1 2 3 4 5 6
— Владыка, — ответил Зосима, — мы здесь потому, что подлинная гидромантия возможна только на святом месте. Нигде кроме как в церкви не осуществимо прямое сообщение с загробным миром.
— Я не труслив, — продолжил василевс и снова перекрестился. — Но ты-то, ты-то как не страшишься вызывать усопших?
Хвастливый ответ: — Владыка, стоит мне вознести к небу руки, и из десятка тысяч константинопольских гробов восстанут спящие и лягут под мои стопы. Но я не вижу нужды в оживлении этих трупов. Тут есть чудодейственный предмет. Я его использую для самого быстрого вызова потусторонних духов.
Зосима зажег головню от факела и приблизил к закраине лохани. Масло в лохани запылало, обняло воду огненным венцом, заблистало языками.
— Я пока ничего не вижу. — Василевс склонился над плоским сосудом. — Спроси у своей воды. Кто готовится занять мое место. В городе неспокойно. Я хочу знать, кого надо уничтожить, чтоб не страшиться.
Зосима приблизился к колонне с красным покровом, театрально снял ткань и поднес Андронику на ладонях нечто круглое. Наши друзья не могли разглядеть, что там такое. Но было видно: монарх затрясся и отстранился. Видимо, картина оказалась невыносимой. — Нет, нет, — вскричал он. — Только не надо! Когда ты выпрашивал для своих обрядов… Я ее дал, но не думал, что ты станешь воскрешать… Не согласен!
Зосима поднял трофей высоко в воздух, представляя некоему воображаемому суду как дароносицу, поворачивая по очереди ко всем сторонам подвала. Тот шар был детской головой. Голову еще не затронуло тление, будто ее только что отсекли от тела: глаза закрыты, раздуты ноздри заостренного носика, полуоткрытые губы открывают два неповрежденных ряда детских зубов. При неподвижности это лицо странно полнилось жизнью. Особую торжественность придавал равномерный золотой цвет, разлитый на смертной маске, сияющей в лучах пламен, к которым Зосима приближал ладони.
— Необходима голова твоего племянника Алексея, — сказал Зосима василевсу, — чтобы совершился обряд. Алексей был связан с тобой узами крови, через его посредничество ты можешь общаться с теми, кого нет. — И он медленно погрузил в глубь влаги ужасную ношу. Андроник наклонился сколько позволил пылающий круг. — Вода затуманилась, — выдохнул он.
— Вода обрела в Алексее потребный земной элемент и его допрашивает, — пояснил Зосима. — Подождем, пока муть разойдется.
Друзьям было не видно, что происходило на дне лохани. Видимо, жидкость снова приобрела прозрачность и явила лицо василевса-ребенка.
— Силы Ада! Он обрел живой вид — бормотал Андроник. — и читаются какие-то буквы на лбу, вот и чудо… Иота, Сигма…
Не требовалось быть гидромантом, чтоб догадаться, как это было подстроено. Зосима, получив голову мальчика-императора, вырезал у него на лбу две буквы и позолотил все лицо водорастворимой краской. Позолота в воде разошлась. Злосчастный мученик внушал тому, кто подослал к нему губителей, то, что было выгодно или Зосиме, или Зосимовым подговорщикам.
Андроник действительно не переставал повторять: «Иота, Сигма, ИС… Ис…»
Он привстал, накручивая бороду на пальцы, глаза метали молнии, голова в наклоне, казалось, лопалась от мыслей. Затем вздыбился, как ярый конь. — Исаак! — прокричал он, еле сдерживаясь. — Враг — Исаак Комнин! Что он задумывает на Кипре? Я направлю на Кипр флот, задавлю гадючину в логове!
Один из императоровых спутников вышел из тенистого места и Баудолино увидел типичную рожу молодца, готового изжарить родную мать, если захочется пообедать. — Владыка, — сказал тот. — Кипр далече, флоту придется выйти из Пропонтиды и поплыть в те места, на которых разгулялся сицилийский король. Как тебе несподручно идти к Исааку, так и Исааку неудобно идти к тебе. Не его ты должен опасаться! Не Комнина, а Исаака Ангела! Он-то в городе и его-то, конечно, ты причисляешь к своим завистникам.
— Стефан, — брезгливо оборвал его император, — что мне волноваться из-за Исаака Ангела? Что ты взял в голову? Истасканный, бессильный, ничтожный Исаак, какая в нем угроза? Эх ты, Зосима! — В негодовании он рявкнул на гидроманта. — Живая вода и мертвая голова указывают либо на слишком далекого, либо на чересчур глупого! На что тебе глаза? Они не умеют разглядеть правду в этой луже мочи! — Зосима, верно, уже мысленно попрощался с глазами. Но тут на его счастье снова вступил тот Стефан, что говорил раньше. Он так ликовал, смакуя, вероятно, новые злодейские планы, что Баудолино догадался: пред ним Стефан Агиохристофорит, злой гений Андроника, тот самый, кем был удавлен и обезглавлен молодой Алексей.
— Владыка, не пренебрегай адской чарой. Ты же сам видел на лбу отрока письмена, которых не было при жизни. Исаак Ангел труслив и ничтожен, но он ненавистник. Другие, еще ничтожнее и трусливее его, злоумышляли на жизни великих и смелых, подобных тебе, ежели, конечно, подобные бывали… Дай позволение! Ночью я арестую Исаака и вырву у него глаза своими руками, потом повешу на столбе твоих царских палат. Народу скажем, что было знамение Господне. Разумнее уничтожить того, кто еще не угрожает, чем оставить его в живых и дать возможность угрожать в будущем. Ударим же первыми!
— Ты стремишься использовать меня в интересах своей мести, — отвечал василевс. — Но возможно, что идя за злом, ты принесешь добро. Убери Исаака. Огорчительно только, — при этих словах он пронзил взором Зосиму так, что у того затряслись все члены, — огорчительно, что, расставшись с жизнью, Исаак не сможет подтвердить нам, что он действительно замышлял дурное, а следовательно, мы не узнаем, сказал ли нам правду этот монах. Но он, конечно, насторожил меня… А береженье лучше вороженья. Стефан, мы принуждены выказать ему признательность. Одели его тем, чего он просит. — Монарх жестом позвал за собой сопровождающих и вышел. Зосима бок о бок с волшебной купелью, по-видимому, медленно приходил в себя от ужаса, сковавшего члены.
— Агиохристофорит и точно ненавидел Исаака Ангела и, похоже, сговорился с этим Зосимой, чтоб накликать на Ангела немилость, — сказал Никита. — Вот только, теша свое озлобление, он не добром помог собственному владетелю, потому что, ты, верно, наслышан, тем самым ускоривал его кончину.
— Знаю, — в ответ Баудолино, — но, по совести говоря, в тот вечер я не так уж интересовался сутью наблюдаемых мной действий. Интересовался я исключительно тем, чтобы заполучить Зосиму себе в руки.
Отзвучали шаги царственного посетителя со свитой, Зосима шумно перевел дух. Действо, можно сказать, состоялось с успехом. Он тер ладони, и что-то вроде удовлетворенной улыбки играло на его лице. Вынув детскую отрубленную голову из купели, он вернул ее на прежнее место. Повернулся, окинул взором крипту и разорвал тишину диким хохотом, воздевая руки, истерически вопя: — Василевс в моей власти! И теперь мне не страшны даже мертвые!
Только он накричался, как вся компания друзей медленно вышла на свет. Иногда у заклинателя возникает чувство, что хотя он не верит в дьявола, дьявол почему-то поверил в него. Перед зрелищем сонма призраков, возникавших отовсюду, будто в Судный день, Зосима, хоть и был паяц, повел себя на редкость естественно. Он даже не пытался скрыть свои чувства. Он просто лишился их: рухнул в обморок.
Отошел он, когда Поэт облил его волшебной водой. Открыв глаза, он обнаружил перед своим носом Баудолино, и тот был страшнее, чем какой угодно несусветный выходец. В этот момент Зосиме стало ясно, что вовсе не пламена потустороннего ада, а воздаяние его вполне посюстороннего знакомца — вот что неотвратимо и ужасно ждет его в самом неотдаленном будущем.
— Только волею пославшего мя владыки, — поспешно выпалил он. — Да и ради тебя, для твоего же блага! Я ведь запустил повсюду твое письмо гораздо лучше, чем сумел бы ты сам…
Баудолино сказал: — Зосима, не стану преувеличивать… Волею посылающего мя владыки, я бы стер тебе задний проход в порошок. Однако поелику не желаю сильно пачкаться, то, как ты видишь, я воздерживаюсь. — И влепил ему такую заушину, чтоб закрутить голову Зосимы по крайней мере на два полных оборота.
— Я состою при дворе василевса. Только троньте мой волосок, и обещаю… — Поэт вцепился ему в волосы, подтащил лицо к огню, полыхавшему на закраине купели. Борода Зосимы задымилась.
— Вы сошли с ума, — старался Зосима вывернуться от Абдула и Гийота, заломивших ему за спину руки. Баудолино мощным подзатыльником прекратил пожар в бороде, ввергнув голову Зосимы в самую лохань и держа ее под водой до тех пор, пока злосчастный, позабыв свои муки от огня, не принял новую муку от воды, и чем больше он вертелся, тем сильнее захлебывался влагой.
— По этим замечательным пузырям, — вкрадчиво сказал Баудолино, вытаскивая того за волосы, — я вывожу гидромантическое предвестие, что этой ночью ты умрешь. Не с горелой бородой, так с горелыми пятками.
— Баудолино, — изнемогал Зосима в рвотных позывах, — Баудолино, мы же можем договориться по-людски… Дай мне откашляться, пожалуйста, я же не убегу, чего вам надо, столько на одного, нет у вас милосердия! Слушай, Баудолино. Я знаю, ты не захочешь мне мстить за стародавний миг слабости. Ты хочешь отыскать землю этого твоего пресвитера. Я говорил тебе, что верная карта находится у меня. Не плюй в колодезь…
— К чему ты клонишь, бандит? Кончай с поговорками!
— Хочу сказать, что убив меня, ты не получишь карту. Нередко рыбы, играя, выпрыгивают из родных стихий… Я дам тебе уйти в далекие страны. Заключим же договор как честные люди. Ты меня выпустишь, а я приведу тебя к карте Космы Индикоплова. Жизнь Зосимы в обмен на царство Иоанна. Разве не выгодно?
— Я предпочел бы убить тебя, — сказал Баудолино. — Но ты мне нужен для карты.
— Ну а потом?
— Потом мы свяжем тебя как можно крепче и закатаем в ковер, поищем корабль понадежнее и уплывем подальше отсюда. И только там раскатаем ковер, поскольку отпустить тебя здесь, сейчас, означает навлечь на себя всех наемных убийц этого города.
— Знаю, как же, раскатаете в воду…
— Замолчи. Мы не убийцы. Если бы я собирался убить тебя, то не хлестал бы по щекам. Имей в виду, это я так выветриваю гнев. Тем я и намерен ограничиться. — И снова отвесил одну и вторую, и новые оплеухи, то левой, то правой, так что голова Зосимы переворачивалась туда и сюда, два раза ладонью, два раза тыльной стороной, два раза кулаком, два раза ребром, два раза пальцами, покуда Зосима не приобрел лиловый цвет, а у Баудолино почти что вывихнулись оба запястья. Тогда он сказал: — Уже и мне больно. Довольно с тебя. Идем смотреть карту.
Гийот и Абдул тащили Зосиму под руки, поскольку своим ходом он, похоже, идти не мог. Он только показывал дорогу дрожащим пальцем и еле мычал себе под нос: — Инок безропотно переносит глумления и тяготы досаждений, подобно злаку, поливаемому ежеденно.
Баудолино говорил Поэту: — Я слышал изречение когда-то от Зосимы, что гнев сильнее, чем любая другая страсть, волнует и смущает душу, но иногда ей и способствует. Когда мы спокойно вымещаем гнев на нечестивцах и на грешниках, дабы спасти и образумить их, мы доставляем душе благоверие, ибо прямо близимся к правосудной цели.
Рабби Соломон вторил ему: — В Талмуде сказано, есть взыскания, смывающие все злодеяния с человека.
21
Баудолино и услады Византии
Катабатская обитель стояла в развалинах, все считали ее покинутой, но на нижнем ярусе еще сохранялись годные кельи. В старой библиотеке не осталось ни единой книги. Ее превратили в трапезную. Зосима жил там с двумя или тремя послушниками, и богу одному ведомо, в чем состоял их монашеский искус. Когда Баудолино с друзьями вынырнули из подвала, ведя пленника, послушники спали, а наутро проснулись такие чумные от пьянства и обжорства, что, по совести, опасности никакой не представляли. С вечера друзья, посоветовавшись, решили устроиться на ночь в библиотеке. Зосима метался в беспокойных снах, лежа на земле между Гийотом и Абдулом, своими новыми ангелами-хранителями.
Утром все расселись около стола, и Зосиме велели выложить все начистоту.
— Начистоту, — начал Зосима, — могу сказать, что карта Космы находится в Буколеонском дворце, в известном только мне месте, и только мне к тому тайнику дозволен доступ. Как свечереет, можно пойти.
— Зосима, — перебил его Баудолино, — не советую хитрить. Для начала расскажи, что представляет собой эта карта.
— Да что такого, — сказал Зосима, беря пергамент и стилос. — Я говорил тебе, что любой правый христианин, исповедующий правую веру, обязан признавать ту истину, что вселенный мир устроен в виде скинии, о коей говорится в Писании. Смотрите, я вам покажу. В нижней части скинии стол с двенадцатью хлебами, двенадцатью плодами, по одному на месяц года, вокруг же этого стола имеется постамент, соответствующий Океану. Постамент обрамлен стенками шириной в ладонь: это соответствует потусторонней земле, на восточном краю которой располагается Земной Рай. Небо отображено в виде свода. Свод всей протяженностью опирается на окраины земли. Однако между сводом и основанием растянута завеса тверди, а за ней Царствие небесное, которое все мы однажды получим возможность хорошо рассмотреть. И действительно, как сообщает Исайя, Он есть Тот, Который восседает над кругом земли, и живущие на ней — как саранча пред Ним; Он распростер небеса, как тонкую ткань, и раскинул их, как шатер для жилья. Ему вторит и Псалмопевец: Ты одеваешься светом, как одеждою, простираешь небо, как кожаный покров. Потом Моисей поставил под завесой против стола на стороне скинии к югу светильник, освещавший все протяжение земли, под ним же семь лампад, дабы отобразить семь дней недели и все светила небесного свода.
— Да что ты мне толкуешь устройство Моисеевой скинии, — взорвался Баудолино. — Мы говорим об устройстве мира.
— А мир устроен как Моисеева скиния. Так что через скинию я объясняю тебе мир. Ну что тут не понять, если все так просто? Смотри. — И он начертил рисунок.
Рисунок передавал устройство мира, как точного подобия храма, с выгнутым сводом, верхняя часть которого закрыта от земных глаз завесою тверди.
— В нижней части находится ойкумена, то есть обитаемая земля, но не плоская, а отходящая от окружающего Океана с мягким уклоном вверх до крайнего полуночного края и крайнего запада, на котором стоит настолько высокая гора, что она недоступна человеческому взгляду, ее верх теряется в облаках. Солнце и луна движимы ангелами, которые распоряжаются, кроме того, дождями, землетрясениями и прочими атмосферными явлениями. Солнце и луна по этой тверди утром проходят от востока к полдню, оставив гору за собой, и освещают землю, а вечером они уходят себе на запад и исчезают за горой, создавая нам ощущение, будто они закатились. В то время как у нас опускается ночь, с той стороны горы стоит день, но этот день никому не виден, потому что с той стороны горы необитаемое место. Никто там никогда не был, — пояснял Зосима.
— И этого нам должно хватить, чтоб найти страну Пресвитера? — не выдержал Баудолино. — Зосима, имей в виду, ты выменял свою жизнь на хорошую карту, а на плохую никто с тобой не менялся.
— Спокойно, спокойно. Поскольку эта проекция, через вид скинии, бессильна передать все, что загорожено как стенами, так и горой, Косма нарисовал другую карту, в которой земля показана в проекции сверху, как видят ее те, что летают по тверди, то есть ангелы. И эта карта, сохраняемая в Буколеоне, отображает соотношение знаемых нами земель, заключенных в обвод Океана. Отображает и расположенные по бокам Океана земли, где люди обитали перед потопом. Но после Ноя никто не плавал туда.
— Так я еще раз повторяю, Зосима, — сказал Баудолино с самым зверским лицом. — Если ты думаешь, что болтая и не давая нам ничего увидеть…
— Да я-то все это вижу как будто сейчас перед глазами. Погоди, скоро увидите и вы.
С этой изможденной физиономией, которой сообщали выразительность синяки и шишки, придавшие ему самый жалостный вид, с этим горящим взором, устремленным на нечто видимое только ему, Зосима умел уговаривать и недоверчивых. — В этом была его сила, — пояснял Баудолино Никите, — и таким образом он провел меня в первый раз, водил за нос тогда снова и сумел проводить за нос еще несколько лет.
Зосима смотрелся так убедительно, что дело чуть не дошло до объяснения солнечных и лунных затмений по системе Индикоплова, да только Баудолино об этом не хотел думать. Он хотел думать лишь о том, как он с правильной картой скоро в самом деле поплывет на поиски Пресвитера. — Хорошо, — сказал он. — Будем ждать вечера.
Зосима велел приспешникам принести овощи и фрукты. На вопрос, а нет ли чего посолиднее, ответил Поэту: — Пища суровая, всеми единодейственно вкушаемая, споро приводит иноков в гавань бесстрастия. — Поэт послал его к черту, потом присмотрелся: Зосима уплетал за обе щеки. Обнаружилось, что у него под овощами пряталась порция жирного ягненка. Поэт без звука взял его тарелку и сунул тому свою.
Так они приуготовлялись просидеть целый день, до сумерек, как вдруг один из послушников явился с вытаращенными глазами и доложил, что что-то происходит. Ночью сразу же после гадания Стефан Агиохристофорит с отрядом солдат отправился в дом к Исааку Ангелу, возле монастыря Богородицы Периблептос (Досточтимой), и позвал своего врага зычным голосом, приказывая выйти. Даже нет, кричал-то он не Исааку, а своим солдатам: ломать дверь, хватать Исаака за бороду и тащить вон из дома. Исаак на это, будучи человеком мнительным и боязливым, как его характеризовало общественное мнение, решил, что хуже уже не будет, забрался во дворе на лошадь и с мечом наголо, сам почти голый, в дурацкой двухцветной рубахе, едва окутывавшей бедра, выскочил там, где враг его не ждал. Агиохристофорит не успел схватить оружие, как Исаак ударом меча раскроил ему голову надвое. Потом он налетел на прислужников этого недруга, превращенного в двухголовца, первому напрочь снес ухо, а остальные в ужасе дали деру.
