1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
– Серьезно, здесь происходит что-то необычное.
– Поживем – увидим.
– Старший клерк, может быть, знает об этом больше, чем мы? Но он хитрит.
– А кстати, где он?
– Он у графини, которую пытались убить. Кажется, теперь она уже вне опасности.
– Графиня Мак-Грегор?
– Да, сегодня утром она срочно потребовала патрона к себе, но он вместо себя отправил старшего клерка.
– Быть может, по поводу завещания?
– Нет, она ведь поправляется.
– Сколько теперь дел у нашего старшего клерка, ведь он же исполняет обязанности Жермена, работает кассиром!
– Кстати, о Жермене, получилась еще одна смешная история.
– А что?
– Патрон, чтобы освободили Жермена, заявил суду, что он сам, господин Ферран, допустил ошибку при подсчете и обнаружил деньги, которые требовал от Жермена.
– По-моему, это вовсе не смешно, а справедливо; помните, я всегда говорил, что Жермен не способен на кражу.
– Тем не менее для него было мучительно оказаться арестованным и сидеть в тюрьме.
– Я бы на его месте потребовал от Феррана возмещение.
– В самом деле, он должен восстановить его в должности кассира, чтобы доказать его невиновность.
– Да, но, быть может, Жермен этого не захочет.
– А что, он все там, в деревне, куда поехал, выйдя из тюрьмы? Он нам сообщал, что порывает всяческие отношения с Ферраном.
– Наверное, там, потому что вчера я был в доме, где он жил, и мне сказали, что он еще в деревне и ему можно писать в Букеваль, через Экуен, на имя фермерши, госпожи Жорж.
– Господа, смотрите, карета! – сказал Шаламель, посмотрев в окно. – Вот чертовщина! Это не такая элегантная карета, как у знаменитого виконта. Помните блестящего кавалера Сен-Реми, приезжавшего с лакеем в ливрее, шитой серебром, и с толстым кучером в белом парике? На сей раз это просто извозчичья пролетка.
– Минутку! А, черное платье!
– Женщина! Женщина! Ну-ка, поглядим!
– Господа, до чего неприлично для своего возраста этот пострел увлекается женщинами! Только о них и думает. В конце концов, придется посадить его на цепь, иначе он будет лохищать сабинянок прямо на улице, потому что, как говорит Фенелон в своем «Трактате о воспитании», предназначенном для дофина:
Прекрасный пол – прочь от божка-пострела!
С ним не шути. Он дерзок до предела?
– Смерть Шаламелю!
– Черт побери! Шаламель, вы сказали, черное платье. А я полагаю…
– Дурошлеп, это кюре!.. Смотри, в другой раз не ошибись!
– Кюре нашего прихода? Наш добрый аббат?
– Он самый, господа!
– Вот уж достойный человек!
– Не то что иезуиты!
– Конечно, и, будь все аббаты похожи на него, все прихожане стали бы благочестивыми.
– Тихо! Кто-то открывает дверь.
– Быстро по местам! Это он!
Клерки склонились над столами и стали с притворным старанием громко скрипеть перьями.
Бледное лицо священника было одновременно и добрым и серьезным, умным и внушающим доверие, в его взоре ощущалась кротость и ясность духа. Небольшая черная шапочка прикрывала тонзуру, его седые, в меру длинные, волосы ниспадали на воротник коричневой рясы.
Поспешим заметить, что благодаря своей наивной доверчивости благородный пастырь всегда оказывался одураченным ловким лицемером Жаком Ферраном.
– Дети мои! Ваш уважаемый патрон в своем кабинете? – спросил кюре.
– Да, господин аббат, – ответил Шаламель, вставая и почтительно кланяясь. И он открыл аббату дверь в соседнюю с конторой комнату. Услышав громкий и нервозный разговор в кабинете Жака Феррана, аббат, не желая подслушивать, быстро подошел к двери и постучал.
– Входите, – послышался голос с сильным итальянским акцентом.
В комнате аббата встретили Полидори и Жак Ферран. Клерки, по-видимому, не ошибались, предсказывая скорую смерть своему патрону.
После исчезновения Сесили он стал почти неузнаваем.
Хотя лицо его крайне осунулось и стало мертвенно-бледным, на выдающихся скулах проступал лихорадочный румянец; нервная дрожь то прекращалась, то переходила в конвульсивные судороги; костлявые руки были сухие и горячие; за большими зелеными очками скрывались налитые кровью глаза, горевшие огнем пожирающей его лихорадки. Словом, мрачная маска его лица выдавала непрерывное смертельное разрушение.
Физиономия Полидори представляла полную противоположность лицу нотариуса. Нельзя было представить ничего более холодно-насмешливого, чем выражение лица этого негодяя; густая шевелюра ярко-рыжих волос, перемежающихся несколькими поседевшими прядями, украшала его бледный, изборожденный морщинами лоб; острые пронзительные глаза, зеленые и прозрачные, как морская вода, были посажены очень близко к крючковатому носу; рот с тонкими втянутыми губами выражал злобу и сарказм. Полидори, весь в черном, сидел подле письменного стола Жака Феррана.
При виде кюре оба поднялись.
– Здравствуйте, ну как ваше здоровье, достойнейший господин Ферран? – заботливо спросил аббат. – Вам немного лучше?
– По-прежнему, господин аббат; лихорадка не проходит, терзает бессонница. Да будет воля божья!
– Да, господин аббат, – лукаво произнес Полидори, – какое благочестивое смирение! Мой бедный друг верен себе: облегчение своим страданиям он находит лишь в добрых делах.
– Я не заслуживаю таких похвал, извольте меня от них избавить, – с едва сдерживаемой ненавистью и злобой сухо произнес нотариус. – Только всевышний может быть судьей добра и зла; я лишь ничтожный грешник.
– Все мы грешны, – мягко возразил аббат, – но мы лишены того милосердия, которым вы так отличаетесь, мой уважаемый друг. Редко встречаются люди, способные, как вы, всецело отречься от благ земных, чтобы еще при жизни по-христиански разделить свое достояние. Вы решительно настроены продать свою контору, с тем чтобы всецело предаться святой благотворительности?
– Два дня тому назад я продал свою контору, господин аббат; редкостная удача, благодаря некоторым уступкам мне удалось получить деньги сполна; эта сумма, добавленная к другим, необходима для основания заведения, о котором я вам говорил; окончательный план его мною уже выработан, и я готов вручить его вам.
– Ах, мой достопочтенный друг! – воскликнул аббат с глубоким и искренним восхищением. – Вы совершаете добрые дела… так просто… и, можно сказать, так естественно!.. Я повторяю, редко встречаются такие люди, как вы, они заслуживают всяческого благословения.
– Дело в том, что редко кто из людей соединяет в себе, как Жак, богатство и благочестие, разум и милосердие, – сказал Полидори с иронической улыбкой, не замеченной аббатом.
При этой новой язвительной похвале у нотариуса невольно сжались кулаки, он бросил сквозь очки на Полидори взгляд, полный адской злобы.
– Видите, господин аббат, – поспешил сказать близкий друг Феррана, – у него все еще продолжаются эти конвульсивные припадки, от которых он не хочет лечиться… Он меня приводит в отчаяние… Он сам себе палач… Да, я смею сказать эти слова аббату: ты сам себя обрекаешь на смерть, мой бедный друг!..
При этих словах Полидори у нотариуса вновь начались конвульсии, но постепенно он успокоился.
Во время этого разговора и в особенности во время того, который последует ниже, человек, менее наивный, чем аббат, заметил бы в речах нотариуса известную принужденность, сдержанный гнев, так как нет надобности говорить, что воля, более сильная, чем воля нотариуса, словом, воля Родольфа, принуждала метра Феррана произносить слова и совершать поступки, диаметрально противоположные его натуре.
Порой, доведенный до крайности, нотариус, казалось, колебался и готов был восстать против всемогущего влияния невидимого авторитета, но властный взгляд Полидори ставил предел этой нерешительности, и тогда нотариус, сосредоточив во вздохе бешенства самое злобное волнение, подчинялся ярму, которое не мог сбросить.
– Увы, господин аббат, – продолжал Полидори, который, казалось, поставил перед собой задачу изводить своего сообщника булавочными уколами, как говорят в просторечье, – мой бедный друг совсем не бережет свое здоровье… Скажите же ему то, что говорю я, чтоб он полечился, если не для себя, то для своих друзей и, во всяком случае, для тех обездоленных, надеждой и поддержкой которых он является…
– Довольно!.. Довольно!.. – пробормотал нотариус глухим голосом.
– Нет, не довольно, – с волнением заговорил аббат, – мы вам беспрестанно будем повторять, что вы принадлежите не только себе, что дурно с вашей стороны так пренебрегать здоровьем. Вот уже десять лет, как я знаком с вами, и я ни разу не видел вас больным, но за прошедший месяц вы стали неузнаваемы. Я еще более поражен тем, как вы изменились, потому что некоторое время я вас не видел. Уже при последнем нашем свидании я не мог скрыть моего изумления, но за эти несколько дней я замечаю, что вы изменились еще сильнее: вы чахнете на глазах, вы нас сильно беспокоите… Умоляю вас, мой достопочтенный друг, подумайте о своем здоровье…
– Премного благодарен за ваше внимание, господин аббат, но, уверяю вас, мое здоровье не вызывает таких опасений, как вам кажется.
– Раз ты продолжаешь стоять на своем, – возразил Полидори, – я сам все расскажу господину аббату: он тебя любит, уважает, он глубоко почитает тебя; что же будет тогда, когда он услышит о твоих новых заслугах, когда он узнает истинную причину твоего истощения?
– А что еще? – спросил аббат.
– Господин аббат, – нетерпеливо возразил нотариус, – я пригласил вас сюда для того, чтобы сообщить вам о проектах исключительно важных, а не для того, чтобы выслушивать смехотворные похвалы, расточаемые мне моим другом.
– Ты знаешь, Жак, что тебе придется внимательно выслушивать все, что я говорю, – сказал Полидори, пристально взглянув на него.
Тот, опустив глаза, замолчал. Полидори продолжал:
– Вы, быть может, заметили, господин аббат, что первые признаки нервной болезни Жака появились вскоре после ужасающего скандала, учиненного Луизой Морель в этом доме.
Нотариус задрожал.
– Значит, вы знаете о преступлении этой несчастной девушки? – с удивлением спросил аббат. – Я полагал, что вы приехали в Париж сравнительно недавно?
– Конечно, господин аббат, но Жак мне все рассказал как своему другу, как своему врачу, он был возмущен, узнав о преступлении Луизы, что, по его мнению, и вызвало нервное потрясение, от которого он теперь страдает. Но этого мало, мой бедный друг должен был, увы, пережить новые горести, которые, как видите, ухудшили его здоровье… Старая служанка, благодарная и душевно преданная ему в течение многих лет…
– Госпожа Серафен? – сказал аббат, прервав Полидори. – Я узнал о смерти этой несчастной, утонувшей вследствие пагубной неосторожности, и сочувствую горю господина Феррана! Так просто не забыть, что она честно служила ему десять лет, а подобная скорбь делает честь и хозяину и служанке.
