1 2 3 4 5 6 7
– Надо было позвать меня! – игриво сказал молодой человек. – Вдвоем в постели не страшно.
Она очаровательно смутилась.
– Замолчите, это нехорошо!
И г-жа Жюзер закрыла ему рот ладонью, которую ему, естественно, пришлось поцеловать. Тогда она раздвинула пальцы, смеясь, как от щекотки. Но Октав, возбужденный этой игрой, стремился добиться большего. Он схватил ее, прижал к груди, не встретив с ее стороны никакого сопротивления, и едва слышно шепнул ей на ухо:
– Ну почему же вы не хотите?
– О, во всяком случае не сегодня.
– Почему не сегодня?
– Но ведь внизу покойник… Нет, нет, это немыслимо, я не могу.
Он все крепче сжимал ее в объятиях, и она не вырывалась. Их жаркое дыхание обжигало им лица.
– Так когда же? Завтра?
– Никогда.
– Но ведь вы свободны, ваш муж поступил настолько дурно, что вы ничем ему не обязаны… Или вы боитесь, как бы не было ребенка, а?
– Нет, врачи признали, что у меня не может быть детей.
– Ну, если нет никакой серьезной причины, это уж слишком глупо…
И он попытался насильно овладеть ею. Она увернулась гибким движением. Затем, уже сама обняв его снова и не давая ему возможности пошевельнуться, она прошептала нежным голоском:
– Все, что хотите, только не это. Слышите? Это – никогда! Никогда! Я предпочитаю умереть… О господи, я так решила! Я поклялась небу, словом, вам незачем знать… И вы так же грубы, как и другие мужчины, – если им кое в чем отказать, их уж ничто не удовлетворит. Впрочем, вы мне нравитесь. Все, что хотите, только не это, милый!
Она покорилась ему, позволила самые горячие, самые интимные ласки, нервно отталкивая его с неожиданной силой лишь тогда, когда он пытался нарушить единственный запрет. В ее упрямстве была какая-то иезуитская уклончивость, страх перед исповедью, уверенность в том, что ей отпустят мелкие грешки, тогда как большой грех доставит ей слишком много неприятностей у духовника. Тут играли роль еще и другие причины, в которых она не признавалась: представление о чести и самоуважении, связывавшееся в ее сознании лишь с одним обстоятельством; кокетливое стремление удерживать подле себя мужчин, никогда не удовлетворяя их; то особенное, утонченное наслаждение, которое она испытывала, разрешая всю себя осыпать поцелуями, но не доходя до остроты последних мгновений. Она находила, что так приятнее, она продолжала упорствовать; ни один мужчина не мог похвастать, что обладал ею, с тех самых пор, как ее подло бросил муж. Она оставалась порядочной женщиной!
– Да, сударь, ни один! О, я могу ходить с высоко поднятой головой! Сколько несчастных вели бы себя плохо в моем положении!
Она слегка отстранила его и встала с кушетки.
– Оставьте меня… Я так извелась из-за этого покойника… Мне кажется, что его присутствие ощущается во всем доме.
К тому же приближался час похорон. Г-жа Жюзер хотела уйти в церковь до того, как туда повезут тело, чтобы не видеть всей этой церемониальной возни с выносом. Но, провожая Октава, она вспомнила, что хотела угостить его ямайским ромом, и заставила молодого человека вернуться; потом сама принесла две рюмки и бутылку. То был очень сладкий густой ликер с цветочным ароматом. Когда г-жа Жюзер выпила, на ее лице появилось блаженное выражение, как у маленькой девочки, обожающей лакомства. Она могла бы питаться одним сахаром; сладости, пахнущие ванилью и розой, волновали ее, как прикосновение.
– Это нас подкрепит, – сказала она.
И в передней, когда он поцеловал ее в рот, она зажмурилась. Их сладкие губы таяли, словно конфеты.
Было около одиннадцати часов. Тело еще не удалось снести вниз для прощания, потому что рабочие похоронного бюро, хватив лишнего у соседнего виноторговца, никак не могли покончить с развешиванием траурных драпировок. Октав из любопытства пошел посмотреть. Арка уже была загорожена широким черным занавесом, но обойщикам оставалось еще повесить портьеры у парадной двери. На тротуаре болтали, задрав головы кверху, несколько служанок. Одетый во все черное Ипполит с важным видом подгонял рабочих.
– Да, сударыня, – говорила Лиза сухопарой женщине, одинокой вдове, уже с неделю служившей у Валери, – это бы ей ничуть не помогло… Весь квартал знает ее историю. Чтобы не потерять свою долю в наследстве старика, она завела себе ребенка от мясника с улицы Сент-Анн, – ей казалось, что ее муж вот-вот испустит дух… Но муж все еще тянет, а старика-то уже нет. Ну? Много ей теперь проку от ее поганого мальчишки!
Вдова с отвращением качала головой.
– И поделом! – ответила она. – Получила сполна за свое свинство… Я и не подумаю оставаться там! Сегодня утром я потребовала у нее расчет. Ведь этот маленький безобразник Камилл то и дело гадит у меня на кухне.
Но Лиза уже побежала расспрашивать Жюли, спускавшуюся вниз, чтобы передать какое-то приказание Ипполиту. Поговорив с ней несколько минут, Лиза вернулась к служанке Валери.
– В этом деле сам черт ногу сломит. Ваша хозяюшка вполне могла обойтись без ребенка и дать своему мужу издохнуть,ведь они как будто до сих пор ищут денежки, которые припрятал старик… Кухарка говорит, что они все ходят с перекошенными рожами, – похоже на то, что они еще до вечера вцепятся друг другу в волосы!
Явилась Адель, с маслом на четыре су, запрятанным под передник, потому что г-жа Жоссеран велела ей никогда не показывать купленную провизию. Лиза полюбопытствовала, что там у нее, затем в сердцах обозвала Адель растяпой. Кто же это спускается с лестницы из-за масла на четыре су! Ну нет! Она бы заставила этих скупердяев кормить ее получше, а не то сама наедалась бы раньше их, да, да, маслом, сахаром, мясом, всем. С некоторых пор служанки подбивали Адель таким образом к бунту, и она уже начала развращаться. Отломив кусочек масла, она тут же съела его, чтобы выказать перед ними свою смелость.
– Пойдем наверх? – спросила Адель.
– Нет, – сказала вдова, – я хочу посмотреть, как его понесут вниз. Я нарочно отложила на это время одно дело, с которым меня посылают.
– Я тоже, – добавила Лиза. – Говорят, он весит чуть не сто кило. Если они уронят его на своей роскошной лестнице, они ее здорово испакостят.
– А я пойду наверх, лучше уж мне его не видеть… – снова заговорила Адель. – Нет, спасибо! Еще мне опять приснится, как прошлой ночью, что он тащит меня за ноги и мелет всякие глупости, будто я развожу грязь.
Она ушла, а вслед ей летели шутки обеих женщин. На верхнем этаже, отведенном слугам, всю ночь потешались над кошмарами Адели. К тому же служанки, чтобы не оставаться одним в комнате, не закрыли своих дверей, а какой-то кучер подшутил над ними, вырядившись привидением; взвизгивания и приглушенный смех раздавались в коридоре до самого утра. Лиза, поджав губы, говорила, что она им это припомнит. Но они все же славно позабавились!
Голос разъяренного Ипполита вновь привлек их внимание к драпировкам.
– Вот окаянный пьянчужка! Вы же ее вешаете шиворот-навыворот! – кричал Ипполит, утратив всю свою важность.
В самом деле, рабочий собирался повесить вензель покойного вверх ногами. Впрочем, черные драпировки, окаймленные серебром, уже висели на месте; оставалось лишь прикрепить розетки, когда у входа появилась ручная тележка, нагруженная жалким нищенским скарбом. Ее толкал мальчишка; позади шла высокая бледная женщина, которая помогала ему. Гур, беседовавший со своим приятелем, хозяином писчебумажного магазина, бросился к ней и, несмотря на всю парадность своего траурного костюма, закричал:
– Эй! эй! Куда вас несет? Где твои глаза, дурень ты этакий!
– Да я новая жиличка, сударь… – вмешалась высокая женщина. – Это мои вещи.
– Нельзя! Завтра! – разозлившись, продолжал кричать привратник.
Женщина, опешив, посмотрела на него, потом на драпировки. Эти наглухо занавешенные ворота заметно взволновали ее. Но она овладела собой и сказала, что оставить свои вещи на тротуаре тоже не может.
Тогда Гур грубо заявил ей:
– Вы башмачница, да? Это вы сняли комнату наверху? Еще один каприз хозяина! И все ради каких-нибудь ста тридцати франков, будто мало у нас было неприятностей со столяром! А ведь он обещался не пускать больше всякую мастеровщину. И вот, извольте радоваться, опять то же самое, да еще женщина!
И тут же, вспомнив, что Вабр лежит в гробу, он добавил:
– Ну, что вы так уставились? Да, да, хозяин умер; и скончайся он на неделю раньше, вашей ноги бы тут не было, конечно! Ну, поторапливайтесь, пока не начался вынос!
Он был так раздосадован, что сам стал подталкивать тележку; драпировки, раздвинувшись, поглотили ее и медленно сошлись вновь. Высокая бледная женщина исчезла в этом мраке.
– Вот уж кстати явилась! – заметила Лиза. – Весело, нечего сказать, въезжать в дом во время похорон! Я на ее месте задала бы взбучку этому цепному псу!
Но она замолчала, снова увидев Гура, грозу служанок. Его дурное расположение духа было вызвано тем, что дом, как говорили некоторые, достанется, видимо, на долю господина Теофиля и его супруги. А Гур сам выложил бы сотню франков из своего кармана, лишь бы иметь хозяином Дюверье, – тот по крайней мере должностное лицо. Это он и втолковывал владельцу писчебумажного магазина. Тем временем из дома стал выходить народ. Прошла г-жа Жюзер, улыбнувшись Октаву, который беседовал с Трюбло. Затем появилась Мари; та, очень заинтересованная, остановилась поглядеть, как устанавливают постамент для гроба.
– Удивительные люди наши жильцы с третьего этажа, – говорил Гур, подняв глаза на их окна с закрытыми ставнями. – Можно подумать, что они нарочно устраиваются так, чтобы отличаться ото всех… Ну да, они уехали путешествовать три дня тому назад.
В эту минуту Лиза спряталась за вдовой, увидя сестрицу Гаспарину, которая несла венок из фиалок, – знак внимания со стороны архитектора, желавшего сохранить хорошие отношения с семейством Дюверье.
– Черт подери! – заметил владелец писчебумажного магазина. – Она недурно пригрелась, эта госпожа Кампардон номер два.
Он назвал ее, в простоте душевной, именем, которым ее давно уже окрестили все поставщики их квартала. Лиза тихонько фыркнула. Но тут служанок постигло разочарование. Они вдруг узнали, что тело снесли вниз. Ну и глупо же было торчать здесь на улице, разглядывая черное сукно! Они побежали обратно, – и действительно, тело уже выносили из вестибюля четверо мужчин. Драпировки затемняли парадное, в глубине просвечивал чисто вымытый поутру двор. Одна лишь маленькая Луиза, проскользнув за г-жой Жюзер, приподнималась на цыпочки, тараща глаза, оцепенев от любопытства. Люди, которые несли покойника, сойдя вниз, стояли, отдуваясь; мертвенный свет, падавший сквозь матовые стекла окон, придавал холодное достоинство позолоте и поддельному мрамору лестницы.
– Отправился на тот свет, так и не собрав квартирной платы! – насмешливо пробормотала Лиза, истая дочь Парижа, ненавидевшая собственников.
Тут г-жа Гур, прикованная к креслу из-за больных ног, с трудом встала. Она не могла пойти даже в церковь, поэтому Гур строго наказал ей непременно отдать последний долг хозяину, когда его понесут мимо их жилища. Так уж полагается! На голове у нее был траурный чепец; она дошла до двери и, когда домовладельца проносили мимо, низко поклонилась ему.
Во время отпевания в церкви святого Роха доктор Жюйера демонстративно не вошел внутрь. Впрочем, там было такое скопление народа, что целая группа мужчин предпочла остаться на паперти. Июньский день выдался чудесный, очень теплый. Курить здесь было неудобно, и мужчины перевели разговор на политику. Из открытых настежь главных дверей доносились порой мощные звуки органа; церковь была затянута черным сукном, в ней мерцало множество свечей.
– Вы слышали, Тьер[25] в будущем году выставляет свою кандидатуру от нашего округа, – объявил Леон Жоссеран со своим обычным глубокомысленным видом.
– Ах, так! – сказал доктор. – Вы-то уж не будете голосовать за него, ведь вы республиканец!
Молодой человек, чьи убеждения становились тем более умеренными, чем шире выводила его в свет г-жа Дамбревиль, сухо ответил:
– А почему бы и нет? Он ярый противник империи.
Завязался горячий спор. Леон говорил о тактике, доктор
Жюйера упрямо отстаивал принципы. По мнению последнего, буржуазия отжила свой век, она является препятствием на пути революции; с тех пор как она у власти, она мешает прогрессу с еще большим упорством и ослеплением, чем это делала в свое время знать.
– Вы боитесь всего, вы бросаетесь в объятия крайней реакции, как только вообразите, что вам грозит опасность!
Тут неожиданно рассердился Кампардон:
– Я, сударь, был таким же якобинцем и безбожником, как и вы! Но, слава богу, рассудок вернулся ко мне… Нет, даже ваш Тьер не по мне. Он – путаник, человек, играющий идеями!
Однако все присутствовавшие либералы – Жоссеран, Октав и даже Трюбло, которому на все это было наплевать, – заявили, что отдадут свои голоса Тьеру. Официальным кандидатом[26] был владелец крупной шоколадной фабрики, живший на улице Сент-Оноре, – некий Девенк, но они только отпускали шуточки на его счет. Девенка не поддерживало даже духовенство, так как было обеспокоено его связями с Тюильри. Кампардон, окончательно перешедший на сторону церкви, сдержанно отнесся к его имени. А потом, без всякого перехода, воскликнул:
– Знаете что? Пуля, ранившая вашего Гарибальди в ногу, должна была бы пронзить его сердце![27]
И чтобы его больше не видели в обществе этих господ, он вошел в церковь, где высокий голос аббата Модюи отвечал на жалобные сетования хора.
– Теперь он уже совсем прилип к ним, – негромко сказал доктор, пожав плечами. – Вот где надо было бы как следует прогуляться метлой!
Римские дела приводили его в неистовство. Когда Леон напомнил о словах государственного министра, сказавшего в Сенате, что империя вышла из недр революции, но лишь для того, чтобы сдержать ее[28], мужчины вернулись к разговору о предстоящих выборах. Они еще были единодушны в том, что императору необходимо преподать урок, но их уже начинало охватывать беспокойство, имена кандидатов уже разъединяли их, вызывая у них по ночам кошмары: им мерещился красный призрак. А рядом Гур, одетый с корректностью дипломата, слушал их, полный холодного презрения: он-то сам был просто за власть.
Впрочем, отпевание уже шло к концу; громкий скорбный возглас, донесшийся из глубины церкви, заставил их умолкнуть.
– Requiescat in расе![29]
– Amen!
На кладбище Пер-Лашез, когда гроб опускали в могилу, Трюбло, все время державший Октава под руку, увидел, как тот опять обменялся улыбкой с г-жой Жюзер.
– О да, – пробормотал он, – бедная маленькая женщина, такая несчастная… Все, что хотите, только не это!
Октав вздрогнул. Как! И Трюбло тоже! Но тот сделал пренебрежительный жест; нет, не он, один из его приятелей. И вообще все, кого забавляет такое слизывание пенок.
– Извините меня, – добавил он. – Старик уже водворен на место, я могу пойти отчитаться перед Дюверье в одном дельце.
Семейство удалялось, молчаливое и печальное. Трюбло пришлось задержать советника, чтобы сообщить ему о встрече со служанкой Клариссы; но адреса он не узнал, потому что служанка ушла от Клариссы накануне переезда, надавав ей оплеух. Таким образом, улетучилась последняя надежда. Дюверье уткнулся лицом в носовой платок и присоединился к родне.
Уже с вечера начались ссоры. На семейство обрушилось ужасное несчастье. Старик Вабр, со скептической беспечностью, которую иногда проявляют нотариусы, не позаботился о том, чтобы оставить завещание. Наследники тщетно обыскивали все ящики и шкафы; но хуже всего было то, что не нашлось ни одного су из ожидаемых шестисот или семисот тысяч франков – деньгами, ценными бумагами или акциями; было обнаружено всего лишь семьсот тридцать четыре франка в полуфранковиках – тайный клад выжившего из ума старика. И позеленевшие от злости наследники узнали по самым бесспорным признакам – записной книжке, испещренной цифрами, письмам от биржевых маклеров, – о скрытом пороке папаши, его неудержимой страсти к биржевой игре, диком, исступленном влечении к спекуляции; которое он маскировал невинной манией – своим великим статистическим трудом. Эта страсть поглотила все: его версальские сбережения, доход от дома и даже те мелкие монеты, которые он выуживал у своих детей; в последние годы жизни он дошел до того, что заложил дом за сто пятьдесят тысяч франков, в три приема. Семейство застыло, подавленное, перед знаменитым несгораемым шкафом, в котором, как оно полагало, должно было скрываться целое состояние, а оказалась просто-напросто уйма каких-то странных вещей, различный хлам, собранный по всем комнатам: ломаные железные предметы, черепки, обрывки лент вперемежку с растерзанными игрушками, которые дед когда-то стащил у маленького Гюстава.
Тут посыпались яростные упреки. Старика обозвали жуликом. Какая низость – промотать подобным образом свои деньги, тайком, ни с кем не считаясь и разыгрывая недостойную комедию, чтобы с ним по-прежнему продолжали нянчиться. Дюверье были безутешны – двенадцать лет они кормили его, ни разу не потребовав восьмидесяти тысяч приданого Клотильды, из которых они получили всего лишь десять тысяч. Но это все-таки десять тысяч, резко возражал Теофиль, не получивший ни одного су из обещанных ему при женитьбе пятидесяти тысяч франков. Однако Огюст, в свою очередь, говорил с еще более горькой обидой, попрекая брата, – тому по крайней мере удалось в течение трех месяцев класть себе в карман проценты с этой суммы, тогда как он, Огюст, уже никогда ничего не получит из своих пятидесяти тысяч, также указанных в брачном контракте. Подученная матерью Берта отпускала оскорбительные замечания, возмущаясь тем, что вошла в нечестную семью. А Валери выходила из себя по поводу квартирной платы, которую она так долго вносила старику, боясь лишиться наследства. Она никак не могла примириться с подобной оплошностью, она сожалела об этих деньгах, как об использованных на безнравственные цели, послуживших разврату.
Целых две недели, не меньше, эта история волновала весь дом. В итоге осталась лишь недвижимость, оцененная в триста тысяч франков; следовательно, после уплаты по закладной троим детям Вабра предстояло поделить между собой примерно половину названной суммы. Получалось по пятьдесят тысяч франков на каждого – слабое утешение, которым, однако, пришлось довольствоваться. Теофиль и Огюст уже заранее распоряжались своей долей. Было решено продать дом. Дюверье взялся устроить все дела от имени своей жены. Вначале он убедил обоих братьев не производить продажи с торгов в судебном порядке; если они договорятся, это можно будет сделать через его нотариуса, мэтра Ренодена, человека, за которого он ручается. Затем, якобы по совету того же нотариуса, он подсказал им мысль пустить дом в продажу по низкой цене, всего за сто сорок тысяч франков, – это весьма хитрый подход: к ним нахлынет множество желающих, разохотясь, они станут все больше и больше набавлять цену, которая под конец превзойдет все ожидания. Теофиль и Огюст доверчиво смеялись. А в день торгов, после пяти или шести надбавок, Реноден внезапно оставил дом за Дюверье, предложившим сто сорок девять тысяч франков. Денег не хватало даже на уплату по закладной. Это был последний удар.
