1 2 3 4 5 6 7 8
– Я оставляй вас… Потому сефодня ви отвратителен… – сказал хищник, и лицо его вытянулось.
– Ну что ж! Доброй ночи, – отвечала Эстер. – Посоветуйте Шоршу положить ваши подушки повыше, а ноги держите пониже, у вас сегодня апоплексический цвет лица… Вы не можете сказать, дорогой мой, что я не забочусь о вашем здоровье.
Барон встал и взялся за ручку двери.
– Сюда, Нусинген!.. – сказала Эстер, подзывая его высокомерным жестом.
Барон наклонился к ней собачьей покорностью.
– Хотите, чтобы я была мила с вами, давала бы вам вечером сладкой воды, нянчилась с вами, толстое чудовище?
– Ви раздирай мене тушу…
– Раздирать тушу? Ведь это значит драть шкуру!.. – продолжала Эстер, насмехаясь над произношением барона. – Послушайте, приведите ко мне Люсьена, я хочу пригласить его на наш Валтасаров пир и должна быть уверена, что он придет. Если вам удастся это посредничество, я так горячо скажу: «Я люблю тебя, мой толстый Фредерик, что ты поверишь…»
– Ви вольшебниц, – сказал барон, целуя перчатку Эстер, – я зогласен слушать айн час ругательств, чтоби полючить ласки в конец…
– Ну, а если меня не послушают, я… – сказала она, погрозив барону пальцем, точно ребенку.
Барон задергал головой, как птица, когда, попав в силки, она взывает к жалости охотника.
«Боже мой! Что случилось с Люсьеном? – говорила Эстер про себя, оставшись одна в ложе и давая волю слезам. – Я никогда не видела его таким грустным!»
Вот что случилось с Люсьеном в этот вечер. В девять часов Люсьен направился, как обычно, в своей двухместной карете к особняку де Гранлье. Пользуясь верховой лошадью и кабриолетом для утренних прогулок, он, подобно всем молодым людям, нанимал зимой для вечерних выездов двухместную карету, выбрав у лучшего каретника самый великолепный экипаж и кровных рысаков. Все улыбалось ему в течение месяца: он обедал три раза в особняке Гранлье, герцог был с ним мил; акции омнибусного предприятия были проданы за триста тысяч франков, что позволило ему уплатить еще треть стоимости земли; Клотильда де Гранлье облекалась в обворожительные одеяния, накладывала на лицо десять банок румян перед каждой встречей с Люсьеном и открыто признавалась в любви к нему. Некоторые особы, достаточно высокопоставленные, говорили о свадьбе Люсьена и мадемуазель де Гранлье как о вещи вполне вероятной. Герцог де Шолье, бывший посол в Испании и какое-то время министр иностранных дел, обещал герцогине де Гранлье испросить у короля титул маркиза для Люсьена. Итак, отобедав у г-жи де Серизи, Люсьен, как это повелось в последнее время, с улицы Шоссе-д'Антен поехал в Сен-Жерменское предместье. Он приезжает, кучер кричит, чтобы открыли ворота, ворота открываются, экипаж останавливается у подъезда. Люсьен, выходя из кареты, видит во дворе еще четыре экипажа. Заметив г-на де Рюбампре, один из лакеев, открывавший и закрывавший двери подъезда, выходит на крыльцо и становится перед дверью, как солдат на часах. «Его милости не дома!» – говорит он. «Но госпожа герцогиня принимает», – говорит Люсьен лакею. «Госпожа герцогиня выехали», – важно отвечает лакей. «А мадемуазель Клотильда…» «Не думаю, чтобы мадемуазель Клотильда приняла мосье в отсутствие герцогини…» «Но в доме гости…» – говорит Люсьен, сраженный. «Не могу знать», – отвечает лакей, пытаясь сохранить видимость глупости и почтительности. Нет ничего страшнее этикета для того, кто возводит его в самый грозный закон высшего общества. Люсьен без труда постиг смысл этой убийственной для него сцены: герцог и герцогиня не желали его принимать. Он почувствовал, как стынет у него в жилах кровь, и капли холодного пота выступили у него на лбу. Разговор произошел в присутствии его собственного лакея, который держал ручку дверцы, не решаясь ее закрыть. Люсьен знаком задержал его, но, садясь в карету, он услышал шум шагов на лестнице и голос выездного лакея, крикнувшего: «Карету господина герцога де Шолье! Карету госпожи виконтессы де Гранлье!» Люсьен едва успел сказать своему слуге: «К Итальянцам! Пошел!» Несмотря на проворство, злополучный денди не избежал встречи с герцогом де Шолье и его сыном герцогом де Реторе, с которыми принужден был раскланяться молча, потому что они не сказали ему ни слова. Крупная придворная катастрофа, падение опасного фаворита часто завершаются на пороге кабинета подобным возгласом привратника с бесстрастной физиономией. «Как известить немедленно об этом несчастье моего советчика? – думал Люсьен по пути к Итальянской опере. – Что произошло?.. Он терялся в догадках. А произошло следующее.
В то утро, в одиннадцать часов, герцог де Гранлье, войдя в малую гостиную, где обычно завтракал в семейном кругу, поцеловав Клотильду, сказал ей: «Дитя мое, впредь до моих на то указаний и не помышляй о господине де Рюбампре». Потом он взял герцогиню за руку и увел ее в оконную нишу, желая наедине сказать ей несколько слов: бедная Клотильда изменилась в лице. Мадемуазель де Гранлье, внимательно наблюдая за своей матерью, слушавшей герцога, прочла в ее глазах живейшее удивление. «Жан, – обратился герцог к одному из слуг, – отнесите эту записку господину герцогу де Шолье, скажите, что я прошу ответа: „Да или нет“. – Я пригласил его сегодня к обеду», – сказал он жене.
Завтрак был невеселым. Герцогиня сидела задумавшись, герцог, казалось, сердился на самого себя, а Клотильда с трудом удерживала слезы. «Дитя мое, ваш отец прав, повинуйтесь ему, – мягко сказала мать дочери. – Я не могу, как он, приказать: „Не помышляйте о Люсьене!“ Нет, я понимаю твое горе. (Клотильда поцеловала руку матери.) Но я скажу тебе, мой ангел: будь терпелива, не делай никаких попыток, страдай молча, если ты его любишь, и доверься заботам твоих родителей! Величие женщин знатного происхождения и заключается, моя девочка, в том, что они исполняют свой долг во всех случаях и с достоинством». «Но что случилось? – спросила Клотильда, белая, как лилия. „Нечто слишком серьезное, чтобы тебя в это посвящать, моя милая, – отвечала герцогиня. – Если это ложь, тогда незачем тебе грязнить свою душу; если это правда, ты не должна ее знать“.
В шесть часов герцог де Шолье прошел в кабинет к герцогу де Гранлье, который его ожидал. «Послушай, Анри… (Эти два герцога были на „ты“ и называли друг друга по имени – один из оттенков, изобретенных для того, чтобы подчеркнуть степень близости одних, не допуская излишней французской непринужденности со стороны других и не щадя чужого самолюбия.) Послушай, Анри, я в таком затруднении, что могу просить совета только у старого опытного в делах друга, а у тебя в них большой навык. Как тебе известно, моя дочь любит молодого Рюбампре, которого мне чуть не навязали в зятья. Я всегда был против этого брака; но, видишь ли, герцогиня не могла противостоять любви Клотильды. Когда этот мальчик купил землю, когда он уплатил за нее три четверти всей суммы, я сдался. И вот вчера я получил подметное письмо (ты знаешь, как надобно к ним относиться), в котором меня уверяют, что состояние этого малого почерпнуто из нечистого источника и он лжет, рассказывая нам, будто средства для этой покупки дает ему его сестра. Меня заклинают, чтобы я, во имя счастья дочери и уважения к нашему роду, навел справки, и указывают пути к выяснению истины. Да ты сам прочти сначала». «Я разделяю твое мнение насчет подметных писем, дорогой Фердинанд, – отвечал герцог де Шолье, прочтя письмо. – К ним относишься, как к шпионам: презираешь, но прислушиваешься. Не принимай у себя некоторое время этого мальчика, мы попытаемся навести справки… Да, позволь! Я знаю, что делать! В лице твоего адвоката Дервиля ты имеешь человека, которому мы вполне доверяем; он посвящен в тайны многих семейств, он может хранить и эту. Он человек порядочный, человек солидный, человек честный; он тонкая штучка, хитрец; но тонок он лишь в своей области и нужен тебе лишь для того, чтобы собрать доказательства, которые ты мог бы принять во внимание. У нас в министерстве иностранных дел есть один человек из королевской полиции; ему нет равного, когда дело идет о раскрытии тайн, имеющих государственную важность, мы часто даем ему поручения такого рода. Предупреди Дервиля, что у него в этом деле будет помощник. Наш шпион – настоящий вельможа, он явится украшенный орденом Почетного легиона, и у него будет облик дипломата. Этот пройдоха возьмет на себя роль охотника, а Дервилю придется лишь присутствовать при охоте. Твой адвокат либо скажет тебе, что гора родила мышь, либо, что ты должен порвать с молодым Рюбампре. Через неделю ты будешь знать, как поступить». – «Молодой человек не такая еще важная особа, чтобы обижаться, если не будет заставать меня дома в продолжение недели, – сказал герцог де Гранлье. „В особенности если ты отдаешь ему свою дочь, – отвечал бывший министр. – Окажись автор подметного письма прав, что тебе до Рюбампре? Ты пошлешь Клотильду путешествовать с моей невесткой Мадленой, которая хочет ехать в Италию…“ „Ты выручаешь меня из беды! Но я не знаю еще, должен ли я тебя благодарить…“ – „Подождем событий“. – „Ах, да! – воскликнул герцог де Гранлье. – А имя этого господина? Надо же предупредить о нем Дервиля… Пришли его ко мне завтра к четырем часам, у меня будет Дервиль, я их сведу друг с другом“. „Имя настоящее, – сказал бывший министр, – как будто Корантен… (этого имени тебе не надо было бы знать), но сей господин представится тебе под своим министерским именем: он зовется господином де Сен… как бишь его… Ах, да! Сент-Ив… Сен-Валер, что-то в этом роде! Ты можешь ему довериться, Людовик Восемнадцатый вполне ему доверял“.
После этого совещания дворецкий получил приказ не принимать г-на де Рюбампре, что и было сделано.
Люсьен прохаживался в фойе Итальянской оперы, шатаясь, как пьяный. Он уже видел себя притчей всего Парижа. В лице герцога де Реторе у него был беспощадный враг, один из тех, которым надо улыбаться, не имея возможности отомстить, ибо они наносят удары в согласии с требованиями света. Герцог де Реторе знал о сцене, происшедшей у подъезда особняка де Гранлье. Люсьену не терпелось известить об этом неожиданном бедствии своего личного-действительного-тайного советника, но он опасался повредить своей репутации, появившись у Эстер, где мог кого-нибудь встретить. Он забывал, что Эстер была тут же, в театре, так путались его мысли; в этом состоянии полной растерянности ему пришлось отвечать Растиньяку, когда, тот, не зная еще новости, поздравил его с предстоящей свадьбой. В это время появился Нусинген и, улыбаясь Люсьену, сказал ему:
– Окажите мне удовольство посетить матам те Жампи, он желаль би сам приглашать вас на наш новозель…
– Охотно, барон, – сказал Люсьен, которому капиталист показался ангелом-спасителем.
– Оставьте нас, – сказала Эстер господину Нусингену, когда он вошел в ложу с Люсьеном. – Ступайте навестить госпожу дю Валь-Нобль, она сидит в ложе третьего яруса со своим набобом… Сколько набобов развелось в Индии! – прибавила она, кинув на Люсьена выразительный взгляд.
– А этот, – сказал Люсьен, усмехнувшись, – удивительно похож на вашего.
– И приведите ее сюда вместе с ее набобом, – сказала Эстер, понимающе глядя на Люсьена, но обращаясь к барону, – ему страстно хочется завязать с вами знакомство; говорят, он баснословно богат. Бедняжка уже напела мне про него не знаю сколько, все жалуется, что этого набоба не раскачать; а если бы вам удалось вытряхнуть из него балласт, быть может, он и встряхнулся бы.
– Ви принимайт нас за вор, – сказал барон.
– Что с тобою, мой Люсьен?.. – шепотом сказала она своему другу, коснувшись губами его уха, как только дверь ложи закрылась.
– Я погиб! Мне только что отказали от дома де Гранлье под предлогом, что господ нет, в то время как герцог и герцогиня были у себя, а во дворе пять упряжек рыли копытами землю…
– Как! Женитьба может расстроиться? – воскликнула Эстер взволнованно, ибо ей уже грезился рай.
– Я не знаю еще, что замышляется против меня…
– Мой Люсьен, – сказала она ему своим чарующим голосом, – зачем грустить? Со временем ты составишь себе еще более удачную партию. Я заработаю тебе два имения…
– Устрой ужин, и нынче же: мне надо поговорить наедине с Карлосом, а главное, пригласи мнимого англичанина и Валь-Нобль. Этот набоб – причина моей гибели, он наш враг, мы его заманим и… – Люсьен не договорил, махнув отчаянно рукой.
– Но что случилось? – спросила бедная девушка, которая чувствовала себя как на раскаленных угольях.
– О боже! Меня заметила госпожа Серизи! – вскричал Люсьен. – И в довершение несчастья, с нею герцог де Реторе, они из свидетелей моей неудачи.
И верно, в эту самую минуту герцог де Реторе разглагольствовал в ложе графини де Серизи, забавляясь ее горем.
– Вы позволяете Люсьену показываться в ложе мадемуазель Эстер? – говорил молодой герцог, указывая на ложу, в которой находился Люсьен. – Принимая в нем участие, вы должны были бы внушить ему, что так вести себя неприлично. Можно ужинать у нее, можно даже там… но, должен сознаться, я не удивляюсь более охлаждению де Гранлье к этому мальчику: я только что видел, выходя из их особняка, как ему отказали от дома.
– Эти девицы очень опасны, – сказала г-жа де Серизи, глядя в бинокль на ложу Эстер.
– Да, – сказал герцог, – и тем, на что они способны, и тем, чего они хотят…
– Они его разорят! – сказала г-жа де Серизи. – Мне говорили, что они одинаково дорого обходятся, когда им платят и когда не платят.
– Но не ему! – отвечал молодой герцог, состроив удивленную мину. – Они ему не стоят ровно ничего, и сами бы в случае надобности дали ему денег. Они все бегают за ним.
Губы графини дрогнули, но едва ли эту нервную гримаску можно было назвать улыбкой.
– Ну что ж! – Приезжай ужинать в двенадцать. Привези Блонде и Растиньяка. Будет хотя бы два забавных человека, а всех нас соберется не более девяти.
– Надо найти повод, чтобы послать барона за Европой; скажи ему, что ты хочешь отдать Азии распоряжения по случаю ужина. А Европе расскажи, что со мной случилось; нужно предупредить Карлоса до того, как набоб попадет в его руки.