– Господин аббат, умоляю вас, – сказал нотариус, – не говорите о моих добродетелях, вы смущаете меня… мне это неприятно.
– А кто же расскажет о тебе, ведь ты сам словом не обмолвишься, – добродушно возразил Полидори, – а вам, господин аббат, сейчас придется похвалить моего друга; вы, быть может, не знаете, какая служанка заменила Луизу Мораль и госпожу Серафен в доме Жака. Вы, наконец, не знаете, что он сделал для бедной Сесили – это имя его новой служанки.
Нотариус невольно вскочил со своего кресла, его глаза загорелись под очками; мертвенное лицо покрылось румянцем.
– Замолчи… замолчи!.. – воскликнул он, поднявшись. – Ни слова, запрещаю тебе говорить!
– Да что вы, успокойтесь, – кротко улыбаясь, сказал аббат, – о каком добродетельном поступке хочет нам поведать ваш друг? Что касается меня, то я всецело одобряю его нескромность… Я в самом деле не знал об этой служанке: через несколько дней после того, как она поступила в дом господина Феррана, он, чрезвычайно занятый, к моему огорчению, внезапно прервал наши встречи.
– Господин аббат, он не встречался с вами потому, что хотел утаить от вас замысел нового доброго дела. Вот почему, хотя он и возмущен в силу присущей ему скромности, придется ему меня выслушать, а вы все узнаете, – улыбаясь, промолвил Полидори.
Жак Ферран замолчал и, опираясь локтями на свой письменный стол, закрыл лицо руками.
Глава XIV
БАНК ДЛЯ БЕДНЫХ
– Представьте себе, господин аббат, – продолжал Полидори, обращаясь к кюре, но подчеркивая каждую фразу ироническим взглядом в сторону Феррана, – да, представьте, что мой друг нашел в своей новой служанке Сесили – я уже называл ее имя – отменные достоинства… исключительную скромность… ангельскую доброту и, в особенности, удивительное благочестие… Но этого мало. Жак, с присущей его профессии наблюдательностью, вскоре заметил, что молодая женщина – потому что она была молода и прелестна, господин аббат, – не предназначена для роли обыкновенной служанки и что, придерживаясь строгих принципов целомудрия, она к тому же солидно образована и обладает разнообразными знаниями.
– Действительно, как странно, – сказал аббат, сильно заинтересованный, – я ничего не знал об этих обстоятельствах. Но что с вами, мой добрый Ферран? Вам, кажется, стало хуже?
– Да, – промолвил нотариус, вытирая холодный пот со лба, так как для него было крайне мучительно сдерживаться, – у меня немного болит голова… ничего, пройдет. Полидори, пожав плечами, улыбнулся.
– Заметьте, господин аббат, – сказал он, – что Жак всегда чувствует себя скверно, когда становится известно какое-нибудь из его тайных благодеяний. Он такой лицемер, когда речь идет о совершаемых им добрых делах! К счастью; я здесь, и ему будет воздано по заслугам. Обратимся к Сесили. В свою очередь, она вскоре распознала великодушие сердца Жака, и, когда он стал расспрашивать ее о прошлом, она откровенно призналась, что, будучи иностранкой, без средств к существованию, доведенная до нищенского состояния неблаговидным поведением мужа, сочла даром судьбы попасть в святой дом столь почтенного человека, как Ферран. Узнав о стольких ее горестях… о ее покорности судьбе… о ее целомудрии… Жак, не колеблясь, написал на ее родину письмо с целью получить о ней некоторые сведения. Они весьма положительно характеризовали иностранку и всецело подтверждали все то, что она рассказала моему другу; тогда, убежденный, что совершает праведное дело, Жак благословил Сесили как отец, отправил ее на родину, вручив ей такую сумму денег, которая обеспечила бы ее до лучших времен, когда она сможет найти себе более подходящее положение в жизни. Я больше не стану хвалить Жака: факты красноречивее моих слов.
– Отлично, прекрасно! – воскликнул умиленный аббат.
– Господин аббат, – сказал Жак Ферран сдержанным и глухим голосом, – я не хочу злоупотреблять вашим драгоценным временем, не будем больше говорить обо мне, умоляю вас, поговорим о проекте, из-за которого я пригласил вас сюда, с тем чтобы испросить ваше благосклонное содействие.
– Я вижу, что похвалы друга оскорбляют вашу скромность, займемся же вашими новыми благочестивыми планами, не будем говорить о том, что исходят они от вас; но прежде всего поговорим о порученном мне деле. Согласно вашему желанию я внес на свое имя во Французский банк сто тысяч экю, предназначенных для возврата долга, через ваше посредничество все это должен был сделать я. Вы предпочли, чтоб этот взнос не оставался у вас, хотя, как мне кажется, у вас он был бы в такой же надежной сохранности, как и в банке.
– Да, господин аббат, об этом меня просил неизвестный должник, он поступает так ради спокойствия своей совести. Согласно его желанию, я должен был вручить эту сумму вам и просить вас передать ее вдове де Фермон, урожденной де Ренвиль (голос нотариуса слегка задрожал, произнося эти слова), когда эта дама придет к вам и предъявит удостоверение личности.
– Я исполню ваше поручение, – сказал аббат.
– Но это еще не все, господин аббат.
– Тем лучше, если другие поручения будут подобны этому, потому что, какова бы ни была причина, побудившая человека поступить так, меня всегда трогает добровольная уплата долга; это возвышенное решение, продиктованное только совестью, которое выполняется честно и добровольно, от всей души, всегда служит свидетельством искреннего раскаянья, а не бесплодного искупления.
– Господин аббат, ведь сто тысяч экю, возвращенные сразу, редкостный случай? Не так ли? Меня больше вас мучило любопытство, но оно было бессильно перед непоколебимой скромностью Жака. Я и поныне не знаю имени честного человека, совершившего этот благородный возврат денежных средств.
– Кто бы он ни был, – произнес аббат, – я убежден, что он питает исключительное уважение к Феррану.
– Этого честного человека, – господин аббат, действительно я глубоко уважаю, – ответил нотариус с плохо скрываемой горечью.
– И это еще не все, господин аббат, – возразил Полидори, многозначительно глядя на Жака Феррана, – вы увидите, до какой степени великодушия дошел этот неизвестный должник, и, откровенно говоря, я сильно подозреваю, что наш друг немало способствовал пробуждению совести у этого человека и нашел способ ее успокоить.
– Каким образом? – спросил аббат.
– Что вы хотите этим сказать? – добавил нотариус.
– А славная и честная семья Морель?
– Ах да… действительно, я забыл, – глухим голосом произнес Жак Ферран.
– Представьте себе, – продолжал Полидори, – что этот должник, несомненно по совету Жака, не удовольствовался тем, что возвратил значительную сумму, а хочет еще… Но пусть говорит наш уважаемый друг… я не желаю лишать его удовольствия.
– Я вас слушаю, мой дорогой Ферран, – сказал священник.
– Вам известно, – начал Жак с лицемерным раскаяньем, постоянно прерываемым невольным возмущением той ролью, которую ему навязали; это возмущение проявлялось в том, что голос его искажался и он колебался перед тем, как произнести то или иное слово. – Вы знаете, господин аббат, что скверное поведение Луизы Морель… было таким тяжелым ударом для ее отца, что он сошел с ума. Большая семья этого ремесленника чуть не умерла с голода, лишившись единственного кормильца. К счастью, провиденье пришло к нему на помощь, и… лицо, пожелавшее возвратить долг, чьим посредником вы согласились быть, сочло, что не в полной мере искупило большое злоупотребление доверием. Этот человек спросил у меня, не знаю ли я достойной семьи, нуждающейся в помощи. Я должен был сообщить этому щедрому человеку о семье Морель; тогда, вручив мне необходимую сумму, меня попросили тотчас передать деньги вам, с тем чтобы вы оформили ренту в две тысячи франков на имя Мореля, которая может быть перечислена его жене и детям.
– Но, по правде говоря, – сказал аббат, – всецело принимая эту новую, несомненно, благородную миссию, я удивлен, почему вы сами не пожелали ее исполнить.
– Неизвестное лицо полагает, и я разделяю его мнение, что добрые дела обретут дополнительную добродетель, будут, так сказать, освящены… если их исполнит человек такой благочестивый, как вы.
– На это я ничего не могу ответить, я оформлю ренту в две тысячи франков на имя Мореля, достойного и несчастного отца Луизы. Но я так же, как и ваш друг, считаю, что этот новый акт искупления был совершен не без вашего влияния.
– Я только указал на семью Мореля… ничего больше, прошу мне верить, – ответил Жак Ферран.
– А теперь, – заговорил Полидори, – вы узнаете, господин аббат, какой высоты филантропии достиг мой добрый Жак, затеяв благотворительное заведение, о котором мы с вами уже говорили; он прочтет нам окончательно разработанный план; деньги для создания фонда находятся здесь, в его классе; но вот вчера у него вдруг возникло сомнение; если он не осмелится вам об этом сообщить, то это сделаю я.
– Не надо, – возразил Жак Ферран, который иногда предпочитал оглушить себя собственной речью, нежели быть вынужденным молчать и выслушивать иронические похвалы своего сообщника. – Вот в чем дело, господин аббат. Я подумал… что проявлю более христианское… смирение, если банк… будет основан не под моим именем.
– Но такое смирение чрезмерно, – воскликнул аббат. – Вы можете и должны законно гордиться основанием благотворительного фонда; ваше право, почти обязанность – связать его с вашим именем.
– Тем не менее я предпочитаю, господин аббат, держать имя основателя в тайне, я так решил… и рассчитываю на вашу доброту, надеясь, что вы, не называя моего имени, выполните последние формальности и выберете младших служащих для нашего учреждения. Я сохраняю за собой только право назначить директора и привратника.
– Если б даже для меня не было настоящим удовольствием содействовать вашему делу, это все-таки мой долг. Итак, я согласен.
– А сейчас, господин аббат, если вы пожелаете, мой друг прочтет вам план, который окончательно утвердил…
– Поскольку вы столь любезны, мой друг, – с горечью произнес Ферран, – читайте сами… Избавьте меня от этого неприятного труда… прошу вас.
– Нет, нет, – возразил Полидори, взглянув на нотариуса с сарказмом, который тот сразу заметил. – Для меня будет истинным удовольствием услышать из твоих уст выражение благородных чувств, побудивших тебя основать филантропический фонд.
– Ладно, буду читать я, – резко ответил нотариус, взяв с письменного стола какую-то бумагу.
