Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Александр Грин - Рассказы [1908-1930]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_rus_classic, Рассказ

Аннотация. Александр Грин создал в своих книгах чарующий мир недостижимой мечты. На страницах его романов и рассказов воспевается любовь к труду, природе и человеку. Здесь живут своей жизнью выдуманные писателем города; фрегаты и бригантины рассекают волны; а смелые мореплаватели и путешественники преодолевают все препятствия наперекор штормам. В первый том собрания сочинений вошли ранние произведения Грина — рассказы 1907–1912 годов, среди которых "Карантин", "Колония Ланфиер" и "Пролив бурь", характеризующие разные этапы творчества писателя. http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 

– Меня зовут Джек Алевар, из Филадельфии, – сказал посетитель, начав еще внимательнее изучать выражение лица механика, скрытого тенью кузнечного меха. Пять часов назад я оставил палубу корабля «Кентукки» и уже побывал у Брамаха. Его я не видел. Я узнал все, нужное мне, окольным путем. Хотите ли вы заработать двести фунтов? – Надо послушать, как это вы расскажете все до конца, – возразил Модлей, – потом будем судить, очень ли хочется мне заработать так любезно предложенные вами двести фунтов. – «Иди прямо к делу», – говорил покойный Том – Рваная Голова, – сказал Джек Алевар. – Вы, черт возьми, сбили меня своим дьявольски рассудительным замечанием. Мистер Модлей, я плыл четыре недели совсем не ради того, чтобы греть свои ноги около ушей вашего горна. Я тоже изобретатель, однако из скромности умолчу о своих открытиях. Они… гм… довольно многочисленны. Но я хочу сделать еще одно открытие, и вы можете мне помочь. – Какого рода открытие? – Я говорю о патентованном висячем замке Брамаха, – сказал Джек Алевар, подсаживаясь ближе к Модлею и понижая голос. – Имейте терпение выслушать. Как вам известно, мистер Модлей, в окне мастерской Брамаха, на Пикадилли, девятый год висит объявление, обещающее двести фунтов стерлингов тому, кто откроет без помощи ключа, отмычкой или другим инструментом, знаменитый патентованный замок вашего бывшего хозяина. Сотни лиц брались за такое дело, однако еще никто не открыл замка. Надо сказать вам, что в Америке на эти замки большой спрос, и так как устройство механизма не позволяет подделать ключ, то естественно, что у людей, склонных к разрешению умственно-приятных задач, начали чесаться мозги и руки. Три месяца тому назад я заключил пари с мистером Фергюсом Дезантом, арматором, на десять тысяч долларов в том, что открою замок Брамаха без ключа к пятнадцатому декабря тысяча семьсот девяносто седьмого года. Мистер Модлей, я ошибся в своих силах и переоценил свои способности, которые, смею сказать… Сегодня четырнадцатое ноября. Итак, я слушаю вас. – В чем же дело? – спросил Модлей. – Если я вас правильно понимаю, вы не прочь подкупить меня? Так, что ли? – Ну, нет, – воскликнул Джек Алевар. – Это вы подкупили меня, подкупили вашим талантом, вашей любезностью, наконец вашей энергией. Я хотел только просить вас сообщить мне способ открыть замок, так как мое безвыходное положение очевидно. Простая, я скажу даже – пустяковая услуга, тем более что, совершенствуя Брамаху эти замки, вы, конечно, знаете о них все. Я же, со своей стороны, охотно передал бы вам премию; и даже очень прошу вас принять ее – раз вы находитесь в затруднительных обстоятельствах. – Как это вы успели так скоро узнать о моих обстоятельствах, – рассмеялся Модлей. – Вы шутите! Почему – скоро?! Иногда в течение пятнадцати минут мне удавалось… гм… да… делать серьезные открытия. Гм… я – американец, мистер Модлей. «Да» или «нет»? – Генри! – крикнула сверху Сарра. – С кем ты там говоришь? – Останься наверху, – громко ответил Модлей. – Я скоро приду. – Обратясь к Алевару, Модлей продолжал: – Не выйдет, мистер Алевар; говорю это прямо и окончательно. Так что не пытайтесь настаивать. Американец некоторое время пристально смотрел на изобретателя и получил второй ответ взглядом Модлея, выразившим довольно красноречиво желание избавиться от предприимчивого собеседника. – Брамах вас обидел, – заметил Джек как бы про себя. – Что бы ни было между нами, я не хочу расплачиваться фальшивой монетой. Довольно об этом. Джек Алевар встал, вздохнув так тяжко и скорбно, как если бы у него пропала охота жить. – Еще раз, – нерешительно сказал Алевар. – Вам деньги нужны… Модлей положил руку на плечо собеседника и зевнул. – Проваливайте, парень, – сказал он. – Я вижу, вы приехали не из Америки, а с Гай-стрит. Удивленный Алевар хотел было обидеться, но поперхнулся и рассмеялся. – Вы, Генри Модлей, честный человек, – сказал он довольно кисло, – но я тоже честный человек и не хочу вас больше обманывать. Я – вор. Только я живу не на Гай-стрит, а на Пикадилли. Хотите – верьте, хотите – нет, однако эти проклятые замки у меня вот где сидят! Алевар хлопнул себя по затылку, плюнул и спросил: – Но в чем же дело? – Если хотите знать – тщательная отделка и пригонка частей, – сказал Модлей. – Вот главное. – Главное… главное… – пробормотал, уходя, Джек Алевар. Он был на улице и не слышал хохот Модлея, отметившего несмотря на утомление весь каторжный юмор этой заключительной реплики. Услышав смех мужа, Сарра сбежала вниз и, узнав, что произошло, крепко поцеловала своего Генри. – Вот! Ты всегда был такой, – сказала она. – Дядя Джозеф! С великим изумлением муж и жена смотрели на тучную фигуру и мрачное лицо «старого ватерклозетчика» Джозефа Брамаха, явившегося, в порыве раскаяния мириться с бывшим своим главным мастером. Брамах вошел, тяжело опираясь на трость; сжав зубами черенок трубки, старик нервно процедил: – Ну, Генри, довольно. Пятнадцать шиллингов я прибавлю. Сарра, уговорите вашего мужа! Все дело в проклятой печени! – Нет, нет! – живо воскликнул Модлей. – Мы слишком долго работали вместе, дядя Джозеф, над вашими и моими изобретениями, чтобы печень принять в расчет. Мы были товарищами. Вы захотели показать, что вы хозяин. Оставайтесь хозяином. Надеюсь, что я не умру от голода. Брамах начал просить, убеждать, но Модлей не согласился вернуться. Рассерженный Брамах сказал: – Бросим. К тебе не заходил этакий потасканный джентльмен, лет сорока? Этот человек вертелся сегодня утром в трактире около Ландау и Проктора; он их выспрашивал, где ты снял кузницу и… будешь ли делать замки. Проктор сознался, что наболтал. – Никто не был, – ответил Модлей. – Идите спать, дядя Джозеф. У меня против вас нет зла в сердце моем, только вознаграждение за мой адский труд должно было бы быть справедливее. – Генри не пойдет к вам, – заявила Сарра. – Ведь он не мальчик теперь. Генри прост, но он тверд, как… – Как что, дерзкая девчонка? – закричал Брамах. – Как солдатский кожаный галстук, который спас мне жизнь в Вест-Индии, – сказал Модлей, улыбаясь и показывая шрам на шее под скулой, оставленный пулей, скользнувшей по галстуку. – Не будь этой кожи, не было бы на свете Модлея. Что толковать? Дядя Джозеф, ступайте домой. Спокойной ночи![51]  Гнев отца   Накануне возвращения Беринга из долгого путешествия его сын, маленький Том Беринг, подвергся нападению тетки Корнелии и ее мужа, дяди Карла. Том пускал в мрачной библиотеке цветные мыльные пузыри. За ним числились преступления более значительные, например, дырка на желтой портьере, сделанная зажигательным стеклом, рассматривание картинок в «Декамероне», драка с сыном соседа, – но мыльные пузыри особенно взволновали Корнелию. Просторный чопорный дом не выносил легкомыслия, и дядя Карл торжественно отнял у мальчика блюдце с пеной, а тетя Корнелия – стеклянную трубочку. Корнелия долго пророчила Тому страшную судьбу проказников: сделаться преступником или бродягой – и, окончив выговор, сказала: – Страшись гнева отца! Как только приедет брат, я безжалостно расскажу ему о твоих поступках, и его гнев всей тяжестью обрушится на тебя. Дядя Карл нагнулся, подбоченившись, и прибавил: – Его гнев будет ужасен! Когда они ушли, Том забился в большое кресло и попытался представить, что его ожидает. Правда, Карл и Корнелия выражались всегда высокопарно, но неоднократное упоминание о «гневе» отца сильно смущало Тома. Спросить тетку или дядю о том, что такое гнев, – значило бы показать, что он струсил. Том не хотел доставить им этого удовольствия. Подумав, Том слез с кресла и с достоинством направился в сад, мечтая узнать кое-что от встреченных людей. В тени дуба лежал Оскар Мунк, литератор, родственник Корнелии, читая газету. Том приблизился к нему бесшумным индейским шагом и вскричал: – Хуг! Мунк отложил газету, обнял мальчика за колени и притянул к себе. – Все спокойно на Ориноко, – сказал он. – Гуроны преступили в прерию. Но Том опечалился и не поддался игре. – Не знаете ли вы, кто такой гнев? – мрачно спросил он. – Никому не говорите, что я говорил с вами о гневе. – Гнев? – Да, гнев отца. Отец приезжает завтра. С ним приедет гнев. Тетя будет сплетничать, что я пускал пузыри и прожег дырку. Дырка была маленькая, но я… не хочу, чтобы гнев узнал. – Ах, так! – сказал Мунк с диким и непонятным для Тома хохотом, который заставил мальчика отступить на три шага. – Да, гнев твоего отца выглядит неважно. Чудовище, каких мало. У него четыре руки и четыре ноги. Здорово бегает! Глаза косые. Неприятная личность. Жуткое существо. Том затосковал и попятился, с недоумением рассматривая Мунка, так весело описывающего страшное существо. У него пропала охота расспрашивать кого-либо еще, и он некоторое время задумчиво бродил по аллеям, пока не увидел девочку из соседнего дома, восьмилетнюю Молли; он побежал к ней, чтобы пожаловаться на свои несчастья, но Молли, увидев Тома, пустилась бегом прочь, так как ей было запрещено играть с ним после совместного пускания стрел в стекла оранжереи. Зачинщиком, как всегда в таких случаях, считался Том, хотя на этот раз сама Молли подговорила его «попробовать» попасть в раму. Движимый чувством привязанности и благоговения к тоненькому кудрявому существу, Том бросился напрямик сквозь кусты, расцарапал лицо, но не догнал девочку и, вытерев слезы обиды, пошел домой. Горничная, накрыв к завтраку стол, ушла. Том заметил большой графин с золотистым вином и вспомнил, что капитан Кидд (из книги «Береговые пираты») должен был пить ром на необитаемом острове, в совершенном и отвратительном одиночестве. Том очень любил Кидда, а потому, влезши на стол, налил стакан вина, пробормотав: – За ваше здоровье, капитан. Я прибыл на пароходе спасти вас. Не бойтесь, мы найдем вашу дочь. Едва Том отхлебнул из стакана, как вошла Корнелия, сняла пьяницу со стола и молча, но добросовестно шлепнула три раза по тому самому месту. Затем раздался крик взбешенной старухи, и, вырвавшись из ее рук, преступник бежал в сад, где укрылся под полом деревянной беседки. Он сознавал, что погиб. Вся его надежда была на заступничество отца перед гневом. О своем отце Том помнил лишь, что у него черные усы и