Убить любимца императора! Невозможное преступление! В крайней невзгоде, крайние меры. Исаак, проявив поразительное чутье по части обращения с народом, кинулся в храм Святой Софии просить той защиты, которую по традиции могли там получать убийцы, и громогласно возопил о своей вине. Порвал те немногие одежды, что имел на себе, рвал также и бороду, показывал меч с кровью и, умоляя о прощении, сумел дать понять, что убивал он для защиты собственной жизни. Попутно Исаак перечислял различные злодейства убитого.
— Не нравится мне эта история, — пробормотал Зосима, и без того разволнованный гибелью своего зловещего покровителя. Те новости, которые последовали вскоре, должны были понравиться ему и еще меньше. К Исааку в соборе Святой Софии присоединились уважаемые люди, такие как Иоанн Дука. Исаак продолжал увещевать толпу, а она становилась все громаднее час от часу. К вечеру большое количество горожан забаррикадировалось с Исааком в соборе, чтоб защитить его, и кое-кто начинал бормотать, что следовало бы убрать и тирана.
Готовил ли вправду Исаак, как следовало из пророчества Зосимы, какой-то переворот, или случайно сумел воспользоваться замешательством противников? Как бы то ни было, теперь трон Андроника, ясно, шатался. И столь же ясно было, насколько дикая идея — идти в царский дворец, когда он может в любой миг превратиться в общественную бойню. Все понимали, что надо пережидать бурные часы и оставаться в Катабате.
На следующее утро не менее половины горожан хлынуло на городские улицы, требуя, чтобы Андроника заключили в тюрьму, а Исаака избрали на императорский трон. Народ разбил запоры и ворвался в темницы, освобождая невинные жертвы тиранов. Многие сидевшие были из знати и сразу пристали к бунтующим… Да это был уже не бунт, а восстание, революция, взятие власти. Горожане с оружием бродили по городу, кто в кирасе и с мечом, кто с дубьем и дрекольем. Многие в толпе, и в частности многие чиновники, решили, что настал момент избрать другого автократа, поэтому была снята корона Константина Великого, висевшая над главным алтарем, и Исаака венчали на царство.
Как рой пчел, с шумом вырвавшись из Софии, толпа обложила со всех сторон императорское жилище. Андроник отчаянно сопротивлялся, стреляя из лука с вершины Кентенарионской, самой высокой в городе башни. Но он вынужден был отступить перед неудержным напором собственных подданных. По рассказам, он сорвал распятие с шеи, скинул пурпурные сапоги, на голову напялил островерхий колпак, какой обычно надевают варвары, и выбрался через буколеонские лабиринты на свою триеру, забрав с собой, во-первых, жену, а во-вторых, проститутку Мараптику, которую страстно любил. Исаак триумфально занял дворец, чернь тем временем овладела городом, кинулась на монетный двор, так называемую Золотомойню, взломала оружейные палаты, а также предала разграблению дворцовые церкви, срывая оклады с святых икон.
Теперь, какие бы ни поступали слухи, Зосима трясся все сильнее, поскольку говорилось, что всех сподвижников Андроника, кого удавалось поймать, толпа истребляла на месте. С другой стороны, и Баудолино с друзьями считали неосторожным именно в это время забираться в коридоры Буколеона. Поэтому, не имея иных занятий, кроме питья и еды, компания просидела еще несколько дней в Катабате.
Затем им донесли, что Исаак оставил Буколеон и переместился в резиденцию Влахерн на самой северной окраине города. Буколеон, следовательно, охранялся менее тщательно, а поскольку он был уже разграблен, вряд ли там оставалось много народу. Именно в этот день Андроника сумели догнать у берегов Эвксинского Понта и доставили к Исааку. Придворные встретили его пощечинами и пинками, вырвали ему бороду, выбили зубы, побрили голову, потом отрубили правую руку и бросили в тюрьму.
При этом известии чернь возликовала и заплясала на всех углах. Баудолино подумал: такая сумятица способствует их походу в Буколеон. Зосима возражал, что его могут узнать, но друзья порекомендовали ему не бояться. Вооружившись подручными средствами, ему обрили и голову и бороду, а он скулил, утверждая, что опозорен, лишившись знаков монашеского достоинства. И правда, в лысом, как яйцо, виде Зосима предстал практически без подбородка, с выпяченной верхней губой, островерхими песьими ушами, так что, заявил Баудолино, стал похож скорее на Чикинизьо, городского александрийского дурачка, который бегает по улицам, неприлично приставая к девицам, нежели на зловещего черноризца, каковым почитался до тех пор. Чтобы скрасить незавидный результат, они намазали Зосиму румянами, после этого он приобрел вообще педерастический облик. В Ломбардии за таким ходили бы толпою мальчишки, дразня и кидая в него гнильем. В Константинополе же подобные фигуры были так же обычны, как, скажем, в Александрии разносчики сыра и молока.
Идя через весь город, они видели, как на паршивом верблюде везли Андроника, полуодетого, обгаженного хуже того верблюда. На обрубок правой руки была намотана кровавая грязная тряпка. Все лицо в засыхающей крови: ему только что выкололи левый глаз. Вокруг гудела стаей низкая чернь, все ничтожества, незадолго до того славившие Андроника как императора и автократа. Колбасники, кожедеры, подонки и кабацкая голь, будто мухи на конский навоз, слетались надругаться над прежним властителем: и били дубинками по голове, и впихивали ему в ноздри бычье дерьмо, и терли его по лицу губками, пропитанными мочою, и протыкали спицами ноги. Самые добросердечные просто кидали в него камни, обзывая связанного бешеным псом и сукиным сыном. Из окна притона какая-то потаскуха вылила ему на голову ведро кипятку. Затем толпа дошла уже до неистовства. На Ипподроме его стащили с верблюда и привесили за ноги к двум колоннам, что высятся возле статуи волчицы, кормящей сосцами Ромула и Рема.
Андроник проявил себя лучше, чем его мучители. Он не жаловался. Только бормотал: «Кирие элейсон, кирие элейсон» и спрашивал, зачем они так ярятся на сломанный тростник. Повешенного, его совсем обнажили, один из толпы ножом отсек его мужской член, другой воткнул копье в рот, дойдя до кишечника, а третий в это время колом протыкал его от зада до брюха. Поучаствовали в забаве и латиняне: эти плясали вокруг казнимого, пробуя на нем сабельную рубку и срезая каждый раз по ошметку мяса. Надо сказать, что только они, в сущности, и имели основания для мести, если вспомнить, что Андроник выделывал недавно над их соплеменниками. Напоследок несчастный нашел в себе силы поднести ко рту правую культю, будто собирался испить своей крови, столь обильно терявшейся. Тут он и кончился.
Чтоб не смотреть на такое позорище, Баудолино с друзьями поспешили к Буколеону, но уже издалека сумели понять, что попасть во дворец нельзя. Исаак, решив: довольно грабежей, расставил около дворца охранников, и всех пытавшихся прорваться через кордон эти охранники уничтожали без предупреждения.
— Ну, ты иди туда все равно, Зосима, — сказал Баудолино. — Ничего трудного. Возьмешь карту и сюда к нам ее вынесешь.
— А если мне горло перережут?
— Ах, не пойдешь? Мы перережем тебе горло сами.
— Подобное самопожертвование имело бы смысл, если бы карта была во дворце. Но во дворце этой карты нет.
Баудолино поглядел на него, не в силах вообразить подобную степень нахальства. — О, — проревел он затем, — теперь ты наконец говоришь искренне? А почему до сей минуты врал?
— Выигрывал время. Выигрывать время — это не грех. Для честного схимника грех — это терять время.
— Так. Убивать его надо сразу на месте, — сказал Поэт. — Лучшей обстановки не найдем. В такой горячке никто не обратит внимания. Договоримся, кто его удавит, и решен вопрос.
— Минуточку, — запротестовал Зосима. — Господь наущает нас, как воздерживаться от неподобных деяний. Я лгал, это правда, однако лгал во имя блага.
— Чьего? — гаркнул Баудолино, едва владея собой.
— Моего, — отвечал Зосима. — Я имел право оборонять собственную жизнь, поскольку вы злоумышляли на нее. Схимнику, подобно как и херувимам и серафимам, надлежит быть исполнену очей, кольми паче (так я толкую высказывания святых пустынножителей) надлежит проявлять прозорливость и хитроумие по отношению к врагу.
— Да ведь пустынножители писали о враге дьяволе, а не о нас! — надрывался Баудолино.
— Демонские стратагемы многоразличны. Вражья сила проявляется во снах, создает галлюцинации, хитроумно искушает нас, преображается даже в ангелов света и щадит, навевая обманчивое спокойствие. А вы бы что делали на моем месте?
— А ты сейчас что будешь делать на своем месте, поганый greculo? Как убережешь свою ничтожную жизнь?
— Я? Для этого я скажу правду, как это мне свойственно. Карта Космы безусловно существует. Я ее видел собственными глазами. Где она — это мне неизвестно. Но клянусь, что она запечатлена вот тут, у меня в памяти. — Он лупил себя кулаком по лбу, на этот раз не прикрытому патлами. — Я могу перечислить день за днем расстояния, отделяющие нас от страны Пресвитера Иоанна. Слушайте. Я, как вы понимаете, не останусь в этом городе. Да и вам тут оставаться нет причины. Нет причины, поскольку вы пришли сюда за мною. Так вот я! И за картой, а карту вам не достать! Если вы меня убьете, получится, что вы не достали ничего. Если вы возьмете меня с собой, то клянусь пресвятыми апостолами, буду рабом вам и все дни своей жизни посвящу разработке вашей подорожной, той, что вас доведет пряменько до земель Пресвитера. Сохраняя мне жизнь, вы не теряете ничего, кроме лишнего пайка на мою долю. Убивая меня, вы теряете все. Выбор, кажется, ясен.
— Это самый бесстыжий бесстыдник, какой мне попадался за всю мою жизнь, — произнес тогда Борон. Остальные согласились с этой характеристикой. Зосима кротко ждал выводов. Рабби Соломон завел было обычное: — Святой, Он благословен, Творец… — Но Баудолино цыкнул: — Хватит иносказаний. Мы достаточно слышим их от этой гниды. Гнида он, но говорит дело. Придется тащить его с собой. Не возвращаться же к Фридриху с пустыми руками. Он подумает, будто мы просадили его золото на услады Византии. Возвращаться, так уж лучше с пленником. А ты, Зосима, поклянись, поклянись мне, что не замышляешь нового фиглярства!
— Клянусь двенадцатью святыми апостолами, — загнусавил Зосима.
— Одиннадцатью, одиннадцатью, сволочь, — шипел Баудолино, дергая Зосиму за мантию. — Двенадцатым у них был предатель Иуда!
— Ну пожалуйста, одиннадцатью.
— Понятно, — сказал Никита. — Так проходило твое первое знакомство с Византией. Не удивлюсь, после всего тогда увиденного, если нынешние картины тебе представляются как очистительное омовение.
— Знаешь, сударь Никита, — ответил Баудолино, — я вообще не люблю очистительных, как ты выражаешься, омовений. Александрия, согласен, это жалкое захолустье; но у нас, если начальники перестают нравиться, мы просим их вон и выбираем других консулов. Даже Фридрих, которому случалось раздражаться, все-таки он своим двоюродным родственникам, даже самым приставучим, не отрывал срамные части. Он уступал им спорные герцогства… Однако я думал не об этом… А о том, что вот стою на самой крайней границе известного христианского мира. Двинуться бы только на Восток, или на Юг, и тут начнутся Великие Индии. Я же стою без денег. И не могу идти на восток, не возвратившись прежде на Запад… Мне было сорок три, я гонялся за Иоанном с моих шестнадцати лет. И теперь в который раз снова приходилось откладывать желанный отъезд.
22
Баудолино теряет отца и находит Братину
Генуэзцы отправили Бойямондо с Феофилом походить по городу, посмотреть, можно ли пройти. Пройти было в общем можно, сказали оба по возвращении. Большая часть паломников сидит в кабаках, а меньшая вся стянулась в Святую Софию и глазеет завидущими очами на наваленные реликвии, возвращенные по приказу.
— Аж глядеть больно! — рассказывал Бойямондо. Но попутно и отмечал, что сбор трофеев сопровождается грязными подлогами. Многие делают вид, будто снесли добычу в церковь, а на самом деле вносят дрянную мишуру и тут же тихо прячут в рукав кость какого-нибудь святого. Но так как все боятся, что их накроют со святыми мощами, то на церковной площади образовалось некое подобие базара, где приобретают мощи те горожане, у кого еще хоть какие-то средства, а также армяне-перекупщики.
— Вот, — потешался Бойямондо, — так-то и выходит, что те греки, кто сумели запрятать пару монет во все свои дырки, теперь их вынимают и отдают за лодыжку какого-нибудь Иоанн-Купалы, которая спокон веков лежала у них в церкви напротив! Хотя, может, они замыслили перепродавать попам эти мощи… Греки ведь знатные хитрецы. Поди, делишек наобделают — страх подумать. Вот и верь после этого, что самые охочие к деньгам — мы, генуэзцы.
— Но что там все-таки приносят в церковь? — хотел знать Никита. Феофил смог ответить поподробнее. Он видел раку, содержавшую обрывки багряницы Христовой, он видел розгу, коей Христа секли, и губку, поданную Христу при крестной муке, терновый венец, а также ларчик, содержащий кус хлеба преломления, оставшийся от Тайной Вечери: тот самый кус, что Христос подал Иуде. Кроме того, принесли еще ковчежец с волосами из бороды Христа, которые евреи вырвали после снятия тела с крестного древа. Этот ковчежец был завернут в облачение Иисуса, в свое время разыгранное римскими солдатами в кости у лобного места. Втаскивали и столп от бичевания Христа, в полной целости.
— И клочок одежды Мадонны, — вставил свое Бойямондо.
— О горе! — в ужасе закричал Никита. — Если принесли только клочок, значит, Покров разорвали. А ведь он был весь целый и нетленный во Влахернских палатах. Много лет тому назад некие Гальбий и Кандий отправились из Константинополя в Палестину и Капернаум на поклонение святым местам. Там они узнали, что один еврей сохраняет у себя в доме ризу Богородицы, паллий, pallion. Они подружились с евреем, переночевали у него в доме, тайно сняли мерку с деревянного кивота, в котором хранилась риза, и потом в Иерусалиме заказали построить такой же. Возвратившись в Капернаум, они ночью подменили кивот и перевезли ризу в Константинополь. В Константинополе был воздвигнут храм апостолов Петра и Марка, где и совершилось положение ризы.
Бойямондо присовокупил, что, по слухам, два конногвардейца захватили каждый по голове святого Иоанна Крестителя, и ни один свою не отдает. Все гадают теперь, которая из голов — законная. Никита знающе усмехнулся. — Да, мне известно, что в городе почитались обе эти святыни. Первую привез Феодосий Великий, и ее положили в Предтеченском храме. Потом Юстиниан обрел вторую в Эмессе. Он, вроде бы, передал ее каким-то киновитам, потом ходили слухи, что честная глава была возвращена, но никто и никогда ее больше не видел.
— Да как же можно затерять такую дорогую вещь? — удивился Бойямондо.
— Народная набожность переменчива. Много лет все дружно почитают какие-нибудь мощи, но стоит открыться новым мощам, еще более чудотворным, как о первых совсем забывают.
— И какая из голов законная? — допытывался Бойямондо.
— К святыням неприменимы обычные критерии. Перед любыми из этих мощей, будь уверен, наклонившись, дабы облобызать их, я смогу обонять мистическое струимое ими благовоние и буду думать, что именно эта честная глава — подлинная.
Тут воротился из города Певере. Творилось что-то неслыханное. Чтобы солдатня не раскрала и кучу, наваленную в Софии, дож велел немедленно начинать перепись собранных мощей. Были приглашены греческие монахи для опознания реликвий. И обнаружилось, что после требования ко всем пилигримам вернуть награбленное добро во храм попали не только две честные главы святого Иоанна Предтечи (об этих было уже известно), но и две губки для желчи и уксуса, два терновых венца… не говоря уж о прочем. Чудо веры! — потешался Певере, переглядываясь с Баудолино. Самые ценные мощи Византии удваиваются, наподобие хлебов и рыб. Некоторые паломники даже говорят, что это небесное знамение в их пользу, кричат, что если подобные редкости ныне столь счастливо преизобилуют, это должно позволить каждому забрать обратно то, что он первым поимел.
— Нет, это чудо в нашу пользу, — настаивал Феофил. — Теперь латиняне, не зная, какие из святых мощей законные, обязаны вернуть обратно все нам.
— Ох, сомневаюсь я, однако… — произнес Баудолино. — Все князи, все маркионы, все вассалы с восторгом повезут домой святые частицы, чтобы привлечь в свои края толпы верующих, а следовательно, уйму пожертвований… Если даже кто-нибудь заикнется, что одинаковые мощи имеются за тысячу миль от тех мест, всегда можно возразить, что это другие — поддельные.
Никита пребывал в задумчивости. — Я тоже не верю в подобное чудо. Господь не искушает наши помыслы подложными мощами угодников… Баудолино, скажи-ка, а вот за эти месяцы, что ты сейчас провел тут в городе, тебе не случалось чудотворничать с мощами?
— Сударь Никита! — Баудолино состроил как можно более обиженную мину. Замахал обеими руками, показывая: не забегаем вперед. — Да, в самом деле, если уж рассказывать подробности, то дойдет очередь и до эпизода с мощами. Но это попозже. И ты же сам говоришь, что к святыням неприменимы обыденные критерии… Но сейчас поздно. Думаю, что где-то через час совсем стемнеет и можно будет идти. Давай собираться.
Никита, чтобы подсластить себе горечь ухода, загодя заказал Феофилу приготовить «монокифрон», ведь готовить «монокифрон» было долгое дело. В бронзовый судок накладывали доверху говядину и свинину, мясные кости и фригийскую капусту, все заливали жиром и на огне тушили. Для полноценного ужина времени уже не оставалось и логофет отбросил свои прекрасные манеры и запускал в судок не три пальца, как положено, а целую пятерню. Казалось, он переживает свою последнюю ночь любви с обожаемой столицей, и непорочной, и блудной, и поруганной. Баудолино есть не хотел и тихонько потягивал смоляное вино. Кто знает, найдется ли такое же в Селиврии.
