1 2 3 4 5
— Я чудесно доехала, — сказала она. — Но в купе был такой прелестный ребеночек, что я, конечно, не могла открыть окно, поэтому, пожалуй, и правда было жарко…
Феликс, который как раз в эту минуту смотрел на «прелестного ребеночка», сухо заметил:
— Ах вот, значит, как ты путешествуешь? А ты завтракала?
Фрэнсис Фриленд взяла его под руку.
— Не надо расстраиваться, милый! Вот шесть пенсов для носильщика. У меня в багаже только один сундук, на нем лиловый ярлык. Ты видел такие ярлыки? Очень удобная вещь. Сразу бросается в глаза. Я куплю их для тебя.
— Дай-ка я возьму твои вещи. Подушка больше тебе не понадобится. Я выпущу воздух.
— Боюсь, дорогой, ты не сумеешь. Тут такой чудный винт, я лучше никогда не видала! Никак не могу его отвинтить.
— А! — сказал Феликс. — Ну что же, пойдем к автомобилю.
Он почувствовал, что мать пошатнулась и как-то судорожно сжала его руку. Взглянув на нее, он заметил; что с ее лицом происходит что-то непонятное: оно на мгновение исказилось, но тут же эта слабость была подавлена, и губы сложились в мужественную улыбку. Они уже дошли до выхода, у которого фыркал автомобиль Стенли. Фрэнсис Фриленд поглядела на него, а потом как-то уж слишком торопливо влезла внутрь и уселась твердо сжав губы.
Когда они отъехали, Феликс спросил:
— Не хочешь ли зайти в церковь поглядеть на надгробные плиты твоего деда и всех остальных наши предков?
Мать, опять взяв его под руку, ответила:
— Нет, дорогой, я их уже видела. Церковь тут очень некрасивая. Мне гораздо больше нравится старая церковь в Бекете. Какая жалость, что твоего прадеда не похоронили там!
Она до сих пор не могла примириться со всей этой «не очень приличной» затеей с производством плугов.
Автомобиль Стенли, как всегда, мчался с больше скоростью, и Феликс сначала не понимал, отчего мать то и дело пожимает ему руку: виноваты ли в этом толчки или чувства, ее обуревавшие, но когда они чуть не задели фургон при въезде в Бекет, Феликс вдруг понял, что его мать насмерть перепугана. Он понял это заметив, как дрожат ее улыбающиеся губы. Высунувшись из окошка, он попросил:
— Батер! Поезжайте как можно медленнее, я хочу полюбоваться на деревья.
Он услышал рядом благодарный вздох. Но так как она ничего не сказала, то промолчал и он, и слова Клары, встретившей их в прихожей, показались ему на редкость бестактными:
— Ах, я совсем забыла напомнить вам, Феликс, чтобы вы отпустили автомобиль и наняли на станции извозчика. Я думала, вы знаете, что мама панически боится автомобилей.
И, услышав ответ матери: «Что вы, дорогая, мне было очень приятно!» — Феликс подумал: «Изумительная женщина, настоящий стоик!»
Он никак не мог решить, рассказать ли ей о «скандале в Джойфилдсе». Это осложнялось тем, что она еще не знала о помолвке Недды и Дирека, а Феликс не считал себя вправе опережать молодую пару. Это их дело, пусть говорят сами. С другой стороны, если он промолчит, она непременно услышит от Клары какую-нибудь искаженную версию того, что произошло. И он решил объяснить ей все, испытывая обычный страх человека, живущего в мире абстрактных понятий и принципов и не знающего, что подумает тот, для кого все факты не имеют ни малейшей связи друг с другом. А для Фрэнсис Фриленд, как он знал, факты и теория существовали совсем уж порознь, или, вернее, она любила приспосабливать факты к теории, а не теорию к фактам, как это делал он. Например, ее инстинктивное преклонение перед церковью и государством, ее врожденное убеждение, что опорой их является благородное сословие и «приличные» люди, не могло поколебаться даже при виде голодного ребенка из трущоб. Доброта заставляла пожалеть и, если можно, накормить бедного крошку, но ей и в голову не приходило увидеть какую бы то ни было связь между этим крошкой и миллионами таких же крошек или между ними и церковью и государством. И если Феликс попытался бы указать ей на эту связь, она только подумала бы:
«Милый мальчик! Как он добр! Какая жалость, что он позволяет этой морщинке уродовать свой лоб!» Вслух же она сказала бы:
— Да, милый, это очень грустно! Но я ведь так плохо во всем этом разбираюсь. — А если бы у власти в это время были либералы, она добавила бы: — Конечно, у нас сейчас ужасное правительство. Я непременно тебе покажу проповедь милейшего епископа Уолхемского. Я ее вырезала из «Ежедневного Чуда». Он так мило все это выражает, у него такие правильные взгляды!
А Феликс, вскочив, походит немножко, а потом снова сядет, чуточку слишком резко. И тогда, словно умоляя простить ее за то, что она «плохо разбирается в этом», Фрэнсис Фриленд вытянет руку, которая, несмотря на свою белизну, никогда не была рукой бездельницы, и разгладит ему лоб. Его иногда трогало до слез, когда он видел, с каким отчаянием мать старается понять его обобщения и с каким облегчением вздыхает, когда он оставляет ее в покое и она может сказать:
— Да, конечно, дорогой, но я хотела бы показать тебе эту новую разбухающую пробку. Просто чудо. Ею можно заткнуть все что угодно!
Посмотрев на нее, он понимал, что напрасно заподозрил ее в иронии. Часто в таких случаях он думал про себя, а иногда и говорил ей:
— Мама, ты самый лучший консерватор из всех, кого я знаю!
Она поглядывала на него с только ей одной присущим нежным недоверием, не понимая, хотел сын ей сказать что-то приятное или наоборот.
Дав ей полчаса отдохнуть, Феликс прошел в голубой коридор, где к услугам Фрэнсис Фриленд всегда была готова комната, которая не успевала ей надоесть, ибо она никогда долго в ней не заживалась. Мать лежала на кушетке в просторном сером кашемировом платье. Окна были отворены, легкий ветерок шевелил ситцевые занавески и разносил по комнате запах стоящей в вазе гвоздики — ее любимых цветов. В этой спальне не было кровати, и она настолько отличалась от других комнат в доме Клары, словно, презрев законную владелицу, здесь поселился дух совсем иной эпохи.
У Феликса было такое ощущение, будто здесь не слишком ухаживают за бренной плотью. Скорее наоборот. Плоти здесь не было и следа, словно тут считали, что она «не очень прилична». Не было ни кровати, ни умывальника, ни комода, ни гардероба, ни зеркала, ни даже горшка с любимой цветочной смесью Клары.
— Неужели это твоя спальня, мама? — недоумевая, спросил Феликс.
Фрэнсис Фриленд ответила со смущенным смешком:
— О да, милый! Я должна показать тебе мое устройство. — Она встала. — Видишь, это уходит сюда, а то уходит туда, а вот это — опять сюда. Потом все вместе идет под это, после чего я дергаю вон то. Правда, чудесно?
— Но зачем? — спросил Феликс.
— Ну как ты не понимаешь? Все так мило, никто ничего не замечает. И никаких хлопот.
— А когда ты ложишься спать?
— Ну тогда я просто кладу одежду сюда и открываю это. Вот и все. Просто прелесть!
— Понимаю, — сказал Феликс. — Как ты думаешь, могу я спокойно сесть вот на это, или я куда-нибудь провалюсь?
Фрэнсис Фриленд поглядела на него и сказала:
— Гадкий мальчик!
Феликс уселся на то, что по виду напоминало кушетку.
— Право, — сказал он с легким беспокойством, потому что чувствовал в ней какую-то тревогу, — ты изумительный человек.
Фрэнсис Фриленд отмахнулась от этой похвалы, очевидно, сочтя ее неуместной.
— Что ты, милый, ведь все это так просто!
Феликс увидел у нее в руке какой-то предмет.
— Это моя электрическая щеточка. Она сделает с твоими волосами просто чудеса! Пока ты так сидишь, я ее на тебе попробую.
Возле его уха послышались треск, жужжание, и что-то, словно овод, впилось ему в волосы.
— Я пришел рассказать тебе, мама, очень важную новость.
— Да, да, милый, я так рада буду ее услышать; ты не обращай внимания, это превосходная щетка, совсем новинка!
«Непонятно, — думал Феликс, — почему человек, который так, как она, любит все новое, если это предмет материального мира, даже не взглянет на самое малое новшество, если оно принадлежит миру духовному?» И пока машинка стрекотала по его голове, он излагал ей положение дел в Джойфилдсе.
Когда он кончил, Фрэнсис Фриленд сказала:
— А теперь, милый, немножко нагнись.
Феликс нагнулся. Машинка начала безжалостно дергать волоски у него на затылке. Он довольно резко выпрямился.
Фрэнсис Фриленд с укором разглядывала машинку.
— Какая досада! Никогда раньше она так себя не вела…
— Наверно! — пробормотал Феликс. — Но что ты думаешь о том, что творится в Джойфилдсе?
— Ах, милый, какая жалость, что они не ладят с этими Маллорингами! Право же, грустно, что их с детства не приучили ходить в церковь.
Феликс только посмотрел на нее, не зная, огорчаться ему или радоваться, что его рассказ не вызвал у нее даже тени тревоги. Как он завидовал ее цельности, ее умению не видеть хотя бы на шаг дальше, чем было абсолютно необходимо! И вдруг он подумал: «Нет, она изумительная женщина! При ее любви к церкви как ей, наверно, больно, что никто из нас туда не ходит, даже Джон!
А она ведь ни разу не сказала ни слова. В ней есть душевная широта, способность принимать неизбежное. Нет женщины, которая с такой решительностью видела бы лишь самые светлые стороны во всем. Это — чудесное свойство!»
А она в это время говорила:
— Милый, только обещай, если я тебе ее дам, пользоваться ею каждое утро! Вот увидишь, скоро у тебя вырастет целая уйма новых волосиков.
— Может быть, — мрачно произнес он, — но они снова выпадут. Время губит мои волосы, мама, так же, как оно губит деревню.
— Ничего подобного! Надо только упорно продолжать за ними ухаживать.
Феликс повернулся, чтобы получше на нее поглядеть. Она двигалась по комнате, старательно поправляя семейные фотографии на стенах — единственное здесь украшение. Каким правильным, точеным и нежным было ее лицо, каким в то же время волевым — почти до фанатизма, какой тонкой и хрупкой — фигура, но сколько в ней неистребимой энергии! Тут он вспомнил, как четыре года назад она без помощи врача победила двухстороннее воспаление легких — спокойно лежала на спине, и все. «Она отмахивается от беды, пока та не подступит вплотную, а потом просто заявляет, что беды никакой нет. Это что-то чисто английское».
Она гонялась за навозной мухой, вооружившись маленьким проволочным веером, и, приблизившись к Феликсу, спросила:
А это приспособление ты видел, милый? Надо ударить муху, и она сразу умирает.
— И тебе хоть раз удалось ее ударить?
— О, конечно!
И она помахала веером над мухой, которая ускользнула от нее без всякого труда.
— Терпеть не могу их убивать, но не люблю мух! Ну вот!
Муха вылетела в окно за спиной у Феликса и тут же влетела в другое. Он встал.
— Тебе, мамочка, надо отдохнуть перед чаем.
Он увидел, что она смотрит на него испытующе, отчаянно придумывая, что бы еще ему подарить или для него сделать.
— Хочешь взять этот проволочный…
Феликс обратился в бегство, чувствуя, что он не достоин такой любви. Она ведь так и не отдохнет, если он останется с ней! И все же, вспомнив выражение ее лица, Феликс пожалел, что ушел.
Выйдя из дома, погруженного в будничный покой, ибо от «шишек» не осталось и следа, Феликс подошел к недавно возведенной ограде, скрывающей место, где стоял дом Моретонов, который был сожжен «солдатами из Тьюксбери и Глостера», как сообщали старинные хроники, столь дорогие сердцу Клары. И Феликс уселся на этой ограде. Наверху, в некошеной траве, виднелась сверкающая синева павлиньей грудки: геральдическая птица мирно переваривала зерна, застыв в необычайно аристократической позе, а внизу садовники собирали крыжовник.
«О садовники и крыжовник великих мира сего! — подумал он. — Вот будущее нашей деревни!» Он стал наблюдать за ними. Как умело они работают! Какой у них терпеливый и выхоленный вид! В конце концов разве это не идеальное будущее? Садовники, крыжовник и великие мира сего! Все трое довольны своим положением в жизни! Чего лучшего может желать страна? «Садовники, крыжовник и великие мира сего!» Эта фраза производила на него гипнотическое действие. К чему волноваться? Садовники, крыжовник и великие мира сего! Чудесная страна! Земля, посвященная уходу за гостями! Садовники, крыжо… И вдруг Феликс заметил, что он не один. Скрытая поворотом стены, на одном из камней фундамента, тщательно сохраненном и почти заросшем крапивой, которой разрешалось расти здесь, так как Клара находила ее живописной, сидела «шишка». Это был один из защитников Сетлхема; он понравился Феликсу сдержанностью, прямотой, искренним выражением серых глаз и всем своим обликом, — за его простотой и спокойной вежливостью проглядывало что-то милое и мальчишеское.
«Почему же это он остался? — недоумевал Феликс. — Мне казалось, что, наевшись, они сразу же отправляются восвояси».
Когда гость поклонился ему в ответ, Феликс подошел к нему.
— А я думал, что вы уже уехали, — сказал он.
— Захотелось осмотреть эти места. Тут красиво. Я люблю север, но это, видно, и в самом деле сердце Англии.
— Да, тут близко источник «великой песни», — сказал Феликс. — Все-таки нет ничего более английского, чем Шекспир!
