Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Карл Поппер - Открытое общество и его враги [0]
Язык оригинала: AUT
Известность произведения: Средняя
Метки: sci_philosophy

Аннотация. Один из известнейших современных философов анализирует роль Платона, Гегеля и Маркса в формировании идейной базы тоталитаризма. Критикуются претензии на знание «объективных законов» истории и радикальное преобразование общества на «научной основе». Подробно рассмотрено развитие со времен античности идей демократического «открытого общества». Книга, давно ставшая классической, рассчитана на всех интересующихся историей общественной мысли.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 

«Определение есть речь, обозначающая суть бытия (вещи]» (Аристотель. «Топика», I, 5, 101b 36; VII, 3, 153а, 153а 15; см. также «Метафизика», 1042а 17). — «Определение выражает суть [вещи]» («Вторая аналитика», II, 3, 91а 1). — «Под определением разумеют речь о сути [вещи]» («Вторая аналитика», П, 10, 93b 28). — «Быть определенным нечто свойственно лишь сущностям» («Метафизика», 1030а 5 и след.). — «Суть бытия каждой вещи, обозначение которой есть ее определение, также называется ее сущностью» («Метафизика», 1017b 21) — «Итак, совершенно очевидно, что определение есть обозначение сути бытия вещи…» («Метафизика», 1031а 13). Рассматривая эти принципы, т.е. начала или базисные посылки доказательств, мы должны различать два вида таких начал: (1) Логические принципы (см. «Метафизика», 996b 25 и след.) и (2) Посылки, из которых должно исходить доказательство и которые, в свою очередь, не могут быть доказаны, если мы хотим избежать регресса в бесконечность (см. прим. 27 к настоящей главе). Посылки представляют собой определения: «Определения суть начала доказательств» («Вторая аналитика», II, 3, 90b 23; ср. 89а 17, 90а 35, 90b 23). См. также W. Ross. Aristotle, p. 45-46, в частности его комментарий по поводу «Второй аналитики», I, 4, 20-74а 4: «Начала науки, — пишет Росс (р. 46), — будут, нам говорят, per se в смысле (а) или (b)». А на предшествующей странице мы узнаем, что некая посылка необходима per se (или существенно необходима) в смысле (а) или (b), если она основывается на определении. 11.30 «И для всего остального, если оно имеет имя, будет обозначение, указывающее, что то-то присуще тому-то», — говорит Аристотель («Метафизика», 1030а 14, см. также 1030b 24) и объясняет, что не всякое обозначение имени есть определение, но если имя представляет собой один из видов некоторого рода, то его обозначение будет определением. Важно заметить, что при моем способе использования термина «определение» (а я следую здесь современному использованию этого термина) определение всегда относится к целому предложению-определению, тогда как Аристотель (и другие, кто в этом следуют за ним, например, Гоббс) иногда использует это слово также как синоним «дефиниенса». Не бывает определений единичных вещей. Определения всегда относятся только к универсалиям (см. «Метафизика», 1036а 28) и только к сущностям, т.е. к тому, что является видом некоторого рода (т.е. последним видовым отличием — см. «Метафизика», 1038а 19) и неделимой формой (см. «Вторая аналитика», II, 13, 97b 6 и след.). 11.31 Некоторую неясность аристотелевской трактовки этой проблемы можно усмотреть из конца прим. 27 к этой главе и из дальнейшего сравнения двух интерпретаций теории определения Аристотеля, выдвинутых Дж. Гроутом и У. Россом. Совершенно неясна аристотелевская трактовка способа, при помощи которого в процессе индукции мы восходим к определениям, выражающим первые начала (см., в частности, «Вторая аналитика», II, 19, 100а и след.). 11.32 По поводу платоновской доктрины см. прим. 25-27 к гл. 8 и соответствующий текст. Дж. Гроут пишет (С. Grate. Aristotle, 2nd ed., p. 260): «Аристотель унаследовал от Платона его доктрину непогешимого нуса, или ума, полностью застрахованного от ошибок». Дж. Гроут продолжает, подчеркивая, что в противоположность Платону Аристотель не презирает наблюдение и вообще опыт, однако приписывает, скорее, своему нусу (т.е. интеллектуальной интуиции) «позицию термина и соотносит его с процессом индукции» (loс. cit., см. также op. cit., p. 577). Это так, но наблюдения, по-видимому, имели своей задачей, согласно Аристотелю, лишь функцию возбуждения и развития нашей интеллектуальной интуиции универсальной сущности. Действительно, никто до сих пор не объяснил, каким образом определения, являющиеся безошибочными, можно получить с помощью индукции. 11.33 Аристотелевское воззрение тождественно платоновскому, поскольку для обоих в этом случае не существует, в конечном счете, возможности обратиться к аргументации. Все, что можно сделать, — это догматически приписать некоторому определению статус истинного описания сущности и вместо ответа на вопрос о том, почему именно это, а не другое описание истинно, отослать к «интуиции сущности». Аристотель говорит об индукции, по крайней мере, в двух смыслах — в эвристическом смысле метода, помогающего нам «созерцать общий принцип» (см. «Первая аналитика», 67а 22 и след., 27b 25-33, «Вторая аналитика», 71а 7, 81а 38/81b 5, 100b 4 и след.), и в эмпирическом смысле (см. «Первая аналитика», 68b 15-37, 69а 16, «Вторая аналитика», 78а 35, 81b 5 и след., «Топика», 105а 13, 156а 4, 157а 34). Во «Второй аналитике» имеется явное противоречие, которое, однако, может быть прояснено. Аристотель утверждает (77а 4), что определение не является ни всеобщим, ни частным. Я полагаю, что решение возникающей в этой связи проблемы состоит не в том, что определение «строго говоря, вообще не является суждением» (как предлагает Дж. Мюр в оксфордском переводе «Второй аналитики»), а в том, что оно не просто всеобщее, а «соразмерное», т.е. всеобщее и необходимое (см. 73b 26, 96b 4, 97b 25). Относительно упомянутых в тексте «аргументов» из «Второй аналитики» см. 100b 6 и след. По поводу мистического единства познающего и познаваемого см. «О душе», в частности, 425b 30 и след., 430а 20, 431а 1; очень важный отрывок для нас — это 430b 27 и след.: «Ум, направленный на существо предмета как суть его бытия, истинен [всегда]… так же как видение того, что свойственно воспринимать зрению, всегда истинно». Относительно теологических рассуждений в «Метафизике» см., в частности, 1072b 20 («соприкосновение») и 1075а 2; см. также прим. 59 (2) к гл. 10, прим. 36 к гл. 12 и прим. 3, 4, б, 29-32 и 58 к гл. 24. По поводу «предмета [науки] в целом», упомянутого в следующем абзаце, см. конец «Второй аналитики», 100b 15 и след. Представляется просто замечательным совпадение взглядов Гоббса (номиналиста, но не методологического номиналиста) с аристотелевским методологическим эссенциализмом. Гоббс также верил, что определения являются началами всякого знания (в противоположность мнению). 