Полидори, давний сообщник Феррана, хорошо знал преступления и тайные мысли этого негодяя; вот почему он не смог сдержать жестокой усмешки, наблюдая, как нотариус вынужден читать этот документ, продиктованный Родольфом. Как видно, принц, наказывая нотариуса, проявил поразительную логику.
За сладострастие он подверг его пытке сладострастием.
За жадность – жадностью.
За лицемерие – лицемерием.
Ибо, если Родольф избрал досточтимого аббата посредником по возврату долга и искуплению грехов Феррана, тем самым он хотел вдвойне наказать мерзавца за его лицемерие, с помощью которого он снискал наивное уважение и чистосердечную симпатию доброго аббата.
Что могло быть большим наказанием для этого мерзкого обманщика, закоренелого преступника, чем то, что его заставили наконец действительно проявить христианские добродетели, так часто симулируемые им в прошлом? И на этот раз он должен был в бессильном бешенстве заслужить похвалу уважаемого священника, которого он так долго дурачил.
Итак, Жак Ферран, как можно было предположить, прочел следующий проект со скрытым чувством злобы.
УЧРЕЖДЕНИЕ БАНКА БЕЗРАБОТНЫХ ТРУДЯЩИХСЯ
«Возлюбим друг друга », – сказал Христос.
Божественные слова содержат в себе зародыш всех обязанностей, добродетелей, благотворительных деяний.
Они вдохновили смиренного основателя данного учреждения.
Только Христу принадлежат совершенные им добрые дела.
Ограниченный в средствах, основатель стремился помочь возможно большему числу своих братьев.
Прежде всего он обращается к честным, трудолюбивым, обремененным семьей рабочим, которых безработица часто доводит до жестокой крайности.
Не унизительную милостыню предлагает он своим братьям, а беспроцентную ссуду.
Пусть этот заем, как он надеется, облегчит их участь в будущем, спасет от разорительных займов, которые они вынуждены брать до тех пор, пока не найдут работы, их единственного средства существования, с тем чтобы поддержать семью, единственными кормильцами которой они являются!
В качестве гарантий этого займа он требует у своих братьев только соблюдения чести и верности данному слову.
В первый год учредитель обеспечивает двенадцать тысяч франков годового дохода до тех пор, пока эта сумма не будет увеличена притоком вкладов в банк, и беспроцентные займы от двадцати до сорока франков, предоставляемые семейным, проживающим в VII округе; этот район выбран потому, что он заселен главным образом трудящимися.
Упомянутые ссуды будут предоставляться только рабочим и работницам, имеющим справку о благонадежности их поведения, выданную владельцем предприятия с указанием причин и даты прекращения работы.
Предоставляемые ссуды должны возвращаться ежемесячно шестого либо двенадцатого числа – число выбирает должник, начиная со дня поступления на новую работу.
Должник подпишет простое обязательство соблюдать сроки возвращения взятой ссуды.
В качестве гарантии он должен иметь двух поручителей из числа своих товарищей, для того чтобы путем солидарности развить и расширить святость клятвенного обязательства.[153]
Рабочий, не возвративший ссуды, так же, как и его поручители, лишается права получения нового займа, ибо они нарушили священное обязательство, а главное – лишили своих братьев возможности пользоваться займом, так как не возвращенная ими сумма оказывается потерянной для банка бедных.
Напротив, если же одолженные суммы будут честно возвращены, это позволит из года в год расширять круг обеспечиваемых ссудой рабочих и увеличивать выдаваемую сумму; к тому же со временем станет возможным оказывать такие же благодеяния и в других округах.
Не унижать достоинства человека милостыней.
Не содействовать лени бесполезными дарами.
Возбуждать в среде трудящихся чувства собственного достоинства и чести, подлинной порядочности, присущие рабочему классу.
Окажем братскую помощь рабочему, который и так с трудом существует из-за низкой оплаты его труда и не может обрекать на голод и нужду самого себя и свою семью, потому что он лишается заработка…
Таковы принципы, послужившие основанию нашего банка.[154]
Слава только тому, кто сказал «Возлюбим друг друга»!
– Ах! – благоговейно воскликнул аббат, – какая милосердная идея! Я понимаю ваше волнение, когда вы читали столь трогательно простые слова!
Действительно, заканчивая чтение, голос Феррана изменился, его терпение и мужество были на исходе; но за ним следил Полидори, а потому он не смел и не мог нарушить ни малейшего приказания Родольфа.
Представьте себе ярость нотариуса, вынужденного столь щедро, столь милосердно распоряжаться своим состоянием в пользу класса, безжалостно им преследуемого в лице гранильщика Мореля.
– Не правда ли, господин аббат, ведь идея Жака превосходна, – сказал Полидори.
– Да, сударь, мне часто приходится встречать нуждающихся людей, и я, как никто другой, в состоянии понять, какое важное значение будет иметь для бедных и честных безработных этот заем, который состоятельным людям, быть может, покажется очень скудной суммой. Увы! Сколько добрых дел могли бы они совершить, если б знали, что те небольшие средства, которые они расходуют, чтобы ублажить любую прихоть своей праздной жизни… что тридцать или сорок франков, которые им вовремя возвратят, правда, без процентов, могут обеспечить будущее, а иногда даже уберечь честь семьи, которую отсутствие заработка обрекает на неотступную нищету и нужду. Безработному бедняку всегда отказывают в кредите, а если ему и дают немного денег без залога, то при условии выплаты чудовищного ростовщического процента; взяв на неделю тридцать су, возвратить нужно сорок, да еще нелегко найти в кредит и эту скромную сумму. Даже займы ломбарда в иных обстоятельствах можно получить почти за триста процентов.[155] Безработный ремесленник часто закладывает за сорок су свое единственное одеяло, которое в зимние ночи спасает его и всю семью от стужи… Но, – восторженно заявил аббат, – беспроцентный заем от тридцати до сорока франков, который можно возвращать по одной двенадцатой каждый месяц, если должник получит работу… ведь для честных рабочих это спасение, это надежда, жизнь!.. И как своевременно возвратят они свой долг! Ах, сударь, тут уж у вас не будет банкротства… Деньги, взятые в долг для того, чтобы обеспечить куском хлеба жену и детей, это священный долг!
– Как дороги тебе должны быть похвалы господина аббата, Жак! – воскликнул Полидори. – А он еще больше будет расточать их тебе за то, что ты решил основать бесплатный ломбард.
– Каким образом?
– Конечно, господин аббат, Жак не забыл об этом начинании, ломбард будет добавлением к банку для бедных.
– Неужели это правда? – воскликнул аббат с восхищением, скрестив руки на груди.
– Продолжай, Жак, – сказал Полидори.
Нотариус стал быстро читать, так как эта сцена была для него невыносима.
– «Беспроцентная ссуда имеет целью помогать рабочим в самый тяжелый момент их жизни, когда они становятся безработными. Она будет предоставляться лишь тем трудящимся, которые лишены работы.
Но следует предвидеть и другие жестокие обстоятельства, которые могут возникнуть у работающего человека. Часто приходится временно оставлять работу по состоянию здоровья, из-за необходимости ухаживать за больной женой или ребенком или из-за принудительного выселения из квартиры; эти обстоятельства лишают рабочего ежедневного заработка… Тогда он идет в ломбард и выплачивает за ссуду огромный процент либо обращается к частному заимодавцу, ссужающему его под баснословные проценты.
Стремясь, насколько это возможно, облегчить тяжелую участь своих братьев, основатель банка для бедных выделяет капитал в двадцать пять тысяч франков в год для залоговых ссуд не свыше десяти франков каждому лицу.
Получатели ссуд не оплачивают ни затрат на учреждение банка, ни процентов; они должны лишь доказать, что занимаются честным трудом, и представить справку хозяев предприятий об их нравственной безупречности.
По истечении двух лет невостребованные вещи поступают в продажу; суммы, оставшиеся от их цены сверх выданного под залог, поступают в банк, а владелец заложенной вещи получает пять процентов от стоимости.
Если в течение пяти лет он не востребовал этой суммы, то она поступает в банк для бедных, будет присоединена к банковскому дебету и позволит последовательно увеличить количество ссуд.[156]
Администрация и контора банка для бедных будет находиться на улице Тампль, № 17, в специально купленном доме, в самом населенном месте этого многолюдного квартала. Доход в десять тысяч франков будет предназначен для расхода и содержания администрации банка для бедных, директором которого пожизненно назначается…»
Но тут Полидори прервал нотариуса и сказал аббату.
– Вы сейчас убедитесь, господин аббат, что избрание директора этого банка доказывает, что Жак умеет исправлять невольно причиненное им зло. Вы знаете, что, к своему сожалению, допустив ошибку при подсчете, Ферран напрасно обвинил кассира в растрате денег, которые были потом обнаружены.
– Я не сомневаюсь…
– Так вот, именно честному юноше Франсуа Жермену Жак поручает пост директора и назначает жалованье в четыре тысячи франков. Ведь это же восхитительно… господин аббат?
– Меня теперь ничто не удивляет, вернее сказать, ничего не удивило до сих пор. Ревностная набожность, добродетели нашего достойного друга должны были рано или поздно привести к подобному результату. Пожертвовать всем своим достоянием для такого благородного дела – это превосходно, – сказал аббат.
– Более миллиона, господин аббат, – воскликнул Полидори. – Более миллиона, целое состояние, собранное постоянным трудом, бережливостью и честностью. И находились же мерзкие люди, способные обвинять Жака в скаредности. «Как, – говорили они, – его контора приносит ему пятьдесят или шестьдесят тысяч франков в год, а он живет, лишая себя всего!»
– Таким людям, – с воодушевлением промолвил аббат, – я ответил бы: в течение пятнадцати лет он жил как бедняк, с тем чтобы однажды щедро облегчить жизнь бедняков.
– Так будь счастлив и горд добрыми делами, которые ты совершил, – воскликнул Полидори, обращаясь к Феррану, мрачно и удрученно устремившему взгляд в одну точку и погрузившемуся в глубокое раздумье.
– Увы, – печально объявил аббат, – не здесь, на земле, обретают награду за подобную добродетель, надо смотреть выше…
– Жак, – слегка касаясь плеча нотариуса, сказал Полидори, – кончай же свое чтение.
Нотариус вздрогнул, провел рукой по лбу, затем, обращаясь к аббату, сказал:
– Простите меня, но я думал… я думал об огромном расширении деятельности банка для бедных вследствие накопления возвратных сумм; если ежегодные ссуды будут вовремя возвращаться, и доходы, следовательно, не уменьшатся. В конце четвертого года в распоряжении банка будет пятьдесят тысяч экю для выдачи беспроцентных ссуд или ссуд под залог. Грандиозное дело… И я радуюсь своему решению, – добавил он со скрытой досадой, думая об огромной жертве, которую его заставляли принести.