Никто не узнал подробностей ужасающей сцены, происшедшей в тот же вечер у Дюверье. Величественные стены дома приглушили ее раскаты. Теофиль, говорят, обозвал своего шурина негодяем; он обвинял Дюверье в том, что тот подкупил нотариуса, обещав ему назначение мировым судьей. Что касается Огюста, то он прямо говорил об уголовной ответственности и грозился притянуть к суду Ренодена, о чьих мошеннических проделках рассказывали все соседи. Но хоть и осталось навсегда неизвестным, как дело у них дошло до потасовки, – а о ней поговаривали многие, – были люди, которые собственными ушами слышали слова, напоследок брошенные родственниками друг другу в дверях и нарушившие буржуазную благопристойность лестницы.
– Мерзкая каналья! – кричал Огюст. – Ты посылаешь на галеры людей, которые куда меньше заслужили их, чем ты сам!
Теофиль, выходя последним, придержал дверь, вне себя от ярости, задыхаясь в приступе кашля:
– Вор! Вор! Да, вор! А ты воровка, слышишь? Воровка!
Он хлопнул дверью так сильно, что в ответ задрожали двери на всех этажах. Тур, который подслушивал на лестнице, всполошился. Он окинул взглядом пролеты, но заметил лишь тонкий профиль г-жи Жюзер. Сгорбившись, он на цыпочках вернулся в швейцарскую, где снова обрел свои полный достоинства вид. Э, скажем всем, что ровно ничего не было! Сам он, очень довольный, всячески оправдывал нового домовладельца.
Через несколько дней состоялось примирение Огюста с сестрой. Все жильцы были удивлены. Кто-то видел, как Октав ходил к Дюверье. Обеспокоенный советник решил освободить Огюста от арендной платы за магазин на пять лет, чтобы заткнуть рот хоть одному из наследников. Узнав об этом, Теофиль спустился вместе с женой вниз, к брату, собираясь устроить там новую сцену. Огюст дал себя купить, он теперь переходит на сторону этих разбойников с большой дороги! Но в магазине находилась г-жа Жоссеран, которая быстро его выпроводила. Она без обиняков заявила Валери, что нечего ей, продающейся направо и налево, кричать о продажности Берты. И Валери пришлось ретироваться, крича:
– Значит, мы одни останемся на бобах! Стану я платить за квартиру, черта с два! У меня есть контракт. Быть может, этот бандит побоится выгнать нас… А ты, Берта, моя крошка, мы еще увидим когда-нибудь, сколько надобно выложить, чтобы купить тебя!
Двери снова хлопнули. Отныне оба семейства прониклись смертельной ненавистью друг к другу. Октав, оказавший некоторые услуги, присутствовал при этой сцене, он становился своим человеком в доме. Берта в полуобморочном состоянии повисла у него на руках, в то время как Огюст пошел убедиться, что покупатели ничего не слыхали. Сама г-жа Жоссеран оказывала доверие молодому человеку. Впрочем, она по-прежнему относилась сурово к супругам Дюверье.
– Арендная плата – уже, конечно, кое-что, – сказала она. – Но я хочу пятьдесят тысяч франков.
– Разумеется, если ты выплатишь свои, – рискнула вставить Берта.
Мать сделала вид, что не понимает ее.
– Да, я хочу получить их, понимаешь! Он, наверно, вовсю потешается там в своей могиле, этот старый плут, папаша Вабр! Нет! Я не допущу, чтобы он радовался, – вот, мол, как я ее провел. Есть же такие мерзавцы! Обещать деньги, которых и в помине нет! О! Их отдадут тебе, дочь моя, или я вытащу старика из могилы и плюну ему в физиономию!
XII
Однажды утром, когда Берта была у матери, явилась растерянная Адель и доложила, что пришел господин Сатюрнен с каким-то мужчиной. Доктор Шассань, директор дома для умалишенных в Мулино, уже неоднократно предупреждал родителей, что не может держать у себя их сына, так как не считает его безумие достаточно отчетливо выраженным. А теперь, узнав, что Берта заставила брата подписать бумагу на получение трех тысяч франков, и опасаясь быть замешанным в какую-нибудь историю, доктор неожиданно отослал Сатюрнена домой.
Вся семья пришла в ужас. Г-жа Жоссеран, боясь, как бы Сатюрнен ее не придушил, пыталась объясниться с провожатым. Но тот просто заявил:
– Господин директор велел передать вам, что если сын может давать своим родителям деньги, то он может и жить с ними дома.
– Но ведь он сумасшедший, сударь! Он нас всех перережет!
– А когда нужна его подпись, тогда он не сумасшедший? – сказал провожатый, уходя.
Впрочем, Сатюрнен вернулся в совершенно спокойном состоянии. Он вошел, заложив руки в карманы, словно придя с прогулки в саду Тюильри, не вымолвил ни слова о своем пребывании в Мулино, обнял плачущего отца и расцеловал мать и Ортанс, дрожавших от страха. Потом, увидев Берту, он пришел в восторг и стал ласкаться к ней, как маленький мальчик. Она немедленно воспользовалась тем, что он так растроган, и сообщила ему о своем замужестве. Сатюрнен ничуть не возмутился, он словно и не понял ее сначала, как бы совсем забыв, какие приступы бешенства вызывали у него раньше разговоры о замужестве Берты. Но когда она собралась пойти вниз, он зарычал: она вышла замуж, пусть, это ему безразлично, лишь бы она всегда была здесь, вместе с ним, подле него. Видя перекошенное лицо матери, уже направлявшейся поспешно в спальню, чтобы запереться там, Берта решила взять Сатюрнена к себе. Его вполне можно будет использовать в складе при магазине, хотя бы для того, чтобы перевязывать пакеты.
В тот же вечер Огюст, хоть и неохотно, но подчинился желанию Берты. Еще не прошло и трех месяцев, как они поженились, а между ними уже нарастало глухое взаимное недовольство. Тут столкнулись люди различных темпераментов, различного воспитания: он – угрюмый, педантичный, вялый; она – выросшая в тепличной атмосфере показной парижской роскоши, бойкая, жадно пользующаяся жизнью и убежденная, подобно эгоистичному и беспечному ребенку, что все должно доставаться ей одной. Поэтому Огюст и не понимал ее потребности двигаться, ее постоянных отлучек из дому – в гости, за покупками, на прогулки, ее беготни по театрам, празднествам, выставкам. Два или три раза в неделю г-жа Жоссеран заходила за дочерью, уводя ее до самого обеда, довольная тем, что может показаться с нею на людях и похвастать ее богатыми нарядами, тем более, что уже не она их оплачивала. Чаще всего именно эти кричащие наряды, в которых, по мнению мужа, не было никакой нужды, и вызывали у него бурные вспышки возмущения. Зачем одеваться не по средствам, забывая о своем положении? На каком основании она растрачивает деньги, столь необходимые ему для торговых дел? Он говорил обычно, что когда продаешь шелк другим женщинам, самой надо носить шерстяные платья. Но тут у Берты на лице появлялось свирепое выражение, как у ее матери, и она спрашивала, не рассчитывает ли ее муж, что она будет ходить нагишом; Берта удручала его вдобавок сомнительной чистотой своих юбок, пренебрежением к белью, которого-де все равно не видно, – у нее всегда были наготове заученные фразы, чтобы зажать Огюсту рот, если он будет настаивать на своем.
– Лучше внушать зависть, чем жалость. Деньги всегда имеют цену; когда у меня бывал один франк, я непременно говорила, что у меня их два.
После замужества Берта начала мало-помалу приобретать осанку г-жи Жоссеран. Она пополнела, стала еще больше походить на мать. То была уже не равнодушная девушка, покорно сносившая материнские пощечины, а женщина, в которой росло упорство, отчетливо выраженное стремление все подчинять своим прихотям. Иногда, глядя на нее, Огюст удивлялся тому, как быстро наступила эта зрелость. Вначале Берта тщеславно радовалась, восседая за кассой в тщательно обдуманном наряде, скромном и элегантном. Однако торговля скоро наскучила ей; она страдала от неподвижности, уверяла, что заболеет от этого, но, впрочем, смирялась, хотя и с видом мученицы, жертвующей жизнью ради преуспеяния семьи. С тех пор между ней и ее мужем шла непрерывная борьба. Берта пожимала плечами за его спиной, как ее мать за спиной ее отца; она затевала с Огюстом те же семейные распри, знакомые ей смолоду, обращалась с ним просто как с человеком, чьей обязанностью было оплачивать расходы, подавляла его этим презрением к мужскому полу, которое как бы заложили в основу ее воспитания.
– Да, мама была права! – восклицала Берта после каждого спора.
Все же Огюст старался в первое время удовлетворять ее желания. Он любил покой, мечтал о тихом семейном уголке, уже в этом возрасте проявляя стариковские чудачества, весь во власти привычек своей прежней целомудренной жизни бережливого холостяка. Его квартира в бельэтаже оказалась слишком тесной, он взял другую, на третьем этаже, с окнами во двор, истратив пять тысяч франков на обстановку, хотя, по его мнению, это было безумием. Берта, вначале радовавшаяся своей спальне с обитой голубым атласом мебелью, стала относиться к ней с полным презрением, побывав у одной приятельницы, вышедшей замуж за банкира. Затем начались первые скандалы по поводу служанок. Молодая женщина, привыкшая к забитым, несчастным девушкам, которых держали впроголодь, требовала от них такой непосильной работы, что они целыми днями рыдали у себя на кухне. Когда Огюст, обычно не столь уж чувствительный, неосторожно попытался утешить одну из них, ему пришлось час спустя выгнать ее вон из-за бурных слез хозяйки, яростно кричавшей, чтобы он выбирал между ней и этой тварью. Но вслед за той явилась смелая девица лет двадцати пяти; эта как будто намеревалась остаться у них. Ее звали Рашель, она, вероятно, была еврейка, хоть и отпиралась, скрывая, откуда она родом. У нее было суровое лицо, большой нос и иссиня-черные волосы. Вначале Берта заявила, что не потерпит ее и двух дней; но затем ее молчаливое послушание, выражение ее лица, показывавшее, что она хоть и понимает все, но молчит, понемногу примирили Берту с нею, и она, как бы в свою очередь покорившись, оставила новую служанку у себя ради ее достоинств и из какого-то безотчетного страха. Рашель, безропотно выполнявшая самую тяжелую работу, после которой она получала лишь сухой хлеб, постепенно прибрала дом к рукам; ее зоркий взгляд и поджатые губы выдавали в ней пронырливую служанку, выжидающую неизбежного и предвкушаемого заранее часа, когда хозяйка окажется всецело в ее власти.
Между тем, вслед за волнениями, вызванными скоропостижной смертью старика Вабра, во всем доме, начиная с нижнего этажа и кончая тем этажом, где были расположены людские, воцарилось полнейшее спокойствие. Лестница – этот буржуазный храм – вновь обрела свою благоговейную сосредоточенность; из-за постоянно запертых дверей красного дерева, охранявших добропорядочность жильцов, не доносилось ни звука. Ходили слухи; что Дюверье помирился с женой. Что до Теофиля и Валери, те не разговаривали ни с кем и проходили, неестественно выпрямившись, полные собственного достоинства. Никогда еще от дома не веяло подобной строгостью нравственных правил. Гур, в домашних туфлях и ермолке, обходил его торжественно, как церковный причетник.
Однажды вечером, около одиннадцати часов, Огюст, все еще находившийся в магазине, то и дело подбегал к дверям, высовывая голову наружу и оглядывая улицу. Он был охвачен нетерпением, возраставшим с каждой минутой. Берта, которую увели пришедшие во время обеда мать и сестра, не дав ей даже съесть сладкое, все еще не возвращалась, хотя отсутствовала уже более трех часов, несмотря на твердое обещание вернуться к закрытию магазина.
– О боже мой! Боже мой! – сказал, наконец, Огюст, стиснув руки и хрустя пальцами.
Он остановился перед Октавом, прикреплявшим ярлычки к отрезам шелка, разложенным на прилавке. В такой поздний час ни один покупатель не показывался в этом отдаленном конце улицы Шуазель. Магазин оставляли открытым только для того, чтобы сделать уборку.
– Вы-то уж, наверно, знаете, куда пошли наши дамы? – спросил Огюст молодого человека.
Тот поднял глаза с удивленным и невинным видом.
– Но, сударь, они ведь вам сказали… На публичную лекцию.
– Лекция, лекция… – заворчал муж. – Она должна была окончиться в десять часов, их лекция… Порядочным женщинам надо бы уже быть дома.
И он снова стал ходить взад и вперед, бросая косые взгляды на приказчика, которого он подозревал в сообщничестве со своей женой и ее матерью или по крайней мере в попытке найти им оправдание. Обеспокоенный Октав тоже украдкой приглядывался к нему. Он никогда еще не видел Огюста в таком возбужденном состоянии. Что тут происходит? Повернув голову, он заметил в глубине магазина Сатюрнена, который протирал зеркало губкой, смоченной спиртом. Родные стали понемногу поручать сумасшедшему черную работу, чтобы он по крайней мере не ел даром хлеб. В этот вечер глаза Сатюрнена как-то странно блестели. Он подкрался к Октаву и шепнул ему:
– Берегитесь… Он нашел какую-то бумажку. Да, да, у него в кармане бумажка… Если это ваша, будьте осторожны!
И проворно вернувшись на свое место, он продолжал протирать зеркало. Октав ничего не понял. С некоторых пор сумасшедший стал питать k нему какую-то странную привязанность, ластился к нему, словно животное, которое повинуется инстинкту, угадывая чутьем самые тонкие оттенки чувства. Почему Сатюрнен говорит о какой-то бумаге? Октав не писал Берте писем, пока он только позволял себе бросать на нее нежные взгляды, выжидая случая сделать ей маленький подарок. То была тактика, принятая им по зрелом размышлении.
– Десять минут двенадцатого! Дьявол их побери! – воскликнул вдруг Огюст, который никогда не бранился.
Но как раз в эту минуту дамы явились. На Берте было восхитительное розовое шелковое платье, вышитое белым стеклярусом; ее сестра, как всегда в голубом, и мать, как всегда в сиреневом, щеголяли все теми же своими нарядами, крикливыми и замысловатыми, которые переделывались каждый сезон. Г-жа Жоссеран, величественная, огромная, вошла первой, чтобы сразу же пресечь готовые хлынуть упреки зятя; предвидя эти упреки, они все втроем только что держали совет на углу улицы. Г-жа Жоссеран соблаговолила даже объяснить их опоздание, сообщив, что они останавливались по дороге у витрин магазинов. Впрочем, побледневший Огюст не выказал ни словом своего недовольства; он отвечал сухо, сдерживаясь и явно выжидая. Мать, предчувствуя грозу, по своему богатому опыту в супружеских ссорах, собиралась припугнуть его, но ей все же надо было уходить, и она ограничилась тем, что сказала:
– Доброй ночи, дочь моя. И спи спокойно, если хочешь долго жить.
Огюст, не в силах больше сдерживаться, забыв о присутствии Октава и Сатюрнена, тотчас же вытащил из кармана смятый листок бумаги и, сунув его под нос Берте, прошипел:
– Это что такое?
Берта не успела даже снять шляпки. Она густо покраснела.
– Это? – сказала она. – Это всего лишь счет.
– Да, счет! И вдобавок за шиньон! Мыслимо ли – за фальшивые волосы! Будто у вас уже нет своих волос на голове! Но дело не в них. Вы оплатили этот счет; скажите, из каких денег вы его оплатили?
Молодая женщина, все более и более приходя в замешательство, ответила наконец:
– Из своих денег, разумеется!
– Из своих денег! Но ведь у вас их нет. Значит, их вам кто-нибудь дал или вы взяли их здесь… И вообще, имейте в виду, – я знаю все, вы делаете долги… Я готов сносить любые ваши капризы, но долгов я не потерплю, слышите? Не потерплю долгов! Ни в коем случае!
Это кричали в нем его панический страх, страх осторожного холостяка перед долгами, его коммерческая честность, заключавшаяся в том, чтобы не иметь кредиторов. Он еще долго отводил душу, попрекая жену постоянными отлучками, беготней по всему Парижу, нарядами, роскошью, на которую у него не было средств. Разве это благоразумно в их положении шататься по улицам до одиннадцати часов вечера в розовых шелках, вышитых белым стеклярусом? С такими вкусами надо выходить замуж, имея за собой тысяч пятьсот приданого. Впрочем, он прекрасно знает, чья тут вина, – вздорной матери, которая обучала дочерей проматывать состояния, не имея даже возможности прикрыть их наготу рубашкой в день свадьбы.
– Не смейте дурно говорить о маме! – подняв голову, воскликнула Берта, выведенная, наконец, из терпения. – Ее не в чем упрекать, она всегда была на высоте… А вот ваша семейка хороша! Люди, которые убили собственного отца!
Октав, казалось, был так занят ярлыками, что ничего не слышал. Однако он следил уголком глаза за ссорой, с особой внимательностью поглядывая на Сатюрнена, который, весь дрожа, перестал протирать зеркало и стоял, сжав кулаки, с пылающими глазами, готовый вцепиться Огюсту в горло.
– Оставим в покое нашу родню, – продолжал Огюст. – Достаточно нам своих семейных дел… Так вот, слушайте: вам придется изменить ваш образ жизни, потому что я не дам больше ни одного су на подобные глупости. Это мое окончательное решение. Вам надлежит быть тут, за кассой, в скромном платье, как подобает уважающей себя женщине… А если вы будете делать долги, тогда мы увидим…
Берта так и задохнулась, потрясенная тем, что грубиян-муж посягнул на ее привычки, – ее развлечения, ее наряды. Ее отрывали от всего, что она любила, о чем она мечтала, выходя замуж. Но она, как истая женщина, не подала вида, что это больно ее задело; она сумела по-иному объяснить свой гнев, от которого у нее побагровели щеки, и повторила еще резче:
– Я не позволю вам оскорблять маму! Огюст пожал плечами.
– Ваша мать! Да вы похожи на нее, вы становитесь безобразной, когда доводите себя до подобного состояния… Я больше не узнаю вас, я вижу ее перед собой. Мне даже страшно, честное слово!
Берта внезапно успокоилась и, глядя ему прямо в лицо, заявила:
– Пойдите-ка, повторите маме то, что вы сказали сейчас, посмотрим, как она вышвырнет вас за дверь.
– Ах так, она вышвырнет меня за дверь! – воскликнул разъяренный муж. – Ну хорошо, я немедленно поднимусь наверх и скажу ей все!
Он действительно направился к двери и сделал это вовремя, так как Сатюрнен, чьи глаза горели, словно волчьи, уже подкрадывался к нему сзади, чтобы схватить его за горло. Молодая женщина, бессильно опустившись на стул, прошептала:
– Боже милосердный! Вот уж за кого бы я никогда не вышла, если б можно было начать все сначала.
