1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
– Но, прежде чем умереть, вы должны узнать, какой была жизнь вашей дочери с тех пор, как вы ее покинули.
– Бедное дитя!.. Быть может, она была несчастна!..
– Помните ночь, когда вы отправились с вашим братом в притон на острове Сите?
– Помню… Но к чему этот вопрос?.. Ваш взгляд наводит на меня ужас.
– Направляясь в притон, вы видели на углу этих мерзких улиц… несчастные создания. Они… нет, не могу, – сказал Родольф, закрыв лицо руками, – не смею… Слова разрывают мне душу.
– Я тоже потрясена… Что еще, боже?
– Вы их видели, не правда ли? – с огромным усилием проговорил Родольф. – Этих женщин, позор всего женского пола? Ну вот, среди них… вы не заметили девушку лет шестнадцати, прекрасную, как ангел, сошедший с картины… Бедняжка, несмотря на гнусное окружение, куда ее бросили несколько недель тому назад, сохранила такое невинное, такое девственное и чистое лицо, что воры и убийцы, которые обращались к ней на «ты»… прозвали ее Лилией-Марией. Вы заметили… эту девушку? Отвечайте, вы, нежная мать!
– Нет… я ее не заметила, – мгновенно ответила Сара, чувствуя, что ее охватывает неодолимый страх.
– В самом деле? – язвительно произнес Родольф. – Странно… а я заметил. И вот при каких обстоятельствах… Слушайте внимательно. Однажды, занятый своими поисками, которые имели двойную цель,[159] я очутился в Сите; недалеко от известного вам притона какой-то мужчина пытался избить одну из несчастных девиц, я отнял ее у грубияна… Вы не догадываетесь, кто была эта девушка… Отвечайте, вы, святая провидица… Не догадываетесь?
– Нет… Не догадываюсь… О, оставьте меня, оставьте…
– Эта несчастная была Лилия-Мария.
– Боже мой!
– И вы не знаете… кто она?.. Идеальная мать!
– Убейте меня… убейте…
– Это была Певунья… Ваша дочь!.. – яростно воскликнул Родольф. – Да, несчастная, которую я вырвал из рук каторжника, – мое дитя, мое… Родольфа фон Герольштейна! Во встрече с дочерью, которую я спас, не зная, что это моя собственная плоть и кровь, есть нечто роковое – и это награда тому, кто всегда стремился прийти на помощь ближнему, и в то же время – кара за отцеубийство…
– Мои минуты сочтены, но мне нет прощения, – прошептала Сара, без сил откидываясь на спинку кресла и закрывая лицо руками.
Родольф продолжал, с трудом владея собой и безуспешно стараясь подавить рыдания, время от времени заглушавшие его голос:
– Когда я избавил эту девушку от нависшей над ней угрозы, я был поражен нежным звучанием ее голоса и ангельски кротким выражением лица. Это невольно остановило мое внимание… С глубоким волнением я слушал наивный и горестный рассказ этого отверженного существа. Сударыня, жизнь вашего покинутого ребенка была полна нужды, горя и страданий. Вы должны знать о ее муках! В то время как вы, графиня, утопали в роскоши и мечтали лишь о герцогской короне… ваша дочь, совсем малютка, в лохмотьях по вечерам отправлялась просить милостыню на улицах, изнемогая от холода и голода… В зимние ночи она дрожала от стужи на соломенной подстилке в углу чердака, а потом, когда жестокой женщине, которая ее мучила, надоело угощать бедняжку тумаками… Знаете ли вы, что она сделала? Она вырвала ей зуб.
– О, скорее бы умереть!.. Какая жестокая мука!..
– Нет, вы обязаны выслушать до конца. Ускользнув наконец из рук Сычихи, восьмилетняя девочка скиталась без куска хлеба и без крыши над головой; ее задержали как бродяжку и заключили в тюрьму. Представьте себе, это были лучшие дни жизни вашей дочери!.. Да, за тюремной решеткой она каждый вечер благодарила бога за то, что не страдает здесь от холода и голода, что ее больше не бьют. И именно в тюрьме она провела самые счастливые годы… В такие годы девушка обычно бывает окружена нежными заботами любящей матери. А вместо того, чтобы достичь своих шестнадцати лет окруженной любовью, вниманием, занятой благородными делами, ваша дочь знала лишь грубое безразличие тюремщиков. А затем жестокое и беспечное общество бросило ее, невинную, красивую и чистосердечную, в омут большого города. Несчастное дитя… покинутая… без поддержки, без советов, отданная на волю нищеты и порока!.. О! – воскликнул Родольф, уступив душившим его рыданиям. – Ваше сердце зачерствело, ваш эгоизм безжалостен, но даже вы бы заплакали… да… заплакали бы, слушая печальный рассказ девушки… Бедное дитя! Опозоренная, но не падшая, целомудренная, несмотря на свое ужасное существование, которое было для нее страшным сном, потому что каждое ее слово выражало ужас перед этой жизнью, куда она была вовлечена роковым образом… О, если бы вы знали, сколько доброты, сколько благородных побуждений, сколько трогательного милосердия проявлялось в ней! Чтобы облегчить участь еще более несчастной, чем она сама, бедняжка истратила свои последние деньги, на которые она могла жить, не падая в бездну бесчестия, куда ее толкнула нужда… Да! Настал злосчастный день… Она пришла туда… без хлеба, без крова над головой; ужасные женщины встретили ее, изнуренную от слабости, от нужды, напоили ее и…
Родольф не мог спокойно говорить; он гневно воскликнул:
– И это была моя дочь! Моя дочь!
– Проклятие мне, – прошептала Сара, закрывая лицо руками, словно боясь взглянуть на дневной свет.
– Да, – вскричал Родольф, – будьте вы прокляты! Вы – причина всех этих ужасов… Вы бросили свою дочь… Будьте вы прокляты! Когда я вытащил ее из этого омута и поместил в тихое убежище, вы выкрали ее оттуда с помощью ваших гнусных сообщников… Будьте вы прокляты! Вот почему она снова оказалась во власти Жака Феррана…
Назвав это имя, Родольф внезапно замолчал.
Он вздрогнул, как бы произнося это имя впервые. Дело в том, что он первый раз назвал имя Феррана после того, как узнал, что его дочь была жертвой этого изверга…
Черты лица принца исказились от ярости и ненависти.
Застывший в безмолвии, он, казалось, был сражен мыслью, что мучитель его дочери все еще жив.
Этот разговор взбудоражил Сару. Она была потрясена и испугана мрачным взглядом Родольфа. И вместе с тем ощущала, как возрастает охватившая ее слабость.
– Что с вами? – проговорила она дрожащим голосом. – Боже мой! Неужели недостаточно страданий?
– Нет… еще недостаточно! – проговорил Родольф, как бы отвечая на свои собственные мысли. – Я никогда не испытывал подобного… никогда! Какая жажда мести! Какая жажда крови… Какое осмысленное бешенство!.. Я не знал, что одна из его жертв – моя дочь, и думал: «Смерть негодяя никому не принесет пользы… тогда как его жизнь будет полезной, но он должен искупить свои грехи, приняв условия, которые ему будут предложены…» Мне казалось справедливым обратить его на стезю милосердия, чтобы он смог искупить преступления… А жизнь человека, лишившегося золота, жизнь, искушаемая неистовой чувственностью, будет для него долгой и мучительной пыткой… Ведь мою дочь, ребенка, он бросил в бездну нищеты… А когда она стала девушкой, он подверг ее позору! Приказал ее убить! Я убью его!
И принц ринулся к выходу.
– Куда вы? Не покидайте меня! – закричала Сара, протягивая Родольфу руки. – Не оставляйте меня одну!.. Я умираю…
– Одну! Нет!.. Нет!.. Я оставлю вас с призраком погубленной дочери!
Сара вне себя опустилась на колени, испуская крик, как будто перед ней предстало страшное видение.
– Сжальтесь! Я умираю!
– Умирайте же, проклятая, – гневно ответил Родольф. – Теперь мне нужна жизнь вашего сообщника. Вы отдали дочь палачу!..
И Родольф приказал немедленно отвезти его к Феррану.
Глава IV
НЕИСТОВСТВА ЛЮБВИ
В то время как Родольф направился к нотариусу, наступила ночь.
Флигель, где жил Жак Ферран, погрузился в глубокую темноту.
Завывает ветер…
Идет дождь…
В такую же ненастную ночь Сесили, прежде чем навсегда покинуть дом нотариуса, довела до полного безумия его грубую страсть.
В спальне при тусклом свете лампы Ферран лежит на кровати в брюках и черном жилете; один рукав его рубашки засучен и запятнан кровью; перевязка из красной материи, виднеющаяся на его мускулистой руке, доказывает, что Полидори только что пустил ему кровь.
Полидори стоит подле кровати, одной рукой опираясь на ее изголовье, и, кажется, с тревогой вглядывается в черты своего сообщника.
Невозможно представить себе что-либо отвратительнее и страшнее лица Феррана, погруженного почти в бессознательное состояние, которое обычно наступает вслед за сильными приступами болезни. Он дошел до последней степени маразма; тени алькова придают лиловатый оттенок его лицу, покрытому холодным потом; опущенные веки, наполненные кровью, так вздулись, что кажутся двумя красноватыми полукругами на его мертвенно-бледном лице.
– Еще один такой сильный приступ… и он мертв, – тихо произнес Полидори. – Аретей[160] сказал, что большинство тех, кто поражен этой странной и ужасной болезнью, погибают почти всегда на седьмой день… а вот уже прошло шесть дней… как адская креолка зажгла неугасимый огонь, пожирающий этого человека.
После молчаливого размышления Полидори отошел от кровати и стал медленно ходить по комнате.
– Только что, – проговорил он, останавливаясь, – во время приступа, который чуть было не вызвал смерть Жака, мне казалось, что я во власти сна, когда слышал, как он, задыхаясь, говорит в бреду о безумных галлюцинациях, возникших в его мозгу… Ужасная, ужасная болезнь! Она поочередно подвергает каждый орган каким-то явлениям, которые ставят в тупик науку… устрашают природу… Только что слух Жака обладал невероятной болезненной чуткостью, хотя я говорил с ним по возможности тихо, но мои слова так поражали его барабанные перепонки, что собственный череп казался ему колоколом, в котором огромный медный язык раскачивался при малейшем звуке и бил его по вискам с оглушительным грохотом и нестерпимой болью.
Полидори вновь остановился в раздумье у кровати Феррана.
На дворе бушевала буря; вскоре она разразилась дождем и сильным порывом ветра, со свистом врывавшимся во все окна ветхого дома…
Полидори, несмотря на свое изощренное коварство, был суеверен; предчувствия и необъяснимое беспокойство томили его; вой урагана, нарушавшего зловещую тишину ночи, внушал ему неопределенный страх, с которым он напрасно пытался бороться.