теплая большая рука, в которой целиком скрывалось лицо Тома. Матери он не помнил. Он сидел и вздыхал, стараясь представить, что произойдет, когда из клетки выпустят гнев. По мнению Тома, клетка была необходима для чудовища. Он вытащил из угла лук с двумя стрелами, которые смастерил сам, но усомнился в достаточности такого оружия. Воспрянув духом, Том вылез из-под беседки и крадучись проник через террасу в кабинет дяди Карла. Там на стене висели пистолеты и ружья. Том знал, что они не заряжены, так как говорилось об этом множество раз, но он надеялся выкрасть пороху у сына садовника. Пулей мог служить камешек. Едва Том вскарабкался на спинку дивана и начал снимать огромный пистолет с медным стволом, как вошел дядя Карл и, свистнув от удивления, ухватил мальчика жесткими пальцами за затылок. Том вырвался, упал с дивана и ушиб колено. Он встал, прихрамывая, и, опустив голову, угрюмо уставился на огромные башмаки дяди. – Скажи, Том, – начал дядя, – достойно ли тебя, сына Гаральда Беринга, тайком проникать в этот не знавший никогда скандалов кабинет с целью кражи? Подумал ли ты о своем поступке? – Я думал, – сказал Том. – Мне, дядя, нужен был пистолет. Я не хочу сдаваться без боя. Ваш гнев, который приедет с отцом, возьмет меня только мертвым. Живой я не поддамся ему. Дядя Карл помолчал, издал звук, похожий на сдавленное мычание, и стал к окну, где начал набивать трубку. Когда он кончил это занятие и повернулся, его лицо чем-то напоминало выражение лица Мунка. – Я тебя запру здесь и оставлю без завтрака, – сказал дядя Карл, спокойно останавливаясь в дверях кабинета. – Оставайся и слушай, как щелкнет ключ, когда я закрою дверь. Так же щелкают зубы гнева. Не смей ничего трогать. С тем он вышел и, два раза щелкнув ключом, вынул его и положил в карман. Тотчас Том прильнул глазами к замочной скважине. Увидев, что дядя скрылся за поворотом, Том открыл окно, вылез на крышу постройки и спрыгнул с нее на цветник, подмяв куст цинний. Им двигало холодное отчаяние погибшего существа. Он хотел пойти в лес, вырыть землянку и жить там, питаясь ягодами и цветами, пока не удастся отыскать клад с золотом и оружием. Так размышляя, Том скользил около ограды и увидел сквозь решетку автомобиль, несущийся по шоссе к дому дяди Карла. В экипаже рядом с пожилым черноусым человеком сидела белокурая молодая женщина. За этим автомобилем мчался второй автомобиль, нагруженный ящиками и чемоданами. Едва Том рассмотрел все это, как автомобили завернули к подъезду, и шум езды прекратился. Смутное воспоминание о большой руке, в которой пряталось все его лицо, заставило мальчика остановиться, а затем стремглав мчаться домой. «Неужели это мой отец?» – думал он, пробегая напрямик по клумбам, забыв о бегстве из кабинета, с жаждой утешения и пощады. С заднего входа Том пробрался через все комнаты в переднюю, и сомнения его исчезли. Корнелия, Карл, Мунк, горничная и мужская прислуга – все были здесь, все суетились вокруг высокого человека с черными усами и его спутницы. – Да, я выехал днем раньше, – говорил Беринг, – чтобы скорее увидеть мальчика. Но где он? Не вижу его. – Я приведу его, – сказал Карл. – Я пришел сам, – сказал Том, протискиваясь между Корнелией и толстой служанкой. Беринг прищурился, коротко вздохнул и, подняв сына, поцеловал его в расцарапанную щеку. Дядя Карл вытаращил глаза. – Но ведь ты был наказан! Был заперт! – Сегодня он амнистирован, – заявил Беринг, подведя мальчика к молодой женщине. «Не это ли его гнев? – подумал Том. – Едва ли. Не похоже». – Она будет твоя мать, – сказал Беринг. – Будьте матерью этому дурачку, Кэт. – Мы будем с тобой играть, – шепнул на ухо Точа теплый щекочущий голос. Он ухватился за ее руку и, веря отцу, посмотрел в ее синие большие глаза. Все это никак не напоминало Карла и Корнелию. К тому же завтрак был обеспечен. Его затормошили и повели умываться. Однако на сердце у Тома не было достаточного спокойствия потому, что он хорошо знал как Карла, так и Корнелию. Они всегда держали свои обещания и теперь, несомненно, вошли в сношения с гневом. Воспользовавшись тем, что горничная отправилась переменить полотенце, Том бросился к комнате, которая, как он знал, была приготовлена для его отца. Том знал, что гнев там. Он заперт, сидит тихо и ждет, когда его выпустят. Прильнув к замочной скважине, Том никого не увидел. На полу лежали связки ковров, меха, стояли закутанные в циновки ящики. Несколько сундуков – среди них два с откинутыми к стене крышками – непривычно изменяли вид большого помещения, обставленного с чопорной тяжеловесностью спокойной и неподвижной жизни. Страшась своих дел, но изнемогая от желания снять давящую сердце тяжесть, Том потянул дверь и вошел в комнату. К его облегчению, на кровати лежал настоящий револьвер. Ничего не понимая в револьверах, зная лишь по книгам, где нужно нажать, чтобы выстрелило, Том схватил браунинг, и, держа его в вытянутой руке, осмелясь, подступил к раскрытому сундуку. Тогда он увидел гнев. Высотой четверти в две, белое четырехрукое чудовище озлило на него из сундука страшные, косые глаза. Том вскрикнул и нажал там, где нужно было нажать. Сундук как бы взорвался. Оттуда свистнули черепки, лязгнув по окну и столам. Том сел на пол, сжимая не устающий палить револьвер, и, отшвырнув его, бросился, рыдая, к бледному, как бумага, Берингу, вбежавшему вместе с Карлом и Корнелией. – Я убил твой гнев! – кричал он в восторге и потрясении. – Я его застрелил! Он не может теперь никогда трогать! Я ничего не сделал! Я прожег дырку, и я пил ром с Киддом, но я не хотел гнева! – Успокойся, Том, – сказал Беринг, со вздохом облегчения сжимая трепещущее тело сына. – Я все знаю. Мой маленький Том… бедная, живая душа!  Вор в лесу   На окраине Гертона жили два вора: Мард и Кароль – с наружностью своей профессии. Мард имел мрачный кривой рот, нос клювом и стриженые рыжие волосы, а Кароль был толстогуб, низколоб и жирен. Недавно оба приятеля вышли из тюрьмы и еще не принимались ни за какие дела. Кароль пользовался милостями одной базарной торговки, а Мард подрабатывал у вокзалов и театров, всучивая программы представлений или перетаскивая чемоданы. Они нуждались и зверски голодали подчас, но память о плетках надзирателей была еще свежа у них, так что воры боялись пуститься на новое преступление. Они выжидали выгодный, безопасный случай, но такой случай не представлялся. Иногда Мард по целым дням валялся на койке, заложив руки под голову и размышляя о жизни. Ему было сорок лет: шестнадцать лет он провел в тюрьмах, я остальное время пил, дрался и воровал. Ему предстояло умереть в больнице или тюрьме. Скоро овладела им безысходная грусть, и Кароль вынужден был кормить своего приятеля, ругая его при том собакой и дармоедом, на что Мард после страшных проклятий заявлял: – Не беспокойся. Рано или поздно я заплачу тебе. Прошла зима, в течение которой Кароль совершил – один – две удачные кражи, но все пропил сам, сам все проиграл в карты и к весне очутился не в лучшем положении, чем Мард. Оба питались теперь гнилыми овощами, что выбрасываются рыночными торговцами, и мечтали о мясе, булках, водке. Все распродав, воры остались босые, в лохмотьях. От голода и нервности мысли Марда приняли странное направление. У него появилась идея придумать что-нибудь такое заманчивое, хотя бы неосуществимое, вокруг чего можно было бы собрать несколько человек с деньгами, – хорошо поесть, поправиться, отдохнуть. Однажды, бродя по улицам, Мард нашел четырехугольный листок пожелтевшего пергамента, выпавший, вероятно, из старой книги. Ничего не говоря Каролю, Мард выпросил у прохожих немного денег, купил чернил, перо и забрался в дальний угол грязного трактира за пустой стол. Ему предстояло сочинить план мнимого клада. Мард развел чернила водой, сделав их совсем бледными, и написал на пергаменте:   «Вверх по реке Ам от Гертона, шестьсот миль от Покета. По устью четыре мили. За скалой озеро; третий песчаный мыс. Два камня возле воды; первый камень в полдень даст тень. Между концом тени и вторым камнем по середине линии вниз пять футов 180 тысяч долларов золотом завязаны в брезент Г.Т.К. и, то же, Д.Ц. Они не знают».   Первый раз за долгое время на мрачном лице Марда растрескалось подобие улыбки, когда он перечитал свое сочинение. Сложив пергамент несколько раз, вор сунул эту записку в подошву своего стоптанного башмака, надел башмак и ходил так, не разуваясь, неделю, отчего документ сильно слежался, даже протерся по сгибам. Тогда Мард разбудил рано утром Кароля и сел к нему на кровать. – Слушай, Кароль, – сказал Мард в ответ на сонную брань сожителя, – я решил поделиться с тобой своим секретом. В тюрьме два года назад умер один человек, с которым я был дружен, и вот этот человек – Валь Гаучас звали его – передал мне документ на разыскание клада. Смотри сам. 180 тысяч долларов. Кароль ожесточенно сплюнул, но, прочтя записку, поддался внушению искусной затеи, начав, как водится, задавать множество вопросов. Однако Мард хорошо приготовился к испытанию и, толково ответив на все вопросы, окончательно убедил Кароля, что лет десять назад на реке Ам был ограблен пароход, везший большие суммы денег для банка в Гель-Гью; нападающие подверглись преследованию, но успели зарыть добычу, а сами после того были все перебиты, кроме одного Валь Гаучаса. Валь Гаучас вскоре попал в тюрьму, где и умер. Кароль был недоверчив, но, по роковому свойству людей недоверчивых, раз поверив во что-нибудь, готов был защищать свою уверенность с пеной у рта. Охотнее всего люди верят в неожиданную удачу. Воображение Кароля распалилось: Мард поддакивал, горячился, и воровским мечтам не было конца. – Один я не мог бы ничего сделать, – признался Мард, – так как я не умею доказывать, увлекать; и нет у меня знакомств на реке. А у тебя есть. Так вот – достань катер или большую лодку; придется владельца судна взять в долю. Кароль побежал в веселый дом, сгоряча уговорил теток-хозяек дать в долг пять долларов, купил водки, сигар, еды и досыта угостил приятеля, завалившегося после того спать; затем Кароль ушел. Три дня он не появлялся. На четвертый день Кароль пришел с высоким веселым человеком в тяжелых сапогах – хозяином парового катера, Самуэлем Турнай, согласившимся дать судно для разыскания клада. У Турная водились деньги. Он был человек положительный и рассуждал резонно, что ради воздушной пустоты два опытных вора не устремятся к глухим верховьям реки. Видя, как быстро, уже без его участия, двигается развитие замысла, Мард немного опешил. Однако, представив всю прелесть спокойной, сытой жизни на катере в течение трех-четырех недель, окончательно положился на свою изворотливость и столько наговорил Турнаю, что тот выкурил подряд четыре сигары. Поздно ночью три человека решили дело: Турнай давал катер, ехал сам, давал продовольствие, табак, виски и приобретал для воров хорошую одежду, а также оружие: револьверы и винтовки. На другой же день в пять утра