11.34 Я развил этот взгляд на научный метод в моей «The Logic of Scientific Discovery», см. например, р. 278 и след. (русский перевод: К. Поппер. Логика и рост научного знания. М., 1983, с 226 и след.). На р. 315 и след. «The Logic of Scientific Discovery» опубликован полный перевод моей статьи «On the so-called "Logic of Induction" and the "Probability of Hypotheses''» («Erkenntnis», vol. 5, 1934, p. 170 и след.), в которой я писал: «Нам следует привыкнуть понимать науку не как "совокупность знаний", а как систему гипотез, т.е. догадок и предвосхищений, которые в принципе не могут быть обоснованы, но которые мы используем до тех пор, пока они выдерживают проверки и о которых мы никогда не можем с полной уверенностью говорить, что они "истинны", "более или менее достоверны" или даже "вероятны"». 11.35 Приводимая цитата заимствована из моей заметки «A Criterion of the Empirical Character of Theoretical Systems» из «Erkenntnis» (vol. 3, 1933), позднее опубликованной в моей «The Logic of Scientific Discovery», pp. 312 и след. (русский перевод: К. Поппер. Логика и рост научного знания. М., 1983, с. 239). Эта цитата является парафразой и обобщением высказывания о геометрии, сделанного Эйнштейном в его «Геометрии и опыте» (A. Einstein. Geometry and Experience). 11.36 Безусловно, нельзя оценить, что важнее для науки: теории, аргументация и рассуждения или наблюдение и эксперимент, поскольку наука представляет собой теорию, проверяемую наблюдением и экспериментом. Вместе с тем ясно, что все «позитивисты», которые пытаются доказать, что наука является «совокупностью наших наблюдений» или что она имеет скорее наблюдательный, чем теоретический характер, определенно ошибаются. Роль теории и аргументации в науке вряд ли можно переоценить. Об отношении между доказательством и логической аргументацией см. прим. 47 к настоящей главе. 11.37 См., например, «Метафизика», 1030а 6 и 14 (см. прим. 30 к настоящей главе). 11.38 Я хочу подчеркнуть, что говорю здесь о споре «номинализм versus эссенциализм» в чисто методологическом ключе. Я не занимаю какой-либо определенной позиции по отношению к метафизической проблеме универсалий, т.е. по отношению к метафизической проблеме «номинализм versus эссенциализм» (термин «эссенциализм» я предлагаю использовать вместо традиционного термина «реализм»). И я, конечно, не защищаю метафизический номинализм, хотя и защищаю методологический номинализм (см. также прим. 27 и 30 к гл. 3). Противопоставление номиналистского и эссенциалистского определений, проведенное в тексте, представляет собой попытку реконструировать традиционное различие между «вербальными» и «реальными» определениями. Для меня при этом самым важным является следующий вопрос следует ли читать определения справа налево или слева направо, или, другими словами, следует ли заменять длинный текст коротким или короткий текст — длинным. 11.39 Мой тезис о том, что в науке имеют место только номиналистские определения (я говорю о явных, а не о неявных и не о рекурсивных определениях), нуждается в определенной защите. Из него, конечно, не следует, что в науке термины не используются более или менее «интуитивно». Это ясно, если мы только учтем, что все цепи определений должны начинаться с неопределяемых терминов, значение которых может быть пояснено примерами, но не определено. Кажется также очевидным, что внауке, особенно в математике, мы часто сначала используем термин, например «измерение» или «истина», интуитивно, а затем даем ему определение. Однако это достаточно грубое описание ситуации. Более точное описание выглядит следующим образом. Некоторые из неопределяемых терминов, используемых интуитивно, иногда можно заменить определяемыми терминами, относительно которых можно показать, что они выполняют те же самые функции, что и неопределяемые термины. Иначе говоря, для каждого предложения, в котором используются неопределяемые термины (например, те, которые интерпретируются как аналитические), существует соответствующее предложение, в которое входят термины, получившие определения (следующие из построенного определения). Можно, конечно, сказать, что К. Менгер рекурсивно определил «измерение», а А. Тарский определил «истину». Однако такой способ выражения может привести к недоразумениям. На самом деле Менгер дал чисто номиналистское определение классов множеств точек, которые он назвал «n-размерными», потому что оказалось возможным заменить во всех существующих контекстах интуитивное математическое понятие «n-размерный» новым понятием. То же самое можно сказать о понятии «истина», сформулированном А. Тарским. Тарский предложил номиналистское определение (или, скорее, метод построения номиналистских определений) понятия «истина», так как он показал, как некоторая система предложений может быть выведена из определения понятия «истина», соответствующего этим предложениям (типа закона исключенного третьего). При этом речь идет именно о тех предложениях, которые использовались многими логиками и философами в связи с тем, что они называли «истиной». 11.40 В случае необходимости мы можем добиться точности нашего языка, устранив все определения и взяв на себя колоссальные хлопоты по использованию определяющих терминов вместо определяемых. Дело в том, что в современных методах определения кроется некоторый источник неточности. Р. Карнап разработал в 1934 году метод, который можно назвать первым методом устранения противоречий в языке, использующем определения (см. R. Carnap. Logical Syntax of Language, 1937, § 22, p. 67; см. также D. Hilbert, P. Bernays. Grundlagen der Matheraatik, 1939, Bd. II, S. 295, note 1). Карнап показал, что в большинстве случаев язык, допускающий определения, будет противоречивым, даже если определения удовлетворяют общим правилам их построения. Сравнительная практическая несущественность этой противоречивости просто основывается на том факте, что мы всегда можем устранить определяемые термины, заменяя их на определяющие термины. 11.41 Несколько примеров использования этого метода введения нового термина только после того, как возникла в этом потребность, можно найти в настоящей книге. Имея дело, как в этой книге, с философскими позициями, вряд ли можно избежать введения ради краткости имен для этих позиций. Именно по этой причине я использую столь многочисленные «измы». Однако в большинстве случаев эти имена вводятся только после того, как рассматриваемые позиции уже были охарактеризованы. 11.42 При более систематической критике эссенциалистского метода следует различать три проблемы, которые эссенциализм не может ни избежать, ни решить: (1) Проблема ясного различения между вербальными конвенциями и эссенциалистскими определениями, которые «истинно» описывают сущность. (2) Проблема отличения «истинных» эссенциалистких определений от «ложных». (3) Проблема устранения регресса в бесконечность в определениях. Я кратко остановлюсь только на второй и третьей из этих проблем. Третья проблема рассматривается в тексте книги, а по поводу второй см. прим. 44 (1) и 54 к настоящей главе. 