Чтобы отвлечься от мрачных мыслей, он принялся рассматривать черты лица своего сообщника.
– Теперь, – сказал он, склоняясь к нотариусу, – его веки наливаются кровью… Можно подумать, что густая кровь хлынула в них и там застоялась. Со зрением – так же, как и со слухом, – несомненно, произойдет что-то необычное… Какие страдания!.. Как они разнообразны!.. Сколь долго он мучается!.. Когда природа решает стать жестокой… – добавил он с горькой усмешкой, – играть роль палача, она превосходит самые свирепые выдумки людей. Так, при этой болезни, причина которой эротическое безумие, она подвергает каждое чувство нечеловеческим мукам, до предела обостряет чувствительность каждого органа, чтобы боли стали нестерпимыми.
В течение нескольких минут он созерцал черты лица своего сообщника, наконец содрогнулся с отвращением и, отпрянув от больного, произнес:
– О, эта маска ужасна… Лицо становится страшным, появляются морщины.
На дворе ураган бушевал с удвоенной силой.
– Какая буря, – продолжал Полидори, падая в кресло и опираясь головой на руки. – Какая ночь… Какая ночь! Нельзя представить себе более губительной для состояния Жака.
После долгого молчания он снова заговорил:
– Не знаю, предвидел ли принц, осведомленный об адском могуществе чар Сесили и все растущем напряжении чувств Жака, что у человека такой энергии и закалки сила пылкой и неутоленной страсти, осложненной какой-то бешеной жадностью, вызовет ужасающую нервную болезнь… но ведь этого последствия надо было ожидать, оно неминуемо…
– О да, – резко поднявшись, словно испуганный своими мыслями, сказал он, – принц, конечно, это предвидел… его редкому и широкому уму не чужда никакая наука. Его проницательный взгляд охватывает причины и следствия каждого явления… Безжалостный в своей справедливости, он, наверное, тщательно обдумал наказание Жака, основываясь на логическом и последовательном нарастании грубой страсти, возбужденной до бешенства.
После продолжительного молчания Полидори заговорил:
– Когда я вспоминаю прошлое… когда я вспоминаю честолюбивые замыслы, одобренные Сарой, в отношении молодого принца… Сколько событий! До какой степени нравственного падения я дошел, живя среди преступной мерзости? Я, стремившийся сделать из принца изнеженное существо, послушное орудие власти, о которой я мечтал! Я был воспитателем, а хотел стать министром… И несмотря на мои знания, на мой разум, я, совершая преступление за преступлением, достиг последней степени подлости… И наконец, стал тюремщиком своего сообщника.
Полидори погрузился в мрачное раздумье, которое вновь привело его к мыслям о Родольфе.
– Я страшусь и ненавижу принца, – заметил он, – но я вынужден, дрожа, преклоняться перед силой его воображения, перед его всемогущей волей, которая всегда порывом устремляется за пределы исхоженных дорог… Какой странный контраст в его характере: он так великодушен, что замыслил основать банк для бедных безработных, и так свирепо жесток… чтобы спасти Жака от смерти лишь для того, чтобы ввергнуть его во власть мстительных фурий сладострастия!..
– Впрочем, ничто здесь не противоречит учению церкви, – заметил Полидори с мрачной иронией. – Среди фресок, которые Микеланджело написал на тему семи смертных грехов в своем «Страшном суде» в Сикстинской капелле, я увидел страшное наказание порока сладострастия;[161] но даже отвратительные, дергающиеся в судорогах лица этих осужденных на муки грешников, которые извиваются от жалящих укусов змей, были менее страшными, нежели лицо Жака сейчас во время приступа… Он испугал меня!
И Полидори задрожал, как будто бы перед ним вновь предстало это потрясающее видение.
– О да! – с унынием и страхом продолжал он. – Принц неумолим… Феррану легче было бы положить голову на плаху, взойти на костер, подвергнуться колесованию, испытать расплавленный свинец, сжигающий тело, чем выносить муки, которые терпит этот несчастный. При виде его страданий меня охватывает ужас, когда я задумываюсь о своей судьбе. Как решат поступить со мной?.. Что ожидает меня – сообщника преступлений Жака?.. Быть его надзирателем – слишком мало для мести, которую задумал для меня принц… Он избавил меня от эшафота не для того, чтобы спасти мне жизнь… Быть может, вечная тюрьма ожидает меня в Германии… Лучше уж тюрьма, нежели смерть… Я мог лишь слепо отдаться в распоряжение принца… Это был единственный способ спасти себя… Порою, несмотря на его обещание, меня охватывает страх… Быть может, меня отдадут палачу… если Жак умрет! Соорудить для меня эшафот при его жизни – это означало бы предназначить его и для Жака, соучастника моих преступлений… но если он умрет?.. Однако же я знаю, слово принца свято… Но я сам столько раз нарушал божественные и человеческие законы… имею ли я право требовать исполнения данной мне клятвы?.. Ну да все равно!.. Я заинтересован в том, чтоб Жак не скрылся от суда, и в моих интересах продлить ему жизнь… Но симптомы его болезни усиливаются с каждой минутой… Только чудо могло бы его спасти… Что делать?.. Что делать?..
В это время ураган достиг своего апогея, сильный порыв ветра опрокинул старую полуразрушенную трубу, которая свалилась на крышу и на двор с грохотом, похожим на мощный удар грома.
Жак Ферран, внезапно очнувшийся от сковавшей его дремоты, пошевельнулся на кровати.
Смутный ужас все сильнее охватывал Полидори.
– Глупо верить в предчувствия, – взволнованно произнес он, – но эта ночь, как мне кажется, предвещает что-то мрачное.
Его внимание привлек глухой стон нотариуса.
– Он приходит в себя, – подумал Полидори, медленно приближаясь к кровати. – Быть может, начинается новый приступ…
– Ты здесь, – прошептал Жак Ферран, лежа на кровати с закрытыми глазами, – что это за шум?
– Труба обрушилась, – вполголоса, боясь слишком сильно поразить слух своего сообщника, ответил тот. – Кошмарный ураган потрясает дом до самого основания… страшная, страшная ночь…
Нотариус ничего не услышал, повернув голову, он проговорил:
– Ты здесь?
– Да… да… здесь… я ответил тихо, боясь причинить тебе боль.
– Нет, теперь твой голос не вызывает в моих ушах боли, они только что терзали меня… при малейшем шуме мне казалось, что гром разразился в моем черепе… однако же, несмотря на невыразимые страдания, я различал страстный голос Сесили, звавший меня…
– Опять адская женщина! Избегай призрака, он убьет тебя.
– Призрак – моя жизнь! Он спасает меня.
– Послушай, безумец, именно виденье вызывает твой недуг. Твоя болезнь – это чувственное исступление, достигшее высшего напряжения. Прошу тебя, не предавайся вожделению, иначе смерть…
– Отрешиться от зримых видений! – взволнованно воскликнул Жак Ферран. – Никогда, никогда! Я боюсь лишь того, что моя мысль не сможет больше их вызывать… Но клянусь адом! Мое воображение неистощимо… чем чаще возникает этот чарующий образ, тем более реальным он становится… Когда боль утихает, тогда я могу что-то осознать и Сесили, этот демон, которого я обожаю и проклинаю, предстает передо мною.
– Какое неукротимое бешенство! Оно ужасает меня!
– Вот сейчас, – заговорил нотариус пронзительным голосом, упорно вглядываясь в темный угол алькова, – я вижу, как появляется неясный белый лик… там… там! – И он указал исхудавшим пальцем в сторону возникшего перед ним видения.
– Замолчи, несчастный.
– Ах, вот она!..
– Жак… это смерть.
– О, я ее вижу, – молвил Ферран, стиснув зубы, не отвечая Полидори. – Вот она! Как она прекрасна!.. Прекрасна!.. Как ее черные волосы в беспорядке разметались по плечам!.. А эти маленькие зубки в полуоткрытых устах… эти влажные алые уста! Какой жемчуг!.. О! Ее глаза, они то сверкают, то гаснут!.. Сесили! – воскликнул он с невыразимой страстью. – Сесили, я обожаю тебя!..
– Жак!.. Послушай… послушай!
– О, вечное проклятье… и вечно видеть ее так!..
– Жак! – с тревогой воскликнул Полидори. – Не напрягай свое зрение, глядя на этот призрак.
– Это не призрак!
– Берегись! Ведь только сейчас тебе представилось, что ты слышишь сладострастные песни этой женщины, – твои уши были внезапно поражены нестерпимой болью… Берегись!
– Оставь меня, – с гневом воскликнул нотариус, – оставь меня!.. Для чего же существует слух? Лишь для того, чтобы слышать ее… Зрение для того, чтобы ее видеть…
– Несчастный безумец, ты забываешь о муках, которые наступают потом!
– Я могу преодолеть муки ради видения! Я не испугался смерти, чтобы ощутить все наяву. Впрочем, какое это имеет значение? Этот образ для меня реальность! Сесили, как ты прелестна!.. Ты знаешь, чудовище, что ты упоительна… Зачем это соблазнительное кокетство, воспламеняющее меня!.. О, ненавистная фурия, ты, значит, хочешь, чтоб я умер?.. Отойди!.. Отойди… иначе я задушу тебя… – исступленно воскликнул нотариус.
– Но ты сам убиваешь себя, несчастный, – воскликнул Полидори, грубо встряхнув нотариуса, чтобы вывести его из состояния экстаза.
Напрасные усилия… Жак продолжал все так же пылко:
– О, дорогая королева, демон сладострастия! Никогда я не видел…
Откинувшись назад, нотариус резко закричал от боли.
– Что к тобой? – удивленно спросил Полидори.
– Погаси лампу, свет слишком яркий, я не могу его переносить… Он ослепляет меня…
– Как? – удивился Полидори. – Здесь только одна лампа, покрытая абажуром, свет совсем слабый…
– Я говорю тебе, что он становится все ярче… Смотри… еще… еще… Это уж слишком… просто нестерпимо, – добавил Ферран, закрывая глаза; лицо его выражало глубокое страдание.
– Ты с ума сошел! Говорю тебе, комната едва освещена, только что я уменьшил свет; открой глаза, тогда увидишь!
– Открыть глаза! Но тогда я буду ослеплен потоком пылающего света, который врывается в эту комнату… Здесь, там, везде… снопы огненных лучей, тысячи ослепительных искр! – вскричал нотариус, привстав с кровати. Затем, испустив душераздирающий крик, он закрыл глаза руками. – Я ослеплен! Палящий свет проникает сквозь закрытые веки… он сжигает меня, пожирает… Ах! Теперь руки несколько затемняют глаза… Но погаси же лампу, она направляет режущий луч.