катер «Струя» направился из Гертона вверх по реке Ам. Некоторая путанность записки, составленной Мардом, не обескураживала Турная: он знал хорошо реку, и, по его твердому убеждению, фраза «по устью четыре мили» означала приток Ама, Декульт, – узкую быструю речку со скалистыми берегами. – Декульт именно в шестистах милях от Гертона, – говорил Турнай, – но не от Покета; зачем упомянут Покет, неизвестно; должно быть, чтобы сбить с толку непосвященных. Меня не проведешь. Если не Декульт, то Мейран, впрочем, мы обследуем, если понадобится, все речки. Карта со мной. За время путешествия среди живописных берегов реки Мард отдохнул, поправился; он много ел, вдоволь пил водку и спал, как младенец в утробе матери. В разговорах о кладе он приводил тысячи азартных, тонких предположений, рассуждал о предстоящих покупках и удовольствиях. Однако, чем дальше подвигался катер к Декульту, по берегам которого действительно были озера, тем чаще Мард задумывался. «В конце концов, на что я надеюсь? – спрашивал себя Мард. – Пройдет еще месяц, золота нигде не окажется, и меня изобьют до полусмерти, а может быть, убьют, думая, что я хотел воспользоваться судном лишь для того, чтобы проехать к месту клада, которое скрыл от них». Итак, ничего не произошло; затея не повернулась как-нибудь неожиданно выгодно; катер плыл; Кароль и Турнай стремились отыскать несуществующее богатство. «На что я надеялся?» – повторял Мард, сидя ночами у борта и рассматривая дикие темные берега. За два дня до прибытия в устье Декульта Мард заболел. Ночью он метался, стонал; его рвало и трясло. Чрезвычайно обрадованные случаем избавиться от третьего дольщика, приятели стали уговаривать Марда слезть на берег. – Так как, – говорил Кароль, – наверное, у тебя тиф или воспаление мозга. Дадим палатку, ружье; все дадим. Ты поправляйся и жди нас. Твоя доля будет тебе вручена, когда вернемся с золотом. Для приличия Мард впал в угрюмость, заставил компаньонов поклясться, что его не бросят и не обманут, и остался на берегу в лесу, снабженный палаткой, ружьем, одеялом, припасами и топором. Когда катер удалился, Мард встал, оглянулся и улыбнулся. – Опять можно жить спокойно, – сказал он, закуривая трубку и выпивая стаканчик рома, – а хину я принимать не буду. Сняв палатку, Мард перенес свое имущество мили на полторы дальше, к отлогому песчаному берегу, и начал жить, как дачник Робинзоновой складки. Он убивал лосей, коз, уток, ловил рыбу и месяца через полтора стал так здоров, силен, что начал подумывать о возвращении. Казалось, катер пропал без вести, – Мард более не видел его. – Наткнулись на камень где-нибудь, – объяснял его исчезновение Мард, – или проплыли обратно ночью, когда я спал. Лес на берегу состоял из огромных, высоких и прямых деревьев. Мард срубил несколько штук, очистил их от ветвей и скатил рычагами на воду, где увязал стволы вместе отмоченной корой кустарника. Эта работа понравилась ему; медленное падение деревьев, самый звук топора – звонкое, сочное щелканье – и отчетливые линии пристраивающихся один к одному на веселой воде свежих стволов, – вся новизна занятия пленила Марда. Начал он подумывать, что неплохо было бы сбить большой плот, чтобы продать его по дороге долларов хотя бы за двадцать. Назначив себе сто штук, Мард, однако, увлекся и навалил двести, но когда они вытянулись плотом на песке, не стерпел и прибавил еще пятьдесят. Никто ему не мешал, не лез с советами, не подгонял, не останавливал. Изредка на речной равнине чернел дым случайного парохода или скользил парус неизвестных промышленников, но большей частью было пусто кругом. Между тем началась дождливая пора. Ам разлился и снял плот Марда с песчаной отмели. Мард сделал из тонкого бревна руль, поставил свою палатку и, отрубив причал, двинулся вниз по течению. Почти беспрерывно лил дождь, ветер волновал реку, течение которой усилилось благодаря прибыли воды, так что Мард три дня не спал, все время работая рулем, чтобы плот несся посередине реки. Питался Мард сушеной рыбой, заготовленной им еще летом, и желудевым кофе. К вечеру четвертого дня плавания Мард завидел селение и начал подбивать плот к берегу. Вокруг села заметил он другие плоты, готовые для отправки. Едва его плот поравнялся с домами села, как с берега выехала лодка, управляемая тремя бородатыми великанами; они причалили к плоту и взошли на него, тотчас предложив Марду продать плот. Не зная, что его плот состоит из ценных пород, Мард весело подумал, что хорошо бы взять долларов пятьдесят, и, убоясь, не покажется ли цифра очень большой, начал мяться, но один бородач, хлопнув его по плечу, вскричал: – Что думать! Берите триста, и дело кончено! Мард согласился, между тем плот стоил вдвое дороже. Плотовщики сосчитали бревна, уплатили деньги и пошли с Мардом в местную лавку, где вор купил приличное платье взамен изношенного и выпил с торговцами. Ему сообщили, что на другой день отплывает в Гертон парусное судно; Мард пошел к хозяину, уговорился с ним и за небольшую плату стал пассажиром. «Теперь я уплачу Каролю и Турнаю все их расходы на меня, – размышлял Мард, помогая матросам чистить трюм, нагруженный свиньями, – конечно, они меня выругают, но мы попьянствуем, и дело с кладом забудется». Судно плыло в Гертон двадцать шесть дней. Приехав, Мард снял номер в гостинице, побрился, выпил и отправился гулять по улицам гавани. Задумчиво шел он, не зная, сейчас ли искать Кароля, или отложить на завтра, как вдруг быстрая рука схватила его плечо. – Мард! – А! Кароль! Кароль задохнулся, догоняя Марда. Они стояли улыбаясь; Мард несколько смущенно и весело, а Кароль – колюче и хитро. – Так вы бросили меня?! – Едва живые вернулись. Ты нашел золото? – Дурак ты, Кароль, – сказал Мард, – я нарубил плот и продал его. О, были приключения. Двести пятьдесят бревен! – Что же мы стоим? Идем в «Чертов глаз»! Угощай. – Есть, – согласился Мард. – А где Турнай? – Турнай нас ждет. Оживленно рассказывая о своих похождениях, Мард с Каролем пришли в грязный притон и заняли, по совету приятеля, маленькую комнату во дворе трактира. Едва они сели, как вошли трое парней. Чувствуя недоброе по их лицам, Мард встал из-за стола, но Кароль ударом в глаз сбил его с ног. Мард упал; четверо сели ему на руки и ноги. – Сволочи! – сказал Мард. – Где золото? – начал Кароль допрос. – Ты все подстроил. Высадился, где тебе было надо, под видом, что болен. – Опять ты дурак! – закричал Мард. – Я хотел сам дать тебе денег – сто долларов. Клада не было! Я выдумал это! Я изголодался, понимаешь? Я чудил от голода! Говорят тебе, что я сбил плот и продал его! Марда начали бить. Его лицо превратилось в кровавое мясо, сердце хрипело, глаза ничего не видели, сломаны были два ребра, но в передышках, обливаемый водкой, не попадавшей в его рот, для оживления, Мард упорно твердил: – Клада не было. Вот клад: мозоли мои! Допрос и истязания длились три часа. Мард обеспамятел, стонал и, наконец, собравшись с силами, плюнул Каролю в лицо. Его повесили в чулане за комнаткой, продев веревку за потолочную балку. Когда Кароль схватил за ящик, на котором стоял, шатаясь, Мард, умирающий прохрипел: – Не вовремя убиваешь ты меня, Кароль. Я хотел… делать плоты… хотел… и тебя взять.  Бочка пресной воды     I   Шлюпка подошла к берегу. Измученные четырнадцатичасовой греблей Риттер и Клаусон с трудом втащили суденышко передней частью киля на песок, между камней и накрепко привязали к камню, чтобы шлюпку не отнесло отливом. Перед ними, за барьером скал и огромных, наваленных землетрясением глыб кварца, лежал покрытый вечным снегом горный массив. Позади, до горизонта, под ослепительно синим, совершенно чистым небом развертывался уснувший океан – гладкая, как голубое стекло, вода. Опухшие, небритые лица матросов подергивались, мутные глаза лихорадочно блестели. Губы растрескались, из трещин в углах рта проступала кровь. Бутылка воды, выданная из особого запаса шкипером Гетчинсоном, была выпита еще ночью. Шхуна «Бельфор», шедшая из Кальдеро в Вальпараисо с грузом шерсти, была застигнута штилем на расстоянии пятидесяти морских миль[52] от берега. Запас воды был достаточен для нескольких дней рейса с попутным ветром, но очень мал при затянувшемся штиле. Судно стояло на тихой, как поверхность пруда, воде уже одиннадцать дней; как Гетчинсон ни уменьшал порции воды, ее хватило всего на неделю, тем более что пищу прекратили варить. Сухие галеты, копченая свинина и сухой шоколад лишь усиливали мучения; хоть бочка, в которой еще осталось литров двадцать воды, была заперта Гетчинсоном на замок, повар, просверлив бочку, сосал ночью воду через медную трубку, а затем, наполнив изо рта литровую бутылку, прятал этот запас в свой сундук. Ночью было немного легче, но с восходом солнца все шесть матросов шхуны, Гетчинсон и его помощник Ревлей почти не вылезали из воды, держась за канаты, переброшенные через борт, на случай появления акул. Жажда была так мучительна, что все перестали есть и тряслись в лихорадке, так как множество раз в день переходили от прохлады изнуряюще долгого купанья к палящему кожу зною. Все это произошло по вине Гетчинсона, который со дня на день ждал ветра. Если бы своевременно была послана шлюпка на берег, чтобы привезти двухсотлитровую бочку пресной воды, команда не бродила бы теперь, подобно теням, в унынии и бессилии. Наиболее твердо держались Риттер и Клаусон. Свои ежедневные четверть литра воды они пили на ночь, после захода солнца, так что, промучившись день, в течение которого облегчали свои страдания купаньем, вечером хоть наполовину, но утоляли жажду. Прохладная ночь содействовала облегчению. Матросы, выпивавшие порцию воды днем, как только ее получали, сразу, скоро теряли эту влагу, потому что от жары и слабости сердца потели, а Риттер и Клаусон все же могли ночью спать, тогда как других мучила бессонница или тяжелая дремота, отравляемая видениями рек и озер. К вечеру десятого дня командой овладело отчаяние. Старик Гетчинсон еле двигался. Умирающий от дизентерии повар валялся среди нечистот, редко приходя в сознание и умоляя всех прикончить его. Два матроса бессильно лежали на своих койках в мокрой одежде, чтобы хотя через кожу всасывалось немного влаги. Один матрос, тайно от Гетчинсона, пил время от времени морскую воду, смешанную с уксусом; теперь, полуобезумев от невероятных мучений, он бродил у борта, желая и не решаясь покончить с собой. Четвертый матрос с утра до вечера сосал кусок кожи, чтобы вызвать слюну. Этот матрос неоднократно приставал уже к помощнику шкипера Вольту, чтобы тот объявил жребий на смерть одного из команды ради нескольких литров крови. Только два человека могли еще двигаться и делать что-нибудь – это были Риттер и Клаусон. Гетчинсон уговорил их ехать на берег за водой. Из последнего запаса была выдана им бутылка мутной воды, драгоценная коробочка с лимонной кислотой, разысканная Вольтом, и несколько апельсинов. Они заслуживали такой поддержки, так как должны были