Никита спросил, а участвовал ли в эпизоде с мощами Зосима. Баудолино дал понять, что хотел бы рассказывать не кусками, а по порядку.
— Насмотревшись всяких ужасов в городе, мы пошли в оборотный путь, причем в сухопутный, не имея денег на оплату корабельного фрахта. Напоследок перед отъездом, пользуясь общей суматохой, Зосима с помощью своих оставляемых послушников исхитрился раздобыть мулов. В дороге мы охотились в лесах и останавливались на постой в монастырских обителях и наконец добрались до Венеции, а оттуда дошли и до ломбардской низменности…
— Зосима не пробовал от вас сбежать?
— Он не мог. С первого дня вплоть до возвращения и все время, что мы прожили при Фридриховом дворе, и весь иерусалимский поход он у нас содержался на цепи. Более чем четыре года. Я имею в виду, содержался, когда нас не было. Если он был при нас, мы его спускали. Но когда наступало время ему быть одному, мы приковывали его цепью к кровати, к столбу, к дереву, где бы мы ни находились, а если Зосима скакал верхом — то приковывали к сбруе так, чтобы, чуть он соберется сойти, лошадь бесилась. Все же не имея уверенности в том, что Зосима крепко помнит свой долг, я каждый вечер перед отходом ко сну давал ему хорошую затрещину. Он это знал и ждал ее как материнского поцелуя.
Во время странствия наши друзья то и дело требовали от Зосимы восстановить заветную карту. Он, судя по виду, добросовестно думал и каждый день припоминал какую-нибудь одну подробность, тем паче что, если верить его словам, он уже и прежде промерял эти расстояния.
— Ну, на глазок, — он протягивал пальцем линию по дорожной пыли, — от Синисты, то есть от шелковой страны, до Персии сто пятьдесят дней ходу; Персию можно пройти за восемьдесят дней; от персидской границы до Селевкии тринадцать дней; от Селевкии до Рима и от Рима до страны иберов еще сто пятьдесят. С одного до другого конца света в длину четыреста суток пути по тридцать миль в день. Земля, как мы знаем, в длину пространнее, нежели в ширину, согласно опять же Книге Исход, где сказано, что в скинии стол длиной составляет два локтя, а шириной один. Поэтому с севера на юг всего насчитывается пятьдесят дней дороги от северных окраин до Константинополя, еще пятьдесят от Константинополя до Александрии и еще семьдесят от Александрии до Эфиопии вплоть до Аравийского залива. Итого приблизительно двести суток. Поэтому если вы выйдете из Константинополя и будете держать свой путь в самую дальнюю из Индий, идти вам придется наискосок и останавливаться очень часто для разведывания дороги, и неизвестно сколько раз вы вернетесь обратно, и делаем вывод, что до Пресвитера Иоанна вам всей дороги, будем считать, примерно на год.
Кстати о святых реликвиях. Гийот поинтересовался, слыхал ли Зосима что-нибудь о Братине. Слыхал, а как же. От галатов… ну, так у нас называют галлов и кельтов… живущих в окрестностях Константинополя. Они сохраняют память о рассказах древних жрецов с далекого севера. Гийот спросил, а рассказывали ли галаты о Фейрефице, доставившем Братину к Пресвитеру Иоанну. Зосима подтвердил, что рассказывали. Баудолино усомнился во всех утверждениях Зосимы. — И какова же собою Братина? — спрашивал он, — Это чаша, чаша, в которой Христос освятил хлеб и вино, вы же сами говорили… — Как, и хлеб лежал в чаше? — Нет, в чаше было вино, а хлеб на таком блюдечке, на дискосе, на маленьком подносике. — Ну так что же все-таки Братина, это чаша или блюдечко? — Это все вместе, — пробовал выкрутиться Зосима. — Если как следует подумать, — подсказывал Поэт, сверля взором Зосиму, — это копие, которым Лонгин прободал ребро Спасителю на кресте. — Да, да, именно это Зосима и собирался сказать.
Тут Баудолино влепил ему еще одну полновесную затрещину, хотя время ложиться спать еще вроде не наступило. Зосима продолжал оправдываться: что поделать, рассказы галатов полны неточностей, но сам тот факт, что византийские галаты знают о Братине, подтверждает, что она и взаправду на свете есть.
В общем, о Братине удавалось узнать всегда все то же, то есть все так же мало.
— Эх, если бы, — сокрушался Баудолино, — вот если бы я привез Фридриху эту Братину, вместо поганого висельника, то есть тебя…
— Это можно всегда устроить, — отзывался Зосима. — Найди ему хороший горшок…
— Вот как, теперь уже горшок? Я тебе сейчас дам горшок! Чтоб кто, чтоб я фальшивки подсовывал? По себе не суди, мошенник!
Зосима пожал плечами и принялся ласкать отрастающую щетину. Но сказать по правде, теперь, в обличий ерша, он выглядел еще гаже, чем когда смахивал на гладкое, чистое яйцо.
— И все же, все-таки, — не успокаивался Баудолино, — если не знать, горшок это или кубок, как опознать Братину, встретив ее?
— Вот об этом не беспокойся, — вступал Гийот, не сводя взора с воображаемых легендарных образов. — Увидишь свет, почувствуешь ароматы…
— Хочу надеяться, — буркнул Баудолино. Рабби Соломон качал головой: — Вы, язычники, похитили это в нашем Храме, когда разграбили Храм и рассеяли наш народ по свету…
Вернулись они в аккурат к свадьбе Генриха, второго сына Барбароссы, римского венчанного короля, с Констанцией из Альтавиллы. Император полностью возложил надежды на младшего сына. Старшего он не хотел обижать, и даже назначил его герцогом Свевии, но было видно, что отец любит его горько и грустно, неудачливое, болезненное детище. Бледный, изможденный от кашля Фридрих, как заметил Баудолино, то и дело помаргивал левым веком, отгоняя невидимых мух. Даже в ходе королевского празднества Фридрих часто выходил. Баудолино видел, что тот блуждает между кустов и нервно рубит высокие травы хлыстиком, будто пытаясь избавиться от непонятного внутреннего угрызения.
— Он нелегко переносит жизнь, — поделился печалью Фридрих однажды вечером. Старость неумолимо надвигалась на императора. Уже не Барбаросса, а Барбабьянка, он кривил шею, ходил с трудом, но не отказывался от любимой охоты, а стоило ему попасть на реку, тут же пускался вплавь, будто в прежние времена. Баудолино опасался, как бы случайно от ледяного течения у Фридриха не приключилась судорога. Поосторожнее, упрашивал он приемного отца.
Чтобы отвлечь, он рассказал Фридриху про свои похождения: что злоумышленный чернец изловлен, и что скоро в их распоряжении будет карта, по которой они отыщут путь к Пресвитеру, и что Братина не сказка, и что в один прекрасный день Братина попадет к ним в руки. Фридрих кивал. — О, Братина, — еле слышно прошептал он, устремив глаза в пространство. — Будь у меня Братина, я мог бы… — Тут его отвлекли на какое-то неотложное дело, он вздохнул и тяжеловесно побрел исполнять королевскую обязанность.
Время от времени Фридрих отводил Баудолино в сторону и доверительно рассказывал, до чего он тоскует по Беатрисе. В утешение Баудолино ему рассказывал, как он тоскует по Коландрине. — Да, понимаю, — соглашался Фридрих. — Ты, любивший Коландрину, можешь понять, как я тоскую по Беатрисе. Но вряд ли ты представляешь, какую сильнейшую любовь Беатриса умела вызывать.
У Баудолино заныла больная совесть.
Летом император снова поехал в Германию, но без Баудолино. К тому прискакал нарочный с известием, что умерла его мать. По дороге в Александрию Баудолино размышлял о том, что он никогда не показал родившей его женщине всю меру своей нежности, разве что, может быть, тогда рождественской ночью, множество лет назад, когда ягнилась овца. Черт подери, сказал он себе, с тех пор прошло пятнадцать зим. Боже мой, исправился он, а может, и восемнадцать.
Он приехал уже после похорон. Гальяудо, ему сказали, ушел из города и возвратился в их старый дом во Фраскете.
Старик лежал, под рукой у него была потресканная деревянная плошка с вином, и он устало поводил ладонью, отгоняя от лица мух. — Баудолино, — сказал он. — Десять раз за день я злобился на эту бедолагу. Говорил: да разрази тебя гром на месте. Ну вот теперь гром ее и разразил. Так я не знаю, что делать. Ничего не могу найти. Она все на хозяйстве ставила куда ее угораздит. Не могу найти вилы для компоста. В хлеву скотина утопла в навозе по брюхо. По этой причине я принял решение тоже помереть. Так мне будет лучше.
Протесты сына не возымели успеха. — Баудолино, ты знаешь, что тут у нас как что втемяшат в голову, то не вышибешь. Я не бездельник вроде тебя, сегодня здесь, завтра там, перекати-поле. Важные баре! Вы только и думаете как бы вам кого другого прикончить, а будь то вам самим придет пора помирать, от страха долой с копыт. А я за все годы не учинил потравы даже мухе. Жил себе со святой покойницей, с твоей матерью. И уж если я сказал, что скоро помру, то так оно и будет. И ты мне не вздумай претить. Мне это только в радость. Потому что тут с вами мне нету боле расчету.
Он отпивал вино из плошки, задремывал и спрашивал, пробуждаясь: — Я помер? — Нет, отец, — говорил в ответ Баудолино, — ты, к счастию, не помирал. — Ох горюшки, — отвечал отец. — Ну, еще денек, завтра помру непременно, будь спокоен.
Ни под каким предлогом Гальяудо не соглашался ничего есть.
Баудолино вытирал ему лоб, отгонял садившихся мух, а потом, не зная, что принято говорить умирающим отцам, желая убедить его, что сын не такой уж шелопут, как тому всегда представлялось, рассказал ему о святой затее, на которую он собирался почти всю жизнь, и что он намерен дойти до царства Пресвитера Иоанна. — Знал бы ты, — говорил он, — до чего удивительные земли мне предстоит открыть. Там живет невиданная птица Феникс. Она живет себе и летает пятьсот лет. Как пройдут пятьсот лет, то священники приготавливают алтарь, посыпают его специями и серой, а потом туда садится птица, возгорается и превращается в пепел. На другой день в этом пепле зарождается черва, на второй день из той червы вылупливается птица, а на третий эта птица улетает себе по своим делам. По крупности она вроде орла, с венчиком как у павлина, шея золотая, клюв цвета индиго, крылья багряные, а весь хвост у нее в полоску: желтый, красный, зеленый. Эта Феникс умирает и возрождается вечно.
— Да на кой мне ляд твоя птица, — отозвался Гальяудо. — Лучше бы хоть раз возродилась моя Розина, бедная животина, это вы погубили ее, болезную, и еще полпуда зерна погубили с нею в придачу. Лучше б зарезали свою летучую Феликсу!
— Я, когда вернусь, привезу тебе манну. Она есть только на горах в стране Иова. Она белая, очень сладкая, выпадает она с росой на землю с неба, из росы выпаривается манна. Манна способна очищать кровь и изгонять меланхолию.
— Дырку в заднице она способна очищать, твоя манна. Жратва для придворных бар и бездельников. У вас бекасы с пончиками уже в обрат полезли.
— Давай я тебе дам хлеба?
— Нет у меня времени на еду. Мне завтра утром помереть надо.
Назавтра утром Баудолино рассказывал отцу, что хочет отыскать для императора Братину, то есть чашу, которая служила Иисусу.
— Это как? Что за чаша?
— Из золота, усыпана ляпис-лазурью.
— Подумай сам, какой вздор. Господь был сыном плотника и жизнь провел с голодранцами еще себя хуже. Всю жизнь проносил единое вретище, так говорят и попы в церкви, вретище нешвенное, то есть без швов, чтобы не разлезлось покуда Христу не исполнится тридцать три года. Так что представь, какие там могли быть у него усыпанные золотом лапы зозули. Кончай врать, поразмысли башкой. Он если и имел при себе плошку, то вроде вон той моей. Ему мог выточить отец плошку из капа, как выточил свою плошку я, и она мне дослужила до старости, и такая не расщелится даже под кувалдой. Вот что, кстати о плошке, дай-ка мне еще хлебнуть из нее Христовой крови. Глядишь, поможет помереть с толком.
Дьяволы ада, сказал себе Баудолино, ведь дед-то прав. Братина — это такая деревянная плошка. Нищая, простая, как Господь. Она, может, на виду у всех, а ее не видят, потому что всю жизнь ищут что-то там с позументом.
Но в те дни Баудолино не слишком много раздумывал о Братине. Он не хотел, чтоб отец умирал, но понимал, что такова его воля. Через несколько дней Гальяудо усох, как сморщенный каштан, и дышал через силу, и перестал принимать даже вино.
— Отец, — говорил с ним Баудолино. — Если тебе умирать, примирись с Господом, и тогда ты попадешь в рай, а он подобен палатам Пресвитера. Господь Бог сидит там на большом троне на вершине большой горы, а над спинкой этого трона два золотые яблока. В каждом яблоке огромный карбункул, карбункулы сияют всю ночь. Подлокотники того трона из смарагда. Семь ступенек, ведущих к трону, состоят из оникса, хрусталя, яшмы, аметиста, сардоникса, сердолика и хризолита. Кругом столбы из чистого золота, над троном ангелы поют сладкую музыку…
— …и черти приходят за мной, чтобы погнать меня к себе пинками в задницу, поскольку в тех-то чистейших хоромах не место мужику-навознику. Лучше молчи уж…
Потом внезапно он распахнул глаза и попытался сесть, а Баудолино держал его за плечо. — О Господи, никак и впрямь помираю. Я вижу небесный рай… Какой он прекрасный…
— Что же ты видишь? — горько плача, спросил Баудолино.
— Да в точности как наш хлев, но хорошо почищен, и в хлеву Розина… И эта святая покойница, твоя матерь. Мерзкая баба, теперь уж ты мне ответишь, куда заставила навозные вилы!
Тут Гальяудо отрыгнул, плошка покатилась, а он застыл, выпучивши глаза в созерцании своего небесного хлева.
Баудолино ладонью опустил ему веки (что надо, он теперь мог видеть и с закрытыми глазами) и пошел в Александрию известить земляков о смерти Гальяудо. Те решили, что великому старцу полагаются торжественные похороны, так как он спас в свое время народ и весь город. Было решено, что его статую поместят на портале кафедрального собора.
Баудолино вернулся в лачугу родителей. Он решил взять себе что-нибудь на память и никогда уж больше не возвращаться во Фраскету. Поднял валявшуюся отцову плошку. Вымыл как следует, чтоб не воняла винным духом, потому что, он решил, если однажды будет сказано, что она и есть Братина, а от Тайной Вечери минуло уже немало лет, Братина не должна ничем пахнуть, разве что тончайшими ароматами, которые, полагая ее Истинным Сосудом, все верующие самопроизвольно станут обонять. Он завернул отцову чашку в плащ и вынес ее из лачуги.
23
Баудолино в третьем крестовом походе
Когда на Константинополь снизошла темнота, они двинулись. Общество собралось многочисленное, но в те дни немало таких людных групп, состоявших из обездомленных, бродило по улицам, как души чистилища, из конца в концы города, ища навес, под которым проночевать. Баудолино отбросил крещатые латы, поскольку если бы его остановили и спросили о боевой принадлежности, он не сумел бы назвать своего принципала. Перед отрядом шли Певере, Бойямондо, Грилло и Тарабурло, с независимым видом, будто случайные попутчики. Но они зорко оглядывались на каждом углу и под плащами сжимали рукояти загодя отточенных ножей.
Еще не успели дойти до Святой Софии, как вдруг светлоглазый и рыжеусый наглец кинулся в гущу шествия, ухватил за руку одну девушку, хотя она казалась гадкой и волдыристой, и потащил ее к себе. Баудолино тихо решил, что вот он момент начинать святую драку, и генуэзцы подошли уже к нему, но тут Никиту посетила лучшая идея. Завидев кучку начальственных всадников, следовавших той дорогой, он кинулся с воем на колени, моля о защите и справедливости, взывая к их рыцарской чести. Видимо, то были придворные дожа. Те наехали на варвара, лупя его наотмашь мечами в ножнах, и препроводили девицу снова в семейное лоно.
За Ипподромом генуэзцы стали выбирать улицы поспокойнее: узкие переулки, где все дома или выгорели, или являли следы полного расхищения. Тем латинянам, которые еще искали поживы, нечего было делать в них. К ночи процессия наконец вышла за Феодосиеву стену. Там их дожидались остальные генуэзцы с мулами. Наступило расставание; гостеприимные генуэзцы получили последние объятия, гости — последние напутствия, и после этого тронулись в путь по деревенской дороге, под гладким весенним небом, под почти целой сияющей луной на горизонте. От дальнего моря доносился ветерок. Все отдохнули за день. Путь, видно было, не тяготил даже супругу Никиты. Еле держался на муле лишь сам Никита, охая при любом подскоке животного, и каждые полчаса просился передохнуть.
— Переел ты, государь Никита, — подтрунивал над ним Баудолино.
— А ты откажешь изгнаннику в последних усладах погибающей родины? — отвечал Никита, отыскивая подходящий валун или ствол, чтоб примоститься. — Просто я жажду поскорей узнать твои приключения. Садись ближе, Баудолино, видишь, какая отрада, чувствуешь, как пахнет | воздух здесь за городом. Давай немного отдохнем, и рассказывай.
Поскольку в остальные три дня они ехали при свете, а по ночам отдыхали под распростертым небом, дабы избежать населенных неизвестно кем дворов, так при звездном свечении, в тишине, оглашавшейся только шелестением веток и неожиданными кликами ночных зверей, Баудолино продолжил повествование.
В те времена, а шел 1187 год, Саладин двинул последний приступ на христианский Иерусалим и одержал победу. Он повел себя добролюбиво: невредимыми отпустил всех, кто мог ему выплатить пеню, обезглавил же на плацу только рыцарей-тамплиеров, потому что, как единодушно признавалось всеми, милосердие должно иметь определенные границы. Элитное подразделение неприятельского войска не уцелело бы ни у одного кондотьера, достойного кондотьерского званья. Да и сами тамплиеры знали, что при их работе следует учитывать правило: пленных не бывает. Сколько бы милосердия ни выказал Саладин, все же крещеный мир пришел в великое уныние из-за утраты заморского франкского королевства, простоявшего почти сотню лет. Папа воззвал ко всем монархам Европы, чтоб объявили третий поход под знаком креста для отвоевания Иерусалима от гнета неверных.