Он продолжал:
– Я, кажется, остановился…
– На назначении Франсуа Жермена директором банка, – сказал Полидори.
Жак Ферран продолжал читать:
– «Десять тысяч франков в год предназначаются на расходы и на управление банком безработных, пожизненным директором которого будет Франсуа Жермен, а сторожем – нынешний привратник дома по фамилии Пипле.
Аббат Дюмон, которому будут вручены капиталы, необходимые для основания учреждения, сформирует высшую ревизионную комиссию, в состав которой войдут мэр и мировой судья округа; к ним, по их выбору, будут присоединяться лица, полезные для руководства банка бедных и для его развития, потому что учредитель счел бы себя в высшей степени вознагражденным за то малое, что он сделал, если бы и другие милосердные люди содействовали успеху его начинания.
Об открытии банка будет объявлено всеми возможными средствами оповещения.
В заключение учредитель повторяет – в том, что он сделал для своих братьев, нет никакой заслуги.
Его дело является лишь откликом на божественную мысль: «Возлюбим друг друга ».
– А ваше место будет в небесах подле того, кто произнес эти бессмертные слова! – с восторгом воскликнул кюре, пожимая руку Жака Феррана.
Нотариус едва держался на ногах. Не отвечая на поздравление, он поспешил вручить значительную сумму в казначейство, необходимую для основания банка и для выплаты ренты гранильщику Морелю.
– Осмелюсь полагать, – сказал наконец Жак Ферран, – что вы не откажетесь от этой миссии, вверенной вашему милосердию. Впрочем, некий иностранец… по имени Вальтер Мэрф… который дал мне кое-какие советы… при составлении этого проекта, облегчит вашу трудную задачу… и сегодня же придет к вам обсудить практические вопросы; он в вашем распоряжении, если сможет быть чем-либо полезным. Я прошу вас никому, кроме него, не говорить о моем начинании и держать все в глубокой тайне.
– Вы правы. «Богу известно, что вы сделали для своих ближних. Остальное не имеет значения. Я сожалею лишь о том, что могу только своим усердием участвовать в этом благородном учреждении. Оно будет таким же пылким, как неисчерпаемо ваше милосердие. Но что с вами, вы побледнели… вам дурно?
– Да, немного, господин аббат, продолжительное чтение, волнение, вызванное вашей похвалой, недомогание, которое я испытываю вот уже несколько дней… Простите мою слабость, – сказал Ферран, с трудом садясь в кресло, – ничего серьезного, конечно, я просто выдохся.
– Быть может, вам лучше лечь в постель, позвать врача? – с живым участием произнес аббат.
– Я – врач, – объявил Полидори. – Состояние здоровья Жака Феррана требует тщательного ухода, я этим займусь.
Нотариус задрожал.
– Отдохните немного, и, я надеюсь, это придаст вам силу, – сказал кюре. – Я оставлю вас, но прежде я дам вам расписку в полученной сумме.
В то время как аббат писал расписку, Ферран и Полидори многозначительно переглянулись.
– Итак, воспряньте духом и не теряйте надежды, – сказал священник, вручая расписку Феррану. – Бог еще долго не позволит, чтобы один из лучших его слуг покинул жизнь, столь полезную, исполненную святой добродетели. Завтра я приду вас навестить. Прощайте, мой достойный друг… святой человек…
Аббат ушел.
Ферран и Полидори остались одни.
ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ
Глава I
ЗАГОВОРЩИКИ
Как только аббат ушел, Жак Ферран разразился страшными проклятиями.
Его долго сдерживаемые отчаяние и ярость выплеснулись с неистовством; весь дрожа, с искаженным лицом, блуждающими глазами, он метался по комнате как дикое животное на цепи.
Полидори, соблюдая полное спокойствие, внимательно наблюдал за нотариусом.
– Гром и молния! – наконец воскликнул Жак Ферран, задыхаясь от гнева. – Мое состояние ушло на эту дурацкую благотворительность!.. Я, презирающий и ненавидящий человечество, я, живший только для обманов и грабежей, должен основывать благотворительные заведения… Принудить меня к этому… адскими средствами… Ну разве не дьявол твой хозяин? – закричал он в отчаянии, остановившись перед Полидори.
– У меня нет хозяина, – холодно ответил тот. – Так же, как и у тебя, все вершит судия…
– Повиноваться, как последний простофиля, любым приказам этого человека! – с возросшим гневом закричал Жак Ферран. – А священник… над которым я часто насмехался, считая, что он, как и все, жертва моего лицемерия… Каждая его похвала, произносимая от чистого сердца, казалась мне ударом кинжала… И я должен сдерживать себя! Постоянно сдерживать себя!
– Иначе – эшафот…
– О, не иметь возможности избавиться от фатального наваждения! Притом я отдаю более миллиона… Вместе с домом мне остается сто тысяч франков, не больше. Чего еще можно требовать?
– Еще не все… Принц знает от Бадино, что твой доверенный Пти-Жан лишь подставное лицо в деле о ссудах под огромные проценты, предоставленных виконту Сен-Реми… что ты через Пти-Жана безжалостно обобрал Сен-Реми за его махинации. А деньги для уплаты процентов Сен-Реми одолжил у важной особы… Возможно, эти деньги тебе еще придется возмещать… Дело откладывается, потому что оно очень щекотливое.
– Скован… опутан цепями!
– Крепко, словно канатом.
– Ты… мой тюремщик… негодяй!
– Что поделаешь? По повелению принца все очень разумно: он наказывает преступление – преступлением, соучастника – той же мерой наказания.
– Проклятие!
– К несчастью, ярость твоя бессильна!.. Ибо пока он мне не скажет: «Жак Ферран может покинуть свой дом», я буду следить за тобой, буду твоей тенью. Пойми: я так же, как и ты, заслуживаю эшафота. И если не выполню приказаний, которые я получил как твой надзиратель, не сносить головы и мне. Поэтому более неподкупного стража у тебя и быть не может… А бежать вместе – невозможно… Как только уйдем отсюда, попадем в руки людей, днем и ночью охраняющих и соседний дом – единственный выход в случае бегства.
– Я это знаю, черт побери!
– Поэтому покорись: бегство невозможно!.. Даже в случае удачи мы не сможем спастись: по нашим следам направят полицию; если же ты будешь послушен и повиноваться мне, тогда мы можем быть уверены, что нам не отрубят голову. Еще раз говорю – смиримся.
– Не приводи меня в отчаяние своим холодным рассудком, а то…
– А то что? Тебя я не боюсь, я вооружен, даже если ты нашел отравленный стилет Сесили, чтобы пронзить меня…
– Замолчи!
– Ничего не выйдет… Ты знаешь, что каждые два часа я должен представлять кому следует сведения о твоем драгоценном здоровье… Это лучший способ следить за нами обоими… Если я не появлюсь, заподозрят, что я убит, тебя арестуют… Но, погоди, разве я тебя оскорбляю, считая способным на это преступление? Ты пожертвовал более миллиона, чтобы спасти жизнь, и будешь рисковать ради никчемной потехи убить меня из мести! Да нет же! Ты не настолько глуп!
– Ты знаешь, что я не могу тебя убить, и потому терзаешь меня, издеваешься надо мной, приводишь меня в отчаяние.
– Твое положение весьма забавно. Жаль, что не можешь видеть себя со стороны… Но, честное слово, все это очень смешно.
– Несчастье… безысходность… Куда ни взгляни, всюду разорение, бесчестие, смерть! Как раз теперь, когда я больше всего на свете боюсь… умереть. Проклятие – нам, всему миру!
– Твоя ненависть к людям гораздо глубже, чем любовь к ним… Ненависть ко всему миру. А любовь – только к Парижскому округу.
– Ну что ж… издевайся, изверг!
– Ты был бы доволен, если б я порицал тебя, ограничился лишь упреком?
– За что?
– Кто виноват, что нас накрыли? Зачем хранил мое письмо об убийстве, принесшем тебе сто тысяч экю? Ведь мы его объяснили как самоубийство.
– Почему? Негодяй! Разве я не дал тебе пятьдесят тысяч франков за соучастие в грабеже? А чтоб ты мне не угрожал доносом, я потребовал от тебя письмо. А если б ты меня выдал, то и тебе несдобровать было бы. Письмо оберегало жизнь мою и мое состояние. Вот почему я всегда заботливо носил его при себе.
– В самом деле, хитро: предав тебя, я наслаждался бы виселицей рядом с тобой… Однако твоя смекалка нас погубила, а я сделал так, что преступление не было раскрыто и мы не понесли наказание.
– Не наказаны… Разве ты не видишь?
– Кто мог подумать, что так повернется дело? Если бы все шло нормально, наше преступление должно было остаться безнаказанным – это сделал я.
– Ты?
– Да, когда мы застрелили человека… ты хотел подделать его почерк и написать его сестре, что он совершенно разорен и в отчаянии покончил с собой. Ты думаешь, что умно поступил, не написав в письме о сумме, которую он тебе доверил. Это было верхом глупости… Сумма была известна его сестре, и она могла ее потребовать. Следовало, напротив, упомянуть о деньгах; и если бы случайно возникли сомнения в подлинности самоубийства, подозрение никак не могло бы пасть на тебя. Ведь трудно предположить, что, совершая убийство ради денег, которые человек тебе доверил, ты был бы так глуп, чтобы напомнить об этих деньгах в поддельном письме. И что же получилось? Поверили в самоубийство. Благодаря твоей безупречной репутации ты смог отрицать, что получил этот вклад. Поверили, что брат покончил с собой после растраты денег своей сестры. Преступление осталось безнаказанным.
– Но какое значение это имеет теперь? Ведь преступление раскрыто.
– А благодаря кому? Разве я виноват, что мое письмо оказалось обоюдоострым оружием? Почему ты был так ничтожен, так глуп, что предоставил эту ужасную улику в распоряжение коварной Сесили?
– Замолчи… не произноси это имя! – угрожающе воскликнул Жак Ферран.
– Хорошо… не хочу доводить тебя до припадка… но ты же видишь: если бы можно было рассчитывать лишь на обычное правосудие… наши взаимные предосторожности всецело бы оберегали нас… Но мы во власти того, кто вершит суд по особым законам.
– Я отлично это знаю…
– Он считает, что казнь преступника недостаточно искупает совершенное им зло. Имея веское доказательство, он может нас предать суду. И каков результат? Два трупа, пригодных лишь для удобрения кладбищенских растений.
– О да, принцу нужны слезы, скорбь, муки… этому дьяволу… Но я с ним даже не знаком, я не причинял ему зла. За что он так гневается на меня?
– Он утверждает, что ощущает на себе добро и зло, причиняемое другим людям, которых он наивно называет своими братьями… К тому же он знает тех, которым ты принес зло, наказывает тебя по своим законам.
– Но по какому праву?