спасти всех остальных. Вечером Риттер и Клаусон выехали, имея двухсотлитровую бочку, два ружья, пачку табаку и три кило галет. Утром они высадились на берег с замирающими от бешеной жажды сердцами. Купанье слегка освежило их. Как они плыли и долго ли, они не помнили. Все ямы, впадины берега, пустоты среди скал казались им наполненными свежей, холодной водой. Шатаясь, падая от изнурения, матросы перебрались через барьер огромных камней и вступили в глубокую расселину среди скал, где среди тени и сырости томительно пахло водой. Вскоре заслышали они ровный звук бегущей воды и, почти ослепнув от желания пить, начали метаться из стороны в сторону, не замечая ручья, который в десяти шагах перед ними обмывал выпуклый низ скалы. Наконец Клаусон увидел воду. Он подбежал к скале и, растянувшись ничком, погрузил лицо в холодный ручей. Более терпеливый Риттер наполнил ведро и сел с ним на камни, поставив ведро между колен. Когда он наклонил голову к ведру, она тряслась от мучительного нетерпения скорее напиться. Клаусон, захлебываясь, глотал воду, не замечая, что плачет от облегчения, соединенного с тошнотой, потому что желудок, отвыкнув от большого количества холодной жидкости, противился вначале непомерному количеству воды. Клаусона стошнило дважды, пока он окончательно наполнил желудок водой. Ему казалось, несмотря на это, что жажда еще не утолена. Переводя дыхание, матрос, приподнявшись над водой, тупо смотрел на нее, а затем, болезненно вздыхая, снова припадал к спасительному источнику. С такими же конвульсиями, мучаясь и блаженствуя, напился Риттер. Он выпил больше половины ведра. Его крепкий желудок не возвратил ручью ничего. Вода подействовала на страдальцев, как вино. Их чувства были до крайности обострены, сердце билось звонко и быстро, голова горела. Сев друг против друга, они начали смеяться. Отрывисто, отрыгаясь, тяжело дыша, хохотал Клаусон. Ему вторил Риттер, оглушая ущелье неудержимым, щекочущим тело смехом. Веселое, бегущее, как тысячи ручейков, чувство насыщения водой струилось по обессилевшим мускулам матросов. Все еще вздрагивая, они снова начали пить – теперь не так бурно, стараясь вбирать воду небольшими глотками, смакуя ее вкус и наслаждаясь ее освежающим движением по распухшему пищеводу. – Вот так штука! – кричал Клаусон. – Никогда не думал, что выживу! Я с ума начал сходить… Не так скоро окончательно была утолена ими жажда, как это можно подумать, если не испытал такой жажды сам. Дело не в том только, чтобы налить желудок водой. Должно пройти время, пока влага внутренними путями организма проникнет в кровеносные сосуды и там разжижит кровь, сгустившуюся от долгого безводья. Когда это произойдет, затрудненно работающее сердце начинает биться полным, отмеченным ударом, и нарушенная правильная жизнь человека делается опять нормальной. Клаусон еще несколько раз порывался пить, но Риттер удержал его. – Ты можешь умереть, – сказал он. – Недолго и опиться. Я слышал об этом. Ты весь распухнешь и почернеешь. Воздержись. Ляжем лучше, уснем. Они забрались между двух глыб, каких было много раскидано по ущелью, и уснули, но долго спать не могли: их разбудил голод. Пока они спали, солнце перешло на другой край ущелья и осветило вкрапленный высоко в отвесную поверхность скалы золотой самородок, напоминающий узел золотых корней, выступивший из кварца. Казалось, золото вспыхнуло под жгучим лучом солнца. На главной выпуклости золотого видения горело белое пятно. Самородок, тысячу лет дремавший над безвестным ручьем, сеял свой мягкий свет подобно кружению тонкой, золотой пыли.   II   Проснувшись, матросы были теперь сильны и живы, как много дней назад. Они наелись, снова попили и довольно скоро наполнили бочку в шлюпке водой ручья. Придя к ручью последний раз, чтобы захватить, кроме бочки, еще два полных ведра воды, матросы присели на камни. Оба были мокры от пота. Вытирая рукой лоб, разгоряченный Клаусон поднял голову и осмотрел высоты отвесных скал. Увидев самородок, он вначале не поверил своим глазам. Клаусон встал, шагнул к скале, тревожно оглянулся кругом. Через минуту он спросил Риттера: – Ты видишь что-нибудь на скале? – Да, вижу, – сказал Риттер, – но я вижу, к ужасу своему, золото, которое не поможет спастись нашей команде. И если ты вспомнишь свои мучения, то не будешь больше думать об этом. Мы должны привезти им воду, привезти жизнь. Клаусон только вздохнул. Он вспомнил свои мучения, и он не противоречил. Шлюпка направилась к кораблю.  Зеленая лампа     I   В Лондоне в 1920 году, зимой, на углу Пикадилли и одного переулка, остановились двое хорошо одетых людей среднего возраста. Они только что покинули дорогой ресторан. Там они ужинали, пили вино и шутили с артистками из Дрюриленского театра. Теперь внимание их было привлечено лежащим без движения, плохо одетым человеком лет двадцати пяти, около которого начала собираться толпа. – Стильтон! – брезгливо сказал толстый джентльмен высокому своему приятелю, видя, что тот нагнулся и всматривается в лежащего. – Честное слово, не стоит так много заниматься этой падалью. Он пьян или умер. – Я голоден… и я жив, – пробормотал несчастный, приподнимаясь, чтобы взглянуть на Стильтона, который о чем-то задумался. – Это был обморок. – Реймер! – сказал Стильтон. – Вот случай проделать шутку. У меня явился интересный замысел. Мне надоели обычные развлечения, а хорошо шутить можно только одним способом: делать из людей игрушки. Эти слова были сказаны тихо, так что лежавший, а теперь прислонившийся к ограде человек их не слышал. Реймер, которому было все равно, презрительно пожал плечами, простился со Стильтоном и уехал коротать ночь в свой клуб, а Стильтон, при одобрении толпы и при помощи полисмена, усадил беспризорного человека в кэб. Экипаж направился к одному из трактиров Гайстрита. Беднягу звали Джон Ив. Он приехал в Лондон из Ирландии искать службу или работу. Ив был сирота, воспитанный в семье лесничего. Кроме начальной школы, он не получил никакого образования. Когда Иву было 15 лет, его воспитатель умер, взрослые дети лесничего уехали – кто в Америку, кто в Южный Уэльс, кто в Европу, и Ив некоторое время работал у одного фермера. Затем ему пришлось испытать труд углекопа, матроса, слуги в трактире, а 22 лет он заболел воспалением легких и, выйдя из больницы, решил попытать счастья в Лондоне. Но конкуренция и безработица скоро показали ему, что найти работу не так легко. Он ночевал в парках, на пристанях, изголодался, отощал и был, как мы видели, поднят Стильтоном, владельцем торговых складов в Сити. Стильтон в 40 лет изведал все, что может за деньги изведать холостой человек, не знающий забот о ночлеге и пище. Он владел состоянием в 20 миллионов фунтов. То, что он придумал проделать с Ивом, было совершенной чепухой, но Стильтон очень гордился своей выдумкой, так как имел слабость считать себя человеком большого воображения и хитрой фантазии. Когда Ив выпил вина, хорошо поел и рассказал Стильтону свою историю, Стильтон заявил: – Я хочу сделать вам предложение, от которого у вас сразу блеснут глаза. Слушайте: я выдаю вам десять фунтов с условием, что вы завтра же наймете комнату на одной из центральных улиц, во втором этаже, с окном на улицу. Каждый вечер, точно от пяти до двенадцати ночи, на подоконнике одного окна, всегда одного и того же, должна стоять зажженная лампа, прикрытая зеленым абажуром. Пока лампа горит назначенный ей срок, вы от пяти до двенадцати не будете выходить из дому, не будете никого принимать и ни с кем не будете говорить. Одним словом, работа нетрудная, и, если вы согласны так поступить, – я буду ежемесячно присылать вам десять фунтов. Моего имени я вам не скажу. – Если вы не шутите, – отвечал Ив, страшно изумленный предложением, – то я согласен забыть даже собственное имя. Но скажите, пожалуйста, – как долго будет длиться такое мое благоденствие? – Это неизвестно. Может быть, год, может быть, – всю жизнь. – Еще лучше. Но – смею спросить – для чего понадобилась вам эта зеленая иллюминация? – Тайна! – ответил Стильтон. – Великая тайна! Лампа будет служить сигналом для людей и дел, о которых вы никогда не узнаете ничего. – Понимаю. То есть ничего не понимаю. Хорошо; гоните монету и знайте, что завтра же по сообщенному мною адресу Джон Ив будет освещать окно лампой! Так состоялась странная сделка, после которой бродяга и миллионер расстались, вполне довольные друг другом. Прощаясь, Стильтон сказал: – Напишите до востребования так: «3-33-6». Еще имейте в виду, что неизвестно когда, может быть, через месяц, может быть, – через год, – словом, совершенно неожиданно, внезапно вас посетят люди, которые сделают вас состоятельным человеком. Почему это и как – я объяснить не имею права. Но это случится… – Черт возьми! – пробормотал Ив, глядя вслед кэбу, увозившему Стильтона, и задумчиво вертя десятифунтовый билет. – Или этот человек сошел с ума, или я счастливчик особенный. Наобещать такую кучу благодати, только за то, что я сожгу в день пол-литра керосина. Вечером следующего дня одно окно второго этажа мрачного дома № 52 по Ривер-стрит сияло мягким зеленым светом. Лампа была придвинута к самой раме. Двое прохожих некоторое время смотрели на зеленое окно с противоположного дому тротуара; потом Стильтон сказал: – Так вот, милейший Реймер, когда вам будет скучно, приходите сюда и улыбнитесь. Там, за окном, сидит дурак. Дурак, купленный дешево, в рассрочку, надолго. Он сопьется от скуки или сойдет с ума… Но будет ждать, сам не зная чего. Да вот и он! Действительно, темная фигура, прислонясь лбом к стеклу, глядела в полутьму улицы, как бы спрашивая: «Кто там? Чего мне ждать? Кто придет?» – Однако вы тоже дурак, милейший, – сказал Реймер, беря приятеля под руку и увлекая его к автомобилю. – Что веселого в этой шутке? – Игрушка… игрушка из живого человека, – сказал Стильтон, самое сладкое кушанье!   