– Нет сомнений, – произнес Полидори, – его зрение поражено болезненной чувствительностью, как и его слух… затем возникнут галлюцинации… он погиб… Пустить ему кровь в таком состоянии значило бы убить его…
В комнате опять раздался пронзительный крик Жака Феррана:
– Палач! Погаси же лампу! Яркий свет пронизывает мои руки; они стали прозрачными… я чувствую кровь, циркулирующую в моих венах… Напрасно стараюсь опустить веки, горящая лава света проникает сквозь них, какая пытка! Я чувствую ослепляющие боли, словно мне в орбиты запускают острую раскаленную иглу. На помощь!.. О боже! На помощь! – воскликнул он, корчась в ужасных конвульсиях.
Полидори, испуганный неистовой силой припадка, поспешил погасить лампу.
И оба погрузились в глубокий мрак.
В этот момент раздался шум приближавшегося экипажа, который остановился на улице у ворот.
Глава V
ПРИЗРАКИ
Комната, где находились Полидори и Жак Ферран, погрузилась во мрак, страдания больного стали понемногу утихать.
– Почему ты так долго не гасил лампу, – спросил Ферран, – для того ли, чтобы продлить мои адские мучения? О боже, как я страдал!..
– Теперь ты чувствуешь себя лучше?
– Сильное возбуждение, но это несравнимо с тем, что было недавно.
– Ведь я тебя предупреждал, что как только воспоминание об этой женщине затронет одно из твоих чувств, тотчас же это чувство поражается каким-то явлением, ставящим в тупик науку, которое верующие могли бы воспринять как страшное возмездие бога.
– Не говори мне о боге… – воскликнул мерзавец, заскрежетав зубами.
– Я заговорил о нем… чтобы ты помнил… Но раз ты дорожишь своей жизнью, как бы ничтожна она ни была… запомни раз навсегда, повторяю тебе, ты погибнешь во время одного из таких приступов, если снова будешь их вызывать.
– Я дорожил жизнью… потому, что воспоминание о Сесили – моя жизнь…
– Но эти воспоминания изнуряют, поглощают все твои силы, убивают тебя!
– Я не могу, не хочу от них отказаться. Сесили необходима мне, словно кровь телу… Этот человек лишил меня богатства, но не смог похитить у меня страстного немеркнущего образа чаровницы; ее образ принадлежит мне, в любой, момент он возникает перед моим взором как преданный раб… она говорит по моему повелению, она смотрит на меня так, как я хочу, боготворит меня, воспламеняет, – воскликнул нотариус в приступе неистовой страсти.
– Жак, не возбуждай себя, помни о только что происшедшем.
Нотариус не слушал своего сообщника, который предвидел новые галлюцинации. В самом деле, Ферран с язвительным смехом продолжал:
– Отнять у меня Сесили? Значит, они не знают, что можно добиться невозможного, нужно лишь сосредоточить силу всех своих способностей на одном предмете. Вот, например, сейчас я поднимусь в комнату Сесили, куда не осмеливался заходить после ее отъезда… О, увидеть… коснуться ее платьев… посмотреть в зеркало, перед которым она переодевалась… значит, увидеть ее самое! Да, внимательно всматриваясь в зеркало… я скоро увижу, как в нем появляется Сесили, это не иллюзия, не мираж, это будет она сама, я увижу ее там, как скульптор видит в глыбе мрамора созидаемую им статую… но, клянусь всем адским пламенем, в котором я сгораю, это будет не бледная и холодная Галатея.
– Куда ты? – вдруг спросил Полидори, услышав, что Жак Ферран встает с кровати. В комнате было совершенно темно.
– Иду к Сесили…
– Ты не пойдешь… Вид этой комнаты тебя погубит.
– Сесили ждет меня там, наверху.
– Ты не пойдешь, я держу тебя и не отпущу, – произнес Полидори, схватив нотариуса за руку.
Ферран, доведенный до последней степени истощения, не мог бороться с врачом, который держал его своей крепкой рукой.
– Ты хочешь помешать мне пойти к Сесили?
– Да, и к тому же в соседней комнате горит лампа; ты ведь знаешь – только что яркий свет поразил твое зрение.
– Сесили наверху… Она меня ждет… Я готов пройти через раскаленную печь, чтобы соединиться с ней… Пусти меня… Она называла меня своим старым тигром. Берегись, у меня острые когти.
– Ты не выйдешь отсюда, скорее я привяжу тебя к кровати, как буйного безумца.
– Полидори, послушай, я не безумец, я в полном разуме, я отлично понимаю, что реальной Сесили наверху нет, но для меня призраки моего воображения столь же дороги, как реальный образ!..
– Молчи! – вдруг воскликнул Полидори, прислушиваясь. – Только что мне показалось, что у дверей остановился экипаж; я не ошибся, теперь я слышу голоса во дворе.
– Ты хочешь отвлечь меня от моих мыслей – слишком глупая ловушка.
– Я слышу их разговор, понятно тебе, и я, кажется, узнал…
– Ты хочешь меня обмануть, – сказал Ферран, прерывая врача, – я не дурак…
– Негодяй… слушай же, слушай, ну что, ты не слышишь?..
– Пусти!.. Сесили наверху, она зовет меня; не доводи меня до ярости. В свою очередь говорю тебе: берегись!.. Понял? Берегись!
– Ты отсюда не выйдешь…
– Берегись…
– Не уйдешь, я должен так поступить…
– Ты не пускаешь меня к Сесили, а я сделаю так, что ты умрешь… Так вот! – глухим голосом проговорил нотариус.
Полидори вскрикнул:
– Злодей! Поранил мне руку, а рана ничтожная, ты от меня не ускользнешь…
– Рана смертельна… ты поражен отравленным ножом Сесили; я всегда носил его с собой; яд начнет действовать. Ну что? Ты пустишь меня! Ведь ты сейчас умрешь… Не надо было задерживать меня, противиться встрече с Сесили… – произнес Ферран, на ощупь отыскивая дверь в темноте.
– О, – пробормотал врач, – рука не действует… чувствую смертельный холод… Колени трясутся… стынет кровь в жилах… кружится голова… На помощь!.. – воскликнул он, издавая последний вопль. – На помощь!.. Умираю!..
И он опустился наземь.
Вдруг раздался треск стеклянной двери, отворенной с такой силой, что разбились стекла, а затем послышался громкий голос и звук поспешных шагов Родольфа – все это казалось откликом на предсмертные крики Полидори.
Ферран, отыскав наконец в темноте задвижку, быстро открыл дверь соседней комнаты и ринулся туда с отравленным ножом.
В то же время с противоположной стороны в комнату, словно гений мщения, вошел грозный принц.
– Чудовище! – воскликнул Родольф, приближаясь к Феррану. – Это ты убил мою дочь! Ты будешь…
Принц не договорил, он в ужасе отступил от нотариуса…
Эти слова будто молнией поразили Феррана…
Бросив нож, закрывая глаза руками, несчастный с нечеловеческим воплем упал лицом на землю.
Вследствие явления, о котором мы говорили, полная темнота облегчила боль Феррана, но, когда он вошел в ярко освещенную комнату, у него начались столь головокружительные, нестерпимые муки, точно он попал в раскаленный поток света, который можно сравнить со светом солнечного диска.
Ужасное зрелище представляла собою агония этого человека; он исступленно корчился от боли, ногтями скреб паркет, как будто хотел вырыть в нем яму и избавиться там от жестоких мук, вызванных пылающим светом.
Родольф, его слуга, привратник дома, которому пришлось довести принца до дверей комнаты, остановились, охваченные ужасом. Питая справедливую ненависть к нотариусу, Родольф все же почувствовал жалость, наблюдая глубокие страдания Феррана; он приказал перенести его на диван.
Сделать это было нелегко; боясь очутиться под прямым воздействием света, нотариус отчаянно отбивался, а когда он оказался в комнате, залитой светом, он вновь испустил крик, который заставил Родольфа оцепенеть от ужаса.
После новых и долгих мучений боли, ставшие невероятно сильными, прекратились.
Достигнув высшего напряжения, исход которого мог быть только смертельным, боль в глазах утихла, но, как обычно при нормальном ходе этой болезни, после приступа начались бред и галлюцинации.
Вдруг Ферран вытянулся и закостенел, точно при столбняке; его веки, упрямо закрывавшие глаза, внезапно открылись; вместо того чтобы избегать света, его взор обратился в сторону лампы; зрачки странным образом остановились и расширились; из них исходил фосфорический свет. Казалось, что Жак Ферран в экстазе созерцает мир; его тело вначале оставалось совершенно неподвижным, только лицо беспрестанно и судорожно содрогалось.
В его безобразном лице, искаженном и изможденном, не оставалось ничего человеческого, казалось, что животная похоть, вытеснив разум, придала физиономии этого негодяя совершенно скотские черты.
Дойдя до последней степени безумия, во время бредовой галлюцинации он еще помнил слова Сесили, которая называла его своим тигром; постепенно он терял разум и вообразил себя этим хищником.
Бессвязные слова, которые он произносил, едва переводя дух, выражали расстройство его ума, странное отклонение от нормального восприятия вещей. Постепенно неподвижность его тела прошла, и он стал шевелиться, однако, резко повернувшись, упал с дивана; хотел встать и пойти, но у него не хватило сил, ему пришлось ползать и передвигаться, опираясь на руки и колени… направляясь то в одну, то в другую сторону… всецело подчиняясь возникавшим перед ним призракам, во власти которых он находился.
Он пристроился в углу комнаты, как тигр в своем логове., Его неистовые хриплые крики, скрежет зубов, конвульсии мышц лба и лица, пылающий взгляд порой придавали ему сходство с этим свирепым зверем.
– Тигр… тигр… да, я тигр, – говорил он прерывающимся голосом, весь сжавшись в комок, – да, я тигр… Сколько крови!.. В моем логове… сколько истерзанных трупов… Певунья… брат этой вдовы… мальчик… сын Луизы… вот трупы… моя тигрица Сесили получит свое… – Затем, посмотрев на исхудавшие пальцы, на ногти, безмерно выросшие за время болезни, он молвил прерывающимся голосом: – О, мои когти… сильные и острые. Я старый тигр, но ловкий, смелый и могучий… никто не посмеет отбить от меня мою тигрицу Сесили… Ах, она зовет… зовет… – выпячивая вперед свою страшную морду, говорил он.
Затем, после короткого молчания, он вновь прижался к стене.
– Нет… Мне показалось, что я ее слышу… Ее там нет, но я ее вижу… О, вот она… Она зовет меня, она рычит, рычит там… Я здесь… Я здесь…
И Ферран на коленях и руках пополз на середину комнаты. Хотя силы его иссякли, он постепенно продвигался судорожными прыжками, потом остановился и стал внимательно прислушиваться.
– Где же она?.. Где же она?.. Я приближаюсь к ней, а она удаляется… Ах… Вот она!.. Ждет меня… Иди… иди… рой песок, издавая жалобный рев… О, ее большие свирепые глаза… они стали тоскливыми, они умоляют меня… Сесили, твой старый тигр весь твой! – воскликнул он.