– Будет исполнено, – сказала Эстер.
Итак, Перад должен был, видимо, очутиться, не подозревая о том, под одной кровлей со своим противником. Тигр шел в логовище льва, и льва, окруженного телохранителями.
Когда Люсьен воротился в ложу г-жи де Серизи, она не обернулась, не улыбнулась, не подобрала платье, освобождая ему место рядом с собою: она притворилась, что не заметила вошедшего, и не отрывала глаз от бинокля, но по дрожанию ее руки Люсьен понял, что графиня во власти той мучительной душевной тревоги, которой искупается запретное счастье. Он все же прошел вперед и сел в кресла в противоположном углу ложи, оставив между собой и графиней небольшое пустое пространство; потом облокотившись о барьер ложи, оперев подбородок на руку, обтянутую перчаткой, полуобернулся, ожидая хотя бы слова. Действие подходило к середине, а графиня еще ни разу к нему не обратилась, ни разу не взглянула на него.
– Я не знаю, – сказала она наконец, – почему вы здесь; ваше место в ложе мадемуазель Эстер…
– Иду туда, – сказал Люсьен и вышел, не взглянув на графиню.
– Ах, моя дорогая! – сказала г-жа дю Валь-Нобль, входя в ложу Эстер вместе с Перадом, которого барон Нусинген не узнал. – Я очень рада, что могу представить тебе господина Самуэля Джонсона; он поклонник талантов господина Нусингена.
– Правда, сударь? – сказала Эстер, улыбаясь Пераду.
– О, йес, очинь, – сказал Перад.
– Право, барон, этот французский язык очень похож на ваш, как наречие Нижней Бретани похоже на бургундское. Забавно будет послушать вашу беседу о финансах… Знаете, господин набоб, какой платы я хочу потребовать за то, что познакомлю вас с моим бароном? – сказала она смеясь.
– О-о!.. Я буду польщен знакомств сэр баронет.
– Да, да, – продолжала она. – Вы должны доставить мне удовольствие, отужинав у меня… Нет смолы крепче, чем сургуч бутылки с шампанским, чтобы связать людей; он скрепляет все дела, и особенно те, в которых люди запутываются. Прошу пожаловать ко мне нынче же вечером, вы попадете в теплую компанию! А что до тебя касается, мой миленький Фредерик, – сказала она на ухо барону, – ваша карета еще тут, скачите на улицу Сен-Жорж и приведите Европу, мне надо распорядиться насчет ужина… Я пригласила Люсьена, он приведет с собой двух остряков… Мы заставим сдаться англичанина, – сказала он на ухо г-же дю Валь-Нобль.
Перад и барон оставили женщин наедине.
– Ах, дорогая! Какая же умница ты будешь, если заставишь сдаться эту толстую шельму, – сказала Валь-Нобль.
– Если я этого не добьюсь, ты мне одолжишь его на неделю, – отвечала Эстер, улыбаясь.
– Нет, ты бы его не вытерпела и полдня, – возразила г-жа дю Валь-Нобль. – Трудно мне достается хлеб, зубы об него обломаешь. Никогда в жизни больше не соглашусь осчастливить англичанина… Все они холодные себялюбцы, разряженные свиньи…
– Как! Никакого уважения? – сказала Эстер, смеясь.
– Напротив, дорогая, это чудовище еще ни разу не сказало мне «ты».
– Ни при каких условиях? – спросила Эстер.
– Негодяй неукоснительно величает меня сударыней и сохраняет полнейшее хладнокровие даже тогда, когда все мужчины более или менее любезны. Вообрази, любовь для него все равно бритье, честное слово! Он вытирает свои бритвы, кладет их в футляр, смотрится в зеркало, как бы говоря всем своим видом: «Я не порезался». Притом он обходится со мной так почтительно, что можно сойти с ума. И разве этот мерзкий милорд, Разварная говядина, не глумится надо мной, заставляя бедного Теодора полдня торчать в моей туалетной комнате? Наконец, он ухитряется противоречить мне во всем. И скуп… как Гобсек и Жигоне, вместе взятые. Он вывозит меня обедать, но не оплачивает наемной кареты, в которой я возвращаюсь обратно, если случайно не закажу своей…
– И сколько же он дает тебе за такие услуги? – спросила Эстер.
– Ах, дорогая, можно сказать, ничего. Наличными пятьсот франков в месяц и оплачивает выезд. Но что это за выезд!.. Карета вроде тех, что берут напрокат лавочники в день свадьбы, чтобы съездить в мэрию, в церковь, в Кадран бле… Он мне опостылел с этим уважением. Когда я не скрываю от него, что я раздражена, что я не в духе, он не сердится, а говорит мне: «Ай шелау, штоуб миледи имей суой волю, ибо ништо так ненавийстн для джентельмэн, как сказать молодой милой дженшен: ви ейст хлопок, ви ейст тоуар! Хе-хе! Я ейст члейн обчесс тресвуэсе в борбэй оф раубств». И мой изверг по-прежнему бледен, сух и холоден, давая мне этим понять, что уважает меня, как уважал бы негра, и что это исходит не от его сердца, но от его аболиционистских убеждений.[98]
– Гнуснее быть невозможно, – сказала Эстер, – но я разорила бы этого китайца!
– Разорить? – воскликнула г-жа Валь-Нобль. – Для этого надо, чтобы он любил меня!.. Да ты бы сама не пожелала попросить у него и двух лиаров. Он бы тебя важно выслушал и сказал бы в таких британских выражениях, в сравнении с которыми и пощечина кажется любезностью, что он платит тебе достаточно дорого за «такую маленьки вуещь, как любоув в наша джизн».
– Подумать только, что мы, в нашем положении, можем встретить такого мужчину! – вскричала Эстер.
– О, моя милочка, тебе посчастливилось!.. Ухаживай хорошенько за своим Нусингеном.
– У твоего набоба, верно, что-то есть на уме?
– То же самое сказала мне и Адель, – отвечала г-жа дю Валь-Нобль.
– Помилуй, дорогая, этот человек как будто решил внушить женщине ненависть к себе, чтобы в какую-то минуту его прогнали прочь, – сказала Эстер.
– Или хочет вести дела с Нусингеном и взял меня, зная, что мы с тобой дружны; так думает Адель, – отвечала г-жа дю Валь-Нобль. – Вот почему я и представила его тебе сегодня! Ах! Если бы я была уверена в его замыслах, я премило сговорилась бы с тобой и с Нусингеном!
– Не случалось ли тебе вспылить? – сказала Эстер. – Высказать ему все начистоту?
– Попробовала бы сама! Какая хитрая!.. Все равно, как ты ни мила, он убил бы тебя своими ледяными улыбками. Он бы тебе ответил: «Я проутивник оф раубств энд ви суободн…» Ты бы ему говорила препотешные вещи, а он бы глядел на тебя и говорил: very good,[99] и ты бы поняла, что в его глазах ты только кукла.
– А рассердиться?
– Все равно! Для него это лишнее забавное зрелище! Разрежь ему грудь, и ему ничуть не будет больно, у него внутренности не иначе как из жести. Я высказала ему это. Он ответил: «я уошен рад такуой физикаль оусобенность». И всегда учтив. Дорогая моя, у него душа в перчатках… Из любопытства я решила еще несколько дней потерпеть эту пытку. Иначе я уже заставила бы Филиппа, отличного фехтовальщика, отхлестать по щекам милорда, больше ничего не остается…
– Я как раз хотела тебе это посоветовать! – вскричала Эстер. – Но раньше ты должна узнать, обучен ли он боксу; эти старые англичане, моя милая, могут неожиданно сыграть с тобой злую шутку.
– Второго такого не найдешь!.. Ты бы видела, как он испрашивает моих приказаний: и в котором часу ему прийти и застанет ли он меня дома (понятно само собой!) – и все это в такой почтительной, можно сказать джентльменской форме, что ты сказала бы: «Как эту женщину обожают!» И нет женщины, которая не сказала бы того же…
– А нам завидуют, моя милая, – сказала Эстер.
– Ну и отлично!.. – воскликнула г-жа дю Валь-Нобль. Видишь ли, мы все более или менее испытали в нашей жизни, как мало с нами считаются: но, дорогая, я никогда не была так жестоко, так глубоко, так беспощадно унижена грубостью, как я унижена почтительностью этого дурацкого бурдюка, налитого портвейном. Когда он пьян, он уходит, чтобы не бийт противн, как он сказал Адели, и не быть между двух зоул: женщиной и вином. Он злоупотребляет моим фиакром, пользуется им больше, чем я сама… О, если бы нам нынче удалось напоить его до положения риз… но он выдувает десять бутылок и только навеселе: глаза у него мутные, а взгляд зоркий.
– Точно окна, грязные снаружи, – сказала Эстер, – А изнутри отлично видно, что происходит вовне… Я знаю эту особенность мужчин: дю Тийе обладает ею в высокой степени.
– Постарайся залучить к себе вечером дю Тийе. Ах, если бы они вдвоем с Нусингеном впутали его в свои дела, как бы я была отомщена!.. Они довели бы его до нищеты! Увы, дорогая, докатиться до протестантского ханжи, и это после бедняги Фале, такого забавника, такого славного малого, такого зубоскала!.. И нахохотались же мы с ним вдоволь!.. Говорят, все биржевые маклеры глуповаты… Ну, а этот сглупил только один-единственный раз…
– Когда он оставил тебя без сантима, и ты постигла изнанку веселой жизни.
Европа, доставленная бароном Нусингеном, просунула свою змеиную головку в дверь и, выслушав приказание хозяйки, сказанное ей на ухо, исчезла.
В половине двенадцатого пять экипажей стояли на улице Сен-Жорж у дверей знаменитой куртизанки: экипаж Люсьена, приехавшего с Растиньяком, Блонде и Бисиу, экипажи дю Тийе, барона Нусингена, набоба, а также Флорины, завербованной в этот вечер дю Тийе. Трехстворчатые окна были скрыты складками великолепных китайских занавесей. Ужин был назначен на час ночи, свечи пылали, роскошь маленькой гостиной и столовой выступали во всем блеске. Предстояла разгульная ночь, рассчитанная разве что на выносливость этих трех женщин и мужчин. В ожидании ужина, до которого оставалось еще два часа, сели играть в карты.
– Вы играете милорд? – спросил дю Тийе Перада.
– Я играу О'Коннель, Питт, Фокс, Каннинг, лорд Бругем, лорд…
– Огласите уж сразу список всех ваших лордов, – сказал ему Бисиу.
– Лорд Фиц-Вилльям, лорд Элленборо, лорд Эртфорт, лорд…
Бисиу посмотрел на башмаки Перада и наклонился.
– Что ты ищещь? – спросил его Блонде.
– Черт возьми! Пружинку, которую надо нажать, чтобы остановить машину, – сказала Флорина.
– Фишка двадцать франков, играете? – сказал Люсьен.
– Я играу все, штоу ви пожелай проуиграй…
– Каков?.. – сказала Эстер Люсьену. – Они все принимают его за англичанина.
Де Тийе, Нусинген, Перад и Растиньяк сели за ломберный стол. Флорина, г-жа дю Валь-Нобль, Эстер, Бисиу и Блонде расположились около камина. Тем временем Люсьен перелистывал великолепное собрание гравюр.
– Кушать подано, – сказал Паккар, появляясь в пышной ливрее.
Перада усадили слева от Флорины, рядом с Бисиу, которому Эстер поручила, подзадоривая набоба, напоить его допьяна. Бисиу обладал способностью пить без конца. Никогда за всю свою жизнь Перад не видел такого великолепия, не отведывал такой кухни, не встречал таких красивых женщин.
«Я насладился нынешней ночью на всю тысячу экю, что мне стоила дю Валь-Нобль, – подумал он, – к тому же я только что выиграл у них тысячу франков».
– Вот пример, достойный подражания! – крикнула, указывая ему на великолепие столовой, г-жа дю Валь-Нобль, сидевшая рядом с Люсьеном.
Эстер посадила Люсьена подле себя и прижалась ножкой к его ноге.
– Слышите? – сказала дю Валь-Нобль, глядя на Перада, притворявшегося слепым ко всему. – Вот как надобно было вам устроить дом! Когда возвращаются из Индии с миллионами и желают войти в дела с Нусингенами, становятся на их уровень…
– Я уесть оф обчесс тресвуэсе…
– Значит, будете пить лихо! – сказал Бисиу. – Ведь в Индии порядочно жарко, дядюшка?
Во время ужина Бисиу, потешаясь, обращался с Перадом как с дядей, вернувшимся из Индии.
– Мадам ди Валь-Нобль сказаль мне, што ви имейт идей? – спросил Нусинген, разглядывая Перада.
– Вот что я хотел бы послушать! – сказал дю Тийе Растиньяку. – Беседу на двух ломаных языках.
– Вы увидите, что они отлично поймут друг друга, – сказал Бисиу, догадавшись, что сказал дю Тийе Растиньяку.
– Сэр баронет, я думуай один литл спэкулэшен, о! Вери комфортабл… очин мнуого профит энд прибылл…
– Вот увидите, – сказал Блонде дю Тийе, – он и минуты не упустит, чтобы не упомянуть о парламенте и английском правительстве.
– Этоу в Китай… для уопиум…
– Та, я знай, – сказал Нусинген живо, как человек, который знает в совершенстве свой торговый мир. – Но англиски правительств имейт сретстф практиковать опиум, чтоби держать в свой рука Китай, и не посфаляйт нам…
– В отношении правительства Нусинген его опередил, – сказал дю Тийе Блонде.
– Ах, вы торговали опиумом! – вскричала г-жа дю Валь-Нобль. – Теперь я поняла, отчего я от вас одуреваю. Вы пропитались им насквозь.
– Видаль! – крикнул барон мнимому торговцу опиумом, указывая ему на г-жу дю Валь-Нобль. – Ви точно я: никогта мильонер не может заставляйт женщина любит себя!
– О! Миледи очин и часть любил мне… – отвечал Перад.
– За вашу трезвость! – сказал Бисиу, который только что заставил Перада влить в себя третью бутылку бордоского и начать бутылку портвейна.
– О! о! – вскричал Перад. – Это ейст очин хоурош португалск вейн из Англия…
Блонде, дю Тийе и Бисиу переглянулись, улыбнувшись: Перад обладал способностью все в себе перерядить, даже ум. Мало найдется англичан, которые не уверяли бы вас, что золото и серебро в Англии лучше, нежели повсюду. Цыплята и яйца из Нормандии, посланные на рынок в Лондон, дают основание англичанам утверждать, что лондонские цыплята и яйца лучше (very fines) парижских, доставляемых из той же Нормандии. Эстер и Люсьен поражались совершенной законченности его костюма, языка и дерзости. Пили и ели так усердно, разговаривали и смеялись так весело, что засиделись до четырех утра. Бисиу уже собирался торжествовать победу в духе забавных рассказов Брийа-Саварена. Но в ту минуту, когда он, предлагая выпить своему дядюшке, говорил про себя: «Я осилил Англию!», Перад так ответил лютому насмешнику: «Валяй, мой мальчик…», что Бисиу опешил.