А Баудолино только того и дожидался, чтоб его император откликнулся на призыв. Принимая курс на Палестину, он тем самым перевел бы на западные рубежи мира непобедимую армию. Иерусалим был бы захвачен во мгновение ока, после этого оставались бы пустяки: продолжать тот же путь в направлении Индий. Однако именно тут стало заметно, до какой степени Фридрих и утомлен и неуверен в себе. Ему удалось замирить Италию, это правда; но тем более он опасался, что удаляясь от нее, поставит под удар благие результаты. А может, он страшился этого нового похода на Палестину как напоминания о былом злодействе, когда он во власти сумасшедшего гнева велел сокрушить болгарский христианский монастырь. Кто знает? Император не мог решиться. Раздумывал, в чем состоит его долг. Когда задают себе подобные вопросы, думал Баудолино, это, как правило, означает, что никакого призыва долга в данном случае нет.
— Мне было сорок пять лет, государь Никита, и на кону стояло мечтание целой жизни, можно даже сказать, на кону была жизнь, так как вся моя жизнь строилась вокруг этого мечтания. И посему, поразмыслив и доверясь своей обычной счастливой звезде, я решил подать приемному отцу новую надежду, божественное знамение его избранности. Когда пал Иерусалим, в наших краях стали появляться беженцы, редкие удачники, кому выпало уцелеть на той войне. При дворе побывали семеро рыцарей-храмовников, спасшихся от мести Саладина. Вид они имели скверный, но не знаю, знаешь ли ты, что это вполне обыкновенно для тамплиеров. Они пьянчуги и развратники, и охотно поступятся родной сестрой, если взамен ты дашь им потискать твою, а еще гораздо им лучше, веря людским наговорам, если дашь потискать братика. В общем, я их кормил, поил и изрядно поводил по местным заведениям. Поэтому вышло правдоподобно, когда я поведал императору Фридриху, что эти бесстыжие святокупцы прятали священную Братину, которую им удалось умыкнуть из Иерусалима. А теперь, сказал я, они настолько поиздержались, что дав им все имевшиеся у меня монеты, я смог выкупить Братину. Фридрих, естественно, поначалу был ошарашен. Разве не о Братине, спросил он, пишет этот Пресвитер Иоанн, обещая подарить мне ее? И не для того ли мы так долго приуготавливаемся идти к Иоанну, чтобы он нам подарил эту пресвятую реликвию?
Это так, но, мой отец, сказал я, из этого следует, что какой-то придворный предатель смог украсть реликвию у Иоанна, а потом продать ее рыцарям-тамплиерам, доскакавшим в погоне за наживой даже до пределов пресвитеровой страны, натурально, без понятия, куда занесло их. Но какая уж теперь разница, что где было и когда. Главное — ныне святому и римскому императору открывается новая дивная возможность: отыскать Пресвитера Иоанна именно чтобы вернуть ему Братину. Он не станет корыстно употреблять эту несравненную святыню. Он не станет за счет ее увеличивать свою земную власть. Он выполнит долг. А наградой за эту миссию явится благодарность Иоанна и вечная слава среди всех христиан на свете. Одно дело завладеть Братиной, совсем другое — вручить ее; одно дело использовать, совсем другое — вернуть хозяину; одно — иметь, другое — даровать; одно — обладать (о чем всегда все мечтали) и совсем иное — совершить высший из актов отречения, отказавшись… Совершенно ясно, в чем истинное помазанничество, в чем глория единственного и истинного rex et sacerdos. Фридриху предлежала участь нового Иосифа Аримафейского.
— Ты лгал отцу.
— Для его блага и блага империи.
— И тебе не приходило в голову, какой конфуз произойдет, если Фридрих действительно явится к Пресвитеру, преподнесет Братину ему, а тот раскроет глаза: откуда берется эта миска, которую он никогда не видел? Фридриху это сулило бы не всемирную глорию, а всемирное посмешище.
— Государь Никита, ты знаток человеческих душ в большей степени, чем я. Ну вообрази: ты Пресвитер Иоанн, и великий император западного мира преклоняет пред тобой колена и дает тебе реликвию такого сорта… Уверяет, что она твоя по праву… Что, ты захихикаешь в ответ и скажешь, что ни разу не видал эту трактирную посуду? Невозможно! Не думаю даже, что Пресвитеру привелось бы кривить душой, признавая ее. По мне, он ослепился бы величием, преисполняющим Братину; принял обет хранить ее; и этим самым утвердил бы Братину, веря, что всегда хранил ее… Сказав это, я преподнес императору, как драгоценнейшую в мире вещь, плошку своего родителя Гальяудо, и клянусь, что в оный миг я ощущал себя отправителем самого святого из обрядов. Я передавал в дар память кровного отца своему духовному отцу. Кровный отец сказал все правильно. Эта бедная вещь, с коей он имел дело всю свою грешную жизнь, истинно была, в духовном смысле, чашей, с коей имел дело бедный Христос, шедший на гибель во искупление каждого грешника. Разве не так иерей, когда служит мессу, претворяет презренный хлеб, презренное вино в кровь и плоть Агнчи?
— Да. Но ты же не иерей.
— Вот именно, я и не говорил, что эта чаша кровь Христова, я говорил только, что некогда в ней побывала кровь Христа. Не посягал на иерейство. Только свидетельствовал.
— Лжесвидетельствовал!
— Неправда! Ты сам сказал, что истинность реликвии зависит от источаемых ею благовоний. Мы думаем, что только нам потребен Бог, но иногда и Богу потребны мы. Тогда я чувствовал, что Богу требуется моя помощь. Эта чаша могла вправду существовать. Ведь пользовался же какой-то чашей Спаситель. Если ее потом потеряли, виноваты просто ничтожные люди. Я возвращал Братину христианскому миру. Бог не опроверг бы меня. Это доказано и тем, что в Братину безоговорочно и сразу поверили все мои товарищи. Святой сосуд был перед их глазами. Он был в руках императора, который поднимал его к небу, весь в экстазе. Борон упал на колени, впервые встречаясь с реликвией, которой он бредил всю жизнь. Гийот моментально заявил, что видит божественное сияние. Рабби Соломон признал, что хотя Христос и не является великим Мессией, ожидаемым в его народе, но безусловно от посудины исходит благоухание ладана. Зосима вытаращил свои духовидческие зенки и множество раз покрестился задом наперед, как принято у вас, раскольников. Абдул весь трясся как осина и бормотал, что владение подобной святыней равно владению всеми заморскими уделами; очевидно, воображал себе, до чего славно было бы дать святыню в залог любви к его дальней принцессе. Даже и у меня были глаза на мокром месте. Я спрашивал, за что мне такая благодать, посредничать при чуде. Что же касается Поэта, он угрюмо кусал ногти. Я знал, чем занята его голова. Он думал, что я веду себя глупо, что Фридрих стар и не сумеет выжать всю пользу из этого предмета, что лучше бы мы попридержали Братину и отвезли бы ее в северные земли, сменяли б ее там на королевство… По мере одряхления императора Поэт, конечно, снова взлелеивал давнишнюю мечту о власти. Но меня, по чести, и это радовало: значит, и Поэт воспринимал мою Братину как подлинную.
Фридрих с благоговением уложил чашу в сундук, а ключ повесил на шею. Баудолино мысленно сказал себе, что это очень правильно, поскольку в ту минуту, похоже, не только Поэт, но и все остальные были не прочь завладеть знаменитою вещью для своих личных потребностей и планов.
После этого император сказал, что теперь уж действительно ехать необходимо. Путешествие-захват требовалось тщательно подготовить. Весь следующий год Фридрих слал повсюду гонцов, в частности к Саладину, а также договаривался о встречах с представителями сербского князя Стефана Немани, византийского василевса и иконийского султана сельджуков, для того чтоб обсудить порядок прохода через подвластные им территории.
Король Англии с королем Франции решили отправляться по морю, а Фридрих в мае 1189 года выступил сухопутной дорогой из Регенсбурга с пятнадцатью тысячами всадников и пятнадцатью тысячами оруженосцев. В некоторых рассказах встречались сведения, что по венгерским равнинам прошло шестьдесят тысяч конных и сто тысяч пеших воинов. Указывалась и другая цифра: шестьсот тысяч пилигримов. Конечно, летописцы преувеличивали. Баудолино не мог бы сказать, сколько именно народу было в войске, но приблизительно двадцать тысяч душ. В любом случае армия была солидная. Если не считать по головам, а смотреть издали, получался лагерь такого громадного размера, что где он начинается, было ясно, а вот где он кончается, было неведомо никому.
Во избежание разбоя и мародерства, не желая повторять опыт прежних походов — нищих толп, которые потопили в крови Иерусалим сто лет назад, — император выбрал другой путь. Этот поход должен был выглядеть иначе. Его участники были настоящими воинами Христа, а не жалкими оборванцами, в свое время выступившими чтоб заработать себе Царствие небесное и вернувшимися домой с кучами тряпок, снятых с зарезанных евреев. Нет, Фридрих принимал только тех, кто способен был просодержать самих себя два года, а солдатам выдавал по три марки серебром на провиант. Взялся отвоевывать святые места, будь готов к соответствующим издержкам.
В армию вступило много итальянцев. Кремонцы во главе с епископом Сикардом, отряд из Брешии, из Вероны под командованием кардинала Аделярда и даже некоторые александрийцы, в частности старые приятели Баудолино: Бойди, Куттика из Куарньенто, Порчелли, Алерамо Скаккабароцци, чье прозвище было неприлично, Коландрино — брат Коландрины, то есть Баудолинов шурин, кое-кто из Тротти, и с ними Поцци, Гилини, Ланцавеккья, Пери, Инвициати, Гамбарини и Чермелли, снаряженные кто на собственные деньги, кто на средства городской управы.
Праздничным парадом прошлись вдоль Дуная до самой Вены, а оттуда до Братиславы, где в июне была назначена встреча Фридриха с королем Венгрии. После этого воинство втянулось в болгарскую чащу. В июле они встретили сербского князя, который подбивал Фридриха на союз против византийцев.
— Полагаю, что эта встреча, — сказал Баудолино, — насторожила вашего Исаака. Он забеспокоился, как бы армия не польстилась на Константинополь.
— И не ошибался.
— Он ошибся на пятнадцать лет. В тот поход Фридрих действительно собирался на Иерусалим.
— Но мы все-таки нервничали.
— Понимаю. Громадные иноземные рати движутся по вашей территории. Неуютно. Но и вы нам не давали потачки. Когда мы пришли в Сердику, оказалось, что обещанный провиант отсутствует. Возле Филиппополя мы наткнулись на ваши форпосты, те, надо заметить, улепетывали, сверкая пятками, как все ваши защитники при любой стычке.
— Тебе известно, что тогда я был правителем Филиппополя. От двора и к нам все время получались противоречивые указания. Сначала василевс велел возвести вокруг города замкнутую стену и выкопать глубокий ров, дабы противостоять при вашем прибытии. А потом, когда мы все это проделали, он же потребовал все уничтожить, чтобы эти укрепления не использовались вами, неприятелями.
— Вы перегородили горные ходы бревнами и вереями. Вы нападали на наших воинов, разъезжавших за провизией.
— Это были грабители.
— Стали ими, ибо не получили от вас договоренного питания. Вы нам спускали с городских валов корзины с продуктами, но в ваш хлеб была подмешана известь и другие вредные вещества. Как раз на марше император получил письмо от бывшей иерусалимской королевы Сивиллы. Она рассказывала, что Саладин, дабы остановить наступление христианской рати, послал императору Византии изрядное количество отравленного зерна и сосуд вина, до того ядовитого, что раб Исаака, принужденный понюхать вино, моментально скончался на месте.
— Бредни.
— Да, но наших послов, прибывших от Фридриха в Константинополь, василевс продержал неведомо сколько часов на ногах, а потом отправил в темницу.
— После этого он отпустил их обратно к Фридриху.
— Когда мы вступили в Филиппополь, город был пуст. Все как растворились. Тебя тоже не было в помине.
— Согласно должности, я выполнил все, чтоб не попасть в неволю.
— Ну предположим. Тем не менее, когда мы вступили в Филиппополь, василевс заговорил по-другому. Все оттого, что там мы провели переговоры с армянами.
— Армяне приняли вас по-братски. Они такие же раскольники, как и вы. Не почитают святые иконы. Служат на опресноках.
— Значит, правые христиане. К нам они сразу же обратились от имени своего князя Льва, гарантируя безопасность и свободный проход по армянским владениям. Что все обстояло не так уж просто, стало заметно в Адрианополе, когда появилось посольство от Килидж-Арслана, сельджукского султана Икония, именовавшего себя владыкой над тюрками и сирийцами, а кроме того, над армянами. Кто же и над кем являлся начальником?
— Килидж старался противостоять возвышению Саладина. Килидж мечтал завоевать христианское царство Армению. Он думал, что армия Фридриха ему в этом деле поможет. Армяне же уповали на то, что Фридрих даст отпор притязаниям Килиджа. А наш Исаак, памятуя о поражении под Мириокефалоном, где византийцев разгромили те самые сельджукские тюрки, надеялся, что Фридрих сшибется с султаном Килиджем. Он был бы не против и чтобы Фридрих сшибся с армянами, поскольку они нарушали покой империи. Вот почему, извещенный, что и армяне и сельджукиды гарантируют латинянам проход через свои территории, он решил, что не должен чинить препоны Фридриховой армии, напротив, должен способствовать ей и дать возможность переплыть Пропонтиду, тем приближая Фридриха к нашим врагам и отдаляя от самих нас.
— Бедный отец. Чаял ли он оказаться оружием в руках взаимно враждующей оравы. А может, он все понимал и надеялся восторжествовать над всеми до единого? Я знаю только, что при мысли о союзе с христианской державой, с армянской, что лежала по ту сторону Византии, Фридрих трепетал. Ему это мнилось предвосхищением самой главной цели. Он гадал, и я гадал вместе с ним: не откроют ли армяне нам дорогу к Пресвитеру? Как бы то ни было, ты, конечно, прав: после негоциации с сельджукидами и с армянами мы получили от Исаака корабли. И именно в Каллиполисе я увидел тебя. Ты от имени василевса передавал нам суда.
— Нелегко было принять это решение, — ответил Никита. — Василевс поставил под угрозу отношения с Саладином. Нам пришлось направить к султану посольство, пояснить свое поведение. Саладин, великий человек, смог нас понять. Осложнений не последовало. Повторяю, к тюркам у нас не может быть претензий. Это вы, раскольники, постоянная причина наших злонесчастий.
Глянув друг на друга, оба сообразили, что не стоит им разбираться, кто был прав, кто виноват в тех давних дрязгах. Ведь имел свои причины и Исаак. До тех пор все пилигримы, проходившие по Византии, искушались и задерживались, видя столько славного добра на разграбление. Чем идти и рисковать шкурой под Иерусалимом… Фридрих, впрочем, действительно хотел только проследовать своей дорогой.
Они прибыли в Каллиполис. Хотя это был пока еще не Константинополь, даже и там солдатам открылись соблазны радостного города, с переполненным портом, где у пристани галеры и дромоны готовились принять коней, конников, обозы. Работы было не на один день; дожидаясь отплытия, наши друзья придумывали себе занятия. С самого начала похода Баудолино хотел употребить Зосиму на что-нибудь полезное. Тут он надумал заставить его обучать греческому всю компанию. — Там, куда мы попадем, — приговаривал он, — никто о латыни слыхом не слышал, не говоря уж о германском, о провансальском или о моем языке. С греческим у нас хоть будет надежда объясниться. — Так, за посещениями блудных домов и разборами восточной патристики, время текло незаметно.
В гавани каждый день был рынок. Друзья решили пойти, очень уж притягательно блестели украшения и пахло специями. Зосима, спущенный с цепи, дабы служил проводником (под бдительной охраною Борона, который не терял его из виду) предупредил: — Вы, латинские и алеманские варвары, не знакомы с правилами нашей римской жизни. Вы учтите, что на рынках, по первому впечатлению, ничего покупать не потянет, потому что все чересчур дорого. Но если вы хоть раз заплатите, сколько с вас спрашивали… вас не то чтобы посчитают олухами; что вы олухи — это они знают заранее… но на вас крепко обидятся. Радость продавца — это торги. Поэтому выбивайте цену. Если просят десять, предлагайте два гроша. Они спустят до семи, а вы давайте три и на этом стойте, они спустят до пяти, а вы держитесь. Они с плачем за трояк уступят товар, заверяя, что теперь пойдут по миру с малыми ребятами. Платите и уходите, знайте только, что товару цена грош.
— Зачем же давать три? — спросил Поэт.
— Затем что надо жить и торговцам. Три гроша за покупку в грош — это честный рынок. И еще предупреждаю. Жить-то надо не только продавцам, но и карманщикам. Так как воры у воров не крадут, следовательно, они попробуют обокрасть вас. Воспрепятствовать им в этом — ваше законное право. Но уж если они ловчей вас, попрошу не обижаться. Как подсказывает здравый смысл, лучше всего иметь с собой ровно столько денег, сколько вы все равно собираетесь потратить.
Подготовленные знатоком здешних нравов, путешественники вверглись в человеческое море, смердевшее чесноком, как смердят все ромеи. Баудолино приобрел два арабских кинжала превосходной работы, таких, что крепятся на пояс и выхватываются наперекрест. Абдула покорила прозрачная шкатулочка с локоном (чьим, неизвестно, но легко догадаться, о ком он вспоминал, покупая). Соломон подзывал друзей от лотка перса, продавца волшебных снадобий. Эликсирщик показал им склянку, содержавшую, по его словам, неодолимое зелье; оно при небольшой даче укрепляет жизненные силы, но если потребить всю порцию, наносит здоровью смертельный удар. В другой такой же точно склянке имелось мощное противоядие, способное обезвредить любую отраву. Соломон, который, как свойственно иудеям, разбирался в медицинском искусстве, приобрел противоядие. Детище своего народа, он без труда переторговывал любого ромея и, уплатив одну монету заместо требуемых десяти, стонал потом, что прокупился по меньшей мере в два раза.