И последним усилием он приподнялся и встал на колени.
Внезапно, с ужасом откинувшись назад, опершись телом на пятки, с растрепанными волосами, с растерянным видом, с искривленными от страха губами, протянув вперед руки, он, казалось, начал ожесточенно бороться с каким-то невидимым призраком, произнося несвязные слова и крича прерывающимся голосом:
– Какой укус… На помощь… Суставы заледенели… Руки поломаны, я не могу его прогнать… Зубы острые… Нет, нет, о, только не глаза… На помощь… Черная змея… О, плоская голова… Огненные глаза. Она на меня смотрит… Это дьявол… Ах! Он меня узнал… Жак Ферран… В церкви… Святой человек… Всегда в церкви. Уходи… Я перекрещусь… Уходи…
И нотариус, приподнявшись, опираясь одной рукой о пол, другой старался – перекреститься.
Его мертвенно-бледный лоб покрылся холодным потом. Глаза потеряли прозрачность… стали тусклыми, с бутылочно-зеленым оттенком.
Все признаки приближающейся смерти были налицо.
Родольф и другие свидетели этой сцены стояли молча, словно находясь во власти ужасного кошмара.
– А… – продолжал Жак Ферран, по-прежнему находясь на полу, – дьявол исчез… Я хожу в церковь… святой человек… молюсь… Не так ли? Не узнают… Ты думаешь? Нет, нет, соблазнитель… Конечно!.. Тайна? Ну ладно! Пусть они придут… эти женщины… все? Да… все… Если не узнают?..
И на мерзком лице этого мученика, проклятого за порок сладострастия, можно было видеть последние конвульсии чувственной агонии… Стоя на краю могилы, которую неистовая страсть разверзла пред ним, охваченный буйным бредом, он все еще старался вызвать образы смертоносного сладострастия.
– О, – продолжал он, задыхаясь, – эти женщины… эти женщины!.. Но тайна!.. Я святой человек!.. Тайна!.. А вот они!.. Трое… Их было три! Что говорит эта? Я Луиза Морель!.. Ах, да, Луиза Морель… Знаю… Я всего лишь девушка из народа… Смотри, Жак… Какой густой лес черных волос рассыпался по моим плечам. Ты находил мое лицо красивым… На… бери… храни его. Что она дает мне?.. Свою голову, отрубленную палачом… Эту мертвую голову… Она смотрит на меня… Она говорит со мной, как Сесили… Нет… Я не хочу… Я не хочу… Дьявол… оставь меня… сгинь!.. сгинь! А вот другая женщина!.. О! Красавица!.. Красавица!.. Жак… Я – герцогиня… де Люсене… Взгляни на мою фигуру богини… мою улыбку… мой наглый взор… Приди, приди… Да… Я иду… Подожди!.. А эта… Вот она поворачивается ко мне лицом!.. О Сесили… Сесили… Да… Жак… Я – Сесили… Ты видишь три грации… Луиза… герцогиня и я… выбирай… Народная красота… аристократическая красота… дикая красота тропиков… С нами ад… Иди же!.. Иди!..
– Пусть в аду, но с вами!.. Да!.. – воскликнул Ферран, приподнимаясь на колени и протягивая руки, чтобы схватить возникшие призраки.
За последним конвульсивным порывом последовал смертельный удар.
Он сразу упал на спину, закостеневший и бездыханный, его глаза словно выкатились из орбит, искаженные черты лица дергались в судорогах, подобных тем, которые электрический ток вызывает на лице мертвеца. На губах появилась кровавая пена, голос стал свистящим, хриплым, как у человека, заболевшего бешенством, так как последние симптомы этой ужасной болезни – страшной кары за порочное сладострастие – похожи на симптомы бешенства.
Жизнь этого чудовища угасла во время последнего кошмара, он лишь пробормотал:
– Темная ночь… темная… призраки… медные скелеты, накаленные докрасна… обнимают меня… жгут своими пальцами… Мое тело дымится, мой мозг горит… Свирепый призрак… Нет!.. Нет!.. Сесили!.. Огонь… Сесили!..
Таковы были последние слова Жака Феррана. Родольф, потрясенный, вышел из дома.
Глава VI
БОЛЬНИЦА
Напомним, что Лилия-Мария, спасенная Волчицей, была перенесена в находившийся близ острова Черпальщика дом доктора Гриффона, одного из врачей гражданской больницы, куда мы и поведем читателя.
Ученый врач, получивший по протекции влиятельных людей назначение в этот госпиталь, рассматривал палаты больницы как площадку, где он испытывал на бедных курс лечения, который потом применял к богатым, причем никогда не предлагал им новых способов лечения, прежде чем несколько раз не повторит его in anima vili, как он выражался, с преступным варварством, к которому привела его слепая страсть к искусству врачевания и в особенности привычка и возможность безбоязненно испытывать на созданиях бога все причудливые затеи, все фантазии предприимчивых исследователей. Так, например, если доктор хотел убедиться в сравнительном действии нового метода лечения, довольно рискованного, с тем чтобы прийти к заключению о пригодности той или иной системы:
Он избирал несколько больных… Часть их лечил по новому методу. Другую – по старому.
Некоторых больных он вообще никак не лечил, считая, что природа сама должна оказать свое воздействие…
После подобного рода опытов он подсчитывал, сколько больных из всей этой группы осталось в живых… Люди, подвергавшиеся этим страшным экспериментам, были, по правде говоря, не чем иным, как человеческими жертвами, принесенными на алтарь науки.[162]
Доктор Гриффон даже не думал об этом.
В глазах этого светила науки, как говорят в наше время, больные его госпиталя являлись лишь объектом для изучения и экспериментирования; и так как все-таки случалось, что эти опыты давали положительный результат или открытие обогащало науку, доктор простодушно торжествовал, словно генерал, одержавший победу, не придавая значения тому, сколько солдат полегло на поле брани.
Как только доктор Гриффон начал свою деятельность, он стал яростным врагом гомеопатии. Он считал этот метод абсурдным, пагубным и даже убийственным. Опираясь на свои убеждения и желая поставить гомеопатов, как говорится, на колени, он с рыцарской справедливостью предлагал им взять несколько больных, которых они могли лечить своим методом, заранее полагая, что из двадцати больных, подвергнутых их лечению, выживут не более пяти. Но письмо из Медицинской академии отвергло эти опыты, предложенные самим министерством по просьбе гомеопатического общества, и пресекло неуместное усердие, а доктор в силу профессиональных соображений не захотел противопоставлять личный авторитет решению, принятому высшей инстанцией медицинского мира. С такой же непоследовательностью, как и его коллеги, он продолжал утверждать, что дозы гомеопатов не оказывают воздействие на организм и являются исключительно вредными, не отдавая себе отчета в том, что, если доза не воздействует на организм, она не может считаться ядовитой; однако же предрассудки ученых столь же устойчивы, как и предрассудки обывателей.
Понадобились многие годы, прежде чем один добросовестный врач осмелился осуществить в одном из госпиталей Парижа опыты лечения малыми дозами и посредством гомеопатических шариков спасти сотни легочных больных, которых кровопускание отправило бы на тот свет.
Что касается доктора Гриффона, так бесцеремонно объявлявшего тысячную долю лекарственной нормы смертоносной, то он продолжал безжалостно пичкать больных йодом, стрихнином и мышьяком, доводя дозы до предела, который может выдержать организм, а вернее сказать, до смертельного похода.
Доктор Гриффон был бы поражен, если бы кто-либо возразил ему, произнеся следующие слова по поводу бесконтрольного, самовольного лечения его «подданных»:
«Подобный метод заставляет вспомнить с сожалением о варварских временах, когда на приговоренных к смерти производили те новые хирургические операции, которые опасались делать прочим людям, так как эти операции еще не были испробованы и сравнительно недавно открыты. Если операция удавалась, осужденного миловали.
Сравнительно с вашим методом это варварство было милосердным.
Ведь несчастному, которого ждал палач, опыт предоставлял возможность спасти жизнь, а кроме того, он мог оказать неоценимую услугу и другим больным.
Гомеопаты, которых вы уничтожаете своими сарказмами, вероятно, на себе испытали лекарства, которые они рекомендуют в борьбе с болезнями. Многие из них погибли, производя эти благородные и смелые опыты, и их имена должны быть записаны золотыми буквами в списке мучеников науки.
Не к подобного ли рода экспериментам вы должны приучать своих учеников?
Но представлять им больного, лежащего в госпитале, как грубое существо, служащее для различных терапевтических упражнений, как пушечное мясо, предназначенное для того, чтобы выдержать первые залпы медицинской артиллерии, – это куда более опасно, чем стрелять из орудий, но испытывать рискованное лечение на несчастных ремесленниках, для которых больница единственное убежище, если они тяжело заболевают… но пробовать метод, быть может, гибельный, на беспомощных, безоружных людях, которых нужда заставляет всецело довериться вам – единственной для них надежде, вам, отвечающему за их жизнь только перед богом… Знаете ли вы, что это значит – довести любовь к науке до бесчеловечности!
Как! Бедные труженики работают в мастерских., на полях, служат в армии; в этом мире сталкиваются только с нуждой и лишениями, и когда они, выбившись их сил, падают полумертвыми от изнеможения и страданий… неужели даже болезнь не убережет их от последней кощунственной эксплуатации?
Я обращаюсь к вашему сердцу, доктор, неужели то, что я сказал, покажется вам несправедливым и жестоким?»
Увы! Быть может, эти суровые слова и взволновали бы доктора Гриффона, но ни в коей мере не убедили бы его.
Человек так создан: полководец смотрит на своих солдат как на пешек в кровавой игре, называемой сражением.
И потому что человек так создан, общество обязано покровительcтвовать тем, кого судьба заставила нести на себе бремя человеческих страданий. И вот если мы раз и навсегда примем принципы доктора Гриффона (и мы их принимаем, не преувеличивая их значения), то больные его госпиталя ничем не будут гарантированы, лишены каких-либо средств зашиты от ученого варварства его опытов; ибо тут сказываются прискорбные недостатки в организации гражданских больниц.
На это обстоятельство мы здесь указываем, и крайне желательно, чтобы нас поняли.
Военные госпитали ежедневно посещает старший офицер, обязанный выслушивать жалобы больных солдат и, если они кажутся ему обоснованными, принимать соответствующие решения. Подобного рода строгий контроль, совершенно независимый от администрации и лечащих врачей, превосходен и всегда дает положительные результаты. К тому же нет медицинских учреждений, организованных лучше, чем военные госпитали. За солдатами там ухаживают с трогательным вниманием и к ним относятся, можно сказать, с состраданием и уважением. Почему бы контроль, аналогичный тому, который старшие офицеры осуществляют в военных госпиталях, не ввести также в гражданских больницах, чтобы его исполняли лица, совершенно не подчиненные ни администрации, ни лечащим врачам; этим могла бы заняться комиссия, избранная среди мэров и их помощников, словом, среди чиновников парижского муниципалитета, занимающих должности, которых они так упорно добивались. Жалобы бедных больных (если они обоснованы) разбирались бы беспристрастно, в то время, как, мы это повторяем, подобного органа нет, не существует контроля медицинской службы. Такое положение кажется нам ненормальным.