– Э-э! Послушайте, он такой же англичанин, как я!.. Мой дядюшка – гасконец! Да у меня и не могло быть другого!
Бисиу и Перад остались одни в комнате, и никто не был свидетелем этого разоблачения. Перад упал со стула на пол. Тотчас же Паккар завладел Перадом и отнес его в мансарду, где тот заснул крепким сном. В шесть часов вечера набоб почувствовал, что его будят, прикладывая к лицу мокрое полотенце; он очнулся на убогой складной кровати, лицом к лицу с Азией, закутанной в черное домино и в маске.
– Ну как, папаша Перад? Не свести ли нам счеты? – сказала она.
– Где я? – спросил он, озираясь.
– Выслушайте меня, это вас отрезвит, – отвечала Азия. – Пусть вы не любите госпожу дю Валь-Нобль, но вы любите свою дочь, не так ли?
– Мою дочь? – крикнул Перад в гневе.
– Да, мадемуазель Лидию…
– Ну и что же?
– Ну, а то, что ее больше нет на улице Муано, она похищена.
У Перада вырвался стон – так стонет солдат, получивший смертельную рану на поле боя.
– Пока вы разыгрывали англичанина, другие разыгрывали Перада. Ваша дочурка Лидия думала, что ее вызвал отец; она в надежном месте… О! Вам ее не отыскать! Разве что исправите зло, которое вы причинили…
– Какое зло?
– Вчера господину Люсьену де Рюбампре отказали в приеме у герцога де Гранлье. Ведь это все твои козни и козни того человека, которого ты туда отрядил! Молчи и слушай! – сказала Азия, увидев, что Перад собирается заговорить. – Ты получишь свою дочь живой и невредимой, – продолжала Азия, подчеркивая свою мысль ударением на каждом слоге, – но только после того, как господин Люсьен де Рюбампре выйдет от святого Фомы Аквинского мужем мадемуазель Клотильды. Если через десять дней Люсьен де Рюбампре не будет принят, как раньше, в доме де Гранлье, знай, что ты сам умрешь насильственной смертью и ничто не спасет тебя от гибели. Но когда удар будет нанесен, тебе дадут время перед смертью сказать себе: «Моя дочь будет проституткой до конца своих дней!» Хотя ты сглупил, оставив в наших руках такую добычу, все же у тебя достанет ума обдумать предложение нашего господина. Не фордыбачь, молчи лучше, ступай-ка к Контансону, переоденься, да иди-ка домой. Катт скажет тебе, что твоя девчурка, когда ее вызвали от твоего имени, сошла вниз… и больше ее не видели. Пожалуешься, станешь искать ее – помни, что я тебе сказала: начнут с того, что покончат с твоей дочерью; она обещана де Марсе. С папашей Канкоэлем можно говорить без обиняков, без всяких там нежностей, не так ли? Ступай-ка вниз да поостерегись впредь совать нос в наши дела.
Азия оставила Перада в жалком состоянии, каждое ее слово было для него ударом дубиной. Слезы, катившиеся из глаз шпиона, образовали на его щеках две мокрые полосы.
– Господина Джонсона просят к столу, – сказала минутой позже Европа, выглянув из-за приоткрытой двери.
Не ответив, Перад спустился вниз, прошел до стоянки фиакров, поспешил переодеться у Контансона, с которым не обмолвился ни словом, опять превратился в папашу Канкоэля и был в восемь часов у себя дома. Он поднялся по лестнице с замиранием сердца. Когда фламандка услыхала голос хозяина, она так простодушно спросила его: «Ну, а где же мадемуазель?.. – что старый шпион вынужден был прислониться к стене. Выдержать этот удар ему было не под силу. Он вошел в квартиру дочери, увидел пустые комнаты, и лишился чувств, выслушав Катт, рассказавшую ему всю историю похищения, так ловко подстроенного, точно он сам все это придумал. Придя в сознание, он сказал себе: „Что ж, надо смириться, я отомщу позже. Пойдем к Корантену… Впервые мы встречаем настоящих противников. Пусть Корантен не мешает этому красавцу жениться хоть на императрицах, ежели ему угодно!.. Ах, теперь я понимаю, почему моя дочь полюбила его с первого взгляда… О, испанский священник знает в них толк!.. Мужайся, папаша Перад, выпускай из рук свою жертву!“ Несчастный отец не предчувствовал, какой страшный удар его ожидает.
Когда он пришел к Корантену, Брюно, преданный слуга, знавший Перада, сказал ему: «Господин в отъезде…»
– Надолго?
– На десять дней!..
– Где он?
– Не могу знать!
«О боже мой! Я совсем теряю голову! Я спрашиваю, где он?.. Как будто мы об этом кому-нибудь говорим», – подумал он.
За несколько часов до того, как Перад очнулся в мансарде на улице Сен-Жорж, Корантен, вернувшийся из своего загородного домика в Пасси, явился к герцогу де Гранлье, разодетый как лакей из хорошего дома. В петлице его черного фрака красовалась ленточка ордена Почетного легиона. Свою физиономию он преобразил в бесцветное, сморщенное, старческое личико. Волосы он напудрил, глаза спрятал за роговыми очками. Короче сказать, он был похож на старого столоначальника. Когда он назвала свое имя (господин де Сен-Дени), его проводили в кабинет герцога де Гранлье, где Дервиль читал письмо, лично продиктованное Корантеном одному из своих агентов – номеру, ведающему перепиской. Герцог отвел Корантена в сторону, чтобы объяснить положение вещей, уже достаточно знакомое Корантену. Г-н де Сен-Дени слушал холодно, почтительно, забавляясь изучением вельможи, как бы выворачивая наизнанку этого человека, одетого в бархат, и обнажая эту жизнь, заполненную как в настоящем, так и в будущем игрой в вист и соблюдением чести дома де Гранлье. В деловых отношениях с людьми нижестоящими вельможи настолько наивны, что Корантен, едва успев угодливо предложить г-ну де Гранлье два-три вопроса, уже принял развязный тон.
– Положитесь на меня, сударь, – сказал Корантен Дервилю, как только он был надлежащим образом представлен стряпчему. – Мы выедем нынче же вечером в Ангулем с бордоским дилижансом, который идет так же быстро, как почтовая карета; чтобы получить справки, нужные господину герцогу, нам потребуется не более шести часов. Если я хорошо понял вашу светлость, достаточно, по-видимому, узнать, могли ли сестра и шурин господина де Рюбампре дать ему миллион двести тысяч франков?.. – сказал он, глядя на герцога.
– Совершенно верно, – отвечал пэр Франции.
– Мы будем здесь через четыре дня, – продолжал Корантен, глядя на Дервиля. – Если в связи с отъездом мы и отложим наши дела на такой же срок, они от этого не пострадают.
– Это было единственное мое возражение его светлости, – сказал Дервиль. – Теперь четыре часа, я успею сходить домой, отдать распоряжения старшему клерку, пообедать и, взяв дорожные вещи, быть в восемь часов… Но получим ли мы места? – спросил он г-на Сен-Дени, запнувшись на полуслове.
– За это я отвечаю, – сказал Корантен. – Будьте в восемь часов во дворе главной почтово-пассажирской конторы. Ежели не окажется мест, я прикажу их достать. Вот как надобно служить его милости герцогу де Гранлье…
– Господа, – сказал герцог чрезвычайно любезно, – я еще не благодарю вас…
Корантен и стряпчий, поняв, что аудиенция окончена, откланялись и вышли. В то самое время, когда Перад расспрашивал слугу Корантена, г-н Сен-Дени и Дервиль, сидя на передней скамейке бордоского дилижанса и молча изучая друг друга, отъезжали из Парижа. На второй день пути, утром, между Орлеаном и Туром, Дервиль, соскучившись молчанием, разговорился, и Корантен удостоил его занимательной беседы, отнюдь не допуская короткости отношений; он дал ему понять, что принадлежит дипломатическому миру и ожидает назначения генеральным консулом благодаря покровительству герцога де Гранлье. Два дня спустя после отъезда из Парижа Корантен и Дервиль остановились в Манле, к великому удивлению адвоката, который думал, что едет в Ангулем.
– В этом городке мы получим точные сведения о госпоже Сешар, – сказал Корантен Дервилю.
– Вы, стало быть, знаете ее? – спросил Дервиль, удивившись осведомленности Корантена.
– Я поговорил с кондуктором, услыхав, что он из Ангулема. Он сказал мне, что госпожа Сешар живет в Марсаке, а Марсак всего в одной миле от Манля. Я и подумал, что нам лучше остановиться здесь, нежели в Ангулеме, чтобы выяснить истину.
«В конце концов, – подумал Дервиль, – я всего только, как мне сказал господин герцог, свидетель тех розысков, которые обязано учинить это доверенное лицо…»
Хозяином постоялого двора в Манле, под вывеской Звездное небо, был один из тех заплывших жиром толстяков, которых боишься на возвратном пути не застать в живых и которые еще и десять лет спустя стоят на пороге своих дверей такие же тучные, с тройным подбородком, с засаленными волосами, в том же колпаке, в том же фартуке, с тем же ножом за поясом, как их описывают все романисты, от бессмертного Сервантеса и до бессмертного Вальтера Скотта. Разве не все они притязают на изысканный стол, хвалятся угостить вас на славу, и разве не все они подают вам тощего цыпленка и овощи, приправленные прогорклым маслом? Все они расхваливают свои тонкие вина и вынуждают вас пить местные. Но Корантен с юных лет научился вытягивать из хозяев постоялых дворов кое-что более существенное, чем сомнительные блюда и подозрительные вина. Вот отчего он представился человеком невзыскательным, который вполне полагается на волю лучшего повара в Манле, как сказал он этому толстяку.
– Да мне и нетрудно быть лучшим, ведь я единственный, – отвечал хозяин.
– Накройте нам стол в соседней зале, – сказал Корантен, подмигнув Дервилю, – а главное, не стесняйтесь разжечь огонь в камине, у нас закоченели руки.
– В дилижансе было не слишком жарко, – сказал Дервиль.
– Как далеко отсюда до Марсака? – спросил Корантен жену хозяина постоялого двора, которая спустилась со второго этажа, как только услышала, что дилижанс привез к ней путешественников на ночлег.
– Вы, сударь, едете в Марсак? – спросила хозяйка.
– Не знаю, – отвечал он сухо. – Как далеко отсюда до Марсака? – опять спросил Корантен, предоставив хозяйке время рассмотреть его красную ленточку.
– Если в кабриолете, тут всего дела на каких-нибудь полчаса, – сказала хозяйка.
– Вы уверены, что супруги Сешар живут там и зимой?..
– Конечно, они живут там круглый год…
– Теперь пять часов. В девять мы еще застанем их на ногах.
– О, у них каждый вечер до десяти часов гости: кюре, господин Маррон, доктор.
– Почтенные люди? – спросил Дервиль.
– Ого! Самая что ни есть знать, – отвечала хозяйка. – Люди прямые, честные… и не спесивые, право! Господин Сешар, пусть и живет в довольстве, а все же, по слухам, нажил бы миллионы, если бы не дал украсть свое изобретение по бумажной части, которым теперь пользуются братья Куэнте…
– Вот именно, братья Куэнте! – сказал Корантен.
– Помолчи! – прикрикнул на жену хозяин постоялого двора. – Какое дело господам до того, есть ли у господина Сешара или нет патента на изобретение, чтобы выделывать бумагу? Господа не торговцы бумагой… Ежели вы располагаете провести ночь у меня в «Звездном небе», – обратился хозяин к путешественникам, – вот вам книга, прошу вас вписать в нее ваши имена. Наш жандарм от безделья изводит нас своими придирками…
– Черт возьми! А я думал, что Сешары очень богаты, – сказал Корантен, пока Дервиль вписывал свое имя, фамилию и звание стряпчего при суде первой инстанции департамента Сены.
– Тут кое-кто болтает, – отвечал хозяин, – что Сешары – миллионеры; но помешать кому-либо трепать языком – то же, что помешать реке течь. Говорят, что старик Сешар оставил двести тысяч франков недвижимости, а этого достаточно для человека, который начал простым рабочим. Кто знает, не было ли у него сбережений на такую же сумму… ведь он под конец извлекал из своих угодий от десяти до двенадцати тысяч франков. Предположим, что он был глуп и не давал денег в рост целых десять лет, вот и подсчитайте! Ну, пусть будет еще триста тысяч франков, ежели он давал в рост, как подозревают, и дело с концом! Пятьсот тысяч франков – это еще очень далеко до миллиона. Вот бы мне эту разницу, не сидел бы я в «Звездном небе»!
– Как! – сказал Корантен. – Господин Давид Сешар и его жена не имеют двух-трех миллионов состояния?..
– Помилуйте! – вскричала хозяйка. – Столько сыщется разве что у господ Куэнте, укравших его изобретение, а сам он получил от них не больше двадцати тысяч франков… Ну, посудите сами, откуда бы эти честные люди взяли такие миллионы? Они очень нуждались при жизни отца. Если бы Кольб, их управляющий, да не госпожа Кольб, преданная им, как и ее муж, им пришлось бы очень туго. Что им давало Вербери?.. Тысячу экю дохода!..
Корантен отвел в сторону Дервиля и сказал ему: «In vino veritas» [100], истина – в питейных заведениях. Что до меня, я смотрю на постоялый двор как на подлинную целину записей гражданского состояния обитателей целой местности; о том, что происходит в округе, даже и нотариус осведомлен не больше, чем хозяин постоялого двора. Послушайте! Они уверены, что мы знаем всех этих Куэнте, Кольбов и прочих… Хозяин постоялого двора – это ходячий перечень всех происшествий, он выполняет полицейские обязанности, сам того не подозревая. Государству следовало бы содержать самое большее двести шпионов, ибо в такой стране, как Франция, отыщется десять миллионов честных доносчиков. Но мы не должны слишком доверять этому сообщению, хотя, конечно, в таком городишке знали бы, что отсюда уплыли миллион двести тысяч франков для уплаты за землю де Рюбампре… Мы тут долго не задержимся…
– Надеюсь, – сказал Дервиль.
– И вот почему, – продолжал Корантен. – Я нашел самый естественный способ заставить истину глаголить устами супругов Сешар. Надеюсь, что вы вашим авторитетом стряпчего поддержите невинную уловку, которая поможет мне получить для вас точный и ясный отчет об их состоянии. – После обеда мы поедем к господину Сешару, – сказал Корантен хозяйке. – Позаботьтесь приготовить нам постели, каждому в отдельной комнате. Под Звездным небом, верно, найдется место.
– О сударь, – сказала женщина, – а мы-таки ловко придумали название для вывески.
– Ну, эта игра слов практикуется в любой провинции, – сказал Корантен. – Вы отнюдь не единственные в этом роде.
– Господа, кушать подано, – сказал хозяин постоялого двора.
– Но где, черт возьми, этот молодой человек достал деньги?.. Неужто автор подметного письма прав? Неужто эти деньги красивой девки? – сказал Дервиль Корантену, усаживаясь за стол.