Наверху Жоссеран, очень удивленный, сам открыл дверь, потому что Адель уже ушла спать. Он только что расположился провести ночь за надписыванием бандеролей, хоть и ощущал недомогание, на которое жаловался с некоторых пор, и поэтому был очень смущен, вводя зятя в столовую; стыдясь, что его застали врасплох, он заговорил о срочной работе, копии последней инвентарной описи хрустального завода Сен-Жозеф. Но когда Огюст стал напрямик обвинять его дочь, жаловаться на ее долги, рассказал о ссоре, вызванной историей с шиньоном, у бедного старика задрожали руки – он что-то бессвязно бормотал со слезами на глазах, пораженный в самое сердце. Его дочь запуталась в долгах, живет так, как жил он сам, среди бесконечных семейных сцен! Стало быть, все несчастья его жизни повторялись у его ребенка! И еще одно приводило Жоссерана в ужас: он смертельно боялся, что зять вот-вот поднимет вопрос о деньгах, потребует приданое, обзовет его вором. Несомненно, молодой человек знает все, раз он явился к ним так поздно, в двенадцатом часу.
– Жена легла спать, – лепетал Жоссеран, потеряв голову. – Стоит ли будить ее? Право, вы сообщаете мне удивительные вещи… Но бедняжка Берта совсем не такая испорченная, уверяю вас. Будьте снисходительны. Я поговорю с ней… Что же касается нас, мой дорогой Огюст, мне кажется, мы ничем не могли вызвать ваше неудовольствие…
Он испытующе поглядывал на зятя, успокаиваясь, видя, что тот, вероятно, еще ничего не знает. Но вдруг на пороге спальни появилась г-жа Жоссеран, в ночной кофте, – грозная фигура, вся в белом. Огюст, хотя и был очень возбужден, невольно попятился. Она, видимо, подслушивала у дверей, потому что начала с прямого выпада.
– Надеюсь, вы не собираетесь требовать ваши десять тысяч франков? До уплаты остается еще больше двух месяцев… Через два месяца вы их получите, сударь. Мы ведь не умираем, как некоторые, чтобы увильнуть от своих обещаний.
Этот невероятный апломб окончательно сразил Жоссерана. А г-жа Жоссеран продолжала ошеломлять зятя необычайными заявлениями, не давая ему сказать ни слова.
– Вы плохо соображаете, сударь. Когда вы доведете Берту до болезни, придется звать доктора, тратить деньги на лекарства, и вы же останетесь в дураках… Только что я ушла от вас, видя, что вы собираетесь сделать глупость. Воля ваша! Бейте свою жену, мое материнское сердце спокойно, – бог неусыпно бдит, и возмездие не заставит себя долго ждать.
Наконец Огюсту удалось выложить свои обиды. Он снова заговорил о постоянных отлучках Берты, о ее нарядах, рискнул осудить данное ей воспитание. Г-жа Жоссеран слушала его с полнейшим презрением.
– Это даже не заслуживает ответа, настолько это глупо. Дорогой мой, – сказала она, когда он умолк. – Моя совесть чиста, я умываю руки… И такому человеку я доверила ангела! Раз меня оскорбляют, я ни во что более не вмешиваюсь. Улаживайте все сами.
– Но ваша дочь в конце концов станет мне изменять, сударыня! – воскликнул Огюст, который опять разозлился.
Г-жа Жоссеран, уже собиравшаяся уходить, обернулась и посмотрела ему прямо в лицо.
– Вы делаете все для этого, сударь!
И она величественно удалилась в спальню – гигантская Церера с необъятным бюстом, вся задрапированная в белое.
Отец задержал Огюста еще на несколько минут. Он говорил с ним примирительным тоном, дал понять, что, имея дело с женщинами, лучше запастись терпением; в конце концов ему удалось отправить Огюста домой успокоившимся, готовым простить жену. Но когда старик остался один в столовой, у своей лампочки, он расплакался. Все кончено, счастья больше нет, он никак не сможет надписывать за ночь столько бандеролей, чтобы иметь возможность тайком помогать дочери. Мысль о том, что Берта, его дитя, могла погрязнуть в долгах, удручала старика, как если бы он сам был опозорен. И так уже он чувствовал себя совсем больным, а теперь на него обрушился новый удар, – скоро наступит день, когда силы окончательно оставят его. Наконец, с трудом подавив слезы, он принялся за работу.
Внизу, в магазине, Берта несколько минут сидела неподвижно, спрятав лицо в ладонях. Слуга, навесив ставни, вернулся в кладовую. Теперь Октав счел нужным подойти к молодой женщине. Как только муж ушел, Сатюрнен стал размахивать руками над головой сестры, делая знаки Октаву, точно просил его утешить Берту. Лицо сумасшедшего сияло, он усиленно подмигивал и, боясь, что его не поймут, подкреплял свои советы, с безудержной ребяческой пылкостью посылая в пространство воздушные поцелуи.
– Как, ты хочешь, чтобы я поцеловал ее? – знаками спросил Октав.
– Да, да, – отвечал сумасшедший, энергично кивая.
И видя, что молодой человек стоит, улыбаясь, перед его сестрой, которая ничего не заметила, он, чтобы не мешать им, спрятался на пол за прилавком. В глубокой тишине закрытого магазина еще горели полным пламенем газовые рожки. Воцарилось мертвое молчание, в удушливом воздухе приторно пахли аппретурой куски шелка.
– Сударыня, прошу вас, не надо так огорчаться, – сказал Октав со своими обычными вкрадчивыми интонациями.
Берта вздрогнула, увидев его так близко от себя.
– Простите меня, господин Октав… Не моя вина, что вам пришлось присутствовать при таком неприятном объяснении. И прошу вас извинить моего мужа, он, видимо, нездоров сегодня… Вы сами понимаете, в каждой семье бывают маленькие неурядицы…
Ее душили рыдания. При мысли о том, что ей надо как-то выгораживать мужа перед посторонними людьми, у нее неудержимо полились слезы, от которых ей стало легче. Над прилавком показалась голова встревоженного Сатюрнена, но он тут же нырнул обратно, увидев, что Октав решился взять его сестру за руку.
– Мужайтесь, сударыня, прошу вас, – сказал Октав.
– Нет, это свыше моих сил, – пробормотала она. – Вы же были здесь, вы слышали все… из-за каких-то девяноста пяти франков на шиньон! Точно его не носит теперь каждая женщина! Но мой муж ничего не знает, ничего не хочет взять в толк. Он смыслит в женщинах столько же, сколько в китайской грамоте, ему никогда не приходилось иметь дело с женщинами, никогда, господин Октав! Ах, я так несчастна!..
Пылая злобой, она рассказала ему все. И это человек, за которого она вышла замуж якобы по любви; скоро он будет отказывать ей даже в простой рубашке! Разве она не исполняет своего долга? Разве он может упрекнуть ее хоть в малейшем невнимании? Конечно, если б он не рассердился в тот день, когда она просила у него шиньон, ей уж никак не пришлось бы покупать волосы за свой счет! И та же история повторяется бесконечно, из-за каждой мелочи: ей нельзя высказывать никаких желаний, нельзя соблазниться даже какой-нибудь пустячной принадлежностью туалета, потому что он всегда в мрачном, дурном расположении духа и отказывает ей: Разумеется, у нее есть своя гордость, она больше ничего не просит, она предпочитает обходиться без самых нужных вещей, лишь бы не унижаться попусту. Вот, например, уже две недели, как ей безумно хочется купить себе один убор из искусственных камней, который она видела с матерью в витрине ювелира в Пале-Рояле.
– Знаете, такие три звездочки из страза, которые прикалывают к волосам… О, сущая безделица, стоит-то, кажется, всего сто франков… И что же? Как я ни твердила о них, с утра до вечера, вы думаете, мой супруг что-нибудь понял?
Октав даже и мечтать не осмеливался о таком благоприятном случае. Он решил ускорить события.
– Да, да, знаю. Вы несколько раз говорили при мне об этой вещице. Право, сударыня, ваши родители так хорошо приняли меня, вы сами отнеслись ко мне так внимательно, что я счел возможным позволить себе…
Говоря это, он вынул из кармана маленький продолговатый футляр, в котором блестели три звезды, лежавшие на кусочке ваты. Взволнованная Берта вскочила со стула.
– Что вы, сударь, как можно! Не надо… Зачем вы это сделали?
Он прикинулся наивным, стал выдумывать различные предлоги. У них на юге так принято. И ведь это всего лишь безделушка… Берта, порозовев, уже перестала плакать, она не сводила с футляра загоревшихся глаз, в которых отражались искрящиеся поддельные камни.
– Прошу вас, сударыня… Вы только докажете этим вашу доброту… Я буду знать, что вы довольны моей работой у вас.
– Нет, право, господин Октав, не настаивайте… Вы меня огорчаете.
Сатюрнен появился вновь, глядя в экстазе на эти три звездочки, будто на святыню. Но его чуткий слух уловил шаги возвращавшегося Огюста. Слегка прищелкнув языком, он предупредил об этом Берту. Тогда она решилась взять подарок, как раз в ту минуту, когда ее муж входил в магазин.
– Ну хорошо, – быстро прошептала она, сунув футляр в карман, – я скажу, что мне их подарила сестра Ортанс.
Огюст распорядился потушить газ и пошел вместе с женой наверх, собираясь лечь спать; он не упоминал больше о ссоре, радуясь в глубине души, что Берта пришла в себя и повеселела, словно между ними ничего и не произошло. Магазин погрузился в полную тьму, и в тот момент, когда Октав тоже хотел уходить, он почувствовал, как чьи-то горячие руки крепко стиснули его пальцы, чуть не сломав их. Это оказался Сатюрнен, который ночевал на складе.
– Друг… друг… друг… – повторял сумасшедший в порыве необузданной нежности.
Октав, чьи прежние расчеты были нарушены, начал мало-помалу испытывать к Берте юношески пылкую страсть. Если вначале он следовал заранее выработанному плану обольщения, твердо решив сделать карьеру с помощью женщин, то теперь он видел в Берте не только жену своего хозяина, обладание которой должно отдать в его руки весь их торговый дом, – его привлекало прежде всего то, что она парижанка, прелестное создание, грациозное и изысканное; с такими ему никогда не доводилось иметь дела в Марселе. Он как бы и жить не мог уже без ее ручек, затянутых в перчатки, ножек в ботинках на высоких каблуках, нежной груди, утопающей в пышной отделке платья, и даже без ее белья сомнительной свежести, без той малопривлекательной изнанки, которую он угадывал под слишком богатыми нарядами; этот внезапный прилив страсти настолько смягчил сухость его натуры, склонной к бережливости, что он даже готов был выбросить на подарки и всякого рода развлечения пять тысяч франков, привезенных им с юга и уже удвоенных финансовыми операциями, о которых он никому не говорил.
Но особенно поражало его то, что, влюбившись, он стал робким. Он утратил свою решительность, желание как можно скорее достигнуть цели; напротив, он находил удовольствие в своей пассивности, в том, что никак не ускорял хода событий. Вдобавок этот мимолетный каприз его обычно столь практического ума привел к тому, что он стал считать завоевание Берты предприятием исключительной трудности, требующим длительного выжидания и ухищрений высшей дипломатии. Несомненно, что после обеих его неудач – с Валери и г-жой Эдуэн – он страшился еще одного поражения. Но помимо всего, его нерешительность и смятение вызывались робостью перед обожаемой женщиной, абсолютной верой в порядочность Берты, ослеплением любви, скованной желанием и доводящей до отчаяния.
На другой день после ссоры между супругами Октав, довольный тем, что заставил молодую женщину принять его подарок, решил, что с его стороны будет ловким ходом завязать дружбу с мужем. И так как он столовался у хозяина, имевшего обыкновение давать полное содержание своим служащим, чтобы они всегда были у него под рукой, он стал крайне любезен с Огюстом, внимательно слушал его за десертом, шумно одобряя все его замечания. В частности, он как будто разделял недовольство Огюста женой, прикидываясь даже, что следит за ней, для того чтобы потом вкратце сообщать мужу, как она себя ведет. Огюст был очень тронут; как-то вечером он признался молодому человеку, что чуть было не рассчитал его, предположив, что Октав заодно с его тещей. Октав, придя в ужас, немедленно выразил свое отвращение к г-же Жоссеран, что окончательно сблизило его с Огюстом, в силу полной общности взглядов. Впрочем, муж был в сущности неплохой человек, просто не особенно симпатичный, но готовый уступать во всем – до тех пор, пока его не выведут из себя, растрачивая его деньги или затрагивая его нравственные принципы. Он даже клялся, что не будет больше злиться, – после ссоры у него разыгралась жесточайшая мигрень, от которой он ходил как ошалелый целых три дня.
– Вы-то меня понимаете! – говорил он молодому человеку. – Мне нужен покой… Остальное мне совершенно безразлично, разумеется, за исключением чести; я хочу только, чтобы моя жена не утащила всю кассу. Ведь я рассуждаю здраво, как по-вашему? Я не требую от Берты ничего невозможного?
И Октав превозносил его благоразумие, и они наперебой восхваляли эту прелесть монотонной жизни, когда изо дня в день отмеряешь шелк, в течение долгих лет… Чтобы угодить Огюсту, приказчик даже отказался от своей идеи о преимуществе крупной торговли. Однажды вечером он озадачил хозяина, вернувшись к мечте о большом универсальном магазине в новейшем духе и посоветовав Огюсту, как раньше г-же Эдуэн, купить соседний дом, чтобы расширить торговое помещение. Огюст, чья голова шла кругом от всего лишь четырех прилавков, взглянул на Октава с таким испугом расчетливого коммерсанта, привыкшего дрожать над каждым грошом, что тот поспешил взять обратно свое предложение и тут же стал восторгаться надежностью и добропорядочностью мелкой торговли.
Дни шли за днями. Октав устроил себе в этом доме тепленькую, словно выстланную пухом норку. Муж ценил его, сама г-жа Жоссеран, с которой он, однако, старался не быть излишне предупредительным, смотрела на него ободряюще. Что же касается Берты, та обращалась с ним с очаровательной фамильярностью. Но самым большим его другом был Сатюрнен, выказывавший молчаливую привязанность к Октаву, преданность верного пса, которая все возрастала, по мере того как сам Октав все более страстно желал молодую женщину. Ко всем другим сумасшедший относился с мрачной ревностью, ни один мужчина не мог подойти к его сестре, – он тотчас же начинал проявлять беспокойство, скалил зубы, был готов укусить этого человека. Но когда Октав без стеснения склонялся к ней, заставляя ее смеяться нежно и сладострастно, как смеются счастливые любовницы, Сатюрнен тоже смеялся от удовольствия, на его лице отражалась частица их чувственной радости. Бедняга словно наслаждался любовью, инстинктивно воспринимая это женское тело как свое собственное; можно было подумать, что он, млея от счастья, испытывал признательность к избранному любовнику. Он останавливал Октава во всех углах, недоверчиво озираясь, и если они оказывались одни, говорил ему о Берте, рассказывая всегда одно и то же, отрывистыми фразами.
– Когда она была маленькой, у нее были вот такие крошечные ручки и ножки, но она была уже толстенькая, и вся розовая, и очень веселая… Она лежала на полу и дрыгала ножками. Меня это забавляло, я смотрел на нее, становился на колени… Тогда она – шлеп! шлеп! шлеп! – била меня ножками по животу… Как мне было приятно, ах, как мне было приятно!
Октав узнал таким образом все о детстве Берты, о ее легких ушибах, о ее игрушках; она росла как хорошенький необузданный зверек. В неполноценном мозгу Сатюрнена благоговейно хранились незначительные факты, которые помнил он один: день, когда она уколола палец и он отсосал у нее кровь; утро, когда, желая влезть на стол, она осталась в его объятиях. И каждый раз он возвращался к воспоминанию, которое было для него трагическим, – к болезни девочки.
– Ах, если бы вы ее видели! Ночью я был совсем один около нее… Меня били, заставляли ложиться спать. А я приходил обратно, босиком… Совсем один. Я плакал, потому что она была такая бледная, все время трогал ее, чтобы узнать, не холодеет ли она… Потом они перестали меня выгонять. Я ухаживал за нею лучше, чем они, я знал лекарства, она принимала то, что я ей давал… Порой, когда она очень стонала, я клал ее голову себе на грудь. Мы были очень ласковы друг с другом. Потом она выздоровела, и я хотел еще прийти к ней, и они меня опять побили…
Глаза его загорались, он смеялся и плакал, словно все, о чем он вспоминал, происходило вчера. По его бессвязному рассказу можно было составить себе представление, как возникло это странно-нежное чувство. Оно родилось из слепой преданности несчастного идиота больной девочке, приговоренной к смерти врачами, когда он бодрствовал у ее постели, ухаживал за нею, нагой и беспомощной, с истинно материнской заботливостью, готовый отдать жизнь за дорогое ему существо, умиравшее на его глазах; из его привязанности к ней и плотских желаний, так и оставшихся неразвитыми, ущербными, навсегда скованными этим мучительным переживанием, глубоко врезавшимся в его смятенную душу. С того времени, несмотря на неблагодарность Берты после ее выздоровления, она оставалась для него всем: повелительницей, перед которой он трепетал, дочерью и сестрой, которую он спас от смерти, кумиром, который он ревниво боготворил. Поэтому он преследовал мужа со свирепой ненавистью оскорбленного любовника и бранил его на чем свет стоит, когда жаловался на него Октаву.
– Опять он щурит глаз… До чего ж они меня раздражают, его головные боли… Вы слышали вчера, как он шаркал ногами?.. Вот он опять смотрит на улицу. Ну не дурацкий ли у него вид? Мерзкая скотина, мерзкая скотина!
Огюст не мог и шагу ступить, не разозлив сумасшедшего, который потом всякий раз обращался к Октаву с вызывавшими тревогу предложениями:
– Хотите, мы вместе прирежем его, как свинью?..
Октав успокаивал его. В те дни, когда Сатюрнен был в мирном расположении духа, он блуждал по дому, переходя, от Октава к молодой женщине и обратно, с восторженным видом передавал им все, что они говорили друг о друге, исполнял их поручения, был как бы связующим звеном между ними, благодаря которому они постоянно ощущали свою взаимную нежность. Он был готов броситься перед ними на землю, чтобы служить им ковром.
Берта не заговаривала больше о подарке. Она, казалось, не замечала трепетных знаков внимания Октава, обращалась с ним дружески, совершенно спокойно. Никогда еще он не следил так тщательно за своей одеждой; он не спускал с Берты ласкающего взгляда золотисто-карих глаз, считая неотразимой их бархатистую мягкость. Но Берта была признательна ему лишь за участие в обмане, в те дни, когда он помогал ей скрыть какую-нибудь проделку. Таким образом, они стали чувствовать себя сообщниками – он покровительствовал отлучкам молодой женщины, отправлявшейся куда-то вместе с матерью, и наводил мужа на ложный след при малейшем подозрении. В конце концов Берта, полагаясь на его сообразительность, дала полную волю своей страсти к прогулкам и визитам. А если, по возвращении в магазин, Октав попадался ей где-нибудь за грудой тканей, она благодарила его крепким товарищеским рукопожатием.
Тем не менее Берта пережила однажды сильное волнение. Она возвращалась с какой-то выставки собак; Октав знаком позвал ее в кладовую и там передал ей счет, который принесли в ее отсутствие, – на шестьдесят два франка, за вышитые чулки. Она побледнела, у нее вырвался возглас, полный неподдельного испуга:
– Боже! Неужели мой муж это видел?
Октав поспешил успокоить ее, рассказал, каких трудов ему стоило скрыть счет под самым носом у Огюста. Затем он вынужден был смущенно добавить вполголоса:
– Я оплатил его.
Она притворилась, что роется в карманах, не нашла ничего и сказала просто:
– Я вам верну эти деньги… Ах, господин Октав, как я вам признательна! Я бы умерла, если б Огюст увидел счет.