Итак, когда двери палаты доктора Гриффона закрываются за больными, этот последний телом и душой уже принадлежит науке. Ни друг, ни равнодушный к нему человек отныне не услышат его жалоб.
Ему прямо объявляют, что, попав в госпиталь (из милосердия), он теперь всецело подчинен доктору, производящему эксперименты, и что больной и его болезнь должны служить объектом изучения, наблюдения, анализа, а также обучения студентов, ревностно слушающих доктора Гриффона.
И действительно, вскоре больной подвергается самому унизительному допросу, притом не наедине с врачом, который, как священник на исповеди, имеет право все знать, нет, больной должен громко отвечать жадной и любопытной толпе.
Да, в этом аду науки старик или молодой человек, девушка или пожилая женщина должны отрешиться от всякого чувства стыда и унижения, должны раскрывать самые интимные стороны жизни, подвергаться различным мучительным исследованиям – все это перед многочисленной аудиторией, – и почти всегда такое жестокое обращение ухудшает состояние больного.
Это негуманно и несправедливо; ведь раз больного принимают в больницу во имя святого милосердия, к нему должны относиться с состраданием и уважением, потому что в несчастии человек сохраняет величие.[163]
....................
Если прочесть следующие строки, станет понятно, почему мы предпослали им некоторые размышления.
Нет более печального зрелища, нежели ночная картина большей больничной палаты, куда мы поведем нашего читателя.
Вдоль высоких и мрачных стен с зарешеченными, как в тюрьме, окнами тянутся два параллельных ряда кроватей, тускло освещенных мрачным светом лампы, подвешенной под потолком.
Атмосфера столь зловонна и тяжела, что новые больные привыкают к ней не без опасных последствий; это усиление страданий – своеобразная мзда, которую каждый вновь прибывший больной обязательно платит, попадая под мрачные своды больницы.
Спустя некоторое время у больного появляется мертвенная бледность, означающая, что он испытал первое воздействие этой тлетворной среды, что он, как мы бы сказали, акклиматизировался.[164]
Итак, воздух в этой большой палате тяжелый, зловонный.
Ночная тишина нарушается то жалобными стонами, то глубокими вздохами страдающих лихорадочной бессонницей… Затем все смолкает, слышно лишь, как монотонно и размеренно качается маятник больших часов, отсчитывающих медленно тянущиеся минуты, кажущиеся такими долгими для тех, кто не спит от боли.
В одном конце палаты было почти совсем темно. Вдруг оттуда донесся какой-то шум, послышались торопливые шаги, дверь то открывалась, то закрывалась; появилась сестра милосердия в белом чепце и черном платье; у нее был светильник. Сестра приблизилась к одной из последних коек по правой стороне.
Некоторые больные, внезапно проснувшись, приподнялись на своих кроватях и стали внимательно наблюдать за происходящим.
Вскоре двухстворчатая дверь распахнулась. Вошел священник с распятием…
Сестры преклонили колена.
Свет лампы создавал бледное сияние вокруг этой кровати, в то время как остальная часть палаты была погружена во мрак; можно было видеть склонившегося больничного священника, произносившего слова молитвы, слабый отзвук которой терялся в ночной тишине.
Четверть часа спустя священник накрыл изголовье простыней…
Потом вышел из палаты…
Одна из сестер поднялась, задернула над кроватью занавески и снова стала молиться возле своей подруги.
Вновь наступила тишина.
Одна из больных только что умерла…
Среди женщин, не спавших в это время и следивших за этой немой сценой, были три больных, имена которых уже упоминались в нашем повествовании.
Мадемуазель де Фермон, дочь несчастной вдовы, разоренной жадностью Жака Феррана.
Бедная прачка из Лотарингии, которой Лилия-Мария дала когда-то немного денег, и Жанна Дюпор, сестра Гобера – рассказчика из тюрьмы Форс.
Мы знаем мадемуазель де Фермон и Жанну Дюпор. Что касается прачки из Лотарингии, то это была женщина лет двадцати, с приятными и правильными чертами лица, но крайне бледная и худая. У нее была чахотка в последней стадии; спасти ее не было надежды; она знала об этом и медленно угасала.
Кровати двух больных стояли близко друг к другу, поэтому они могли тихо разговаривать между собой, так что сестры их не слышали.
– Вот еще одна отдала богу душу, – произнесла женщина из Лотарингии, думая о покойной и говоря сама с собой. – Теперь она не страдает!.. Она по-настоящему счастлива!..
– Да, счастлива… если у нее нет детей, – заметила Жанна.
– Оказывается, вы не спите… соседка, – сказала уроженка Лотарингии. – Как вы себя чувствуете в эту первую ночь? Вечером, когда вы прибыли сюда, вас сразу уложили… Я не посмела говорить с вами, слышала, как вы рыдали.
– О да… горько плакала.
– Значит, у вас сильные боли?
– Да, но я терпеливо переношу их, рыдала от горя, наконец заснула и спала, пока стук дверей меня не разбудил. Когда вошел священник и сестры опустились на колени, я поняла, что женщина умирает… Тогда я произнесла про себя Pater и Ave за нее…
– Я тоже… так как у меня та же болезнь, что и у покойной, не удержалась и воскликнула: «Теперь она больше не страдает, она счастлива!»
– Да, но, как я вам уже сказала… если у нее нет детей!..
– А у вас есть дети?
– Трое… – ответила, вздыхая, сестра Гобера. – А у вас?
– У меня была девочка… но я не смогла ее уберечь. Доченька была обречена заранее: я слишком мучилась во время беременности. Я служила прачкой на корабле, работала из последних сил. Но всему приходит конец. Когда у меня не стало сил, лишилась и хлеба. Меня прогнали из меблированной комнаты, где я жила. Не знаю, что бы со мной стало, если бы не одна бедная женщина. Она взяла меня к себе в подвал, где пряталась от своего мужа, который хотел ее убить. Вот там на соломе я и родила, но, к счастью, эта славная женщина была знакома с одной девушкой, и милосердной и красивой, как ангел небесный. У этой девушки было немного денег, она-то и извлекла меня из подвала, даже сняла мне меблированную комнату, за которую она внесла плату на месяц вперед, купила еще плетеную колыбель для ребенка и сорок франков дала мне, да еще подарила мне немного белья. Благодаря ей я воспряла духом и снова принялась работать.
– Добрая, милая девушка… Послушайте, ведь я тоже случайно встретила такую же молодую работницу, очень услужливую. Я отправилась… на свидание к моему брату, который сидит в тюрьме… – помолчав, произнесла Жанна, – и встретила в приемной эту девушку. Услышав мой разговор с братом и узнав, что я в беде, она сама подошла ко мне и предложила по мере своих возможностей помощь, такая хорошая…
– Как это было мило с ее стороны!..
– Я согласилась; она дала мне свой адрес, а два дня спустя славная мадемуазель Хохотушка… ее зовут Хохотушка… достала мне заказ…
– Хохотушка! – воскликнула уроженка Лотарингии. – Как мир тесен…
– Вы ее знаете?
– Нет, но та девушка, которая так великодушно помогла мне, несколько раз называла имя Хохотушки, они подруги…
– Ну ладно, – грустно улыбаясь, сказала Жанна, – раз мы лежим с вами рядом, мы тоже должны стать подругами, как наши благодетельницы.
– Вполне согласна. Меня зовут Аннетой Жербье, – сказала прачка из Лотарингии.
– А меня Жанной Дюпор, я бахромщица… Вот ведь как приятно встретить в больнице человека, не совсем чужого, в особенности когда попадаешь сюда впервые да еще переживаешь большое горе!.. Но я не хочу думать об этом!.. Скажите мне, Аннета, как звали молодую девушку, которая была так добра к вам?
– Ее звали Певунья. Беда моя, что с давних пор я с ней не встречалась… Она была прекрасна, как святая дева, с красивыми белокурыми волосами, голубыми нежными глазами… такими нежными, такими нежными… К несчастью, несмотря на ее помощь, моя бедная девочка умерла… Ей минуло всего лишь два месяца, она была слабенькая, едва дышала… – И несчастная мать вытерла слезу.
– У вас был муж?
– Я не была замужем… Занималась стиркой поденно в одном богатом доме у себя на родине. Я всегда была скромна, но позволила обмануть себя сыну хозяйки, и тогда…
– А, да, я понимаю.
– Поняв свое положение, я не смогла оставаться в родном краю. Господин Жюль, сын хозяйки, дал мне пятьдесят франков на поездку в Париж, сказав, что будет высылать ежемесячно по двадцать франков на приданое для ребенка и на роды, но со времени моего отъезда из дому ничего больше я от него не получала, даже писем; однажды я написала ему, он мне не ответил… Больше я не осмелилась писать, поняв, что он и слышать обо мне не хочет…
– Слышать не хочет, а сам-то погубил вас. И он богат?
– У его матери большое состояние в Лотарингии, но что поделаешь? Я там не жила… Он меня забыл…
– Но, по крайней мере, ради своего ребенка он не должен был забывать вас.
– Наоборот, видите ли, из-за этого он и невзлюбил меня, потому что я была в положении и мешала ему.
– Бедная Аннета!
– Мне-то самой жаль моего ребенка, но для девочки лучше, что она умерла. Бедная дорогая крошка! Ей пришлось бы жить в полной нищете, и с ранних лет она была бы сиротой… Ведь я – то долго не проживу…
– В вашем возрасте не следует об этом думать. Вы уже давно больны?
– Вот уже три месяца… Пресвятая дева, когда я должна была зарабатывать на жизнь для себя и ребенка, я стала работать вдвое больше, слишком рано возобновила стирку на корабле; зима была страшно холодная; я подхватила воспаление легких; в то время и умерла моя девочка. Ухаживая за ней, я не обращала на себя внимания… а потом еще это горе… Вот я и стала чахоточной, обреченной… как та актриса, которая только что умерла.
– В вашем возрасте всегда есть надежда.
– Актриса была всего на два года старше меня, но вот видите?
– Та, возле которой сидят сестры милосердия, была актрисой?
– О боже, да. Вот судьба… Она была хороша, как божий ясный день, у нее было много денег, экипажи, бриллианты, но, к великому несчастью, она заболела оспой, изуродовавшей ее; тогда наступило тяжелое время, нищета, и наконец она умерла в больнице. Она не была гордячкой, наоборот, была ласковой и приветливой со всеми больными… Никто никогда не приходил ее навестить, но четыре или пять дней назад она нам сообщила, что написала одному своему другу, с которым встречалась в счастливую пору жизни и который ее очень любил; она хотела, чтобы он пришел, и просила, чтобы он взял ее труп из больницы, так как ей неприятно было думать, что после смерти ее будут вскрывать и резать на куски.