– Ну, это составило бы предмет другого расследования, – сказал Корантен. – Люсьен де Рюбампре живет, как мне говорил господин герцог де Шолье, с крещеной еврейкой, которая выдает себя за голландку, по имени Эстер Ван Богсек.
– Вот удивительное совпадение! – сказал стряпчий. – Я ищу наследницу одного голландца, по имени Гобсек… То же самое имя, только с перестановкой согласных…
– Ежели вам угодно, – сказал Корантен, – я наведу справки о ее происхождении, как только возвращусь в Париж.
Часом позже оба поверенные в делах семьи де Гранлье выехали в Вербери, усадьбу четы Сешар. Никогда Люсьен не испытывал волнения более глубокого, чем то, которое овладело им в Вербери, когда он сравнил свою судьбу с судьбою шурина. Перед взорами парижан должна была предстать та же картина, что несколько дней назад поразила Люсьена. Все в ней дышало покоем и довольством. В час их приезда в Вербери уже собралось общество, состоящее из пяти человек: кюре из Марсака, молодой священник, руководивший по просьбе г-жи Сешар, воспитанием ее сына Люсьена, местный врач, по имени г-н Маррон, мэр общины и старый полковник в отставке, разводивший розы в маленькой усадьбе, расположенной против Вербери, по другую сторону дороги. Зимними вечерами эти люди приходили сюда составить невинную партию в бостон по сантиму за фишку, попросить газету и вернуть прочитанную. Когда Сешары купили Вербери, красивый дом, построенный из белого песчаника и крытый шифером, его усадебная земля состояла из сада в два арпана. Со временем, вкладывая в него свои сбережения, прекрасная Ева Сешар расширила сад вплоть до небольшого ручья, покупая соседние виноградники и безжалостно превращая их в зеленые лужайки и рощицы. В ту пору Вербери, с парком, раскинувшимся вокруг дома примерно арпанов двадцать и обнесенным стеной, считалось самым солидным владением в округе. Дом покойного Сешара с его угодьями служил теперь только для нужд, связанных с возделыванием двадцати с лишним арпанов виноградника, который остался после него, помимо пяти ферм с доходом около шести тысяч франков и десяти арпанов лугов по ту сторону ручья, как раз на границе парка Вербери, – поэтому-то г-жа Сешар и полагала купить эти земли на будущий год. В округе усадьбу Вербери уже именовали замком, а Еву Сешар величали г-жой де Марсак. Льстя своему тщеславию, Люсьен лишь подражал в этом местным крестьянам и виноградарям. Куртуа, владелец мельницы, живописно расположенной на расстоянии нескольких ружейных выстрелов от лугов Вербери, вел, по слухам, переговоры с г-жой Сешар о продаже мельницы. Этой вполне вероятной покупкой завершилось бы превращение Вербери в одно из лучших поместий в департаменте. Г-жа Сешар, которая с присущей ей рассудительностью и благородством делала много добра, пользовалась глубоким уважением и любовью. Ее ослепительная красота достигла полного расцвета. Хотя ей было тогда около двадцати шести лет, она сохранила всю свежесть юности, наслаждаясь покоем и довольством деревенской жизни. По-прежнему влюбленная в своего мужа, она ценила в нем человека одаренного, но достаточно скромного, чтобы отказаться от шума славы; короче, чтобы нарисовать ее портрет, достаточно сказать, быть может, что в течение всей жизни каждое биение ее сердца принадлежало только детям и мужу. Данью, которою эта семья платила несчастью, было, как можно догадаться, то глубокое горе, какое причиняла ему жизнь Люсьена: Ева Сешар чувствовала, что тут кроются тайны, и она страшилась их тем более, что в свой последний приезд Люсьен сухо оборвал расспросы сестры, заявив ей, что честолюбцы обязаны давать отчет в своих поступках только самим себе. За шесть лет Люсьен видел сестру всего три раза и написал ей не более шести писем. Его первое посещение Вербери было связано со смертью матери, второе – с просьбой о подтверждении лжи, необходимой для осуществления его замыслов. Это послужило к весьма тяжелой сцене, разыгравшейся между супругами Сешар и Люсьеном и заронившей страшные сомнения в лоно этого, тихого, достойного семейства.
Внутреннее устройство дома, так же изменившееся к лучшему, как и его внешний вид, отвечало, однако ж, не притязая на роскошь, всем требованиям комфорта. Об этом можно было судить, бросив беглый взгляд на гостиную, где находилось в эту минуту все общество. Красивый обюсонский ковер, обои из серого кретона в мелкую клеточку, отделанные зеленой шелковой тесьмой, роспись под дерево из Спа, мебель красного дерева с резьбой, обитая серым кашемиром, и с зеленым басоном, жардиньерки, несмотря на зимнее время, наполненные цветами, – все в целом ласкало взгляд. Зеленые шелковые занавеси на окнах, отделка камина, оправа зеркал – ничто не отзывалось дурным вкусом, который губит все в провинции. Короче говоря, все это, вплоть до мелочей, изящных и удобных, давало отдых душе и взору благодаря той особой поэзии, которую умная любящая женщина может и должна внести в свой дом.
Госпожа Сешар, еще не снявшая траура по своему свекру, сидела за пяльцами у горящего камина и вышивала по канве под руководством г-жи Кольб, экономки, на которую она полагалась во всех мелочах домашнего обихода. К тому времени, когда кабриолет поравнялся с первыми строениями Марсака, общество завсегдатаев Вербери было уже в полном сборе; как раз пришел Куртуа, мельник-вдовец, желавший удалиться от дел и надеявшийся обделать дельце, выгодно продав свою собственность, которая, видимо, приглянулась Еве, и Куртуа знал почему.
– А сюда кто-то пожаловал! – сказал Куртуа, услышав шум экипажа, въезжавшего в ворота. – Судя по грохоту, надо полагать, что гость из наших мест.
– Должно быть, Постэль с женой вздумали со мной посоветоваться, – сказал доктор.
– Нет, – сказал Куртуа, – экипаж подъехал со стороны Манля.
– Зударынь, – сказал Кольб (рослый, толстый эльзасец), – атфокат ис Париж просит кофорить с каспатин.
– Адвокат!.. – вскричал Сешар. – Это слово вызывает у меня колики.
– Благодарю, – сказал мэр Марсака, по фамилии Кашан, бывший двадцать пять лет адвокатом в Ангулеме; в свое время ему было поручено преследовать судом Сешара.
– Мой бедный Давид неисправим! Он всегда такой рассеянный! – сказала Ева, улыбаясь.
– Адвокат из Парижа? – удивился Куртуа. – Стало быть, у вас есть дела в Париже?
– О нет! – сказала Ева.
– У вас там брат, – улыбнувшись, заметил Куртуа.
– Берегитесь, как бы тут не замешалось наследство папаши Сешара, – сказал Кашан. – Старик не гнушался и темных дел!..
Войдя, Корантен и Дервиль раскланялись с присутствующими и, назвав свои имена, попросили разрешения поговорить наедине с г-жой Сешар и ее мужем.
– Охотно, – сказал Сешар, – Но по какому делу?
– Исключительно по поводу наследства вашего отца, – отвечал Корантен.
– Позвольте тогда господину мэру, бывшему адвокату в Ангулеме, присутствовать при нашей беседе.
– Господин Дервиль?.. – сказал Кашан, глядя на Корантена.
– Нет, сударь, вот он, – отвечал Корантен, указывая на адвоката; тот поклонился.
– Ведь мы в своей семье, – продолжал Сешар, – мы ничего не скрываем от наших соседей, нам нет надобности уединяться в моем кабинете, где к тому же и не топлено… Наша жизнь вся как на ладони.
– Зато в жизни вашего отца, сударь, – сказал Корантен, – были кое-какие тайны; возможно, вы не очень охотно предали бы их огласке.
– Что-нибудь такое, чего мы должны стыдиться?.. – испуганно сказала Ева.
– О нет! Грешки молодости!.. – сказал Корантен, с превеликим хладнокровием расставляя одну из тысячи своих ловушек. – Ваш отец подарил вам старшего брата…
– Ах, старый Медведь! – вскричал Куртуа. – Видно, он вас совсем не любил, господин Сешар, и вот что приберег для вас, притворщик… Э-ге! Я теперь понимаю, что он думал, когда говорил: «Дайте только мне лечь в землю, еще не то увидите!..»
– Не беспокойтесь, сударь, – сказал Корантен Сешару, искоса поглядывая на Еву.
– Брата! – вскричал доктор. – Вот ваше наследство и раскололось надвое!..
Дервиль делал вид, что рассматривает прекрасные гравюры без подписей, вправленные в деревянную обшивку стен гостиной.
– Не беспокойтесь, сударыня, – сказал Корантен, заметив встревоженное выражение красивого лица г-жи Сешар. – Речь идет только о побочном сыне. Права незаконнорожденного отнюдь не равны правам законного наследника. Этот сын господина Сешара находится в крайней нищете, он имеет право на некоторую сумму, ввиду солидности наследства… Миллионы, оставленные вашим отцом…
При слове миллионы в гостиной все так и ахнули. Теперь Дервиль уже не занимался гравюрами.
– Папаша Сешар? Миллионы? – вскрикнул толстяк Куртуа. – Кто вам это сказал? Какой-нибудь крестьянин?
– Сударь, – сказал Кашан, – вы не чиновник казначейства, стало быть, с вами можно говорить откровенно…
– Будьте покойны, – сказал Корантен, – даю вам честное слово, что я не чиновник Палаты государственных имуществ.
Кашан, подав знак, призывающий общество к молчанию, не мог скрыть своего удовлетворения.
– Сударь, – продолжал Корантен, – пусть даже речь идет только об одном миллионе, но и тогда доля, причитающаяся внебрачному ребенку, достаточно велика. Мы приехали не затем, чтобы затевать процесс; напротив, мы хотим покончить дело миром: дайте нам сто тысяч франков – мы этим удовлетворимся…
– Сто тысяч франков! – вскричал Кашан, не дав Корантену договорить. – Ну, сударь, папаша Сешар оставил двадцать арпанов виноградника, пять маленьких ферм, десять арпанов под лугами в Марсаке и ни сантима сверх этого…
– Господин Кашан! – воскликнул Давид Сешар, вмешиваясь в их разговор. – Ни за что на свете я не допущу обмана, и меньше всего в денежных делах… Господа, – сказал он, обращаясь к Корантену и Дервилю, – мой отец, кроме недвижимости, нам оставил… (Куртуа и Кашан, подавая знаки Сешару, трудились напрасно, он их не слушал) триста тысяч франков, что увеличивает наше наследство примерно до пятисот тысяч франков.
– Господин Кашан, – сказала Ева Сешар, – какую часть закон уделяет побочному ребенку?
– Сударыня, – сказал Корантен, – мы не дикари. Единственная наша просьба к вам: поклянитесь в присутствии этих господ в том, что вы не получили более ста тысяч экю серебром по наследству от вашего свекра, и мы отлично сговоримся.
– Дайте прежде честное слово, – сказал бывший ангулемский адвокат Дервилю, – что вы действительно адвокат.
– Вот мое удостоверение, – сказал Дервиль Кашану, протягивая ему сложенную вчетверо бумагу, – а этот господин отнюдь не главный инспектор Палаты государственных имуществ, как вы могли бы подумать. Не беспокойтесь, – прибавил Дервиль, – для нас было чрезвычайно важно узнать правду о наследстве Сешара, и только. Теперь мы ее знаем… – Дервиль весьма учтиво взял Еву под руку и отвел ее в глубину гостиной. – Сударыня, – сказал он ей вполголоса. – ежели бы честь и будущее семьи де Гранлье не имели касательства к этому вопросу, я не пустился бы на подобную хитрость, придуманную вот этим господином с орденом; но вы должны простить его, ведь надобно было открыть обман, при помощи которого ваш брат ввел в заблуждение эту благородную семью. И остерегайтесь впредь давать повод думать, что вы ссудили миллион двести тысяч франков вашему брату для покупки поместья Рюбампре…
– Миллион двести тысяч франков! – воскликнула г-жа Сешар, побледнев. – Но где он их взял, злосчастный?..
– То-то и есть! – сказал Дервиль. – Боюсь, что источник этого состояния весьма нечист.
У Евы на глаза навернулись слезы, замеченные соседями.
– Возможно, мы оказали вам большую услугу, – сказал Дервиль. – помешав принять участие в обмане, чреватом гибельными последствиями.
Дервиль оставил г-жу Сешар в креслах, бледную, всю в слезах, и откланялся обществу.
– В Манль! – сказал Корантен мальчику, сидевшему на козлах кабриолета.
В дилижансе, который шел из Бордо в Париж и проходил через Манль ночью, нашлось только одно свободное место. Дервиль попросил Корантена уступить его, сославшись на дела, но в душе он не доверял своему спутнику, и дипломатическая изворотливость и хладнокровие Корантена казались ему просто навыками проходимца. Корантен пробыл три дня в Манле, а оказии уехать все не представлялась: ему пришлось написать в Бордо и там заказать место в дилижансе, так что в Париж он вернулся только через девять дней, считая со дня отъезда.
Все это время Перад ежедневно ездил то в Пасси, то на парижскую квартиру Корантена, чтобы узнать, не воротился ли он. На восьмой день он и там и тут оставил письма, написанные личным шифром, в которых извещал Корантена о том, какого рода смерть угрожала его другу, о похищении Лидии и об ужасной участи, уготованной ей его врагами. Попав в такую же ловушку, какие он прежде ставил другим, Перад, хотя и лишившись Корантена, но пользуясь помощью Контансона, по-прежнему разыгрывал из себя набоба. Пусть невидимые враги изобличили его, но он все же решил, и достаточно мудро, не покидать поле сражения, чтобы попытаться уловить луч света в этой тьме.
Контансон пустил в ход по следам Лидии все свои знакомства, надеясь обнаружить место, где она спрятана; но невозможность узнать что-либо становилась с каждым днем все более явной, увеличивая с каждым часом отчаяние Перада. Старый шпион окружил себя охраной из двенадцати-пятнадцати самых искусных агентов. Велось наблюдение за окресностями улицы Муано и улицы Тетбу, где он жил под видом набоба у г-жи дю Валь-Нобль. В продолжение трех последних дней роковой отсрочки, дарованной Азией, чтобы восстановить прежнее положение Люсьена в доме де Гранлье, Контансон не покидал ветерана бывшего главного управления полиции. Так поэзия ужаса, порожденная военной хитростью враждующих племен в глубине лесов Америки, которой столь удачно воспользовался Купер, овеяла мельчайшие подробности парижской жизни. Прохожие, лавки, фиакры, человек, стоящий у окна, – буквально все для человека-номера, обязанного охранять жизнь Перада, было так же полно значения, как ствол дерева, домик, скала, шкура бизона, брошенная лодка, листва на поверхности реки в романах Купера.
– Если испанец уехал, вам нечего опасаться, – сказал Контансон, обращая внимание Перада на то, каким полным покоем они наслаждаются.