На этот раз она взяла обе его руки в свои и слегка сжала их. Но больше об этих шестидесяти двух франках не было и помину.
В Берте непрестанно росла жажда свободы и развлечений – всего того, что она, будучи девушкой, сулила себе в замужестве, того, что мать научила ее требовать от мужчины. Она словно принесла с собой давний ненасытный голод, она мстила за свою убогую молодость у родителей, за скверное мясо, которое ели без масла, чтобы иметь возможность купить ботинки, за достававшиеся с таким трудом наряды, которые переделывались по двадцать раз, за видимость богатства, которую поддерживали ценою беспросветной нужды и нечистоплотности В особенности же Берта вознаграждала себя за те три зимы, когда она бегала в бальных башмачках по парижской грязи в поисках мужа; за вечера, полные смертельной тоски, когда она без конца пила сироп на пустой желудок; за тягость принужденных улыбок и жеманной стыдливости, которую она напускала на себя перед глупыми молодыми людьми; за тайное раздражение оттого, что приходится разыгрывать невинность, когда ты уже просвещена; за возвращение домой пешком, несмотря на дождь; за дрожь в ледяной постели и за материнские оплеухи, от которых долго горели щеки. Ей было всего лишь двадцать два года, но она уже теряла надежду, испытывая чувство унижения, словно была горбата; она разглядывала себя по вечерам, стоя в одной рубашке, чтобы проверить, нет ли у нее какого-нибудь физического изъяна. Но вот, наконец, муж был пойман; и словно охотник, с размаху кулаком приканчивающий зайца, за которым он долго гонялся без передышки, она была безжалостна к Огюсту, обращалась с ним, как с побежденным.
Таким образом, разлад между супругами становился постепенно все глубже, несмотря на усилия мужа, не желавшего омрачать себе существование. Он отчаянно защищал свой сонный привычный покой, закрывал глаза на небольшие проступки, спускал даже крупные, постоянно боясь узнать о каком-нибудь возмутительном случае, который может вывести его из себя. Поэтому он снисходительно относился к Берте, когда она лгала ему, приписывая появление в доме уймы безделушек нежным знакам внимания со стороны сестры или матери, так как иначе она не могла бы объяснить их приобретение; он даже стал меньше ворчать, когда она отлучалась по вечерам, и это позволило Октаву дважды свести ее тайком в театр в сопровождении г-жи Жоссеран и Ортанс, – дамы премило провели время и единодушно решили, что Октав весьма обходительный молодой человек.
К тому же Берта до сих пор при малейшем замечании тыкала в нос Огюсту своей порядочностью. Она ведет себя хорошо, он должен считать себя счастливым, – ведь для нее, как и для ее матери, недовольство мужа могло считаться законным лишь в том случае, если ему удалось уличить жену в измене. Эта несомненная порядочность не стоила ей, однако, больших жертв на первых порах, когда она еще только начала жадно удовлетворять свои аппетиты. Она была от природы холодна, полна эгоизма, избегающего беспокойства, которое приносит с собой страсть, предпочитала ни с кем не делить своих наслаждений, отнюдь не потому, впрочем, что была добродетельна. Ухаживание Октава просто льстило ей, как неудачливой в прошлом девушке на выданье, вообразившей, что мужчины отвернулись от нее; вдобавок она извлекала из этого ухаживания выгоду, пользуясь ею совершенно безмятежно, потому что выросла в семье, где царила ненасытная жажда денег. Однажды она позволила приказчику заплатить вместо нее за пять часов езды в экипаже; в другой раз, собираясь выходить из дому, взяла у него взаймы, за спиной у мужа, тридцать франков, сославшись на то, что забыла кошелек. Она никогда не отдавала долгов. Этот молодой человек не имел для нее большого значения, она им не интересовалась, пользовалась им без всякого расчета, наудачу, в зависимости от своих прихотей и от обстоятельств. А пока играла на том, что изображала себя несчастной страдалицей, подвергающейся дурному обращению, хотя она строго исполняет свой долг.
Однажды в субботу между супругами разразилась бурная ссора из-за одного франка, которого не хватало в счете Рашели. Когда Берта проверяла этот счет, Огюст принес, по своему обыкновению, деньги на домашние расходы на следующую неделю. Вечером ждали к обеду Жоссеранов, и кухня была завалена провизией: кролик, бараний окорок, цветная капуста. Сатюрнен, сидя на корточках возле раковины, чистил ботинки сестры и сапоги зятя. Ссора началась с длинных объяснений по поводу одного франка. На что он ушел? Как можно было потерять целый франк? Огюст принялся заново проверять счет. Рашель в это время спокойно надевала на вертел бараний окорок; она была неизменно послушна, несмотря на свой суровый вид, помалкивала, но подмечала все, что творится вокруг. Наконец Огюст дал пятьдесят франков и уже пошел было вниз, но опять вернулся, преследуемый мыслью о недостающей монете.
– Надо все-таки найти этот франк, – сказал он. – Может быть, ты заняла его у Рашели, и вы обе забыли об этом?
Берта вдруг разобиделась:
– Уж не утаиваю ли я, по-твоему, какие-то деньги из тех, что ты даешь на хозяйство? Очень мило, нечего сказать!
Тут-то все и началось; вскоре оба дошли до самых резких выражений. Огюст, несмотря на желание купить себе покой хотя бы дорогой ценою, обрушился на Берту, раздраженный видом кролика, бараньего окорока и цветной капусты, вне себя от этого количества съестного, которое она изволит тратить за один раз на свою родню. Он листал расходную книгу, возмущаясь перечнем припасов. Слыханное ли дело! Она, вероятно, сговорилась со служанкой и наживается на закупках провизии.
– Я! Я! – воскликнула молодая женщина, выведенная из терпения. – Я сговорилась со служанкой! Да это вы, сударь, платите ей, чтобы она шпионила за мной! Ведь она вечно торчит за моей спиной, я шагу не могу ступить, чтобы не натолкнуться на эту девицу. Пожалуйста, пусть себе подглядывает в замочную скважину, когда я меняю белье. Я ничего дурного не делаю, мне смешон ваш полицейский надзор… Но обвинять меня в сговоре с ней – это уж, знаете, слишком!
От этого непредвиденного выпада Огюст на какое-то мгновение растерялся. Рашель, продолжая держать бараний окорок, обернулась и, прижав руку к сердцу, запротестовала:
– Господи, сударыня, как вы можете думать… Я так уважаю вас…
– Она сошла с ума, – сказал Огюст, пожимая плечами. – Не оправдывайтесь, моя милая… Она сошла с ума.
Раздавшийся за его спиной неожиданный шум испугал его. Это Сатюрнен устремился на помощь сестре, яростно отшвырнув недочищенный сапог. Сжав кулаки, с грозным выражением лица, он бормотал, что задушит ее мерзкого муженька, если тот еще раз обзовет ее полоумной. Огюст в страхе укрылся за водопроводной трубой, крича:
– Это же невыносимо в конце концов! Стоит мне обратиться к вам с каким-нибудь замечанием, и ваш сумасшедший уже тут как тут! Я согласился взять его, но пусть он оставит меня в покое! Еще один подарочек вашей маменьки! Сама до смерти боится сынка – вот и посадила его мне на шею, чтобы он прирезал меня, а не ее. Благодарю покорно! Смотрите, у него нож. Остановите же его!
Берта отняла нож у брата и успокоила его взглядом; Огюст, побелев, продолжал глухо ворчать. То и дело вокруг размахивают ножами! Долго ли убить человека, а с сумасшедшего что спросишь, и суд за тебя не вступится! Нельзя же в конце концов держать при себе в качестве охраны подобного братца, который не дает мужу слова сказать даже тогда, когда его негодование вполне законно. И приходится молча это все сносить!
– Право, сударь, вам не хватает такта, – презрительно заявила Берта. – Воспитанный человек не станет объясняться на кухне.
И она удалилась в спальню, с силой хлопая дверьми. Рашель повернулась к своим кастрюлям, будто не слыша перебранки хозяев. Она и не взглянула на уходящую Берту, ведя себя скромно, как подобает служанке, знающей свое место, хотя ей известно все, что происходит в доме; хозяин еще потоптался около нее, но на ее лице ничего не отражалось. Впрочем, он почти сразу же убежал вслед за женой. Тогда только невозмутимая Рашель смогла поставить кролика на огонь.
– Пойми, наконец, мой друг, – сказал Огюст Берте, которую он догнал в спальне, – что я имею в виду не тебя, а эту девушку, – ведь она нас обкрадывает… Надо же найти тот франк.
Молодую женщину пробирала нервная дрожь. Она посмотрела ему прямо в лицо, бледная как полотно, полная отчаяния и решимости:
– Ославите вы меня когда-нибудь в покое с вашим франком? Мне нужен не один франк, мне нужны пятьсот франков в месяц. Да, пятьсот франков в месяц, чтобы одеваться…. Вы позволяете себе говорить о деньгах на кухне, в присутствии прислуги? Что ж, тогда и я хочу поговорить о них! Я слишком долго сдерживала себя… Мне нужны пятьсот франков.
Он остался с разинутым ртом, услышав такое требование. А Берта закатила ему грандиозный скандал, наподобие тех, которые ее мать в течение двадцати лет устраивала ее отцу каждые две недели. Уж не надеется ли Огюст, что она будет ходить босиком? Когда женишься, надо уметь прилично одевать и кормить жену. Лучше просить милостыню, чем жить вот так, без гроша за душой! Не ее вина, если он неспособен заниматься коммерцией, да, неспособен, у него нет воображения, нет нужной оборотливости, он умеет только сквалыжничать. Ведь он должен был считать делом своей чести поскорее нажить состояние, нарядить жену, как королеву, чтобы эта публика из «Дамского счастья» лопнула от злости! Но нет! При подобной бездарности банкротство: неминуемо. От этого потока слов так и веяло преклонением перед деньгами, бешеной жаждой их, подлинным культом денег; Берта научилась почитать их, когда жила в своей семье, видя, до каких низостей доходят, чтобы только создать видимость богатства.
– Пятьсот франков! – сказал, наконец, Огюст. – Лучше уж закрыть магазин.
Она холодно взглянула на него.
– Вы отказываетесь? Хорошо, я буду делать долги.
– Еще долги, несчастная!
С внезапным бешенством он схватил ее за руку и отшвырнул к стене. Даже не крикнув, задыхаясь от гнева, она подбежала к окну, открыла его, словно собираясь выброситься на мостовую, но вернулась обратно и сама вытолкала Огюст а за дверь, бормоча сквозь зубы:
– Уходите, или я за себя не ручаюсь!
Берта громко щелкнула задвижкой за его спиной. Некоторое время он прислушивался в нерешительности, потом поспешно спустился в магазин; его снова охватил ужас при виде блеснувших в темноте глаз Сатюрнена, которого привлекла из кухни их стычка.
Внизу Октав, продававший какой-то старой даме шелковые платки, сразу заметил необычайную взволнованность Огюста. Он смотрел искоса, как тот, разгоряченный, расхаживает между прилавками. Когда покупательница ушла, Огюст не выдержал.
– Друг мой, она сходит с ума, – сказал он, не называя имени жены. – Она заперлась у себя в комнате… Вы должны оказать мне услугу и пойти наверх, поговорить с ней. Право, я боюсь, как бы не произошло несчастья!
Молодой человек делал вид, что колеблется. Такое щекотливое поручение! Наконец он исполнил просьбу – но только из чувства преданности. Наверху Сатюрнен стоял у дверей Берты. Услыхав шаги, сумасшедший угрожающе заворчал. Но когда он узнал приказчика, его лицо прояснилось.
– Ах, это ты, – прошептал он. – Ты, это хорошо… Нельзя, чтобы она плакала. Будь добр, придумай что-нибудь… И знаешь что? Останься там. Не беспокойся, я буду здесь. Если девушка захочет подглядывать, я ее поколочу.
И Сатюрнен уселся на пол, сторожа дверь. В руках у него еще был сапог Огюста; он принялся начищать его, чтобы скоротать время.
Октав решился постучать. Тишина, ответа нет. Тогда он назвал себя, и тотчас же скрипнула отодвигаемая задвижка. Приоткрыв дверь, Берта попросила его войти, затем снова закрыла ее, опять раздраженно щелкнув задвижкой.
– Вам можно, – сказала она, – ему – ни за что!
Она разгневанно ходила взад и вперед, от кровати к окну, которое оставалось открытым, и обратно, бросая отрывистые фразы: пусть сам принимает ее родителей, если хочет; да, пусть объясняет ям ее отсутствие, – она не сядет за стол, нет, ни за что, хоть убейте! К тому же она предпочитает лечь. И она уже лихорадочно сбрасывала с кровати покрывало, взбивала подушки, откидывала простыни, настолько забыв о присутствии Октава, что чуть не расстегнула платье. Потом ей пришла в голову другая мысль.
– Вы только подумайте, он побил меня, побил, побил! И все потому, что я попросила у него пятьсот франков, – ведь это же стыд, если я так и буду постоянно ходить в лохмотьях!
Стоя посреди комнаты, Октав искал слова, которыми можно было бы успокоить Берту. Напрасно она так расстраивается. Все уладится. Наконец он рискнул робко предложить:
– Если вас затрудняет какой-то платеж, почему вы не обратитесь к вашим друзьям? Я был бы так счастлив! О, просто в виде займа. Потом вы мне вернете.
Она посмотрела на него и ответила после недолгого молчания:
– Нет, ни за что, это оскорбительно… Что могут подумать люди, господин Октав?
Берта отказала ему так твердо, что вопрос о деньгах больше не поднимался. Но гнев ее, видимо, улегся. Она глубоко вдохнула воздух, смочила себе лицо, бледная, очень спокойная, немного усталая; в ее больших глазах светилась решимость. Он чувствовал, как его охватывает робость влюбленного, робость, которую он, в сущности говоря, считал глупой. Никогда еще он не любил так горячо; пылкое желание делало неуклюжими его обычные манеры красавца-приказчика. По-прежнему советуя ей, в туманных фразах, помириться с мужем, он в то же время сохранял полную ясность мыслей и спрашивал себя, не следует ли ему обнять Берту; но боязнь быть снова отвергнутым лишила его сил. Берта все еще смотрела на него, не говоря ни слова, с решительным видом, нахмурив лоб, на котором все резче обозначалась легкая складка.
– Право же, – продолжал он, запинаясь, – надо иметь терпение… Ваш муж не злой человек… Если вы сумеете подойти к нему, он даст вам все, что вы захотите…
И они оба ощутили, что в то время как произносятся эти пустые слова, ими начинает овладевать одна и таже мысль. Они остались наедине, свободные, огражденные запертой дверью от всяких неожиданностей, проникнутые сознанием безопасности, согретые уютом этого укромного уголка. Однако Октаву еще не хватало смелости; все то женственное, что было в нем самом, его инстинктивное понимание женщины настолько обострилось в эту минуту страсти, что в их сближении он как бы сам стал женщиной. Тут Берта, словно припомнив прежние уроки, уронила платок.
– Ах, простите! – сказала она молодому человеку, который поднял его.
Их пальцы слегка соприкоснулись, это мимолетное ощущение сблизило их. Теперь Берта нежно улыбалась, она вся изогнулась, вспомнив, что мужчины терпеть не могут женщин, которые словно проглотили аршин. Не надо прикидываться дурочкой, можно, не подавая вида, позволить себе невинные шалости, если хочешь кого-нибудь поймать на удочку.
– Вот уже и темнеет, – сказала она, подойдя к окну и закрывая его.
Октав последовал за ней, и там, за портьерами, она дала ему свою руку. Берта смеялась все громче, одурманивая его звонким хохотом, обволакивая его своими грациозными движениями, и когда он, наконец, набрался храбрости, закинула голову, открыв шейку, юную, нежную шейку, вздувавшуюся от веселого смеха. Не помня себя, он поцеловал ее пониже подбородка.
– О, господин Октав! – смущенно сказала она, притворяясь, что хочет деликатно поставить его на место.
Но он схватил ее, бросил на постель, которую она только что раскрыла, и, удовлетворяя свое желание, вновь выявил ту грубость, то яростное пренебрежение к женщине, которая скрывалась в нем под видом ласкового обожания. Берта молчаливо уступила ему, не испытав никакой радости. Когда она поднялась, с онемелыми руками, со страдальчески искаженным лицом все ее презрение к мужчинам вылилось в мрачном взгляде, который она бросила на Октава. Вокруг царила тишина. Было слышно лишь, как Сатюрнен чистил за дверью сапоги мужа широкими, равномерными взмахами.
Между тем Октав, опьяненный победой, думал о Валери и о г-же Эдуэн. Наконец-то он был чем-то побольше любовника ничтожной Мари Пишон! Он словно восстановил свою честь в собственных глазах. Затем, при виде болезненной гримасы Берты, ему стало немного стыдно, и он поцеловал ее с большой нежностью. Впрочем, она уже пришла в себя, на ее лице опять появилось выражение беспечной решимости. Она махнула рукой, как бы говоря: «Тем хуже! Что было, того не вернешь». Но вслед за этим она ощутила потребность выразить меланхолическую мысль.
– Ах, если бы вы были моим мужем! – прошептала она.
Он удивился, почти встревожился, что не помешало ему, однако, заметить вполголоса, еще раз целуя ее:
– О да, как это было бы чудесно!
Вечером обед с Жоссеранами прошел восхитительно. Никогда еще Берта не была такой кроткой. Она ничего не сказала родителям о ссоре с мужем, встретив его с видом полной покорности. Огюст, в восторге, отвел Октава в сторону, чтобы поблагодарить его; он делал это с таким жаром, пожимал Октаву руки с такой горячей признательностью, что молодому человеку стало неловко. Впрочем, все присутствующие были необычайно ласковы с Октавом. Сатюрнен, который вел себя за столом очень прилично, смотрел на него влюбленными глазами, как бы разделив с ним сладость его греха. Ортанс снисходительно слушала Октава, а г-жа Жоссеран подливала ему вина с материнским видом, точно подбадривая его.
– Нет, право, – сказала Берта за сладким, – я опять займусь живописью… Мне уже давно хочется разрисовать чашку для Огюста.
Эта прекрасная, свидетельствующая о супружеском внимании мысль очень тронула мужа. После того как подали суп, Октав поставил свою ногу на ножку молодой женщины; он словно формально вступал во владение ею на этом маленьком буржуазном празднестве. Тем не менее Берта испытывала какое-то безотчетное беспокойство при виде Рашели; она все время ловила на себе испытующий взгляд служанки. Стало быть, что-то заметно? Да, эту девушку придется рассчитать или же подкупить.
Но тут Жоссеран, оказавшийся рядом с дочерью, окончательно растрогал ее, сунув ей под скатертью завернутые в бумажку девятнадцать франков.
– Ты ведь знаешь, это мой маленький приработок… Если у тебя есть долги, надо заплатить, – шепнул он на ухо Берте наклоняясь к ней.
Тогда, сидя между отцом, подталкивавшим ей колено, и любовником, тихонько водившим ногой по ее ботинку, она почувствовала себя очень уютно. Жизнь обещала быть чудесной. Всем было легко, семья наслаждалась приятным мирным вечером среди своих. Право, это было даже неестественно, очевидно, что-то принесло им счастье. У одного Огюста были страдальческие глаза, его мучила мигрень, которой, впрочем, надо было ожидать после таких переживаний. И ему даже пришлось около девяти часов пойти спать.