11.43 Тот факт, что высказывание истинно, иногда может помочь объяснить, почему оно кажется самоочевидным. Таков например, случай с «2 + 2 = 4» или с предложением «Солнце излучает как свет, так и тепло». Однако противоположное определенно не имеет места. То, что некоторое предложение кажется кому-то или даже всем нам «очевидным», т.е. тот факт, что некоторые из нас или даже все мы твердо верим в его истинность и не можем представить его ложности, не дает никаких оснований для того, чтобы оно действительно было истинным. (То, что мы неспособны представить ложность данного высказывания, во многих случаях говорит только о том, что наше воображение недостаточно развито.) Одной из самых серьезных ошибок философии всегда было выдвижение самоочевидности в качестве аргумента в пользу истинности предложения. Так поступали практически все философы-идеалисты. Это свидетельствует о том, что идеалистические философские учения часто были системами апологетики догматических убеждений. Мы часто находимся в положении, когда нам приходится принимать некоторые предложения на основании их самоочевидности, поскольку у нас нет лучшего основания. Однако это оправдание не является достаточным. Принципы логики и научного метода (в частности, «принцип индукции» или «закон единообразия природы») обычно приводятся в качестве примеров высказываний, которые мы принимаем и которые оправдываются только их самоочевидностью. Даже если это и так, честнее было бы сказать, что мы не можем их оправдать и оставляем без достаточного обоснования. Вместе с тем в действительности нет никакой необходимости в «принципе индукции» (см. мою «The Logic of Scientific Discovery»). А что касается «принципов логики», то в последние годы много было сделано, чтобы показать, что теория самоочевидности безнадежно устарела (см., в частности, R. Сагпар. Logical Syntax of Language. London and New York, 1937; R. Carnap. Introduction to Semantics. Cambridge, Mass., 1942; см. также прим. 44 (2) к настоящей главе). 11.44 (1) Применив эти соображения к интеллектуальной интуиции сущностей, мы сразу же увидим, что эссенциализм не способен решить следующую проблему: как возможно установить, истинно ли данное формально правильное определение? Или, иначе говоря: каким образом совершать выбор между двумя конкурирующими определениями? Очевидно, что для методологического номиналиста ответ на вопросы такого рода тривиален. Предположим, что кто-то утверждает (вместе с «Oxford Dictionary»), что «Щенок — это самовлюбленный, пустоголовый, дерзкий молодой человек», и настаивает на принятии этого определения наперекор тем, кто цепляется за данное в тексте определение («Щенок — это молодой пес»). В этом случае номиналист, если он обладает достаточным терпением, укажет на то, что спор о ярлыках не интересует его, поскольку их выбор совершенно произволен, и может предложить, если существует какая-либо опасность двусмысленности, ввести два разных ярлыка, например «щенок1» и «щенок2». Если же какая-то третья сторона будет настаивать на том, что «Щенок — это коричневая собака», то номиналист терпеливо предложит ввести еще один ярлык «щенокз». Если противоборствующие стороны все же продолжат свой спор, потому что кто-то будет претендовать на то, что только его определение щенка может считаться законным, или настаивать на том, что только щенок в его понимании должен считаться «щенком1», то даже очень терпеливый номиналист лишь пожмет плечами. (Чтобы избежать недоразумений следует сказать, что методологический номинализм вообще не касается вопроса о существовании универсалий, поэтому Гоббс не является методологическим номиналистом, а защищает направление онтологического номинализма.) Вместе с тем эта тривиальная проблема оказывается непреодолимым препятствием для эссенциалистского метода. Мы уже рассматривали ситуацию, в которой эссенциалист настаивает, к примеру, на том, что предложение «Щенок — это коричневый пес» не является правильным определением сущности «щенковости». Однако, как можно обосновать этот тезис? Только обращаясь к интеллектуальной интуиции сущностей, что на практике может обернуться полной беспомощностью эссенциалиста в том случае, если его определение подвергают сомнению. Существуют только два способа, посредством которых он может прореагировать на это. Во-первых, упрямо повторять, что его интеллектуальная интуиция является единственно правильной, на что, естественно, его оппонент может ответить точно так же, и мы — вместо абсолютно окончательного и достоверного знания, обещанного нам Аристотелем, — попадаем в тупик. Во-вторых, допустить, что интуиция оппонента столь же истинна, как и его собственная, но что она относится к другой сущности, которую он неудачно обозначил тем же самым именем. В этом случае возникает предложение использовать два разных имени для двух разных сущностей, например «щенок1» и «щенок2». Однако этот шаг равносилен отказу от эссенциалистской позиции, поскольку он означает, что мы начинаем с определяющей формулы и приписываем ей некоторый ярлык, т.е. что мы действуем «справа налево», а также, что мы приписываем эти ярлыки совершенно произвольно. Это становится очевидным, если принять во внимание, что попытка настаивать на том, что щенок1 по своей сущности является молодым псом, а коричневый пес может быть только щенком2, явно привела бы к той же самой трудности, которая поставила эссенциализм перед настоящей дилеммой. В соответствии с этим каждое определение следует считать приемлемым в равной степени (при условии формальной правильности). Это означает, если использовать терминологию Аристотеля, что одна базисная посылка столь же истинна, как и любая другая (противоположная ей), и что «невозможно сформулировать ложное высказывание». (Можно сказать, что на это указывал уже Антисфен — см. прим. 54 к настоящей главе.) Таким образом, аристотелевская претензия на то, что интеллектуальная интуиция является источником знания, которое в противоположность мнению безошибочно и безусловно истинно, и что она снабжает нас определениями, которые являются несомненными и необходимыми базисными посылками всех научных дедукций, не обоснованна ни в одном из своих пунктов. Что же касается определений, то определение есть не что иное, как такое предложение, которое говорит нам, что определяемый термин означает то же самое, что и определяющая формула, и что они взаимозаменимы. Номиналистский способ использования определения позволяет нам укоротить текст и, следовательно, дает определенные практические преимущества. Эссенциалистское же использование определений может лишь помочь нам заменить короткий текст другим текстом, который имеет то же самое значение, но оказывается значительно длиннее. Поэтому этот способ использования определений только поощряет пустые