– А если он не уехал? – спрашивал Перад.
– Он увез одного из моих людей на запятках своей кареты; но в Блуа мой человек был принужден слезть и не мог догнать экипаж.
Однажды утром, дней через пять после возвращения Дервиля в Париж, Люсьена посетил Растиньяк.
– Дорогой мой, я в отчаянии, что должен вести переговоры, порученные мне как твоему короткому знакомому. Твоя женитьба расстроилась, и нет никакой надежды на то, что она когда-либо состоится. Ты должен забыть о доме де Гранлье. Чтобы жениться на Клотильде, надо ждать смерти ее отца, а он стал слишком большим себялюбцем, чтобы умереть так рано. Старые игроки в вист долго держатся… на борту своего… стола. Клотильда скоро уедет в Италию с Мадленой де Ленонкур-Шолье. Бедная девушка так тебя любит, что пришлось за ней присматривать; она хотела прийти к тебе, она составила какой-то план побега… Да послужит это тебе утешением в твоем несчастье.
Люсьен молча глядел на Растиньяка.
– К тому же, и впрямь ли это несчастье?.. – продолжал его земляк. – Ты без труда найдешь другую девушку, такую же знатную и красивее Клотильды!.. Госпожа де Серизи женит тебя из чувства мести, она не выносит де Гранлье, которые ни разу не пожелали принять ее у себя; у нее есть племянница, молоденькая Клеманс дю Рувр…
– Дорогой друг, со времени нашего последнего ужина у нас размолвка с госпожой де Серизи; она видела меня в ложе Эстер, сделала мне сцену, а я не стал ее разуверять.
– Когда женщине за сорок лет, она не ссорится надолго с таким красивым молодым человеком, как ты, – сказал Растиньяк. – Я немного знаком с этими закатами… они длятся десять минут на горизонте и десять лет в сердце женщины.
– Вот уже неделя, как я жду от нее письма.
– Пойди к ней!
– Теперь, конечно, придется.
– Будешь ли ты по крайней мере у Валь-Нобль? Ее набоб дает Нусингену ответный ужин.
– Я знаю и буду, – сказал Люсьен серьезно.
На другой день после того, как он убедился в своем несчастье, о чем было тотчас же доложено Карлосу, Люсьен появился с Растиньяком и Нусингеном у мнимого набоба.
В полночь бывшая столовая Эстер вместила почти всех действующих лиц этой драмы, смысл которой, скрытый в самом русле этих существований, подобных бурным потокам, был известен лишь Эстер, Люсьену, Пераду, мулату Контансону и Паккару, явившемуся прислуживать своей госпоже. Азия была призвана г-жой дю Валь-Нобль, без ведома Перада и Контансона, помогать ее кухарке. Садясь за стол, Перад, давший г-же дю Валь-Нобль пятьсот франков, чтобы ужин вышел на славу, нашел в своей салфетке клочок бумаги, на котором прочел написанные карандашом следующие слова: «Десять минут истекают в ту минуту, когда вы садитесь за стол». Он передал бумажку Контансону, стоявшему за его стулом, сказав по-английски: «Не ты ли это всунул сюда?» Контансон прочел при свете свечей это Мене, Текел, Фарес [101] и положил бумажку в карман, но он знал, как трудно установить автора по почерку, в особенности, если фраза написана карандашом и прописными буквами, то есть начертана, так сказать, геометрически, поскольку прописные буквы состоят лишь из кривых и прямых, по которым невозможно различить навыки руки, столь очевидные в так называемой скорописи.
Ужин проходил невесело. Перад был явно встревожен. Из молодых прожигателей жизни, умевших оживить трапезу, тут находились только Люсьен и Растиньяк. Люсьен был грустен и задумчив. Растиньяк проигравший перед ужином две тысячи франков, пил и ел, думая только о том, чтобы отыграться после ужина. Три женщины, удивленные их необычной сдержанностью, переглядывались. Скука лишила вкуса все яства. Ужины, как театральные пьесы и книги, имеют свои удачи и неудачи. В конце ужина подали мороженое, так называемый пломбир. Все знают, что этот сорт мороженого содержит мелкие, засахаренные плоды, чрезвычайно нежные, расположенные на поверхности мороженого, которое подается в бокале и не притязает на пирамидальную форму. Мороженое было заказано г-жой дю Валь-Нобль у Тортони, знаменитое заведение которого находится на углу улицы Тетбу и бульвара. Кухарка вызвала мулата, чтобы уплатить по счету кондитера. Контансон, которому требование посыльного показалось подозрительным, спустился и озадачил посыльного вопросом: «Вы стало быть, не от Тортони?..» – и тотчас же побежал наверх. Но Паккар уже воспользовался его отсутствием и успел обнести гостей мороженым. Мулат еще не дошел до двери квартиры, как один из агентов, наблюдавший за улицей Муано, крикнул ему снизу: «Номер двадцать семь!»
– Что случилось? – откликнулся Контансон, мигом оказавшийся на нижних ступенях лестницы.
– Скажите папаше, что дочь его вернулась. Но в каком состоянии, милостивый боже! Пусть он спешит, она при смерти.
В ту минуту, когда Контансон входил в столовую, старик Перад, сильно подвыпивший, как раз глотал маленькую вишню из пломбира. Пили за здоровье г-жи дю Валь-Нобль. Набоб наполнил свой стакан вином, так называемым константским, и осушил его. Как ни был взволнован Контансон известием, которое он нес Пераду, все же, войдя в столовую, заметил, с каким глубоким вниманием Паккар глядел на набоба. Глаза лакея г-жи де Шампи походили на два неподвижных огонька. Несмотря на всю важность наблюдения, сделанного мулатом, он не мог медлить и наклонился к своему господину в ту самую минуту, когда Перад ставил пустой стакан на стол.
– Лидия дома, – сказал Контансон, – и в очень тяжелом состоянии.
Перад отпустил самое французское из всех французских ругательств с таким резким южным акцентом, что на лицах гостей выразилось глубокое удивление. Заметив свой промах, Перад признался в своем переодевании, сказав Контансону на чистейшем французском языке: «Найди фиакр!.. Надо убираться отсюда!»
Все встали из-за стола.
– Кто же вы такой? – вскричал Люсьен.
– Та, кто ви такой? – сказал барон.
– Бисиу уверял меня, что вы умеете изображать англичан лучше его, но я не хотел ему верить, – сказал Растиньяк.
– Ну, конечно, какой-нибудь разоблаченный банкрот, – сказал дю Тийе громко, – я так и подозревал!..
– Какой удивительный город этот Париж!.. – сказала г-жа дю Валь-Нобль. – Объявив себя несостоятельным в своем квартале, торговец безнаказанно появляется, переряженный набобом или денди, в Елисейских полях!.. О, я злосчастная! Банкротство – вот мой червь!
– Говорят, у каждого цветка есть свой червь, – сказала Эстер спокойно. – А мой похож на червя Клеопатры, на аспида.
– Кто я такой?.. – сказал Перад у двери. – А-а! Вы это узнаете: и если я умру, я буду каждую ночь выходить из могилы, чтобы стягивать вас за ноги с постели!..
Произнося эти последние слова, он смотрел на Эстер и Люсьена; потом воспользовавшись общим замешательством, поспешно скрылся; он решил бежать домой, не дожидаясь фиакра. На улице Азия, в черном капоре с длинной вуалью, остановила шпиона у самых ворот, схватив его за руку.
– Пошли за святыми дарами, папаша Перад, – сказала она; это был тот самый голос, который однажды уже напророчил ему несчастье.
Возле дома стояла карета, Азия села в нее, карета скрылась, будто ее унесло ветром. Тут было пять карет, и люди Перада ничего подозрительного не заметили.
Вернувшись в свой загородный дом, в одном из самых отдаленных и самых приветливых кварталов маленького предместья Пасси, на улице Винь, Корантен, который слыл там за негоцианта, снедаемым страстью к садоводству, нашел шифрованную записку своего друга Перада. Вместо того, чтобы отдохнуть, он опять сел в фиакр, в котором только что приехал, и приказала себя везти себя на улицу Муано, где застал одну Катт. Он узнал от фламандки об исчезновении Лидии и не мог понять, как Перад, да и он оказались столь непредусмотрительны.
«Обо мне они еще не знают, – сказал он про себя. – Эти люди способны на все; надо выждать, не убьют ли они Перада, ну, а тогда уже я скроюсь…»
Чем постыднее жизнь человека, тем он сильнее за нее цепляется; она становится постоянным протестом, непрерывным мщением. Корантен сошел вниз и, вернувшись к себе домой, преобразился в хилого старичка, надев травяной парик и зеленый сюртучок, затем пешком отправился к Пераду, движимый чувством дружбы. Он хотел отдать приказания своим наиболее испытанным и ловким номерам. Свернув на улицу Сент-Оноре, чтобы от Вандомской площади попасть на улицу Сен-Рох, он нагнал девушку в домашних туфлях, одетую так, словно она готовилась ко сну, – в белой ночной кофте и в ночном чепчике. Время от времени из груди ее вырывалось рыдание и сдержанный стон. Корантен опередил ее на несколько шагов и узнал в ней Лидию.
– Я друг вашего отца, господина Канкоэля, – сказал он, не меняя своего голоса.
– Ах! Наконец нашелся человек, которому я могу довериться!.. – воскликнула она.
– Не подавайте виду, что знаете меня, – продолжал Корантен. – Нас преследуют лютые враги, и мы принуждены скрываться. Но расскажите мне, что с вами случилось…
– О, сударь! Об этом можно сказать, но не рассказывать… – сказала бедная девушка. – Я обесчещена, я погибла, и сама не могу объяснить себе как!..
– Откуда вы идете?..
– Не знаю, сударь! Я так спешила спастись, пробежала столько улиц, столько переулков, боясь погони… И когда встречала человека приличного, спрашивала, как пройти на бульвары и добраться до улицы де ла Пэ! Наконец, пройдя уже… Который теперь час?
– Половина двенадцатого! – сказал Корантен.
– Я убежала с наступлением сумерек, значит, уже пять часов, как я иду! – вскричала Лидия.
– Полно, вы отдохнете, увидите вашу добрую Катт…
– О сударь! Для меня нет больше отдыха! Я не желаю иного отдыха, кроме как в могиле; а до тех пор я уйду в монастырь, если только меня примут туда…
– Бедняжка! Вы защищались?
– Да, сударь. Ах! Если бы вы знали, среди каких гнусных созданий мне пришлось быть…
– Вас верно, усыпили?
– Ах, вот как это было? – сказала бедная Лидия. – Мне только бы дойти до дому… У меня нет больше сил, и мысли мои путаются… Сейчас мне почудилось, что я в саду…
Корантен взял Лидию на руки, и, когда он поднимался с нею по лестнице, она потеряла сознание.
– Катт! – крикнул он.
Катт появилась и радостно вскрикнула.
– Не спешите радоваться! – внушительно сказал Корантен. – Девушка очень больна.
Когда Лидию уложили в постель и она при свете двух свечей, зажженных Катт, узнала свою комнату, у нее начался бред. Она пела отрывки из прелестных арий и тут же выкрикивала гнусные слова, слышанные ею. Ее красивое лицо было все в фиолетовых пятнах. Воспоминания непорочной жизни перемежались с позорными сценами последних десяти дней. Катт плакала. Корантен ходил по комнате, останавливаясь по временам, чтобы взглянуть на Лидию.
– Она расплачивается за своего отца! – сказал он. – Как знать, нет ли в этом руки провидения? О, я был прав, что не имел семьи!.. Как говорит какой-то философ, ребенок – это наш заложник в руках несчастья, честное мое слово!
– Ах, Катт! – сказала бедная девочка, приподнявшись с подушек и не оправляя своих прекрасных разметавшихся волос. – Чем лежать тут, лучше бы мне лежать на песчаном дне Сены…
– Катт, тем, что вы будете плакать и смотреть на вашу девочку, вы ее не исцелите, вместо этого лучше бы вам позвать врача – сперва из мэрии, а потом Деплена и Бьяншона… Надо спасти это невинное создание…
И Корантен написал адреса обоих знаменитых докторов. В это время по лестнице подымался человек, привыкший к ее ступеням; дверь отворилась. Весь в поту, с фиолетовым лицом, с налитыми кровью глазами, Перад, пыхтя, как дельфин, бросился от входной двери к комнате Лидии с воплем: «Где моя дочь?..»
Он заметил печальный жест Корантена; взгляд Перада остановился на Лидии. Сравнить ее можно было только с цветком, любовно взлелеянным ботаником; но вот обломился стебель, цветок раздавлен грубым башмаком крестьянина. Перенесите этот образ в отцовское сердце, и вы поймете, какой удар испытал Перад, из глаз которого полились слезы.
– Кто-то плачет… Это мой отец… – сказала девочка.
Лидия еще могла узнать отца; она поднялась и припала к коленям старика в ту самую минуту, когда он тяжело опустился в кресла.
– Прости, папа!.. – сказала она. Ее голосок пронзил сердце Перада, и тут же он почувствовал точно удар дубиной по голове.
– Умираю… Ах, негодяи! – были его последние слова.
Корантен хотел помочь своему другу, но лишь принял его последний вздох.
«Умер от яда!..» – сказал про себя Корантен. – А вот и врач! – воскликнул он, услышав шум подъезжавшей кареты.
Вошел Контансон, успевший смыть с себя загар мулата, и, услышав голос Лидии, застыл, точно бронзовая статуя. «Ты все еще не прощаешь меня, отец?.. Я не виновата! (Она не замечала, что отец ее мертв.) Ах, какими глазами он глядит на меня!..» – говорила несчастная безумная.
– Надо ему их закрыть, – сказал Контансон, положив умершего на кровать.
– Мы делаем глупость, – сказал Корантен. – Перенесем его на другую половину; обезумевшая дочь совсем потеряет рассудок, когда поймет, что отец умер; она подумает, что убила его.
Лидия тупо смотрела, как уносят отца.
– Вот мой единственный друг!.. – не скрывая волнения, сказал Корантен, когда Перада положили на кровать в спальне. – За всю свою жизнь только однажды заговорила в нем алчность! И то ради дочери… Пусть это послужит тебе уроком, Контансон. В каждом звании есть своя честь. Перад напрасно впутался в частное дела, мы должны заниматься делами государственными. Но, что бы это ни повлекло за собой, – сказал он, и звук его голоса, взгляд и жест навели на Контансона ужас, – даю слово отомстить за моего бедного Перада! Я открою виновников его смерти и бесчестия его дочери!.. Клянусь самим собой и остатком дней моих, которые я ставлю на карту ради мести, что все эти люди, будучи в добром здравии, кончат свои дни наголо обритыми в четыре часа дня на Гревской площади!..
– А я вам в этом помогу, – сказал потрясенный Контансон.
И верно, нет более волнующего зрелища, чем вспышка страсти у человека холодного, сдержанного, точного, в котором за двадцать лет никто не мог заметить и признака чувствительности. Такая страсть – точно раскаленный добела брусок железа, расплавляющий все, что с ним соприкасается. Недаром у Контансона перевернулось все внутри.