– Жак, не будем говорить о правах: он может по сути снести тебе голову… И что же будет? Родителей у тебя нет… Государство конфискует твои сокровища, обогатится за счет тех, кого ты ограбил. А вот если ты отдашь свое добро, чтобы искупить грехи, то… жизнь восторжествует… Гранильщик Морель, отец Луизы, которую ты обесчестил, сможет жить в довольстве с семьей… Мадам де Фермон, сестра Ренвиля, якобы покончившего с собой, получит свои сто тысяч экю; Жермен, которого ты ложно обвинил в воровстве, будет оправдан и получит почетную должность директора банка для бедных. Тебя заставили основать банк, чтобы искупить грехи и возместить ущерб, причиненный тобой обществу. Мы, подлецы, можем друг другу наедине в этом сознаться: честно говоря, тот, кто держит нас в своих когтях, убежден, что общество ничего не обрело бы от твоей смерти… Оно много получит, если оставит тебя в живых.
– Это и вызывает во мне гнев… Но не только это.
– Принц прекрасно все знает… Как он поступит с нами?
Не представляю себе… Он обещал нам жизнь, если мы будем неукоснительно выполнять его повеления… Он сдержит свое слово. Но если сочтет, что мы не всецело искупили совершенные преступления, то сделает так, что наша жизнь станет горше смерти… Ты его еще не знаешь. Он убежден, что должен быть непреклонным, и трудно будет найти более свирепого палача, чем он. Наверное, сам дьявол ему служит, иначе откуда он мог узнать, что я натворил в Нормандии?.. Впрочем… у него в услужении не один дьявол… ибо эта Сесили!.. будь она проклята!
– Прошу, молчи, не произноси ее имя… это имя…
– Да, да, пусть молния поразит ту, которая носит это имя… Она нас погубила. Головы оставались бы на наших плечах, если бы не твоя безумная страсть к этой твари.
Вместо того чтобы вспылить, Жак Ферран пробормотал:
– Ты ее знаешь… эту женщину? Признайся! Ты когда-нибудь ее видел?
– Никогда… Говорят, она красива… Я слышал об этом…
– Красива! – ответил нотариус, пожимая плечами. – Знаешь, – продолжал он, и в голосе его слушалось глубокое отчаяние, – лучше молчи… не говори о том, чего не видел… Не вини меня за то, что я совершил… ты на моем месте сделал бы то же самое.
– Я? Превратить свою жизнь в игрушку для женщины!
– Для такой женщины – да, и я вновь так же поступил бы… если б мог надеяться. А было время, когда я надеялся.
– Черт побери!.. Он все еще околдован, – изумленно произнес Полидори.
– Послушай, – продолжал нотариус тихим голосом, который иногда заглушали приступы безысходного отчаяния. – Слушай… ты ведь знаешь, как я люблю золото? Знаешь, что я совершил, чтобы им овладеть? Я считал деньги, видел, как они удваиваются благодаря моей скупости, терпел всевозможные лишения, но зато чувствовал себя владельцем сокровища… Вот в чем была моя радость, мое блаженство. Да, обладать, но не для того, чтобы тратить, не для того, чтобы наслаждаться, а для того, чтобы накоплять, – в этом была моя жизнь… Если бы мне сказали месяц тому назад: выбирай между своим состоянием и жизнью – я бы пожертвовал жизнью.
– Зачем же тебе сокровища, если ты собираешься умирать?
– Тогда спроси: для чего иметь, если не используешь то, что имеешь? Разве я, миллионер, вел жизнь богача? Нет, я жил как бедняк. Мне нравится владеть состоянием – ради обладания.
– Но, спрашиваю тебя еще раз, для чего владеть состоянием, если умираешь?
– Умереть, имея богатство… До последнего момента наслаждаться этой радостью, ничего не бояться: ни лишений, ни бесчестья, ни эшафота… Да, и говорить, положив голову на плаху: «Я владелец!» О! Понимаешь ли ты, приятнее умереть так, чем жить, мучительно сознавая, что лишился всего, собранного ценой таких мучений, таких опасностей! Говорить себе каждый час, каждую минуту: «У меня было более миллиона, я терпел самые тяжелые лишения, чтобы сохранить, чтобы умножить эти сокровища… Я бы мог в течение десяти лет его удвоить, утроить… а теперь у меня нет ничего… ничего». Это ужасно! Это означает умирать не каждый день, а каждое мгновение. Да, страшной агонии, которая будет тянуться, быть может, годы, я предпочел бы мгновенную смерть, которая наступит прежде, чем меня лишат моего богатства. И умру с возгласом: богач!
Полидори посмотрел на собеседника с глубоким удивлением.
– Перестаю тебя понимать. Зачем же ты тогда повиновался приказам человека, который по мановению ока мог лишить тебя жизни? Почему ты предпочел жизнь без твоего сокровища, если она кажется тебе такой ужасной?
– Вот почему, – продолжал нотариус глухим голосом, – умереть – значит исчезнуть. А как же Сесили?
– И ты еще надеешься? – удивленно воскликнул Полидори.
– Я не надеюсь, я поглощен…
– Чем?
– Воспоминаниями.
– Ты ее никогда не увидишь, она предала тебя.
– Я по-прежнему люблю ее, более страстно, чем раньше… – воскликнул Жак Ферран, рыдая, что казалось неестественным при его мрачном спокойствии. – Да, – продолжал он в безумном возбуждении, – я люблю ее по-прежнему, и я хочу излить пылкое чувство, наслаждаться, сгореть в огне страстей. Ты не знаешь, та ночь, когда я увидел ее такой прекрасной, такой страстной, такой чарующей… ночь эта навсегда останется в моей памяти. Перед моим взором постоянно предстает сцена жгучего сладострастия. И даже когда я, обессилев, нахожусь в лихорадочной дремоте, я все время вижу ее пылкие очи. Они волнуют меня до глубины души. Я и теперь чувствую ее дыхание, слышу ее голос.
– Но это же страшные муки!
– Да, страшные! Но смерть! Но свести на нет эти воспоминания, живые как сама реальность, но отрешиться от них, нет, никогда! Они терзают и воспламеняют меня! Нет! Нет! Жить! Жить! Оставаться в бедности, презираемым, опозоренным, жить на каторге, но все-таки жить и мыслить. Эта демоническая личность овладела моим воображением.
– Жак, – без иронии воскликнул Полидори, – я видел много страданий, но подобных твоим никогда не встречал. Тот, кто держит нас в своей власти, не мог быть более безжалостным. Он обрек тебя на жизнь, вернее, на ужасные предсмертные муки. Ты признался мне, что в душе твоей все более и более возрастают волнения. Этого я не понимал ранее.
– Я не нахожу в этом ничего серьезного, просто упадок сил, последствие переживаний!.. Ведь они не опасны, не правда ли?
– Да нет же… но твое состояние здоровья требует предосторожности. Надо поберечь себя, отвлечься от некоторых мыслей, иначе все плохо кончится.
– Я поступлю как ты посоветуешь – только бы жить, не хочу умирать. О! Пастыри говорят об осужденных на муки. Они никогда не придумают для них мучений, подобных моим. Страсть и алчность – две открытые раны, от которых я глубоко страдаю. Лишиться состояния ужасно, но и смерть для меня не менее страшна. Я хочу жить, и, хотя моя жизнь может стать сплошным кошмаром, я не смею призывать смерть, ибо смерть украдет мое роковое блаженство, этот мираж, приносящий мне образ Сесили.
– У тебя, по крайней мере, есть утешение, – сказал Полидори, к которому вернулось его обычное хладнокровие, – думать о благодеянии во искупление злодеяний.
– Ладно, издевайся, жарь меня на горячих углях… Ты хорошо знаешь, негодяй, что я ненавижу всех, тебе известно, что в моем искуплении находят утешение только слабоумные, а у меня оно вызывает ненависть и злобу к тем, кто меня к этому принуждает, и к тем, кто от этого выгадывает. Гром и молния! Подумать только, что в то время как я буду влачить ужасающую жизнь, существовать лишь для того, чтобы наслаждаться страданиями, которые испугали бы даже самых бесстрашных, эти ненавистные мне люди благодаря отнятому у меня богатству перестанут быть нищими; что эта вдова и ее дочь возблагодарят бога за состояние, которое я им возвращаю; что этот Морель и его дочь будут жить в достатке; что Жермен обретет почетное и обеспеченное будущее! А священник! Он благословлял меня, когда мое сердце было полно ненависти и злобы… Я бы пронзил его кинжалом!.. О! Это уже слишком! Нет!. Нет! – воскликнул он, закрыв лицо руками. – У меня трещит голова, мысли начинают путаться… Я не смогу больше выдержать такие приступы бессильной ярости… эти бесконечные мучения… И все это ради тебя! Сесили! Знаешь ли ты, по крайней мере, что я так страдаю, знаешь ли ты, демон зла?
И Жак Ферран, обессиленный страшным возбуждением, тяжело дыша, упал в кресло, ломая руки, издавая глухой, невнятный вопль.
Этот приступ лихорадочной и отчаянной ярости не удивил Полидори.
Обладая солидным знанием медицины, он легко догадался, что причиной пожирающей Феррана лихорадки была ярость от потери состояния и безумная страсть к Сесили.
Но этого мало… В припадке, жертвой которого только что стал Жак Ферран, Полидори с тревогой усмотрел некоторые симптомы одной из самых страшных болезней, когда-либо пожирающих человечество, грозную картину которых описали Паулюс и Арете, превосходные исследователи и моралисты.
....................
Неожиданно раздался стук в дверь кабинета.
– Жак, – сказал Полидори, – Жак, возьми себя в руки… Кто-то пришел…
Нотариус не слышал его. Навалившись на свой письменный стол, он бился в конвульсиях.
Полидори открыл дверь и увидел бледного и взволнованного старшего клерка конторы. Тот воскликнул:
– Мне необходимо сейчас же поговорить с господином Ферраном.
– Тише… Ему сейчас очень плохо… Он не может вас выслушать… – вполголоса сказал Полидори и, выйдя из кабинета нотариуса, закрыл за собой дверь.
– Ах, господин, – воскликнул старший клерк, – вы ближайший друг господина Феррана, должны ему помочь, нельзя терять ни минуты.
– В чем дело?
– По приказанию господина Феррана я отправился передать графине Мак-Грегор, что сегодня он не сможет к ней прийти, как она того желала.
– Ну и что же?
– Эта дама, очевидно, выздоровела; она пригласила меня к себе и приказала угрожающим тоном: «Вернитесь и скажите Феррану, что если он не явится ко мне, то сегодня же будет арестован за подлог… так как девочка, которую он выдал за умершую, вовсе не умерла… Я знаю, кому он ее отдал, знаю, где она находится».[157]
– Это просто бред, – холодно ответил Полидори, пожимая плечами.