Неподалеку от лотка аптекаря Гийот нашел себе великолепный шарф, а Борон то задумывался, то раздумывался и в результате заявил, что кто сопровождает императора, везущего Братину, тому все клады в мире что труха, а уж эти-то тряпки с побрякушками…
Двигаясь себе дальше, они увидели Бойди из Александрии. Тот уже несколько недель входил в их дружескую компанию. Он приценивался к кольцу, на вид золотому (торговец плакал, уступая: кольцо принадлежало его покойной матери). Под камнем было заключено средство, способное поддержать силы раненого, а может, даже и оживить мертвого. Бойди купил кольцо с лекарством, поскольку, он сказал, если уж подставляться под все опасности в Иерусалиме, благоразумно принять хоть какие-то предосторожности.
Зосима восхищался печатью с литерой Зет, то есть с его инициалом. Резьба была такая стертая, что, может, и не оставила бы никаких следов на сургуче; но именно затертость указывала на бесспорную древность вещицы. Естественно, будучи пленником, Зосима не имел собственных денег, но Соломон расчувствовался и подарил ему печать вместе с палочкой сургуча.
Толпа влекла их за собой. Вдруг оказалось, что потерялся Поэт. Потом его отыскали, он торговался за меч, сработанный, по уверениям продавца, в эпоху завоевания Иерусалима. Когда пришла пора платить, Поэт обнаружил пропажу денежной кисы. Всем стало ясно, что Зосима предупреждал не напрасно, и что Поэта, с его голубыми задумчивыми алеманскими очами, карманники, надо полагать, облепили как стая мух. Баудолино, добрая душа, приобрел меч для Поэта.
На следующий день в квартиру, где друзья остановились, явился пышно одетый человек, сверх всякой меры церемонный, с двумя прислужниками, и спросил Зосиму. Монах поговорил со своим гостем, вышел и сообщил Баудолино, что прибывший — Махитар Ардзруни, важный сановник армянского двора, с секретным поручением от князя Льва.
— Ардзруни? — переспросил Никита. — Мне это имя, знаешь, не ново. Он несколько раз приезжал в Константинополь еще во времена Андроника. Все ясно: он встречался с твоим Зосимой, ведь оба слыли знатоками магических тайн. У меня друг в Селиврии… хотя одному Богу известно, сулится ли нам встреча… гостил у этого Ардзруни в замке Даджиг.
— Мы тоже там гостили, как скоро ты услышишь. К великому несчастью! Что он приятель Зосимы, в моих глазах его совсем не украшало. Но я доложил о нем Фридриху. Тот пожелал принять его. Ардзруни довольно уклончиво определил свои полномочия. Он не то был, не то не был послом от Льва. А может, и был послом, но не имел полномочий в этом признаваться. Прибыл он, чтобы провести императорскую армию по всей территории тюрок вплоть до Армении. С императором Ардзруни разговаривал на приличной латыни, но когда он не хотел выражаться ясно, делал вид, будто не может подобрать правильное слово. Фридрих говорил, что Ардзруни ненадежен, как все армяне. Но иметь сопровождающего, знающего местность, было ценно. Так что Фридрих дал приказ определить его при армии, а мне поручил, без огласки, хорошенько за ним приглядывать. Скажу сразу, что Ардзруни во время всего похода вел себя безукоризненно. Все без исключения его данные при проверке оказывались верными.
24
Баудолино в замке у Ардзруни
В марте 1190 года армия вошла в Азию, достигла Лаодикеи и направилась во владения сельджукских тюрков. Прежний султан Икония вел себя как союзник Фридриха, но его сместили сыновья и ударили по христианской армии. А может быть, и сам Килидж переменил стратегию? Знать это было не дано. Стычки, потасовки, порой настоящие баталии. Фридрих выходил победителем, но половина войска перемерла от холода, от голода и ран; тюркмены налетали неожиданно, крушили фланги армии и удалялись, отлично ведая тропы и убежища.
Бредя по выжженным пустыням, подчас солдаты пили свою мочу и кровь коней. Пришли к Иконию в составе не более чем тысячи единиц.
И все же удалось провести порядочную осаду, и Фридрих Свевский, сын императора, даром что немощный, но бился славно и под его началом отбили город.
— Ты без симпатии говоришь о молодом Фридрихе.
— Он не любил меня. Не верил никому, завидовал своему меньшому брату, который отнимал у него корону, и, никаких сомнений, завидовал мне. Я был чужой по крови, а пользовался любовью и заботой его отца. Может быть, с детства он с беспокойством помнил, какими глазами тогда я глядел на его мать, или как она глядела на меня. Завидовал он и положению, которое я укрепил, преподнеся его отцу Братину. Сам он к этой истории всегда относился скептически. Чуть слыша про идею индийского похода, он всякий раз бубнил, что поговорить о том еще будет время… Он ощущал, что его теснят со всех сторон. Именно потому под Иконием он героически сражался, невзирая на то что в этот день у него был жар. Только когда отец похвалил его за отвагу, вдобавок при всех баронах, у него в глазах засветилась радость. Это было единственный раз в его жизни. Так я думаю. Я отправился к нему с поздравлениями. Был за него искренне счастлив. Но он небрежно кивнул в ответ.
— Ох, как мы с тобой похожи, Баудолино. Я тоже писал и пишу свои имперские бытописи, отмечая самые мелкие интересы зависти, ненависти, интриг, проникающие и в семьи венценосцев, и в самые значительные общественные деяния. Императоры — люди, и история — в частности, результат их слабостей. Хорошо, продолжай рассказ.
— Захвативши Иконий, Фридрих в тот же день отправил послов ко Льву Армянскому, дабы заручиться поддержкой при проходе по его территории. Соглашение существовало; армяне сами предложили нам его. Однако Лев не торопился высылать кого-нибудь нам навстречу. Может, он опасался такой же участи, какую обрел султан Икония. Так что мы шли вперед, не зная, получим ли обещанную помощь. Ардзруни вел нас, заверяя, что несомненно послы от его сюзерена прибудут. В один прекрасный день в июне, повернув к югу, миновав Ларанду, мы вступили в горы Тауруса и наконец-то увидели кладбища с крестами. Вокруг нас лежала Киликия, христианская страна! Нас немедленно принял армянский управитель Сивилии. Поодаль, на берегу проклятой речки, имя которой я намеренно забыл, мы встретили посольство армянского правителя Льва. Как только послы показались, Ардзруни сказал, что не надо им его видеть, и мигом исчез. Два уполномоченных вельможи, Констант и Балдуин Камардеисские, были самыми нерешительными послами, каких я видел за свою жизнь. Один возвестил о скором торжественном прибытии Льва и католикоса Григория. Второй вилял и утверждал, что при всем великом желании помочь императору армянский князь не может показать Саладину, что добровольно открывает путь его неприятелям. Так что князь вынужден действовать крайне осмотрительно.
Посольство отбыло, вынырнул Ардзруни, отвёл в сторону Зосиму, тот пошел докладывать Баудолино, Баудолино повел его к Фридриху.
— Ардзруни говорит, что, не желая предавать своего сюзерена, все же подозревает, что Льву желательно, чтобы ты задержался здесь.
— В каком смысле? — переспросил Фридрих. — Он хочет предложить мне вина и женщин, чтобы я забыл, что иду на Иерусалим?
— Да, вина… как бы не отравленного… Просит напомнить, о чем писала королева Сивилла, — сказал Зосима.
— А откуда ему известно, о чем мне писала королева Сивилла?
— Слухом земля полнится… Если Лев остановит твое движение, он весьма угодит Саладину, а тот в обмен поможет ему стать султаном Икония, о чем Лев и мечтает всю жизнь. Когда как не сейчас? Килидж с сыновьями позорно разбиты твоей армией…
— А почему Ардзруни так беспокоится о моей жизни, что даже изменяет своему сюзерену?
— Только Иисус Спаситель приносил в жертву свою жизнь из любви к человечеству. Семя людское исполнено греха, оно подобно семени животному: ведь и корова приносит молоко лишь когда мы даем корове сено. Чему нас научает сия притча? Тому, что Ардзруни, наверное, вовсе не прочь занять место своего князя Льва. Ардзруни уважаем среди армян, а князь Лев — нет. Поэтому, стяжав себе признательность святого и римского императора, он может надеяться на воздаяние от самого влиятельного из друзей. Соответственно он предлагает проследовать до его замка Даджиг, замок расположен на берегу этой реки, и расселить войско в палатках около замка. Там подождать, пока сделается ясно, что же на самом деле гарантировал нам князь Лев. Ты будешь гостем в доме Ардзруни, укроешься от всевозможных ков. Предупреждает, чтобы с этой минуты ты был разборчив в питье и еде и проверял все, что преподносится его соотечественниками.
— Черт, — вскричал император, — вот уж год как меня несет от одного змеиного болота к другому! Мои родные немецкие принцы в сравнении со здешними просто овечки! Знаешь даже что я скажу? Что и подлые граждане Милана, от коих я, помнишь, досыта нахлебался, что и они были лучше! Они сражались в открытом поле, а не пытались зарезать меня во сне! Что будем делать?
Его сын Фридрих считал, что следует принять приглашение. Лучше беречься от одного известного врага, чем от многочисленных неизвестных. — Быть по сему, отец, — сказал тогда Баудолино. — Ты поселяешься в замке, а мы с друзьями создадим вокруг тебя непроницаемое оцепление, так чтоб никто не мог пройти к тебе, не наступивши на нас. Ночью и днем. Мы будем пробовать любое кушанье, сготовленное для тебя. Нет-нет, не спорь, здесь нет никакой нашей жертвы. Все будут знать, что мы отведываем и отпиваем до тебя. А следовательно, никто не станет сыпать отраву в еду, чтобы потом твой гнев обрушился на каждого обитателя этой твердыни. Твои солдаты, нет спору, нуждаются в отдыхе. Киликия населена христианами. Султан Икония не имеет столько сил, чтобы пройти через горы и ударить по тебе снова. Саладин пока далеко. Эта область состоит из вершин и расщелин, замечательных природных бастионов, и, по-моему, не сыскать другого лучшего места, чтобы нам всем восстановить силы.
Через день пути в направлении Селевкии они углубились в теснину, где проход был возможен узким строем вдоль течения горной реки. Вдруг ущелье раздвинулось, и река растеклась на плоском месте, а потом снова вошла в тесное русло и, бурля, утянулась вниз. На совсем близком расстоянии от берега возвышалась, вырастая из плоскости, как гриб, какая-то громада неопределенного очертания, она показалась лазоревой, так как войско подходило с востока, а солнце садилось за ней, и издалека сложно было сказать, человеческое или природное она творение. Только подойдя ближе, путники увидели, что громадный контур представляет собой горный пик, на самой макушке которого высится оборонная постройка, откуда, безусловно, есть возможность владычествовать и над этим логом и над всеми отрогами окрестных гор.
— Добро пожаловать, — сказал Ардзруни. — Ты, господин, можешь расселить войско на этом плоскогорье. Советую разбить лагерь за рекой, там достаточно места для палаток, вдоволь воды для людей и коней. Крепость моя невелика, я могу пригласить только тебя и отряд верников.
Фридрих велел сыну заняться лагерем, оставаясь при войске. А с собой он брал только десять латников и Баудолино с друзьями. Сын его было заспорил, заявил, что желает поселиться с отцом, а не за целую милю. Он опять косился на Баудолино и его присных с недоверием. Но отец был неколебим. — Скоро лягу спать в замке, — сказал он. — Завтра искупаюсь в реке. На все это вы мне не нужны. Утром вплавь доберусь до вас с ранним приветом. — Скрепя сердце сын ответил, что воля императора закон.
Император удалился от армии в сопровождении десяти охранников, Баудолино, Поэта, Гийота, Борона, Абдула, Соломона и Бойди, державшего Зосиму на поводке. Всем было интересно, как попадают в крепость. Объехав подошву горы, все наконец увидели: западный склон был не так обрывист, и в нем выбиты уступы, так что можно подыматься даже верхами, хотя и строем не шире двоих всадников. Кто бы ни явился с недобрыми умыслами, был бы обязан медленно подыматься по порожистой тропе, и двое лучников с зубцов успевали бы снять любое количество штурмующих, беря их на прицел пару за парой.
В конце подъема были ворота и вход на плац. Тропинка не кончалась у ворот, а шла вдоль крепостного вала, сужаясь донельзя над пропастью, и доходила до второго малого входа на северном склоне горы, сразу после ворот обрываясь в откос.
Они вступили на плац, откуда можно было видеть фасад замка, угрюмый и истыканный бойницами. В любом случае вторую защиту являли толстые валы, продолжавшие собой обрыв. Фридрих расставил часовых на валах, они с высоты могли оборонять подъездную дорогу. Ардзруни, по-видимому, караульщиков не держал, только несколько бравых молодцов внутри замка приглядывали за основными проходами и коридорами. — У меня нет потребности в войске, — горделиво усмехнулся Ардзруни. — Эта твердыня неприступна. А кроме того, как сам увидишь, господин святой император, мы не в военном городке. Мой приют служит для научных исследований воздуха, огня, земли и воды. Иди со мной, я покажу достойные тебя покои.
Все поднялись по лестнице и на втором повороте вошли в обширную оружейную залу, у стен располагались сундуки, на стенах рыцарская амуниция. Ардзруни открыл массивную деревянную окованную железом дверь и пропустил Фридриха в роскошно убранную спальню. Кровать под балдахином, поставец с чашами и золотыми светильниками, на верхней полке которого был размещен ковчег из темного дерева: то ли сундук, то ли киот. Большой очаг с открытым устьем, с уже приготовленными дровами и какими-то каменьями, похожими на угли и вымазанными черным маслянистым составом, надо думать для подпитки огня. Под дровами и щепками был сухой хворост, а поверху — обломанные ветви неизвестно какого благовонного ягодного дерева или куста.
— Лучшая из моих комнат, — сказал Ардзруни. — Великая честь мне пригласить тебя сюда. Окошко открывать не советую. Оно выходит на восток и с утра солнце помешает спать. Через цветные стекла, совершенство венецианского искусства, луч не пройдет, а мягко просочится, не нарушая твоего покоя.
— Не может кто-нибудь залезть в окно? — спросил Поэт.
Ардзруни, пыхтя, принялся отпирать многочисленные щеколды. — Видишь, — показал он, — оно очень высоко. А вон там за двором и обрыв, над ним караулят люди императора. — Действительно, из окна просматривались и круча, и тропинка, по которой расхаживала вахта, а на расстоянии выстрела из лука от окна выделялись на зубцах стены два большие диска, видимо из блестящего металла, сильно вогнутые, укрепленные на постаменте. Фридрих задал вопрос, что это за устройство.
— Зеркала Архимеда, — отвечал Ардзруни. — Ими этот античный мудрец смог поджечь римские корабли на рейде в Сиракузах. Зеркала ловят и отсылают обратно лучи, параллельно падающие на их поверхность. Этим создаются отражения. Но когда речь идет о вогнутых зеркалах, то, как нас учит геометрия, величайшая из наук, лучи отражаются не параллельно, а сходятся в пучок перед зеркалом, в зависимости от его кривизны. Располагая зеркало так, чтобы поймать им лучи солнца в момент сильнейшего сияния, пучок лучей, идя обратно, с силой бьет в некую дальнюю точку. Такая сильная концентрация солнечного света в точке рождает действие возгорания. Ты можешь этим поджечь дерево, обшивку судна, военную машину или сухую траву у неприятельского лагеря. Зеркал там два, ибо изгиб одного из них разит в далекие точки, другое же поражает ближние цели. Так я, обладая двумя простейшими устройствами, могу оборонять свою крепость удачнее, чем с тысячью лучников.
Фридрих сказал, что хотелось бы поучиться у Ардзруни его уменью, поскольку при таких подспорьях стены Иерусалима рухнут еще лучше, чем иерихонские, не от трубных гласов, так от солнечных лучей. Ардзруни отвечал, что он весь в распоряжении императора. Он затворил окно и продолжал: — Окно закрыто плотно. Но воздух проходит через иные отверстия. Хотя на дворе лето, стены тут толстые, и ночью, могу предположить, тебе может сделаться зябко. Не зажигай очаг, чтобы не задымлять спальню. Советую накрыться тем мехом, что, видишь, лежит на кровати. Прошу извинить низость темы, но мы сотворены Господом в бренном теле. За дверкой ты найдешь каморку, в ней установлен отнюдь не королевский трон, и знай, что все извергнутое твоим телом мгновенно низринется в подземный особый бак и не отравит миазмами твою обитель. Проход в апартаменты возможен только через эту большую дверь, которую ты сможешь запереть вот этим внушительным засовом. По ту сторону двери лягут на отдых твои придворные. Им я могу предложить в качестве ложа только сундуки. Зато они всецело поручатся за твою неприкосновенность.
Дымоход был украшен круглым барельефом с высеченным лицом Медузы. Волосы завиты в кольца, как змеи, вежды опущены, чувственный рот полуоткрыт. Между губами угадывалась темная полость вовсе без дна…
— В точности та голова, что я видел с тобой в водохранилище, сударь Никита…
Фридрих залюбопытствовал, какова история этого рельефа. Ардзруни сказал, что это раструб Дионисиева уха. — Одна из моих волшебных чар. В Константинополе немало таких старых статуй. Я расширил отверстие во рту… Внизу в замке есть зал, где обычно отдыхает малочисленный гарнизон этой крепости. Но пока ты, господин, живешь тут в гостях, в нижнем зале никого не будет. Все, что говорится внизу, я могу слышать без всяких искажений через этот рот. Кажется, что говорящий стоит прямо за маской. Так я получаю сведения о том, чем интересуются и о чем сплетничают мои солдаты.
— Хотелось бы мне так узнавать, чем интересуются и о чем сплетничают мои свояченики, — пошутил Фридрих. — Ты, Ардзруни, бесценный человек. Мы поговорим и на эту тему. А сейчас составим план жизни на завтра. Утром я купаюсь в реке.
— Спуск несложен и пешком, и верхом на лошади, — отвечал Ардзруни. — Можно и не проходить через главный плац. Из оружейной палаты есть еще выход на лесенку, а оттуда на задний двор. Из заднего двора есть калитка на тропу.
— Баудолино, — распорядился Фридрих. — Приготовить утром коней на этом заднем дворе.
— Прошу, отец, — отвечал Баудолино. — Всем ведомо, до чего тебе любы самые бурные воды. Но ведь ты устал с дороги и от разных перенесенных испытаний. Это река с незнакомым тебе дном и, я думаю, с немалым числом водоворотов. Надо ли тебе рисковать?
— Надо, милый сын, и вообще я не настолько стар, как ты, может быть, считаешь. Если б не такое позднее время, я полез бы в эту реку сразу и сегодня, до того я грязен и в пыли… Император должен быть не вонючим, а благовонным от святых умащений. Приготовишь утром коней.