словопрения. (2) Критику гуссерлевской интуиции сущностей см. в J. Kraft. From Husserl to Heidegger. Germ, ed., 1932 (см. также прим. 8 к гл. 24). Из авторов, которые придерживаются подобных взглядов, наибольшее влияние на рассмотрение социологических проблем имел, вероятно, М. Вебер. Он предлагал для наук об обществе «метод интуитивного понимания», а его «идеальные типы» Соответствуют в основном сущностям Аристотеля и Гуссерля. Следует отметить, что, несмотря на эти тенденции, Вебер видел неприемлемость опоры на самоочевидность: «Тот факт, что некоторая интерпретация обладает высокой степенью самоочевидности, ничего не доказывает относительно ее эмпирической обоснованности» (M. Weber. Gesammelte Aufsaetze, 1922, S. 404). К тому же он правильно говорил, что интуитивное понимание «всегда должно находиться под контролем обычных методов» (loc. cit., курсив мой). Однако в таком случае этот метод присущ не только науке о «человеческом поведении», как считал Вебер, но характерен также для математики, физики и т. п. Получается, что сторонники признания интуитивного понимания специфическим методом наук о «человеческом поведении» придерживаются такого взгляда в основном потому, что не могут вообразить, как математик или физик способны входить в столь тесный контакт с объектом своего исследования, что «приобретают чувство объекта», — аналогично тому, как социолог «приобретает чувство» человеческого поведения. 11.45 «Наука предполагает определение всех ее терминов» (W. D. Ross. Aristotle, p. 44; ср. Аристотель. «Вторая аналитика», I, 2; см. также прим. 30 к настоящей главе). 11.46 Цитата заимствована из R. Н. S. Crossman. Plato Today, 1937, p. 71 и след. Аналогичная теория предложена в М. R. Cohen, Е. Nagel. An Introduction to Logic and Scientific Method, 1936, p. 232: «Многие споры об истинной природе собственности, религии, закона… безусловно, исчезли бы, если бы вместо этих слов были подставлены точно определенные эквиваленты». (См. также прим. 48 и 49 к настоящей главе.) Взгляды Л. Витгенштейна на проблему определения понятий, выраженные им в «Логико-философском трактате» (1921/22), как и взгляды некоторых его последователей, не столь определенны, как у Р. Кроссмана, М. Коэна и Э. Нагеля. Прежде всего необходимо отметить, что Витгенштейн резко настроен против метафизики. «Книга, — пишет он в «Предисловии» к «Логико-философскому трактату», — излагает философские проблемы и показывает, как я полагаю, что постановка этих проблем основывается на неправильном понимании логики нашего языка» (см. L. Wittgenstein. Tractatus Logico-Philosophicus. London, 1922, все цитируемые в этом примечании утверждения Витгенштейна взяты с pp. 75 и 77; русский перевод: Л. Витгенштейн. Логико-философский трактат. М., 1958, с. 29, далее цитируется также с. 50). Витгенштейн стремится показать, что метафизика — это «просто бессмыслица» и пытается провести в нашем языке границу между смыслом и бессмыслицей: «Эту границу можно… установить только в языке, и все, что лежит по ту сторону границы, будет просто бессмыслицей» (русский перевод: там же). В своей книге Витгенштейн утверждает, что предложения имеют смысл. Они истинны или ложны. Философских предложений не существует. Они только похожи на предложения, но в действительности не имеют смысла. Граница между смыслом и бессмыслицей совпадает с границей между естествознанием и философией: «Совокупность всех истинных предложений есть все естествознание (или совокупность всех естественных наук). — Философия не является одной из естественных наук» (русский перевод: там же, с. 50). Истинная задана философии, следовательно, не в том, чтобы формулировать предложения, а в том, чтобы прояснять их: «Результат философии — не некоторое количество "философских предложений", но прояснение предложений» (русский перевод: там же). Тот, кто не понимает этого и формулирует философские предложения, говорит метафизическую чепуху. (В связи с этим следует вспомнить, что строгое различение между значимыми высказываниями, которые обладают смыслом, и бессмысленными языковыми выражениями, которые могут только походить на высказывания, но не имеют смысла, впервые было проведено Б. Расселом, пытавшимся решить некоторые проблемы, поднятые открытым им парадоксом теории множеств. Рассел предложил трихотомическое деление выражений, которые сходны с высказываниями. Можно различать высказывания, которые могут быть истинными или ложными, и высказывания, лишенные значения, или бессмысленные псевдовысказывания. Важно заметить, что это использование терминов «лишенный значения» или «бессмысленный» частично совпадает с обыденным способом использования, но значительно точнее, поскольку обычно мы называем настоящие высказывания (а не псевдовысказывания) «лишенными значения», если они «абсурдны», т.е. самопротиворечивы или очевидно ложны. В соответствии с предложенным Расселом способом деления высказываний, некоторое высказывание, утверждающее об определенном физическом теле, что оно в одно и то же время находится в двух разных местах, не лишено значения, а ложно или является таким высказыванием, которое противоречит способу использования термина «тело» в классической физике. Аналогичным образом высказывание, утверждающее о некотором электроне, что он обладает точными положением и импульсом, не является бессмысленным, как утверждали некоторые физики и повторяли некоторые философы, а просто противоречит современной физике.) Сказанное можно резюмировать следующим образом. Витгенштейн ищет линию демаркации между смыслом и бессмыслицей и обнаруживает, что эта демаркация совпадает с линией демаркации между наукой и метафизикой, т. е. между научными предложениями и философскими псевдопредложениями. (То, что он неправильно отождествляет область естественных наук с областью истинных предложений, нас здесь не заботит; см., однако, прим. 51 к настоящей главе.) Изложенная интерпретация целей Витгенштейна подтверждается следующим его высказыванием: «Философия ограничивает… область естествознания» (L. Wittgenstein. Tractatus Logico-Philosophicus. London, 1922, p. 77; русский перевод: Л. Витгенштейн. Логико-философский трактат. М., 1958, с. 50). Итак, каким же образом можно в конце концов провести линию демаркации? Каким образом «науку» можно отделить от «метафизики» и тем самым отделить «смысл» от «бессмыслицы»? Ответ на эти вопросы показывает сходство между теорией Витгенштейна и теорией Кроссмана и других близких к нему авторов. Витгенштейн считает, что термины или «знаки», используемые учеными, имеют значение, тогда как метафизик «не дает никакого значения некоторым знакам в своих предложениях». Вот что он пишет: «Правильным методом философии был бы следующий: не говорить ничего, кроме того, что может быть сказано, — следовательно, кроме предложений естествознания, т.