II   В 1928 году больница для бедных, помещающаяся на одной из лондонских окраин, огласилась дикими воплями: кричал от страшной боли только что привезенный старик, грязный, скверно одетый человек с истощенным лицом. Он сломал ногу, оступившись на черной лестнице темного притона. Пострадавшего отнесли в хирургическое отделение. Случай оказался серьезный, так как сложный перелом кости вызвал разрыв сосудов. По начавшемуся уже воспалительному процессу тканей хирург, осматривавший беднягу, заключил, что необходима операция. Она была тут же произведена, после чего ослабевшего старика положили на койку, и он скоро уснул, а проснувшись, увидел, что перед ним сидит тот самый хирург, который лишил его правой ноги. – Так вот как пришлось нам встретиться! – сказал доктор, серьезный, высокий человек с грустным взглядом. – Узнаете ли вы меня, мистер Стильтон? – Я – Джон Ив, которому вы поручили дежурить каждый день у горящей зеленой лампы. Я узнал вас с первого взгляда. – Тысяча чертей! – пробормотал, вглядываясь, Стильтон. – Что произошло? Возможно ли это? – Да. Расскажите, что так резко изменило ваш образ жизни? – Я разорился… несколько крупных проигрышей… паника на бирже… Вот уже три года, как я стал нищим. А вы? Вы? – Я несколько лет зажигал лампу, – улыбнулся Ив, – и вначале от скуки, а потом уже с увлечением начал читать все, что мне попадалось под руку. Однажды я раскрыл старую анатомию, лежавшую на этажерке той комнаты, где я жил, и был поражен. Передо мной открылась увлекательная страна тайн человеческого организма. Как пьяный, я просидел всю ночь над этой книгой, а утром отправился в библиотеку и спросил: «Что надо изучить, чтобы сделаться доктором?» Ответ был насмешлив: «Изучите математику, геометрию, ботанику, зоологию, морфологию, биологию, фармакологию, латынь и т. д.» Но я упрямо допрашивал, и я все записал для себя на память. К тому времени я уже два года жег зеленую лампу, а однажды, возвращаясь вечером (я не считал нужным, как сначала, безвыходно сидеть дома 7 часов), увидел человека в цилиндре, который смотрел на мое зеленое окно не то с досадой, не то с презрением. «Ив – классический дурак! – пробормотал тот человек, не замечая меня. – Он ждет обещанных чудесных вещей… да, он хоть имеет надежду, а я… я почти разорен!» Это были вы. Вы прибавили: «Глупая шутка. Не стоило бросать денег». У меня было куплено достаточно книг, чтобы учиться, учиться и учиться, несмотря ни на что. Я едва не ударил вас тогда же на улице, но вспомнил, что благодаря вашей издевательской щедрости могу стать образованным человеком… – А дальше? – тихо спросил Стильтон. – Дальше? Хорошо. Если желание сильно, то исполнение не замедлит. В одной со мной квартире жил студент, который принял во мне участие и помог мне, года через полтора, сдать экзамены для поступления в медицинский колледж. Как видите, я оказался способным человеком… Наступило молчание. – Я давно не подходил к вашему окну, – произнес потрясенный рассказом Ива Стильтон, – давно… очень давно. Но мне теперь кажется, что там все еще горит зеленая лампа… лампа, озаряющая темноту ночи. Простите меня. Ив вынул часы. – Десять часов. Вам пора спать, – сказал он. – Вероятно, через три недели вы сможете покинуть больницу. Тогда позвоните мне, – быть может, я дам вам работу в нашей амбулатории: записывать имена приходящих больных. А спускаясь по темной лестнице, зажигайте… хотя бы спичку. 11 июля 1930 г.  Молчание   Дорога из Престидэя в Нум раздваивалась наподобие змеиного языка около морского залива. Налево она вела в Нум, направо – в Лемпшир. На раздвоении дороги плохо одетый человек с истощенным лицом замедлил шаги и, слегка раскачивая ручным саквояжем, начал оглядываться, ища прохожих, которые могли бы рассеять его сомнения. Вскоре он увидел человека могучего сложения, мрачного, в бакенбардах, который неторопливо шел в Престидэй, и обратился к нему с вопросом: – Налево или направо надо идти, чтобы попасть в Нум? – Конечно, налево. За теми холмами Нум. Четыре километра, и вы на месте. Увидев вас, я сразу сказал себе: «Он не здешний». И я, кажется, угадал?! При этом проявлении общительности внушительная мрачность болтуна утратила нечто неуловимое, делавшее ее солидной; глаза блеснули, выдав сплетника; несвойственное возрасту любопытство смягчило мрачные черты и, нервно опершись о палку, человек умильно захлопал веками. – О, да, вы угадали, – ответил путник. – Следовательно, я должен идти налево? – Я знаю всех в Буме, – продолжал любопытный бакенбардист, пропуская уклончивый вопрос мимо ушей. – И если вы сообщите, кого именно желаете там видеть, то я подробно объясню, как найти дом. Нум разбросан, очень разбросан. Мое имя Вильям Угестон, из Престидэя, – домовладелец, а также управляющий конторой погребальных шествий. Молодой человек без особой охоты наименовал себя: – Том Дарль, из Гертона, – и сообщил, что ему нужен Тристан Бурль, бывший нотариус. – Бурль?! – воскликнул Угестон. – Хорошо, ваше счастье, что вы, как мне кажется, опоздали! Ведь объявление напечатано уже дней десять назад! Впрочем, оно со мной. Пока Дарль молча смотрел на него, Угестон в приливе общительности расстегнул пиджак и извлек объемистый бумажник, набитый газетными вырезками. Поспешно разыскав одну вырезку, Вильям Угестон показал ее Дарлю. – Мы с вами говорим об этой штуке, не так ли? – спросил Угестон, давая Дарлю прочесть текст. – Да, – ответил, помолчав, Дарль. Еще помолчав, он прибавил: – Действительно, это самое объявление я имел в виду, направляясь к Бурлю. – Каков изверг?! – воскликнул Угестон и пристукнул палкой. – Это негодяй, тиран! Его дочь стала женой бедного секретаря, служившего у директора консерватории в Гертоне, и Бурль, представьте, отказался ее видеть, восстановил директора против мужа дочери, лишил беднягу места, а сам, старый печеночник, мстительный ипохондрик, выдумал для себя вот это самое развлечение. Он стал нанимать секретарей для того, чтобы их мучить. Его ненависть к секретарям вообще – достигла силы… я бы сказал: внушительности похоронной процессии в пятьсот долларов. Объявление, тщательно спрятанное Угестоном в бумажник, было напечатано неделю назад «Биржей Престидэя» и гласило следующее:   «Тристану Бурлю нужен секретарь, образованный человек, шатен сухого типа, с серыми глазами, умеющий быстро писать под диктовку и точно исполнять поручения, одинокий, опрятный, скромно одевающийся. Жалованье 225 долларов ежемесячно, стол и комната, ежемесячная прибавка 25 долларов. Непременное условие: в присутствии Тристана Бурля – молчать. Молчать безусловно, категорически, не произнося ни единого слова, ни даже восклицания. В противном случае, если бы даже нарушившее это условие лицо и прослужило шесть месяцев, оно лишается всех заработанных денег, которые уплачиваются по истечении полугодия.»   – Надеюсь, я не опоздал, – сказал Дарль, – так как найдется мало охотников служить такому сумасброду. Мало найдется также шатенов сухого типа с серыми глазами вроде меня. Молчать я умею. Я скажу прямо – люблю молчать. Итак, дорога налево? Подтвердив свое указание, Угестон хотел взять Дар-ля за пуговицу жилета, чтобы набросать ему огненными чертами портрет злодея Бурля, но будущий секретарь, приподняв шляпу, ударился шагать так широко и быстро, что Угестон, рассеянно осмотрев небо и землю, подобно кошке, у которой из-под носа улетел воробей, гордо закинул голову и направился к Престидэю, острые крыши которого виднелись из-за холмов. В тот день Тристан Бурль, человек пятидесяти девяти лет, страдающий одышкой, печенью и подагрой, был особенно мрачен, даже свиреп, так как видел во сне дочь, Леону, и безумно ревновал ее к ее мужу, ненавистному нищему секретарю Сивилю Брентгаму. Его утешало лишь то, что директор консерватории Льюис Терн уволил Брентгама, одновременно делая уступку свирепому клянчанью Бурля и своему личному чувству, потому что был сам неравнодушен к Леоне Бурль, девушке красивой и милой. Бурль любил дочь сильно, но примириться с ней не мог. Слово «секретарь» бесило его. Бурль прочел восторженное письмо Леоны, разорвал его, прекратил высылать деньги и написал дочери, чтобы она забыла о нем навсегда. Через неделю начал он стороной наводить справки о ее жизни в Гертоне, но узнал, что Брентгамы куда-то выехали и адрес их затерялся. Страшно разозлясь, что дочь не написала ему второго письма, противоречивый старик «уткнул подбородок в галстук ненависти» и засел как паук в своем доме, поджидая секретарей-мух, чтобы мучить их, согласно обещанным в объявлении пыткам. Его врагами стали все секретари мира, но – в особенности – секретари тридцати лет, сероглазые «шатены, сухого типа», как описывала ему Леона Бурль Брентгама. По всем статьям Дарль отвечал требованиям сумасбродного объявления. Не очень печалясь о предстоящей тирании, Дарль разыскал в Буме дом Бурля и сообщил экономке нотариуса, что явился по объявлению. Не прошло и десяти минут, как его провели к Бурлю. Перед Дарлем, в старом кожаном кресле, подоткнутый подушками, с тростью в руках, сидел, прищурясь одним глазом, толстый, широкоплечий старик. Из-под насупленных бровей выглядывали желто-коричневые глаза; левый – угрюмо приоткрытой щелью, полной ядовитого блеска, и правый – раскрытый как на врага, в упор, под бровью, приподнятой насмешливо и неодобрительно. Круглое лицо старика было обведено ресничатой бородой, клочки которой торчали подобно лучам. Домашний костюм из грубого серого шелка и мягкие туфли Бурля указывали на любовь к простору и удобству. Его кабинет состоял из огромного окна, стола, напоминающего небольшую площадь, книжных шкапов, дорогого ковра и кожаных кресел. На зеленых стенах не было никаких картин. Портрет дочери Бурль убрал со стола в шкап. – Вы читали объявление? – спросил Бурль голосом столь резким, что Дарль вздрогнул. – Да, я прочел его. – Нравится оно вам? – Нет. – Нет? Зачем же вы явились? – Я должен зарабатывать. В настоящее время очень трудно найти место, – сказал Дарль, внимательно присматриваясь к старику, который, сопя и кашляя, очевидно, приготовился забавляться, так как, закрыв глаза, улыбнулся почти оскорбительно. – Я человек без средств, а на моих руках несколько братьев и сестер, которые должны получить образование. Объявление мне не нравится, но на ваши условия я согласен. Бурль передвинулся в кресле и покачал головой. – Что же, вы надеетесь, что будете всегда молчать? – Безусловно. – Как хотите. Секретарь мне нужен. Ваше имя? Вы можете говорить в течение десяти минут. Затем вы умолкнете. Пользуйтесь этим сроком, когда он пройдет, вам придется только выслушивать. Хотя Бурль явно издевался, Дарль остался спокоен. – Действительно, – начал Дарль, – я найду кое-что сказать. Ваше объявление недостойно вас. Я не касаюсь причин, которыми оно вызвано, – если только есть иные причины, кроме желания показать свою власть над зависимым и неимущим лицом. Я уверен, что когда-нибудь впоследствии вам это станет понятно. Как видите, у меня нет нужды употребить все десять минут на разговор с вами. Я говорил не более двух минут. Остальные восемь я уступаю вам и остаюсь в вашем распоряжении. Левая щека Бурля дергалась. Он вытаращил глаза. – Я думаю, что вы уберетесь вон! – закричал Бурль. – Нет. Я должен служить. – В таком случае… – Бурль тяжело вылез из кресла, подвалился, хромая, к столу, стукнул тростью и повторил: – В таком случае… с этого мгновения… беспрекословно… молчать! Дарль покорно кивнул. – Вы сказали свое, – начал, брызгая слюной, Бурль, – а я выложу вам свое. Есть порода, – к сожалению, порода людей низких, гнусных, льстивых к высшим, нахальных и грубых с низшими, наушников, сплетников, шпионов и предателей, называемая… сек-ре-та-ри. Секретарь мнит себя выше патрона; крадет почтовые марки, пишет доносы начальству своего хозяина, втирается в доверие к его родственникам и втайне смеется над деятельностью того, кому служит. Он считает себя умнее всех, тиранит просителей, лжет, берет подачки и мечтает жениться на… на молодой девушке, родственнице