— Как нас научает Иисус сын Сирахов, — робко проговорил Рабби Соломон, — не удерживай течения реки.
— А с чего ты взял, что я буду его удерживать? — веселился Фридрих. — Я поплыву по течению!
— Не следовало бы мыться чересчур часто, — вставил Ардзруни. — Разве что под присмотром опытного медика. Но ты здесь полный хозяин. Давай же, коль еще не стемнело, я, недостойный, испрошу у тебя чести: дозволь мне показать тебе замок.
Они снова спустились и на нижнем обороте лестницы оказался зал, убранный для вечернего пиршества и освещенный многими свечами. За ним был другой зал, в котором главной обстановкой были скамьи. Одна из стен была украшена барельефом в виде улитки или какого-то спиралевидного лабиринта, втекавшего в самом центре в воронку-дырку. — Зал часовых, о нем мы прежде говорили, — пояснил Ардзруни. — Кто разговаривает близко от дыры, того я могу слышать из своей комнаты.
— Испробуем после, — сказал Фридрих. Баудолино в шутку пообещал прийти ночью и прошипеть что-нибудь императору в ухо, чтоб разбудить. Фридрих со смехом запротестовал, поскольку этой ночью собирался отоспаться. — Разве что только, — добавил он, — захочешь предупредить, что султан Икония ко мне залезает через дымовую трубу!
Ардзруни ввел их в новый коридор и из коридора в широкосводную залу, где все предметы лучились бликами и курились паром. В котлах кипели какие-то варева. Везде были реторты, алембики и кучи любопытных вещей. Фридрих спросил, умеет ли Ардзруни вырабатывать золото. Тот улыбнулся и сказал, что производство золота — пустые россказни алхимиков. Но он умеет наносить золото на металлы и возгонять эликсиры, пусть даже не эликсиры долголетия, однако же способные немного продлевать ту краткую жизнь, которая всем нам дана судьбой. Фридрих сказал, что и отведывать не станет. — Господь положил предел отмеренному сроку нашей жизни, смиримся перед Его волей. Может быть, я умру нынче, а может, проживу до сотни лет. Все в руце Божией. — Рабби Соломон заметил, что в сих речах содержится великая мудрость, и еврей с императором погрузились в беседу о божественном предопределении. Баудолино в первый раз в жизни слышал, чтобы Фридрих высказывался на такие темы.
Пока развивалась их беседа, Баудолино заметил краешком глаза, что Зосима пробирается в соседнюю комнату, а Ардзруни, встревоженный, бежит следом за ним. Опасаясь, как бы Зосима не отыскал себе какую-нибудь лазейку и не удрал бы, Баудолино последовал за теми двумя и увидел маленькое помещение, в котором имелся только высокий ларь, а на ларе семь золотых голов. У голов были совершенно одинаковые золоченые лица и одинаковые постаменты. Баудолино догадался, что это раки святых угодников. Каждая рака могла разниматься пополам, но края крышки, совпадающие с контуром лица, были припечатаны сургучом темного цвета.
— Что тебе? — спрашивал Ардзруни у Зосимы, стоя спиной и не замечая Баудолино.
Зосима ответил: — Мне известно, что ты фабрикуешь реликвии. Для этой цели ты учился всей чертовщине, золочению металлов. Это головы Крестителя, правда? Я видел точно такие. Теперь понятно, откуда они вывозятся.
Баудолино деликатно хмыкнул. Ардзруни резко развернулся и сразу зажал себе руками рот, глаза его выкатились от страха. — Прошу тебя, Баудолино, молчи при императоре, не то он меня повесит, — прошептал он. — Да, это раки с честною главой Иоанна Предтечи. В каждой из них по черепу, прокопченному по особой методе так, чтоб кость съежилась и выглядела очень древней. Я живу в этой области, где земля не родит урожая, не имею ни нив, ни скота, и мое имущество ограничено. Я кормлюсь продажей этих мощей. Они пользуются превосходным спросом в Азии и в Европе. Нужно только пристраивать с умом, чтобы их развозили пропорционально повсюду, скажем так, одну голову в Антиохию, а вторую в Италию. И никто никогда не узнает, что его голова не единственная. — Он заискивающе и масляно улыбался, ожидая снисхождения к его, в общем-то простительному, греху.
— Я и в мыслях не держал считать тебя, Ардзруни, за порядочного человека, — весело ответил Баудолино. — Быть по твоему, продавай свои черепушки, но сейчас лучше перейти в ту залу, а не то сюда заявятся император и вся компания. — Они вышли. Фридрих оканчивал свои богословские словопрения с Соломоном.
Император спросил, какие еще, кроме этих, чары может показать гостеприимный хозяин. Ардзруни, мечтая только вывести посетителей из этого места, двинулся в коридор. Процессия остановилась перед закрытой двустворчатой дверью. Сбоку от двери стоял жертвенник, точно такой, какие использовали язычники для жертвоприношений и каких во множестве обломки Баудолино видел в Константинополе. На жертвеннике был заготовлен хворост. Ардзруни плеснул на хворост тяжелую темную жидкость, снял факел, освещавший коридор, и поджег всю кипу. На капище занялось пламя, и через несколько минут отчетливо послышался подземный медленный скрежет, в то время как Ардзруни с подъятыми руками произносил заклинания на варварском языке, все время поглядывая на посетителей, чтоб они понимали, что он изображает иерофанта или жреца. В конце концов, к великому изумлению зрителей, две створки двери разошлись без видимого прикосновения.
— Великолепие гидравлического искусства, — самодовольно произнес Ардзруни, — в коем я совершенствуюсь по заветам мудрейших механиков Александрии, творивших многие века назад. Устройство таково: под жертвенником металлическая полость, налитая водой; жар на престоле нагревает эту воду. Она превращается в пар. Пар поступает в сифон, то есть в изогнутую трубку, служащую для перекачивания воды и пара. Оттуда он идет в ведро, в ведре этот пар охлаждается и выпадает в виде воды. Вода своей тяжестью опускает ведерко вниз. Ведро, спускаясь, давит на небольшой шкив, а шкив передает движение на два деревянных валика, которые приводят в действие шкворни половин дверей. Двери раскрываются. Правда, несложно?
— Несложно?! — отозвался Фридрих. — Ошеломительно! А что, действительно греки умели делать такие фокусы?
— Такие и многие иные. Умели их делать и священнослужители в Египте: по их словесному приказу как будто распахивались двери храмов к изумлению и восторгу верующих. — Ардзруни пригласил императора перешагнуть порог. В середине палаты стоял еще один необыкновенный прибор. Кожаный шар, удерживаемый двумя металлическими коленами, одна подпорка справа, другая слева; так шар висел в воздухе над круглым столом. Под столом крепился вплотную к его нижней поверхности металлический таз, а под всей этой конструкцией лежала заранее заготовленная еще одна вязанка хвороста. Из верхнего и из нижнего полюсов шара выходили две трубки с рупорами, развернутыми в противоположные стороны. Обе коленообразные опоры шара по строению тоже были трубками, снизу запаянными в таз, а сверху — в шар.
— В тазу содержится вода. Теперь мы ее нагреем, — сказал Ардзруни. Огонь заполыхал, через несколько минут послышались звуки кипения, а затем легкий свист, с каждым мгновением усиливавшийся. Шар пришел во вращение вокруг оси, а из трубок вылетал пар. Покрутившись, шар замедлил движение. Ардзруни быстро заткнул трубки какой-то глиняной замазкой. — Здесь тоже принцип достаточно прост, — сказал он. — Вода кипит в тазике, превращается в пар. Пар проникает внутрь шара и с силой вылетает в двух разных направлениях, что способствует вращению шара.
— А какое же чудо воспроизведено в этом опыте? — спросил Баудолино.
— Здесь не воспроизводятся чудеса. Здесь доказывается великая истина: существование в природе пустоты.
Можно представить себе, как опешил Борон. Лишь заслышав слова о пустоте, он моментально взволновался и спросил Ардзруни, каким это образом опыт свидетельствует о существовании пустоты. Да просто-напросто, разъяснил Ардзруни, если вода становится паром и заполняет собой шар, а потом пар уходит из шара, своим движением вращая его, значит, когда пар весь выйдет, и когда шар замрет, у него внутри уже не будет никакого пара, трубки плотно залеплены. Что же осталось и в тазу и внутри шара? Ничего. Пустота.
— Поглядеть бы, — бормотнул Борон.
— Поглядеть невозможно. Если ты вспорешь шар, туда сразу попадет воздух. Однако есть у меня в замке место, где ты можешь испытать прямо на себе существование пустоты.
Беда только, что испытывать ты будешь недолго, а потом из-за недостатка воздуха простишься с жизнью.
— И что это за такое место в замке?
— Одна из комнат. Погляди, как я заполню пустотой эту верхнюю комнату. — Он поднял факел и осветил еще одну машину, до тех пор неразличимую в полутьме. Она была гораздо замысловатее двух предыдущих приборов. Все ее, если можно так их назвать, кишки были выведены наружу. Центром механизма являлся крупный цилиндр из алебастра. Внутри цилиндра можно было разглядеть еще одно валообразное тело, наполовину утопленное в большом цилиндре, наполовину торчащее из него и верхним краем приваренное к какой-то громадной рукояти, которую мог бы крутить двумя руками человек, вращая ее как рычаг. Ардзруни взялся и стал этот рычаг крутить. Вал-поршень посреди цилиндра задвигался, то заходя в цилиндр целиком, то снова вылезая из цилиндра. Из алебастрового цилиндра, от его верха, отходил толстый хобот, сшитый из бычачьих пузырей, намертво приделанных друг к другу. Хобот исчезал в отверстии потолка. Снизу в том же внешнем алебастровом цилиндре было отверстие.
— Глядите, — растолковывал Ардзруни. — Здесь все зиждется не на воде, а на воздухе. Когда внутренний вал-поршень опускается, он сжимает воздух, содержащийся в цилиндре из алебастра, изгоняя воздух в нижнее отверстие. Когда же я рычагом подымаю внутренний вал, в цилиндре поворачивается заглушка и нижнее отверстие закрывается. Поэтому изгнанный из цилиндра воздух обратно поступить не может. Когда этот внутренний вал-поршень доходит до самой высшей точки, приходит в действие другая крышечка, впуская воздух, который по вот этому, видимому всеми вами хоботу выкачивается из той самой верхней комнаты, которую мы недавно упоминали. Когда наш внутренний вал-поршень спускается опять, он выгоняет из цилиндра и этот воздух. Так понемногу машина отсосет весь воздух из этой верхней комнаты и выпустит сюда в зал. А сверху в комнате создастся пустота.
— А новый воздух не может войти откуда-нибудь в верхнюю комнату? — спросил Баудолино.
— Никак не может. Одновременно с запуском насосной машины по этим вот веревочкам, которые привязаны к рычагу, передается движение на всевозможные затычки и заглушки в той комнате, плотно перекрывая любой доступ воздуха внутрь того помещения.
— Значит, можно умертвить человека, находящегося в той комнате, — сказал Фридрих.
— Можно. Я не умертвлял никаких людей. Я оставил в той комнате петуха. Когда кончился опыт, петух оказался мертв.
Борон качал головой и нашептывал на ухо Баудолино: — Нельзя верить ему. Все он лжет. Если вправду петух оказался мертв, это значит, пустота существует в природе. Но природа страшится пустот. Значит, и петух до сих пор жив и здоров. То есть, может быть, и мертв, если его употребили на суп. — Затем Борон громко спросил Ардзруни: — Ты, наверное, слышал и о том, что животные погибают в нижней части глубоких скважин, там, где затухает и пламя свеч? Иногда делается вывод о том, что в скважинах, значит, нету воздуха, следовательно, в них пустота. Но правильное суждение иное. В глубокой части скважин нету легкого воздуха, а есть тяжелый и зловредный, он-то и душит и людей и свечи. То же, видимо, происходит в твоей комнате. Ты высасываешь оттуда легкий воздух, в комнате остается тяжелый, этим воздухом нельзя дышать, потому-то и издох петух.
— Ладно вам, — пресек их император. — Эти штуки презабавны, но за исключением Архимедовых зеркал, все остальные совершенно неприменимы ни в осадах, ни в полевых сражениях. Раз так, на что они? Я проголодался. Ты, Ардзруни, обещал нам славную трапезу. Мне кажется, что время ужина настало.
Ардзруни поклонился и пригласил Фридриха со свитой в столовые палаты. Ужин действительно был великолепен, особенно на вкус гостей, пробавлявшихся многие недели скудным рационом в походе. Ардзруни угощал их отменными творениями армянской и тюркской кулинарии, вплоть до сластей, от которых гостям показалось, что их по уши залили медом. Как и порешили, Баудолино с друзьями пробовали каждое блюдо перед тем, как к нему прикасался император. В обход всякого придворного этикета (на войне вообще этикет не всегда соблюдается) все сидели за общим столом, Фридрих ел, пил, веселился, будто был на равных с прочими. Слушал любопытную дискуссию между Бороном и Ардзруни.
Начал ее Борон: — Ты вот упорно говоришь о пустоте, будто в пространстве может не быть никаких тел, даже воздушных. А между тем пространство, где нет никаких тел, существовать не может. Пространство являет собой взаимоотношение тел. И пустота существовать не может, поскольку природа страшится пустот, как учат нас великие философы. Ты втягиваешь в себя воздух через трубку, погруженную концом в воду, вода в ней подымается, не допуская пустоты в том месте, откуда ты вытянул воздух. И кроме того! Послушай! Любые предметы падают на землю, причем железная статуя падает скорее, нежели кусок ткани, поскольку воздуху не под силу выдерживать вес статуи, а вес платка воздух выдерживает без труда. Птицы летают потому, что, маша крыльями, перемещают много воздуха. Он их выдерживает, хотя они имеют вес. Птиц держит воздух точно так же, как рыб держит вода. Если бы не было воздуха, то птицы падали бы, но, прошу внимания, у всех падающих тел скорость бы была одинаковой. Добавлю, что будь в небе настоящая пустота, звезды передвигались бы с бесконечной скоростью, поскольку их ничто бы не удерживало в их падении или в их кружении. Их не удерживал бы воздух. А воздух противостоит даже огромному весу звезд.
Ардзруни ему в ответ: — Кем доказано, будто скорость тела пропорциональна весу этого тела? Утверждал же Иоанн Филопон: скорость зависит от начального движения, примененного к этому телу. И вдобавок скажи мне. Если бы не было пустоты, как бы перемещались предметы? Они стукались бы об воздух, он бы их не пропускал.
— Отчего же! Когда тело передвигается, воздух, который занимал то пространство, куда перешло тело, отодвигается на место, прежде занимавшееся этим телом. Представь себе: два человека хотят разминуться на узкой дороге. Оба втягивают животы, прижимаются к стенам и один пропихивается вперед, а другой мимо него назад. Наконец каждый займет то пространство, которое прежде занимал другой.
— Да, потому что каждый из двоих по собственной воле придает движение своему телу. Но воздуху воля не присуща. Воздух движется в зависимости от натиска какого-либо смещающего воздух предмета. Однако натиск создает движение во времени. В ту минуту, когда предмет перемещается и оказывает натиск на тот воздух, который впереди него, воздух еще не двигался и, следовательно, не переходил еще на то место, которое освободил предмет, перемещаясь. Что же существует в этом освобожденном месте, хотя бы на краткий миг? Там существует пустота!
Фридрих до этой минуты потешался, внимая голопрению, но тут его терпению пришел конец. — Кончайте спор, — распорядился он. — Завтра, коль уж на то пошло, посадите в комнату нового петуха. А сейчас дайте спокойно мне доесть этого, и хочу надеяться, что ему скрутили шею по-божески, по-христиански.
25
Баудолино видит обе смерти императора
Ужин затянулся. Император захотел лечь. Баудолино с приближенными прошли за Фридрихом в комнату и внимательно осмотрели ее при двух факелах, укрепленных на стене. Поэт пожелал проверить даже отверстие дымохода, но тот сужался почти сразу и никак не позволил бы пролезть человеку. «Тут дай бог дыму выйти», — хмыкнул он. Друзья обследовали и нужную камору. Никто не мог бы пробраться через сточный канал.
Возле постели, рядом с зажженным фонарем, стоял кувшин, Баудолино отхлебнул воду. Поэту пришло в голову, а не посыпана ли ядовитым порошком подушка в том месте, куда император дотронется ртом во сне? Неплохо было бы, добавил он, всегда иметь под рукой противоядие, ибо…
Фридрих прервал его просьбой беспокоиться меньше. Рабби Соломон смиренно возразил: — Господин, ты, очевидно, слышал, что я предан всей душой, пусть и будучи иудеем, тому предприятию, которое в случае успеха увенчает тебя вечной славой. И твоя мне жизнь собственной дороже. Послушай. Я купил в Каллиполисе мощное противоядие. Возьми его, — произнес он, вынимая склянку из халата. — Отдаю его тебе, потому что в моей скудной бытности мало случаев подвергнуться злобе знатных недоброжелателей. Буде выпадет тебе когда ни то ночью ощутить недомогание, выпей эту склянку сразу. Если даже тебе подсунут вредное яство, снадобье тебе поможет.
— Я благодарен, Рабби Соломон, — растроганно вымолвил Фридрих. — И благо мы делаем, тевтонцы, что защищаем твою родню по крови, и быть сему во все последующие веки! Мы, немцы, вас, евреев, никогда не дадим в обиду, клянусь своим народом! Приму твое противоядие. Вот я что с ним сделаю. — Он вынул из переметной сумы кивот с Братиной, которую постоянно и ревниво носил при себе. — Гляди, вот видишь, — продолжал он, — вот я вливаю состав, подаренный тобою, иудеем, в ту чашу, где содержалась кровь Господня.
Соломон поклонился, хотя и с сомнением прошептал на ухо Баудолино: — Эликсир иудея становится кровью лжемессии… Творец благословен, Святой Он и да простит Он. По существу, эту историю с Мессией выдумали вы, язычники, а не Иешуа из Назарета, который был праведником и, по словам наших раввинов, толковал Талмуд с рабби Иешуа бен Пера-Хиа. К тому же твой император нравится мне. Думаю, следует слушать побуждения сердца…
Фридрих взял в руки Братину и поднял, чтобы поставить внутрь ковчега, но тут его остановил Гийот. В этот вечер все невесть почему считали, что имеют право обращаться к императору без приглашения. Чувствовалась особая доверительность между горсткой преданных людей и их властителем, оказавшимися в тесном укрывище, неизвестно пока, спасительном или пагубном. Потому Гийот сказал: — Владыка, не думай, будто я не верю Рабби Соломону… но и он мог обмануться… Позволь испробовать напиток.