Он искоса кинул внимательный взгляд на своего собеседника. «Вот еще тип, который мне нужен, — размышлял он. — У него уже нет этой особой интонации „не тронь меня!“, которая раньше была у аристократов и у тех, кто хотел, чтобы их принимали за аристократов. Он как будто решил стать выше этого, и подобная интонация проскальзывает только от нервности в начале разговора. Да, это, пожалуй, лучшее, что у нас есть среди тех, кто „сидит на земле“. Бьюсь об заклад, что он превосходный помещик и превосходный человек — высшее проявление своего класса. Он намного лучше Маллоринга, если я что-нибудь понимаю в лицах! Этот никогда не выгнал бы бедного Трайста. Если бы это исключение было у нас правилом! И все же… Может ли он и захочет ли он пойти так далеко, как это нужно? А если нет, как же можно надеяться на возрождение, идущее сверху? Может ли он отказаться от охоты? Перестать чувствовать себя хозяином? Отказаться от городского дома и своих коллекций, что бы он там ни собирал? Может ли он заставить себя снизойти до общего уровня и смешаться с массой, став неприметной закваской товарищества и доброй воли?» И, снова искоса взглянув на это открытое, честное, симпатичное и даже благородное лицо, он ответил себе с горечью: «Нет, не сможет!» И Феликс внезапно понял, что должен решить вопрос, который рано или поздно встает перед каждым мыслителем. Рядом с ним сидит образцовый экземпляр, порожденный существующим ныне общественным порядком. Обаяние, человечность, мужество, относительное благородство, культура и чистоплотность этого поистине редкостного цветка на высоком стебле, с темными извилистыми корнями и сочной листвой, в сущности, единственное оправдание власти, осуществляемой сверху. А достаточно ли этого? Вполне ли всего этого достаточно? И, как многие другие мыслители, Феликс не решался на это ответить. Если бы можно было отделить в этом мире человеческие достоинства от богатства! Если бы наградой за добродетель служили только любовь сограждан и неосознанное самоуважение! Если бы «не иметь ничего» было бы самым почетным! И, однако, отказаться от того, что сейчас сидит рядом с ним и заменить его… чем? Никакая мгновенная смена не может принести добрых плодов. Стереть то, что дало долгое развитие человека, и начать сначала — это все равно что сказать: «Так как в прошлом человек не сумел достигнуть вершины совершенства, я уверен, что он добьется этого в будущем!» Ну нет! Это теория для небожителей и прочих любителей крайностей. Куда безопаснее улучшать то, что у нас уже есть. И он произнес:
— Мне говорили, что рядом с этим имением десять тысяч акров заняты почти целиком под пастбища и охотничьи угодья. Они принадлежат лорду Балтимору, который живет в Норфолке, Лондоне, Каннах и в прочих местах, куда его заносит прихоть. Он приезжает сюда два раза в год поохотиться. Весьма обычный случай. Но это симптом общего паралича страны. Если можно владеть таким количеством земли, владельцы должны, по крайней мере, жить на своей земле и сдавать строжайший экзамен на звание фермера. Они должны стать живительной силой, душой, центром своего небольшого мирка; в противном случае их надо прогнать. Откуда возьмется заинтересованность в сельском хозяйстве, если они не будут подавать пример? Право, мне кажется, что нам придется отменить законы об охоте.
Он еще пристальнее взглянул в лицо «шишки». У: того глубже залегла морщина на лбу, и он кивнул.
— Да, землевладелец, не живущий в своем поместье — это, конечно, беда. Боюсь, что и я тут грешен. И несомненно, что отмена законов об охоте может сильно поправить дело, хоть я сам люблю стрелять дичь.
— Но вы сами собираетесь что-нибудь предпринять?
Собеседник улыбнулся милой и довольно иронической улыбкой.
— Увы, я еще до этого не дорос. В принципе я, разумеется, согласен, но вот на деле… Моя область — это жилищный вопрос и оплата труда.
«То-то и оно, — думал Феликс. — Все вы готовы сказать „а“, но боитесь произнести „б“. Детская игра! Один не желает поступиться охотой, другой — властью, третий — отказаться от приема гостей, четвертый — от своей свободы. Наш интерес ко всему этому чисто сентиментальный, нечто вроде игры в мнения. Никакой реальной силы за этим нет».
И, внезапно переменив тему разговора, он стал беседовать с симпатичным «шишкой» о картинах — день ведь был такой теплый и навевающий лень! Болтали о том, кто хороший художник и кто плохой. А по некошеной траве, сверкая яркой синевой грудки, величаво прогуливался павлин, и внизу под ними садовники обирали крыжовник.
Глава XXVI
Недда, взяв велосипед у Сиррет, горничной Клары, отправилась в Джойфилдс и, только вернувшись оттуда, узнала о приезде бабушки. Лежа в ванне перед ужином, она придумала стратегический план — подобные замыслы иногда приходят к нам в голову даже тогда, когда мы уже больше не дети. Она поспешно оделась и была готова на двадцать минут раньше, чем зазвонил гонг. Когда она добежала до комнаты бабушки, Фрэнсис Фриленд дергала «это» и была крайне удивлена тем, что «то» никак не хотело опуститься на место. Она строго, с укором смотрела на непокорное устройство, но в это время послышался стук в дверь. Придвинув ширму, чтобы скрыть беспорядок, она сказала:
— Войдите!
Милая девочка выглядела прелестно в белом вечернем платье с красным цветком в волосах, но, целуя ее, Фрэнсис Фриленд заметила, что вырез ее платья чуточку велик, а это не очень прилично, и сразу же подумала: «У меня есть для нее как раз то, что надо!»
Подойдя к ящику, о существовании которого никто бы не догадался, она достала из него маленькую бриллиантовую звездочку. Осторожно стянув края брабантского кружева у шеи Недды, она сколола их брошью так, что вырез стал по крайней мере на дюйм меньше.
— Ну, вот тебе маленький подарок, душечка. Ты и не представляешь, как тебе это идет! — сказала она, и, удовлетворив на миг свою страсть к приличиям и потребность отдавать все, что у нее есть, она оглядела внучку, которую так красил алый цветок, и воскликнула:
— Как прелестно ты выглядишь!
Недда зарделась от удовольствия и, глядя вниз на звездочку у слегка загоревшей сегодня шеи, пробормотала:
— Ах, бабушка, она такая красивая! Нет, нет, я не могу ее взять!
Такие минуты были для Фрэнсис Фриленд дороже всего; и, кривя душой, что она делала только тогда, когда что-нибудь отдавала или еще как-нибудь одаривала своих ближних, порою даже против их воли, она заверила Недду:
— Она у меня лежит без всякой пользы, я ее сама никогда не ношу!
И заметив, что внучка улыбнулась, вспомнив, как любовалась этой брошкой и за обедом у дяди Джона и тут, в Бекете, бабушка сказала решительно:
— Ну, вот и все! — И усадила Недду на диван. Но только она подумала: «У меня для девочки есть чудное средство от загара!» — как Недда сказала:
— Бабушка, дорогая, я давно собираюсь вам сказать… Дирек и я помолвлены.
Фрэнсис Фриленд от волнения только сжала дрожащие руки.
— Ах, деточка, — сказала она очень серьезно, — вы хорошенько все обдумали?
— Да я ни о чем другом и думать не могу, бабушка.
— А он подумал?
Недда кивнула.
Фрэнсис Фриленд пристально смотрела прямо перед собой. Недда и Дирек, Дирек и Недда! Новость с трудом доходила до ее сознания: оба они для нее были еще малышами, которых надо как следует укрыть на ночь. Помолвлены! Поженятся, а оба близки ей, почти как собственные дети. Она почувствовала боль в сердце — так велико было усилие ничего не показать. Но тут ей на помощь пришел основной закон ее жизни: нельзя устраивать шума, надо держаться как ни в чем не бывало — все равно, получится что-нибудь из этой затеи или нет.
— Ну что мне тебе сказать, милочка? Наверное, ты очень счастлива. Но ты уверена, что достаточно хорошо его знаешь?
Недда кинула на нее быстрый взгляд, потом опустила ресницы и словно закрыла глаза. Ласково прижавшись к старушке, она сказала:
— Конечно, нет, бабушка, и я хотела бы узнать его получше. Вот если бы я могла у них немножко погостить.
И когда она закинула эту удочку, зазвонил гонг.
Фрэнсис Фриленд, как всегда, не могла заснуть до двух и все больше убеждалась в том, что Недда совершенно права. В этом ее укрепляла и привычка видеть во всем светлую сторону, и неистребимое желание делать людей счастливыми, и, кроме того, инстинктивное сочувствие всем влюбленным; к тому же Феликс говорил, что Дирек поступил опрометчиво. Если милочка Недда будет там, Диреку некогда будет думать о чем-нибудь другом и он постарается быть поосторожнее. Фрэнсис Фриленд никогда не колебалась долго: завтра же она сама отвезет Недду в Джойфилдс. У Кэрстин есть премилая комната для гостей, а Недда захватит с собой вещи. Какой это для всех будет приятный сюрприз! Наутро, не желая никого беспокоить, она послала Томаса в гостиницу «Красный лев», где можно было нанять очень удобный фаэтон с приличным трезвым кучером, и попросила подать ей лошадь к половине третьего. Потом, не говоря ни слова Кларе, попросила Недду уложить вещи, надеясь на свое умение все объяснить, ничего толком никому не рассказывая. Ее никогда не смущали маленькие трудности, она по природе своей была человеком действия. И по дороге в Джойфилдс она успокаивала немножко перепуганную Недду:
— Все будет хорошо, милочка. Они будут очень рады.
Фрэнсис Фриленд была, пожалуй, единственным человеком на свете, который ни капельки не боялся Карстин. Она по самому складу характера не умела бояться чего бы то ни было, кроме автомобилей, и, конечно, уховерток (но что поделаешь, приходится терпеть и их!). Рассудок подсказывал ей, что эта женщина в синем — такой же человек, как все, к тому же отец у нее был полковником шотландских стрелков, а это очень прилично, и значит, и тут есть свои светлые стороны.
Вот так они и ехали до самого Джойфилдса: бабушка показывала внучке красоты пейзажа и не позволяла ни себе, ни ей думать о том, что они едут с чемоданом.
Дома была одна Кэрстин. Послав Недду в сад за дядей, Франсис Фриленд сразу перешла к делу. По ее мнению, милочке Недде следует почаще встречаться с милым Диреком. Оба они так молоды, и если девочка погостит здесь несколько недель, они гораздо лучше поймут, глубоки ли их чувства. Она велела Недде захватить с собой свои вещи, не сомневаясь, что дорогая Кэрстин станет на ее точку зрения; всем от этого будет только лучше! Феликс ей рассказал об этом бедняге, который совершил такой ужасный поступок, и ей кажется, что присутствие Недды всех немножко отвлечет. Недда — хорошая девочка и сможет помочь по дому. И, говоря все это, Фрэнсис Фриленд смотрела на Кэрстин и думала: «Она очень красива и сразу видно, что из хорошей семьи; какая жалость, что она носит на голове эту синюю штуку, — в этом есть что-то вызывающее!» Неожиданно она добавила:
— Знаете, дорогая, по-моему, у меня есть как раз то, что нужно, чтобы у вас аккуратно лежали волосы. Они такие красивые! То, о чем я говорю, новинка, ее совсем не видно; изобретение очень приличного парикмахера в Вустере. А как это просто! Разрешите, я вам сейчас покажу! — Торопливо подойдя к Кэрстин, она сняла с ее головы ярко-синюю сетку и, перебирая ее волосы, пробормотала:
— Какие они удивительно тонкие, вот жалость их прятать! Ну, а теперь поглядите на себя! — Из глубокого кармана было извлечено зеркальце. — Я уверена, что Тод будет просто в восторге. Ему очень понравится такая перемена прически.
Кэрстин, чуть-чуть сморщив брови и губы, ждала, пока она кончит.
— Да, дорогая мама, ему, наверное, понравится, — сказала она и снова надела сетку.
На губах Фрэнсис Фриленд появилась не то грустная, не то насмешливая улыбка, которая будто говорила: «Да, я знаю, что ты считаешь меня старой надоедой, но, право же, милочка, жаль, что ты так причесываешься!»
Заметив эту улыбку, Кэрстин встала и нежно поцеловала ее в лоб.
Когда Недда вернулась, так и не найдя Тода, чемодан ее стоял в маленькой спальне для гостей, а Фрэнсис Фриленд уже уехала. Девушка еще никогда не оставалась наедине с тетей, которая вызывала у нее страстное восхищение с примесью благоговейного страха. Недда ее, конечно, идеализировала, словно это был не живой человек, а статуя или картина символ свободы, справедливости, искупления всех зол. Ее неизменное синее одеяние еще больше возвышало этот образ: ведь синий цвет — цвет идеала, возвышенной мечты. Разве синее небо не преддверие рая? Разве фиалки не символ весны? К тому же Кэрстин была не из тех женщин, с кем можно посплетничать или просто поболтать ни о чем; с ней можно было лишь прямо и открыто говорить о том, что ты думаешь и чувствуешь, и только по серьезному поводу. И это ее свойство казалось Недде таким замечательным, что она попросту немела. Но ей очень хотелось сблизиться с тетей: ведь это означало еще большую близость с Диреком. Однако Недда понимала, что сама она совсем другой человек, но это лишь раззадоривало ее и еще больше возвышало тетю в ее глазах. Она ждала, затаив дыхание, пока Кэрстин наконец не сказала:
Да, вы с Диреком должны поближе узнать друг Друга. Нет на свете худшей тюрьмы, чем неудачный брак.
Недда горячо закивала.
— Наверно! Но, по-моему — это всегда заранее знаешь.
Ей показалось, что ее душу прощупывают до самого дна. Наконец послышался ответ:
— Может быть. Я знала. И видела других, кто тоже знал, — немногих. Пожалуй, и ты принадлежишь к таким людям.
Недда зарделась от счастья.
— Я не смогла бы жить с человеком, если бы его не любила. Знаю, что не смогла бы, даже если бы за него и вышла!
Снова сузив глаза и кинув на нее долгий взгляд, Кэрстин сказала:
— Да. Тебе нужна правда. Но после свадьбы, Недда, правда — это несчастье, если ты совершил ошибку.
— Я думаю, что это должно быть ужасно.
— Поэтому, дорогая, смотри не сделай ошибки. И не давай сделать ему.
Недда благоговейно ответила:
— Ни за что! Ах, ни за что!
Кэрстин отвернулась к окну, и Недда услышала, как она тихо произнесла:
— «Свобода — торжественный праздник!»
Дрожа всем телом от желания выразить все, что у нее на душе, Недда пробормотала:
— Я никогда не буду насильно удерживать то, что жаждет свободы. Никогда! Я не буду никого вынуждать делать то, чего они не хотят!
Она увидела, как тетя улыбнулась, и решила, что сказала какую-то глупость. Но какая же это глупость, когда говоришь то, что думаешь?
— Когда-нибудь, Недда, все будут говорить то же, что говоришь ты. А до тех пор мы будем бороться с теми людьми, кто этого не хочет. У тебя в комнате есть все, что тебе нужно? Пойдем посмотрим.
Переход от жизни в Бекете к жизни в Джойфилдсе был просто удивителен. В Бекете вы теоретически могли делать все, что вам вздумается, но железный распорядок часов еды, умывания и прочих процедур по уходу за вашей плотью скоро лишал вас возможности делать что бы то ни было помимо них. В Джойфилдсе телесное бытие было похоже на непрерывное сражение, на принудительный аккомпанемент к духовной жизни. В обычные обеденные часы вы могли оказаться дома одни. В вашем кувшине на умывальнике могло не найтись воды. Ванну заменяла небольшая выбеленная пристройка за домом с кирпичным полом; воду качали сами, и если кому-нибудь еще приходило в голову выкупаться в эту минуту, надо было кричать: «Эй! Я уже здесь!» Это были идеальные условия, чтобы узнать друг друга поближе. Никто вас не спрашивал, куда вы идете, с кем вы идете и как идете. Вас могло не быть дома днем или ночью, и никто не полюбопытствовал бы, что случилось, и никто не сказал бы вам ни слова. И тем не менее вы постоянно ощущали в доме какую-то особую атмосферу, нечто, на чем этот дом держался, какой-то жизненный принцип, а может, просто эту женщину в синем. К тому же еще одна престранная особенность отличала этот дом от всех других английских домов: здесь никогда ни во что не играли ни на воздухе, ни внутри.