– Вы так думаете?
– Я в этом убежден.
– Сначала я тоже так подумал… но уверенность госпожи графини…
– Ее рассудок не совсем еще уравновешен после болезни… а безумцы всегда верят в свои представления.
– Конечно, вы правы, сударь, иначе я не могу объяснить себе угроз графини по адресу столь уважаемого человека, как господин Ферран.
– В этом нет здравого смысла.
– Я должен вам еще добавить, сударь: когда я покидал госпожу графиню, в комнату вбежала одна из служанок и сказала: «Его высочество будет здесь через час».
– Служанка так и сказала? – воскликнул Полидори.
– Да, и я был очень удивлен, потому что не знал, о каком высочестве идет речь.
«Нет сомнения, это принц, – подумал Полидори. – Он у графини Сары, которую никогда не должен был больше видеть… Не знаю, почему, но мне не нравится это сближение… Оно может повредить нам». Затем, обращаясь к клерку, Полидори сказал:
– Повторяю, ничего серьезного: это безумное воображение больной. Впрочем, я сейчас же передам господину Феррану ваши новости.
....................
А теперь мы проводим читателя к графине Саре Мак-Грегор.
Глава II
РОДОЛЬФ И САРА
Мы проведем читателя к графине Мак-Грегор. В ее болезни наступил решающий кризис, прошел бред и облегчились страдания, которые в течение многих дней вызывали серьезные опасения.
День клонился к концу… Сара сидела в большом кресле, поддерживаемая своим братом Томасом Сейтоном, и внимательно рассматривала себя в зеркале, которое держала служанка, стоявшая перед ней на коленях.
Это происходило в той гостиной, где Сычиха покушалась на ее жизнь.
Она была бледна, оттого на беломраморном лице особенно выделялись черные глаза и смоляные брови; на ней было широкое платье из белого муслина.
– Подайте мне коралловую повязку, – приказала она служанке слабым, но властным голосом.
– Бетти вам поможет. Вы устанете. Это так неблагоразумно, – сказал Трмас Сейтон.
– Повязку, повязку! – нетерпеливо повторяла Сара. Она взяла повязку и приложила ко лбу. – Прикрепите ее и оставьте меня, – приказала она служанкам.
– Проведите господина Феррана в голубой салон… затем, – добавила она с едва скрываемой гордостью, – когда прибудет его королевское высочество великий герцог Герольштейнский, пригласите его ко мне. А теперь оставьте меня.
– Наконец-то! – воскликнула Сара, откинувшись в кресле и оставшись одна с братом. – Наконец-то я получу эту корону… мечту моей жизни… Значит, предсказание сбывается.
– Сара, успокойтесь, – сурово проговорил брат. – Вчера вы были при смерти; еще одно разочарование нанесет вам смертельный удар.
– Вы правы, Том… Разочарование было бы тяжелым, ибо моя надежда чуть не сбылась. Я смогла выдержать мои мучения только потому, что все время думала об одном: я должна воспользоваться поразительной новостью, которую мне сообщила эта женщина, когда пыталась меня убить.
– Вы это повторяли в бреду.
– Потому что только эта мысль и поддерживала мою угасающую жизнь. Возвышенная надежда! Я – владетельная принцесса… почти королева!.. – добавила она в упоении.
– Сара, оставьте безрассудные мечты… Пробуждение будет ужасным.
– Безрассудные мечты?.. Вот как! Когда Родольф узнает, что эта девушка сейчас в тюрьме Сен-Лазар[158] и что она ранее была под опекой нотариуса, который объявил о ее смерти, узнает, что она – наша дочь, вы думаете, что…
Сейтон прервал сестру.
– Я думаю, – сказал он с горечью, – что для монархов государственные интересы, политические соображения выше родственных привязанностей.
– Как мало вы верите в мою сообразительность!
– Принц – не тот наивный и страстный юноша, которого вы когда-то соблазнили; не те времена, сестрица.
Сара, слегка пожав плечами, ответила:
– Знаете, почему я хотела украсить волосы этой коралловой повязкой? Почему я надела белое платье? В первый раз, когда Родольф меня увидел при Герольштейнском дворе… на мне было белое платье… а в волосах эта самая коралловая повязка.
– Как? – воскликнул Томас Сейтон, глядя на сестру с изумлением. – Вы хотите пробудить былые воспоминания? Не опасаетесь, что они могут вызвать враждебные чувства?
– Я знаю Родольфа лучше, чем вы… Несомненно, время и страдания изменили мое лицо, я уже не та молодая девушка, которую он безумно любил… и любил только меня одну… ведь я была его первой любовью… А такая любовь всегда оставляет в сердце мужчины неизгладимый след. Поверьте мне, братец, этот венец напомнит Родольфу былую любовь, прошедшую молодость. У мужчин такие воспоминания всегда вызывают нежность, благие порывы.
– Но эти нежные чувства смогут также напомнить мрачную драму вашей любви! Напомнить, как относился к вам отец принца и как вы после брака с графом Мак-Грегором упорно молчали, когда Родольф требовал у вас вашу дочь! Да, вашу дочь, о смерти которой вы ему сообщили в сдержанных тонах десять лет тому назад… Разве вы забыли, что с того времени принц ненавидит вас?
– Ненависть сменилась состраданием, когда он узнал, что я при смерти… Он каждый день посылал барона де Грауна проведать меня.
– Из человеколюбия…
– А сейчас мне сообщили, что он придет сюда. Оказана великая честь, брат.
– Он подумал, что вы при смерти и что речь идет о последней воле умирающей, потому решил навестить вас. Вы неправильно поступили, вам надо было написать ему, что хотите сообщить важную новость.
– У меня есть причина вести себя именно так. Новость доставит ему огромную радость… И я вовремя воспользуюсь порывом его нежности… Именно сегодня, или никогда, он мне скажет: «Брак должен узаконить рождение нашей дочери». Если он так скажет, то его слово свято и сбудется надежда моей жизни.
– Только в том случае, если он даст вам такое обещание.
– Надо воспользоваться всеми средствами, чтобы он согласился совершить этот акт… Я знаю Родольфа, он меня ненавидит, хотя не могу понять почему. Я всегда относилась к нему благоразумно, как это и подобало мне.
– Быть может, но, питая ненависть к вам, он имел на то основание.
– Это несущественно. Когда он узнает, что дочь найдена, ненависть померкнет; он согласится на все, и если раньше его дочь влачила жалкое существование, то он сделает все возможное для того, чтобы она обрела полное счастье.
– Вполне возможно, что он обеспечит ей блестящее будущее… но это не значит, что он решит обвенчаться с вами, чтобы узаконить рождение дочери. Оба эти решения разделяет пропасть.
– Я уповаю на любовь отца к дочери.
– Несчастная девушка, несомненно, до сих пор жила в нищете, в унизительных условиях.
– Родольф тем более захочет возвысить ее, чтобы возместить все ее невзгоды!
– Но, подумайте, возвысить ее до сословия владетельных князей Европы… признать своей дочерью среди принцев, королей – титулованных родственников!
– Вы разве не знаете его странного характера, вспыльчивого и решительного? Его рыцарскую твердость по отношению ко всему, что повелевает долг?
– Но, возможно, эту несчастную девочку так развратила среда порока и нищеты, в которой она, вероятно, жила, что принц вместо влечения к ней…
– Да что вы говорите, – воскликнула Сара, прерывая брата, – разве она не такая же прелестная, очаровательная, какой была ранее, в детские годы? Родольф, даже не подозревая, что она его дочь, интересовался ею, хотел облегчить ее судьбу; ведь он послал ее на свою ферму в Букеваль, откуда мы ее похитили.
– Да, благодаря вашей неугомонной прихоти уничтожить всех, к кому принц был привязан, благодаря вашей безрассудной надежде когда-нибудь вернуть его себе…
– Не испытывая этой безумной надежды, я не узнала бы даже, жертвуя жизнью, что моя дочь жива… Разве, наконец, не от той женщины, которая увезла ее с фермы, я узнала о коварных проделках нотариуса Феррана?
– Досадно, что утром меня не пустили в тюрьму Сен-Лазар, где, как вам сказали, находится это несчастное дитя. Несмотря на мою настойчивость, я ничего не узнал, потому что у меня не было рекомендательного письма к начальнику тюрьмы. От вашего имени я написал префекту, но его ответ я получу, конечно, только завтра… а принц вот-вот сюда приедет… Очень жаль, повторяю, что вы не смогли сами представить ему вашу дочь… Лучше было бы дождаться ее выхода из тюрьмы, а потом уже приглашать герцога сюда.
– Подождать! А разве я знаю, буду ли я в состоянии встретить его завтра? Быть может, только тщеславие придает мне бодрость духа.
– Но какие доказательства представите вы принцу? Поверит ли он вам?
– Он мне поверит, когда прочтет разоблачающие показания, написанные мною под диктовку Сычихи, когда она поразила меня кинжалом. Эти факты, к счастью, я запомнила. Он мне поверит, когда прочитает вашу переписку с этой Серафен и Жаком Ферраном, сообщение о мнимой смерти ребенка; он поверит, когда услышит признания нотариуса, напуганного моими угрозами. Ферран вскоре должен прибыть сюда; он убедится, когда увидит портрет нашей шестилетней дочери. Ведь на девочку, изображенную на портрете, как мне сказала Сычиха, и сейчас удивительно похожа эта девушка. Доказательств будет достаточно, чтобы убедить принца, что я говорю правду, и он присвоит мне звание королевы. О! Хоть один день, один час носить корону, и тогда я умру ублаженной.
Послышался шум экипажа, въезжавшего во двор.
– Это он… Родольф!.. – воскликнула Сара, обращаясь к Томасу Сейтону. Тот быстро подошел к окну и отдернул портьеру:
– Да, принц… выходит из кареты.
– Оставьте меня одну, решительный момент наступил, – с неизменным хладнокровием объявила Сара, ибо чудовищное честолюбие, безжалостный эгоизм всегда были единственными побуждениями этой женщины. В чудесном воскрешении своей дочери она видела лишь средство для достижения постоянной цели своей жизни.
Помедлив немного, прежде чем покинуть комнату, Томас вдруг подошел к сестре и сказал:
– Может быть, лучше я скажу принцу, каким образом была спасена ваша дочь, которую считали умершей? Этот разговор был бы слишком опасен для вас… Вас могут убить и сильное волнение, и встреча с принцем после столь долгой разлуки, и воспоминания о том времени…
– Дайте вашу руку, брат, – сказала Сара.
Приложив к своему бесстрашному и спокойному сердцу руку Томаса Сейтона, она спросила с мрачной ледяной улыбкой:
– Разве вы чувствуете, что я взволнована?