– Бедный папаша Канкоэль, – продолжал он, глядя на Корантена. – Он меня частенько угощал… И видите ли… только беспутные люди знают толк в таких вещах… частенько давал мне десять франков на игру…
После такого надгробного слова мстители за Перада, услышав на лестнице голоса Катт и городского врача, пошли к Лидии.
– Ступай за полицейским приставом, – сказал Корантен. – Королевский прокурор не найдет, возможно, повода для следствия, но мы попробуем составить донесение в префектуру; при случае это сослужит нам службу. Вот в этой комнате, – сказал Корантен городскому врачу, – лежит мертвый человек. Я не верю, чтобы его смерть была естественна. Сделайте вскрытие в присутствии полицейского пристава, который сейчас должен прийти по моей просьбе. Попытайтесь обнаружить следы яда; вам помогут в этом Деплен и Бьяншон, мы их ожидаем с минуты на минуту; я их вызвал к дочери моего лучшего друга; она в худшем положении, чем отец, хотя он и умер…
– Мне в них нет нужды, – сказал городской врач, – чтобы выполнить свое дело…
«Ну и ладно!» – подумал Корантен.
– Не будем спорить, – продолжал он. – В коротких словах, вот мое мнение: кто убил отца, те обесчестили и дочь.
Под утро Лидию наконец сломила усталость; когда знаменитый хирург и молодой врач пришли, она спала. Тем временем врач, пришедший установить смертный случай, вскрыл тело Перада и искал причины смерти.
– Пока больную не разбудили, – сказал Корантен двум знаменитостям, – не пожелаете ли помочь вашему собрату определить причину гибели одного человека, что, несомненно, представит для вас некоторый интерес, а кроме того, ваше мнение не будет излишним в протоколе.
– Ваш родственник умер от апоплексического удара, – сказал врач, – есть признаки сильнейшего кровоизлияния в мозг…
– Прошу вас, господа, осмотреть труп, – сказал Корантен, – и вспомнить, не знает ли токсикология ядов, оказывающих такое действие.
– Желудок совершенно переполнен, – сказал врач, – но так, без химического анализа его содержимого, я не вижу никаких следов яда.
– Если признаки кровоизлияния в мозг имеются, то, принимая во внимание возраст, это уже достаточная причина для смерти, – сказал Деплен, указывая на чрезмерное количество пищи.
– Он ужинал дома? – спросил Бьяншон.
– Нет, – ответил Корантен. – Он прибежал с бульваров и нашел изнасилованной свою дочь.
– Вот истинный яд, если он любил ее, – сказал Бьяншон.
– Но все-таки, какой же яд мог бы оказать подобное действие? – спросил Корантен, упорствуя в своей мысли.
– Существует только один, – сказал Деплен после внимательного осмотра. – Этот яд добывается на Явском архипелаге из ореха чилибухи, относящейся к малоизученной разновидности strychnos; им отравляют оружие чрезвычайно опасное… малайский крис… [102] Так по крайней мере говорят…
Пришел полицейский пристав. Корантен высказал ему свои подозрения, попросил его составить протокол, указав, в каком доме и с какими людьми ужинал Перад; он также сообщил ему о заговоре, направленном против жизни Перада, и о причине болезни Лидии. Потом Корантен пошел в комнаты бедной девушки, где Деплен и Бьяншон осматривали больную, но встретился с ними уже в дверях.
– Ну что, господа? – спросил Корантен.
– Поместите эту девушку в дом для умалишенных, и если в случае беременности рассудок не вернется к ней после родов, она окончит свои дни тихим помешательством. Исцелить ее может только одно средство: чувство материнства, если оно в ней проснется…
Корантен дал врачам по сорок франков золотом и обернулся к приставу, потянувшему его за рукав.
– Врач уверяет, что смерть естественна, – сказал чиновник, – и я не могу составить протокол, тем более, что дело касается папаши Канкоэля; он вмешивался во многие дела, и как знать, на кого мы нападем… Эти люди частенько умирают по приказу…
– Я – Корантен, – сказал Корантен на ухо полицейскому приставу.
Тот не мог скрыть своего удивления.
– Итак, составьте докладную записку, – продолжал Корантен, – позже она нам очень пригодится, но только пошлите ее в качестве секретной справки. Отравления нельзя доказать, и я знаю, что следствие было бы прекращено сразу… Но, рано или поздно, я найду виновных, я их выслежу и схвачу на месте преступления.
Полицейский пристав поклонился Корантену и вышел.
– Сударь, – сказала Катт, – девочка все поет и танцует. Как мне быть?
– А что на нее так повлияло?
– Она узнала, что умер ее отец…
– Посадите ее в фиакр и отвезите прямо в Шарантон[103]; я напишу несколько строк главному начальнику королевской полиции, чтобы она была прилично помещена. Дочь в Шарантоне, отец в общей могиле! – сказал Корантен. – Контансон, ступай, закажи похоронные дроги. Теперь мы с вами один на один, дон Карлос Эррера…
– Карлос! – воскликнул Контансон. – Да ведь он в Испании.
– Он в Париже! – твердо сказал Корантен. – От всего этого веет духом эпохи Филиппа Второго испанского, но у меня найдется капканы для всех, даже для королей.
Пять дней спустя после исчезновения набоба г-жа дю Валь-Нобль сидела в девять часов утра у изголовья кровати Эстер и плакала, ибо она чувствовала, что ступила на наклонную плоскость нищеты.
– Будь у меня хотя бы сто луидоров ренты! Тогда, моя дорогая, можно было бы уехать в какой-нибудь маленький городок и там найти случай выйти замуж…
– Я могу тебе их достать, – сказала Эстер.
– Но как? – вскричала госпожа дю Валь-Нобль.
– О, совсем просто! Слушай. Ты будто бы захочешь покончить с собой; сыграй хорошенько эту комедию! Пошлешь за Азией и предложишь ей десять тысяч франков за две черные жемчужины из тонкого стекла, наполненные ядом, который убивает за одну секунду; ты мне их принесешь, и я тебе дам пятьдесять тысяч франков…
– Почему ты не попросишь их сама? – сказала г-жа дю Валь-Нобль.
– Азия мне их не продала бы.
– Неужто это для тебя?.. – сказала г-жа дю Валь-Нобль.
– Может быть.
– Для тебя! Да ведь ты живешь среди роскоши, веселья, в собственном доме! И накануне празднества, о котором будут толковать целых десять лет! Ведь Нусингену этот день обойдется тысяч в двадцать франков. Говорят, будто в феврале к столу подадут клубнику, спаржу, виноград… дыни… Одних цветов в комнатах будет на тысячу экю!
– Ну что ты болтаешь! На тысячу экю одних только роз на лестнице.
– Говорят, твой наряд стоит десять тысяч франков?
– Да, у меня платье из брюссельских кружев, и Дельфина, его жена, в бешенстве. Но мне хотелось быть одетой, как невеста.
– А где эти десять тысяч франков? – спросила г-жа дю Валь-Нобль.
– Это все мои карманные деньги, – сказала Эстер, улыбнувшись. – Открой туалетный столик, деньги под бумагой для папильоток…
– Кто говорит о самоубийстве, тот не кончает с собой, – сказала г-жа дю Валь-Нобль. – Ну, а если яд нужен для того, чтобы совершить…
– Преступление, хочешь ты сказать? – докончила Эстер мысль своей нерешительной подруги. – Можешь быть спокойна, – продолжала Эстер, – я никого не хочу убивать. У меня была подруга, очень счастливая женщина, она умерла, я последую за ней… вот и все…
– Ну и глупа же ты!..
– Что прикажешь делать? Мы дали обещание друг другу.
– Дай опротестовать этот вексель, – сказала подруга, смеясь.
– Делай, что я тебе говорю, и убирайся. Я слышу, подъезжает экипаж. Это Нусинген, человек, который сойдет с ума от счастья! Он-то меня любит… Почему мы не любим тех, кто нас любит, ведь они в конце концов делают все, чтобы вам понравиться?..
– Вот именно! – сказала г-жа дю Валь-Нобль. – Это вроде истории с селедкой, самой злокозненной из рыб.
– Почему она злокозненная?
– Ну, этого никому так и не удалось узнать.
– Ступай, душенька! Надо выпросить для тебя пятьдесят тысяч франков.
– Ну, прощай…
Вот уже три дня, как обращение Эстер с бароном Нусингеном резко переменилось. Обезьянка стала кошечкой, а кошечка становилась женщиной. Эстер одаряла старика сокровищами нежности, она была само очарование. Ее вкрадчиво-нежные речи, лишенные обычной ядовитости и насмешки, вселили уверенность в неповоротливый ум банкира; она называла его Фрицем; он думал, что любим.
– Мой бедный Фриц, я тебя достаточно испытывала, – сказала она, – я тебя достаточно мучила; в твоем терпении было высочайшее благородство, ты любишь меня, я вижу и вознагражу тебя. Ты мне нравишься, и я не знаю, как это случилось, но теперь я предпочла бы тебя молодому человеку. Возможно, опытность тому причина. Со временем замечаешь, что любовь – это дар души, и быть любимым, ради наслаждения ли, ради денег ли, одинаково лестно. Притом молодые люди чересчур большие эгоисты, они думают больше о себе, чем о нас; ты же думаешь только обо мне. Поэтому и я ничего больше не требую от тебя, я хочу доказать тебе, до какой же степени я бескорыстна.
– Я вам ничефо не даваль, – отвечал очарованный барон. – Я думаль подарить зафтра дрицать тисяча франк рента… Это мой сфатебни подарок…
Эстер так мило поцеловала Нусингена, что он побледнел и без пилюль.
– Смотрите, не подумайте, – сказала она, – что все это за ваши тридцать тысяч ренты… нет… а потому что теперь… я люблю тебя, мой толстый Фредерик.
– О, поже мой! Почему меня исфитифал… я бил би так сшастлив три месяц…
– Что это, из трех или из пяти процентов, мой дружок? – сказала Эстер, проводя рукой по волосам Нусингена и укладывая их по своей прихоти.
– Из трех… у меня их осталься от несостоятельни дольжник…
Итак, в это утро барон принес государственное долговое обязательство; он собирался позавтракать со своей дорогой девочкой, получить от нее распоряжения на завтра, на знаменитую субботу, большой день!
– Полючай, мой маленки жена, мой единствен жена, – радостно сказал барон, просияв от счастья. – Будет чем платить расход по кухня на остаток ваш тней…
Эстер без малейшего волнения взяла бумагу, сложила ее и убрала в туалетный столик.
– Ну вот, теперь вы довольны, чудовище несправедливости, – сказала она, потрепав Нусингена по щеке. – Наконец-то я хоть что-то от вас приняла! Теперь я уже не могу высказывать вам всякие истины, ведь я делю с вами плоды ваших, как вы называете, трудов… И это вовсе не подарок, бедный мой мальчик, а просто-напросто моя доля прибыли в деле… Ну, полно, не гляди на меня биржевиком. Ты отлично знаешь, что я тебя люблю.
– Мой прекрасни Эздер, мой анкел люпфи, – сказал барон, – прошу вас не говорить мне так никогта! Пускай говорит весь сфет, что я вор, я был бы равнодушен, лишь бы я был честни челофек для ваши глаз… Я все больше и больше люблю вас…
– Таково мое мнение, – сказала Эстер. – Поэтому я никогда больше не скажу тебе ничего такого, что могло бы тебя огорчить, мой слоненок, ты ведь стал простодушен, как дитя. Черт возьми! Да ты никогда и не знал, толстый греховодник, что такое невинность! Все же какую-то толику ее ты получил, когда появился на свет божий, ведь должна была она когда-нибудь всплыть на поверхность, но у тебя она затонула так глубоко, что потребовалось шестьдесят шесть лет, чтобы извлечь ее… багром любви. Такое чудо случается с глубокими стариками… Вот за что я в конце концов и полюбила тебя: ты молод, очень молод… Никто не знает этого Фредерика… одна я! Ведь уже в пятнадцать лет ты был банкиром… В коллеже, прежде чем давать товарищу игрушечный шарик, ты ставил условием возвратить тебя два… (Она вскочила на колени смеявшегося барона.) Ну что ж! Ты волен делать, что пожелаешь. Э, боже мой! Грабь их… не робей, я тебе в этом помогу. Люди не стоят того, чтобы их любить. Наполеон их убивал, как мух. Французам платить подати тебе или казне – не все ли равно!.. К казне тоже не питают нежных чувств, я, клянусь… Я хорошо все обдумала, ты прав… стриги овец, как сказано в евангелии от Беранже… Поцелуйте вашу Эздер… Ах, кстати! Ты отдашь этой бедной Валь-Нобль всю обстановку на улице Тетбу! И потом завтра же ты преподнесешь ей пятьдесят тысяч франков… Этим ты себя покажешь в выгодном свете… Видишь ли, котик, ты убил Фале, об этом уже кричат… Твой подарок покажется сказочно щедрым… и все женщины заговорят о тебе. О!.. во всем Париже ты один будешь велик и благороден, и – так уж создан свет! – все забудут о Фале. В конце концов ты выгодно поместишь капитал: ты заработаешь на нем уважение!
– Ти прав, мой анкел! Ти знаешь сфет, – сказал он. – Ти будешь мой софетник.
– Вот видишь, – продолжала она, – как я забочусь о делах моего мужа, о его добром имени, чести… Ну, ступай же, поищи для меня пятьдесят тысяч франков…
Она хотела избавиться от Нусингена, чтобы вызвать маклера и в тот же вечер на бирже продать свою ренту.
– А пошему так бистро? – спросил он.
– А как же иначе, котик, надо же их преподнести в атласной коробке, прикрыв веером. Ты скажешь ей: «Вот, сударыня, веер, который, надеюсь, доставит вам удовольствие!» Думают, что ты Тюркаре, а ты прослывешь Божоном[104]!
– Прелестни! Прелестни! – вскричал барон. – Я буду, стало бить, имейт теперь твой ум!.. Та, я буду пофторять ваши слофа…
В тот миг, когда бедная Эстер садилась в кресла, изнемогая от напряжения, которое ей потребовалось, чтобы разыграть свою роль, вошла Европа.
– Сударыня, – сказала она, – там рассыльный с набережной Малакэ, его послал Селестен, слуга господина Люсьена.
– Пусть войдет!.. Нет, лучше я сама выйду в прихожую.
– У него письмо для вас, сударыня.
Эстер бросилась в прихожую, взглянула на рассыльного – самый обыкновенный рассыльный.
– Скажи ему, чтобы сошел вниз! – прочтя письмо, сказала Эстер упавшим голосом и опустилась на стул. – Люсьен хочет покончить с собой… – шепнула она Европе. – Впрочем, отнеси письмо ему.