Первые две недели, пока созревали травы, были удивительным временем в жизни Недды, заполненной единой страстью: видеть как можно чаще того, кому она отдала свое сердце. Шейла примирилась с ней: ее сильная натура пренебрегла соперничеством с мягкосердечной и простодушной гостьей, явно чувствующей себя на седьмом небе от счастья. К тому же Недда обладала даром уживаться с особами своего пола; это обычно дано женщинам цепким, но не властным; скромным, но втайне полным собственного достоинства; однолюбкам, хоть они и мало об этом говорят, а главное, женщинам, наделенным во всяком возрасте тонким, но бесспорным обаянием.
Эти две недели были еще более удивительными для Дирека, которого разрывали две страсти, одна пламеннее другой. И хотя его страстный протест против тирании Маллорингов и не мешал его страстной любви к Недде, оба эти чувства властно влекли его — каждое к себе. И это привело к самому неожиданному психологическому результату: его любовь к Недде стала более человечной, менее идеализированной. Теперь, когда она жила рядом с ним, под одной крышей, он еще больше поддавался очарованию ее наивной сердечности (надо было быть ледяным, чтобы устоять), и хотя гордость не позволяла ему изливать свои чувства, они от этого только жарче пылали.
Однако даже эти безоблачные дни омрачала какая-то тень, словно они что-то от себя отстраняли, о чем-то боялись друг с другом заговорить. Недда днем училась у Кэрстин и Шейлы всему, что могла, вечера она проводила с Диреком — долгие вечера конца мая и начала июня, такие теплые и золотые в тот год. Обычно они отправлялись к подножию холмов. Их излюбленным местом была роща из лиственниц, чьи зеленые побеги еще не потеряли лимонного запаха. Высокие, стройные деревья эти лиственницы: стволы и сухие нижние ветви у них серые, даже грязновато-черные, зато верхушка — словно пук зеленых перьев, она клонится и тихо поскрипывает на ветру, а ветки ее мягко вздыхают, как морской прибой. Укрывшись среди этих жителей шотландских гор, каких-то чужих в здешних краях, Недда с Диреком любовались последними солнечными лучами, золотившими пушистые ветки; заревом заката в небе над Биконом; сумерками, медленно простирающими серые крылья над лугами и вязами, и следили за тем, как прячутся белки и кружат перед сном голуби. На опушке рощи журчал ручей, а по берегу его росли буки. В рыжеватом песчаном дне прозрачного ручья, где играли солнечные зайчики, в серо-зеленых стволах буков с их могучим переплетением длинных и гибких корней была какая-то первозданная, неподвластная человеку сила земли, мощь непобедимого плодородия, тайная жизнь природы… Век людской короток, а этим деревьям, казалось, стоять здесь вечно! Поколение за поколением влюбленные будут приходить сюда и, глядя на их красоту и силу, чувствовать и в своих жилах соки земли. Послушав, как шумит ветер в ветвях и шепчет ручей в траве, и помещик и батрак хоть на миг, но почувствуют нетленное величие природы. А по ту сторону ручья раскинулось целое поле серебристых цветов, от которых Недда никак не могла оторвать глаз. Как-то раз Дирек перепрыгнул через ручей и принес ей полный носовой платок этих цветов. У самой воды рос ятрышник, а подальше — крошечные маргаритки. Из тех и других они сплели ей венок и пояс. Вечер был редкостной красоты; стояло такое тепло, что во мгле возле них загудел первый майский жук. В этот вечер они долго бродили обнявшись и молчали; останавливались, чтобы послушать крик совы, останавливались, чтобы показать друг другу каждую новую звезду, несмело зажигавшуюся в лиловато-сером небосводе. В этот вечер они вдруг поссорились, словно на тихое, синее море вдруг набежал внезапный шквал или вдруг взмыли ввысь две птицы, стараясь клюнуть друг друга. Он завтра придет посмотреть, как она доит корову? Нет, он не может. Почему? Он не может: его не будет дома. Ах, так! Он никогда не рассказывает, куда он ходит, никогда не берет ее с собой к батракам, как Шейлу!
— Не могу. Я дал слово.
— Значит, ты мне не доверяешь!
— Конечно, доверяю, но слово есть слово. Ты не должна меня об этом спрашивать.
— Да, конечно. Только я бы никогда не пообещала, что буду что-нибудь от тебя скрывать.
— Ты не понимаешь.
— О нет, отлично понимаю. Любовь для тебя — это совсем не то, что для меня.
— Как ты можешь судить, что она для меня?
— У меня нет от тебя секретов.
— Значит, ты ни во что не ставишь честь.
— Честь только связывает человека.
— Как это надо понимать?
— Ты часть меня, а ты не считаешь, что я часть тебя, вот и все.
— Ты очень несправедлива. Я был вынужден дать слово; дело касается не меня одного.
Они отодвинулись друг от друга и сидели молча, словно каменные, обмениваясь злыми взглядами; сердце у них щемило, а впереди был беспросветный мрак. Что может быть трагичнее внезапного перехода от райского блаженства и нежных объятий к вражде! А сова продолжала кричать, и от лиственниц исходил все тот же лимонный аромат. И вокруг по-прежнему царила мягкая тьма, в которой ярко белели цветы на ее поясе и в ее волосах. Но для Недды весь мир рухнул. На ее глаза набежали горячие слезы; она встряхнула головой и отвернулась, не желая их показать… Прошла долгая минута, оба старались не издавать ни звука и вслушивались в то, что делает другой; наконец она тихонько всхлипнула. Его пальцы украдкой дотронулись до ее щеки и стали влажными. Его руки вдруг сдавили ее так, что она задохнулась; губы прижались к ее губам. Она судорожно ответила ему на поцелуй, закинув голову и зажмурив мокрые от слез веки. А сова все кричала, и белые цветы осыпались во тьме с ее волос.
Потом они снова шли, обнявшись, избегая даже намека на недавнюю драму, целиком отдаваясь незнакомому трепету, который пробудил в их крови поцелуй, боясь хоть как-нибудь нарушить это чувство. Они бродили по роще из лиственниц от опушки к опушке, словно боясь покинуть эту райскую обитель.
После этого вечера в их любви появилась какая-то пронзительная острота, которой не было раньше; их чувство стало глубже, нежнее, оно окрасилось у обоих глухим беспокойством страсти и пониманием того, что любовь не означает полного растворения друг в друге. Ведь каждый из них считал, что прав был в их маленькой ссоре он. Юноша не мог и не хотел отречься от того, что принадлежало не ему; он смутно понимал (хотя и не смог бы выразить это даже самому себе), что жизнь мужчины — это борьба, в которой женщине не всегда дано участвовать, не всегда дано найти себе место. Девушка чувствовала, что ей не нужна такая жизнь, которую она не может делить с ним, и ей было тяжело, что он хочет лишить ее участия в какой-то доле своих интересов. Несмотря на это, она больше не пыталась заставить его поделиться с ней своими планами восстания и мести, а узнавать что-нибудь от Шейлы или тети считала унизительным.
А травы тем временем наливались соком. Многообразны, как люди или как деревья в лесу, были эти стебли. Они сливались в зеленоватое море, а поверху ходили темно-рыжие волны: луговой мятлик и шалфей, тимофеевка, подорожник и тысячелистник, полевица и костер, лисохвост и зеленые сердечки клевера, одуванчик, щавель, чертополох и душистые яровые травы…
Десятого июня Тод начал косить свои три луга; вся семья, включая Недду и троих ребятишек Трайста, работала не покладая рук. Старый Гонт, который ждал покоса, чтобы заработать и одеться на целый год вперед, пришел помогать убирать сено; помогали и другие, у кого выдавался свободный часок. Вся трава была скошена и убрана за три погожих дня.
Влюбленные так устали в последний день сенокоса, что не могли даже пойти гулять; они сидели в саду и глядели на луну, выплывавшую из купы деревьев за церковью. Сидели они на бревне Тода, изнемогая от блаженной усталости, и вдыхали запах свежего сена. В синей тьме листвы мелькали серые ночные бабочки, призрачно белели стволы яблонь. Вечер был очень теплый, наполненный шорохами. В такой вечер нельзя таиться, и Дирек сказал:
— Завтра ты все узнаешь, Недда.
Она затрепетала от страха. Что она узнает?
Глава XXVII
Тринадцатого июня, вернувшись обедать из Палаты Общин, сэр Джералд Маллоринг нашел в прихожей письмо от своего управляющего и следующий вложенный в него документ:
«Мы, нижеподписавшиеся, батраки в имении сэра Джералда Маллоринга, почтительно уведомляем его, что выселение батраков из предоставленных им жилищ по причинам, касающимся их личной жизни или политических убеждений, мы считаем несправедливым. Мы очень просим, чтобы прежде, чем объявлять батраку, что он будет уволен по одной из этих причин, вопрос был бы поставлен на обсуждение всех батраков, работающих в имении, и чтобы в будущем такое увольнение было возможно только в том случае, если большинство его товарищей по работе это одобрят. Если наше требование будет отклонено, мы, к сожалению, будем вынуждены отказаться убирать сено в имении сэра Джералда Маллоринга».
Ниже следовали девяносто три подписи или крестики, под которыми печатными буквами была проставлена фамилия.
Управляющий в своем письме писал, что траву уже пора косить; он всячески пытался убедить батраков отказаться от своего требования, но безуспешно, и среди фермеров царит большое волнение. Все это произошло внезапно. Управляющий даже не подозревал о том, что затевается. Дело подготавливалось тайком, очень хитро, и, по мнению управляющего, организаторами были члены семьи мистера Фриленда. Он ждет указаний сэра Джералда. Работая от зари до зари, фермеры со своими семьями, при удаче и хорошей погоде, может быть, сумеют спасти половину сена.
Маллоринг дважды прочел письмо, три раза заявление батраков и, скомкав их, сунул в карман.
Вот в такие минуты лучше всего проявляются черты, унаследованные от предков-норманнов. Первое, что сделал сэр Джералд, — он взглянул на барометр. Давление, несомненно, падало. После того как целый месяц держалась превосходная погода, это могло быть только самым зловещим предзнаменованием. Прибор был старинный, и сэр Джералд верил в него непоколебимо. Он постучал по стеклу, и стрелка опустилась еще ниже. Сэр Джералд стоял нахмурившись. Надо ли ему посоветоваться с женой? Дружеские чувства подсказывали: да! Рыцарские традиции предков-норманнов, а может быть, и более глубокий наследственный инстинкт предостерегали, что в решительные минуты женщины всегда настаивают на крайних мерах, и поэтому он сказал себе: нет) Он поднялся наверх, шагая через три ступеньки, и спустился вниз, через две. Во время обеда он не переставал обдумывать это происшествие, но разговаривал как ни в чем не бывало и поэтому больше молчал. Три четверти сена пропадет, если скоро пойдет дождь! Большой убыток для фермеров, и он повлечет за собой еще большее снижение ренты, которая и так очень низка. Что ему делать: улыбаться и терпеть, тем самым показывая этим субъектам, что он может позволить себе презреть их подлую уловку? Ведь это же в самом деле подлость, — дождаться, пока трава поспеет, и тогда сыграть с ним эту мерзкую штуку! Но если он им спустит на этот раз, они повторят свой шантаж, когда поспеет хлеб, — правда, его сеют не много в имении, ведь он считает, что хлеб — это только карта в политической борьбе.
Может быть, заставить фермеров уволить всех батраков и нанять других? Но откуда их взять? Сельскохозяйственными рабочими не рождаются, их обучают! И учить их надо чертовски долго! Может быть, не платить им жалованья, пока они не возьмут назад свое требование? Это, пожалуй, поможет, но сено все равно пропадет. Сено! В конце концов участвовать в сенокосе может почти кто угодно, это наименее сложная из всех сельскохозяйственных работ, тем более, что фермеры сумеют управиться с машинами и организовать работу. Почему бы ему не принять решительных мер? И он с такой силой сжал челюсти, прожевывая кусок лососины, что даже прикусил язык. Но боль лишь укрепила его решимость. Вот так малые события влияют на большие. Задержать выплату жалованья, привести штрейкбрехеров, спасти сено! А если начнутся беспорядки, что же, пусть! Этим займется полиция. Да, он был по духу настоящим норманном, недаром ему и в голову не пришло, что он может согласиться на требование рабочих или хотя бы задуматься, не справедливо ли оно. Он принадлежал к тем людям (а из них сегодня состоит почти все его сословие, включая сюда и прессу), которые постоянно твердят, что их страна — демократическая держава и защитница демократии, и даже не подозревают, что означает это слово, и, по правде говоря, вряд ли когда-либо поймут его смысл. Больше всего сэра Маллоринга угнетала нерешительность. И поэтому, принимая решение, да еще такое решение, которое должно было вызвать бурю, сэр Джералд был просто окрылен. Снова изо всех сил стиснув зубы, — на этот раз на куске барашка, он опять прикусил язык. Но так как за столом сидели двое его детей, которым полагалось вести себя во время еды с благовоспитанностью, исключающей подобные происшествия, сэр Джералд не мог сознаться в том, что с ним произошло. Он встал из-за стола, уже больше не колеблясь. Вместо того, чтобы вернуться в Палату Общин, он отправился прямо в контору по найму штрейкбрехеров. Куй железо, пока горячо! Затем он нашел почтовое отделение, которое было еще открыто, и послал одну длинную телеграмму своему управляющему и другую: — начальнику вустерширской полиции. После чего, сознавая, что сделано все возможное, с чистым сердцем вернулся в Палату Общин, где обсуждалось положение с жильем в деревне. Маллоринг сидел, не очень внимательно прислушиваясь к речам, хотя и слыл знатоком этого вопроса. Завтра, по-видимому, в газетах появятся сообщения об этой истории. До чего же он ненавидит, когда посторонние суют нос в его дела! И вдруг в глубине его души зашевелилось чувство, которого он никак от себя не ждал: это было что-то вроде раскаяния. Ему стало неприятно, что он позволит банде бездельников и мерзавцев бродить по его земле, валяться на его траве и лакать там свое гнусное пиво. Он искренне любил свои поля и заповедники, был брезглив, как и подобает английскому джентльмену, и, кроме того, надо отдать ему справедливость, испытывал некоторые угрызения совести при мысли о том, что ждет людей, родившихся в его имении. Он откинулся на стуле, уперев длинные ноги в барьер. Его густые, волнистые и еще каштановые волосы были разделены безукоризненным пробором над квадратным лбом, который был сейчас нахмурен, над глубоко посаженными глазами и абсолютно прямым носом. Время от времени он покусывал кончик светло-русых усов или, подняв руку, подкручивал другой их кончик. Это был, несомненно, один из самых красивых людей в Палате, больше других похожий на норманна. Людям вокруг него казалось, что он глубоко о чем-то задумался. И они не ошибались. Но раз он что-то решил, менять свои решения было не в его правилах.