XIII
С некоторых пор Гур стал бродить по дому с таинственным и обеспокоенным видом. Его часто видали, когда он крадучись поднимался то по одной, то по другой лестнице, зорко поглядывая вокруг, насторожив слух; он попадался навстречу жильцам даже ночью. Гур был явно озабочен нравственностью дома, дышавшего, как ему чудилось, чем-то предосудительным, тревожащим холодную наготу двора, благоговейную тишину вестибюля, возвышенную семейную добродетель квартир.
Однажды вечером Октав натолкнулся на привратника, когда тот неподвижно стоял в неосвещенном коридоре, прислонясь к двери, выходившей на черную лестницу. Удивленный Октав спросил его, что он тут делает.
– Хочу кое-что узнать, господин Муре, – коротко ответил Гур, теперь, наконец, решив, что пора отправляться спать.
Молодой человек сильно испугался. Неужели привратник учуял его близость с Бертой? Может быть, он их подстерегает? В этом доме, где был такой надзор за поведением жильцов, придерживавшихся самых строгих нравственных правил, связи молодых людей постоянно мешали какие-то препятствия. Поэтому Октаву удавалось лишь изредка проводить время со своей любовницей; только и было у него радости, что оставить под каким-нибудь предлогом магазин, когда Берта уйдет из дому днем, без матери, и встретиться с ней в одном из уединенных пассажей, где он мог, взяв ее под руку, погулять с ней часок-другой. Огюст меж тем еще с конца июля не ночевал по вторникам дома. По этим дням он уезжал в Лион, так как имел глупость стать совладельцем одной фабрики шелков, постепенно приходившей в упадок. Но Берта все еще не разрешала себе воспользоваться свободной ночью. Она дрожала от страха перед Рашелью, боясь совершить какую-нибудь оплошность, которая отдаст ее во власть этой девушки.
Как раз в один из вторников Октав и застал вечером Гура возле своей комнаты, что еще больше усилило опасения молодого человека. Он уже целую неделю тщетно упрашивал Берту подняться к нему, когда все в доме будут спать. Неужели привратник догадался? Октав лег в постель, недовольный, терзаясь страхом и желанием. Его любовь разгоралась, переходила в безумную страсть, и он замечал со злостью, что способен из-за нее на всякие глупости. Встречаясь с Бертой в пассажах, он уже не мог не купить ей всякий раз какой-нибудь новой вещички, которая привлекала ее внимание в витрине. Так, например, вчера, в пассаже Мадлен, она посмотрела на одну шляпку с таким вожделением, что он тут же зашел в магазин и купил ей эту шляпку в подарок: рисовая соломка, отделанная всего лишь гирляндой роз, нечто восхитительно простое, но стоившее, однако, двести франков – многовато, по его мнению. Около часу ночи Октав, наконец, уснул, после того как долго ворочался, разгоряченный, с боку на бок; его разбудил легкий стук.
– Это я, – прошептал женский голос.
То была Берта. Открыв дверь, Октав страстно обнял в темноте молодую женщину. Но она явилась вовсе не для этого; когда он: снова зажег уже потушенную свечу, он увидел, как Берта взволнована. Накануне, не имея при себе достаточно денег, он не смог заплатить за шляпку, а Берта, на радостях настолько забылась, что назвала себя, и ей прислали счет. Теперь же, ободренная тишиной в доме и уверенная, что Рашель спит, она решилась подняться наверх, безумно боясь, как бы завтра не пришли за деньгами к мужу.
– Завтра утром, да? – молила она, собираясь ускользнуть. – Надо заплатить не позже завтрашнего утра.
Но Октав снова обнял ее:
– Не уходи!
Еще не совсем проснувшись, вздрагивая, он что-то шептал, прижавшись лицом к ее шее и увлекая ее в теплую постель. Берта успела раздеться дома и осталась лишь в нижней юбке и ночной кофточке. Октаву казалось, что она совсем обнажена; она уже заплела волосы на ночь, плечи ее были еще теплыми от только что скинутого пеньюара.
– Ну право же, я отпущу тебя через час… Останься!
Берта осталась. Часы медленно отбивали время, горячий воздух в комнате был насыщен истомой. Как только раздавался бой часов, Октав начинал удерживать Берту, умоляя ее так нежно, что она, обессилев, покорялась. Около, четырех часов утра она собралась, наконец, уйти домой, но тут они оба крепко уснули, обнявшись. Когда они открыли глаза, в окно вливался дневной свет, было девять часов. Берта вскрикнула:
– Боже мой! Я пропала!
Они совершенно растерялись. Берта соскочила с кровати; она никак не могла открыть усталых глаз, слипавшихся от сна, и ощупью отыскивала свои вещи, ничего не разбирая, одеваясь как попало, то и дело ахая и охая. Октав, испуганный не меньше, чем она, бросился к двери, чтобы помешать ей выйти в подобном виде, да еще в такой час. С ума она сошла? Ее могут встретить на лестнице, это слишком опасно; надо поразмыслить, придумать, как спуститься вниз незамеченной. Но она хотела только одного – во что бы то ни стало уйти, и рвалась к двери, которую он загораживал. Наконец он вспомнил о черном ходе. Так будет удобнее всего: Берта быстро вернется домой через кухню. Но по утрам всегда можно было натолкнуться в коридоре на Мари Пишон, и молодой человек решил из предосторожности занять ее чем-нибудь, а в это время Берта попытается убежать. Он мигом надел брюки и пальто.
– Господи, как вы возитесь! – пробормотала Берта. Она не могла больше оставаться тут, это было для нее так мучительно, точно ее посадили на горячие уголья.
Наконец Октав вышел из комнаты размеренным шагом, как обычно; к своему удивлению, он застал у Мари Сатюрнена, который спокойно сидел и смотрел, как она хозяйничает. Сумасшедший по-прежнему любил искать у нее приюта, довольный, что она не обращает на него внимания, и уверенный, что тут его никто не обидит. Впрочем, он и не стеснял Мари, она охотно мирилась с его присутствием; хоть разговаривать с ним было не о чем, но все же он заменял ей общество, и она тихо и томно напевала свой любимый романс.
– А-а, вы проводите время со своим возлюбленным! – сказал Октав, стараясь встать таким образом, чтобы заслонить собою дверь.
Краска залила лицо Мари. Да это же бедный господин Сатюрнен! Что вы, как можно! Ведь ему неприятно, если даже случайно дотронешься до его руки! И сумасшедший тоже рассердился. Он не собирается быть ничьим возлюбленным, нет, ни за что! Он разделается со всяким, кто вздумает передать эту ложь его сестре. Октаву, удивленному этой внезапной вспышкой, пришлось успокаивать его.
Тем временем Берта проскользнула на черную лестницу. Ей надо было спуститься на два этажа. На первой же ступеньке ее остановил резкий смех, донесшийся снизу, из кухни г-жи Жюзер; Берта, дрожа, замерла на площадке у широко распахнутого в темный двор окна. Затем раздались голоса из зловонной ямы, забил утренний фонтан грязи. Это служанки яростно схватились с Луизой, обвиняя ее в том; что она подсматривает в замочные скважины их комнат, когда они ложатся спать. А ведь ей еще нет и пятнадцати, сопливая девчонка, хороша, нечего сказать! Луиза покатывалась со смеху. Она и не думает отпираться, она знает, какой зад у Адели; ох, посмотрели бы вы на него. Лиза тощая-претощая, а у Виктуар живот провалился, как старый бочонок. Чтобы заставить ее замолчать, служанки разразились целым градом ругательств. Потом, раздосадованные тем, что их как бы раздели догола на глазах у всех, и желая отыграться, они стали вымещать злобу на хозяйках, в свою очередь, раздевая их. Благодарим покорно! Хоть Лиза и худа, но ей далеко до госпожи Кампардон номер два, вот та уж действительно кожа да кости, нечего сказать, лакомый кусочек для архитектора; Виктуар ограничилась тем, что пожелала всем этим госпожам Вабр, Дюверье и Жоссеран, когда они доживут до ее лет, иметь такой прекрасно сохранившийся живот, как у нее; что касается Адели, она бы, конечно, не поменялась задом ни с одной из дочерей своей хозяйки, вот уж подлинно фитюльки! Берта стояла неподвижно, оторопев; ей казалось, будто ей прямо в лицо летят кухонные отбросы, – она и не подозревала раньше о существовании подобной помойки, только теперь впервые услыхав, как прислуга копается в грязном белье господ, пока те занимаются утренним туалетом.
Но вдруг чей-то голос крикнул:
– Хозяин идет за горячей водой!
Окна закрылись, двери захлопнулись. Наступила мертвая тишина. Берта все еще не осмеливалась сдвинуться с места. Потом, уже спускаясь по лестнице, она подумала, что Рашель, наверно, поджидает ее на кухне, и опять встревожилась. Теперь Берта просто боялась вернуться к себе, она охотно ушла бы из дому, убежала бы далеко, навсегда. Тем не менее она решилась приоткрыть дверь и облегченно вздохнула, увидев, что служанки нет. Радуясь, как ребенок, что она дома и спасена, Берта побежала в спальню. Но там, у несмятой постели, стояла Рашель. Она, как всегда бесстрастно, поглядела сначала на кровать, потом на хозяйку. Молодая женщина ужаснулась; она настолько растерялась, что начала оправдываться, ссылаться на недомогание сестры. Она запиналась от страха и вдруг, поняв, как жалка ее ложь, сознавая, что все погибло, расплакалась. Бессильно опустившись на стул, Берта плакала, плакала, не переставая…
Это длилось довольно долго. Обе; женщины не произносили ни слова, одни рыдания нарушали глубокую тишину. Рашель с преувеличенной сдержанностью и холодностью, подчеркивая всем своим видом, что она многое знает, но держит язык за зубами, повернулась к Берте спиной, будто бы для того, чтобы поправить подушки, окончательно привести в порядок постель. Когда же ее хозяйка, все больше и больше пугаясь этого молчания, стала рыдать слишком уж бурно, Рашель, вытирая пыль, сказала почтительно, совсем просто:
– Напрасно вы так стесняетесь, сударыня, хозяин у нас не такой уж хороший…
Берта перестала плакать. Она заплатит служанке, вот и все. И Берта, не раздумывая, дала Рашели двадцать франков. Но ей тут же показалось, что этого мало; она встревожилась, вообразив, что та презрительно поджала губы, отправилась за Рашелью на кухню, привела ее обратно и подарила ей почти новое платье.
В это время Гур снова напугал Октава. Выйдя от Питонов, Октав застал его, как и накануне, у двери на черную лестницу; Гур стоял неподвижно, кого-то подкарауливая, затем пошел прочь. Октав последовал за привратником, не решаясь даже заговорить с ним. Гур с важным видом спускался по парадной лестнице. Остановившись этажом, ниже, он вынул из кармана ключ и вошел в комнату, которую снимало важное лицо, приходившее сюда работать ночью, раз в неделю. Дверь ненадолго отворилась, и Октав ясно увидел комнату, которая обычно была закрыта наглухо, как склеп. В это утро в ней был ужасающий беспорядок, очевидно важное лицо работало там накануне: простыни съехали с широкой постели на пол, сквозь стеклянные дверцы шкафа виднелись остатки омара и початые бутылки; тут же в комнате стояли два таза с грязной водой, один у кровати, другой на стуле. Гур, с холодным и замкнутым выражением лица, придававшим ему сходство с отставным судьей, сразу же принялся опоражнивать и мыть тазы.
Октав побежал в пассаж Мадлен, платить за шляпку. По дороге его раздирали мучительные сомнения: вернувшись, он решил наконец расспросить привратника и его жену. У открытого окна швейцарской г-жа Гур, полулежа в большом кресле между двумя цветочными горшками, дышала свежим воздухом. Возле двери стояла в ожидании тетушка Перу, оробевшая и растерянная.
– У вас нет писем для меня? – спросил Октав, словно зашел именно для того, чтобы осведомиться о почте.
Гур как раз спускался по лестнице, окончив уборку комнаты на четвертом этаже. Эта уборка была единственной работой вне его обязанностей, которую он оставил за собой в доме; ему льстило доверие важного лица, платившего очень много, с условием, что ничьи другие руки не будут прикасаться к его тазам.
– Нет, господин Муре, ничего, – ответил он.
Гур отлично видел тетушку Перу, но притворился, что не замечает ее. Накануне он так разозлился на старуху из-за пропитого посреди вестибюля ведра воды, что выгнал ее вон. Она пришла теперь за расчетом, дрожа перед Гуром, и робко жалась к стене.
Но поскольку Октав не спешил уходить, любезно беседуя с г-жой Гур, привратник круто обернулся к старухе.
– Значит, вам надо заплатить… Сколько вам причитается?
Но г-жа Гур прервала его:
– Милый, посмотри, опять эта девица со своей ужасной собачонкой.
Мимо них проходила Лиза; несколько дней тому назад она подобрала где-то на тротуаре спаньеля, из-за которого у нее пошли бесконечные стычки с привратником и его женой. Владелец дома не желает, чтобы здесь держали животных. Нет, никаких животных и никаких женщин! Собачку запретили выводить во двор; она вполне может делать свои дела на улице. А так как с утра шел дождь и у спаньеля были мокрые лапки, Гур набросился на Лизу.
– Я не позволю вашей собаке бегать по лестнице, слышите? – закричал он. – Возьмите ее на руки.
– Ну да, буду я пачкаться! – дерзко ответила Лиза. – Подумаешь, какая беда, если она немножко наследит на черной лестнице! Пойдем, мой песик!
Гур хотел было схватить собаку, но, поскользнувшись, чуть не упал и принялся ругать этих нерях-служанок. Он постоянно воевал с ними, обуреваемый злобой бывшего слуги, который теперь сам заставляет себе прислуживать. Тут Лиза вдруг накинулась на него.
– Оставишь ты меня наконец в покое, лакейское отродье! – закричала она грубо, как истая дочь Монмартра, выросшая в его грязи. – Иди лучше, выливай ночные горшки господина герцога!
Это было единственное оскорбление, которое могло заткнуть рот привратнику, и служанки злоупотребляли им. Гур ушел к себе; он трясся от злости и бормотал себе под нос, что ему-то пристало лишь гордиться своей службой у господина герцога, а такую дрянь, как она, там и часу не продержали бы! И он набросился на вздрогнувшую от неожиданности тетушку Пепу.
– Сколько же вам причитается в конце концов? А? Вы говорите – двенадцать франков шестьдесят пять сантимов… Не может быть! Шестьдесят три часа, по двадцать сантимов за час… Ах, вы считаете еще четверть часа! Ни в коем случае! Я вас предупреждал, я не оплачиваю неполные часы.
Так и не дав денег насмерть перепуганной старухе, он отошел от нее и вмешался в беседу жены с Октавом. Тот искусно ввернул замечание о том, что с этим домом у них, видимо, немало хлопот; Октав надеялся, что они таким образом выскажутся о жильцах. Сколько удивительного происходит, должно быть, за всеми этими дверьми!
– Мы занимаемся своими делами, – с обычной важностью перебил его привратник, – а в чужие дела мы носа не суем! Но вот что выводит меня из терпения! Нет, вы поглядите, вы только поглядите!
И, вытянув руку по направлению к арке, он указал на башмачницу, ту самую высокую бледную женщину, которая въехала в дом в день похорон Вабра. Она шла с трудом, неся перед собой огромный живот, казавшийся еще больше из-за болезненной худобы ее шеи и ног.
– Что такое? – наивно спросил Октав.
– Как! Разве вы не видите? А этот живот! Этот живот!
Привратника приводил в отчаяние этот живот. Живот незамужней женщины, который она неведомо где нажила, – ведь она была совсем плоской, когда снимала комнату. Иначе ей, разумеется, никогда бы у нас ничего не сдали! А теперь ее живот вырос неимоверно, приняв чудовищные размеры.
– Вы понимаете, сударь, – объяснял привратник, – как мы разозлились, я и хозяин дома, когда я все это обнаружил. Она обязана была предупредить, не так ли? Нельзя же втираться к людям, скрывая, что у тебя такое в брюхе… Но на первых порах это было чуть заметно, это было еще допустимо, и я ничего не говорил. Одним словом, я надеялся на ее скромность. И что же? Я следил за ней – он рос прямо на глазах, он так быстро увеличивался, что просто приводил меня в ужас. А теперь поглядите, поглядите-ка! Она и не пытается подтянуть его, она его совсем распустила… Ей уже не пройти в ворота!
Гур продолжал указывать на нее трагическим жестом, в то время как она направлялась к черному ходу.
Ему казалось теперь, что этот живот набрасывает тень на холодную чистоту двора, на весь дом, вплоть до поддельного мрамора и позолоты вестибюля. Раздуваясь, живот заполнял здание непристойностью, заставлял краснеть самые стены. По мере того, как он рос, он словно производил какой-то переворот в нравственности всех жильцов.
– Клянусь вам, сударь, если так будет продолжаться, мы лучше уедем к себе в Мор-ла-Виль, уйдем на покой, не правда ли, госпожа Гур? Слава богу, нам есть на что жить, мы не дожидаемся ничьей смерти… Опозорить подобным животом такой дом, как наш! Ведь это позорит его, сударь, да, все пялят глаза на дом, когда она вкатывает сюда свой живот.
– Она, по-видимому, очень больна, – сказал Октав, провожая башмачницу взглядом, но не решаясь проявлять чрезмерную жалость. – Она всегда такая грустная, бледная, одинокая. Но у нее, вероятно, есть любовник.
Гур так и подскочил.
– Совершенно верно! Слышите, госпожа Гур? Господин Муре тоже полагает, что у нее есть любовник. Ну разумеется, такие вещи сами собой не вырастают… Но представьте себе, сударь, я слежу за ней уже два месяца и ни разу не заметил ничего похожего на мужчину. Какова развратница! О, если бы я наткнулся на ее милого, он бы мигом полетел у меня отсюда! Но я так и не вижу его, вот что меня изводит.
– А может быть, у нее никто и не бывает? – решился сказать Октав.
Привратник посмотрел на него с удивлением.
– Это было бы просто неестественно. О, я не отступлюсь, я его поймаю. У меня еще есть полтора месяца, я предложил ей убраться в октябре… Не рожать же ей здесь! Знаете, хоть господин Дюверье и возмущается, хоть он и требует, чтобы она рожала в другом месте, я уже не могу спать спокойно, ведь она способна сыграть с нами скверную шутку и не дождаться срока… Словом, мы вполне могли бы обойтись без этих неприятностей, если б не старый скряга, папаша Вабр! И это ради лишних ста тридцати франков, вопреки всем моим советам! Уж он, кажется, получил хороший урок со столяром. Так нет, ему понадобилось сдать комнату башмачнице. Мне-то что, загаживай свой дом, заселяй его грязными мастеровыми! Но вот что вас ждет, сударь, когда вы пускаете к себе простой народ!
И он снова указал на живот молодой женщины, с трудом добравшейся до черного хода. Г-же Гур пришлось успокаивать мужа – слишком много души он вкладывает в заботу о добропорядочности дома, так недолго и заболеть. Тут тетушка Перу осмелилась напомнить о своем присутствии, сдержанно кашлянув; Гур опять обрушился на нее, наотрез отказываясь уплатить пять сантимов за четверть часа, которые она просила. Получив двенадцать франков шестьдесят сантимов, она уже собралась было уходить, но тут Гур предложил взять ее обратно на работу, с условием, что будет платить только по три су за час. Она заплакала и согласилась.
– Я всегда найду себе человека, – сказал Гур, – У вас уже сил маловато, ваша уборка не стоит и двух су.