– А этот господин… приходил?
– Нет.
– О, как это гадко!
– Каждую минуту она спрашивала о нем, повторяя: «Он придет, да, он придет, наверняка…» И все же она умерла, не дождавшись его.
– Вероятно, ей было еще тяжелее умирать, раз он не пришел.
– О боже, да, потому что то, чего она так боялась, свершится. После богатой, счастливой жизни умереть здесь… Это грустно! Нам, по крайней мере, к нищенскому состоянию не привыкать, не одно, так другое…
– Кстати, – нерешительно продолжала Аннета, – я попросила бы вас об одной услуге.
– Говорите…
– Если я умру, прежде чем вы выйдете отсюда, а это так и будет, я хотела бы, чтобы вы востребовали мой труп… У меня такой же страх, как у актрисы… Я спрячу здесь немного оставшихся у меня денег на похороны.
– Не думайте об этом!
– Но вы мне обещаете?
– Этого, даст бог, не случится.
– Но если все же случится, то благодаря вам меня не будет ожидать участь актрисы.
– Бедная женщина, была такая богатая, и пришлось умереть здесь!
– Не только одна актриса в этой палате была в прошлом богатой, сударыня.
– Называйте меня просто Жанной, как я вас Аннетой.
– Вы очень добры…
– А кто же еще… был богатым?
– Одна молодая девушка лет пятнадцати, которую привезли сюда вчера вечером, до вашего прихода. Она была так слаба, что ее пришлось доставить на носилках. Сестра сказала, что эта молодая особа и ее мать очень приличные люди, но они разорились…
– Ее мать тоже здесь?
– Нет, мать была так плоха, так плоха, что ее не решились переносить… Бедная девушка не хотела ее оставлять, но она лишилась чувств, и этим воспользовались, чтобы забрать ее сюда… Это владелец скромных меблированных комнат, где они проживали, побоявшись, что они умрут у него, заявил в полицию.
– А где она?
– Смотрите… там… против вас…
– И ей пятнадцать лет?
– Да, самое большее.
– Как моей дочери, – сказала Жанна, не в силах удержаться от слез.
Глава VII
ОБХОД
Жанна Дюпор, вспомнив о дочери, снова горько заплакала.
– Простите, – обратилась к ней опечаленная Аннета, – если я вас невольно огорчила, заговорив о ваших детях… Быть может, они тоже больны?
– Увы! Боже мой… Я не знаю, что с ними станет, если я пробуду здесь больше недели.
– А ваш муж?
Немного помолчав, Жанна продолжала, вытирая слезы:
– Раз мы подружились, Аннета, я могу поделиться с вами своим горем… как вы рассказали о своем… Мне станет легче… Мой муж был хорошим работником; он просто сошел с ума, покинул меня и детей, продал все, что у нас было; я снова стала работать; добрые люди помогли; я понемногу выпуталась из долгов, содержала семью как могла лучше, но вдруг возвратился муж с какой-то мерзкой женщиной, своей любовницей, для того чтобы забрать то, что у нас еще осталось, и опять все надо было начинать сначала.
– Бедная Жанна, и вы не могли этому воспротивиться?
– Тогда надо было развестись по закону; но закон слишком дорог, как говорит мой брат. Увы, боже мой, вы вот сейчас поймете, что происходит, потому что закон недоступен для нас, бедных людей. Недавно я была у брата, он дал мне три франка, которые получил от арестантов за то, что рассказывал им разные истории.
– Сразу видно, что у всех в вашей семье доброе сердце, – сказала Аннета. Чувство такта не позволяло ей спрашивать, за что сидит в тюрьме брат Жанны.
– Я опять приободрилась, полагая, что теперь-то уж мой муж не скоро придет ко мне, раз о забрал все, что можно было взять. Но нет, я ошиблась, – с содроганием продолжала несчастная женщина. – Ему оставалось еще забрать мою дочь… мою бедную Катрин.
– Вашу дочь?
– Вы сейчас узнаете… узнаете… Три для тому назад я была занята работой, дети находились возле меня. Вошел муж. По его виду я сразу заметила, что он пьян.
«Я пришел за Катрин», – вот что он мне сказал. Невольно я схватила дочь за руку и спрашиваю Дюпора: «Куда ты хочешь ее увести?» – «Это тебя не касается, ведь дочь моя. Пусть забирает свои вещи и следует за мной!» При этих словах я оцепенела, представляете себе, Аннета, эта гадкая женщина, любовница моего мужа… стыдно сказать, но… это так… она уже давно уговаривала его воспользоваться красотой нашей дочери… дочь молоденькая и хорошенькая. Но, скажите, что за чудовище эта женщина!
– О да, настоящая мерзавка!
«Увести Катрин? – ответила я Дюпору. – Никогда! Я знаю, что замышляет твоя мразь».
«Послушай, – сказал муж, губы которого побелели от гнева. – Не упрямься, а то убью тебя». Затем, взяв мою дочь за руку, он сказал: «Пошли, Катрин!» Девочка бросилась мне на шею, заливаясь слезами, закричала: «Я хочу остаться с мамой!» Видя это, Дюпор разъярился, схватил дочь, ударил меня в живот с такой силой, что я рухнула наземь… И когда я уже лежала на полу… знаете, Аннета, – заметила несчастная женщина, прерывая свой рассказ, – он ведь не такой злой, это потому, что был пьян… начал меня топтать… и обзывать скверными словами.
– Боже, можно ли быть таким жестоким!
– Мои бедные дети на коленях просили пощады. Катрин вместе с ними; тогда, отчаянно ругаясь, он сказал моей дочери: «Если ты не пойдешь со мной, я прикончу твою мать». Кровь шла горлом… Полумертвая, я не могла шевельнуться… Но все же крикнула Катрин: «Пусть лучше он убьет меня! Не уходи с отцом!» – «Так ты не замолчишь?» – заорал Дюпор и ударил меня ногой так, что я потеряла сознание.
– Какое несчастье, какое несчастье!
– Когда пришла в себя, увидела моих мальчиков, которые плакали.
– А ваша дочь?
– Ушла!.. – воскликнула несчастная мать, горестно рыдая. – Да… ушла… Дети сказали мне, что отец бил ее… угрожал, что убьет меня на месте. Ну что вы хотите? Бедная девочка растерялась… Она бросилась ко мне, обнимала меня, в слезах попрощалась с маленькими братьями… Потом муж ее утащил! Знаете, я уверена, что мерзавка ждала его на лестнице!.. – И вы не могли пожаловаться в полицию?
– На первых порах горевала лишь по Катрин… Но вскоре почувствовала сильную боль во всем теле, не могла ходить… Увы! Боже мой, чего я больше всего боялась, то и произошло. Да, я говорила брату, что когда-нибудь муж меня изобьет… так зверски… мне придется лечь в больницу… Что будет тогда с моими детьми? И вот я здесь, в больнице, горюю: «Что станет с моими детьми?»
– Господи, неужели нет закона, оберегающего бедных?
– Слишком он дорог для нас, – с горечью произнесла Жанна. – Соседи побежали тогда за полицейским… Прибыл агент полиции. Мне было неприятно выдавать Дюпора… но пришлось. Я сказала, что мы поссорились: он решил увести мою дочь, я не соглашалась, тогда он меня толкнул… но это не важно… я лишь желаю, чтоб вернулась Катрин, боюсь, что мерзкая женщина, с которой живет муж, может ее совратить.
– И что ж вам ответил полицейский?
– Что муж имеет право увести дочь, так как он не в разводе со мной; конечно, случится несчастье, если дочь последует дурным советам и станет на путь разврата, но это только лишь предположение, нет оснований жаловаться на мужа. «Вы вправе, – сказал полицейский, – обратиться в суд и просить о разводе, а поведение мужа, его связь с другой женщиной – все это в вашу пользу, и его заставят отдать вам дочь. При иных обстоятельствах она может оставаться у него». – «Но обращаться в суд! Боже мой, у меня нет средств, я должна кормить своих детей». – «А чем я могу помочь? Так обстоит дело», – заявил полицейский. Да, так обстоит дело, он прав, – рыдая продолжала она. – Значит, быть может, дочь станет уличной девкой! А если б я могла подать жалобу в суд, этого бы не случилось.
– Ничего плохого не будет, ведь ваша дочь любит вас.
– Она так молода! В ее возрасте трудно постоять за себя, к тому же страх, грубое обращение, дурные советы, настойчивость с какой ее будут совращать! Мой брат предвидел, что нас, ожидает, он говорил: «Не зря ты боишься, что эта потаскуха вместе с твоим мужем захочет сгубить твою дочь. Ей придется познакомиться с улицей!» Господи, несчастная Катрин, такая нежная, любящая! Ведь я намеревалась в этом году возобновить ее причастие!..
– Да, вот это горе! А я жалуюсь на свою беду, – прервала свою собеседницу Аннета, вытирая слезы.
– Ради детей я готова была сделать все, но вынуждена была пойти в больницу. Хлынула кровь горлом, начался жар, ломило руки и ноги, и я не смогла работать. Может быть, здесь вылечат меня, тогда увижу детей, если не умрут с голода или их не посадят в тюрьму за попрошайничество. А если останусь здесь, то кто о них позаботится, кто их накормит?
– Ужасно! А у вас нет добрых соседей?
– Есть, но они такие же бедняки, как и я. У них пятеро детей. Не могут же они взять еще двоих. Но они мне обещали кормить детей в течение недели. Поэтому за неделю я должна обязательно вылечиться; буду здорова или нет, все равно отсюда уйду.
– А мне как раз пришло в голову, почему вы не подумали о доброй Хохотушке, с которой встретились в тюрьме? Она бы позаботилась о детях.
– Вспоминала ее, хотя ей тоже живется не легко. Просила соседку сообщить Хохотушке о моей беде; к несчастью, она уехала в деревню, собирается выходить замуж, так сказала привратница.
– Значит, через неделю… ваши бедные дети… Но нет, соседи не оставят их, у них не каменные сердца.
– Что они могут поделать? Сами не едят досыта, а тут еще должны отнять крохи у своих детей и отдать моим. Нет, нет, я должна поправиться и через неделю возвратиться домой… Просила об этом врачей, но они с насмешкой отвечали: «Надо обратиться к главному врачу». Когда же появится главный врач?
– Тише! Мне кажется, он пришел. Во время обхода нельзя шуметь, – шепотом произнесла Аннета.
Пока женщины разговаривали, постепенно наступил рассвет.
Шумное оживление означало прибытие доктора Гриффона, который вскоре вошел в палату в сопровождении своего друга, графа дё Сен-Реми. Он проявлял, как нам известно, живой интерес к г-же де Фермон и ее дочери, но совершенно не ожидал встретить несчастную девушку в больнице.