Утром он почувствовал себя еще хуже. Фермеры ни за что не пустят к себе в дом сброд, который он послал в имение. Этим бродягам придется разбить лагерь. Лагерь на его земле! Вот тут-то у него на миг появилась мысль: не следовало ли ему подумать и согласиться на требование батраков? Но эта мысль сразу же исчезла. Единственное, с чем нельзя мириться, — это с насилием над личностью! Ни в коем случае! Но все же, может быть, он чуть-чуть поторопился, вызвав штрейкбрехеров? Нельзя ли еще спасти положение, если поехать туда первым же поездом? Его личное присутствие все может решить. Если он предъявит свой ультиматум, имея про запас штрейкбрехеров, должны же батраки послушаться голоса разума. В конце концов они же его люди. И вдруг он почувствовал изумление, что они решились на такой шаг. Что на них нашло? Ведь, говоря по совести, это такой малодушный народ, у них не хватало мужества даже вступить в стрелковое общество, которое получило от него в дар небольшой тир! И перед его глазами возникли эти люди, которых он так часто встречал на дорогах: сгорбившись, они смущенно кланялись и брели дальше со своими плетеными сумками и мотыгами. Да! Все это — дело рук Фрилендов. Его рабочих на него натравили, — вот именно, натравили! Это видно даже из того, как выражено их требование! Он с горечью думал о том, как не по-соседски ведут себя эта женщина и ее щенки! Нет, он не может скрыть этого от жены! Он ей все расскажет. И как ни странно, ее ничуть не смутило приглашение штрейкбрехеров. Конечно, надо спасти сено! И дать хороший урок батракам! Нельзя же им спускать те неприятности, которые они с Джералдом пережили из-за Трайста и этой дочери Гонта! Нельзя, чтобы люди говорили или даже думали, будто эта Фриленд и ее дети взяли верх! Если батраков как следует проучить, в другой раз им будет неповадно!
Его восхищала ее твердость, но он все же почувствовал легкую досаду. Женщины не умеют смотреть вперед; не умеют предвидеть возможные последствия своих поступков. И он сказал себе: «Черт возьми! Вот не думал, что она может быть такой суровой! Правда, она гораздо ближе меня принимала к сердцу поведение и Трайста и дочки Гонта».
Барометр в прихожей показывал, что давление по-прежнему падает. Сэр Джералд успел на поезд в девять пятнадцать, дав телеграмму управляющему, чтобы тот встретил его на станции, и распорядившись, чтобы выезд штрейкбрехеров задержали, пока он не протелеграфирует.
Управляющий подробно изложил ему все обстоятельства дела, пока они ехали от станции в имение, — трехмильная дорога, половина которой пролегала по его собственным землям. Дело очень неприятное — батраки молчат, как рыбы; фермеры злы и ничего не понимают, но начали косить своими силами. Батраки не пошевелили и пальцем. Он видел среди них молодого мистера ФриленДа и мисс Фриленд. Все было подстроено очень ловко. Он ничего не подозревал, — все это так не похоже на батраков, он-то их знает! И, собственно говоря, нет у них настоящей причины для такого поведения! Да, другую работу они по-прежнему делают: доят коров, ухаживают за лошадьми и все такое; вот только косить не желают, ни под каким видом! Ну и странное же у них требование, просто смех да и только, никогда ничего подобного не слыхивал! Ведь, в сущности говоря, они требуют гарантии постоянной аренды. Все началось с дела Трайста! Маллоринг резко его прервал:
— Пока они не возьмут назад своего требования, Симмонс, я не смогу разговаривать с ними ни по этому, ни по какому другому вопросу!
Управляющий кашлянул, прикрыв рот рукой.
— Да, конечно! Только, пожалуй, лучше это выразить как-нибудь помягче, чтобы их успокоить… Это, конечно, верно, — нельзя давать им волю в таких делах…
В это время они как раз проезжали мимо дома Тода. У него был обычный мирный вид. Маллоринг не смог удержаться и раздраженно махнул рукой.
Едва приехав, он разослал во все концы садовников и грумов, оповещая батраков, что будет рад их видеть у себя на ферме в четыре часа. Остаток времени он провел в раздумье и в переговорах с фермерами, которые все, за исключением одного, — пугливый субъект, чтобы не сказать больше! — стояли за то, чтобы дать батракам хороший урок.
Маллоринг, хоть и отказался прислушаться к совету управляющего, считавшего, что батраков не грех и обмануть, все же прикидывал, нельзя ли дать рабочим какую-то гарантию того, что их не выгонят, не лишая при этом ни себя, ни фермеров свободы действий. Но чем больше он вдумывался в то, что произошло, тем глубже понимал, как это подрывает основное право землевладельца — знать, что хорошо для его арендаторов, лучше, чем они это знают сами.
Около четырех часов он отправился на свою ферму. Небо заволокло тучами, и поднялся довольно холодный, пронизывающий ветер. Решив воздействовать на батраков своим авторитетом, он намекнул управляющему и фермерам, что их присутствие будет лишним, и пошел к воротам в приподнятом настроении, словно перед схваткой. На чистеньком дворе в зеленоватом пруду мирно плавали утки, на стрехах сарая, красуясь, расхаживали белые голуби, и его острый хозяйский глаз подметил, что на крыше не хватает нескольких черепиц. Четыре часа!
Ага, вот кто-то идет! Бессознательно он сжал в кулаки руки, глубоко засунутые в карманы, и мысленно повторил вступительные слова своей речи. И тут он с негодованием заметил, что подходивший к нему батрак был тот самый неисправимый «законник» Гонт. Коренастый, широкоплечий человек с взлохмаченными волосами и блестящими серыми глазками поднес руку к голове, произнес обычным своим насмешливым тоном: «День добрый, сэр Джералд!» — и замер. В его глазах поблескивала издевка, не раз приводившая в смущение его противников на политических митингах. Затем в воротах появились два худых старика с похожими морщинистыми лицами и обвислыми, обкусанными усами. Они встали за спиной Гонта, дотронулись до падающей на лоб пряди и, переминаясь с ноги на ногу, искоса поглядывали друг на друга. Маллоринг ждал. Пять минут пятого! Десять минут пятого! Тогда он сказал:
— Будьте добры, скажите остальным, что я уже здесь.
Гонт ответил:
— Ежели вы дожидаетесь, чтобы народ собрался, сэр Джералд, думается мне, это все, кого вы дождетесь!
Маллоринг вспыхнул от гнева; лицо его побагровело. Ах, вот оно что! Он проделал весь этот путь с самыми лучшими намерениями, а они вот как с ним обошлись! Он пришел сюда не для того, чтобы разговаривать с этим «законником», — тот ведь явно намерен почесать язык, да еще привел с собой этих двух, чтобы они потом засвидетельствовали, как помещика приперли к стенке! Маллоринг резко спросил:
— Значит, вот какую встречу вы мне приготовили?
Гонт невозмутимо ответил:
— Пожалуй, что да, сэр Джералд.
— Видно, вы не понимаете, с кем имеете дело.
— Почему же, сэр Джералд?
Ни разу больше на них не. взглянув, Маллоринг вернулся домой. В прихожей его ждал управляющий, и по лицу его было видно, что он предвидел неудачу. Маллоринг не дал сказать ему ни слова:
— Принимайте меры. Штрейкбрехеры приедут завтра около полудня. Теперь я это дело доведу до конца, Симмонс, даже если мне придется всех разогнать. Проверьте, будет ли наготове полиция, если батраки что-нибудь затеют. Дня через два я приеду снова.
И, не дожидаясь ответа, он прошел к себе в кабинет. Пока готовили автомобиль, он стоял у окна, чувствуя себя глубоко оскорбленным, и думал о том, что он собирался сделать, о своих добрых намерениях, думал о том, куда идет страна, в которой нельзя добиться даже того, чтобы батраки пришли и выслушали своего хозяина. Его томили обида, гнев и недоумение.
Глава XXVIII
В первые два дня этой «встряски» семья Фрилендов вкушала радость победы. Бунт удался. Один только глава семьи неодобрительно качал головой. Он, как и Недда, ничего не подозревал, и для него такое обращение с ни в чем не повинным урожаем казалось неестественным и даже бесчеловечным.
С тех пор, как он обо всем узнал, он почти не разговаривал; на его всегда ясном лбу залегли морщины. Рано утром на другой день после того, как Маллоринг вернулся в город, он отправился на соседний луг, где один из фермеров с помощью своей семьи и садовника Маллоринга сгребал сено; взяв вилы и не говоря никому ни слова, Тод принялся им помогать. Этот поступок показал его отношение к тому, что происходит, яснее, чем любая речь, и его дети наблюдали за ним в полной растерянности.
— Пусть, — сказал в конце концов Дирек. — Отец никогда не понимал и никогда не поймет, что без борьбы ничего не добьешься. Деревья, пчелы и птицы ему куда дороже людей.
— Но это не объясняет, почему он перешел на сторону врага, — ведь дело касается просто травы!
Кэрстин ответила:
— Он не перешел на сторону врага, Шейла. Ты не понимаешь отца, для него пренебрежение к земле — это святотатство. Она нас кормит, говорит он, мы на ней живем; мы не имеем права забывать, что если бы не земля, мы бы все умерли.
— Как хорошо сказано и как справедливо! — воскликнула Недда.
Шейла зло возразила:
— Может, это и верно для Франции, где растет хлеб и делают вино. А тут людей не земля кормит; они почтя не едят того, что сами выращивают. Мы все едим привозную пищу и, значит, ничего такого чувствовать не можем. К тому же это просто сентиментальность, когда рядом такой произвол и с ним надо бороться!
— Твой отец вовсе не сентиментален, Шейла. То, что он чувствует, слишком для этого глубоко и неосознанно. Просто ему больно смотреть на гибель сена, и он не может сидеть сложа руки.
— Мама права, — вмешался в спор Дирек. — И это не имеет значения. Надо только, чтобы батраки не последовали его примеру. У них ведь к нему какое-то особое отношение…
Кэрстин покачала головой.
— Не бойся. Он им всегда казался чудаком!
— Ладно, я все же пойду их немножко подбодрю. Идем, Шейла?
И они куда-то отправились.
Недду они не позвали — с тех пор, как батраки подали свое требование, ее постоянно оставляли одну. Она грустно спросила:
— Что же будет дальше, тетя Кэрстин?
Та стояла на крыльце и глядела куда-то прямо перед собой — побег цветущего клематиса упал на ее тонкие черные волосы и опускался на синее полотняное платье. Она ответила, не оборачиваясь:
— Ты видела, как в дни юбилея жгли костры на каждом: холме, костер за костром, до самого края земли. Вот теперь загорелся первый костер.
Недда почувствовала, как у нее сжалось сердце. Что такое эта женщина в синем? Жрица? Пророчица? И на миг девушке открылось то, что видели эти черные горящие глаза: что-то необузданное, возвышенное, неумолимое, полное огня. Но сразу же душа ее возмутилась, словно ее внушением заставляли видеть что-то призрачное, словно ее вынуждали смотреть не на то, что Действительно существует, а на то, чего жаждала эта женщина.
Она негромко сказала:
— Я не верю, тетя Кэрстин. Нет, я не верю. По-моему, костер должен погаснуть.
Кэрстин обернулась к ней.
— Ты похожа на своего отца, — сказала она. — Вечно во всем сомневаешься.
Недда покачала головой,
— Я не могу заставить себя видеть то, чего нет. Я этого не умею, тетя Кэрстин.
Кэрстин ничего не ответила, у нее только дрогнули брови, и она вошла в дом. А Недда осталась одна на дорожке, чувствуя себя очень несчастной и стараясь понять, что у нее на душе. Почему она не видит? Потому ли, что боится видеть, или потому, что слишком близорука? А может быть, она права, и видеть нечего: нет ни костров, которые вспыхивают один за другим на вершинах холмов, нет ни взлета, ни разрывов туч в небесах над землей? Она подумала: «Лондон и все большие города с их дымом и всем, что они производят… со всем тем, что мы хотим от них получить и всегда будем хотеть получать, разве они не существуют? На каждого раба-батрака, говорит отец, приходится не меньше пяти таких же рабов — городских рабочих. А все эти „шишки“ с их богатыми домами, разговорами и желанием, чтобы все оставалось как есть, ведь они тоже существуют! Я не верю и не могу поверить, что многое можно переменить. Ах, у меня никогда не будет видений, я не способна на несбыточные мечты!» И Недда грустно вздохнула.
В это время Дирек и Шейла объезжали на велосипедах домики батраков, чтобы поднять их дух. Последнее время они повсюду появлялись вдвоем, считая, что так они меньше рискуют стычкой с фермерами. Матери была поручена вся переписка, на них же возложены устные уговоры, личное воздействие. Когда они после полудня возвращались домой, им встретились два шарабана с первыми штрейкбрехерами. Оба экипажа остановились у ворот фермы Мэрроу, и управляющий ссадил там четверых людей вместе с их походным имуществом. Возле открытых ворот стоял фермер, косо поглядывая на своих новых помощников. Они выглядели довольно жалко, эти бедняги, которых набрали по десять фунтов за дюжину, — судя по их лицам, которые выражали полнейшее безразличие, и по глупой ухмылке, они в жизни не видели вил и не нюхали клевера.
Молодые Фриленды медленно проехали мимо; лицо юноши было презрительно непроницаемым, лицо девушки пылало, как огонь.
— Не обращай внимания, — сказал Дирек, — мы скоро положим этому конец.
Они проехали еще милю, прежде чем он добавил:
— Нам снова придется всех обойти, только и всего. Слова мистера Погрема: «Вы пользуетесь влиянием, молодой человек!» — были верны. В Диреке было то качество, которым обладает хороший боевой офицер: люди шли за ним, а потом спрашивали себя, за каким чертом это им понадобилось! И если говорят, что для всякого движения нет хуже вожака, чем горячий молодой дурень, надо справедливости ради добавить, что без молодости, горячности и безрассудства не может быть никакого движения вообще.
Они вернулись домой к вечеру, изнемогая от усталости. В этот вечер фермеры и их жены, проклиная весь свет, сами доили коров, чистили лошадей и выполняли остальные необходимые работы. А наутро батраки, во главе с Гонтом и черноволосым великаном по фамилии Телли, снова выставили свое требование. Управляющий послал телеграмму Маллорингу. Днем его ответ: «Не уступайте ни в чем» — был сообщен Гонту, который спокойно ответил:
— Да я ничего другого от него и не ждал. Поблагодарите, пожалуйста, сэра Джералда. Мы выражаем ему свою признательность…
Ночью пошел дождь. Недда, проснувшись, услышала, как тяжелые капли стучат по жимолости и клематису, нависшим над ее открытым окном. Порывы ветра доносили запах прохладной листвы, и ей расхотелось спать. Она встала, накинула халат и подошла к окну, чтобы погрузить голову в эту ванну душистой влаги. Ночь была темная, — все небо покрылось тучами, — и все же за ними угадывался слабый отсвет луны. Листья фруктовых деревьев тоже вступили а общий хор и нежно шуршали под Дождевыми каплями, время от времени слышался громкий шелест и словно тяжкий вздох; где-то ни с того ни с сего прокричал петух. Звезд не было видно. Повсюду смыкалась мягкая как бархат мгла.