е. того, что не имеет ничего общего с философией, — и затем всегда, когда кто-нибудь захочет сказать нечто метафизическое, показать ему, что он не дал никакого значения некоторым знакам в своих предложениях» (L. Wittgenstein, op. cit., pp. 187 и 189; русский перевод: там же, с. 97). На практике это означает, что мы должны спросить метафизика: «Что вы имеете в виду под этим словом? Что вы имеете в виду под тем словом?» Иначе говоря, мы должны потребовать от него определений и если определения не будут даны, то мы можем предположить, что его слова лишены значения. Эта теория, как будет показано в тексте моей книги, игнорирует следующие факты: (а) хитрый и не вполне щепетильный метафизик, как только его спросят: «Что означает это слово?», сразу же предложит его определение, так что вся игра превратится в испытание терпения, (6) ученый-естественник находится не в лучшем положении, чем метафизик, а в сравнении с нещепетильным метафизиком — даже в худшем. Следует отметить, что в одной из статей М. Шлика, опубликованной в «Erkenntnis», vol. I, p. 8 и след., где М. Шлик разбирает учение Л. Витгенштейна, он упоминает о проблеме регресса в бесконечность. Однако то решение, которое он предлагает (и которое, по-видимому, состоит в использовании индуктивных определений и, возможно, некоторых принципов операционализма — см. прим. 50 к этой главе), не является сколь-нибудь ясным и не открывает никаких перспектив для решения проблемы демаркации. Я думаю, что некоторые намерения Л. Витгенштейна и М. Шлиха, требовавших создания философии значения, реализованы в той логической теории, которую А. Тарский назвал «семантикой». Однако я полагаю, что соответствие намерений Л. Витгенштейна и М. Шлика и задач семантики не столь уж велико. Действительно, семантика формулирует некоторые предложения для обсуждения, а не только «проясняет» их. — Мои критические замечания по поводу теории Л. Витгенштейна будут продолжены в прим. 51-52 к настоящей главе (см. также прим. 8 (2) и 32 к гл. 24 и прим. 10 и 25 к гл. 25). 11.47 Важно проводить различие между логической дедукцией в целом и доказательством, или демонстрацией, в частности. Доказательство, или демонстрация, представляет собой дедуктивное рассуждение, посредством которого в конечном итоге устанавливается истинность заключения. Именно таким образом использовал этот термин Аристотель, который требовал (например, во «Второй аналитике», I, 4, 73а и след.), чтобы была установлена «необходимая» истинность заключения. Точно так же использует этот термин Р. Карнап (см. R. Carnap. Logical Syntax of Language, 1937, § 10, p. 29, § 47, p. 171), утверждая, что «доказуемые» в этом смысле заключения являются «аналитически» истинными. (Я не буду входить здесь в детали проблем, связанных с терминами «аналитический» и «синтетический».) Со времен Аристотеля было очевидно, что не все логические дедукции — доказательства (т.е. демонстрации). Существуют логические дедукции, которые не являются доказательствами, например, мы можем выводить следствия из явно ложных посылок, а такие дедукции не считаются доказательствами. Недемонстративные дедукции Карнап назвал «выводами» («derivations») (R. Carnap, loc. cit.). Интересно отметить, что раньше для таких недемонстративных дедукций не было специального названия, что свидетельствует о том, что долгое время логики проявляли озабоченность только относительно доказательств — эта озабоченность возникла из аристотелевского предрассудка, согласно которому «наука» и «научное знание» должны обосновывать все свои высказывания, т.е. принимать их как самоочевидные посылки или доказывать их. Однако реальное положение дел существенно иное. Вне чистой логики и чистой математики вообще доказать ничего нельзя. Рассуждения в других науках (и даже некоторые рассуждения в математике, как показал И. Лакатош) не являются доказательствами, а представляют собой только выводы. Следует отметить, что существует далеко идущий параллелизм между проблемами вывода, с одной стороны, и проблемами определения — с другой, и между проблемами истинности предложений и проблемой значения терминов. Действительно, вывод начинается с посылок и ведет к заключению. Определение начинается (если мы читаем его справа налево) с определяющих терминов и ведет к определяемому термину. Вывод говорит об истинности заключения при условии, что мы уже знаем истинность посылок. Определение говорит о значении определяемого термина при условии, что мы уже знаем значения определяющих терминов. Таким образом, вывод сдвигает проблему истины к посылкам, не будучи способным решить ее. А определение сдвигает проблему значения к определяющим терминам, также не будучи способным разрешить ее. 11.48 Причина того, что определяющие термины оказываются, скорее всего, менее ясными и точными, чем определяемый термин, состоит в том, что первые, как правило, более абстрактны и имеют более общий характер. Правда, это утверждение может оказаться неверным, если используются некоторые современные методы определения (например «определение через абстракцию» — один из методов символической логики). Однако это несомненно верно для всех определений, которые имеет в виду Р. Кроссман, в частности для всех аристотелевских определений (через genus и differentia specified, т.е. через род и видовые отличия). Некоторые позитивисты под влиянием, в частности, Локка и Юма утверждают, что абстрактные термины, подобные терминам науки и политики (см. текст следующего примечания), можно определить при помощи конкретных, единичных наблюдений или даже ощущений. Такой «индуктивный» метод определения Р. Карнап назвал «конституированием» («constitution»). Однако мы можем сказать, что «конституировать» общее в терминах единичного невозможно. (См. мою книгу «The Logic of Scientific Discovery», в частности раздел 14, p. 64 и след. и раздел 25, р. 93 (русский перевод: К. Поппер. Логика и рост научного знания. М., 1983, с. 88-93, 124-126) и R. Carnap. Testability and Meaning // Philosophy of Science, vol. 3, 1936, p. 419 и след. и vol. 4, p. 1 и след.) 11.49 Речь идет о тех же самых примерах, определение которых требуют М. Коэн и Э. Нагель (М. R. Cohen, E. Naget. An Introduction to Logic and Scientific Method, 1936, p. 232 и след.) — см. прим. 46 к настоящей главе. Нам следует добавить также несколько общих замечаний о бесполезности эссенциалистских определений (см. также конец прим. 44 (1) к настоящей главе). (1) Попытка решить ту или иную фактуальную проблему путем обращения к определениям обычно означает замену фактуальной проблемы чисто словесной. (У Аристотеля есть замечательный пример использования этого метода — см. Аристотель. «Физика», II, 6, ближе к концу.) Высказанное утверждение можно проиллюстрировать с помощью следующих примеров: (а) Существует фактуальная проблема: Возможно ли вернуться в клетку племенного строя, и если да, то какими средствами? (b) Существует нрав ственная проблема: Следует ли нам возвращаться в