хозяина, на его дочери, если она есть, черт возьми! Я не говорю, что это вы именно такой секретарь; я вас не знаю и говорю вообще. Я презираю секретарей, а потому они должны молчать как собаки. За ваши дерзости сбавляю вам жалованье на двадцать пять долларов. Принимаете? Дарль кивнул. – Предупреждаю вас, – продолжал Бурль, начиная уставать, – что я буду всячески пытаться вызвать вас на говорение, особенно к концу полугодия. Я стану провокатором, хитрецом, соблазнителем. Я вас поймаю. Кстати: у меня… нет ни дочери, ни даже племянницы. Ну-с, вы будете писать под диктовку, а кроме того, вам предстоит снять множество копий в моем архиве. Еще вы перепишете мой дневник. Все. Дарль кивнул несколько раз, после чего задумавшийся, нахмурившийся Бурль позвонил экономке. – Шатену сухого типа, Томасу Дарлю, дайте комнату внизу, угловую, и чтобы я ничего не слышал о том, как и что он у вас ест. Сегодня вы свободны, – обратился Бурль к Дарлю, – но завтра в семь утра приходите сюда. Совершенно усталый, Бурль захромал к спальне, боком провалился в дверь, волоча ногу и трость, и хлопнул дверью ток громко, что загудел дом. Прошло двадцать дней. Каждый день, в семь часов утра, Дарль приходил к старику в его кабинет и работал со всей тщательностью добросовестного труженика, подшивая бумаги, снимая копии, разыскивая в архиве Бурля справки и документы, необходимые тому для удовлетворения запросов бывших клиентов и составления книги под названием «Нотариальная практика Лисского округа с 1900-го по 1920-й год». Кроме того, он вел приходо-расходные тетради Бурля, ходил покупать сигары, виски и играл с Бурлем в шахматы. Весь день Дарль был занят, его отпускали не ранее восьми вечера, когда, измученный, он приходил в свою комнату – ужинать и пить чай. Выражения: «сероглазый», «черствого типа» без употребления собственного имени Дарля, затем: «ну-ка, поворачивайтесь живее!», «долговязый кисляй!», «живо в лавочку!» – и другие еще более живописные, слетали с языка Бурля так часто, что иногда он сам в страхе замирал, ожидая пощечины. Но секретарь был выдержан на редкость. Кроме того, он оказался дельным, образованным работником. Дарль только сжимал губы и кивал, слыша брань, или отрицательно качал головой. Однажды старик упал на пол, начал барахтаться как черепаха и дико вращать глазами. Дарль с трудом поднял его, усадил в кресло и поправил подушку. Бурль, отдышавшись, сказал: – Ожидаете признательности? Дарль погрозил пальцем, улыбнулся и указал на свой рот. – Все равно поймаю! – заявил Бурль. Дарль, пожав плечом, занялся работой. Бурль стукнул палкой и убежал в спальню. Утром на двадцатый день этой, с позволения сказать, «службы» к секретарю вошла экономка Дора Форсет. У нее было встревоженное лицо. – Он тоскует о дочери, – сказала экономка. – Я должна посвятить вас в эту историю, так как, может быть, вы сумеете разыскать адрес. Леона вышла замуж, отцу не понравился ее брак, и он запретил ей писать. Впоследствии Бурль сделал шаг к возобновлению отношений, но было уже поздно: она выехала из Гертона неизвестно куда. Вы видите, я волнуюсь, но что делать, скажите? Всю ночь ему было плохо, а старики мнительны. У него бывает удушье. Под утро он плакал. Жаль его. Ведь он не столько зол, сколько болен, и болен давно. – Сущие пустяки, – сказал Дарль. – Я знаю, где живет дочь Бурля. Так ему и скажите. Хоть сейчас. Я знаю их обоих: ее и ее мужа, Брентгама. Не беспокойтесь. Сказав так, Дарль увидел, с какой легкостью может исчезать толстая женщина, если известие чрезвычайно. Она побежала к Бурлю, оставляя по дороге открытыми все двери и голося «мистер-рль» – «р-ль» – все глуше, пока с лестницы не донесся последний ее возглас: «Нашли!» В комнате Дарля раздался отрывистый звонок. Когда Дарль пришел в кабинет, он увидел Бурля, стоявшего в дверях спальни. Его лицо опухло, руки тряслись. – Знаете адрес? – прохрипел Бурль. – Как вы его знаете? Почему вы его знаете? Говорите! Дарль подал заранее приготовленную бумажку. На ней было написано: «Провокация. Снимите молчание». – Молчание и шкуру, если хотите! – заорал Бурль. – Я сдохну, пока вы трясетесь над своим жалованьем! Почему, почему, черт возьми, вы знаете адрес?! – Потому что я муж Леоны, – сказал Дарль, невольно посматривая на палку Бурля. – Я Брентгам. Бурль ухватился за дверь и начал сползать на пол. Дарль усадил его в кресло. – Мы живем в Текле, деревня неподалеку от Лисса, – продолжал Дарль, – потому что продали почти все вещи и могли снять лишь что-то вроде птичьей клетки. Я кое-как занял денег и направился к вам, чтобы попытаться смягчить вас. Леона слаба здоровьем, и разрыв с вами сильно изнурил ее. По дороге я узнал о вашем объявлении и решил сколько могу расположить вас к себе, работая по объявлению. Бурль полулежал с закрытыми глазами, слушая внимательно и ехидно. Вдруг он приоткрыл правый глаз. – Вы были хорошим секретарем, – неожиданно сказал Бурль. – Но до чего я прав! Только секретарь может выкинуть такую штуку! Теперь будете ждать моей смерти! Вздыхать о наследстве? – Вот именно. Ведро цианкали и пулемет приготовлены. «Настала ночь. Шипя как змея, вполз злодей…» – Ну, довольно, – перебил Бурль. – Я устал. Место я вам устрою. Ваш поступок в моем вкусе: хорошо сыграно. Привыкну. Но, пожалуйста, ни слова Леоне о том, как я вас посылал за водкой, потому что мне это было запрещено. – Хорошо, – ответил Брентгам. – Вы уже знаете, что секретари умеют молчать.  Два обещания     I   Всю ночь берега Покета рвал шторм. Ветер ударял с моря. Были сломаны кукурузные посевы, изгороди; толевые и железные крыши местами отвернулись, как поля шляп. В саду Гаррисона, начальника каторжной тюрьмы, стоявшей в полумиле от Покета, повалились два дерева. Они загромоздили аллею. Гаррисон приказал убрать их; к десяти часам партия арестантов отправилась из тюрьмы в сад. Они обрубили сучья и стали распиливать стволы. Отправляясь в канцелярию, Гаррисон задержался около работающих и стал смотреть. Работа пошла так быстро, как движение на экране при ускоренном пропуске ленты. Его дочь, одиннадцатилетняя Джесси, росшая свободно, как мальчик, и ни в чем не знающая запретов, была с ним. Оставив отца, она заметила, что нижняя ветка одного из свалившихся стволов прилегает к стволу старого дуба так удобно, как лестница. Джесси умела лазать по деревьям с наглостью и хладнокровием существа, уверенного в своей безнаказанности. Ей пришло в голову закричать с вершины: «Папа, тебя требуют к телефону». Обдумав это, она стала влезать, переходить с сука на сук, как по вертикальной винтовой лестнице, и скоро была на высоте двух третей ствола, волнуясь при мысли, что отец заметит ее отсутствие раньше, чем она сообщит ему о своей проделке. Вскоре расположение ветвей заставило девочку искать такую ветку, ухватясь за которую она могла бы ступить на ту сторону ствола, с какой виден Гаррисон. Она вытянулась, схватилась за тонкий сук левой рукой и, передав ему свою тяжесть, отпустила правую руку. Сук, росший из более толстого ответвления ствола, треснул в месте сращения. Вцепясь в него обеими руками, Джесси потеряла точку опоры и повисла. Обида, испуг и самолюбие заставили ее крикнуть те самые слова, которые она повторяла себе, взбираясь на дерево: – Папа, тебя требуют… Затем она закричала и заплакала. Гаррисон взглянул вверх и помертвел. Джесси висела высоко над ним, подобрав ноги и стиснув коленками вертикально натянутую ветку, основание которой медленно, но неуклонно отдиралось под ее тяжестью. Гаррисон растерялся, потом поднял вверх руки. Его резко оттолкнул арестант № 332; он, расставив ноги и протянув руки, как Гаррисон, но не вверх, а на уровне лица, принял на себя удар тела с воплем мелькнувшей вниз девочки. В момент толчка он присел. Руки его временно отнялись. Он опустил сильно встряхнутую, потерявшую сознание Джесси на траву и, вытирая пошедшую носом кровь, сел с закружившейся головой. Повелительное и тяжелое лицо начальника каторжной тюрьмы исчезло. Вышло его настоящее лицо, по которому текли слезы. Он поднял Джесси и унес в дом. Послышался шум. Некоторые арестанты, а также конвойные хлопнули № 332 по плечу, принесли воды, и он выпил полную кружку, стуча зубами о край. – Полсрока отработал, Эдвей, – сказал один из конвойных. Эдвей встал, помахал руками, потряс головой. Она все еще туманилась и гудела. В это время прибежал помощник Гаррисона и приказал Эдвею немедленно идти к начальнику.   II   Эдвей никогда не был в квартире начальника тюрьмы. Он прошел ряд светлых, красивых комнат с иллюзией возвращения в мир, покинутый пять лет назад. Гаррисон отослал конвойного, который сопровождал Эдвея, и сам ввел арестанта в свой кабинет; его окна, выходя на тюремный двор, были заделаны решеткой. – Ваш номер? – спросил он, давая знак, что Эдвей может сесть. – 332. – Ваше имя? – Томас Эдвей. Официальный тон не помог Гаррисону овладеть волнением, и он оставил его. – Послушайте, Эдвей, – сказал начальник после короткого молчания, – вы можете требовать, что хотите, за то, что вы сделали. Кроме невозможного. Я обязан вам больше, чем жизнью, и вы это понимаете. – Конечно, я понимаю. – Эдвей задумался. – Мне не хочется огорчать вас, но я думаю, что если вы не сделаете, о чем я буду просить, все же кричать на меня не будете. Гаррисон посмотрел на Эдвея с беспокойством. – Говорите, что там у вас? Неделя отдыха? Похлопотать о сокращении срока? Или что? – И больше и меньше, – сказал Эдвей. – Как взглянуть. Я прошу вас снабдить меня городским платьем, выдать мне заработанные деньги за полгода – это составит, приблизительно, полтора фунта – и отпустить меня на свободу до половины шестого следующего утра. В шесть происходит поверка. К назначенному сроку я буду здесь. Гаррисон засопел, взял сигару резким движением и нервно захлопнул ящик. – В другое время, – сказал он со вздохом, – выслушав такую просьбу, я, конечно, приказал бы дать вам дюжину-другую плетей. Теперь дело иное. О том, что вы говорите, я читал в романах. Не знаю, чем это кончалось в действительности. Ну, что даст вам один день? Зачем это? – Будь вы на моем месте, вы прекрасно понимали бы, что такое свободный день. – Каждый из нас на своем месте, – сказал Гаррисон. – Что привело вас сюда? – Мои страсти. – В образе?.. – Трех векселей. Я отбыл пять лет, осталось три года. – Сдержите ли вы слово? Или я заранее должен приготовить прошение об отставке? – Я совершил подлог, но не потерял чести. – возразил Эдвей. – Разговор становится тяжел для меня. Решите – «да» или «нет». – Ужасный день! – сказал Гаррисон. – Что я могу? Останьтесь здесь и ждите. Он вышел и возвратился через несколько минут, хмурый, утомленный собственным решением, которое, подобно трещине, зияло на эмали его характера нервной, острой чертой. В его руках были башмаки, шляпа, костюм, и он подал это Эдвею. Оба они смутились. Заметив, что арестант смотрит на него с изумлением и восторгом, Гаррисон нахмурился, махнул рукой и вышел опять, плотно прикрыв дверь.   