«Мир украшен живыми существами, — подумала Недда. — Деревья, цветы, травы, насекомые и мы, люди, — все это единая ткань жизни, одевающая мир. Я понимаю дядю Тода! Хоть бы дождь шел до тех пор, пока им не придется отослать этих штрейкбрехеров назад в город, — ведь сено все равно будет испорчено и не из-за чего будет спорить!» Вдруг сердце у нее забилось. Стукнула калитка. По дорожке двигалось что-то еще более темное, чем темнота. Испугавшись, но в то же время готовая кинуться в бой, она высунулась из окна и стала вглядываться вниз. Оттуда донесся легкий скрип. Открылось окно! Недда бросилась к двери. Но она не заперла ее и не позвала на помощь, потому что у нее сразу же мелькнула мысль: «А вдруг это он? Уходил, чтобы совершить какой-нибудь безумный поступок, — как тогда Трайст!» Если это так, он поднимется наверх и, по дороге в свою комнату, пройдет мимо ее комнаты. Она, затаив дыхание, чуть приоткрыла дверь. Сначала ничего не было слышно. Может, ей почудилось? А может, кто-то бесшумно шарит в комнате внизу? Но кто же придет красть у дяди Тода, когда все знают, что у него нет ничего ценного? Потом послышались тихие шаги: кто-то, сняв башмаки, украдкой поднимался по лестнице! У нее снова мелькнула мысль: «Что мне делать, если это не он?» А потом: «А что мне делать, если это он?»
Недда в отчаянии распахнула дверь, прижав руки к тому месту, откуда сердце у нее ушло в пятки. Но она догадалась, что это Дирек, еще прежде, чем он шепнул:
— Недда!
Схватив его за рукав, она втащила его в свою комнату и закрыла дверь. Он был мокрый насквозь, с него просто текло, такой мокрый, что, нечаянно прикоснувшись к нему, она сразу почувствовала влагу сквозь тонкий халатик.
— Где ты был? Что ты делал? О Дирек!
В полутьме она различала овал его лица, его зубы и белки глаз.
— Перерезал веревки их палаток под дождем! Ура! У нее сразу отлегло от сердца; она даже ахнула от облегчения и прижалась лбом к его куртке. Потом его мокрые руки сомкнулись вокруг нее, его мокрая одежда прильнула к ее халатику, и они закружились в дикой, воинственной пляске. Затем он внезапно остановился, упал на колени, прижался к ней лицом и прошептал:
— Какая я скотина, какая я скотина! Всю тебя вымочил! Бедненькая ты моя!
Недда нагнулась к нему; ее волосы упали на его мокрую голову, руки задрожали на его плечах, ей казалось, что ее сердце вот-вот растает совсем так ей хотелось его высушить, согреть своим телом. В ответ он крепко ее обнял, и его мокрые ладони скользнули по ее спине. Потом, отпрянув, он прошептал;
— Ах, Недда, Недда… — И выбежал из комнаты, как темный призрак. Забыв, что и она промокла с головы до ног, Недда так и осталась стоять с зажмуренными глазами, полуоткрыв губы и покачиваясь, как пьяная; потом, вытянув руки, она обхватила себя и замерла…
Утром, когда она спустилась к завтраку, Дирека уже не было дома и дяди Тода тоже, а Кэрстин что-то писала, сидя за бюро. Шейла сумрачно. с ней поздоровалась и тут же ушла. Недда быстро выпила кофе, съела яйцо и кусок хлеба с медом; у нее было очень тяжело на сердце. На столе лежала развернутая газета, и, лениво проглядывая ее, она наткнулась на следующую заметку:
«Беспорядки, помешавшие уборке сена в вустерширском имении сэра Джералда Маллоринга, вынужденного вызвать штрейкбрехеров, до сих пор не прекращаются. В этих краях действует чья-то безответственная, злая воля. Трудно понять и причину недавно совершенного там поджога и теперешний взрыв недовольства. Известно, что экономическое положение батраков в этом! имении скорее выше, чем ниже среднего».
Она сразу же подумала: «Злая воля! Какая мерзость!» Значит, никому не известна истинная подоплека всего этого дела, никто не знает о выселении Трайста и о выселении, грозящем Гонту. Не знают, что все это носит глубоко принципиальный характер и что беспорядки начались в знак протеста против мелочной тирании помещиков во всей стране? Во имя свободы! Во имя того, чтобы с человеком не обращались так, будто у него нет ни своего ума, ни души, — неужели люди этого так и не узнают? Если им позволено будет думать, что все это — злое озорство, что Дирек просто-напросто любит устраивать смуту, — это будет ужасно! Кто-то должен об этом написать, чтобы люди знали правду. Но кто? Отец? Папа решит, что это слишком близко его касается, тут ведь замешаны его родственники. Мистер Каскот! В его доме живет Уилмет Гонт. Да-да! Ведь мистер Каскот сказал ей, что всегда будет рад ей помочь. А почему бы нет? И мысль, что наконец-то и она принесет какую-то пользу, привела ее в восторг. Если она попросит у Шейлы велосипед, она успеет на девятичасовой лондонский поезд, увидится с мистером Каскотом, заставит его что-то сделать, может быть, даже привезет его сюда! Она проверила содержимое своего кошелька. Да, денег у нее хватит. Пока она ничего никому не скажет ведь мистер Каскот может отказаться. В глубине души Недда верила, что если какая-нибудь настоящая газета встанет на сторону батраков, положение Дирека будет менее опасным; его как бы официально признают, и это, в свою очередь, заставит его вести себя осторожнее и осмотрительнее. Трудно сказать, откуда у нее взялась эта вера в узаконивающую силу прессы; по-видимому, редко читая газеты, она все еще разделяла их собственное мнение о себе и верила, что когда они пишут: «Мы сделаем то-то» или «Мы должны сделать то-то», — они действительно выступают от лица всей страны, от имени сорока пяти миллионов людей, которые намерены что-то совершить. На самом же деле, как это знают все читатели старше Недды, газеты выступают, и к тому же не слишком решительно, от лица какого-то одного, никому не известного господина, которому недосуг делать что бы то ни было. Недда верила, что пресса могучая сила, она ведь постоянно об этом слышала, но ей до сих пор еще не приходило в голову подумать, в чем эта сила заключается. Не то она поняла бы, что хотя пресса и пользуется определенной монополией пропаганды своих мнений и обладает тем корпоративным духом, который заставляет полицейских горой стоять друг за друга, она тем не менее полна самых крайних противоречий и при всей своей трезвости, совершенно бесплодна; поэтому деятельность ее практически сводится к распространению новостей (семи из десяти этих новостей лучше было бы сгинуть во мраке неизвестности!) и «разжиганию низменных страстей». Нельзя, конечно, сказать, что пресса это сознает, да и вряд ли ей кто-нибудь это скажет, ведь пресса — могучая сила!
Недда успела на поезд. Она вся горела — щеки от быстрой езды, душа от сознания своей отваги и от радости, что наконец-то и она может что-то сделать.
Соседями ее по купе третьего класса был какой-то симпатичный человек, очевидно, вернувшийся из плавания матрос, и худая, высохшая деревенская женщина в черном, очевидно, его старенькая мать. Они сидели друг против друга. Сын глядел на старушку сияющими глазами, а она ему рассказывала:
— Вот я и говорю, говорю я: «Что?» — а он мне говорит: «Да, — говорит. — Я же это самое и говорю…»
Недда подумала: «Какая прелесть! Да и сын очень милый. Я люблю простых людей!»
Спутники ее вышли на первой остановке, и дальше она ехала одна. Выйдя на вокзале Пэддингтон, Недда взяла такси и поехала в Грейс-Инн. Но теперь, когда цель ее была так близка, она вдруг очень встревожилась. Разве такой занятый человек, как мистер Каскот, сможет уделить ей столько времени и поехать так далеко? Но если она хотя бы объяснит ему, что там происходит, и то будет хорошо; он тогда сможет опровергнуть мнение того человека в другой газете! Как это замечательно — иметь возможность писать каждый день в газете, чтобы тебя читали тысячи людей! Такая жизнь дает ощущение, что ты выполняешь священный долг. Иметь возможность авторитетно выражать свое мнение, навязывая его стольким людям, то есть убеждая в своей правоте такое множество людей! Какое должно быть у человека чувство ответственности — он ведь просто вынужден вести себя благородно, даже если он по натуре и не очень благороден! Да, профессия эта замечательная, ее достойны только лучшие люди. Кроме мистера Каскота, она была знакома только с тремя молодыми журналистами, которые работали в еженедельниках.
На ее несмелый звонок дверь отворила широколицая девушка, кокетливо одетая в черное платье и передник; яркий цвет лица, мясистый рот и плутовские глаза сразу говорили, что она не дитя Лондона. Недда мгновенно сообразила, что это та самая девушка, за которую она тогда просила мистера Каскота. Она спросила:
— Вы Уилмет Гонт?
Девушка заулыбалась так, что у нее совсем не стало видно глаз:
— Да, мисс.
— Я Недда Фриленд, двоюродная сестра мисс Шейлы. Я приехала из Джойфилдса. Как вы живете?
— Спасибо, мисс, хорошо. Тут не соскучишься.
Недда подумала: «Вот так о ней и рассказывал Дирек! От нее прямо пышет жизнерадостностью!» И она с сомнением поглядела на девушку, — строгое черное платье и передник, казалось, были для нее ненадежной уздой.
— Мистер Каскот дома?
— Нет, мисс, он, верно, у себя в газете. Фладгейт-стрит, дом двести пять.
«Ах, — тоскливо подумала Недда, — я ни за что не решусь пойти туда!» И снова взглянув на девушку, — плутоватые глаза-щелочки, глубоко запрятанные между скулами и лбом, казалось, поддразнивали ее: «Ну, будто я не знаю про вас и мистера Дирека!» — Недда с огорчением ушла. Сначала она решила поехать домой в Хэмпстед, потом — обратно на вокзал, но вдруг подумала: «А почему бы мне, в сущности, не попытаться? Никто меня не съест».
Она добралась до Фладгейт-стрит в обеденный час, поэтому редакция большой вечерней газеты показалась ей довольно пустынной. Недда предъявила визитную карточку и, переходя из рук в руки, попала наконец в небольшую, мрачную комнату, где какая-то молодая женщина быстро стучала на пишущей машинке. Недде очень хотелось спросить, нравится ли ей это занятие, но она не решилась. Вся обстановка, казалось, была насыщена какой-то деловитой важностью, словно все вокруг нее беспрерывно твердило: «Да, мы могучая сила!» Сев у окна, выходившего на улицу, она принялась ждать. На здании напротив можно было прочесть название другой знаменитой вечерней газеты. Да ведь это та самая газета, которую она читала за завтраком! Номер с заметкой она купила потом на вокзале. Направление этой газеты, как она знала, было диаметрально противоположно направлению газеты мистера Каскота. Но и в здании напротив, несомненно, царит такая же важная, деловая атмосфера; если бы отворить окна обоих домов, над головами прохожих, наверное, замелькали бы дымки мощных залпов, словно два старинных фрегата встретились в зеленом море.
И тут у Недды впервые блеснуло понимание того комического равнодействия сил, которое существует не только на Фладгейт-стрит, но и во всех человеческих делах. Они палят, палят, но только дымки выстрелов клубятся в воздухе! Вот, наверно, почему папа их всегда зовет: «Эти субъекты!» Но едва она начала задумываться над этим вопросом, как в одной из соседних комнат резко зазвонил колокольчик и молодая женщина чуть было не упала на пишущую машинку. Вновь обретя равновесие, она встала и поспешно вышла. Дверь осталась открытой, и Недда увидела большую приятную комнату, стены в ней были сплошь увешаны изображениями людей в таких позах, что Недда сразу узнала в них государственных деятелей; посредине, у стола спиной к ней на вертящемся стуле сидел мистер Каскот, пол вокруг него усеивали исписанные листы, словно опавшие листья — поверхность пруда.
Недда услышала его приглушенный, но все равно приятный голос. Он торопливо сказал:
— Возьмите их, возьмите их, мисс Мейн! Начинайте с них, начинайте сразу! Ах, черт, который час?
Голос молодой женщины ответил:
— Половина второго, мистер Каскот!
Тут мистер Каскот издал горловой звук, похожий на молитву какому-то божеству с просьбой чего-то не прозевать. Молодая женщина согнулась и стала собирать с пола листы; поверх ее красивой спины Недде отлично был виден мистер Каскот; он поднял коричневое плечо, словно от чего-то оборонялся, а одна из его худых рук то и дело вскидывалась, отбрасывая назад каштановые волосы; перо, зажатое в другой, яростно скрипело по бумаге. Сердце Недды упало: ясно, что он «всыпает им по первое число» и ему не до нее. Невольно она взглянула на окно его комнаты: вылетают ли из него дымки залпов? Но окно было закрыто. Молодая женщина поднялась и вернулась к себе, складывая листы по порядку; когда дверь за ней затворялась, со стороны вертящегося стула донесся вопль: имя божье соединялось в нем с названием места, предназначенного для дураков. Когда молодая женщина снова уселась за машинку, Недда встала и спросила ее:
— Вы ему передали мою визитную карточку? Молодая женщина взглянула на нее с удивлением, словно Недда нарушила какие-то правила этикета.
— Нет.
— Тогда, пожалуйста, не надо. Я вижу, как он занят. Мне не стоит ждать.
Молодая женщина рассеянно вложила в машинку чистый лист бумаги.
— Хорошо, — сказала она. — До свидания!
И не успела Недда дойти до двери, как машинка застрекотала снова, делая мысли мистера Каскота удобочитаемыми.
«Глупо, что я пришла, — подумала Недда. — Он, видно, ужасно много работает. Бедный! Но он так чудесно говорит!» Она уныло побрела по нескончаемым коридорам и снова очутилась на Фладгейт-стрит. Шла она нахмурившись, и какой-то газетчик сказал ей, когда она проходила мимо:
— Смотрите, барышня, не дай бог, еще улыбнетесь! Увидев, что он продает газету мистера Каскота, она поискала монетку, чтобы купить ее, и, вытаскивая деньги, стала разглядывать газетчика, почти целиком закрытого буквами на темно-рыжей доске:
ВЕЛИКИЙ ЖИЛИЩНЫЙ ПЛАН
НАДЕЖДА МИЛЛИОНОВ
Над этой надписью виднелось лицо, достаточно бескровное, чтобы не быть цинготным, с тем философским выражением, которое гласило: «Уйди, надежда роковая!» Человек этот был типичным уличным стоиком. И Недда смутно постигла великую социальную истину: «Запах половины булки ничем не лучше полного отсутствия хлеба!» А не так ли поступает Дирек с батраками — не дает ли он им вдохнуть слабый запах свободы, которой вовсе и нет? Ей вдруг мучительно захотелось увидеть отца. Он, только он может помочь, потому что только он любит ее достаточно сильно, чтобы понять, как она растеряна и несчастна, как она испугана. И, повернув к метро, она села в поезд, идущий в Хемпстед…
Шел третий час, и Феликс собирался совершить моцион. Он уехал из Бекета на другой день после неожиданного переезда Недды в Джойфилдс и с тех пор делал все, чтобы забыть дело Трайста, так болезненно повлиявшее и на ее жизнь и на его собственную, — он ведь все равно ничем не мог тут помочь! Правда, забыть это до конца ему все же не удавалось.
Флора, сама человек довольно рассеянный, часто попрекала его в эти дни, что он выполняет даже простые домашние дела с отсутствующим видом; Алан же то и дело ему говорил:
— Да очнись же, отец!