эту клетку? Представитель философии значения, столкнувшись с (а) и (b), скажет: «Все зависит от того, какой смысл вы вкладываете в ваши неясные термины. Скажите мне сначала, каким образом вы определяете термин "возвращение", "клетка", "племенной строй", и с помощью этих определений я смогу разрешить вашу проблему». Я, напротив, утверждаю, что если решения можно добиться при помощи определений, т. е. если оно следует из определений, то решенная таким образом проблема была чисто словесной. Она была решена независимо от фактов или нравственных решений. (2) Философ-эссенциалист, интересующийся значениями используемых нами слов, может пойти дальше того, о чем было сказано в (1), особенно в связи с проблемой (b). Он может предложить, например, такое решение проблемы (b): следует ли нам пытаться вернуться в клетку племенного строя или нет, зависит от «сущности», «сущностной характеристики» или, возможно, от «судьбы» нашей цивилизации (см. также прим. 61 (2) к этой главе.) (3) Эссенциализм и теория определений привели к поразительной ситуации в этике: постоянному росту абстрактности этических рассуждений и потере их связи с основами этики — практическими нравственными проблемами, которые должны быть решены нами здесь и сейчас. Действительно, от общего вопроса: «Что есть доброе?» или «Что такое добро?» сначала перешли к вопросу: «Что означает "добро"?», а затем к вопросу: «Может ли проблема "Что означает "добро"?" быть решена?» или «Можно ли определить "доброе"?». Дж. Э. Мур, который поставил последнюю проблему в своих «Принципах этики» (G. Е. Moore. Principia Ethica. Cambridge, 1903; русский перевод: Дж. Мур. Принципы этики. М., 19S4, с. 58-59), был совершенно прав, когда настаивал на том, что «доброе» в моральном смысле не может быть определено в «натуралистических» терминах. Действительно, если бы мы смогли это сделать, то термин «доброе» имел бы значение, сходное со значениями «горького» или «сладкого», «зеленого» или «красного», и потерял бы всякую связь с проблематикой нравственности. Аналогично тому, как у нас нет потребности добиваться горького или сладкого и т. п., у нас не будет в этом случае и оснований для моральной заинтересованности в натуралистическом «добром». Хотя Мур был прав в том, что, как представляется, вполне справедливо рассматривается как его главный тезис, следует, однако, заметить, что анализ «доброго» или любого другого понятия или сущности вообще не может внести вклад в этическую теорию, которая основывается на единственном подходящем для этики базисе, а именно — на непосредственных, практических нравственных проблемах, которые должны быть решены здесь и сейчас. Таким образом, предлагаемые эссенциалистами и сторонниками теории определений методы анализа могут привести лишь к замене нравственных проблем чисто вербальными (см. также прим. 18 (1) к гл. 5, в частности мои замечания об иррелевантности моральных суждений). 11.50 Я имею в виду, в частности, методы «конституирования» (см. прим. 48 к этой главе), методы построения «неявных определений», «определений через соответствие» и «операциональных определений». Аргументы «операционалистов», по-видимому, являются в основном верными. Однако операционалисты не могут избавиться от того факта, что в своих операциональных определениях, или описаниях, они все же нуждаются в универсальных терминах, которые приходится принимать как неопределяемые, и для них вся проблема возникает вновь. Следует добавить также несколько замечаний относительно того, как мы «используем наши термины». Ради краткости эти замечания будут сформулированы без объяснения некоторых технических деталей. Поэтому они могут оказаться не для всех понятными. Для так называемых неявных определений, особенно в математике, Р. Карнап показал (в Symposion, I, 1927, S. 335 и след., см. также R. Carnap. Abriss der Logistik. Wien, 1929), что они не «являются определениями» в обычном смысле этого слова. Система неявных определений не может рассматриваться как определяющая какую-то «модель», она определяет целый класс «моделей». В соответствии с этим система символов, определяемая системой неявных определений, должна рассматриваться не как система констант, а как система переменных (с фиксированной областью их значений и связанных друг с другом некоторым образом с помощью этой системы). Я полагаю, что существует частичная аналогия между этой ситуацией и тем, как мы «используем наши термины» в науке. Эту аналогию можно охарактеризовать следующим образом. В математике, где мы работаем со знаками, определенными при помощи неявных определений, тот факт, что математические знаки не имеют «определенного значения», не сказывается на нашей работе с ними или на точности наших теорий. Почему? Потому что мы не перегружаем знаки. Мы не приписываем им «значения», за исключением того подобия значения, которая гарантируется нашими неявными определениями. (А если мы все же приписываем им некоторое интуитивное значение, то внимательно следим за тем, чтобы оно было лишь частным дополнительным средством, которое не должно оказывать влияния на содержание теории.) Таким образом, мы предпочитаем оставаться в «полумраке неясности» или двусмысленности и избегаем рассмотрения проблемы точных границ или области действия такого полумрака. Оказывается, что мы многого можем достичь без обсуждения значения математических знаков, ибо от их значений ничего не зависит. Подобным же образом, я полагаю, мы можем оперировать с теми терминами, значение которых мы усвоили «операционально». Мы используем их так, как если бы ничего или как можно меньше зависело от их значения. Наши «операциональные определения» имеют то преимущество, что они помогают нам сдвинуть проблему в область, в которой ничего или почти ничего не зависит от слов. Ясно выражаться означает выражаться таким образом, чтобы выбор слов не играл существенной роли. 11.51 Л. Витгенштейн утверждал в «Логико-философском трактате» (см. прим. 46 к этой главе, где приведены важные цитаты из этой работы Витгенштейна), что философия не может выдвигать предложений и что все философские предложения на самом деле являются бессмысленными псевдопредложениями. С этими утверждениями тесно связана его концепция, согласно которой истинной задачей философии является не формулирование предложений, а прояснение их: «Цель философии — логическое прояснение мыслей. — Философия не теория, а деятельность. Философская работа состоит по существу из разъяснений» (L. Wittgenstein. Tractatus Logico-Philosophicus, p. 77; русский перевод: Л. Витгенштейн. Логико-философский трактат, с. 50.) Возникает вопрос, согласуется ли это воззрение с фундаментальной задачей Витгенштейна — разрушением метафизики при помощи разоблачения ее как бессмысленной чепухи. В моей «The Logic of Scientific Discovery» (см. особенно р. 311 и след.; русский перевод: К. Поппер. Логика и рост научного знания, с. 