Когда доктор Гриффон появился, его холодное суровое лицо, казалось, оживилось; окинув палату властным взором, он учтиво кивнул головой сестрам.
Аскетический облик старого графа де Сен-Реми выражал глубокую горечь. Его удручали тщетные попытки обнаружить следы г-жи де Фермон, подлая трусость виконта, который предпочел смерти позорную жизнь.
– Как вам здесь нравится? – самодовольно обратился Гриффон к графу. – Что вы думаете о моей больнице?
– По правде сказать, – ответил Сен-Реми, – не понимаю, почему я уступил вашему желанию, ведь нет ничего более невыносимого, чем зрелище этих палат, заполненных больными. Как только вошел сюда, я схватился за сердце.
– Ну что вы! Вскоре вы все забудете. Здесь философу предстает масса объектов для наблюдения, и, наконец, моему старому другу было бы непростительно не познакомиться с моей деятельностью, ведь вы еще ни разу не видели меня за работой. Я горжусь своей профессией! Разве я не прав?
– Конечно же правы. После курса лечения Лилии-Марии, которую вы спасли, я восхищен вами. Бедное дитя! Несмотря на болезнь, она сохранила свое очарование.
– Она явилась для меня любопытным объектом медицинской практики, я восхищен ею! Кстати, как она провела эту ночь? Вы ее видели утром перед отъездом из Аньера?
– Нет, но Волчица, которая преданно ухаживает за ней, сказала, что она спала прекрасно. Она может встать сегодня?
Подумав, доктор ответил:
– Да… Вообще, пока больной не выздоровеет, я боюсь подвергать его малейшему волнению, малейшему напряжению. Но в данном случае я не вижу никаких препятствий к тому, чтобы она могла встать, написать письма.
– По крайней мере, она может предупредить тех, кто ею интересуется…
– Конечно… Да, кстати, вы ничего не знаете о судьбе госпожи де Фермон и ее дочери?
– Ничего, – со вздохом ответил Сен-Реми. – Мои непрерывные поиски не дали никаких результатов. У меня вся надежда на маркизу д’Арвиль. Говорят, она очень интересуется несчастной семьей. Быть может, она знает что-нибудь, что позволило бы мне напасть на правильный след. Три дня тому назад я заходил к ней, мне сообщили, что она должна вскоре приехать. Я написал ей письмо по этому поводу и просил ответить как можно скорее.
Во время беседы Сен-Реми и доктора Гриффона несколько групп студентов собрались вокруг большого стола, расположенного в середине зала; на столе лежала регистрационная книга, в которой студенты, прикрепленные к больнице, – их можно было узнать по длинным белым передникам, – расписывались в присутствии; многие студенты, усердные и старательные, прибывали, один за другим, увеличивая свиту доктора Гриффона, который уже находился здесь в ожидании обхода больных.
– Вот видите, дорогой Сен-Реми, мой штаб достаточно велик, – с гордостью произнес доктор Гриффон, показывая на студентов, присутствующих на проводимых им практических занятиях.
– И эти молодые люди сопровождают вас при осмотре каждого больного?
– Они для этого и приходят сюда.
– Но все кровати палаты заняты женщинами.
– Ну и что?
– Присутствие такого количества мужчин должно их ужасно стеснять!
– Да что вы, больной – это бесполое создание.
– Быть может, в вашем представлении, но в их глазах целомудрие, стыд…
– Все эти красивые слова следует оставить за дверью, мой дорогой Альцест. Здесь мы начинаем изучение болезней, проводя опыты над живыми, а заканчиваем их в амфитеатре над трупами.
– Послушайте, доктор, вы прекрасный, честнейший из людей, я вам обязан жизнью, признаю ваши отменные достоинства, но привычка и любовь к вашему искусству воспитали в вас такие взгляды, против которых я решительно восстаю… Я оставляю вас… – сказал Сен-Реми, направляясь к выходу из залы.
– Какое ребячество! – воскликнул доктор Гриффон, задерживая своего друга.
– Нет, нет, есть вещи, которые меня печалят и возмущают. Я предвижу, что присутствие на вашем обходе будет для меня пыткой. Я не уйду, хорошо, но я жду вас здесь, у стола.
– Что вы за щепетильный человек! Вы от меня не отделаетесь. Я понимаю, вам надоест ходить от больного к больному. Оставайтесь здесь. Я вас позову, чтобы показать два или три любопытных случая.
– Хорошо, раз вы так настаиваете, но для меня даже это будет сверх меры.
Пробило семь часов тридцать минут.
– Идемте, господа, – пригласил доктор Гриффон.
И он начал обход в сопровождении большой группы студентов.
Подойдя к первой кровати правого ряда, задернутой занавеской, сестра сообщила доктору:
– Доктор, больная номер один умерла сегодня ночью в четыре часа тридцать минут.
– Так поздно? Это меня удивляет. При вчерашнем осмотре я полагал, что она не переживет и нескольких часов. Тело не востребовали?
– Нет, доктор.
– Тем лучше: труп прекрасный, мы не станем делать вскрытие, я осчастливлю кого-нибудь.
Затем, обращаясь к одному из студентов, Гриффон сказал:
– Дорогой Дюнуайе, вы давно ждете объекта, вы записаны первым, вот вам труп!
– Ах, сударь, как вы добры!
– Я желал бы почаще вознаграждать ваше усердие, любезный друг. Но отметьте этот труп, станьте его владельцем… Не то найдется много молодцов, падких на добычу.
И доктор направился к следующему больному.
Студент при помощи скальпеля деликатно отметил буквы Ф и Д (Франсуа Дюнуайе) на руке умершей актрисы,[165] чтобы стать владельцем трупа, как выразился доктор.
Обход продолжался.
– Аннета, – тихо спросила Жанна Дюпор свою соседку, – кто такие эти люди, что следуют за доктором?
– Это студенты.
– О боже! И все они будут присутствовать, когда доктор будет расспрашивать меня и осматривать?
– К сожалению, да!
– Но у меня болит грудь… Меня будут осматривать при этих мужчинах?
– Да, конечно, это необходимо, они так хотят. Я горько плакала при первом осмотре, сгорая от стыда. Я сопротивлялась, мне пригрозили, что выпишут из больницы. Пришлось согласиться. Но это меня так потрясло, что болезнь резко ухудшилась. Судите сами, почти голая перед массой людей – крайне неприятно, не правда ли?
– Перед одним врачом, если необходимо, я понимаю, хотя тоже стыдно. Но почему же перед всеми?
– Они учатся, их обучают на нас… Что вы хотите? Мы для того и существуем… На этих условиях нас и приняли.
– Понимаю, – с горечью проговорила Жанна, – даром нам ничего не дают. Однако иногда можно этого избежать. Ведь если моя несчастная Катрин попадет в больницу, ее тоже пожелают осматривать в присутствии молодых людей… Нет, я за то, чтобы она умерла дома.
– Если она попадет сюда, ей придется исполнять все то, что делают другие, как вы и я; но тихо, – сказала Аннета, – соседка может нас услышать. Когда-то она была довольно состоятельной, жила со своей матерью. Вы представляете, как она будет смущена и несчастна, когда к ней подойдут врачи.
– Верно, господи, я дрожу при одной этой мысли. Бедное дитя!
– Тихо, Жанна! Доктор идет, – сказала Аннета.
Глава VIII
МАДЕМУАЗЕЛЬ ДЕ ФЕРМОН
Поспешно осмотрев нескольких больных, не вызывавших его интереса, доктор Гриффон наконец подошел к Жанне Дюпор.
При виде этих людей, жаждущих все постигнуть и всему научиться, несчастная женщина, дрожа от страха и стыда, плотно закуталась в свое одеяло.
Строгое задумчивое лицо Гриффона, его проницательный взгляд, его нахмуренные брови постоянно размышляющего человека, резкая, нетерпеливая и краткая речь еще более усилили ужас в душе Жанны.
– Новая пациентка, – произнес доктор, прочитав на дощечке запись больной.
Затем он бросил на Жанну испытующий взгляд.
Наступила глубокая тишина, в течение которой ассистенты, подражая метру, с любопытством взирали на больную.
Для того чтобы избежать мучительного волнения, вызванного присутствием студентов, Жанна с тревогой смотрела на врача.
После внимательного осмотра больной доктор, заметив желтоватый цвет глазного белка, показавшийся ему ненормальным, подошел ближе с пациентке и, пальцем приподняв веко, молча взглянул на глаз.
Несколько учеников, заметив нечто вроде немого приглашения профессора, стали поочередно осматривать глаз Жанны.
Затем доктор стал задавать вопросы:
– Ваше имя?
– Жанна Дюпор, – прошептала больная, все больше пугаясь.
– Возраст?
– Тридцать шесть лет с половиной.
– Громче. Где вы родились?
– В Париже.
– Ваше занятие?
– Швея-бахромщица.
– Вы замужем?
– Увы, да, мосье, – ответила Жанна, глубоко вздыхая.
– Сколько лет замужем?
– Восемнадцать лет.
– Дети есть?
Вместо ответа бедная мать, до того отвечавшая сдержанно, залилась слезами.
– Плакать не следует. Надо отвечать. Дети есть?
– Да, доктор, два мальчика и дочь шестнадцати лет. Последовал ряд вопросов, которые невозможно повторить
и на которые Жанна отвечала смущаясь, после суровых внушений доктора; несчастная женщина умирала от стыда, вынужденная громко говорить о таких вещах перед обширной аудиторией.
Доктор, всецело увлеченный наукой, не обращал ни малейшего внимания на глубокое смущение Жанны и продолжал опрос:
– Когда вы заболели?
– Четыре дня назад, – сказала Жанна, вытирая слезы.
– Расскажите нам, как возникла ваша болезнь?
– Сударь… дело в том… здесь столько людей… Я не смею…
– Ну вот еще, откуда вы явились, моя милая? – нетерпеливо произнес врач. – Вам, быть может, хочется, чтобы я устроил здесь исповедальню!.. Ну говорите… побыстрее…
– Господи, но ведь это семейные дела…
– Не волнуйтесь, мы здесь тоже в своей семье… и в многочисленной семье, вот видите, – заметил светило науки, который в этот день был в веселом настроении. – Я жду, не задерживайте нас.
Все более и более смущаясь, запинаясь на каждом слове, Жанна продолжала:
– Я, сударь… поссорилась с мужем… по поводу моих детей… я хочу сказать, из-за моей старшей дочери… Он захотел ее увести… Я, вы понимаете, я не хотела отпускать дочь, потому что он живет с одной мерзкой женщиной, она может подать дурной пример моей дочери. Тогда мой муж, он был пьян… если бы не это… он бы не стал так поступать… Мой муж очень сильно меня толкнул… Я упала, а потом, некоторое время спустя, стала харкать кровью.