— Владыка, позволь отпить Гийоту, — отозвался Соломон.
Фридрих кивнул. Гийот высоко поднял чашу, будто освящал ее, потом приложился к краю жестом причастия. В эту минуту даже Баудолино показалось, что в зале распространилось сияние, но, наверное, это просто один из факелов поморгал, справляясь с оплывающей смолой, и засветил ровнее и чище. Гийот помедлил, не отрывая уст от края чаши, шевеля губами, будто смакуя ту немногую жидкость, которую отпил. Потом обернулся, прижимая к груди чашу, и благоговейно поставил ее в ковчег. Медленно затворил дверки, без хлопка и без звука.
— Дивные ароматы, — бормотал про себя Борон.
— Видели, как засияло? — спрашивал у друзей Абдул.
— Будто все ангелы с неба сошли на нас, — с убеждением произнес Зосима, крестясь задом наперед.
— Хамово отродье, — прошипел Поэт в ухо Баудолино, — нашел увертку! Втихаря отслужил святую мессу со святой Братиной! Вернется в свои края и будет хвастать этим поступком от Шампани до Бретани. — Баудолино шепотом отозвался, что не следует злобствовать и что Гийот действительно находится будто под наитием самого высокого из небес.
— Ничто не сможет нас сломить, — ораторствовал Фридрих во власти сильного мистического волненья. — Иерусалим скоро будет освобожден. После этого, все вместе, на поиски Пресвитера Иоанна, чтобы вернуть ему эту святейшую реликвию. Баудолино, благодарю за то, что ты вручил мне… Я в самом деле и священник и царь…
Он и смеялся и дрожал. Недолгий обряд, видно было, потряс его. — Устал я, — поделился он с присутствующими. — Баудолино, я запрусь теперь на засов. Сторожите хорошенько. И спасибо всем за преданную службу. Не будите меня, пока солнце не взойдет на высоту. А с утра пойду купаться. — Помолчал и еще добавил: — Я ужасно устал. Хочется спать и проспать много столетий.
— Лучше проспи одну тихую долгую ночь, отец, — отозвался с любовью Баудолино, — никуда ведь не выезжаем на заре. Пусть подымется как следует солнце и прогреет и воздух и воду. Так спи спокойно.
Они вышли. Фридрих плотно свел створки двери и послышался скрежет щеколды. Все расселись по сундукам в большой зале.
— Не имея такой нужной каморы, как у императора, — сказал Баудолино, — выйдем же поскорее каждый по своей нужде на двор. Да поочередно, не оставляя эту залу без присмотра. Ардзруни, может, и благонадежный человек, но доверять мы можем только самим себе.
Через несколько минут все уже сходили и облегчились. Баудолино загасил фонарь, пожелал всем доброй ночи и стал стараться заснуть.
— Я был неспокоен, сударь Никита, без всяких видимых причин. Сон был тревожный, я то и дело пробуждался от кратких и вязких сновидений, наподобие кошмаров. Я видел бедную Коландрину, она отпивала из черной каменной братины и падала мертвая на пол. Примерно через час послышалось какое-то шуршанье. В нашем оружном зале было окошко, откуда поступал неяркий ночной свет. Луна, как помню, находилась в первой четверти. Я смог определить, что это Поэт выходит. Видать, ему опять приспичило… Позднее, не могу сказать через какое время, поскольку я задремывал и просыпался, и каждый раз мне чудилось, будто время почти не идет, хотя этого не могло быть, я увидел, удаляется Борон. Он возвратился, и тогда Гийот зашептал ему… с чего-то не спится, выйти освежиться, глотнуть воздуху. Я подумал, что мое-то дело — следить, чтоб не заходили чужие, а пока выходят свои… Все мы были нервно встревожены. Иного не помню. Я не слышал, когда вернулся Поэт. Где-то перед рассветом все наконец глубоко заснули. Спящими я их увидел и утром, когда при первых проблесках солнца я наконец окончательно пробудился.
Оружейная зала вся сияла в победительном утреннем свете. Явились слуги, внесли хлеб и вино и какие-то местные фрукты. Баудолино просил не шуметь, не будить императора, но друзья добродушно гомонили. Через час Баудолино решил, что хоть Фридрих и просил не будить раньше срока, но теперь уже срок наступил. Он пошел постучать в дверь. Никакого ответа. Постучал снова.
— Здорово разоспался, — хмыкнул Поэт.
— Я надеюсь, что ему не стало плохо, — буркнул в ответ Баудолино.
Они стали стучать громко, Фридрих никак не отзывался.
— Вечером он выглядел неважно, — говорил Баудолино. — Может, ночью с ним случился какой-то приступ? Предлагаю выломать дверь.
— Тише, тише, — осадил его Поэт. — Выбить дверь, ведущую в покои императора? Это почти святотатство!
— Пускай будет святотатство, — выпалил Баудолино. — Мне все это совсем не нравится.
Стали беспорядочно давить на дверь, крепкую и прочную и, видимо, с надежным запором.
— Ну-ка снова, теперь все вместе, по моему счету одновременно наддадим плечами, — распорядился Поэт, сознавая, что уж если император не просыпается когда в его спальне срывают дверь, значит, сон достаточно подозрительный. Дверь держалась. Поэт пошел отвязывать Зосиму, спавшего на цепи. Общество распределилось на две группы, чтобы бить одновременно в обе створки. На четвертом их налете дверь открылась.
На середине комнаты, на полу, бездыханный Фридрих, почти раздетый, лежал в том виде, в каком отходил ко сну. Откатившись от императора на несколько шагов, валялась пустая Братина. В устье очага дотлевали пережженные угли: ясно было, что очаг топился всю ночь, а к утру огонь догорел. Окно было закрыто. В спальне пахло горелыми дровами и чадом. Борон, давясь от кашля, подбежал к окну — скорей впустить свежий воздух.
Полагая, что кто-нибудь проник в комнату и еще находится в ней, Поэт с Бороном, выхватывая мечи, кинулись обыскивать закоулки, а Баудолино на коленях у тела Фридриха подымал его голову и легонько хлопал по щекам. Бойди вспомнил, что купил в Каллиполисе лекарство, сковырнул крышку кольца и, раздвинув губы императора, вливал зелье. Фридрих в чувство не приходил. Цвет лица оставался землистым. Рабби Соломон склонился над ним, попытался поднять ему веки, щупал лоб, щупал шею, считал пульс и в конце концов проговорил дрожа: — Этот человек мертв… Благословен Святой Творец, Он да будет милосерден к его душе!
— Христе Царю, я не верю, невозможно! — взвыл Баудолино. Однако даже и не будучи сведущ в медицине, он не мог не видеть, что священный и римский император Фридрих, хранитель пресвятой Братины, упование человечества, последний законный преемник Цезаря, Августа и святого Карла Великого, опочил. Тогда Баудолино заплакал, осыпал поцелуями бледное лицо, вскричал, что он его возлюбленный сын, чтоб тот проснулся, но тот не слышал, тогда Баудолино понял, что все на свете бесполезно.
Он поднялся, прокричал, чтоб друзья как следует осмотрели все, под кроватью, на кровати, искали подземные ходы, простукали как следует все стены, но было очевидно, что злоумышленников не только не было, но и до этого не бывало в том месте. Фридрих Краснобородый умер в комнате, герметически закупоренной изнутри и охраняемой извне самыми внимательными, самыми преданными сыновьями.
— Позвать Ардзруни, Ардзруни знаток медицины, — кричал Баудолино.
— Я тоже знаток медицины, — причитал Рабби Соломон, — поверь, твой отец мертв.
— Боже, о Боже мой, — убивался Баудолино, — мой отец мертв! Известите стражу, позовите его сына, и ищите его убийц!
— Одну минуточку, — сказал Поэт. — Отчего это вдруг убийц? Он был в закупоренной комнате. Он там умер. Видишь, у ног его на земле Братина, где находилось противоядие. Очевидно, что императору стало худо, он подумал, что отравился, и выпил зелье. В то же время, мы видим, он зажег очаг. Кто же еще мог зажечь очаг, если не император? Бывает, что некоторым людям становится худо, болит в груди, они покрываются ледяным потом, хотят согреться, стучат зубами и умирают через короткое время. Может быть, дым камина ухудшил его недомогание.
— Да что все-таки было в той Братине? — заорал вдруг Зосима, вращая глазами, налетел на Рабби Соломона и затряс его за грудки.
— Отойди, прохвост, — цыкнул на него Баудолино. — Видел же, что Гийот пил и с ним ничего не сделалось.
— Мало пил, мало пил, — не утихал Зосима, терзая Соломона. — От глотка не опьянеешь! Идиоты! Доверились еврею!
— Идиоты, что доверяемся такому гадостному греку, как ты. — Поэт дал Зосиме пинка и высвободил бедного Рабби, лязгавшего челюстями от страха.
Гийот тем временем поднял Братину и почтительно перенес ее в ковчег на верхней полке поставца.
— Ну так что же, — обратился Баудолино к Поэту, — значит, не убит? Умер сам по воле Божией?
— Самый простой вывод. Проще, чем думать, будто некое воздушное существо смогло просочиться сквозь дверь, которую мы строго охраняли.
— Тогда зовем сына и сторожей, — сказал Гийот.
— Нельзя, — ответил Поэт. — Друзья, тут на кону наша жизнь. Фридрих мертв; нам вполне ясно, что никто не мог зайти к нему в комнату; но для сына и других баронов это не вполне ясно. Они подумают на нас.
— Что за гнусная мысль! — отозвался плачущий Баудолино.
Поэт продолжил: — Баудолино, сын Фридриха тебя не любит, не любит нас и никогда не доверял нам. Мы охраняли, император умер, значит, мы отвечаем. Не успеем мы и слова сказать, как сын вздернет нас на первую осину, а не найдет осин в этом распроклятом ущелье, найдет крюк на стене. Знаешь, Баудолино, сыну императора эти разговоры о Братине всегда казались предлогом, чтобы затаскивать его отца туда, куда не следовало. Он нас прикончит, единым махом избавится от всех обуз. А уж бароны… Услышат, что императора Фридриха убили… чем искать виноватых меж собой, с риском кровопролития, куда как удобнее иметь козлов отпущения в нашем лице. Кто станет верить такому, как ты, выскочке, уж извини за откровенность? Или такому, как я, пьянице? Или еврею? Или раскольнику? Трем перехожим клирикам? Кто станет верить Бойди, который из Александрии, а следовательно, имел веские причины точить зуб на императора? Мы уже умерли, Баудолино, не меньше нежели твой приемный отец.
— И значит… — не понимал Баудолино.
— И значит, единственное решение — устроить, чтобы все подумали, что Фридрих умер не здесь, не там, где мы были приставлены охранять его.
— Но как?
— Он ведь предупреждал, что намерен пойти купаться? Оденем его, закутаем в плащ. И спустим на задний двор, где никого, полагаю, не встретим, и где поставлены с вечера кони. Привяжем к седлу, довезем до реки, и воды пусть сделают свое дело. Достойная смерть для этого правителя, что и в преклонных годах всегда желал кинуть вызов буйным силам природы. Сын решит, следовать ли ему на Иерусалим или поворачивать к дому. А мы сможем сказать, что решили держать путь в Индию, дабы выполнить последнее желание Фридриха. Сын, конечно, не верит в эту Братину. Мы возьмем ее, мы докончим то деяние, что задумывалось императором.
— Но придется утопить его, — пролепетал Баудолино, потерянно озираясь.
— Но ведь он уже умер? Умер. Всем нам жаль, но император умер. Мы же не топим человека, который жив? Он умер, и да примет Господь его в лик святых. Мы всего-то и скажем что он утонул в реке, на открытом месте, а не в комнате, которую мы обязаны были охранять. Это ложь? Не такая уж сильная. Ну какая разница, умер он в комнате или на улице? Разве мы его убили? Все мы знаем, что не убивали. Коли так, умертвим же его в таком месте, где даже самые дурно расположенные к нам люди нас не смогут оклеветать. Баудолино, единственный наш путь — этот, другого не дано, спасаешь ли ты свою шкуру или же хочешь добраться до Пресвитера Иоанна и совершить перед ним наивысшее восславление Фридриха.
Поэт, при всей его омерзительной для Баудолино холодности, был, разумеется, прав, и все согласились с ним. Императора одели, отнесли на задний двор, привязали на седло, примостив за спину шест, в точности как Поэту уже пришлось проделывать однажды с мертвыми Волхвоцарями; таким образом Фридрих по виду плотно и крепко сидел на коне.
— К реке его везут только Абдул с Баудолино, — сказал Поэт, — поскольку многочисленная свита может привлечь внимание конвоя. Как бы сторожевым не вздумалось пристать к выезду. Мы останемся в комнате, присмотрим, чтобы не совали сюда нос Ардзруни и его холопы, и тем временем приберем. Вот еще что, я пойду на зубцы и поговорю с охраной, чтоб отвлечь их, а вы пока выезжайте наружу стены.
По всей видимости, один Поэт был в состоянии принимать решения. Стали делать, как он велел. Баудолино и Абдул выехали с заднего двора медленно, ведя между собой императорскую лошадь. Преодолев всю дорогу под стеной, спустились по подъездной тропе, ступень за ступенью, и после этого мелкой рысью достигли реки. Пикетчики с крепостных стен отдавали салют императору. Медленный путь, казалось, продлился целую вечность, но вот наконец они на самом берегу.
Заехали за рощицу. — Отсюда никому нас не видно, — сказал Баудолино. — теченье быстрое, и тело моментально унесет вода. Мы бросимся за ним верхами, будто спасать, но так как дно неровное, настигнуть императора не удастся. Тогда поскачем по берегу, крича на помощь… Теченье понесет его прямо на палаточный лагерь.
Труп императора отвязали, сняли одежду, оставив то немногое, что даже плавающему монарху необходимо, дабы защитить свой стыд. Как только они вытолкнули его на стремнину, теченье засосало его и тело, вертясь и подпрыгивая, понеслось по реке. Они вскакали в воду, дернули удила, чтобы показалось, будто лошади упрямятся, вернулись на берег и понеслись галопом, следя глазами за бедным телом, бившимся о корни и о камни, размахивая руками, вопя о помощи, чтоб из лагеря люди бежали на спасение императора.
В лагере увидели эти знаки, но не понимали, к чему они. Тело Фридриха болталось в водоворотах и воронках, оборачивалось то вверх, то вниз лицом, то вперед головой, то вперед ногами, уходило под воду и снова выныривало на поверхность. Издалека было невдомек, что речь идет об утопающем человеке. В конце концов лагерные как-то догадались, три всадника въехали в воду, однако тело, доставленное водой до них, стукнулось о копыта испуганных коней, отлетело и было унесено дальше. Ниже по течению солдаты загородили поток пиками и в конце концов загарпунили труп и подтащили к берегу.
Когда Баудолино и Абдул доскакали, Фридрих был изломан и избит камнями, и никак нельзя было надеяться, что он жив. Поднялись стенания, оповестили сына и тот примчался, бледный, в лихорадке, сетуя, что отец захотел упорствовать в своем намерении сразиться с бурной быстриной. Накинулся на Баудолино и Абдула, но те напомнили ему, что
не умеют плавать, подобно большей части наземных тварей. И что ему великолепно известно: когда император затевал купанье, остановить его никому не удавалось.
Труп Фридриха выглядел раздутым, хотя он умер за несколько часов до того и никак не мог наглотаться воды. Но что уж тут поделать. Вытаскивая мертвое тело из реки, все думают, что это утопленник, и на утопленника оно и похоже.
Пока Фридрих Свевский с баронами перекладывали тело и горестно решали, что с ним делать, пока Ардзруни спускался в долину, извещенный о несчастии, Баудолино и Абдул поехали в замок, дабы удостовериться, что там все приведено в порядок.
— Теперь попробуй угадать, что произошло в наше отсутствие, государь Никита, — сказал Баудолино.
— Тут нечего угадывать, — улыбнулся Никита. — Священная чаша, ваша Братина, исчезла.
— Совершенно верно. Никто не мог сказать, исчезла ли она в то время как мы на заднем дворе вязали труп императора на лошадь, или потом, когда все старались как можно скорее привести в порядок дом. Все были взвинчены, метались и гудели как пчелы, Поэт ушел заговаривать зубы охранникам, так что никто не отдавал здравых указаний. Наконец, когда все решили, что можно оставить комнату, вид которой уже не напоминал о драматических событиях, Гийот глянул на ковчежец и обнаружил, что Братины в ковчеге нет. Когда приехали мы с Абдулом, все обвиняли всех, кто в воровстве, кто в разгильдяйстве. Витало и подозрение, что когда мы выносили императора во двор, в комнату наведался Ардзруни. Невозможно, говорил Гийот, я помог снести тело с лестницы и сразу же поднялся обратно именно для того, чтобы не бросать эту комнату без призора. За такое непродолжительное время как сумел бы Ардзруни и войти и выйти? Значит, ты спер Братину, рявкнул на него Борон и схватил за ворот. А я думаю, спер ты, прорычал в ответ Гийот и отпихнул его. Ты и слямзил, пока я высыпал в окошко золу из камина. Поспокойней, поспокойней, надрывался Поэт, вы скажите лучше, где был Зосима, когда мы выносили тело? Да я с вами и был, с вами и пришел обратно, божился Зосима. Рабби Соломон подтвердил его слова. Лишь одно не вызывало сомнений: Братина похищена, а отсюда до предположения, что похититель повинен и в гибели императора, недалече было ходить. Сколько угодно мог Поэт обосновывать свою теорию, что Фридрих скончался сам по себе, а потом кто-то из своих воспользовался его смертью, чтобы завладеть Братиной. Теперь ему никто не верил. Друзья мои, успокаивал компанию Рабби Соломон, человеческая лютость горазда на самые исступленные злодейства, начиная от Каина и далее, но ни один еще ум не был настолько изворотлив, дабы совершить злодейство в закрытой комнате. Друзья мои, повторял Борон, когда мы вошли, Братина была тут, а теперь ее тут нет. Значит, она у кого-то из нас. Естественно, каждый предложил обыскать его вьюки, но Поэт зашелся в хохоте. Тот, кто украл чашу, разумеется, прячет ее в хитром месте в укромном отделении замка и заберет только перед отъездом. Какой выход? Выход, если Фридрих Свевский не захочет чинить препятствия… надо двигаться всем вместе на поиски Иоаннова царства, и никто не должен отставать, это значит, никто не возвратится за Братиной. Я сказал, что это просто ужасно, что мы пускаемся в путь, изобилующий опасностями, где все мы будем рассчитывать на друзей, а у нас выходит так, что все (кроме одного) подозревают остальных в убийстве императора Фридриха. Поэт заявил, что или так или никак. И он был прав, проклятье, он был прав… Предстояло выступать на один из величайших подвигов, сулимых христианскому человечеству, при этом не доверяя ни одному из товарищей.