III   «Невозможно, ослепительно!» – думал Эдвей. Он хватался за одну вещь, за другую, оставлял их и снова хватал. Сознание совершившегося, причем так неожиданно, и забегающая вперед мечта о свободной городской улице мешали ему сообразить, что должен он сделать с брюками или жилетом. Когда он снимал арестантское платье, его руки тряслись. Чтобы вызвать сосредоточенность, Эдвей стиснул зубы. Вещи плясали в его руках. Порыв, падение девочки, адская боль в плечах, взволнованный Гаррисон, просьба о невозможном, чего хотел он, как сдавленная грудь хочет полного воздуха, неловкое и высокое решение Гаррисона – он обо всем думал зараз, с трудом находя среди неожиданностей дня место своему нетерпению. Он отвык застегивать воротник, завязывать галстук. Он одевался со стыдом, непонятным, но важным и неизбежным, как всякий хороший стыд. Покончив с переодеванием, Эдвей подошел к стеклу книжного шкапа. Там, сливаясь с переплетами книг, стоял в темной воде высокий мускулистый человек статной осанки – тот самый, каким был Эдвей несколько лет назад. – Это сон о свободе, – сказал он. – И я, конечно, вернусь. – Покончим с этим неприятным делом, – сказал, входя, Гаррисон. – Идите за мной. Говоря так, он протянул ему два фунта и пошел впереди Эдвея по глаголю коридора. Все двери были закрыты. В конце прохода был выход на шоссе, ведущее к городу. Гаррисон выпустил арестанта и крепко повернул ключ. На душе у него было неверно и смутно. Он отлично сознавал значение своего поступка. С этого дня меж ним и № 332 образовалась неестественная связь, полная благодарности, о которой хотелось не думать. Однако он не мог быть так крупно обязан Эдвею и кому бы то ни было, не заплатив полной мерой. Уже готов был он пожелать никогда не видеть его более, но сообразил, что это – дрянная трусость. Он вернулся в кабинет и увидел свою жену. Она, сохраняя в лице спасительное насмешливое выражение, свертывала арестантскую одежду Эдвея. – Оставь это здесь, Эми, – сказал Гаррисон. – Как ты узнала? – Но… я видела в окно, как он ушел. – Меня всегда удивляло, что женщины всегда все узнают, – сказал Гаррисон, очень недовольный собой. Наконец он решил, что пора улыбнуться. – Ну, он меня поддел! Это произошло врасплох. Я не мог быть меньше его, но я надеюсь, что он не явится. До половины шестого утра завтра. Как он обещал. – Он явится, – сказала Эми, засовывая сверток за шкап. – Можешь быть в этом уверен. – Что ты говоришь?! – Но ты и сам отлично это знаешь. – Я? – Ты и я, – мы оба это знаем. – Эми, он не придет. – Зачем ты говоришь против себя? Помолчав, Гаррисон позвонил в канцелярию: – Латрап? № 332, который спас Джесси, разбит. Этот день он проведет в постели, в моей квартире. Что? Да, я рад, что вы понимаете. Поместите его в больничный список, утром переведем в лазарет. Что? Да пусть отдохнет. Более ничего.   IV   Весь день Гаррисон думал о происшедшем и заснул поздно, одетый, у себя в кабинете. Когда рассвело, он проснулся, положил на стол часы и стал ходить, взглядывая на циферблат. Чем ближе стрелка подвигалась к половине шестого, тем быстрее менялись его желания. Сложным, непривычным для него путем он наконец пришел к заключению, что желать обмана – невеликодушно, и приготовился услышать звонок. Когда он прозвучал – и это было идеально точно, как раз на половине шестого, – Гаррисон от этой драматической точности испытал большее удовольствие, чем при мысли, что не надо теперь придумывать для округа историю несуществующего побега. Он пошел к выходу и открыл дверь. В сумерках рассвета стоял перед ним Эдвей, с слегка вольно надетой шляпой. От него пахло вином; он был сдержан и утомлен. – Молчите, – сказал Гаррисон, заметив в его лице искреннее движение. – Я не хочу говорить более обо всем этом. Ступайте, переоденьтесь и отправляйтесь в лазарет к дежурному. Вот записка. Раскаиваясь в своей мрачности, он прибавил: – Благодарю вас. Снова стесняясь и избегая смотреть в глаза, они прошли тихо, как воры или дети, в кабинет Гаррисона, где Эдвей принял свой прежний вид. Затем Гаррисон вывел его другим ходом в дверь тюрьмы, запер дверь и облегченно вздохнул. Его кошмар кончился, а трещина осталась и расцвела. Через день после этой истории, рано утром, помощник Гаррисона Латрап быстро вошел в кабинет начальника, протянув письмо. – Вот все, что осталось от № 332, – сказал он. – Эдвей бежал ночью, распилив решетку. Он оставил под подушкой это письмо, которое адресовано вам. Гаррисон закаменел и прочел: «Я видел сон, что я на свободе, что шторм, опрокинувший деревья в саду, загнал в бухту. Покета яхту моего старого приятеля. Приснилось мне, что я встретился с ним, рассказал ему свою горькую, но поправимую весть и дал ему честное слово, что буду на палубе его судна не позднее трех часов этой ночи. И я должен был сдержать обещание». – Тонкой стальной пилой, – сказал Латрап. Гаррисон стоял неподвижно. В нем возникло несколько одновременных бессмысленных движений, но ни одно не родилось. Он был связан извне и внутри. – Дайте знать в город, по округу, – сказал Гаррисон. – Немедленно? – спросил, обгрызывая ноготь, Латрап. – Немедленно! Что вы хотите сказать? – Ваше распоряжение… – Ну? – Ясно оно или нет? – Никто не знает, что ясно, а что неясно! – ответил с сердцем Гаррисон, выходя и оставляя Латрапа в психологическом затруднении. Здесь он увидел Джесси и рассердился. – Ты довольна? Твой спаситель удрал. – Куда? – осведомилась Джесси, подбегая к нему. – Как я могу знать, куда? – Но ты сам сказал… Ты начал первый. – Я думаю, что первая начала ты, – ответил Гаррисон. – Впрочем, извини меня, я устал.  Комендант порта     I   Когда стемнело, на ярко освещенный трап грузового парохода «Рекорд» взошел Комендант. Это был очень популярный в гавани человек семидесяти двух лет, прямой, слабого сложения старичок. Его сморщенное, как сухая груша, личико было тщательно выбрито. Седые бачки торчали, подобно плавникам рыбы; из-под седых козырьков бровей приятной улыбкой блестели маленькие голубые глаза. Морская фуражка, коричневый пиджачок, белые брюки, голубой галстук и дешевая тросточка Коменданта на ярком свете электрического фонаря предстали в своем убожестве, из которого эти вещи не могла вывести никакая старательная починка. Лопнувшие двадцать два раза желтые ботинки Коменданта были столько же раз зашиты нитками или скрепляемы кусочками проволоки. Из грудного кармана пиджака выглядывал кусочек пришитого накрепко цветного шелка. Заботливо потрогав воротничок, а затем ерзнув плечами, чтобы уладить какое-то упрямство подтяжек, старичок остановился против вахтенного и резко растопырил руки, склонив голову набок. – Том Ластон! – воскликнул Комендант веселым, дрожащим голосом. – Я так и знал, что опять увижу рас на этом прекрасном пароходе, мечтающего о своей милой Бетси, которая там… далеко. Гром и молния! Надеюсь, рейс идет хорошо? – Кутгей! – крикнул Ластон в пространство. – Пришел Комендант. Что? – Гони в шею! – прилетел твердый ответ. Старичок взглядом выразил просьбу, недоумение, игривость. Его тросточка приподнялась и опустилась, как собачий хвост в момент усилий постигнуть хозяйское настроение. – Ну вот, сразу в шею! – отозвался Ластон, добродушно хлопая старика по плечу, отчего Комендант присел, как складной. – Я думаю, Кутгей, что ты захочешь поздороваться с ним. Не бойся, Комендант, Кутгей шутит. – Чего шутить! – сказал, подходя к нему, Кутгей, старший кочегар, человек костлявый и широкоплечий. – Когда ни явись в Гертон, обязательно придет Комендант. Даже надоело. Шел бы, старик, спать. – Я только что с «Абрагами Репп», – залепетал Комендант, стараясь не слышать неприятных слов кочегара. – Там все в порядке. Шли хорошо, на рассвете «Репп» уходит. Пил кофе, играл в шашки с боцманом Толби. Замечательный человек! Как поживаете, Кутгей? Надеюсь, все в порядке? Ваше уважаемое семейство? – Кури, – сказал Кутгей, суя старику черную сигарету. – Держи крепче своей лапкой – уронишь. – Ах, вот и господин капитан! – вскричал Комендант, живо обдергивая пиджачок и суетливо подбегая к капитану, который шел с женой в городской театр. – Добрый вечер, господин капитан! Добрый вечер, бесконечно уважаемая и… гм… Вечер так хорош, что хочется пройтись по эспланаде, слушая чудную музыку. Как поживаете? Надеюсь, все в порядке? Не штормовали? Здоровье… в наилучшем состоянии? – А… это вы, Тильс! – сказал, останавливаясь, капитан Генри Гальтон, высокий человек лет тридцати пяти, с крупным обветренным лицом. – Еще держитесь… Очень хорошо! Рад видеть вас! Однако мы торопимся, а потому берите этот доллар и проваливайте на кухню, к Бутлеру, там побеседуете. Всего наилучшего. Мери, вот Комендант. – Так это вы и есть? – улыбнулась молодая женщина. – «Комендант порта»? Я о вас слышала. – Меня все узнают! – старчески захохотал Тильс, держа в одной руке сигарету, в другой – доллар и тросточку. – Моряки великий народ, и наши симпатии, надеюсь, взаимны. Я, надо вам сказать, обожаю моряков. Меня влечет на палубу… как… как… как… Не дослушав, капитан увлек жену к берегу, а Тильс, вежливо приподняв им вслед фуражку, докончил, обращаясь к Ластону: – Молодчина ваш капитан! Настоящий штормовой парень. С головы до ног. Тут следует пояснить, что Коменданта (это было его прозвище) в гавани знали решительно все, от последнего трактира до канцелярии таможни. Тильс всю жизнь прослужил клерком конторы склада большой частной компании, но был, наконец, уволен по причинам, вытекающим из его почтенного возраста. С тех пор его содержала вдовая сестра, у которой он жил, бездетная пятидесятилетняя Ревекка Бартельс. Тильсу помешала сделаться моряком падучая болезнь, припадки которой к старости хотя исчезли, но моряком он остался только в воображении. Утром сестра засовывала в карман его пиджачка большой бутерброд, давала десять центов на самочинные мужские расходы, и, помахивая тросточкой, Комендант начинал обход порта. Никаких корыстных целей он не преследовал, его влекло к морякам и кораблям с детства, с тех пор как еще на руках матери он потянулся ручонками к спускающемуся по голубой стене моря видению парусов. Закурив дрожащей, ссохшейся рукой сигарету, Комендант правильными мелкими шагами направлялся к кухне, где, увидев его брови и баки, повар залился хохотом. – Я чувствовал, что ты явишься, Тильс! – сказал он, наконец, подвигая ему табурет и наливая из кофейника кружку кофе. – Где был? «Стеллу» ты, надо думать, не заметил, она стала за нефтяной пристанью, напротив завода. Там теперь как раз играют в карты и пьют. – Не сразу, не сразу, уважаемый Питер Бутлер, – ответил, вздохнув, Тильс и, придвинув табурет к столу, сел, держа руки сложенными на крючке трости. – Как ваше уважаемое здоровье? Хорош ли был рейс? Ваша многоуважаемая супруга, надеюсь, спокойно ожидает вашего возвращения? Гм… Я уже был на «Стелле». Тогда там еще не начинали играть, а только послали суперкарга