– Ну, так мы вам и поверили. Ваш муж толкнул вас, и вы упали… Не пытайтесь нас провести… Он не только толкнул вас… Он, должно быть, здорово ударил вас в живот, и не раз… Может быть, ногами топтал… Ну, отвечайте же! Говорите правду.
– О, сударь, уверяю вас, он был пьян… Иначе он не был бы таким озлобленным.
– Добрый или злой, пьяный либо трезвый, дело не в этом, дорогая моя, я ведь не следователь, я стараюсь узнать, как это произошло. Вас повалили на пол и в бешенстве топтали ногами, не так ли?
– Увы! Это так, – сказала Жанна, заливаясь слезами, – а ведь ему на меня не приходилось жаловаться, я работаю, насколько хватает сил, и я…
– В области брюшины у вас, наверное, боли? Там вы ощущаете жар? – сказал доктор, прерывая Жанну. – Вы плохо себя чувствуете, у вас недомогание, вас тошнит?
– Да, доктор… Я обратилась сюда, когда стало невмоготу, иначе я не покинула бы детей… Я о них очень беспокоюсь, ведь у них, кроме меня, нет никого… И моя Катрин… Она больше всего меня волнует… Если бы вы знали…
– Покажите язык, – сказал доктор, вновь прерывая больную.
Это приказание так удивило Жанну, которой казалось, что она разжалобила доктора, поэтому она изумленно глядела на него.
– Посмотрим же ваш язык, который так хорошо вам служит, – улыбаясь, произнес доктор; затем он нажал на нижнюю челюсть Жанны.
После того как по предложению доктора студенты долго рассматривали и мяли язык пациентки, чтобы определить, насколько он сух и бледен, доктор на минуту задумался. Жанна, преодолев страх, дрожащим голосом заговорила:
– Сударь, я должна вам сказать… Соседи, такие же бедные, как и я, любезно согласились взять на свое попечение двоих моих детей, но только на неделю… Это уже и то много… К тому времени я должна вернуться домой… Вот почему, умоляю вас, ради бога, вылечите меня как можно скорее… или хоть подлечите… чтоб я могла встать и работать, у меня всего лишь неделя… потому что…
– Лицо бледное, полный упадок сил, но пульс достаточно наполненный, резкий и частый, – невозмутимо произнес доктор, указывая на Жанну. – Заметьте, господа. Чувство тяжести, жар в области брюшины: все эти симптомы несомненно указывают на кровоизлияние… быть может, осложненное воспалением печени, вызванным семейным горем, об этом свидетельствует и желтизна глазного яблока. Пациентка получила сильные удары в область желудка и брюшины. Кровавая рвота, несомненно, вызвана разрывом внутренних сосудов… В связи с этим я хочу обратить ваше внимание на одно любопытное явление, очень любопытное: вскрытие трупов умерших от травмы вроде той, которую получила эта пациентка, дает удивительно различные результаты. Часто заболевание, острое и очень тяжелое, уносит больного за несколько дней, и на трупе не обнаруживается никаких следов протекавшей болезни. Иногда же селезенка, печень, поджелудочная железа позволяют видеть более или менее глубокие травмы… Быть может, пациентка, которую мы осматриваем, страдает от подобного рода травмы внутренних органов. Мы попробуем в этом убедиться, и вы сами все поймете, внимательно осмотрев больную.
Вслед за тем доктор Гриффон быстрым движением отбросил одеяло к изножью, и Жанна оказалась почти обнаженной.
Мы не смогли бы описать мучительную борьбу несчастной; она рыдала, умоляла доктора и всех присутствующих оставить ее в покое.
Но после того, как ей пригрозили: «Если вы не подчинитесь установленному порядку, вас выпишут из больницы» – угроза страшная для тех, кому больница служит единственным убежищем, – Жанна подчинилась осмотру, который длился бесконечно долго… так как доктор Гриффон анализировал и объяснял каждый симптом, а наиболее старательные ученики пожелали на практике проверить теоретические соображения доктора, чтобы самим составить представление о физическом состоянии пациентки.
По окончании этой жестокой сцены Жанна была так потрясена, что у нее начался нервный припадок, и доктору Гриффону пришлось прописать ей новое лекарство. Обход продолжался.
Вскоре доктор Гриффон подошел к кровати Клэр де Фермон, которая так же, как и ее мать, стала жертвой жадности Жака Феррана. Еще один страшный пример последствий, вызываемых злоупотреблением доверием, явным преступлением, столь слабо наказуемым законом.
Клэр де Фермон в больничном чепце лежала в постели, положив голову на подушку. Несмотря на терзающую ее болезнь, на ее чистом и нежном лице виднелись следы утонченной красоты.
Всю ночь ее мучили острые боли, а теперь бедная девушка впала в состояние лихорадочной дремоты, и когда доктор со своей ученой свитой вошел в палату, она, несмотря на шум, не проснулась.
– Вот новая пациентка, господа, – сказал жрец науки, быстро прочитав карточку, поданную ему учеником. – Болезнь ее – затяжная нервная лихорадка… Черт возьми, – с глубоким удовлетворением воскликнул доктор, – если дежурный врач не ошибся в диагнозе, то это великолепно, я очень давно хочу получить больного затяжной лихорадкой… потому что среди бедных эта болезнь редко встречается. Нервные заболевания обычно возникают вследствие сильных потрясений в социальной жизни пациента, и чем выше положение субъекта, тем глубже это потрясение. К тому же это заболевание отличается особым характером. Оно было известно уже во времена античности, труды Гиппократа не оставляют на этот счет никаких сомнений; все дело в том, что эта лихорадка, как я уже сказал, бывает вызвана самым глубоким горем. Ну а горе старо как мир. Однако странная вещь, до восемнадцатого века эта болезнь не была точно описана ни одним ученым, и только Гюксхем, который в разных областях делает честь медицинской науке той эпохи, именно он, как я сказал, первый создал монографическое исследование по нервной лихорадке, труд, ставший классическим… и, однако, эта болезнь древнего происхождения, – смеясь, добавил доктор. – Так вот… она принадлежит к обширному роду болезней, известных под общим названием ferbis (лихорадка), и ее происхождение уходит в глубину веков. Но не будем слишком радоваться, посмотрим, в действительности ли счастливый случай представил нам образец удивительного недуга. Это вдвойне желательно, так как я уже очень давно хотел рекомендовать фосфор для внутреннего употребления… Да, господа, – продолжал доктор, услышав в аудитории возгласы удивления, – да, господа, фосфор. Я хочу испробовать этот очень любопытный эксперимент; он очень смелый, но audaus fortuna jurat…[166] а случай здесь представляется великолепный. Вначале посмотрим, появится ли на больной и главным образом на ее груди сыпь, столь симптоматичная, по словам Гюксхема, и вы сами, пальпируя пациентку, убедитесь, какие шероховатости тела эта сыпь вызывает. Но не будем делить шкуру неубитого медведя, – добавил жрец науки, взяв явно шутливый тон.
И он слегка потряс де Фермон, чтобы разбудить ее.
Девушка вздрогнула и открыла большие, запавшие от болезни глаза.
Можно представить себе ее изумление и ужас…
В то время как мужчины окружали ее кровать, не спуская с нее глаз, она почувствовала, что доктор срывает с нее одеяло и хватает в постели ее руку, чтобы пощупать пульс.
Девушка в ужасе, собрав все силы, закричала:
– Мама!.. На помощь!.. Мама!..
По воле провидения в тот момент, услышав крик, старый граф вскочил с кресла, так как он сразу узнал голос Клэр. Дверь палаты отворилась, и молодая дама в трауре стремительно вошла в зал в сопровождении директора больницы. Это была маркиза д’Арвиль.
– Умоляю вас, – в страшной тревоге обратилась она к директору, – проведите меня к мадемуазель де Фермон.
– Прошу вас следовать за мной, госпожа маркиза, – почтительно ответил директор. – Она занимает семнадцатую кровать в этой палате.
– Несчастное дитя здесь… – сказала г-жа д’Арвиль, вытирая слезы. – Ах, это ужасно!
Маркиза, следуя за директором, быстро приближалась к группе студентов, окружавших кровать Клэр, когда послышались слова возмущения. – Я говорю вам, что это гнусное убийство, доктор, вы ее убьете.
– Мой милый Сен-Реми, выслушайте же меня…
– Повторяю, что ваше поведение чудовищно. Я считаю Клэр де Фермон своей дочерью. Запрещаю вам приближаться к ней. Я сейчас же увезу ее из больницы.
– Но, дорогой друг, это исключительный случай нервной лихорадки… Я хотел попытаться применить фосфор… Единственная возможность… Позвольте, по крайней мере, мне лечить ее там, куда бы вы ее ни поместили, раз уж вы лишаете мою клинику столь важного для нас пациента.
– Если бы вы не были сумасшедшим… я бы счел вас чудовищем, – ответил граф де Сен-Реми.
Клеманс слушала эти слова с возрастающим страхом; но кровать была так плотно окружена студентами, что директору пришлось громко сказать:
– Господа, прошу предоставить место маркизе д’Арвиль.
При этих словах студенты поспешно расступились, с восхищением глядя на Клеманс, прелестное лицо которой стало румяным от волнения.
– Маркиза д’Арвиль! – воскликнул граф де Сен-Реми, резко отстраняя доктора и бросаясь к Клеманс. – Ах, это господь послал сюда своих ангелов. Маркиза, я знал, что вы заинтересовались судьбою двух несчастных. Вы были удачливее меня, вы их обнаружили, в то время как я по воле случая очутился здесь… чтобы присутствовать при сцене неслыханного варварства. Бедное дитя! Посмотрите… посмотрите. И вы, господа, во имя ваших дочерей или сестер проявите жалость к молодой девушке, умоляю вас… Оставьте ее наедине с маркизой и добрыми монахинями. Когда она придет в себя… я велю увезти ее отсюда.
– Хорошо… я разрешу выписать ее, – заявил доктор, – но я последую за ней… Я от вас не отстану. Эта пациентка принадлежит мне… и, что бы вы ни предприняли… я буду ее лечить… Конечно, я не рискну испробовать фосфор, но, если потребуется, я буду проводить ночи возле нее… так же, как я проводил их возле вас, неблагодарный Сен-Реми… потому что эта лихорадка – столь же редкостный случай, как была ваша болезнь. У вас родственные натуры, и я имею право их изучать.
– Удивительный вы человек, откуда у вас столько знаний? – произнес граф, отлично сознавая, что он не сможет поручить лечение Клэр более искусному врачу.
– О бог мой, очень просто! – ответил доктор на ухо графу. – Я обладаю знаниями потому, что изучаю, произвожу опыты, часто рискую, подвергая лечению больных… Говорю серьезно. Итак, дадите ли вы мне лечить больную лихорадкой, ворчун вы эдакий?
– Да, но можно ли ее трогать с места?
– Конечно.
– Тогда… ради бога… удалитесь.
|
The script ran 0.027 seconds.