Октав отправился ненадолго к себе; у него немного отлегло с души. На четвертом этаже он нагнал г-жу Жюзер, возвращавшуюся домой. Ей теперь приходилось каждое утро искать Луизу, которая вечно застревала в лавках.
– Как вы гордо проходите мимо, – заметила молодая женщина с лукавой улыбкой. – Сразу видно, что вас где-то балуют.
Ее слова опять встревожили Октава. Пытаясь отшутиться, он последовал за г-жой Жюзер в ее гостиную. Там была откинута лишь одна из занавесей, ковры и портьеры еще больше сгущали дремотный полумрак; в эту комнату, такую уютную, и мягкую, словно пуховая перина, уличный шум доносился как едва слышное жужжание. Г-жа Жюзер усадила Октава рядом с собой на низком и широком диване. Но так как он не собирался, видимо, поцеловать ей руку, она насмешливо спросила:
– Стало быть, вы меня больше не любите?
Октав покраснел, уверяя, что обожает ее. Тогда она сама, тихо посмеиваясь, протянула руку, которую ему пришлось поднести к губам, чтобы отвлечь возможные подозрения. Но она тотчас же отняла ее.
– Нет, нет, как бы вы себя ни принуждали, это не доставляет вам удовольствия… О, я все понимаю, и к тому же тут нет ничего удивительного!
Как? Что она хочет этим сказать? Он привлек ее к себе и стал настойчиво расспрашивать. Но она не отвечала, она позволяла ему обнимать себя, отрицательно качая головой. Чтобы заставить ее говорить, Октав принялся щекотать ее.
– Конечно! – прошептала она наконец. – Раз вы любите другую…
Она назвала Валери, напомнила ему вечер у Жоссеранов, когда он пожирал Валери глазами. Октав поклялся, что никогда не обладал ею; тогда г-жа Жюзер заявила, продолжая посмеиваться, что это ей известно и что она просто дразнит его. Но ведь была еще другая; развеселясь, она назвала теперь г-жу Эдуэн; г-жу Жюзер забавляли энергичные протесты Октава. Но кто же она, наконец? Может быть, Мари Пишон? Тут уж он не может отрицать. Однако он отрицал; но г-жа Жюзер качала головой, уверяя, что ее мизинчик все знает и никогда ее не обманывает. Чтобы вытянуть из нее эти имена, Октаву пришлось удвоить ласки, от которых по всему ее телу пробегала дрожь.
Тем не менее она не назвала Берту. Он уже было выпустил ее из объятий, как вдруг она опять заговорила:
– А теперь у вас снова другая.
– Кто еще? – спросил он с беспокойством.
Но г-жа Жюзер упорно отказывалась продолжать, стиснув губы, пока он не разжал их поцелуем. Право, она не может назвать ту особу, потому что ей первой пришла в голову мысль о ее замужестве; и она рассказала историю Берты, не упомянув ее имени. Тогда он признался во всем, уткнувшись лицом в нежную шейку г-жи Жюзер, испытывая малодушное удовольствие от этого признания. Ну какой же он смешной – скрывает от нее! Может быть, он думает, что она ревнует? С чего бы ей ревновать? Она ведь ему ничего не позволила, правда? О, всего лишь маленькие шалости, ребячества, как, например, сейчас, но только не это! Одним словом, она порядочная женщина, она почти готова поссориться с ним, раз он мог заподозрить ее в ревности.
Октав держал ее в объятиях. Она откинулась назад, томно намекая на жестокого человека, бросившего ее через неделю после свадьбы. Такой несчастной женщине, как она, слишком хорошо знакомы сердечные невзгоды! Она уже давно догадалась о том, что она называла «интригами» Октава; кто бы ни целовался здесь в доме, она непременно услышит об этом. И, удобно усевшись на широком диване, они принялись, непринужденно болтать на интимные темы, незаметно для самих себя прерывая разговор не слишком сдержанными ласками. Г-жа Жюзер обозвала Октава простофилей, так как он упустил Валери по своей собственной вине; она бы тут же свела их, если б он просто зашел к ней за советом. Потом она стала расспрашивать его об этой Мари Пишон, – ужасные ноги, не женщина, а пустое место, да? – И она непрерывно возвращалась к Берте, находя ее очаровательной, – чудесная кожа, ножка маркизы! Они до того дошли в своей игре, что ей вскоре пришлось оттолкнуть от себя Октава.
– Нет, оставьте меня, для этого надо быть уж совсем беспринципным. Да вы и не получите никакого удовольствия. Как! Вы возражаете? О, вы просто выдумываете, чтобы польстить мне. Было б уж слишком нехорошо, если б вам это могло доставить удовольствие! Приберегите это для нее. До свиданья, негодник!
И она отпустила его, взяв торжественную клятву, что он будет приходить к ней почаще, исповедоваться в грехах, ничего не скрывая, если хочет, чтобы она взялась руководить его сердечными делами.
Октав ушел от нее успокоенный. Г-жа Жюзер вернула ему хорошее расположение духа, его забавляла ее своеобразная добродетель. Внизу, войдя в магазин, он знаком дал понять вопросительно взглянувшей на него Берте, чтобы она не тревожилась из-за шляпки. И ужасное утреннее происшествие было забыто. Когда к завтраку вернулся Огюст, он нашел их за обычным занятием: Берта скучала, сидя на табурете за кассой, Октав с любезной улыбкой отмерял фай какой-то даме.
Но с этого дня любовники стали встречаться еще реже. Октав, пылая страстью, приходил в отчаяние, ловил Берту по всем углам, постоянно упрашивал ее, умолял о свидании, в любой час, безразлично где. Ей же, сохранившей душевную черствость девушки, которая выросла в тепличной обстановке, нравились, напротив, в греховной любви лишь тайные отлучки, подарки, запретные развлечения, дорого оплаченные часы, проведенные в экипаже, в театре, в ресторанах. Ее воспитание давало себя знать, жажда денег, нарядов, мишурной роскоши все сильнее овладевала Бертой; любовник вскоре наскучил ей так же, как и муж, она находила его тоже чересчур требовательным по сравнению с тем, что он ей давал, и с эгоистическим хладнокровием старалась не слишком баловать его счастьем. Она без конца отказывала Октаву, преувеличивая свои опасения: у него – о нет, ни за что, она умрет от страха; у нее – это невозможно, их могут застать; когда же он, убедившись, что о встречах в доме нечего и думать, стал молить, чтобы она позволила свести себя на часок в гостиницу, Берта начала плакать, твердя, что надо же, право, хоть немного уважать ее. Расходы, однако, шли своим чередом, прихоти Берты росли; после шляпки ей захотелось получить веер из алансонских кружев, не говоря уже о внезапных желаниях, возникавших у нее всякий раз, когда в магазинах ей попадались на глаза дорогие безделушки. Хотя Октав еще не осмеливался отказывать ей, но при виде того, как быстро тают его сбережения, в нем снова проснулась скупость. Будучи человеком практическим, он под конец счел глупым постоянно платить, когда она сама давала ему взамен лишь свою ножку под столом. Нет, ему положительно не везет в Париже; сначала неудачи, затем это дурацкое увлечение, опустошавшее его кошелек. Да, уж его никак нельзя обвинить, что он делает карьеру с помощью женщин. Теперь он гордился этим, в виде утешения, его злило, хоть он и не хотел себе в этом признаться до конца, что он так неуклюже приводит в исполнение свои планы.
Огюст, впрочем, не мешал им. С тех пор как дела в Лионе пошли хуже, его еще больше стали мучить мигрени. Первого числа следующего месяца, вечером, Берта была приятно поражена, увидев, что он кладет под часы в спальне триста франков на ее наряды; хотя эта сумма и была ниже той, которую она потребовала, Берта, уже потерявшая надежду получить хотя бы сантим, в порыве горячей признательности бросилась Огюсту на шею. На этот раз муж провел такую полную нежной ласки ночь, какая и не снилась любовнику.
Так, в опустевшем по случаю лета, затихшем доме прошел сентябрь. Жильцы с третьего этажа уехали к морю, в Испанию; Гур презрительно пожимал плечами: подумаешь, какие важные! Точно самые знатные люди не довольствуются Трувилем! Семейство Дюверье с начала каникул Гюстава жило на своей даче в Вильнев-Сен-Жорж. Даже Жоссераны отправились на две недели погостить к одному приятелю, жившему вблизи Понтуаза, предварительно распустив слух, что едут на воды. Октаву казалось, что это безлюдье, эти пустые квартиры, сонная тишина на лестнице сулят им большую безопасность; он так приставал к Берте, так надоедал ей, что она приняла его, наконец, у себя однажды вечером, когда Огюст был в Лионе. Но и это свидание чуть не закончилось плачевно – г-жа Жоссеран, вернувшаяся за два дня до того, захворала после обеда в гостях таким сильным расстройством желудка, что встревоженная Ортанс прибежала за сестрой. К счастью, Рашель как раз в это время чистила на кухне кастрюли и смогла выпустить молодого человека через черный ход. В последующие дни Берта всячески пользовалась этим происшествием, чтобы опять решительно отказывать Октаву. К тому же они совершили оплошность, не вознаградив Рашель; она прислуживала им с обычным сдержанным видом, весьма почтительно, как подобает служанке, которая ничего не слышит и не видит; но поскольку г-жа Вабр вечно жаловалась на безденежье, а господин Октав уж чересчур много тратил на подарки, Рашель все больше и больше поджимала губы, – что это за дом, где любовник хозяйки не может разориться на десять су, когда ночует у нее! Если они воображают, что купили ее до скончания века за двадцать франков и одно платье, так они ошибаются, да еще как! Она ценит себя куда дороже! С тех пор она сделалась менее услужливой, перестала закрывать за ними двери, но они не замечали ее дурного расположения духа; какие уж там чаевые, когда не знаешь, где приткнуться, чтобы иметь возможность поцеловаться, и даже ссоришься из-за этого. А в доме становилось все тише, и Октав, продолжая разыскивать безопасное местечко, повсюду натыкался на привратника, выслеживавшего непристойности, от которых бросало в дрожь даже стены: Гур продолжал крадучись обходить дом; ему все время чудились беременные женщины.
Тем временем г-жа Жюзер скорбела вместе с умирающим от любви кавалером, который не мог встретиться со своей дамой, и наделяла его самыми мудрыми советами. Страстные желания Октава довели его до того, что он подумал однажды, не упросить ли г-жу Жюзер пустить их к себе; она, вероятно, не отказала бы ему, но он побоялся рассердить Берту, признавшись, что разгласил их тайну. Он предполагал также использовать Сатюрнена, – может быть, сумасшедший посторожит их в какой-нибудь уединенной комнате. Но настроения Сатюрнена менялись самым причудливым образом: то он одолевал любовника сестры назойливыми ласками, то дулся на него, бросая косые взгляды, в которых вспыхивала внезапная ненависть. Это было похоже на припадки ревности, нервной и несдержанной женской ревности, особенно заметной с тех пор, как Сатюрнен заставал по утрам Октава у Мари Пишон и слышал при этом, как тот весело смеется. Теперь Октав и в самом деле не мог пройти мимо двери Мари, не зайдя к ней; то была какая-то странная прихоть, порыв страсти, в которой он сам себе не признавался. Он обожал Берту, он безумно желал ее, и из этой потребности обладать ею возникала глубокая нежность к другой, любовь, сладости которой он не испытал во время их былой связи. Октав, как зачарованный, непрерывно смотрел на Мари, старался прикоснуться к ней; он шутил, поддразнивая ее, заигрывая с ней, – ему снова хотелось обладать этой женщиной, но в тайниках души он чувствовал, что любовь к другой останавливает его. В такие дни Сатюрнен, видя, что Октав словно пришит к юбкам Мари, угрожающе смотрел на него горящими, как у волка, глазами, готовый, казалось, его укусить; лишь встретив опять Октава возле Берты, как всегда верного и нежного, он прощал его и мог снова целовать ему пальцы, подобно укрощенному животному, которое лижет руку человека.
Наконец, когда сентябрь уже кончился и жильцы должны были вот-вот вернуться, измученному Октаву пришла в голову безумная мысль. Сестра Рашели, жившая где-то в предместье Парижа, выходила замуж, и служанка попросила разрешения переночевать у той во вторник, как раз тогда, когда господин Вабр должен был ехать в Лион; таким образом, можно было просто-напросто провести ночь в комнате Рашели, где никому и в голову не прядет их искать. Вначале Берта обиделась и отнеслась к его замыслу с величайшим отвращением, но Октав, уверявший ее со слезами на глазах, что должен будет покинуть Париж, где ему приходится слишком много страдать, так изводил ее и так надоедал своими уговорами, что она совсем потеряла голову и в конце концов согласилась. Все было заранее обдумано. Во вторник вечером, чтобы отвести подозрения, они пошли после обеда пить чай к Жоссеранам. Там были Трюбло, Гелен, дядюшка Башелар; пришел даже, – правда поздно, – Дюверье, который иногда ночевал на улице Шуазель, ссылаясь на дела, назначенные на следующее утро; Октав с подчеркнутой небрежностью болтал с мужчинами; когда пробило полночь, он потихоньку ушел и, поднявшись в комнату Рашели, заперся там, – Берта должна была прийти к нему через час, когда все в доме лягут спать.
Первые полчаса Октав занимался хозяйственными хлопотами. Он обещал Берте сменить простыни, чтобы ей не было противно, и сам принес все, что нужно, из белья. Он начал стелить постель, медлительно, неуклюже, боясь, как бы его не услыхали. Затем он уселся, по примеру Трюбло, на сундучок и попытался запастись терпением. Служанки, одна за другой, возвращались к себе; он слышал сквозь тонкие перегородки, как они раздевались и удовлетворяли естественные надобности. Пробило час, потом четверть, потом половину второго. Октав начал беспокоиться, почему так долго нет Берты? Она должна была уйти от Жоссеранов самое позднее около часа ночи; на то, чтобы вернуться домой и подняться в комнату Рашели по черному ходу, не требовалось и десяти минут. Когда пробило два, Октаву уже стали мерещиться всевозможные несчастья. Наконец он облегченно вздохнул, ему показалось, что он узнает ее шаги. Он открыл дверь, чтобы посветить ей, но застыл, изумленный, на месте. Перед дверью Адели стоял, согнувшись, Трюбло и смотрел в замочную скважину. Он выпрямился, испуганный внезапно упавшим на него лучом света.
– Как? Опять вы! – вырвалось у раздосадованного Октава.
Трюбло расхохотался; его ничуть не удивило, что Октав находится здесь в такой поздний час.
– Представьте себе, – объяснял он шепотом, – эта дуреха Адель не дала мне ключа; а так как она пошла к Дюверье, в его квартиру… Что это вы? Ах, вы не знаете, что Дюзерье живет с ней. Ну, разумеется, мой милый! Хоть он и помирился с женой и та иногда соглашается исполнять свои супружеские обязанности, но она уж очень скупится, – вот он и спутался с Аделью… Ему это весьма удобно, когда он бывает в Париже.
Трюбло замолчал, нагнулся снова и добавил сквозь зубы:
– Нет, пусто! Он держит ее дольше, чем в тот раз… Ну что за безмозглая девка! Хоть бы дала мне ключ, я бы ждал в тепле, в ее кровати.
И Трюбло отправился обратно на чердак, где прятался перед этим; он увел с собой и Октава, которому, впрочем, самому хотелось разузнать у него, как закончился вечер у Жоссеранов. Но Трюбло, стоя под балками, в непроглядной тьме, не дал ему даже раскрыть рта, он сразу же заговорил опять о Дюверье. Да, эта скотина советник вначале соблазнился Жюли, но только она слишком чистоплотна, и к тому же ей приглянулся там, на даче, Гюстав, шестнадцатилетний шалопай, многообещающий мальчишка. Когда советнику утерли нос, он, не решаясь из-за Ипполита связываться с Клеманс, видимо, счел более удобным выбрать какую-нибудь бабенку на стороне. Неизвестно, где и как он наткнулся на Адель, – очевидно, где-нибудь за дверью, на сквознячке, потому что глупая грязнуха, разинув рот, где угодно поддается мужикам, – это для нее так же просто, как оплеуху схватить, и уж во всяком случае она бы не посмела быть невежливой с домовладельцем.
– Скоро месяц, как Дюверье не пропускает ни одного вторника у Жоссеранов, – сказал Трюбло. – Он мне мешает… Придется разыскать ему Клариссу, чтобы он оставил нас в покое.
Наконец Октаву удалось спросить у него, как кончился вечер. Берта ушла от матери около полуночи, по-видимому, совершенно спокойно. Наверно, она уже в комнате Рашели. Но Трюбло, радуясь встрече, не отпускал Октава.
– Какое идиотство – заставлять меня без толку ждать столько времени, – продолжал он. – И вдобавок я засыпаю на ходу. Мой хозяин перевел меня на дела по ликвидации имущества: три ночи в неделю мы вовсе не ложимся… Если бы еще Жюли была здесь, у нее нашлось бы для меня местечко. Но Дюверье привозит с дачи одного Ипполита. Кстати, вы знаете. Ипполита – противного верзилу-жандарма, который живет с Клеманс? Так вот, я видал, как он в одной рубашке пробирался к Луизе, к этому безобразному подкидышу, к той самой, чью душу взялась спасти госпожа Жюзер. Каково, а? Вот уж повезло нашей госпоже! «Все, что хотите, только не это!» Пятнадцатилетний недоносок, грязный оборвыш, подобранная у чьих-то дверей девчонка – настоящее лакомство для этого костлявого молодца с потными руками и бычьим затылком! Меня-то их дела не касаются, а все равно противно!
В эту ночь раздосадованный Трюбло был склонен пофилософствовать.
– Что ж, у хорошего барина и дворня хороша, – пробормотал он. – Если хозяева подают пример, лакеи вполне могут предаваться дурным наклонностям. Нет, положительно во Франции все идет к чертям!
– Прощайте, я ухожу, – сказал Октав.
Но Трюбло опять удержал его. Он стал перечислять людские, где он мог бы переспать, если бы дом не опустел по случаю летнего времени. Хуже всего то, что эти женщины накрепко запирают за собой двери, даже отправляясь просто в конец коридора, – так они боятся, чтобы их же соседки не обчистили их! У Лизы делать нечего, у нее какие-то странные вкусы. До Виктуар он пока не докатился, хотя лет десять тому назад она еще могла быть довольно соблазнительной. Трюбло крайне сожалел о страсти Валери менять кухарок. Это становится прямо невыносимым! Он перечислял ее служанок по пальцам, целую вереницу: одна требовала по утрам шоколад, другая ушла потому, что хозяин неопрятно ел; за третьей явилась полиция, когда она жарила на кухне телячью ногу; четвертая не могла взять в руки ни одной вещи, не разбив ее тут же, – такая у нее была силища; пятая нанимала еще служанку для себя; шестая ходила по гостям в платьях хозяйки, и она же дала Валери пощечину, когда та осмелилась сделать ей замечание. И все это за один месяц! Даже не успеешь сбегать на кухню ущипнуть их!