– Нет… вовсе нет, сердце бьется ровно, – с изумлением проговорил Сейтон, – я-то знаю, как вы умеете владеть собой. Но в такой момент, когда для вас решается вопрос о короне или о смерти… еще раз подумайте… Потеря этой последней надежды может быть смертельной для вас. Право, ваше спокойствие меня поражает.
– Почему вы удивлены, братец? Разве до сих пор вы не знали меня? Ничто… Да, ничто никогда не заставляло забиться это каменное сердце. Оно возликует лишь в тот день, когда на голову владелицы этого сердца возложат княжескую корону… Я слышу шаги Родольфа… Оставьте же меня.
– Но…
– Оставьте меня, – твердо приказала Сара, и таким решительным, таким властным тоном, что брат покинул комнату за несколько секунд до того, как вошел принц.
Когда Родольф входил в салон, его взгляд выражал жалость… но, увидев Сару в кресле и почти нарядно одетой, он удивился, и лицо его стало мрачным и недоверчивым.
Графиня, угадав его мысли, сказала нежным и слабым голосом:
– Вы думали, что я умираю… Вы пришли, чтобы услышать мои последние слова?
– Я всегда считал последнюю волю умирающих священной… Но если дело идет о чудовищном обмане…
– Уверяю вас, – прервала Родольфа Сара, – я вас не обманывала… мне остается жить всего несколько часов… Простите мое легкомыслие… Я хотела избавить вас от печальной картины агонии… Я хотела умереть одетой как при нашей первой встрече. Увы! Наконец вы здесь, после десяти лет разлуки. О, благодарю вас, благодарю! Но и вы поблагодарите бога за то, что он повелел вам выслушать мою мольбу. Если бы вы не пришли, я унесла бы с собой тайну, от которой будет зависеть радость и счастье вашей жизни… Радость, смешанная с легкой грустью, счастье и слезы… Вы испытаете истинно человеческое чувство, за которое, наверно, не пожалеете отдать годы оставшейся жизни.
– Что вы хотите сказать? – спросил с удивлением принц.
– Да, Родольф, если бы вы не пришли… эту тайну я унесла бы с собой в могилу, свершилась бы моя последняя месть, и еще… нет, нет, у меня не хватило бы для этого смелости. Хотя вы заставили меня жестоко страдать, я разделила бы с вами счастье жизни… которым вы, более удачливый, будете долго, надеюсь, очень долго наслаждаться.
– Но о чем же идет речь?
– Услышав меня, вы не поверите той новости, которую я вам сообщу, вы не поймете, почему я так медлила сообщить ее вам, вы сочтете ее небесным чудом… Как это ни странно, я могу осчастливить вас, вы никогда не могли на это рассчитывать… и хотя дни моей жизни сочтены, я наслаждаюсь тем, что возбуждаю ваше любопытство… К тому же мне знакомо ваше сердце… Несмотря на твердость вашего характера, я опасаюсь немедля сообщить невероятную новость… Волнения, вызванные внезапной радостью, могут быть опасны…
– Ваша бледность все усиливается… вы едва сдерживаете себя, – сказал Родольф. – Как видно, речь идет о чем-то серьезном.
– Серьезном и важном, – трепетно повторила Сара.
Хорошо понимая значение тайны, которую графиня собиралась открыть Родольфу, она лишилась обычного хладнокровия и уравновешенности. Не в силах более сдерживать себя, она сказала:
– Родольф… наша дочь жива.
– Наша дочь!..
– Она жива, говорю я вам…
Эти слова, искренность, с которой они были произнесены, взволновали принца до глубины души.
– Наше дитя? – повторил он, быстро подойдя к креслу. – Сара, наш ребенок! Моя дочь!
– Она жива, и у меня есть неопровержимые доказательства. Я знаю, где она… Завтра вы ее увидите.
– Моя дочь! Моя дочь! – повторял Родольф, словно в оцепенении. – Возможно ли это? Она жива!
Затем им внезапно овладело сомнение, и снова опасаясь стать жертвой обмана Сары, он воскликнул:
– Нет, нет… это сон! Это невозможно!.. Вы меня обманываете. Хитрость, недостойная ложь!
– Родольф, выслушайте меня.
– Нет, я знаю ваше честолюбие, я знаю, на что вы способны, я догадываюсь, какую цель вы преследуете этим обманом!
– Ну хорошо! Вы правы… Я способна на все… Да, я хотела вас обмануть. Да, за несколько дней до того, как мне нанесли смертельный удар, я хотела найти незнакомую молодую девушку… и представить ее вам как нашу дочь… о которой вы так горько скорбите.
– Довольно, прошу вас! Довольно…
– Но после этого признания вы, быть может, мне поверите… или, скорее, будете вынуждены считаться с истиной.
– С истиной…
– Да, Родольф, повторяю, я хотела вас обмануть, заменить неизвестной молодой девушкой ту, которую мы оплакиваем, но бог захотел, чтобы в тот момент, когда я пыталась совершить это кощунство… мне нанесли смертельный удар.
– Вам… в тот самый момент!..
– Бог захотел, чтобы мне предложили для этого обмана… знаете, кого? Нашу дочь…
– Вы бредите?.. Ради бога.
– Это не бред, Родольф. В этой шкатулке вместе с бумагами и портретом вы найдете еще бумагу, запятнанную моей кровью, – вот вам доказательство.
– Вашей кровью?
– Женщина, перед тем как нанести мне удар кинжалом, сообщила это открытие – что наша дочь жива.
– Кто эта женщина? Откуда она узнала об этом?
– Ей отдали нашу девочку… еще совсем крошкой… после того, как ее объявили погибшей.
– Но эта женщина… Ее имя?.. Можно ли ей верить? Где вы с ней познакомились?
– Говорю вам, Родольф, тут кроется нечто роковое, предначертанное свыше. Несколько месяцев тому назад вы спасли одну девушку от нищеты и, отослали ее в деревню, не так ли?
– Да, в Букеваль.
– Ревность, ненависть ослепляли меня… Я приказала одной женщине похитить ее… Той самой, о которой я вам говорю…
– И несчастную девушку отправили в Сен-Лазар.
– Где она сейчас и находится.
– Ее уже там нет… Ах, вы не знаете, сударыня, какое ужасное зло совершили, похитив несчастную из убежища, куда я ее поместил… но…
– Она теперь на свободе, и вы еще говорите, что это несчастье!
– Алчные, жестокие люди были заинтересованы в ее гибели. Они утопили ее… Но отвечайте… Вы говорите, что…
– Моя дочь! – воскликнула Сара, поднявшись с кресла и оставаясь неподвижной, словно статуя.
– Что она говорит? Боже мой!
– Моя дочь, – повторяла Сара, лицо которой стало мертвенно-бледным. – Они убили мою дочь!
– Певунья – ваша дочь!.. – повторил Родольф, отступив назад от ужаса.
– Певунья… да, это имя назвала мне Сычиха. Умерла… умерла! – повторяла Сара с неподвижным и полным отчаяния взглядом. – Они убили ее…
– Сара, – взволнованно произнес Родольф, – придите в себя, отвечайте. Певунья, которую вы приказали Сычихе похитить с фермы, была…
– Наша дочь!
– Она!!!
– И они убили ее!..
– О нет, нет, вы бредите – этого не могло быть, ошибаетесь… Вы не представляете себе, как это было бы ужасно… Сара! Очнитесь! Говорите со мною спокойно. Сядьте, не волнуйтесь. Бывает случайно внешне, сходство, которое вводит в заблуждение: люди так склонны верить в то, чего они желают. Я вас не упрекаю… но объясните мне, расскажите о причинах, которые заставляют вас думать, что убийство свершилось… Это невозможно… Нет, нет, этого не могло быть!
Немного помолчав, графиня собралась с мыслями и слабым голосом произнесла:
– Узнав о вашей женитьбе, я решила выйти замуж и потому не могла оставить девочку у себя; ей было тогда четыре года…
– Но в то время я просил вас отдать ее мне… умолял вас, – воскликнул Родольф душераздирающим голосом, – и мои письма остались без ответа. В единственном письме вы сообщили мне о ее смерти.
– Я хотела отомстить вам за ваше презрение и потому не отдала вам ребенка… Это было недостойно. Но послушайте меня… я чувствую… жизнь на исходе, этот последний удар, и я…
– Нет! Нет! Я вам не верю, не хочу вам верить. Певунья… моя дочь! О господи, ты не допустил бы этого.
– Выслушайте меня… Когда ей было четыре года, мой брат поручил госпоже Серафен, вдове его старого слуги, воспитывать девочку до ее поступления в пансион. Деньги, предназначенные на то, чтобы обеспечить ее будущее, были помещены братом у нотариуса, известного своей безукоризненной честностью. Письма этого человека и госпожи Серафен, посланные в то время мне и моему брату, здесь, в этой шкатулке… Год спустя мне написали, что здоровье девочки пошатнулось, а еще через восемь месяцев – что она умерла, и прислали свидетельство о смерти. Как раз в это время Серафен поступила в услужение к Жаку Феррану, после того как отдала нашу дочь женщине по прозвищу Сычиха при посредничестве одного негодяя, который сейчас на каторге в Рошфоре. Вот все, что я успела записать со слов Сычихи, как вдруг она нанесла мне удар ножом. Документ хранится здесь вместе с портретом нашей девочки, которой было тогда четыре года. Прочтите эти письма, записи, посмотрите на портрет; вы ведь видели несчастного ребенка… и можете судить…
Эти слова поглотили ее последние силы, и она, теряя сознание, опустилась в кресло.
Рассказ глубоко поразил Родольфа.
Иногда возникают неожиданные несчастья, такие жуткие, что даже трудно себе представить, но неумолимая реальность заставляет вас поверить. Родольф был убежден, что Мария погибла; но у него оставался лишь луч надежды – быть может, она была не его дочь.
С удивительным спокойствием, которое испугало Сару, он подошел к столу, открыл шкатулку и принялся читать письма, тщательно изучая приложенные к ним другие документы.
В этих письмах с почтовым штемпелем нотариус и г-жа Серафен сообщали Саре и ее брату о детстве Марии и о денежных средствах, предназначенных ей.
Родольф не мог сомневаться в подлинности этой переписки.
Показания Сары подтверждались справками, о которых мы говорили в начале нашего повествования. Эти справки были наведены по распоряжению Родольфа. В них сообщалось, что некий Пьер Турнемин, тогда каторжник в Рошфоре, получил Марию из рук г-жи Серафен с тем, чтобы передать ее Сычихе… Сычихе, которую гораздо позже несчастная девочка узнала в присутствии Родольфа в кабаке Людоедки.
Родольф не мог больше сомневаться в том, что она и Певунья была одним и тем же лицом.
Свидетельство о смерти казалось подлинным, но Ферран сам признался Сесили, что этот фальшивый документ послужил для присвоения значительной суммы, в свое время положенной в виде пожизненной ренты на имя девушки, которую он заставил Марсиаля утопить на острове Черпальщика.