Карлос Эррера, все в том же обличье коммивояжера, тотчас сошел вниз, но, приметив в прихожей постороннее лицо, впился взглядом в рассыльного. «Ты сказала, что никого нет», – шепнул он на ухо Европе. Из предосторожности он тут же прошел в гостиную, успев, однако, посмотреть посланца. Обмани-Смерть не знал, что с некоторых пор у прославленного начальника тайной полиции, арестовавшего его в доме Воке, появился соперник, которого прочили в его преемники. Этим соперником был рассыльный.
– Ваши предположения правильны, – сказал мнимый рассыльный Контансону, который ожидал его на улице, – тот человек, приметы которого вы мне указали, в доме; но он не испанец, ручаюсь головой, что под этой сутаной – наша дичь.
– Он такой же священник, как испанец, – сказал Контансон.
– Я в том уверен, – сказал агент тайной полиции.
– О, если только мы правы!.. – воскликнул Контансон.
Люсьен действительно два дня был в отсутствии, и этим воспользовались, чтобы расставить сети; но он вернулся в тот же вечер, и тревоги Эстер рассеялись.
На другой день, поутру, когда куртизанка, выйдя из ванны, опять легла в постель, пришла ее подруга.
– Жемчужины у меня! – сказала Валь-Нобль.
– Ну-ка, посмотрим! – сказала Эстер, приподымаясь на локте, утонувшем в кружевах подушки.
Госпожа дю Валь-Нобль протянула подруге нечто похожее на две ягоды черной смородины. Барон подарил Эстер двух левреток редкостной породы, заслужившей носить в будущем носить имя великого поэта, который ввел их в моду, и куртизанка, чрезвычайно польщенная подарком, сохранила для них имена их предков: Ромео и Джульетты. Нет нужды говорить о привлекательности, белизне, изяществе этих, точно созданных для комнатной жизни животных, во всех повадках которых было что-то схожее с английской чопорностью. Эстер позвала Ромео: перебирая своими гибкими, тонкими лапками, такими крепкими и мускулистыми, что вы приняли бы их за стальные прутья, Ромео подбежал и посмотрел на свою хозяйку. Эстер, чтобы привлечь его внимание, размахнулась, будто собираясь что-то бросить.
– Самое имя обрекает его на такую смерть! – сказала Эстер, бросая жемчужину, которую Ромео раздавил зубами.
Не издав ни звука, собака покружилась и упала замертво. Все было кончено, пока Эстер произносила это надгробное слово.
– О боже! – вскрикнула г-жа дю Валь-Нобль.
– Твой фиакр здесь, увези покойника, Ромео, – сказала Эстер: – Его смерть наделала бы тут шуму; скажем, что я тебе подарила, а ты его потеряла; помести в газете объявление. Поспеши, нынче же вечером ты получишь обещанные пятьдесят тысяч франков.
Это было сказано так спокойно и с такой великолепной бесчувственностью истой куртизанки, что дю Валь-Нобль воскликнула: «И верно, ты наша королева!»
– Приходи пораньше и принарядись хорошенько…
В пять часов Эстер принялась за свой свадебный туалет. Она надела кружевное платье поверх белой атласной юбки, застегнула белый атласный пояс, обула ноги в белые атласные туфельки, накинула на свои прекрасные плечи шарф из английских кружев. Она убрала свою головку белыми камелиями, точно девственница. На ее груди переливалось жемчужное ожерелье в тридцать тысяч франков, подаренное Нусингеном. Хотя свой туалет она закончила к шести часам, дверь ее была закрыта для всех, даже для Нусингена. Европа знала, что в спальню должен пройти Люсьен. Он приехал к седьмому часу, и Европа сумела тайком проводить его к своей госпоже; никто не заметил его появления.
Люсьен, увидев Эстер, подумал: «Почему бы не уехать и не жить с нею в Рюбампре, вдали от света, распростившись навсегда с Парижем!.. Я уже отдал пять лет в задаток такой жизни, а моя любимая всегда останется верна себе! Где я найду еще такое чудо?»
– Друг мой, вы были для меня божеством, – сказала Эстер, опустившись на подушку у ног Люсьена и преклонив перед ним колени, – благословите меня…
– К чему эти шутки, любовь моя? – спросил Люсьен, собираясь поднять и поцеловать Эстер. Он попытался взять ее за талию, но она отстранилась движением, исполненным обожания и ужаса.
– Я недостойна тебя, Люсьен, – сказала она, не сдерживая слез. – Умоляю, благослови меня и поклянись сделать вклад в городскую больницу на две кровати… Молитвы за помин души в церкви мне не помогут. Бог может внять лишь моим мольбам… Я слишком любила тебя, мой друг. И еще скажи, что я принесла тебе счастье и что ты изредка ты будешь думать обо мне… Скажи!
Люсьен почувствовал в торжественных словах Эстер глубокую искренность и задумался.
– Ты хочешь убить себя! – сказал он вдруг серьезным тоном.
– Нет, мой друг! Но сегодня, видишь ли, умирает женщина чистая, непорочная, любящая – та, которая принадлежала тебе… И я боюсь, что горе убьет меня.
– Бедная моя девочка, подожди! – сказал Люсьен. – Хоть и с большими усилиями, но все же за эти два дня я сумел установить связь с Клотильдой.
– Опять Клотильда! – воскликнула Эстер, сдерживая гнев.
– Да, – продолжал он, – мы написали друг другу… Во вторник утром она уезжает в Италию, но по дороге я увижусь с ней, в Фонтенебло…
– Послушайте-ка! Кого вы берете себе в жены? Ведь это не женщины, а какие-то жерди!.. – вскричала бедная Эстер. – Скажи, а если бы у меня было семь или восемь миллионов, ты бы на мне женился?
– Детка, я хотел тебе сказать, что, если все для меня кончено, я не хочу другой жены, кроме тебя…
Эстер опустила голову, чтобы скрыть внезапно побледневшее лицо и слезы, которые она украдкой смахнула.
– Ты любишь меня?.. – сказала она, глядя на Люсьена с глубокой скорбью. – Так вот тебе мое благословение… Будь осторожен, выйди через потайную дверь и пройди в гостиную прямо из прихожей. Поцелуй меня в лоб. – Она обняла Люсьена и страстно прижала его к своему сердцу со словами: «Уходи!.. Уходи!.. или я останусь жить».
Когда обрекшая себя на смерть появилась в гостиной, раздались возгласы восхищения. В глазах Эстер отражалась бесконечность, и тот, кто заглядывал в них, тонул в ее глубине. Иссиня-черные мягкие волосы оттеняли белизну камелий. Короче сказать, то впечатление, которого добивалась эта дивная девушка, было создано. Она не имела соперниц. Она появилась тут как олицетворение необузданной роскоши, окружавшей ее. Она блистала остроумием. Она управляла оргией с той сдержанной, спокойной властностью, какую выказывает Габенек[105] в Консерватории в тех концертах, где первоклассные европейские музыканты достигают непостижимых высот в передаче Моцарта и Бетховена. Однако ж она с ужасом следила за Нусингеном, который очень мало ел, почти не пил и держал себя хозяином дома. В полночь уже никто ничего не соображал. Разбили стаканы, чтобы ими никогда больше не пользовались. Две китайские расписные занавеси были разорваны. Бисиу напился впервые в своей жизни. Все буквально валились с ног, женщины спали на диванах, и задуманная гостями шутка не удалась; они хотели проводить Эстер и Нусингена в спальню, выстроившись в два ряда с канделябрами в руках, под пение «Buona sera»[106] из «Севильского цирюльника». Нусинген предложил Эстер руку; Бисиу, хотя и пьяный, заметив, что они уходят, нашел еще силы сказать, как Ривароль по поводу последней женитьбы герцога Ришелье: «Надо предупредить префекта полиции… тут затевается скверное дело…» Шутник думал пошутить, но оказался пророком.
Господин Нусинген появился у себя только в понедельник около полудня; а в час дня биржевой маклер сообщил ему, что мадемуазель Эстер Ван Богсек еще в пятницу приказала продать подаренную ей процентную бумагу на тридцать тысяч франков ренты и уже получила ее стоимость.
– Но, господин барон, – сказал он, – в ту минуту, когда я рассказывал об этой сделке, вошел старший клерк господина Дервиля и, услыхав настоящую фамилию мадемуазель Эстер, сказал, что она получает наследство в семь миллионов.
– Ба!
– Видите ли, она как будто единственная наследница этого старого ростовщика Гобсека… Дервиль проверит, так ли это. Если мать вашей любовницы Прекрасная Голландка, она унаследует…
– Я знай, – сказал банкир. – Он рассказиваль мне своя жизнь… Я буду писать несколько слоф для Дерфиль!..
Барон сел за письменный стол, написал записку Дервилю и послал ее с одним из своих слуг. Потом в третьем часу, после биржи, он вернулся к Эстер.
– Мадам приказала не будить ее, что бы там ни случилось; она в постели, она спит…
– А, шорт! – вскричал барон. – Он не будет браниться, Ироп, когта узнайт, что делался богатейш… Он наследоваль семь мильон. Старик Гобсек помер и оставляль семь мильон, а твой хозяйка есть единствен наследниц; мать Эздер бил собственной племяннис Гобсека, которой он завещаль свой зостоянь. Я не подозреваль, что такой мильонер, как он, оставляль Эздер в нищета…
– Вот как! Значит, ваше царство кончилось, старый шут! – сказала Европа, глядя на барона с наглостью, достойной мольеровской служанки. – У-у, старая эльзасская ворона!.. Она любит вас, вроде как чуму!.. Господи боже! Миллионы!.. Значит, она может теперь выйти за своего любовника! Ну и рада же она будет!
И Прюданс Сервьен удалилась, оставив убитого горем Нусингена одного в комнате; она пошла первой известить об этом повороте судьбы свою госпожу. Старик, еще пьяный от безмерного блаженства и уверовавший в свое счастье, получил холодный душ в ту минуту, когда разгоревшаяся любовь его достигла предела.
– Он меня опманифаль!.. О Эздер… О мой жизнь!.. – вскричал он со слезами на глазах. – Глупец! Подобни цфеток растет ли для старик? Я могу все купить, кроме молодость!.. О поже мой! Что делать? Как бить? Он прав, этот шестоки Ироп! Эздер богатейш, он уйдет от меня… Не повеситься ли! Что жизнь без боджественни пламень наслаждень, котори я вкусил!.. Поже мой…
И биржевой хищник сорвал с себя парик, которым он последние три месяца прикрывал свои седины. Пронзительный крик Европы потряс Нусингена до мозга костей. Бедный банкир встал и пошел, пошатываясь, ибо он только что осушил кубок Разочарования, а ничто так не опьяняет, как горькое вино несчастья. В раскрытой двери он увидел Эстер: она лежала вытянувшись на кровати, посиневшая от яда, мертвая!.. Он подошел к кровати и упал на колени.
– Ти бил прав, Ироп, и он претупрешталь!.. Он помер от меня!..
Появились Паккар, Азия, сбежался весь дом. Но для них это было зрелище, неожиданность, а не скорбь. Среди слуг возникло некоторое замешательство. Барон опять стал банкиром, у него закралось подозрение, и он совершил неосторожность, спросив, где семьсот пятьдесят тысяч франков ренты. Паккар, Азия и Европа так странно переглянулись, что г-н Нусинген тотчас же вышел, заподозрив, что тут произошло ограбление и убийство. Европа, приметив под подушкой госпожи запечатанный пакет, мягкость которого позволила ей предположить, что в нем содержатся банковые билеты, заявила, что будет обряжать покойницу.
– Ступай, предупреди господина, Азия!.. Умереть, не зная, что к ней привалило семь миллионов! Гобсек был родной дядя покойницы!.. – вскричала она.
Уловка Европы была понята Паккаром. Как только Азия показала спину, Европа вскрыла пакет, на котором бедная куртизанка написала: «Передать господину Люсьену де Рюбампре!» Семьсот пятьдесят банковых билетов, по тысяче франков каждый, мелькнули перед глазами Прюданс Сервьен, вскричавшей: «С ними можно стать счастливой и честной до конца своих дней!..»
Паккар молчал, воровская его натура одержала верх над привязанностью к Обмани-Смерть.
– Дюрю умер, – сказал он, беря билеты. – На моем плече еще нет клейма, убежим вместе, поделим деньги, чтобы не все добро спрятать в одном месте, и поженимся.
– Но где укрыться? – сказала Прюданс.
– В Париже, – отвечал Паккар.
Прюданс и Паккар вышли из комнаты с поспешностью добропорядочных людей, вдруг превратившихся в воров.
– Дочь моя, – сказал Обмани-Смерть малайке, едва она успела раскрыть рот, – принеси мне для образца любое письмо Эстер, покуда я буду составлять завещание по всей форме; черновик завещания и письмо отнесешь Жирару, но пусть поторопится: надо подсунуть это завещание под подушку Эстер, прежде чем опечатают имущество.
И он набросал следующий текст завещания:
«Никогда не любя никого в мире, кроме господина Люсьена Шардона де Рюбампре, и решив лучше положить конец своим дням, чем снова впасть в порок и влачить позорное существование, от которого он меня спас из сострадания ко мне, я отдаю и завещаю вышеупомянутому Люсьену Шардону де Рюбампре все, чем я владею к моменту моей смерти, и ставлю условием заказывать ежегодную мессу в приходе Сен-Рох за упокоение той, которая посвятила ему все, даже свою последнюю мысль.
Эстер Гобсек».
«Вполне в ее стиле», – сказал про себя Обмани-Смерть.
В семь часов вечера завещание, переписанное и запечатанное, было положено Азией под изголовье Эстер.
– Жак, – сказала Азия, поспешно взбежав наверх, – когда я выходила из комнаты, прибыли судебные власти…
– Ты хочешь сказать, мировой судья…
– Не то, сынок! Судья-то уж само собой, но с ним жандармы, королевский прокурор и судебный следователь тоже там. У дверей поставлена охрана.
– Быстро же эта смерть наделала шуму, – заметил Коллен.
– Что ты скажешь! Европа и Паккар не появлялись; боюсь, уж не они ли свистнули эти семьсот пятьдесят тысяч франков? – сказала Азия.
– Ах, канальи!.. – сказал Обмани-Смерть. – Этой кражей они нас губят!..
Правосудие человеческое и правосудие парижское, то есть самое недоверчивое, самое умное, самое искусное и самое осведомленное из всех правосудий, даже чересчур умное, ибо оно поминутно дает новое толкование закону, налагало, наконец, руку на главарей этого страшного дела. Барон Нусинген, убедившись в отравлении и обнаружив пропажу своих семисот пятидесяти тысяч франков, заподозрил, что виновниками преступления были Паккар либо Европа, гнусные, ненавистные ему существа. В приступе бешенства он сразу же побежал в префектуру. То был удар колокола, собравший все номера Корантена. Префектура, прокурорский надзор, полицейский пристав, мировой судья, судебный следователь – все были на ногах. В девять часов вечера три врача, вызванные сюда же, присутствовали при вскрытии тела бедной Эстер, и началось следствие! Обмани-Смерть, извещенный Азией, вскричал: «Они не знают, что я тут; я успею скрыться!» Он вылез с необыкновенной ловкостью через слуховое окно мансарды и очутился на крыше, откуда стал с хладнокровно изучать окрестность, точно заправский кровельщик. «Отлично, – сказал он про себя, увидев на расстоянии пяти домов сад на улице Прованс, – мое дело в шляпе!..»