– А еще, – добавил он, – была Эжени. Вы, наверно, обратили на нее внимание, высокая красивая девушка, ну просто Венера, дорогой мой! На сей раз я не шучу – люди оборачивались на улице и смотрели ей вслед… Целых десять дней в доме все шло вверх дном. Дамы бесились. Мужчины посходили с ума: Кампардон бегал, высунув язык, Дюверье выдумал предлог, чтобы подниматься сюда каждый день, – проверял, не течет ли крыша. Настоящий переворот, весь этот треклятый барак словно подожгли, и он пылал сверху донизу… Но я поостерегся. Слишком уж она была шикарна! Можете мне верить, дорогой мой, пусть они будут глупы и безобразны, лишь бы их было вдоволь, – я так считаю, это мое убеждение и мой вкус… А какой у меня оказался нюх! В конце концов Эжени выгнали вон, в тот день, когда хозяйка узнала по ее простыням, черным, как сажа, что к ней каждое утро приходит угольщик с площади Район; совершенно черные простыни, за одну стирку надо было заплатить бог весть сколько!.. Но чем же это все кончилось? Угольщик потом здорово болел, да и кучера из квартиры на третьем этаже, которого хозяева тогда не взяли с собой, – ну, того самого грубияна-кучера, что путается с ними со всеми, наша девица тоже наградила, да как еще – он до сих пор волочит ногу… Вот уж кого мне не жаль, этот тип меня чертовски раздражает.
Наконец Октаву удалось отделаться от Трюбло. Он уже уходил, оставляя Трюбло наедине с самим собой в глубоком мраке чердака, как вдруг тот удивился:
– А вы, какого черта вы болтаетесь возле людских? Ах, злодей, стало быть и вы до них добрались!
Довольный Трюбло весело смеялся. Обещав Октаву хранить тайну, он отпустил его, пожелав приятно провести ночь. Сам он все-таки дождется этой растяпы Адели, которая совсем уже ничего не соображает, когда она с мужчиной. Ну, может быть, Дюверье не рискнет держать ее до утра.
Когда Октав вернулся в комнату Рашели, его опять постигло разочарование. Берты там не было. Теперь он уже разозлился: она посмеялась над ним, лишь затем пообещала прийти, чтобы он к ней больше не приставал. Пока он здесь, поджидая ее, горел как в огне, она спала, довольная, что может раскинуться одна на широком супружеском ложе. И вот, вместо того чтобы пойти к себе в комнату и тоже лечь спать, он из упрямства улегся тут, не раздеваясь, и провел ночь, думая, как бы отомстить Берте. Холодная людская с ее голыми стенами раздражала его сейчас своей грязью, своим убожеством, невыносимым запахом неопрятной женщины; Октав не хотел признаться даже самому себе, в какой низменной обстановке искала для себя удовлетворения его доведенная до отчаяния любовь. Где-то вдалеке часы пробили три. Слева за стеной храпели дюжие служанки; порою Октав слышал шлепанье босых ног и журчание, от которого дрожали половицы. Но больше всего изводили молодого человека доносившиеся справа беспрерывные стоны, жалобные вскрикивания какой-то женщины, истомленной бессонницей. Наконец он понял, что это стонет башмачница. Неужели она рожает? Несчастная мучилась одна, оставленная всеми, в расположенной под самой крышей жалкой каморке, где уже не умещался ее живот.
Около четырех часов Октава развлекло небольшое происшествие. Он услыхал, как вернулась Адель, к которой немедленно явился Трюбло. Они чуть не разругались. Адель оправдывалась: разве она виновата, что домовладелец задержал ее? Нет, она просто загордилась, возразил Трюбло. Адель заплакала – и вовсе она не гордячка. За какие же это грехи господь так ее наказывает, что мужчины кидаются на нее? Сначала один, потом другой, нет этому конца. А ведь она сама к ним не лезет, их глупости доставляют ей так мало удовольствия, что она нарочно ходит грязная, лишь бы отбить у них охоту. Да не тут-то было, они бесятся еще пуще! До чего же ей тяжело, хоть подыхай! Как будто ей мало госпожи Жоссеран, вечно та помыкает ею, каждый день изволь мыть пол на кухне…
– Вам-то что, – повторяла Адель, всхлипывая, – вы можете потом спать, сколько вам вздумается. А я должна надрываться от работы… Где же справедливость на этом свете? Господи, какая я несчастная!
– Ну ладно, спи! Я тебя трогать не буду, – добродушно сказал наконец Трюбло с отеческой жалостью. – Знаешь, сколько женщин хотело бы быть на твоем месте! Любят тебя, дурочка, и не мешай им, пусть любят!
На рассвете Октав уснул. Кругом воцарилась полная тишина; башмачница – и та больше не хрипела, лежа словно мертвая, придерживая живот обеими руками. Солнце уже светило в окошко, когда молодого человека внезапно разбудил скрип отворившейся двери. Это пришла Берта, которую толкнуло пойти наверх неодолимое желание поглядеть, там ли Октав; сначала она отгоняла от себя эту мысль, затем стала сама себе придумывать всякие предлоги: надо зайти в комнату Рашели и прибрать ее, может быть, он так разозлился, что оставил ее в полном беспорядке. Впрочем, Берта уже и не рассчитывала застать его там. Увидев, что он встает с узкой железной кроватки, бледный, грозный, она застыла на месте и, опустив голову, выслушала его яростные упреки. Он требовал, чтобы она ответила ему, привела хоть что-нибудь в свое оправдание.
– Я не решилась, – прошептала она наконец. – Я не смогла в самую последнюю минуту… Все получилось бы так грубо… Я люблю вас, люблю, клянусь вам! Но только не здесь, только не здесь…
Видя, что он направляется к ней, Берта отступила к двери, боясь, как бы он не захотел воспользоваться случаем. Он и сам собирался это сделать – уже пробило восемь часов, все служанки спустились вниз, даже Трюбло ушел. Октав попытался завладеть ее руками, говоря, что когда любишь, то идешь на все, но она стала жаловаться на неприятный запах в комнате и приоткрыла окно. Октав, однако, опять привлек Берту к себе, и его мучительная страсть одурманила ее. Еще немного – и она уступила бы ему, но в эту минуту из выходивших во двор кухонных окон хлынул поток гнусной брани.
– Свинья! Чертова неряха! Когда же это кончится! Опять мне свалилась на голову твоя мочалка!
Берта высвободилась, дрожа, из его объятий.
– Ты слышишь? – шептала она. – Нет, только не здесь, умоляю тебя! Мне будет слишком стыдно… Слышишь, что они говорят? У меня из-за них мурашки по коже бегают… В прошлый раз я думала, что упаду в обморок. В следующий вторник я приду к тебе, приду, клянусь, а теперь не трогай меня!
Любовники стояли, боясь пошевельнуться; волей-неволей им пришлось выслушать все.
– А ну-ка, покажись, – рассвирепев, продолжала Лиза, – чтобы я могла швырнуть ее тебе обратно, прямо в рожу!
Адель высунулась из окна своей кухни.
– Ну стоит ли поднимать такой шум из-за какой-то мочалки! Во-первых, я мыла ею только вчерашнюю посуду, а во-вторых, она упала сама.
Служанки сразу же помирились, и Лиза спросила, что у них было вчера к обеду. Опять рагу! Ну и скареды! При этакой хозяйке она на месте Адели сама покупала бы себе котлеты! Лиза по-прежнему подбивала Адель таскать сахар, мясо, свечи и жить в свое удовольствие. Сама она всегда наедалась досыта, предоставляя Виктуар обворовывать Кампардонов и не принимая в этом участия.
– Ох, – сказала Адель, которая стала постепенно поддаваться ее влиянию, – я уже как-то вечером спрятала в карман несколько картошек… Они мне чуть ногу не обожгли… До чего же вкусно было! Но что я люблю, так это уксус. Теперь-то мне наплевать, я его пью прямо из графинчика.
Тут подошла Виктуар; облокотившись о подоконник, она стала допивать смородинную настойку. Лиза угощала ею иногда Виктуар по утрам, в благодарность за то, что та покрывала ее дневные и ночные похождения. В глубине кухни г-жи Жюзер появилась Луиза и показала им язык. Виктуар принялась ее отчитывать.
– Ну погоди, несчастный подкидыш, я тебе оторву язык и засуну его куда следует!
– Попробуй только, старая пьянчужка, – не оставалась в долгу Луиза. – Я еще вчера видела, как тебя рвет прямо на твои тарелки!
И новая волна грязи залила стены этой зловонной ямы. Адель, уже успевшая набраться парижской бойкости, обозвала Луизу шлюхой. Но тут Лиза крикнула:
– Если она будет приставать к нам, я сумею заткнуть ей рот, да, да, я все расскажу Клеманс, слышишь, ты, распутница ты этакая! Она тебе покажет… Экая мерзость! Еще соплячка, а туда же – лезет к мужчинам… Тише! Вот и он! Тоже хорош гусь!
В окне квартиры Дюверье появился Ипполит; он чистил хозяйские башмаки. Служанки, как ни в чем не бывало, очень любезно поздоровались с ним, так как он считался среди них аристократом; он презирал Лизу, в свою очередь презиравшую Адель, и держался еще более высокомерно, чем богатые господа, которые свысока взирают на господ победнее. Служанки спросили у него, как поживают мадемуазель Клеманс и мадемуазель Жюли. Спасибо, они помирают там со скуки, но чувствуют себя неплохо. Однако Ипполит сразу же переменил тему разговора.
– Вы слышали сегодня ночью, как эта башмачница мучилась животом? До чего противно! К счастью, она скоро выедет отсюда. Мне так и хотелось крикнуть ей: «Поднатужься, и дело с концом!»
– Господин Ипполит совершенно прав, – подхватила Лиза. – Что может быть хуже, чем женщина, у которой вечно болит живот… Я-то, слава богу, даже не знаю, что это такое, но случись это со мной, я уж как-нибудь потерпела бы… Надо же дать людям спать.
Виктуар, желая позабавиться, опять напустилась на Адель:
– Эй, ты, пузатая! А ты, когда рожала своего первого, как он у тебя появился, спереди или сзади?
Раскаты грубого хохота понеслись из всех кухонь.
– Ребенок? – опешив, спросила Адель. – Нет уж, не надо мне никаких ребят! Во-первых, это не полагается, да мне они и ни к чему!
– Милая моя, – серьезно сказала Лиза, – так уж нам положено рожать детей… Не воображаешь ли ты, что господь бог создал тебя не такой, как все?
И они заговорили о госпоже Кампардон: вот кому нечего бояться – это единственное, что есть приятного в ее положении. Затем они стали перебирать всех дам, живущих в доме: госпожу Жюзер, которая принимает меры предосторожности, госпожу Дюверье, которую тошнит от ее мужа, госпожу Валери, которая заводит детей от посторонних мужчин, потому что ее муженек вовсе не пригоден для этого. И они разражались смехом, поднимавшимся клубами из темного колодца.
Берта еще больше побледнела. Не решаясь выйти из комнаты она ждала, потупив глаза, пристыженная, словно ее обесчестили на глазах у Октава. А он, возмущенный этими женщинами, чувствовал, что они зашли чересчур далеко в своих гнусностях, что теперь он уже не сможет обнять Берту: его желание угасало, он ощущал лишь усталость и глубокую тоску. Но вдруг Берта вздрогнула: Лиза произнесла ее имя.
– Если уж говорить о бесстыдницах, есть одна, которая, по-моему, даром времени не теряет. Слушай, Адель, разве не правда, что твоя мадемуазель Берта уже гуляла вовсю, когда еще ты стирала ей юбчонки?
– А теперь, – добавила Виктуар, – она разрешила смахнуть с себя пыль приказчику своего муженька… Уж эта не заплесневеет, будьте спокойны!
– Ш-ш! – тихо произнес Ипполит.
– Подумаешь! Ее дылды сегодня нет… Вот уж хитрющая девка – она вас заест, если вы что-нибудь скажете об ее хозяйке! Вы знаете, – она еврейка, и говорят, будто она кого-то убила, там у себя… Может, красавчик Октав и ее обметает веничком где-нибудь по углам. Хозяин, видно, нанял его, чтобы он делал им детей – тоже еще шляпа!
Берта, вконец измученная, в ужасе взглянула на своего любовника и, моля его о помощи, страдальчески прошептала:
– Боже мой! Боже мой!
Задыхаясь от бессильной ярости, Октав взял ее руку и крепко сжал в своей. Что делать? Нельзя же ему высунуться в окно и прикрикнуть на них, чтобы они замолчали. А женщины продолжали лить грязь, сыпали такими словечками, каких Берте никогда в жизни не приходилось слышать. Этот поток помоев извергался здесь каждое утро, но она и не подозревала о нем. Теперь их любовь, которую они так тщательно скрывали, валялась на земле, залитая мутной жижей, среди кухонных отбросов. Эти женщины знали все, хотя им никто ничего не говорил. Лиза рассказывала, как Сатюрнен всячески содействовал любовникам; Виктуар издевалась над мигренями мужа, которому не мешало бы вставить себе глаз в одно место; даже Адель прохаживалась насчет своей бывшей барышни, разоблачая ее недомогания, сомнительную чистоту ее белья, тайны ее туалета. Непристойные шутки грязнили их поцелуи, их свидания, все сладостное и нежное, что оставалось еще в их чувстве.
– Эй, вы там, внизу, поберегитесь! – вдруг закричала Виктуар. – Тут у меня вчерашняя морковь, она ужасно воняет! Давайте-ка угостим этого старого пакостника, папашу Гура!
Служанки, назло привратнику, постоянно кидали во двор объедки, которые тому приходилось выметать.
– А вот еще кусок заплесневелой почки! – воскликнула в свой черед Адель.
И все, что соскребалось со дна кастрюль и выливалось из мисок, полетело во двор, а Лиза тем временем беспощадно разоблачала ложь, которой Берта и Октав прикрывали неприглядную наготу прелюбодеяния. Они стояли, держась за руки, лицом к лицу, не в силах отвести глаз друг от друга, но руки их были холодны как лед, а во взглядах отражалось сознание всей низости их отношений, всего убожества хозяев, которое злобная челядь выставила на посмешище. Подумать только, что этот блуд под градом кусков тухлого мяса и прокисших овощей и есть их любовь!
– А ведь молодому человеку на самом-то деле плевать на свою милашку, – сказал Ипполит. – Он связался с ней, чтобы выйти в люди… Ох, он такой скупердяй, хоть и прикидывается щедрым! Совести у него ни на грош, – делает вид, что любит женщин, а сам то и дело отпускает им затрещины!
Берта не сводила глаз с побледневшего Октава; его перекошенное лицо так изменилось, что ей стало страшно.
– Да они друг друга стоят, – продолжала Лиза. – Она тоже хороша штучка. Невоспитанная, бессердечная, на все ей наплевать, лишь бы самой было приятно, и живет она с ним ради денег, да, да, только ради денег, уж я-то в этих делах разбираюсь! Могу поручиться, что она не получает от мужчины никакого удовольствия!
Слезы брызнули из глаз Берты. Октав заметил, что лицо ее исказилось. Они стояли друг против друга с таким видом, словно их раздели догола, содрали с них кожу, не дав им сказать ни слова в свое оправдание. Молодая женщина, захлебываясь от бившей в нее зловонной струи, решилась бежать. Октав не удерживал ее; для них было пыткой даже стоять рядом, такое отвращение испытывали они к самим себе; они стремились поскорее расстаться, чтобы наконец свободно вздохнуть.
– Ты обещала, не забудь, – в следующий вторник, у меня.
– Да, да.
И она опрометью убежала. Октав остался один, переминаясь с ноги на ногу, делая бесцельные движения руками, пытаясь уложить принесенное с собой белье. Он уже не прислушивался к тому, что говорили служанки, но вдруг одна фраза заставила его круто обернуться.
– А я вам говорю, что господин Эдуэн умер вчера вечером… Если б красавчик Октав знал это заранее, он бы до сих пор терся возле госпожи Эдуэн – денежки-то ведь все у нее.
Эта новость, услышанная здесь, в мерзкой клоаке, потрясла его до глубины души. Господин Эдуэн умер! Безумное сожаление охватило Октава.
– Ну и глупость же я сделал, однако! – не удержавшись, подумал он вслух.
Спускаясь, наконец, по лестнице со свертком белья, он встретил Рашель, которая поднималась к себе. Еще несколько минут – и она застала бы их. Служанка только что нашла Берту опять в слезах, но на этот раз ей не удалось вытянуть из своей хозяйки ничего, ни одного признания, ни гроша. Рашель рассвирепела, поняв, что они воспользовались ее отсутствием для встречи и таким образом облапошили ее.
Она бросила на молодого человека злобный взгляд, полный скрытой угрозы. Какая-то странная мальчишеская робость помешала Октаву дать ей десять франков; желая показать ей свою полную независимость, он зашел поболтать к Мари. Донесшееся вдруг из угла комнаты глухое ворчание заставило его обернуться. Это был Сатюрнен, с которым случился один из его обычных припадков ревности.
– Берегись! Мы поссоримся насмерть! – вскочив, крикнул он.
В тот день было как раз восьмое октября – башмачнице надлежало выехать до полудня. Гур уже целую неделю следил за ее животом; ужас его возрастал с часу на час. Этот живот никак не дотянет до восьмого числа… Башмачница умоляла домовладельца оставить ее еще на несколько дней, чтобы родить здесь, но получила негодующий отказ. У нее почти не прекращались боли, в последнюю ночь ей казалось, что она вот-вот начнет рожать, в полном одиночестве. Затем, около девяти часов, она стала готовиться к переезду, ей помогал мальчишка, который привез свою тележку во двор; она опиралась на мебель, присаживалась на ступеньки, когда слишком сильная схватка сгибала ее пополам.
Тем не менее Гуру не удалось обнаружить ничего. Никаких мужчин! Над ним просто посмеялись. Все утро, пока он бродил по дому, выражение холодной ярости не сходило с его лица. Встретив привратника, Октав содрогнулся при мысли о том, что и Гур, должно быть, осведомлен об их связи. Возможно, тот в самом деле знал о ней, но это не помешало ему вежливо поклониться Октаву. Мы занимаемся своими делами, а в чужие носа не суем, говорил он обычно. Он даже снял утром ермолку перед проскользнувшей мимо него таинственной дамой, которая вышла от важного лица с четвертого этажа, оставив после себя лишь неуловимый аромат вербены; привратник также поклонился Трюбло, поклонился госпоже Кампардон номер два, поклонился Валери. То были все хозяева, господа, тут его ничто не касалось – ни молодые люди, выходившие из людских, ни дамы, которые разгуливали по лестнице в одних пеньюарах, наводивших на размышления. Но в то, что его касалось, он обязан был вмешиваться, и он все время следил за жалким скарбом башмачницы, как будто мужчина, так тщательно разыскиваемый, собирался улизнуть в ящике стола.
Без четверти двенадцать башмачница вышла во двор; бледная, точно восковая, как всегда печальная, в мрачном одиночестве. Она едва передвигала ноги. Гур дрожал от волнения, пока она не очутилась на улице. В тот момент, когда башмачница передавала ему ключ, на пороге вестибюля появился Дюверье, настолько разгоряченный бурно проведенной ночью, что на его лбу, покрытом красными пятнами, проступила кровь. Когда живот этой несчастной проплыл мимо него, Дюверье принял надменный вид, подчеркивая всю строгость своей безупречной нравственности. Женщина покорно и пристыженно опустила голову и поплелась вслед за тележкой; она ушла той же горестной походкой, какой пришла в тот день, когда ее поглотили черные драпировки похоронного бюро.
Тогда только Гур почувствовал радость победы. Этот живот словно унес с собой то чувство беспокойства, которое испытывал весь дом, те непристойности, от которых содрогались его стены.
– Слава богу, избавились, сударь! – крикнул привратник домовладельцу. – Можно будет наконец свободно вздохнуть, от этого уже просто мутило, честное слово! У меня точно гора с плеч свалилась… Нет, сударь, поверьте мне, в приличный дом нельзя пускать женщин, да еще работниц!