Во все возрастающей мучительной тревоге Родольф невольно убедился в том, что Певунья – его дочь, и она погибла.
К несчастью для него… ничто не могло опровергнуть эти веские доказательства.
Прежде чем наказать Феррана за преступление, о котором тот сообщил Сесили, принц, живо интересуясь Певуньей, навел справки в Аньере и узнал, что действительно две женщины, старая и молодая, в крестьянской одежде, утонули, направляясь к острову Черпальщика, и что молва обвиняла в этом новом преступлении Марсиалей.
Заметим к тому же, что, несмотря на заботы доктора Гриффона, графа Сен-Реми и Волчицы, Мария, долго находившаяся в безнадежном состоянии, поправлялась с трудом и потому не смогла известить о себе ни госпожу Жорж, ни Родольфа.
При таком стечении обстоятельств принц ни на что не мог надеяться. У него оставалось лишь последнее сомнение.
Он взглянул на портрет, на который до сих пор боялся посмотреть.
Удар был страшный.
В очаровательном детском личике, уже наделенном божественной красотой херувима, он нашел поразительное сходство с чертами Лилии-Марии… Изящной формы прямой нос, благородный лоб, маленький рот, немного скорбный, потому что в письме, только что прочитанном герцогом, г-жа Сера-фен сообщала Саре, что «девочка постоянно спрашивает о матери и очень грустит».
У нее были все те же большие глаза, чистой и нежной синевы, словно васильки, так Сычиха говорила Саре; в этой миниатюре она узнала черты той несчастной, которую преследовала еще ребенком, тогда ее называли Воровкой, а когда девушка выросла – Певуньей.
Взглянув на портрет, Родольф впал в отчаяние. Он закрыл лицо руками и, рыдая, без сил упал в кресло.
Глава III
МЕСТЬ
Пока Родольф переживал свое горе, лицо Сары менялось на глазах.
Заветная мечта, вдохновлявшая ее до сих пор, не сбылась. Последняя надежда ускользнула навсегда.
Хотя ее здоровье несколько улучшилось, возникшее разочарование могло вызвать смертельный исход.
Откинувшись в кресле, вся дрожа, скрестив на коленях руки, с неподвижным взглядом, графиня в страхе ожидала, как поведет себя Родольф.
Зная необузданный характер принца, она предчувствовала, что за душевным переживанием, вызвавшим столько слез у этого непреклонного человека, последует ужасная вспышка гнева.
Вдруг Родольф поднял голову, вытер слезы, встал и, подойдя к Саре, молча, безжалостно уставился на нее, затем заговорил глухим голосом:
– Так должно было случиться… Я поднял шпагу на отца… и я наказан за это смертью моего ребенка… Справедливая кара за отцеубийство. Выслушайте меня, сударыня.
– Отцеубийца! Вы! Боже мой! О, злосчастный день! Что же вы мне скажете?
– В этот последний час вы должны узнать, сколько зла причинило ваше неумолимое честолюбие, ваш свирепый эгоизм… Понимаете, вы, женщина без сердца и без совести? Понимаете, вы, преступная мать?
– Родольф, пощадите!..
– Для вас не будет пощады… Когда-то вы хладнокровно, безжалостно, в силу гнусного тщеславия использовали благородную и преданную любовь, которую вы притворно разделяли… Нет пощады для вас, восстановившей сына против отца. Вместо того чтобы неусыпно заботиться о своем ребенке, вы подкинули его продажным людям, чтобы выйти замуж за богача и удовлетворить свою алчность, так же, как вы когда-то ради своего необузданного честолюбия стремились женить меня на себе. Не будет вам пощады! Вы отказались отдать мне мое дитя. Ваше коварство – причина смерти моей дочери. Проклятие вам, злому гению моего рода!..
– О боже!.. Как он безжалостен… Оставьте меня!.. Оставьте меня!
– Слушайте!.. Вы помните последний день… когда я вас видел… С тех пор прошло семнадцать лет. Вы больше не могли скрывать последствия нашего тайного союза, который я, как и вы, считал нерасторжимым… Я знал непреклонный характер своего отца… Он задумал женить меня, преследуя политические цели… Пренебрегая его негодованием, я сообщил ему, что вы моя жена перед богом и перед людьми… что скоро у нас будет ребенок – плод нашей любви… Отец страшно разгневался… Он не хотел верить моему браку… Такая дерзость казалась ему невозможной… Он пригрозил мне, что страшно рассердится, если я еще раз заговорю с ним о подобном безрассудстве… Но я, жертва ваших обольщений, любил вас тогда безумно… Я верил, что ваше безжалостное сердце билось только для меня. Я ответил отцу, что у меня никогда не будет другой жены, кроме вас. Услышав эти слова, отец вышел из себя, он обзывал вас самыми оскорбительными словами, кричал, что наш брак недействителен, и, чтобы наказать вас за вашу дерзость, грозил привязать вас к позорному столбу. Из-за моей безумной страсти и несдержанности характера я посмел запретить отцу, моему государю, так говорить о моей жене… и осмелился угрожать ему… Вне себя от оскорбления отец поднял на меня руку; ярость меня ослепила, я обнажил шпагу… и бросился на него… Если бы не Мэрф, который появился неожиданно и отвел удар, я был бы настоящим отцеубийцей, каким намеревался стать. Вы понимаете… отцеубийцей… И это все, чтобы защитить вас… вас!
– Увы… я ничего не знала.
– Я пытался искупить свое преступление… напрасно… Удар, поразивший меня теперь, – возмездие за него.
– А разве я не страдала по воле вашего отца, который разрушил наш брак? Зачем обвинять меня в том, что я вас не любила… когда…
– Зачем? – воскликнул Родольф, прервав Сару и бросив на нее уничтожающий взгляд. – Знайте же и не удивляйтесь тому, какое отвращение вы мне внушаете! После роковой сцены, когда я угрожал отцу, я отдал свою шпагу и был подвергнут самому суровому одиночному заключению. Полидори, благодаря которому наш брак был заключен, арестовали, он сказал, что этот брак недействителен, что священник, который его освящал, не был священником и что вы, ваш брат и я, мы все были обмануты. Чтобы еще более отвести от себя гнев отца, Полидори передал ему одно из ваших писем к брату, перехваченное им, когда Сейтон уехал в путешествие.
– Боже мой!.. И до этого дошло!
– Теперь вы можете понять мое презрение?
– О, довольно… довольно…
– В этом письме вы раскрыли ваши честолюбивые замыслы с возмутительным цинизмом… Вы говорили обо мне с надменным пренебрежением… Вы принесли меня в жертву вашей адской гордыне… Я был лишь орудием для достижения высокого положения, которое вам предсказали… Наконец, вы считали, что мой отец слишком задержался на этом свете…
– О, я несчастная! Сейчас я все понимаю…
– Защищая вас, я покушался на жизнь моего отца. Но когда на следующий день без слова упрека он показал мне это письмо… письмо, в каждой строчке которого раскрывалась чернота вашей души, мне оставалось только броситься на колени и просить прощения. С тех пор меня мучили неумолимые угрызения совести. Я покинул Германию ради длительных путешествий, стремясь искупить свою вину… Это искупление продлится до самой моей смерти. Вознаграждать добро, преследовать зло, утешать страждущих, постигнуть язвы человечества, чтобы попытаться спасти хотя бы несколько душ от гибели, – вот цель, которую я себе поставил.
– Она благородна и священна, она достойна вас…
– Если я поведал вам об этом обете, – продолжал Родо-льф с презрением и горечью, – если я его выполняю в меру моих сил, где бы я ни был, это вовсе не из желания заслужить вашу похвалу. Недавно я приехал во Францию. Находясь в этой стране, я также преследую мои высокие цели. Желая оказать помощь несчастным, но честным людям, я хочу также глубже узнать среду людей, которых нищета унижает и развращает. Помощь, оказанная вовремя, несколько великодушных слов, нередко достаточны для того, чтобы вызволить их из бездны… Чтобы иметь возможность справедливо судить людей, я окунулся в их среду, стал говорить их языком. Однажды я впервые встретил… – Затем, не решаясь произнести ужасное признание, Родольф, немного помолчав, заговорил: – Нет… нет…
– Боже мой, кого вы встретили?
– Об этом вы скоро узнаете, – сказал он с язвительной иронией. – У вас появился живой интерес к прошлому, и я должен рассказать вам о событиях, предшествовавших моему возвращению во Францию. После долгих путешествий я вернулся в Германию; стремясь исполнить волю отца… женился на прусской принцессе. Во время моего отсутствия вас изгнали из великого герцогства. Узнав позже, что вы вышли замуж за графа Мак-Грегора, я настойчиво требовал, чтобы вы вернули мне мою дочь, но вы не отвечали. Несмотря на все свои попытки, я так и не смог узнать, куда вы скрыли несчастную девочку. Если б она нашлась, мой отец щедро позаботился бы о ее участи… Десять лет тому назад вы мне сообщили в письме, что наша дочь умерла. Увы! Если бы бог захотел, чтобы она действительно умерла, тогда… я не знал бы неистребимой скорби, которая отныне будет отравлять мне жизнь.
– Теперь, – слабым голосом проговорила Сара, – меня больше не удивляет ваше презрение ко мне после того, как вы прочли это письмо. Я чувствую, мне не пережить последнего удара. Да! Гордость и честолюбие меня погубили. Под внешностью пылкой женщины скрывалось ледяное сердце, я представлялась преданной, чистосердечной; это было лишь притворство и эгоизм. Я не знала, почему вы презирали, ненавидели меня… Мои безумные надежды возродились с еще большей силой… С тех пор как мы оба овдовели и стали свободными, я снова поверила в предсказание, которое обещало мне корону… И когда случай помог мне найти мою дочь, уговорила себя, что этот нежданный дар судьбы воплощает волю провидения. Я даже стала верить, что ваша ненависть ко мне отступит перед вашей любовью к дочери… и вы мне предложите руку, чтобы девочка заняла достойное положение в обществе.
– Ну что ж! Пусть ваша гадкая спесь получит наконец удовлетворение. Но вы будете и наказаны. Я был бы готов обвенчаться с вами, несмотря на глубокую ненависть, которую вы мне внушаете. Счастье моего ребенка слишком дорого мне. Однако мы бы жили раздельно. Зато наша дочь из полного ничтожества, в которое вы ее ввергли, заняла бы в свете подобающее ей блестящее положение…
– Так, значит, я не ошиблась! Увы!.. Слишком поздно!
– О, я знаю! Вы сожалеете не о смерти дочери, а о том, что не обрели высокого звания, к которому вы стремились с несокрушимым упорством. Итак, возникшая досада будет последним наказанием для вас!..
– Да, последним… Этого я не переживу…
|
The script ran 0.027 seconds.