После того как Недду поглотил маленький водоворот Джойфилдса, солнце совсем перестало светить для Феликса. И лихорадочный труд над «Последним Пахарем» не принес ожидаемых результатов. Поэтому сердце его дрогнуло под песочным жилетом, когда он увидел, что в калитку входит Недда. Ей, наверно, что-нибудь от него нужно! Вот до какого самоотречения он дошел в своей любви к дочери. А если ей что-нибудь от него нужно, значит, там снова неприятности! И даже когда она с жаром обняла его и сказала: «Ах, папочка, до чего же хорошо увидеться с тобой!», — это только укрепило его подозрения, хотя деликатность и не позволила ему спросить, чего она от него хочет. Он разговаривал с ней о том, какое сегодня небо, и на другие посторонние темы, думал, какая она хорошенькая, и ожидал нового подтверждения того, что молодости принадлежит первое место, а старик отец должен отныне играть вторую скрипку. Из записки Стенли он уже знал о забастовке батраков. Эта новость почему-то его даже обрадовала. Как бы там ни было, но забастовка законная форма политического протеста, и весть о ней не мешала ему по-прежнему убеждать себя, что все это, в сущности, чепуха. Однако он не читал в газетах о штрейкбрехерах, а когда она показала ему заметку, рассказала о своем посещении мистера Каскота, и о том, как она хотела увезти его с собой, чтобы в истинном свете показать ему то, что там творится, Феликс, помолчав, оказал ей как-то даже робко:
— Может, и я на что-нибудь пригожусь, детка?
Она покраснела, ничего не говоря, сжала ему руку, и Феликс понял, что он ей нужен.
Он уложил саквояж, оставил Флоре записку и спустился к Недде в прихожую.
Был уже восьмой час, когда они вышли из поезда и, наняв извозчика, медленно поехали в Джойфилдс под небом, затянутым дождевыми тучами.
Глава XXIX
Когда Феликс и Недда добрались до дома Тода, там не было ни души, кроме трех малышей Трайста, тихонько занятых каким-то своим делом, мало похожим на обычную детскую возню.
— Где миссис Фриленд, Бидди?
— Мы не знаем, ее позвал какой-то человек, и она ушла.
— А мисс Шейла?
— Она ушла еще утром. И мистер Фриленд тоже ушел.
— И собака ушла, — добавила Сюзи.
— Тогда давайте пить чай. Помоги мне накрыть на стол.
— Хорошо.
С помощью маленькой мамы и скорее мешавших им Билли и Сюзи Недда заварила чай и накрыла на стол; на душе у нее было тревожно. Ее беспокоило отсутствие тети, редко покидавшей дом, и, пока Феликс отдыхал, она несколько раз под различными предлогами выбегала к калитке.
Выбежав в третий раз, она увидела, что от церкви к дороге движется несколько фигур, — темные силуэты людей, которые что-то несут, окруженные другими людьми. Тяжелые тучи совсем заволокли небо и скрыли солнце; стало сумрачно, очертания деревьев потемнели, и только когда процессия приблизилась и до нее оставалось шагов двести, Недда увидела, что это идут полицейские. Но рядом с тем, что они несли, она разглядела синее платье Кэрстин. Что же они несут? Недда кинулась вниз по ступенькам, но сразу остановилась. Не надо! Если это он, его принесут сюда. Она в растерянности бросилась назад. Теперь ей уже было видно, что на куске плетня несут какое-то тело. Это он!
— Папа! Скорей!
Выбежав на ее крик, перепуганный Феликс увидел, что она стоит посреди дорожки, ломая руки, но она тут же бросилась назад к калитке. Процессия уже приближалась к дому. Недда увидела, как люди взбираются по ступенькам; те, кто шел сзади, поднимали руки повыше, чтобы выровнять носилки. Дирек лежал на спине; лоб и голова у него были замотаны мокрым синим полотном, оторванным от материнской юбки; лицо у него было очень бледное. Лежал он совершенно неподвижно; костюм был весь выпачкан глиной. Недда в ужасе вцепилась в рукав Кэрстин.
— Что с ним?
— Сотрясение мозга.
Спокойствие этой женщины в синем придало Недде мужество, и она тихонько попросила:
— Положите его ко мне в комнату, тетя Кэрстин, там больше воздуха.
Она бросилась наверх, широко распахнула дверь, скинула с подушки свою ночную рубашку и приготовила постель, налила в таз холодной воды и опрыскала комнату одеколоном. Потом она замерла. Может быть, они его сюда не принесут? Нет, вот они поднимаются по лестнице. Дирека внесли и положили на кровать. Она услышала, как один из полицейских сказал:
— Доктор сейчас придет, сударыня. Пусть пока полежит спокойно.
Потом они с его матерью остались одни.
— Расшнуруй ему башмаки, — попросила Кэрстин.
Пальцы у Недды дрожали, и она злилась на свою неловкость, снимая грязные башмаки. Потом тетя мягко сказала:
— Поддержи, дорогая, я его сейчас раздену.
Она поддерживала его, прислонив к своей груди, и испытывала какую-то странную радость, что ей это позволяют. Только когда Кэрстин сняла стеснявшую его одежду и они опустили безжизненное тело на кровать, она решилась шепотом спросить:
— А он долго еще будет?..
Кэрстин покачала головой и, обняв ее, шепнула:
— Мужайся, Недда!
Девушка почувствовала, что ее захлестнула горячая волна любви и страха. Она подавила эти чувства и тихонько пообещала:
— Хорошо. Только позвольте мне за ним ухаживать!
Кэрстин кивнула. Они сели рядом и стали ждать.
Следующие четверть часа показались ей самыми длинными в ее жизни. Видеть его живым и в то же время как бы неживым, без сознания, которое, быть может, никогда не вернется! Странно, как она замечала все, что творится вокруг, несмотря на то, что смотрела только на его лицо. Она знала, что за окном опять идет дождь; слышала его шелест и стук капель, чувствовала, как его душистый, прохладный запах пробивается сквозь запах одеколона, которым она опрыскала комнату. На руке Кэрстин, когда та меняла компресс и широкий синий рукав соскальзывал на локоть, она заметила синие жилки, заметила белизну этой руки и ее округлость. Близко от нее, на самом краю постели, лежала ступня Дирека. Недда украдкой сунула руку под одеяло. Ступня на ощупь была совсем холодная, и Недда крепко ее сжала. Если бы ее горячая рука могла влить в него жизнь! Ей было слышно тиканье маленьких дорожных часов, видны мухи, кружившие высоко под белым потолком; они кидались друг на друга, делая в воздухе сложные зигзаги. В ней проснулось чувство, которого она никогда еще не испытывала, оно наполнило ее всю, в глазах ее, в лице, даже в позе молодого тела появилась новая мягкость, материнская нежность, в ней проснулось желание поцеловать больное место, выходить, вылечить, вынянчить и утешить свое дитя. Она не сводила глаз с этих белых округлых рук в синих рукавах, — как уверенно и точно они двигаются, как мягко, бесшумно и быстро меняют холодные компрессы на темной голове! Но вот под повязкой она вдруг увидела его глаза, и ей чуть не стало дурно. Глаза у него были полуоткрыты, словно у него не хватало сил даже их закрыть! Недда прикусила губу, чтобы не закричать. Какой ужас, — ведь они совсем стеклянные! Почему до сих пор нет врача? В голове у нее снова и снова звучала та же молитва: «Господи, не дай ему умереть! Только не дай ему умереть!»
Дрозды во фруктовом саду затягивали вечернюю песню. Как ужасно, что они поют, как будто ничего не случилось! А ведь если он умрет, для нее погаснет свет, как он погас в его бедных глазах! И все равно на земле по-прежнему будет так, будто ничего не случилось! Как же это возможно? Нет, этого не может быть, ведь она тоже тогда умрет! Недда увидела, что Кэрстин быстро повернула голову, словно испуганный зверек, — по лестнице кто-то поднимался! Это был врач, молодой человек в гетрах, он на ходу вытирал мокрое лицо. Но ведь он еще совсем мальчишка! Нет, у него на висках поблескивает седина! Что он им скажет? Недда сидела, крепко сжав на коленях руки, неподвижная, как маленький притаившийся сфинкс. Бесконечный осмотр, вопросы и ответы! Никогда не курил, никогда не пил, никогда не болел! Удар? Где, здесь? Ага! Да, здесь. Сотрясение мозга. Потом врач долго вглядывался в глаза, оттянув веки большим и указательным пальцами. И наконец (как у него хватает духа говорить громко! Но, может быть, это к лучшему — он не стал бы так говорить, если бы Дирек был при смерти!)… Волосы остричь покороче… лед… следить, не спуская глаз!.. Сделать то-то и то-то, если он придет в себя. Ничем больше помочь нельзя. А в заключение, слава богу, сказал:
— Но особенно бояться не надо. Все кончится благополучно.
Недда не могла сдержать легкого вздоха, вырвавшегося сквозь сжатые губы.
Доктор посмотрел на нее. Глаза у него были добрые.
— Сестра?
— Двоюродная.
— А-а… Ну, так я вернусь к себе и сразу же пришлю вам лед.
Еще какие-то разговоры за дверью. Недда, оставшись наедине со своим любимым, потянулась, не вставая с колен, и поцеловала его в губы. Они не были такими холодными, как ноги, и Недда впервые почувствовала надежду. Следить за ним, не спуская глаз, она будет, не сомневайтесь! Но как это произошло? И где Шейла? А Дядя Тод?
Кэрстин вернулась и погладила ее по плечу. В сарае фермы Мэрроу была драка. Шейлу арестовали. Дирек прыгнул, чтобы ее освободить, и ударился головой о точильный камень. Дядя отправился туда, куда увели Шейлу. Недда и Кэрстин будут дежурить по очереди. Сейчас Недде надо пойти и чего-нибудь поесть; ее дежурство с восьми до полуночи.
Помня о своем решении сохранять спокойствие, Недда покорно вышла из комнаты. Полиция ушла. Маленькая мама укладывала спать малышей, в кухне Феликс готовил ужин. Он заставил Недду сесть и стал ее кормить, следя, как тигр, за тем, чтобы она ела, — раньше одна только Флора страдала от этой его настойчивости, но вид у него был такой встревоженный, несчастный и трогательный, что Недда заставляла себя глотать пищу, которая с трудом проходила через ее сухое, сдавленное горло. Феликс то и дело подходил к ней, чтобы погладить ее по плечу или пощупать лоб.
— Ничего страшного нет, деточка, не бойся. Сотрясение мозга часто длится два дня.
Два дня видеть эти мертвые глаза! Слова Феликса не принесли ей того утешения, какого он желал бы, но она понимала, что отец старается хоть чем-нибудь ей помочь. Она вдруг сообразила, что ему здесь негде спать. Надо устроить его в комнате Дирека. Нет, оказывается, в той комнате будет спать она между дежурствами. Феликсу придется просидеть всю ночь в кухне. Он давно об этом мечтал, уж много лет, и наконец-то мечта его сбылась. Такой прекрасный случай: «Нет мамы, понимаешь, детка, и некому заставлять меня спать, когда не хочется». И, глядя на то, как он ей улыбается, Недда подумала: «Он совсем, как бабушка, — лучше всего проявляет себя в беде. Ах, если бы я была такая, как они!»
Лед привезли на мотоцикле как раз перед тем, как началось ее дежурство. Теперь, когда у нее появилось какое-то реальное дело, ей стало легче. Какими робкими и смиренными становятся мысли у изголовья больного, особенно, когда больной лежит без сознания, отгороженный от сиделки этим подобием смерти! Однако того, кто любит, все же согревает чувство, что он наедине с любимым и делает все, что в его силах, и не расстается сердцем с его блуждающим духом. Недде, не сводившей глаз с неподвижного лица Дирека, порою казалось, что дух этот тут, рядом с ней. И в эти часы ожидания она, казалось, заглядывала в самые сокровенные тайники его души, словно глядела в глубь потока и видела пятнистый, будто шкура леопарда, песок на дне и темные тени водорослей, чуть-чуть освещенные солнечным лучом. Она еще никогда так ясно не понимала его гордыню, его смелость и нетерпимость, его сдержанность и угловатую, неохотно прорывающуюся нежность. У нее вдруг появилось странное, пугающее ощущение, что когда-то, в прежней жизни, она уже видела это мертвое лицо на поле боя, хмуро поднятое к звездному небу. Какая чепуха, переселения душ не бывает! А может, это-предчувствие того, что ей когда-нибудь суждено увидеть? В половине десятого стало смеркаться, и она зажгла возле себя две свечи в высоких чугунных подсвечниках. Свечи горели ровно, двумя язычками желтого пламени, медленно побеждая уходящие сумерки; их мягкое сияние наполнило комнату живыми, теплыми тенями, а ночь за окном стала еще черней и беспросветней. Два-три раза входила Кэрстин, смотрела на сына, спрашивала, не остаться ли ей, и, увидев, что Недда отрицательно качает головой, снова выходила. В одиннадцать часов, когда Недда меняла на голове Дирека лед, глаза у него все еще были тусклые, и на мгновение ее охватило отчаяние. Ей казалось, что он никогда не придет в себя, что в комнате уже воцарилась смерть, что она в пламени свечей, в тиканье часов, в темной, дождливой ночи и в ее сердце. Неужели он от нее уйдет, прежде чем она стала его женой? Уйдет? Куда? Она упала на колени и закрыла глаза руками. Какой смысл его стеречь, если он никогда не вернется? Прошло долгое время, ей казалось часы, в ней все больше и больше крепла уверенность, что, пока она его сторожит, ему не станет лучше. И, спрятав лицо, она отчаянно боролась со своим малодушием. Если что-нибудь случится, значит, так суждено! Нечего себя обманывать. Она отняла руки от лица. Глаза! Что это, неужели в них появился свет? Неужели правда? Они видят, видят! И губы у него чуть-чуть шевелятся. Ее сразу охватил такой восторг, что она и сама не помнила, как совладала с ним и осталась стоять на коленях возле больного, касаясь его рук. Но все, что она чувствовала, светилось в ее глазах и звало к себе его дух, мучительно пробивавшийся из глубин его существа. Борьба длилась долго, потом он улыбнулся. Слабее этой улыбки нельзя было ничего вообразить, но по щекам Недды покатились слезы и закапали на его руки. Потом, сделав усилие, на которое она не считала себя способной, и победив обуревавшее ее волнение, Недда стоически вернулась на свое место у его ног, чтобы следить за ним и его не волновать. На губах его все еще была чуть приметная улыбка, а открытые глаза все темнели и темнели от вернувшегося в них сознания.
Так их и нашла в полночь Кэрстин.
Глава XXX
Коротать ночные часы Феликсу сперва помогали воспоминания, а потом Кэрстин.
— Больше всего меня беспокоит Тод, — оказала она. — Я знаю этот взгляд, который был у него, когда он уходил с фермы Мэрроу. Если они будут плохо обращаться с Шейлой, он может натворить бог знает чего. Если бы только у нее хватило ума не толкать полицейских на грубость!
— В этом, наверное, можно не сомневаться… — пробормотал Феликс.