XIV
В следующий вторник Берта нарушила слово, данное Октаву. На этот раз, вечером, после закрытия магазина, перебросившись с ним всего несколькими словами, она предупредила его, чтобы он ее не ждал. Берта говорила и всхлипывала: накануне, ощутив внезапный прилив набожности, она пошла исповедоваться и до сих пор задыхалась от волнения, вспоминая скорбные увещевания аббата Модюи. Выйдя замуж, она перестала посещать церковь, но после того потока грязной брани, которым ее окатили служанки, ее одолела такая тоска, чувство такого одиночества, она казалась себе настолько оскверненной, что вдруг на какой-то срок она снова, как некогда в детстве, стала верующей, загорелась надеждой на очищение и спасение души. Священник поплакал вместе с нею, и когда Берта вернулась домой, она была в ужасе от своего проступка. Взбешенный Октав бессильно пожал плечами.
Три дня спустя она опять пообещала ему прийти в следующий вторник. Встретившись со своим любовником в пассаже Панорам, она вдруг увидела в магазине шали из кружев шантильи и без умолку говорила о них с томным от вожделения взглядом. В понедельник утром молодой человек сказал ей, пытаясь смягчить улыбкой грубость сделки, что если она, наконец, сдержит слово, он приготовит ей маленький сюрприз. Берта поняла и снова расплакалась. Нет, нет, теперь она не пойдет к нему, он испортил ей всю прелесть свидания. Ведь она говорила о шали просто так, без всякого умысла, она уже не хочет ее, она бросит ее в печку, если он вздумает сделать ей этот подарок. Тем не менее назавтра они обо всем договорились: ночью, в половине первого, она трижды тихонько постучится к нему.
В этот день Огюст, собиравшийся ехать в Лион, показался Берте каким-то странным. Она застала его в кухне, когда он о чем-то шушукался за дверьми с Рашелью; вдобавок у него было совершенно желтое лицо, его знобило, он щурил глаза, но так как он жаловался на свою обычную мигрень, Берта решила, что он нездоров, и начала уверять его, что поездка пойдет ему на пользу. Как только Берта осталась одна, она вернулась в кухню, все еще продолжая беспокоиться, и попыталась выведать что-нибудь у служанки. Рашель была все так же скромна, почтительна, держалась так же замкнуто, как и в первые дни. Однако Берта смутно чувствовала, что служанка чем-то недовольна, и думала, что сделала большую ошибку, дав ей золотой и платье, а потом сразу прекратив подарки, – волей-неволей, разумеется, потому что у нее по-прежнему был на счету каждый франк.
– Бедняжка вы моя, – сказала она Рашели, – я не очень-то щедра, правда? Что поделать, это не моя вина. Но я помню о вас, я непременно вас вознагражу.
– Вы мне ничего не должны, сударыня, – как всегда холодно ответила Рашель.
Тогда Берта принесла две старые рубашки, желая доказать ей все же свою доброту. Рашель взяла их, однако заявила, что сделает из них кухонные тряпки.
– Спасибо, сударыня, но от перкаля у меня появляются прыщи, я ношу только полотно.
Тем не менее она была так вежлива, что Берта успокоилась, откровенно призналась ей, что не будет ночевать дома, и даже попросила оставить ей на всякий случай зажженную лампу. Парадную дверь они запрут на задвижку, а Берта выйдет через черный ход, взяв с собой ключ от кухонной двери. Служанка спокойно выслушала эти распоряжения, словно речь шла о том, чтобы приготовить на завтра жаркое из говядины.
На вечер Октав, из тактических соображений, принял приглашение к Кампардонам; Берта должна была в этот день обедать у родителей. Октав рассчитывал пробыть в гостях до десяти часов; потом он собирался запереться у себя в комнате и, вооружившись терпением, дожидаться половины первого.
Обед у Кампардонов был чрезвычайно патриархальным. Архитектор, сидя между женой и ее кузиной, налегал на еду, – обильную и здоровую домашнюю пищу, как он выражался. В этот вечер подали курицу с рисом, говядину и жареный картофель. С тех пор как хозяйство вела кузина, вся семья страдала несварением желудка, постоянно объедаясь, – настолько умело закупала Гаспарина провизию: она платила значительно дешевле и приносила вдвое больше мяса, чем другие. Кампардон трижды накладывал себе порцию курицы, а Роза жадно поглощала рис. Анжель приберегала аппетит для жаркого; она любила соус с кровью, и Лиза тайком подсовывала его девочке целыми ложками. Одна Гаспарина едва дотрагивалась до еды, якобы из-за сужения желудка.
– Ешьте же, – кричал архитектор Октаву, – пользуйтесь, пока вас самого не съели!
Г-жа Кампардон, наклонясь к молодому человеку, опять радостно рассказывала ему на ухо о счастье, которое принесла в дом кузина: денег уходит теперь вдвое меньше, прислуга приучена к вежливости, за Анжелью есть присмотр, и вдобавок у девочки все время прекрасный пример перед глазами.
– И наконец, – прошептала она, – Ашиль чувствует себя превосходно, как рыба в воде, а мне так просто нечего делать, решительно нечего… Вы знаете, Гаспарина даже моет меня теперь… Я могу жить, не ударяя палец о палец, она взяла на себя все хозяйственные заботы…
Затем архитектор рассказал, как он ловко провел «этих остолопов из министерства народного просвещения».
– Представьте себе, дорогой мой, они без конца придирались ко мне из-за моих работ в Эвре… А ведь я прежде всего хотел угодить его преосвященству, не так ли? Но только плиты в новых кухнях и паровое отопление обошлись дороже двадцати тысяч франков. Ассигнований не утвердили, а из тех скудных сумм, которые отпущены на содержание архиепископской резиденции, не так-то легко выкроить двадцать тысяч. С другой стороны, кафедра, – на нее отпустили три тысячи, а она стоила почти десять тысяч, – выходит, еще семь тысяч надо как-то протащить… Вот они и вызвали меня сегодня в министерство. Там один долговязый напустился было на меня… Но я подобных штучек не люблю! Я его, не стесняясь, припугнул архиепископом, пригрозил, что попрошу его преосвященство приехать в Париж, и тогда он сам будет объясняться с ними. Ну, этот тип сразу стал вежлив, да как еще! До сих пор не могу вспомнить без смеха! Ведь они сейчас чертовски боятся епископов! Когда меня за спиной епископ, я могу снести и заново построить Собор Парижской богоматери и чихать при этом на правительство!
Все сидевшие за столом веселились, утратив всякое уважение к министру; они с презрением говорили о нем, набивая рисом рты. Роза заявила, что самое правильное – быть на стороне духовенства. С тех пор как начались работы в церкви святого Роха, Ашиль завален заказами, – самые знатные семьи дерутся из-за него, прямо рвут его на части, так что ему приходится уже работать по ночам. Положительно сам господь бог покровительствует им, вся семья возносит ему за это хвалу и утром и на сон грядущий.
– Кстати, дорогой мой, вы знаете, что Дюверье нашел… – воскликнул вдруг Кампардон за сладким.
Он чуть было не назвал Клариссу, но вспомнил о присутствии Анжели и добавил, покосившись на дочь:
– Нашел свою родственницу, ту самую…
Он поджимал губы, подмигивал, и Октав в конце концов сообразил, о ком идет речь.
– Да, я встретил Трюбло, он мне все рассказал. Третьего дня, во время проливного дождя, Дюверье зашел в какой-то подъезд, и кого же он там увидел? Свою родственницу, которая отряхивала зонтик… А Трюбло целую неделю ее разыскивал, чтобы вернуть ее к Дюверье.
Анжель скромно потупила глаза, глядя в тарелку и старательно запихивая себе в рот большие куски. Впрочем, в этой семье неукоснительно следили за пристойностью своих выражений.
– Она хороша собой, его родственница? – спросила Роза у Октава.
– Как сказать, – ответил он. – И на таких есть любители.
– Эта особа имела нахальство прийти однажды к нам в магазин, – заметила Гаспарина; несмотря на собственную худобу, она терпеть не могла тощих. – Мне ее показали… Настоящая палка!
– Да что с того! – заключил архитектор. – Все равно, теперь она снова подцепила Дюверье… Его бедной жене…
Он хотел сказать, что Клотильде, вероятно, стало легче жить и что она, должно быть, очень довольна. Но вспомнив опять об Анжели, он изобразил на лице соболезнование.
– Родственники не всегда ладят между собой… Что поделать, в каждой семье бывают неприятности.
Лиза, стоявшая с салфеткой на руке по другую сторону стола, посмотрела на Анжель; а та, едва сдерживаясь, чтобы не расхохотаться, уткнулась носом в стакан и старалась пить как можно медленнее.
Около десяти часов Октав, сославшись на сильную усталость, ушел к себе наверх. Несмотря на умиление Розы, ему было не по себе среди этих добродушных людей: он чувствовал, как растет неприязнь Гаспарины к нему. А ведь он ничего худого ей не сделал. Она просто ненавидела в нем красивого мужчину, подозревая, что ему принадлежат все женщины в их доме. Это приводило Гаспарину в исступление, хотя она не испытывала ни малейшего влечения к Октаву; в действительности ее злил его успех у женщин, так как собственная ее красота увяла слишком рано.
Октав ушел, и все отправились спать. Каждый вечер, перед тем как лечь в постель, Роза проводила час в туалетной комнате. И теперь она вымылась с ног до головы, обрызгала себя духами, затем причесалась, осмотрела свои глаза, рот, уши и даже налепила мушку на подбородок. К ночи она меняла роскошные пеньюары на столь же роскошные чепчики и рубашки. В этот раз она выбрала рубашку и чепчик, отделанные валансьенскими кружевами. Гаспарина помогала ей, подавая тазы, приводя в порядок залитый водой пол, растирая ее тело полотенцем, оказывая всевозможные интимные услуги, с которыми она справлялась куда лучше Лизы.
– Ах, как хорошо! – сказала, наконец, Роза, вытянувшись в постели; кузина оправила ей простыни и взбила подушку.
Роза смеялась от наслаждения, лежа одна посреди широкой кровати. Вся в кружевах, изнеженная, пухленькая, холеная, она походила на влюбленную красавицу, ожидающую своего избранника. Ей лучше спится, когда она знает, что хорошо выглядит, говорила она. И к тому же это было единственное удовольствие, которое ей оставалось.
– Готово? – спросил Кампардон, входя. – Ну, тогда спокойной ночи, кисонька!
Оказывается, ему еще нужно поработать. Придется посидеть. Роза рассердилась: надо же хоть немного отдохнуть, как это глупо, губить подобным образом свое здоровье.
– Ложись спать, слышишь… Гаспарина, обещай мне, что заставишь его лечь.
Кузина поставила на ночной столик стакан с подсахаренной водой, положила рядом томик Диккенса и теперь стояла, глядя на Розу. Не отвечая, она нагнулась к ней, шепнула: «Как ты мила сегодня!» – и поцеловала в обе щеки сухими губами, горько усмехнувшись, с самоотречением, как подобает некрасивой бедной родственнице. Кампардон, лицо которого побагровело от затрудненного пищеварения, тоже смотрел на жену. Усы его слегка вздрогнули, он в свою очередь поцеловал Розу.
– Спокойной ночи, душечка!
– Спокойной ночи, дорогой… И ложись сию же минуту.
– Не волнуйся! – сказала Гаспарина. – Если он в одиннадцать все еще будет сидеть, я встану и потушу у него лампу.
Около одиннадцати часов Кампардон, зевавший над домиком в швейцарском стиле, который вздумал построить один портной с улицы Рамо, не спеша разделся, думая о Розе, такой хорошенькой и опрятной; потом, для отвода глаз смяв свою постель, он отправился к Гаспарине, в ее кровать. Им очень плохо спалось там, в тесноте; они толкали друг друга локтями. Особенно неудобно было Кампардону, которому приходилось сохранять равновесие на краю тюфяка; по утрам у него так и ломило ногу.
В это же время, после того как Виктуар, покончив с посудой, ушла наверх, Лиза заглянула по своему обыкновению к барышне, узнать, не нужно ли ей чего-нибудь. Анжель ждала ее, лежа в кровати; каждый вечер, потихоньку от родителей, они затевали нескончаемую игру в карты, раскладывая их на кончике одеяла. Они играли в «баталию», непрерывно говоря о кузине, этой дряни, которую горничная, не стесняясь, разоблачала перед девочкой. Обе мстили таким образом за свою лицемерную покорность в течение дня, и Лиза находила низменное наслаждение в том, чтобы развращать Анжель, удовлетворяя любопытство болезненной пятнадцатилетней девочки, трудно переносящей переломную пору своего развития.
В этот вечер они были страшно злы на Гаспарину – она уже два дня запирала сахар, которым горничная набивала карманы, чтобы выложить его потом девочке на постель. Ну что за свинья! Нельзя даже погрызть сахару перед сном!
– Ее-то ваш папаша вдоволь пичкает сладким! – заметила Лиза, цинично смеясь.
– О да! – прошептала Анжель, тоже посмеиваясь.
– А что ей делает ваш папа? Ну-ка, покажите.
Девочка бросилась служанке на шею, обвила ее голыми руками и крепко поцеловала в губы, повторяя:
– Вот что! Вот что!
Пробило полночь. Кампардон и Гаспарина охали, лежа на слишком узкой кровати, в то время как Роза, удобно раскинувшись, читала Диккенса, проливая слезы умиления. Наступила глубокая тишина, целомудренная ночь окутала мглой эту достойную семью.
Возвращаясь к себе, Октав заметил, что у Пишонов гости. Жюль окликнул его, желая непременно чем-нибудь попотчевать. Там были старики Вийом, помирившиеся с молодыми супругами по случаю первого посещения их дочерью церкви после родов, происшедших в сентябре. Они даже согласились прийти к обеду как-нибудь во вторник, чтобы отпраздновать выздоровление Мари, лишь со вчерашнего дня начавшей выходить на улицу. Чтобы умиротворить свою мать, которая была бы недовольна, увидев ребенка, да еще опять девочку, Мари решила отправить дочку к кормилице в деревню, неподалеку от Парижа. Лилит уснула, положив головку на стол, отяжелев от рюмки вина, – ее насильно заставили выпить за здоровье сестрички.
– Что ж, двое – это еще куда ни шло! – сказала г-жа Вийом, чокнувшись с Октавом. – Только не вздумайте начинать сызнова, зятек!
Все рассмеялись. Однако старуха оставалась невозмутимой.
– Ничего тут нет смешного, – продолжала она. – G этим ребенком нам придется как-то мириться, но если появится еще один, тогда, клянусь вам…
– Да, если появится еще один, – закончил Вийом, – вы только докажете, что у вас нет ни ума, ни сердца… Какого черта! В жизни надо быть серьезным, надо воздерживаться, когда нет лишних тысяч, которые можно тратить на развлечения.
И повернувшись к Октаву, он добавил:
– Вы знаете, господия Муре, я награжден орденом. И представьте себе, я не ношу его дома, чтобы не пачкать ленточек… Вот и рассудите: если мы с женой лишаем себя удовольствия носить орден в домашней обстановке, наши дети вполне могут лишить себя удовольствия заводить дочерей… Нет, сударь, надо быть бережливым, даже в мелочах.
Пишоны стали заверять старика Вийома в своем послушании. Этак с ума можно будет сойти, если у них еще раз случится такая оказия!
– Опять выстрадать то, что я выстрадала! – сказала Мари; она до сих пор была очень бледна.
– Я лучше дам отрезать себе ногу, – заявил Жюль, Вийомы с довольным видом покачивали головой. Они заручились честным словом дочери и зятя и теперь, так и быть, прощают их. Часы пробили десять, и все горячо расцеловались. Жюль надел шляпу, собираясь проводить стариков до омнибуса. Этот возврат к заведенному когда-то порядку так растрогал их, что они еще раз перецеловались со всеми на площадке лестницы. Когда Жюль и Вийомы ушли, Мари, которая смотрела им вслед, облокотясь о перила рядом с Октавом, увела его обратно в столовую.
– Что ни говорите, а мама вовсе не злая, и в конце концов она права: дети – это не шуточное дело! – сказала Мари.
Она закрыла двери и стала убирать со стола рюмки. Тесная комнатка, полная чада от лампы, еще хранила тепло их маленького семейного празднества. Лилит все спала, положив голову на уголок клеенки, покрывавшей стол.
– Надо бы мне уже лечь, – проговорил Октав вполголоса. И уселся, чувствуя себя очень уютно.
– Как, вы собираетесь идти спать? – удивилась молодая женщина. – С каких это пор вы ведете такой размеренный образ жизни? Вам, наверно, надо завтра встать пораньше, по какому-нибудь делу?
– Нет, – отвечал он, – меня просто клонит ко сну… Но я вполне могу провести с вами еще десять минут.
Октав подумал о Берте. Она поднимется наверх не раньше половины первого – у него еще есть время. Однако эта мысль, эта давно сжигавшая его мечта обладать Бертой всю ночь уже не заставила учащенно биться его сердце. Он так устал ждать, что владевшее им в течение дня лихорадочное нетерпение, муки желания, вынуждавшие его считать минуты, картины будущего блаженства, которые неотступно преследовали его, постепенно угасали.
– Хотите еще рюмочку коньяку? – спросила Мари.
– Конечно, хочу.
Октав надеялся, что коньяк его подбодрит. Когда она взяла у него рюмку, он схватил ее за руки, не выпуская их; Мари улыбалась, не выказывая никаких опасений. Она пленяла его своей болезненной бледностью; он почувствовал, как приглушенная было нежность снова нахлынула на него с внезапной силой, подступая к самому горлу, к губам. Однажды вечером он вернул молодую женщину мужу, отечески поцеловав ее в лоб, а теперь он испытывал потребность вновь обладать ею; это было острое желание, которое требовало немедленного удовлетворения, страстная любовь к Берте тонула в нем, растворялась, как нечто слишком далекое.
– Стало быть, сегодня вы не боитесь? – спросил он, еще крепче сжимая ей руки.
– Нет, потому что теперь это невозможно… Но мы все равно останемся друзьями.
И она дала ему понять, что ей все известно. Очевидно, Сатюрнен проговорился. Да и те ночи, когда Октав принимал у себя некую особу, не проходили для Мари незамеченными. Мари быстро успокоила его, видя, что он бледнеет от тревоги: она никому ничего не скажет, она совсем не зла на него, напротив, она желает ему много счастья.
– Поймите, – повторяла Мари, – ведь я замужем, как же я могу сердиться на вас.
Октав усадил ее к себе на колени.
– Но ведь я люблю тебя, именно тебя! – воскликнул он.
Он говорил правду, в эту минуту он любил ее одну, любил страстно, беспредельно. Словно и не было у него новой связи, не было тех двух месяцев, когда он желал другую женщину. Он опять воображал себя в этой тесной комнатке, потихоньку целующим Мари в шейку за спиной у Жюля, всегда уступчивую, кроткую Мари, неспособную сопротивляться. Да, то было счастье, как он мог пренебречь им? Сердце Октава разрывалось от сожаления. Мари была все еще желанной для него, и если он не сможет больше обладать ею, он будет навеки несчастлив.
– Оставьте меня, – шептала она, пытаясь вырваться. – Вы неблагоразумны, вы хотите меня огорчить… Ведь вы теперь любите другую, зачем же вы опять меня мучаете?
Так она защищалась, устало и кротко; все это ей было просто неприятно, ничуть не занимало ее. Но он пуще прежнего терял голову, еще крепче сжимал ее в объятиях, целуя ее грудь сквозь грубую ткань шерстяного платья.
|
The script ran 0.026 seconds.