236-239) я попытался показать, что метод Витгенштейна ведет к чисто словесному решению этой проблемы и что этот метод, несмотря на его поверхностный радикализм, должен стимулировать не разрушение, элиминацию или четкую демаркацию между метафизикой и наукой, а проникновение метафизики в область науки и смешение метафизики с наукой. Причины этого достаточно просты. (1) Рассмотрим какое-либо из только что процитированных высказываний Витгенштейна, например «Философия не теория, а деятельность». Конечно, оно не относится к числу предложений, составляющих «все естествознание (или совокупность всех естественных наук)». Следовательно, согласно Витгенштейну (см. прим. 46 к настоящей главе), оно не может принадлежать к «совокупности всех истинных предложений». Вместе с тем оно не является и ложным предложением (поскольку тогда его отрицание было бы истинным и принадлежало естествознанию). В результате мы приходим к заключению, что должны существовать «лишенные значения», «бессмысленные» или «неосмысленные» предложения, и именно таковыми являются большинство предложений Витгенштейна Это следствие своей доктрины признает сам Витгенштейн, когда он пишет (op. cit., p. 189): «Мои предложения поясняются тем фактом, что тот, кто меня понял, в конце концов уясняет их бессмысленность» (русский перевод: там же, с. 97). Этот результат весьма важен, и он означает, что собственная философия Витгенштейна бессмысленна и должна быть признана таковой. «Напротив, — говорит Витгенштейн в "Предисловии" к "Логико-философскому трактату", — истинность изложенных здесь мыслей кажется мне неопровержимой и окончательной. Следовательно, я держусь того мнения, что поставленные проблемы в основном окончательно решены» (русский перевод: там же, с. 30). Таким образом, мы можем излагать неопровержимо и окончательно истинные мысли при помощи предложений, которые признаны бессмысленными, и мы можем решать проблемы «окончательно» при помощи бессмыслиц (см. также прим. 8 (2 b) к гл. 24.) Что же это означает? Это означает, что метафизическая чепуха, против которой веками боролись Бэкон, Юм, Кант и Рассел, может снова удобно устроиться и даже честно признаться, что представляет собой чепуху. (Так поступает Хайдеггер — см. прим. 87 к гл. 12.) У Витгенштейна мы сталкиваемся с новым видом бессмыслицы — бессмыслицей, излагающей мысли, истинность которых неопровержима и окончательна, другими словами, с глубокомысленной бессмыслицей. Я не отрицаю того, что мысли Витгенштейна неопровержимы и окончательны. Действительно, каким образом можно их опровергнуть? Очевидно, что все сказанное против них, должно относиться к философии и, следовательно, быть бессмысленным. На этом основании оно может быть отвергнуто. Мы, таким образом, сталкиваемся здесь с тем же типом позиции, который я охарактеризовал в другом месте в связи с Гегелем (см. прим. 33 к гл. 12) как непроницаемый, защищенный от любой критики догматизм. «Стоит только зафиксировать, — писал я в моей «Logik der Forschung», S. 21 (позднее переведенной на английский язык под названием «The Logic of Scientific Discovery», p. 51), — достаточно узкое значение термина "значение", и вы вскоре увидите, что о любом затруднительном вопросе можно будет сказать, что вы неспособны обнаружить у него какое-либо значение. К тому же если вы в число имеющих значение включаете только проблемы из области естественных наук, то любые дебаты о самом понятии "значение" также окажутся не имеющими значения. Догма значения, однажды возведенная на престол, навсегда остается вне критики. На нее уже больше нельзя нападать. Она стала… "неопровержимой и окончательной"» (русский перевод: К. Попnep. Логика и рост научного знания, с. 75-76). (2) Однако теория Витгенштейна не только приглашает любую метафизическую бессмыслицу встать в позу глубокомысленности. Она также затемняет то, что я назвал (см. «Logik der Forschung», S. 7 и след.; русский перевод: там же, с. 54-60) проблемой демаркации. Это обусловлено его наивной идеей, согласно которой существует нечто «сущностно», или «по природе», научное и нечто «сущностно», или «по природе», метафизическое и что в нашу задачу входит демаркация их «согласно природе». «Позитивисты, — я еще раз процитирую себя самого (op. cit., S. 8), — обычно интерпретируют проблему демаркации натуралистически… Вместо того, чтобы считать своей задачей выдвижение приемлемой конвенции, они полагают, что нужно открыть различие между наукой, с одной стороны, и метафизикой — с другой, существующее, так сказать, в самой природе вещей» (русский перевод: там же, с. 56). Вместе с тем очевидно, что философской или методологической задачей может быть только установление и проведение полезной демаркационной линии между наукой и метафизикой. Это вряд ли можно сделать, характеризуя метафизику как «бессмысленную» или «лишенную значения». Во-первых, потому что эти термины больше подходят для того, чтобы дать выход своему негодованию по поводу метафизиков и метафизических систем, а не для специальной методологической характеристики демаркационной линии. Во-вторых, потому что в этом случае сама проблема только сдвигается, поскольку мы теперь можем снова спросить: «Что означает "имеющий значение" и "лишенный значения"?» Если «имеющий значение» есть не более, чем заменитель слова «научный», а «лишенный значения» — слова «ненаучный», то мы не сделали ни шага вперед. Исходя из таких соображений, я предложил (op. cit., SS. 8, 21, 227; русский перевод: там же, с. 56, 75-76, 220) вообще устранить несущие эмоциональную нагрузку термины «значение», «имеющий значение», «лишенный значения» и т. п. из методологических дискуссий. (И рекомендовал решать проблему демаркации, используя фальсифицируемость, проверяемость или степень проверяемости как критерий эмпирического характера научных систем. При этом я полагал, что мы не получаем никаких преимуществ, вводя понятие «имеющий значение» как эмотивный эквивалент понятия «проверяемый».)Несмотря на мое явно отрицательное отношение к трактовке фальсифицируемости или проверяемости (или чего-либо подобного) как «критерия значения», я обнаружил, что философы часто приписывают мне мысль рассматривать их как критерий значения или критерий «осмысленности» (см., например, Philosophic Thought in France and in the United States, ed. by M.Farber, 1950, p. 570). Следует подчеркнуть, что даже если мы устраним все ссылки на «значение» или «смысл» из теорий Витгенштейна, все равно его решение проблемы демаркации науки и метафизики остается весьма неудачным. Поскольку он отождествляет «совокупность всех истинных предложений» со всем естествознанием, он исключает «из области естествознания» все те гипотезы, которые не являются истинными. А поскольку мы никогда не можем знать о гипотезе, истинна она или нет, мы никогда не узнаем, принадлежит ли она к области естествознания. Такой же неудачный результат, а именно — демаркацию, которая исключает все гипотезы из области естествознания и, следовательно, включает их в область метафизики, влечет за собой известный витгенштейновский «принцип верификации», как я указал в Erkenntnis, vol. 3, 1933, p. 427. (Дело в том, что гипотезы, строго говоря, вообще не являются верифицируемыми. Если же мы будем использовать этот термин в широком смысле слова, то можно сказать, что даже метафизические системы типа систем древних атомистов были верифицированы.) Кстати, к такому же заключению позже пришел и сам Витгенштейн, который, по словам М. Шлика (см. мою «The Logic of Scientific Discovery», прим. 7 к разделу 4; русский перевод: там же, прим. 15 к главе 1, с. 58), утверждал в 1931 г., что научные теории «не являются настоящими предложениями», т.