— Да, если она поймет, в каком он состоянии. А она, боюсь, этого не заметит. Ведь даже я видела его таким всего три раза. Тод — мягкий человек, и гнев медленно накапливается в его душе, но уж когда он вырывается наружу, вам становится страшно. Если он сталкивается с жестокостью, он впадает в настоящее бешенство. Однажды он чуть не убил человека — хорошо, что я успела вмешаться. В такие минуты он сам не сознает, что делает. Я хотела бы… я так хотела бы, чтобы он был уже дома. Как жаль, что нельзя видеть на расстоянии и узнать, что с ним…
Глядя на ее темные, пристально устремленные куда-то глаза, Феликс подумал:
«Ну, если ты не видишь на расстоянии, кто же увидит?»
Он узнал от нее, как произошла беда.
Рано утром Дирек собрал двадцать самых сильных батраков и повел их по фермам, чтобы помешать штрейкбрехерам работать. Несколько раз завязывались драки, и над штрейкбрехерами неизменно одерживали верх. Дирек сам дрался трижды. Днем появилась полиция, и батраки вместе с Диреком и присоединившейся к ним Шейлой скрылись в сарае на ферме Мэрроу, заперлись там и стали забрасывать полицейских кормовой свеклой, когда те попытались взломать дверь. Батраки один за другим тихонько выбирались из сарая по веревке, спущенной из слухового окна в задней стене, но едва успели опустить на землю Шейлу, как там появились полицейские. Дирек, оставшийся в сарае последним, чтобы прикрыть отступление, кидая свеклу, увидел, что полицейские схватили Шейлу, и спрыгнул с высоты двадцати футов; падая, он ушиб голову о точильный камень. В ту минуту, когда полицейские уводили Шейлу и двух батраков, появился Тод с собакой и пошел с полицейскими. Вот тогда Кэрстин и поймала этот его взгляд.
Феликс, никогда не видавший своего великана брата в припадке бешенства, ничем не мог утешить невестку. У него не хватило духа и добавить к рассказу бедной женщины плоды своих раздумий: «Вот видите, что наделала ваша закваска. Вот вам результат вашей проповеди насилия!» Наоборот, ему хотелось ее успокоить; она показалась ему такой одинокой и, несмотря на весь свой стоицизм, такой растерянной и грустной. Ему было мучительно жаль и Тода. Что бы он сам чувствовал на его месте, шагая рядом с полицейскими, которые тащат за руки Недду! Но человеческая душа полна противоречий — именно в эту минуту все в нем восстало против того, чтобы его маленькая дочка породнилась с этой семьей одержимых. Теперь в нем говорили не только обида и ревность, но и страх перед опасностью, над которой он прежде только посмеивался.
Когда Кэрстин оставила его, чтобы снова подняться наверх, Феликс остался наедине с темной ночью. Как всегда в предрассветный час, жизненные силы убывали, а страхи и сомнения становились ощутимее; они наступали на Феликса из купы яблонь, откуда доносилась музыка дождевых капель. Но в мыслях его пока было лишь одно смятение, ни к каким выводам он еще не пришел. Да и что можно было решить, пока мальчик лежит наверху между жизнью и смертью, а судьба Тода и Шейлы неизвестна! В комнате стало холодно; Феликс пододвинулся к печке, где еще тлели дрова и под серой золой краснели угли, издавая смолистый запах. Он пригнулся, раздувая огонь мехами, и услышал тихие шаги; за его спиной стояла Недда, лицо ее сияло.
Однако, сочувствуя ее радости, Феликс все же подумал: «Кто знает, может быть, для тебя было бы лучше, если бы он так и не вернулся из небытия!»
Она присела рядом.
— Дай я с тобой посижу, папа. Тут так приятно пахнет.
— Да, приятно, но тебе надо поспать.
— По-моему, мне никогда больше не захочется спать.
И, почувствовав, как она счастлива, Феликс сам оттаял. Что может быть заразительнее радости? Они долго сидели и вели задушевный разговор — первый с той роковой поездки в Бекет. Они говорили о том, что счастье человеку приносят только любовь, горы, произведения искусства и жизнь для других. Ну еще, пожалуй, хороший запах или когда лежишь на спине и смотришь сквозь ветви деревьев на небо, конечно, и чай, и солнце, цветы, здоровая усталость, ну, и, безусловно, море! Они говорили и о том, что в тяжелые минуты человек невольно начинает молиться — но кому? Разве не чему-то, заключенному в нем самом? Какой смысл молиться великой, таинственной силе, которая одно сотворила капустой, а другое — королем? Ведь эта сила вряд ли так слабохарактерна, чтобы внимать твоим молитвам. Постепенно их разговор стал прерывистым, они то и дело умолкали; наконец наступила долгая пауза, и Недда, клявшаяся, что ей больше никогда не захочется спать, крепко уснула.
Феликс любовался длинными темными ресницами, упавшими на щеки, тихим! дыханием, медленно поднимавшим грудь, трогательным выражением доброты и доверия на молодом лице, которое стало наконец спокойным после таких мук, видел тень усталости у нее под глазами, дрожь полуоткрытых губ. И неслышно поднявшись, он нашел плед и осторожно закутал в него Недду. Она, почувствовав это во сне, пошевелилась, улыбнулась ему и тут же заснула снова. Феликс подумал: «Бедная моя девочка, как она устала!» Его охватило страстное желание уберечь ее от бед и горя.
В четыре часа утра в кухню бесшумно вошла Кэрстин и шепнула:
— Она взяла с меня слово, что я ее разбужу. Какая она хорошенькая во сне!
— Да, — сказал Феликс, — и хорошенькая и хорошая.
Недда подняла голову, поглядела на Кэрстин, и ее лицо осветилось радостной улыбкой.
— Уже пора? Как чудесно!
И прежде чем оба они успели вымолвить хоть слово, она убежала наверх.
— Я никогда не видела, чтобы девушка в ее годы была так влюблена, заметила Кэрстин.
— Она так влюблена, что на это даже больно глядеть, — отозвался Феликс.
— Но Дирек не уступит ей в верности.
— Может быть, но он заставит ее страдать.
— Когда женщина любит, она всегда страдает.
Лицо Кэрстин осунулось, под глазами легла синева; вид у нее был очень усталый. Когда она ушла, чтобы немножко поспать, Феликс подкинул дров в огонь и поставил чайник, собираясь заварить себе кофе. Настало утро, ясное, сверкающее после дождя, душистое и звенящее от пения птиц. Что может быть прекраснее сияющего раннего утра — этого светлого росистого чуда? В эти часы, когда кажется, будто все звезды со всех небес упали на траву, весь мир одет покровом юности и красоты. Вдруг в ладонь Феликса уткнулся чей-то холодный нос, и он увидел собаку Тода. Шерсть у пса была мокрая, он едва шевелил хвостом с белым кончиком, а темно-желтые глаза спрашивали, чем намерен Феликс его покормить. Тут в кухню вошел Тод. Выражение лица у него было какое-то дикое и отсутствующее, как бывает у людей, поглощенных несчастьем, которое происходит где-то вдали. Его спутанные волосы потеряли обычный блеск; глаза совсем провалились, он был с головы до ног забрызган грязью и промок насквозь. Тод подошел к очагу.
— Ну как дела, старина? — с тревогой спросил Феликс.
Тод поглядел на него, но не сказал ни слова.
— Расскажи же, — попросил Феликс.
— Ее заперли, — сообщил Тод каким-то не своим голосом. — А я ничего с ними не сделал.
— И слава богу!
— А должен был.
Феликс взял брата под руку.
— Они выворачивали ей руки; один из них толкал ее в спину. Не понимаю. Как же я их не избил? Не понимаю.
— А я понимаю. Они ведь представители закона. Если бы они были просто людьми, ты не задумался бы ни на минуту.
— Не понимаю, — повторил Тод. — А потом я все ходил.
Феликс погладил его по плечу.
— Ступай наверх, старина. Кэрстин беспокоится.
Тод сел и снял сапоги.
— Не понимаю, — сказал он опять. Потом, не говоря больше ни слова и даже не взглянув на Феликса, вышел из кухни и стал подниматься по лестнице.
Феликс подумал: «Бедная Кэрстин! Но что поделаешь, они ведь все тут странные, один к одному! Как бы уберечь от них Недду?»
Мучаясь этим вопросом, он вышел в сад. Трава была совершенно мокрая, поэтому он спустился на дорогу. Пара лесных голубей о чем-то тихо ворковала — самый характерный звук летнего дня; ветра не было, и загудели мухи. Очистившийся от пыли воздух был напоен запахом сена.
Что же теперь будет с этими беднягами батраками? Их непременно уволят. Феликс вдруг почувствовал отвращение — о этот мир, где люди держатся за то, что у них есть, и хватают все, что могут схватить! Мир, где люди видят все так пристрастно; мир, где царят сила и коварство, борьба и первобытные страсти, но где есть и столько прекрасного — терпение, стойкость, героизм; и все же душа человеческая еще так невыразимо жестока!
Он очень устал, но не хотел садиться на мокрую траву и продолжал идти. Время от времени ему встречался батрак, который брел на работу; но на протяжении нескольких миль их попалось ему на глаза очень немного и все они хмуро молчали.
«Неужели это те, кто так любил свистеть? — думал Феликс. — Неужели это те самые веселые пахари? Или это всегда было только фантазией писателей? Но, право же, если они могут молчать в такое утро, значит, они вообще онемели!»
Он направился к перелазу и зашагал по тропинке в лесок. Запах листьев и древесного сока, пестрые зайчики от солнечных лучей — все это утреннее сияние и прелесть поразили его с такой силой, что он чуть не закричал. Как прекрасен этот час, когда человек еще спит, а природа бодрствует и живет своей жизнью, такой полной, нежной и первозданной, такой влюбленной в себя! Да, все беды в мире происходят от душевного неустройства вечно неуверенного в себе существа по имени Человек!
Выйдя опять на дорогу, он сообразил, что находится в одной или двух милях от Бекета, и, вдруг почувствовав, что очень голоден, решил пойти туда позавтракать.
Глава XXXI
Феликс побрился одной из бритв Стенли, принял ванну, позавтракал и уже собирался сесть в автомобиль, чтобы вернуться в Джойфилдс, когда ему передали просьбу матери подняться перед отъездом к ней.
Феликс заметил, что она встревожена, хотя и пытается это скрыть.
Она поцеловала сына и усадила на кушетку.
— Милый, сядь и расскажи мне всю эту ужасную историю. — Взяв со столика пульверизатор, она обдала его маленьким облаком духов. — Новые духи, прелестный запах, правда?
Феликс, ненавидевший духи, скрыл свое отвращение, сел рядом с матерью и рассказал ей все. И, рассказывая, чувствовал, как страдает ее утонченная, щепетильная натура от всех этих грубых подробностей: драки с полицейскими, драки с простонародьем, тюрьмы, куда отправили девушку из хорошей семьи; видел, как трогательно она старается сделать вид, будто ничего особенного не произошло. Он кончил рассказ, но Фрэнсис Фриленд продолжала сидеть неподвижно, так плотно сжав губы, что он ей сказал:
— Волноваться бесполезно, мама.
Фрэнсис Фриленд встала и что-то с силой дернула — показалась дверца шкафа. Она ее отворила и вынула оттуда саквояж.
— Я еду с тобой, сейчас же, — сказала она.
— По-моему, в этом нет никакой необходимости, ты измучаешься.
— Чепуха, дорогой! Я должна поехать.
Зная, что уговоры только еще больше укрепят ее решение, Феликс ее предупредил:
— Я еду на автомобиле.
— Ну и что ж! Я буду готова через десять минут. Ах, вот, совсем забыла, смотри! Прекрасное средство против морщин под глазами! — Она протянула ему открытую круглую коробочку. — Окуни туда палец и осторожно вотри.
Феликс был тронут ее заботой о том, чтобы и у него была хорошая мина при плохой игре; поэтому он втер немножко мази в кожу под глазами.
— Вот так. Подожди меня немного, я сейчас. Мне только надо собрать вещи. Они отлично поместятся в этот маленький саквояж.
Через четверть часа они выехали. Во время всего путешествия Фрэнсис Фриленд ни разу не дрогнула. Она бросилась в бой и не собиралась давать волю своим нервам.
— Мама, ты собираешься у них остаться? — отважился спросить Феликс. По-моему, у них нет свободной комнаты.
— Ах, какие пустяки, милый! Я прекрасно сплю, сидя в кресле. Мне это даже полезнее, чем лежать.
Феликс возвел глаза к небу и ничего не ответил.
Когда они приехали в Джойфилдс, им сообщили, что врач уже был, остался доволен больным и прописал ему полный покой. Тод собирался в Треншем, где Шейле и двоим батракам предстояло сегодня предстать перед судьей. Феликс и Кэрстин наспех посовещались. Раз приехала мама — отличная сиделка, — им лучше отправиться с Тодом. Поэтому все трое немедленно отбыли в Треншем на автомобиле.
Оставшись одна, Фрэнсис Фриленд взяла свой саквояж — на этот раз старенький, без патентованного замка, чтобы его можно было легко открыть, бесшумно поднялась наверх, постучалась в дверь комнаты Дирека и вошла. Ее приветствовал слабый, но веселый голос:
— Здравствуйте, бабушка!
Фрэнсис Фриленд подошла к кровати, улыбнулась с невыразимой нежностью, приложила палец к губам и сказала тишайшим голосом:
— Тебе, милый, нельзя разговаривать!
Она уселась у окна, поставив рядом с собой саквояж, — по ее носу катилась маленькая слеза, и она не желала, чтобы это увидели. Поэтому она открыла саквояж, достала оттуда пузыречек и жестом подозвала Недду.
— Милочка, ты должна непременно принять эту пилюльку, — прошептала она. — Это старинное средство, его давала мне мама, когда я была в твоем возрасте. Теперь тебе надо часок подышать свежим воздухом, а потом вернешься назад.
— Обязательно надо идти, бабушка?
— Да, ты должна беречь силы. Поцелуй меня.
Недда поцеловала щеку, которая показалась ей гладкой, как шелк, и удивительно мягкой, получила нежный поцелуй тоже в щеку и, поглядев на больного, вышла.
Фрэнсис Фриленд, не теряя времени попусту, стала обдумывать, что предпринять для того, чтобы победить болезнь милого Дирека. Она бессознательно сжимала и разжимала пальцы, приходя то к одному, то к другому решению; она перебирала в уме всевозможную еду, способы умывания, средства соблюдения покоя, и в глазах ее вспыхнул почти фанатический блеск. Она, как умелый полководец, оценивала свои силы и расставляла их в боевой порядок. Время от времени она заглядывала в саквояж, проверяя, есть ли у нее все, что ей нужно, отбрасывая все новоиспеченные изобретения, которые всегда могут подвести. Ибо она никогда не брала с собой в бой те патентованные новшества, которые доставляли ей такую радость в мирное время. Когда, например, она сама заболела воспалением легких и два месяца обходилась без врача, она, как известно, просто лежала на спине, не принимала никаких лекарств и лечилась только мужеством, природной выносливостью, мясным бульоном и прочими столь же простыми средствами.
Составив в уме необходимый план, она бесшумно поднялась и скинула нижнюю юбку, которая, как ей казалось, немножко шуршала; сложив ее и спрятав там, где ее никто не увидит, она сняла ботинки и надела бархатные домашние туфли. Она подошла в них к кровати, проверяя, слышны ли ее шаги, но ничего не услышала. Потом, встав там, откуда она должна была непременно заметить, если больной откроет глаза, она обследовала комнату. Подушка не очень удобная. Надо поставить тумбочки по обе стороны кровати, а не с одной! Нет пульверизатора, и еще кое-чего не хватает. Всем этим надо заняться.
