще жива. Притом находилась одна в квартире. Но если Груздев вышел, оставив Ларису в живых, то почему он врет, что не встречался с ней? Почему опровергает показания соседа? Надо обязательно посоветоваться с Глебом. Да и его, наверное, эта история озадачит — он-то полагал, что все здесь проще пареной репы, а получается… Глеб толкует, что Груздев убил Ларису из-за квартиры, ну и попутно вещички забрал. Но тогда при чем здесь Фокс этот самый? Разве что Груздев действительно нанял его и назначил плату как раз вещами? Но зато сколько народу вокруг допрошено — и никто никогда около Груздева не видел человека с приметами Фокса. Конечно, сговор подобный — дело тайное, но и то нужно взять в рассуждение, что снюхаться им негде было, поскольку Фокс уголовник, бандюга, а Груздев — интеллигент, доктор и ничего между ними общего не должно быть. Хорошо бы, конечно, самого Груздева спросить, но еще неизвестно, как посмотрит на это Жеглов. М-да, непонятно. Совсем непонятно. И все равно сейчас главное узнать, был там Груздев или не был. Он ведь мог прийти, наладить разговор — не зря же Надя говорит, что и вино, и шоколад на столе любимой марки Груздева, — а потом, подготовив плацдарм для Фокса, отвалить: пожалуйте, мол, артподготовка проведена, танки к бою!.. Кстати, шоколад Панков велел эксперту передать, совсем из головы выскочило… Спасибо старшине из комендантского отдела, который оказался на вещевом складе с машиной, а то бы в жизни мне не вывезти добро, которым меня в неслыханном количестве снабдили суровые складские интенданты в полном соответствии с арматурным списком и сроком на два года. Чего только не было в трех здоровенных тюках, которые я целый час паковал на длинном неструганом прилавке: шинель, мундир, гимнастерки, галифе, белье, сапоги, валенки, шапка, фуражка, портянки, подметки, новенькая скрипящая и сверкающая «сбруя» — ремень с портупеей — и даже блестящие серебряные погоны с красными кантами — четыре пары, и на каждый погон по три звездочки, — пожалуйте, товарищ старший лейтенант Шарапов, к несению службы по всей положенной форме! Когда я впервые попал в армию, меня, конечно, тоже обули-одели, но времена были тогда совсем тяжелые, получил я, помню, кирзачи, комплект обмундирования: шинельку поношенную, гимнастерку и бриджи «х/б, б/у» — «хлопчатобумажные, бывшие в употреблении» да пилотку — вот и весь наряд; и только потом, постепенно, дообмундировался по-человечески и вид имел боевой, не хуже других, а в Пренцлау, что под Берлином, даже штатский костюм справил, чисто коверкотовый, на шелковой подкладке, спортивного фасона — с широкими ватными плечами, накладными карманами и хлястиком… Но в милиции своя форма, и на зеленый мой парадный мундир милицейские погоны не привесишь — вот и чувствовал я себя вроде не в полную цену, гостем, что ли. А теперь настроение у меня было «на большой», теперь — извините, подвиньтесь — на праздничном вечере вы, дорогие новые соратники мои, увидите, как гвардейцы умеют форму носить! Старшина был настолько любезен, что подбросил меня домой, на Сретенку, помог мне занести в комнату вещи, и мы вернулись на Петровку. Времени было восемнадцать тридцать, и Жеглов уже ждал меня, отутюженный, свежевыбритый, благоухающий одеколоном «Кармен», а уж сапоги — лучше новых. Он критически осмотрел меня снизу доверху и я, похоже, понравился ему чуть меньше, чем он мне. Он пожевал губами, — может, чего сказать хотел, но ничего не произнес, только покачал головой, и я подумал, что завтра-то уж ему качать головой не придется — заблещу медалью новой, как на строевом смотру. Я ему объяснил: — На вещевом складе был, отоварился согласно арматурному списку. Я сейчас, позвоню только… — И набрал телефон баллистов. — Из этого «байярда» стреляли, — сразу же сообщил эксперт. — Безусловно и категорически. Из-за того, что патрон нестандартный — он побольше немного, чем фирменный, — все индивидуальные признаки оружия выявились особенно рельефно, хоть в учебник криминалистики снимки помещай. Акт подошлем, как договорились. Приветик… * * * Сегодня под председательством французского коменданта генерала де Бошена состоялось 14-е заседание союзной комендатуры города Берлина. Заседание решило дать распоряжения полицей-президенту относительно:

The script ran 0.072 seconds.