купить карты. Так! Но я, знаете ли, я скоро ушел, потому что там есть две личности, которые относятся ко мне… ну да… недружелюбно. Они сказали, что я старая назойливая ворона и что… Естественно, я расстроился и не мог высказать им свою любовь ко всему… к бравым морякам… к палубе… Но это у меня всегда, и вы знаете… Тильс, загрустив, всхлипнул. Бутлер полез в шкафчик и стукнул о стол бутылочкой ананасного ликера. – Такой старый морской волк, как ты, должен выпить стаканчик, – сказал Бутлер. – Верно? Выпьем и забудем этих прохвостов. Твое здоровье! Мое здоровье! Алло! Гоп! Опрокинув полчашки напитка в мясистый рот, Бутлер утер нижнюю губу большим пальцем и сосредоточенно воззрился на Тильса, который, медленно процедив свой стаканчик, сделал губами такое движение, как будто хотел сказать «ам». Прослезясь и высморкавшись, Тильс начал сосать потухшую сигаретку. – Еще? – Благодарю вас. Быть может, потом. Гром и молния! «Стелла» – хороший пароход, очень хороший, – говорил Тильс, и при каждом слове его голова слабо тряслась. – Ее спустили со стапеля в тысяча девятьсот первом году. Черлей больше не служит на «Ревуне», я видел его вчера в гостинице Марлея. «Отдохну, говорит. Вот что, – говорит Черлей, – у меня счеты неладные с компанией, не выплатили полностью премии». Был сегодня в «Черном быке», заходил справляться, как и что. Все благополучно. Румпер перенес пивную на другой угол, потому что тот дом продан под магазин. Ватсон никак не может добиться пенсии, такая беда! Пьет, разрази меня гром, пьет здорово, как верблюд или морской змей. Приятно смотреть. Возьмет он кружку, посмотрит на нее. «В Филиппинах, – говорит Ватсон, – да, говорит, бывали дела. В Ямайке, говорит, хорошо». «Рояль Стар» потонул. Говорят здесь, попал в циклон. Пушки и ядра! Вы знали Симона Лакрея? Пирата? Симон Лакрей был пират, и он как-то угощал меня после… одного дела. Так вот, он сказал: «Зазубрину» не потопили бы, говорит, если бы, говорит, им не помог сам дьявол! Тут он стал так ругаться, что все задумались. Красивый был мужчина Лакрей, прямо скажу! Гром и молния! Я тогда говорил ему: «Знаете что, Лакрей, берите меня. На абордаж! Гип, гип, ура! На жизнь и смерть!» Но он чем-то был занят, он не послушался. Тогда и «Зазубрина» была бы цела. Я это знаю. При мне даже дьявол… – Конечно, Комендант, – сказал Ластон, появляясь в дверях кухни, – ты навел бы у них порядок. – Естественно, – подтвердил Тильс. – Даже очень. Естественно. Выпив еще стаканчик, Тильс воодушевился, видимо, не собираясь скоро уйти, и начал перечислять все встречи, путая свои собственные мысли с тем, что слышал и видел за такую долгую жизнь. Он не был пьян, а только болтлив и чувствовал себя здоровым молодым человеком, готовым плыть на край света. Однако уже он два раза назвал повара «сеньор Рибейра», принимая его за старшего механика парохода «Гренель», а Ластона – «герр Бауман», тоже путая с боцманом шхуны «Боливия», и тогда повар нашел, что пора выставить Коменданта. Для этого было только одно средство, но Комендант безусловно подчинялся ему. Подмигнув повару, Ластон сказал: – Ну, Комендант, иди-ка помоги нашим ребятам швартоваться на «Пилигрима». Сейчас будем перешвартовываться. Тильс съежился и исподлобья, медленно взглянул на Ластона, затем нервно поправил воротничок. – «Пилигрима» я знаю, – залепетал Тильс жалким голосом. – Это очень хороший пароход. В тысяча девятьсот четырнадцатом году две пробоины на рифах около Голодного мыса… ход двенадцать узлов… Естественно. – Ступай, Тильс, помоги нашим ребятам, – притворно серьезно сказал повар. Комендант медленно натянул покрепче козырек фуражки и, с трудом отдираясь от табурета, встал. Толщина массивных канатов, ясно представленная, выгнала из его головы дребезжащий старческий хмель; он остыл и устал. – Я лучше пойду домой, – сказал Тильс, стремительно улыбаясь Бутлеру и Ластону, которые, скрестив руки на груди, важно сидели перед ним, полузакрыв глаза. – Да, я должен, как я и обещал, не засиживаться позже восьми. Швартуйтесь, ребята, качайте свое корыто на «Пилигрима». Ха-ха! Счастливой игры! Я пошел… – Вот история! – воскликнул Бутлер. – Уже и по шел. Ей-богу, Комендант, сейчас вернутся ребята и боцман, ты уж нам помоги! – Нет, нет, нет! Я должен, должен идти, – торопился Тильс, – потому что, вы понимаете, я обещался прийти раньше. – А отсюда вы куда? – сказал, входя, молодой матрос Шенк. – Здравствуйте, молодой человек! Хорош ли был рейс? Здоровье вашей многоуважаемой… – Матушки, чтобы вы не сбились, – отменно хорошо. Но не в этом дело. Зайдите, если хотите, в Морской клуб. Там за буфетом служит одна девица – Пегги Скоттер. – Пегги Скоттер? – шамкнул Тильс, несколько оживясь и даже не труся больше перед толстыми канатами «Рекорда». – Как же не знать? Я ее знаю. Отличная девица, клянусь выстрелом в сердце! Я вам говорю, что знаю ее. – Тогда скажите ей, что ее дружок Вилли Брант помер от чумы в Эно месяц тому назад. Только что при шел «Петушиный гребень», с него был матрос в «Эврика», где сидят наши, и сообщил. Кому идти? Некому. Все боятся. Как это сказать? Она заревет. А вы, Тильс, сможете; вы человек твердый, да и старый, как песочные часы, вы это сумеете. Разве не правда? – Правда, – решительно сказал Ластон, двинув ногой. – Правда, – согласился, помолчав, Бутлер. – Только, смотрите, сразу. Не мучайте ее. Не поджимайте хвост. – учил Шенк. – Да, тянуть хуже, – поддакнул Бутлер. – Отрезал и в сторону. Сжав губы, старичок опустил голову. Слышалось мерное, тяжелое, как на работе, дыхание моряков. – Дело в том, – снова заговорил Шенк, – что от вас это будет все равно как шепот дерева, что ли, или будто это часы протикают: «Брант по-мер от чу-мы в Эно.» Так-то легче. А если я войду, то будет, знаете, неприлично. Я для такого случая должен напиться. – Да. Сразу! – хрипло крикнул Тильс и тронул ножкой. – Смело и мужественно. Сердце чертовой девки – сталь. Настоящее морское копыто! Обещаю вам, Шенк, и вам, Бутлер, и вам, Ластон. Я это сделаю немедленно.   II   Пегги Скоттер хозяйничала в чайном буфете нижней залы клуба, направо от вестибюля. Это была стройная, плотного сложения девушка, веснушчатая, курносая; ее серые глаза смотрели серьезно и вопросительно, а темно-рыжие волосы, пристегнутые на затылке дюжиной крепких шпилек, блестели, как хорошо вычищенная бронза. Когда ее помощница в десятый раз принялась изучать покрой обшитого кружевами рукава своей начальницы, Пегги увидела Тильса. Он подходил к буфету по линии полукруга, часто останавливаясь и вежливо кланяясь посетителям, которых знал. – Смотрите, Мели, пришел Комендант, – сказала Пегги, сортируя печенье на огромном фаянсовом блюде. – Он метит сюда. Ну, ну, трудись ножками, старый болтун! Еще издали кланяясь буфетчице, Тильс вплотную подступил к стойке буфета. Пегги спросила его взглядом о старости, о трудах дня и улыбнулась его торжественно таинственному лицу. – Здравствуйте, многоуважаемая, цветущая, как всегда… – начал Тильс, но замигал и тихо докончил: – Надеюсь, рейс был хорош… Извините, я не о том. Чудный вечер, я полагаю. Как поживаете? – Хотите, Комендант? – сказала Пегги, протягивая ему бисквит. – Скушайте за здоровье Вильяма Бранта. Вы недавно спрашивали о нем. Он скоро вернется. Так он писал еще две недели назад. Когда он приедет, я вам поставлю на тот столик графин чудесного рома… без чая, и сама присяду, а теперь, знаете, отойдите, потому что, как набегут слуги с подносами, то вас так и затолкают. – Благодарю вас, – сказал Тильс, медленно засовывая бисквит в карман. – Да… Когда приедет Брант. Пегги! Пегги! – вдруг вырвалось у него. Но больше он ничего не сказал, лишь дрогнули его сморщенные щеки. Его взгляд был влажен и бестолков. Пегги удивилась, потому что Комендант никогда не позволял себе такой фамильярности. Она пристально смотрела на него, даже нагнулась. Тильс не мог решиться договорить, – за этим веселым буфетом с веселыми цветами и красивой посудой не мог тут же на весь зал раздаться безумный крик женщины. Он нервно проглотил ту частицу воздуха, выдохнув которую мог бы сразить Пегги словами истины о ее Бранте, и трусливо засеменил прочь, кланяясь с изворотом, спереди назад, как шатающийся волчок. Пегги больше не разговаривала с Мели о покрое рукава. Что-то странное стояло в ее мозгу от слов Тильса: «Пегги! Пегги!» Она думала о Бранте целый час, стала мрачна, как потухшая лампа, и, наконец, ударила рукой о мраморную доску буфета. – Дура я, что не остановила его! – проворчала Пегги. – Он чем-то меня встревожил. – Разве вы не поняли, что Комендант пьяненький? – сказала Мели. – От него пахло, я слышала. Тогда Пегги повеселела, но с этого момента в ее мыслях села черная точка, и, когда несколько дней спустя девушка получила письменное известие от сестры Тильса, эта черная точка послужила рессорой, смягчившей тяжкий толчок. – Вот и я, девочка, – сказал Тильс, появляясь, наконец, дома, старой женщине, сидевшей в углу комнаты за швейной машиной. – Очень устал. Все, кажется, благополучно, все здоровы. Рейс был хорош. Побыл на «Травиате», на «Стелле», на «Абрагаме Репп», на «Рекорде». Встретил капитана Гальтона. «Здравствуйте, – говорит мне капитан. – Здорово, говорит, Тильс, молодчина! Вы еще можете держать паруса к ветру». Приглашал в театр. Однако при шумном обществе я стесняюсь. Выпили. Капитан подарил мне бисквит, доллар и это… Нет, я ошибся, бисквит дала Пегги Скоттер. Умер ее жених. Неприятное поручение, но я мужественно исполнил его. Какие начались… слезы, крик… Я ушел. – Вы ничего не сказали Пегги, братец, – отозвалась Ревекка. – Я знаю вас хорошо. Ложитесь. Если хотите кушать, возьмите на полке миску с котлетами.   Прошел год. Снова пришел «Рекорд». Но Комендант не пришел, – он умер оттого, что закашлялся, поперхнувшись супом. Тильс кашлял и задыхался так долго, что в его слабом горле лопнул кровеносный сосуд; старик ослабел, лег и через два дня не встал. – Чего-то не хватает, – сказал Ластон Бутлеру с наступлением вечера. – Кто теперь расскажет нам разные новости? Едва умолкли эти слова, как на палубу, а затем в кубрик торопливо вошел дикого вида босой парень, высокий, бесстыжий и краснорожий. – Здорово! – загремел он, махая дикого вида шляпой. – Как плавали, морячки? Рейс был хорош? Семейство еще живое? Ну-ну! Угостите стаканчиком! – Кто ты есть? – спросил Бутлер. – Комендант порта! Тильс сдох, ну… я за него. Ластон усмехнулся, молча встал и молча утащил парня под локоть на мостовую набережной. – Прощай! – сказал матрос. – Больше не приходи. – Странное дело! – возопил парень, когда отошел на безопасное расстояние. – Если у тебя сапоги украли, ты ведь купишь новые? А вам же я хотел услужить, – воры, мошенники, пройдохи, жратва акулья! – Нет, нет, – ответил с палубы, не обижаясь на дурака, Ластон. – Подделка налицо. Никогда твоя пасть не спросит как надо о том, «был ли хорош рейс». 1929 г.  Бархатная портьера

The script ran 0.033 seconds.