е. не имеют значения. В результате теории, гипотезы или, иначе говоря, все наиболее важные научные высказывания изгоняются из храма естествознания и, следовательно, ставятся на одну доску с метафизикой. Я считаю, что можно дать только одно объяснение первоначальных воззрений Витгенштейна, изложенных в «Логико-философском трактате». Он, по-видимому, просто не заметил трудностей, связанных со статусом научных гипотез, которые всегда выходят далеко за пределы простого изложения фактов, иначе говоря, он упустил из виду проблему универсальности или уровня общности научных утверждений. В этом он шел по следам прежних позитивистов, особенно О. Конта, который писал (см. A. Cotnte. Early Essays on Social Philosophy, ed. by H. D. Hutton, 1911, p. 223; см. также F. A. von Hayek // Economica, vol. VIII, 1941, p. 300): «Наблюдение фактов составляет единственную твердую основу человеческого знания… Предложение, которое не может быть сведено к простому изложению факта — частного или общего, — не может иметь какого-либо действительного и разумного смысла». Конт, хотя и не осознавал всей серьезности проблемы, скрытой за выражением «общий факт», по крайней мере, упоминал о ней, вставляя в свое утверждение слова «частного или общего». Если мы опустим эти слова, то из процитированного отрывха получится ясная и краткая формулировка витгенштейновского фундаментального критерия смысла, или значения, ках он изложен самим Л. Витгенштейном в «Логико-философском трактате» (все предложения являются функциями истинности атомарных предложений и, следовательно, сводимы к этим атомарным предложениям, т. е. изображениям атомарных фактов) и М. Шликом в 1931 г. Отметим, что контовский критерий значения был принят Дж. Ст. Миллем. Подведем итоги. Антиметафизическая теория значения, разработанная в витгенштейновском «Логико-философском трактате», не может оказать реальной помощи в борьбе с метафизическим догматизмом и философией оракулов. Она сама представляет собой непроницаемый, защищенный от любой критики догматизм, который широко распахивает дверь перед врагом — глубокомысленной метафизической бессмыслицей и выгоняет через ту же самую дверь своего лучшего друга — научную гипотезу. 11.52 Пре дставляется, что иррационализм как доктрина или вера, не выдвигающая связанных друг с другом и доступных критике аргументов, а предлагающая афоризмы и догматические высказывания, которые следует либо «понять», либо оставить в покое, в целом проявляет тенденцию к превращению в эзотерическое воззрение посвященных. И действительно, такое понимание иррационализма, по-видимому, частично подтверждается некоторыми из публикаций, которые вышли из школы Витгенштейна. (Я не хочу обобщать. Например, все, что я видел из работ Ф. Вайсмана, представляется цепью рациональных и чрезвычайно ясных аргументов, совершенно свободных от установки прими или оставь в покое.) Некоторые из этих эзотерических публикаций, по-видимому, вообще не ставят серьезных проблем. Мне они кажутся изысками ради изысканности. Знаменательно то, что эти публикации выходят из той школы, которая начала с осуждения философии за пустую изысканность ее попыток трактовать псевдопроблемы. Я закончу эту критику следующими утверждениями. Я не думаю, что найдется много аргументов в пользу борьбы с метафизикой в целом или в пользу ожидания чего-либо полезного от такой борьбы. Конечно, проблему демаркации науки и метафизики необходимо решить. Однако следует признать, что многие метафизические системы привели к важным научным результатам. В этой связи я могу упомянуть систему Демокрита, а также систему Шопенгауэра, которая весьма напоминает систему Фрейда. Некоторые же метафизические системы, например системы Платона, Мальбранша или того же Шопенгауэра, представляют собой прекрасные структуры мышления. В то же время я полагаю, что мы должны бороться с метафизическими системами, которые очаровывают и сбивают нас с толку. Очевидно также, что нам следует делать то же самое и с неметафизическими или антиметафизическими системами, если они проявляют такую же опасную тенденцию. И я полагаю, что нам нельзя это делать одним ударом. Мы, скорее, должны попытаться детально проанализировать рассматриваемую систему, показать, что мы понимаем, что имеет в виду ее автор, и установить, что знакомство с ней не стоит затраченых на это усилий. (Для всех этих догматических и в особенности эзотерических систем характерно, что их поклонники говорят о всех критиках таких систем, что «они не понимают». Однако эти поклонники забывают, что понимание должно вести к согласию только в случае утверждений с тривиальным содержанием. Во всех других случаях можно понимать и не соглашаться.) 11.53 A. Schopenhauer. Grundprobteme. «4th ed., 1890, S. 147. А. Шопенгауэр говорит о «разуме, наделенном интеллектуальной интуицией и вещающем прямо с треножника оракула» (отсюда мой термин «философия оракулов»), и продолжает: «Таково происхождение того филоcофского метода, который появился на сцене сразу после Канта — философского метода, мистифицирующего и запутывающего людей, обманывающего и пускающего им пыль в глаза, т. е. метода пустозвонства. В свое время эта эпоха будет названа в истории философии веком нечестности». (Затем следует отрывок, процитированный в тексте.) Об иррационалистской установке «прими или оставь в покое» см. также текст к прим. 39-40 к гл. 24. 11.54 Платоновская теория определения (см. прим. 27 к гл. 3 и прим. 23 к гл. 5), которую развил и систематизировал Аристотель, встретила возражения главным образом со стороны (1) Антисфена и (2) школы Исократа, особенно Феопомпа. (1) Симпликий, один из лучших источников, затрагивающих эти весьма неясные проблемы, представляет Антисфена (Simplicius. Ad Arist. Categ., 66b, 67b) как оппонента платоновской теории форм или идей, а фактически — вообще доктрины эссенциализма и интеллектуальной интуиции. Симпликий сообщает, что Антисфен говорил: «Человека и лошадь я вижу, а человечности и лошадности не вижу» (русский перевод: Антология кинизма. М., 1984, с. 105). (Очень похожий аргумент

The script ran 0.01 seconds.