– Милости просим, Обмани-Смерть! – сказал ему Контансон, выходя из-за трубы дымохода. – Тебе придется теперь объяснить господину Камюзо, какую мессу ты, господин аббат, выходишь петь на крыши, а главное, по какой причине ты бежал…
– У меня враги в Испании, – сказал Карлос Эррера.
– Поедем-ка в Испанию через твою мансарду, – сказал ему Контансон.
Лжеиспанец сделал вид, что подчиняется, но, нагнувшись было над подоконником слухового окна, он вдруг схватил Контансона и швырнул его вниз с такой силой, что шпион свалился мертвым в сточную канаву улицы Сен-Жорж. Контансон умер на своем «поле чести». Жак Коллен спокойно вернулся в мансарду и лег в постель.
– Дай мне такое снадобье, от которого я слег бы со всеми признаками тяжкой болезни, но без риска для жизни, – сказал он Азии. – Мне нужно быть при смерти, чтобы не отвечать на вопросы любопытных. Не бойся ничего, я священник и останусь священником. Я только что избавился, и очень просто, от одного из тех, кто может меня изобличить.
Накануне, в семь часов вечера, Люсьен выехал в своем кабриолете на почтовых с подорожной, взятой утром, до Фонтенебло, где он переночевал на постоялом дворе, на окраине городка со стороны Немура. Утром, часов около шести, он отправился в путь и в одиночестве прошел лесом до Бурона.
«Вот то роковое место, – сказал он про себя, сидя на одном из утесов, откуда открывался живописный вид на Бурон, – где Наполеон сделал последнее титаническое усилие над собой накануне своего отречения».
Взошло уже солнце, когда он услыхал стук почтовой кареты и увидел проезжавшую бричку, в которой сидели слуги молодой герцогини де Ленонкур-Шолье и горничная Клотильды де Гранлье.
«Вот и они, – сказал себе Люсьен. – Сыграем хорошенько эту комедию, и я спасен: я буду зятем герцога вопреки его воле».
Часом позже мягкий, легко опознаваемый шум изящного дорожного экипажа оповестил о приближении берлины, в которой сидели две женщины. Дамы просили затормозить при спуске к Бурону, и лакей, сидевший на запятках, приказал остановить карету. В эту минуту Люсьен вышел на дорогу.
– Клотильда! – крикнул он, постучав в окно кареты.
– Нет, – сказала молодая герцогиня своей подруге, – он не сядет в карету, и мы не окажемся с ним наедине, дорогая. Поговорите в последний раз, я согласна: но только не в карете, мы пройдемся пешком в сопровождении Баптиста… Погода прекрасная, мы тепло одеты, нам не страшен холод. Карета поедет за нами…
И обе женщины вышли из экипажа.
– Баптист, – сказала молодая герцогиня, – карета поедет потихоньку, мы хотим прогуляться, и вы нас проводите.
Мадлена де Морсоф взяла Клотильду под руку, предоставив Люсьену говорить с девушкой. Так они дошли до деревушки Гре. Было уже восемь часов, и там Клотильда простилась с Люсьеном.
– Так вот, мой друг, – с достоинством сказала она, кончая долгий разговор, – я выйду замуж только за вас. Я предпочитаю верить вам, нежели слушать людей, отца, мать… Никто на свете не давал столь сильных доказательств привязанности, не правда ли?.. Теперь постарайтесь рассеять роковое предубеждение, сложившееся против вас…
В это время послышался конский топот, и их окружили жандармы, в великому удивлению обеих дам.
– Что вам угодно? – сказал Люсьен с высокомерием денди.
– Вы господин Люсьен Шардон де Рюбампре? – спросил его королевский прокурор из Фонтенебло.
– Да, сударь.
– Вы отправитесь ночевать сегодня в Форс, – отвечал он. – У меня есть приказ арестовать вас для предания суду.
– Кто эти дамы?.. – крикнул жандармский офицер.
– Ах, да! Простите, сударыня, ваши паспорта? Господин Люсьен, по сведениям, полученным мною, состоит в тесной связи с женщинами, которые способны на…
– Вы принимаете герцогиню де Ленонкур-Шолье за уличную девку? – сказала Мадлена, кинув на королевского прокурора взгляд, поистине достойный герцогини.
– Вы достаточны хороши для этого, – тонко заметили судейский.
– Баптист, покажите наши паспорта, – приказала молодая герцогиня, улыбнувшись.
– В каком преступлении обвиняется этот господин? – спросила Клотильда, которую герцогиня хотела усадить в карету.
– Соучастие в краже и убийстве, – отвечал жандармский офицер.
Баптист внес в карету мадемуазель Клотильду, потерявшую сознание.
В полночь Люсьен входил в Форс – тюрьму, обращенную одной стороной на улицу Пайен и другой – на улицу Бале; его поместили в одиночной камере. Карлос Эррера находился тут с момента своего ареста.
ЧАСТЬ III
Куда приводят дурные пути
На другой день, в шесть часов утра, две кареты, называемые в народе на образном его языке корзинами для салата, выехали рысью из ворот тюрьмы Форс и покатились по дороге к Дворцу правосудия в Консьержери.
Редко кто из праздношатающихся не встречал эту походную тюрьму, и, хотя большая часть книг пишется только для парижан, чужестранцы, несомненно, будут рады прочесть здесь описание этой страшной колымаги для перевозки наших уголовных преступников. Кто знает, быть может, полиция русская, немецкая либо австрийская, судебные учреждения стран, не знакомых с «корзинами для салата», позаимствуют ее у нас; и во многих чужих краях подражание этому способу передвижения будет, конечно, благодеянием для узников!
Эта омерзительная повозка о двух колесах, с желтым кузовом, окованным железом, состоит из двух отделений. В переднем стоит обитая кожей скамейка, с кожаным фартуком. Эта открытая часть «корзины для салата» предназначается судебному приставу и жандарму. Крепкая железная решетка отделяет во всю ширину и высоту повозки этот своеобразный кабриолет от второго отделения, где находятся две деревянные скамьи, поставленные, как в омнибусах, по обе стороны кузова, – на них садятся заключенные, взобравшись туда по подножке, через глухую дверцу в задней части кузова. Прозвище «корзина для салата» произошло от того, что первоначально это была открытая повозка, огороженная решеткой, поверх которой торчали, покачиваясь от тряски, как салат в корзине, головы узников. Для большей безопасности карету сопровождает конный жандарм, в особенности в тех случаях, когда она везет приговоренных к смерти на место казни. Стало быть, побег невозможен. Окованная железом повозка не поддается никакому инструменту. Узник, которого тщательно обыскивают во время ареста или в момент заключения под стражу, может, самое большее, сохранить при себе пружинку от часов, годную для того, чтобы распилить решетку, но беспомощную перед гладкой поверхностью. Поэтому «корзина для салата», усовершенствованная талантами парижской полиции, послужила в конце концов образцом и для арестантской кареты, в которой теперь перевозят каторжников и которая заменила собою ужасную тележку, являвшуюся позором предшествующих цивилизаций, хотя Манон Леско[107] ее и прославила.
«Корзина для салата» имеет несколько назначений. Сперва в ней перевозят подследственных из разных тюрем столицы во Дворец правосудия для допроса судебным следователем. На тюремном наречии это называется ехать на обучение.[108] Потом привозят подсудимых из тех же тюрем во Дворец правосудия, чтобы осудить их, если вопрос стоит только об исправительной тюрьме; затем, когда речь заходит, на языке судейского сословия, о важном преступлении, из арестных домов их перевозят в Консьержери, тюрьму департамента Сены. Наконец осужденных на смерть везут в «корзине для салата» из Бисетра к заставе Сен-Жак, месту казней со времени Июльской революции. Благодаря человеколюбию эти несчастные не подвергаются более пытке прежнего пути от Консьержери до Гревской площади, совершавшегося в тележке, точь-в-точь похожей на ту, которой пользуются торговцы дровами. Теперь ее употребляют только для перевозки эшафота. Без этого объяснения не были бы понятны слова одного знаменитого осужденного, с которыми он обратился к своему сообщнику, когда они входили в «корзину для салата»: «Теперь дело только за лошадьми!» Нигде не едут на смертную казнь с большими удобствами, чем в нынешнем Париже.
Упомянутые «корзины для салата», выехавшие в столь ранний час, послужили единственно для отправки двух обвиняемых из арестного дома Форс в Консьержери, причем каждый из обвиняемых занимал отдельную «корзину».
Девять десятых читателей этой части романа не знают, конечно, о существенном различии между словами: привлеченный по делу, подследственный, обвиняемый, заключенный, арестный дом, дом предварительного заключения или тюрьма; поэтому все они будут, верно, удивлены, узнав, что речь идет о нашем уголовном праве в целом, разъяснение которого, сжатое и четкое, будет дано тут же как ради того, чтобы ознакомить с ним, так и ради внесения ясности в развязку нашей истории. Притом, когда станет ясно, что в первой «корзине для салата» находился Жак Коллен, а во второй Люсьен, который в течение нескольких часов опустился с высот общественного положения до тюрьмы, любопытство читателя будет уже достаточно возбуждено. Поведение обоих сообщников соответствовало их характеру. Люсьен де Рюбампре прятался, избегая взглядов прохожих, привлекаемых решеткой этой зловещей и роковой повозки по пути ее следования к набережным через улицу Сен-Антуан, улицу Мартруа и аркаду Сен-Жак, под которой тогда проезжали, чтобы пересечь площадь Ратуши, – теперь эта аркада служит входом в помещение префекта департамента Сены, находящееся в обширном дворцовом здании муниципалитета. А бесстрашный каторжник, прижавшись лицом к решетке, глядел на улицу, сидя позади пристава и жандарма, которые вели мирную беседу, не беспокоясь о своей «корзине для салата».
Грозная буря июльских дней 1830 года настолько заглушила своими громовыми раскатами предшествовавшие события, политические интересы за последние шесть месяцев этого года настолько поглотили внимание Франции, что как бы ни были удивительны все эти личные, судебные, финансовые катастрофы, которые составляли годовой рацион парижского любопытства и в которых не было недостатка первые шесть месяцев года, ныне их либо вовсе не помнят, либо едва припоминают. Поэтому необходимо отметить, что пусть на короткое время, но Париж был сильно взбударажен известием об аресте испанского священника, найденного у куртизанки, и изящного Люсьена де Рюбампре, жениха мадемуазель де Гранлье, захваченного по дороге в Италию, близ деревушки Гре, по обвинению в убийстве с целью завладеть состоянием почти в семь миллионов; скандал, вызванный этим процессом, ослабил на несколько дней живейший интерес к последним выборам при Карле Х.[109]
Прежде всего этот уголовный процесс в некоторой степени затрагивал одного из богатейших банкиров, барона Нусингена. Что до Люсьена, то он принадлежал в высшему парижскому обществу и готовился вступить в должность личного секретаря премьер-министра. В парижских гостиных не один молодой человек вспомнил, как он завидовал Люсьену, когда тот снискал расположение прекрасной герцогини де Монфриньез, а женщины не могли забыть, что тогда же им интересовалась и госпожа де Серизи, жена виднейшего государственного деятеля. Наконец, красота самой жертвы пользовалась широкой известностью в различных кругах парижского общества: в большом свете, в мире финансистов, в мире куртизанок, в кругу молодых людей и среди литераторов. Итак, целых два дня весь Париж говорил об этих двух арестах. Судебный следователь, которому было поручено дела, г-н Камюзо, усмотрел в нем предлог для продвижения по службе и, желая вести следствие со всей возможной скоростью, приказал доставить обоих обвиняемых из Форс в Консьержери, как только Люсьен де Рюбампре прибудет из Фонтенебло. Аббат Карлос и Люсьен провели в тюрьме Форс – первый двенадцать часов, второй всего лишь половину ночи, поэтому нет причины описывать эту тюрьму, с той поры совершенно перестроенную; что касается самого прибытия к месту заключения, это было бы повторением того, что должно произойти в Консьержери.
Но прежде чем углубиться в страшную драму уголовного следствия, необходимо, как было сказано, описать обычный ход судебного дела такого рода: и ради того, чтобы различные стадии были лучше поняты и во Франции и за границей; и ради того, чтобы все, кто не знаком с законами, оценили стройность уголовного права в том виде, в каком оно было изложено законодательством при Наполеоне.[110] Последнее тем более важно, что этому большому и прекрасному труду в настоящее время угрожает уничтожением так называемая исправительная система.
Совершено преступление; если преступники пойманы с поличным, их отправляют в ближайшую караульню и сажают в одиночную камеру, прозванную в народе скрипкой, потому, конечно, что там занимаются музыкой – кричат или плачут. Оттуда задержанных направляют к полицейскому приставу, который опрашивает их и может освободить, если произошла ошибка; наконец, их перевозят в арестный дом при префектуре, где полиция держит их в распоряжении королевского прокурора и судебного следователя, которых в зависимости от характера преступления, более или менее быстро оповещают, и они являются туда для допроса лиц, состоящих под предварительным арестом. Смотря по тому, каково предположительное обвинение, судебный следователь подписывает приказ об аресте и отдает распоряжение заключить задержанных под стражу. В Париже три арестных дома: Сент-Пелажи, Форм и Мадлонет.
Запомните это выражение: привлеченный по делу. Наш кодекс установил три основные стадии уголовного судопроизводства: привлечение по делу, пребывание под следствием, предание суду. Покуда приказ об аресте не подписан, предполагаемые виновники преступления либо тяжкого правонарушения являются привлеченными по делу; в силу постановления об аресте они становятся подследственными и считаются таковыми, пока идет следствие. Но вот следствие закончено, вынесено решение направить дело в суд, и тогда, если Королевский суд, по заключению генерального прокурора решает, что в деле имеются достаточные признаки преступления, чтобы передать его в суд присяжных, – подследственные переходят в положение подсудимых. Таким образом, лица, заподозренные в преступлении, проходят через три различные стадии судопроизводства, просеиваются через три решета, прежде чем предстать перед так называемым местным судом. В первой стадии люди невиновные располагают множеством средств оправдания, при помощи общества, городской стражи, полиции. Во второй стадии она оказываются лицом к лицу с судьей, на очной ставке со свидетелями обвинения, в палате парижского суда или в судах первой инстанции департаментов. В третьей – они предстают перед двенадцатью советниками, и постановление о пересмотре дела судом присяжных, в случае ошибки либо нарушения устава судопроизводства, может быть обжаловано в кассационном суде. Присяжные заседатели не знают, какую пощечину они наносят народным властям, административными и судебным, когда оправдывают обвиняемых. Поэтому, как нам кажется, в Париже (мы не говорим о других округах) очень редко случается, чтобы невиновный сел на скамью суда присяжных.
|
The script ran 0.019 seconds.