Она была поглощена своим осмотром и не заметила, что милый Дирек смотрит на нее сквозь ресницы — такие черные и красивые! Он вдруг сказал ей тем же слабым, но веселым голосом:
— Все в порядке, бабушка, завтра я встану.
Фрэнсис Фриленд, считавшая, что люди всегда должны верить, будто они здоровее, чем на самом деле, ответила;
— Конечно, встанешь, милый; и сам не заметишь, как начнешь ходить. Как чудесно будет, если завтра тебе позволят посидеть в кресле. Но тебе нельзя разговаривать.
Дирек вздохнул, закрыл глаза и потерял сознание.
Вот в такие минуты Фрэнсис Фриленд была в своей стихии. Лицо ее немножко порозовело и стало очень решительным. Зная, что, кроме нее, в доме нет ни души, она подбежала к своему саквояжу, вынула нашатырный спирт, приложила к его носу и капнула немножко ему на губы. Она проделала с ним ряд манипуляций и, пока он не очнулся, не позволила себе даже подумать: «Нечего устраивать суматоху, надо делать вид, будто все обстоит как нельзя лучше».
Когда она убедилась в том, что ему стало лучше, — а он ее в этом заверил, — она села в кресло и начала обмахивать его веером, дрожа, как осиновый лист. Фрэнсис Фриленд, конечно, подавила бы свою дрожь, если бы она в какой-то мере мешала ей обмахивать его веером. Но так как, наоборот, дрожь, казалось, этому только помогала, она не стала себя насиловать: как ни молод казался ее дух, телу все же было семьдесят три года.
И, обмахивая Дирека, она вспоминала его маленьким черноволосым, смуглым мальчиком с горящими серыми глазенками и непропорционально длинными, худыми руками и ногами, который двигался неуклюже, как маленький жеребенок. Он был такой милый, благовоспитанный ребенок! Как ужасно, что он забылся и попал в такую беду! И мысли ее ушли в еще более далекое прошлое, к ее собственным четырем маленьким сыновьям. Она так старалась, чтобы у нее не было любимца, и любила всех четверых одинаково. Она вспоминала, как быстро изнашивались их полотняные костюмчики, особенно возле резинки, они становились зелеными сзади, едва малыши успевали их надеть; она сама подстригала им волосы и тратила на это не меньше чем три четверти часа на каждого: у нее всегда это получалось очень медленно, а они терпеливо сидели, все, кроме Стенли и дорогого Тода, — тот непременно начинал шевелиться, стоило ей захватить гребенкой особенно густую прядь его волос, а волосы у него были такие вьющиеся и непокорные! Она отрезала длинные золотые локоны Феликса, когда ему исполнилось четыре года, и, наверно, расплакалась бы над ними, если бы это не было так глупо! И как чудесно, что они переболели корью все разом, ей пришлось просидеть над ними всего две недели, правда, днем и ночью. И как ее беспокоит помолвка Дирека с милочкой Неддой, — она боится, что это будет очень неразумный брак. Однако что тут скажешь, если они в самом деле любят друг друга; приходится делать вид, будто так и надо! Зато как будет чудесно, когда в один прекрасный день у них появится младенец! Недда будет прелестной матерью, если только милая девочка начнет чуточку по-другому причесываться! Она заметила, что Дирек спит, а у нее затекла нога — до самого колена. Если она сейчас же не встанет, в ноге начнет колоть, будто иголками; но так как она не позволит себе разбудить милого мальчика, надо придумать какой-нибудь другой выход. И у нее явился такой план: надо сказать: «Чепуха, ничего с тобой не происходит!» — и боль тут же пройдет. Она сказала это ноге, но только почувствовала, что та превратилась в настоящую подушечку для булавок. Однако Фрэнсис Фриленд знала, что настойчивостью можно добиться чего угодно. Только не сдаваться! Она проявила настойчивость, но ей казалось, что в ногу ей втыкают раскаленные докрасна булавки. Когда она уже не могла больше терпеть, она прочитала короткий псалом. Боль исчезла, и нога у нее совершенно онемела. Нога будет как ватная, если придется встать. Но с этим справиться легко, стоит только добраться до саквояжа и достать оттуда три пилюльки рвотного ореха, — милого Дирека нельзя будить ни под каким видом! Наконец она дождалась возвращения Недды и прошептала:
— Тс-с-с!
Дирек сразу проснулся, и ей, слава богу, можно было встать. Она постояла минут пять, перенеся вес всего тела на одну ногу, а затем, уверившись, что не упадет, подошла к окну, достала свой рвотный орех и, взяв записную книжку, начала составлять список того, что могло ей понадобиться, пока Недда, заняв ее место, обмахивала больного. Кончив писать, она подошла к Недде и шепотом сообщила ей, что идет вниз за необходимыми ей мелочами, и, пока шептала, чуточку поправила волосы дорогой девочке. Ах, если бы она их так носила, — насколько это ей больше к лицу! Потом она пошла вниз.
Привыкнув к удобствам дома Стенли или хотя бы к тому, что она встречала в домах Джона и Феликса или в гостиницах, где иногда останавливалась, Фрэнсис Фриленд на миг растерялась, обнаружив, что здесь к ее услугам нет ничего, кроме трех прелестных малюток, игравших с собакой, и одного велосипеда. Несколько секунд она пристально разглядывала эту машину. Если бы у нее было хотя бы три колеса! Понимая, что ей не удастся превратить этот велосипед в трехколесный, тем более, что ей все равно нельзя им воспользоваться, — не может ведь она оставить милочку Недду одну дома! — она решила обойти все комнаты и поискать нужные вещи там. Собака, которой она чем-то понравилась, бросила детей и пошла за ней, а дети, которым нравилась собака, двинулись следом за ними, и все пятеро вошли в комнату на первом этаже. Она была разделена ширмой надвое: в одной половине стояла грубая походная кровать; в другой — две премиленькие детские кроватки, — когда-то на них явно спали Дирек и Шейла; тут же стояла еще одна, совсем маленькая кроватка, сколоченная из ящика. Старшая девочка объяснила:
— Тут спит Бидди, здесь Сюзи, а я вон там; а на этой кровати спал наш папа, пока его не посадили в тюрьму.
Фрэнсис Фриленд была шокирована. В тюрьму! Разве можно рассказывать таким крошкам подобные вещи! Их тут не приучили искать во всем только светлую сторону. Она решила заняться этим сама.
— В какую тюрьму, деточка! Наверно, он просто поехал погостить к кому-нибудь в город!
Ей казалось ужасным, что они знают правду, — они непременно должны все забыть! Эта малышка и так выглядит совсем взрослой, настоящая маленькая мама.
Дети окружили ее кольцом, и она воспользовалась этим, чтобы кинуть внимательный взгляд на их головы. Волосы были чистые.
Вторая крошка сказала:
— Нам здесь нравится. Если папа не вернулся бы из тюрьмы, мы могли бы здесь жить. Мистер Фриленд дает нам яблоки.
Фрэнсис Фриленд лишь на миг огорчилась, что не сумела внушить им более приличные представления о жизни. Она тут же спросила:
— Кто вам сказал, что его посадили в тюрьму?
Бидди осторожно ответила:
— Никто нам не говорил, мы это подслушали.
— Подслушивать нехорошо! Это очень неприлично!
Бидди спросила:
— Скажите, пожалуйста, а что такое тюрьма?
Фрэнсие Фриленд охватила жалость к этим беспризорным детишкам, чьи волосы, передники и личики были такими чистенькими. Она крепко сжала губы:
— А ну-ка вытяните руки все трое!
К ней протянулись три ручонки, и на нее воззрились три пары серо-голубых глав. Из недр своего кармана она вытащила кошелек, вынула оттуда три шиллинга и положила по одному на каждую ладошку. Три кулачка сжались, две фигурки присели в книксене; третья продолжала стоять как вкопанная, но круглая мордашка расплылась в широкой улыбке.
— Что надо сказать? — спросила Фрэнсис Фриленд.
— Спасибо.
— Спасибо, а еще что?
— Спасибо, сударыня.
— Вот и хорошо. Теперь бегите играть в сад.
Все трое послушно убежали. Снаружи послышался быстрый шепот. Фрэнсис Фриленд выглянула в окно и увидела, что они отворяют калитку. Ее охватило беспокойство. Высунув в окно голову, она окликнула их. Бидди вернулась.
— Только не вздумайте тратить все деньги сразу!
Бидди замотала головой.
— Ну, нет! У нас один раз был шиллинг, и мы все потом заболели. Мы теперь будем тратить каждый день по три пенса, пока все деньги не кончатся.
— А ты не хочешь немножко отложить на черный день?
— Нет.
Фрэнсис Фриленд не нашлась, что на это сказать. Славные малютки!
Славные малютки скрылись за калиткой.
В комнате Тода и Кэрстин она обнаружила тумбочку, подушку и еще кое-что необходимое. Придумав, как вложить то в это, а это в то так, чтобы ничего не было видно, она тихонько притащила свою добычу поближе к комнате милого Дирека и попросила милочку Недду сходить вниз и поискать то, чего, как она знала, нельзя было там найти, потому что в эту минуту не смогла придумать лучшего предлога. Когда милая девочка вышла, она засунула это сюда, а то туда. Теперь все в порядке! У нее стало легче на душе. В уходе за больными есть свои неприятные стороны, но надо делать то, что необходимо, а потом вести себя как ни в чем не бывало. Кэрстин не обо всем позаботилась. Но ведь дорогая Кэрстин — такая умница.
Ее отношение к этой синей птице, которая двадцать один год назад залетела в гнездо Фрилендов, всегда после первого испуга оставалось стоическим. Ведь как бы ее ни коробило пренебрежение условностями, она умела ценить высокие душевные качества. Ей было жаль, что дорогая Кэрстин открывает шею и руки так, что они совсем почернели от загара; жаль, что она никогда не ходит в церковь и воспитала своих детей в том же духе, внушив им не совсем верные взгляды на земельный вопрос, но тем не менее ее невестка, несомненно, всегда оставалась истинной леди, любила дорогого Тода и была очень хорошей женщиной. Да и черты лица у нее такие правильные, цвет лица прекрасный, фигура тонкая, стройная, и спина такая прямая, что на нее приятно смотреть. А если она не очень практична, мало ли что! Зато она никогда не растолстеет, как это явно суждено Кларе. Поэтому Фрэнсис Фриленд с самого начала поспешила увидеть светлые стороны в браке Тода. Ее размышления прервал голос Дирека:
— Бабушка, мне хочется пить!
— Сейчас, милый. Не шевели головой; дай я тебя напою с ложечки этим вкусным лимонадом!
Когда Недда вернулась, она застала такую картину: бабушка одной рукой поддерживала голову Дирека, другой поила его с ложечки, а лицо ее светилось нежной улыбкой.
Глава XXXII
В тот день, когда Фрэнсис Фриленд обосновалась в Джойфилдсе, Феликс после обеда уехал в Лондон, увезя с собой Шейлу. С нее взяли обязательство «не нарушать порядка», и выполнять его ей, безусловно, будет легче, уехав подальше. И хотя брать ее под опеку было все равно, что слишком долго держать в руке зажженную спичку, Феликс чувствовал, что обязан это сделать.
Он оставлял Недду с неспокойной душой, но у него не хватило духу насильно оторвать ее от больного. Дирек, правда, собирался встать на другой день, но поправлялся он медленно, потому что больна у него была голова, а не тело. К тому же ему мешал выздоравливать характер. Он несколько раз делал усилие, чтобы встать с постели, но тело отказывалось ему подчиняться, а эти попытки отнюдь не содействовали его выздоровлению. Фрэнсис Фриленд командовала в комнате больного, и заменить ее было невозможно, так как она и в самом деле была превосходной сиделкой благодаря большому опыту и умению забывать о своих собственных нуждах; она дежурила по очереди с Неддой и, становясь с каждым днем немножко бледнее и решительнее, все нежнее глядела на Дирека. Трагедия старости — быть отрешенной от жизни, когда дух твой еще не хочет сдаваться; понимать, что ты никому не нужна и все, кого ты родила и вырастила, давно разбрелись по разным дорогам, где ты их не догонишь; что умственная жизнь течет мимо тебя с огромной быстротой, а ты остаешься где-то в тихой заводи, беспомощно пытаясь влиться в общий поток, и чувствуешь, как тебя безнадежно относит назад; ощущать, что твое сердце еще молодо и горячо, но ты так погрязла в старых представлениях и привычках, что никто не хочет заметить, насколько ты еще полна бодрости и сердечного тепла; никто не понимает, как тебе хочется участвовать в каком-нибудь деле, совершить что-то нужное, полезное для всех, никто тебе в этом не поможет! Но для Фрэнсис Фриленд трагедия старости была хотя бы на время побеждена. Она могла приносить пользу тем, кого любила и кому хотела помочь. Теперь она занимала комнату Шейлы.
Целую неделю Дирек не задавал никаких вопросов, не заговаривал ни о беспорядках, ни даже о причине своей болезни. Невозможно было понять, вызвано ли это частичной потерей памяти из-за сотрясения мозга, или же в нем говорит инстинкт самосохранения и он сам не хочет думать о том, что может его взволновать. Недда каждый день боялась, что вот он начнет вспоминать. Она знала, что вопросы будут обращены к ней, — ведь от бабушки все равно не дождешься ответа: «Ну, конечно, деточка, все идет прекрасно, ты только поменьше говори!»
Разговор начался в последний день июня, едва Дирек первый раз встал с постели.
— Но сено им все же не удалось спасти?
Можно ли ему сказать правду? Простит ли он, если она ее не скажет? Если она солжет сейчас, сможет ли она лгать в ответ на все остальные вопросы? Когда он потом обнаружит правду, не повредит ли это ему больше, чем если он услышит ее сейчас? Недда все же решила солгать, но когда она открыла рот, язык прилип у нее к гортани, и она чуть слышно пробормотала:
— Нет, удалось.
Его лицо исказилось. Недда сразу же опустилась на колени рядом с его стулом. Он спросил сквозь зубы:
— Говори, говори! Значит, все пошло прахом?
В ответ она только опустила голову и погладила его руку.
— Так. А что сделали с ними?
Она прошептала, не глядя на него:
— Кое-кого уволили, другие снова работают, как прежде.
— Как прежде!
Она так жалобно на него взглянула, что Дирек больше не стал ни о чем спрашивать. Но то, что он узнал, задержало его выздоровление еще на неделю. Недда была в отчаянии. Но как только Дирек встал опять, он снова начал ее допрашивать.
— Когда будет суд?
— Седьмого августа.
— Кто-нибудь навещал Боба Трайста?
— Да, тетя Кэрстин была у него два раза.
Получив этот ответ, он долго молчал. Она снова соскользнула со стула и встала возле него на колени; ей казалось, что только здесь у нее появится мужество, чтобы отвечать на его вопросы. Он положил руку, с которой сошел загар, ей на голову. Тогда она собралась с духом и спросила:
|
The script ran 0.017 seconds.