— И вы выступили? — спросил Никита.
— Сразу — нет. Чтоб не казаться беглецами. Придворные военачальники постоянно заседали, решали судьбу похода. Армия портилась. Одни собирались возвращаться домой морем, другие — плыть в Антиохию, третьи плыть в Триполи. Молодой Фридрих принял решение идти пешим путем в Иерусалим. Начались еще и споры, что следует делать с телом Фридриха. Кто предлагал немедленно изъять кишки, тленную, скудельную часть, и погрести их не отлагая. Кто предпочитал додержать тело целокупным до въезда в Тарс, на родину апостола Павла, там и захоронить внутренности. Как бы то ни было, и остальная плоть не могла сохраняться долго. Рано или поздно следовало ее сварить в воде и вине, с тем чтобы мясо отошло от костей, мясо на месте закопать, а остов положить во гроб в Иерусалиме, когда Иерусалим будет отвоеван. Но я знал, что перед варкой тело расчленяют. Не хотелось мне присутствовать при подобной процедуре.
— Я слышал, что где в конце концов оказались его кости — никто не знает.
— Это и я слышал тоже. Бедный отец. На самом въезде в Палестину распрощался с жизнью и молодой Фридрих, изможденный горем и дорожными тяготами. Да и Ричард Львиное Сердце с Филиппом-Августом не дошли до Иерусалима… Вот уж вправду невезучий был этот крестовый поход… Хотя я узнал обо всем этом только недавно, в нынешний год, возвратившись в Константинополь. А тогда в Киликии я сумел убедить Фридриха Свевского, что для соблюдения обета его отца мы должны отправляться в Индию. Сыну Фридриха, похоже, даже по вкусу пришлось мое предложение. Он спросил только сколько мне надо коней и сколько припасов. Ступай себе с Богом, Баудолино, сказал он, думаю, мы не увидимся. Он, верно, мыслил, что мне судьба сгинуть в далекой дороге. А вместо этого сгинул он сам. Бедняга. Он был не злой, а неудачливый и иззавидовавшийся.
Подозревая друг друга в воровстве и убийстве, наши друзья все же должны были решить, кто примет участие в походе. Поэт настаивал, чтобы их было двенадцать. Если рассчитывать на повсеместный уважительный прием на всем пути к империи Иоанна, желательно было выглядеть двенадцатью Волхвоцарями, вершащими обратный путь. Поскольку, однако, не существовало уверенности, было ли Волхвоцарей и в самом деле двенадцать или же только три, никто не собирался открыто утверждать, будто они Волхвоцари. Более того, будучи спрошен, должен был отвечать «нет» с суровым видом, указывающим на великую скрытность. Так, в силу всеобщего запирательства, все, кто желали бы в Волхов поверить, поверили бы тем скорее. Чужая вера преобразовала бы их запирательство в признание.
Шли, значит, Баудолино, Поэт, Борон, Гийот, Абдул, Соломон и Бойди. Без Зосимы было не обойтись, поскольку он продолжал божиться, что знает наизусть карту Космы. Гадко было думать, что такой поганец будет сходить за священника и царя, но тут уж было не до брезгливости. Осталось подыскать еще четверых. Баудолино, который отныне доверял на всем свете только александрийцам, посвятил в суть проекта Куттику из Куарньенто, брата Коландрины — Коландрино Гуаско, Порчелли и Алерамо Скаккабароцци, который, хотя и носил нелестную кличку, однако был крепкий и надежный мужчина, не задающий вопросов. Они согласились пойти, потому что им уже стало понятно, что до Иерусалима из этого войска не доберется никто. Юный Фридрих выдал им двенадцать лошадей и семь мулов, провианту на неделю. А дальше, сказал он, пусть позаботится об их прокорме Божественное Провидение.
Под конец дорожных сборов в их квартире появился Ардзруни. Он завел свою речь с той же искательной обходительностью, с какой прежде обращался к императору.
— Драгоценные мои друзья, — начал он, — вы идете в далекое царство…
— Как тебе удалось узнать это, господин Ардзруни? — настороженно перебил Поэт.
— Знаете, молва… Слышал я и о какой-то чаше…
— Но не видел ее никогда-никогда, ведь правда? — веско спросил Баудолино, наступая на него так близко, что Ардзруни невольно попятился.
— Нет, не видел. Но наслышан о ней.
— Коль ты так многознающ, — продолжал Поэт, — то не знаешь случайно, заходил ли кто в эту комнату в то самое время когда наш император утопал в реке?
— А разве он утоп в реке? — переспросил Ардзруни. — Да, я знаю, так думает его сын… Покамест.
— О, друзья, — обратился к остальным Поэт. — Всем нам ясно, что этот человек угрожает. При такой сумятице, какая царит в эти дни и на биваке и внутри крепости, пустое дело сунуть ему кинжал меж лопаток и спустить куда-нибудь в яму. Но сначала расспросим, чего же ему от нас надо. А прирезать я его успею позже.
— Господин и товарищ мой, — отвечал Ардзруни. — Не желаю погибели вашей и хочу избежать моей. Император скончался на моей земле, питаясь от моих яств и испив моего вина. От имперцев мне нечего ждать. Ни милостей, ни даже защиты. Хорошо если хоть невредимым отпустят. Но теперь я в большой опасности. Приютив императора Фридриха, я тем самым дал понять Льву, что пытаюсь привлечь императора на свою сторону против князя. Пока Фридрих был жив, Лев бессилен был мстить мне. Это, кстати, доказывает, что смерть императора для меня явилась непоправимейшим из несчастий… Лев теперь скажет, что по моей вине он, князь армян, не сумел обеспечить сохранность жизни величайшему из союзников. Великолепный предлог, чтоб казнить меня. У меня выхода нет. Только скрыться на некоторое время. И вернуться с каким-нибудь залогом славы и власти. Вы наметили себе дорогу в землю Пресвитера Иоанна и, коль будет вам сопутствовать удача, этот подвиг покроет вас славой. Я желаю тоже идти. Этим, прежде всего, я докажу, что не брал той самой чаши, которую вы тут ищете, потому что в противном случае я остался бы и пытался продать или выменять ее. Земли на восток отсюда мне знакомы. Я могу быть вам полезен. Знаю, герцог не выделил вам денег. Захвачу то немногое золото, которым располагаю. Наконец, Баудолино знает, у меня есть семь неоплатных реликвий, честных голов святого Крестителя Иоанна. В путешествии мы сможем постепенно продавать эти головы.
— А случись нам отказаться, — подытожил Баудолино, — и ты нашепчешь Фридриху Свевскому, что на нашей совести смерть его родителя.
— Я этого не сказал.
— Слушай, Ардзруни. Не такой ты человек, чтобы брать тебя куда бы то ни было. Но в горемычных этих наших приключениях всяк рискует стать другому врагом. Врагом больше, врагом меньше, какая разница.
— Вообще-то он для нас вовсе лишний, — сопротивлялся Поэт. — Нас двенадцать, а тринадцатый номер к несчастию.
Пока они спорили, Баудолино размышлял о головах Крестителя. Он не был уверен, что их кто-то примет всерьез, но если их примут всерьез, то несомненно стоимость этих мощей огромна. Он спустился и вошел в ту комнату, где, как помнил, они стояли, и взял в руки одну из них — осмотреть повнимательней. Головы были сработаны прекрасно. На выразительных лицах святого большие распахнутые глаза без зрачков наводили на благочестивые мысли. Конечно, когда они вот так стояли шеренгой все семь, их поддельность была очевидна, но если показывать не больше одной, вид получался убедительный. Баудолино вернул голову на сундук и пошел обратно в помещение наверх.
Трое друзей были за то, чтобы принять Ардзруни. Остальные колебались. Борон говорил, что Ардзруни все-таки выглядел солидно, так что Зосиму, в частности из уважения к двенадцати почитаемым персонажам, можно было разжаловать в стремянные. Поэт возражал, что у Волхвоцарей или должно быть по десять слуг у каждого, или уж они путешествуют в строгой секретности и никаких слуг при них нет. Единственный стремянный мог только произвести дурацкое впечатление. Что же до голов, то головы можно и взять, но не обязательно брать Ардзруни. Ардзруни, слыша все это, плакал и говорил, что желают они, не иначе, его погибели. В общем, окончательное решение было отложено до завтра.
Назавтра утром, когда солнце взошло уж высоко, и когда все пожитки были собраны, вдруг все вспомнили, что давно не видели Зосиму. В лихорадке двух последних дней Зосиму никто не караулил. Он возился наравне с остальными, седлал коней и вьючил мулов, и на цепь его не сажали. Гийот обнаружил и отсутствие одного мула. Баудолино тут как озарило. — Головы! — вскричал он. — Только Зосима, кроме нас с Ардзруни, знал, где головы стоят! — Все помчались в закоулок ярусом ниже. Лишь войдя, все и увидели, что голов теперь уже не семь, а шесть.
Ардзруни сунулся под сундук, поискать, не свалилась ли туда голова случайно, и нашел три предмета: человеческий ссохшийся почернелый череп, стертую печатку с буквой Зет и обломки обгорелой сургучной плитки. Тут все, к сожалению, прояснилось донельзя. Зосима, когда в роковое утро смерти поднялась суматоха, стащил Братину из ковчега, куда она была водружена Гийотом, сбежал по лестнице, раскупорил голову, вытащил череп, заложил Братину, каллиполисской печатью снова заварил футляр и вернулся с невинным видом, будто светлый ангел, поджидать подходящего момента. Услыхав, что отъезжающие собираются взять с собой головы, он уверился, что бегство оттягивать невозможно.
— Тут я добавлю, государь Никита, что при всем моем бешенстве от этого дерзкого обмана, в то же время на душе полегчало, и, я думаю, полегчало у многих. Мы нашли виноватого, это был мошенник неоспоримой пробы, следовательно, не оставалось причин подозревать друг друга. Зосима одурачил нас, заставил зеленеть от злобы, но и вернул взаимное доверие. Не существовало доказательств, что Зосима, похититель нашей Братины, мог иметь отношение к смерти Фридриха, поскольку тою ночью он пребывал прикованным к кровати, и следовательно, снова входила в силу гипотеза Поэта, что Фридриха не убивал никто.
Друзья устроили совет. Первое. Зосима, если он убежал поздно вечером, имеет преимущество в двенадцать часов. Порчелли заметил, что они на конях, а Зосима на муле, но Баудолино сказал на это, что кругом горы, и сколько этих гор — неизвестно, а на обрывистых тропах мул поворотливее коней. Скакать за Зосимой во весь опор у них не выйдет. Полсуток дороги у Зосимы в запасе есть, полсуток у него и останется. Единственное, что надо решить, — это в какую сторону двинулся Зосима, и выбрать себе это же направление.
Поэт заявил: — Не мог он отправиться к Константинополю, прежде всего потому, что при правлении Исаака Ангела ничего хорошего его там не ждет. К тому же между нами и Константинополем лежат земли тюрок-сельджукидов, откуда мы только что выбрались после множества мучений, и он знает, что рано или поздно его там укокошат. Самое здравое предположение, учитывая, что ему известна карта, это что он задумал исполнить то самое, что задумали и мы: явиться в царство Пресвитера, отрекомендоваться посланником Фридриха или вообще кого угодно, отдать тому Братину и получить великолепное воздаяние. Поэтому, чтобы догнать Зосиму, следует двигаться в направлении Иоанна и перехватывать монаха на полупути. Значит, в дорогу. Везде станем спрашивать о греческом схимнике, их породу видно за версту, не перепутаешь… и когда мы накроем Зосиму, надеюсь, вы предоставите мне удовольствие придушить его, а Братина окажется вновь у нас.
— Замечательно, — сказал Борон на это. — Но как нам двигаться в направлении Иоанна, если карту помнит только Зосима?
— Друзья, — перебил Баудолино, — вот как раз тут полезен Ардзруни. Ему ведома местность. Добавим к этому, что нас осталось одиннадцать и мы вообще-то ищем двенадцатого Волхва.
Так-то Ардзруни торжественно получил место в процессии, к значительному своему облегчению. По поводу выбора пути он подал немало разумных идей. Коль царство Пресвитера располагается на крайнем востоке вблизи от Земного Рая, то, значит, следует идти навстречу восходящему солнцу. Но если просто по прямой линии на восток, значит угодить во владения неверных. Он же умеет проложить дорогу, хоть на некоторое расстояние, по землям, населенным христианами, в частности памятуя о намеченной коммерции с головами Крестителя, ибо тюркам эти головы не продашь. Ардзруни заверял, что и Зосима, бесспорно, должен был рассуждать аналогичным образом. Он сыпал именами и названиями, которые нашим друзьям никогда не приходилось встречать. Пустив в ход свои умения в механике, он соорудил некое подобие пугала, достаточно напоминавшее облик Зосимы с косматой бородой и длинными патлами из закопченной пакли и с угольками на месте глаз. Портрет имел такой же бесноватый вид, как и его прототип. — Нам суждено идти по землям, которых языки для нас невнятны. Узнать, появлялся ли на тех землях Зосима, можно будет лишь показывая изображение. — Баудолино заверил товарищей, что по поводу невнятных языков им не стоит так беспокоиться, потому что лишь немного поговоривши с варварами, он, конечно, научится объясняться… Впрочем, образ Зосимы, может быть, и сгодится, потому что на некоторых стоянках они не станут задерживаться столько времени, чтобы изучить местный язык.
Перед отправкой все сошли за головами Крестителя. Путников было двенадцать, голов оставалось шесть. Баудолино решил, что Ардзруни обойдется, Соломону, конечно, не было резонов таскаться с христианскими мощами, Куттика, Скаккабароцци, Порчелли и Коландрино вступили только что и ни на что претендовать не могут, поэтому головы пусть берут Поэт, Абдул, Гийот, Борон, Бойди и он сам, Баудолино. Поэт немедленно цапнул одну из них, Баудолино со смехом заметил, что все они одинаковы, единственную стоющую уже унес Зосима. Поэт покраснел и уступил право выбора Абдулу, почтительно и широко поводя рукой. Баудолино досталась самая последняя и каждый уложил свою голову в переметный вьюк.
— Вот и все, — заключил Баудолино, обращаясь к Никите. — При скончании месяца июня года Господня тысяча сто девяностого мы отправились, вдвенадцатером, как Волхвы, хотя и не столь, как Волхвы, непогрешимые, с намерением во что бы то ни стало обрести отдаленную землю Пресвитера Иоанна.
26
Баудолино и путь Волхвоцарей
С этой минуты рассказ Баудолино потек без всяких передышек и перерывов, не только на ночных привалах, но и днем, на мулах, по дороге, Никита слушал, женщины страдали от жары, детишки просились сойти по надобе, мулы то и дело артачились и не хотели шагу ступить. Рассказ был рваный, как их путь, Никите приходилось заполнять пустоты, связывать нити, домысливать безбрежные пространства и бесконечные времена; по свидетельству Баудолино, странствие двенадцати длилось больше четырех лет и состояло из растерянности, нудности, неприятных приключений.
Так блуждая под жгучими лучами, когда в глазах водовороты песка, когда в ушах незнакомые слова, путешественники часто переносят приступы высокой температуры и припадки глубокой сонливости. Неисчислимые дни они тратят на простое выживание. Им приходится гоняться за быстробегущими тварями, торговаться с дикарями за лепешку или за ягнячье стегнышко, выкапывать худосочные колодцы в странах, где дождь падает один раз в год. Кроме того, размышлял Никита, надо помнить, что в дороге под палящим солнцем по пустынному ландшафту, как рассказывают опытные люди, возникают миражи, по ночам странные голоса передразнивают путников: это играет эхо в дюнах. А уж если средь песков попадется куст, он одарит в угощение такими ягодами, от которых вместо прокорма выпадает путнику полный морок и муть в голове.
Не считая уж (Никита не забывал ни на минуту), что Баудолино был неискренен от рождения. Не так легко верить лгуну, когда он говорит, что он, скажем, побывал в Иконии. Как же, и до какой же степени верить лгуну, повествующему о существах, которых не вмещает самая яркая фантазия и которых, по его собственным словам, он сам не вполне уверен, видел или не видел?
Одному только утверждению Никита безоговорочно поверил, поскольку страстность, с которой высказывался на эту тему Баудолино, служила доказательством правды: что на всем протяжении похода Волхвоцарей поддерживало и влекло безумное желание дойти до цели. Цель же была у всякого своя. Борон с Гийотом стремились только захватить Братину, хоть в царстве Пресвитера Иоанна, хоть где угодно. Баудолино мечтал о царстве все неукротимее, и Рабби Соломон тоже, но только он надеялся отыскать там потерянные колена. Поэту плевать было на Братину, он просто надеялся устроиться в каком-нибудь царстве главным начальником. Ардзруни желал удалиться из места, где был раньше, а Абдул, как известно, полагал, что, удаляясь, приближается к предмету своей целомудренной алчбы.
Пятеро александрийцев были единственными, кто не витал в облаках: они заключили договор с Баудолино и держали слово, а также показывали характер, потому что, если уж решено найти Пресвитера, Пресвитер будет найден. Иначе, говорил Алерамо Скаккабароцци, известный больше под непристойной кличкой, иначе нас перестанут считать серьезными людьми. А может, они рвались вперед и потому, что Бойди вколотил себе в голову, что в Иоанновом царстве можно будет наискать чудотворных мощей без счета (и не таких жульнических, как эти головы Крестителя), взять их оттуда, доставить в родную Александрию и превратить город, не имеющий истории, в самое уважаемое святилище для христиан.
Ардзруни, чтоб обойти иконийских тюрок, повел всю группу через такие перевалы, где лошади чуть не сломали ноги. Потом шесть дней плелись по каменистым долам, усеянным дохлыми ящерицами, околевшими от солнечного удара. Как прекрасно, что у нас с собой продовольствие и не приходится есть вот этих смердючих гадов, сказал с удовольствием Бойди, и попал, как принято говорить, пальцем в небо, потому что через год они с восторгом взяли бы и гораздо более смердючих гадов, пекли бы на огне, нанизав их на острую длинную ветку, и пускали бы слюни до самого подбородка, не в силах дождаться, покуда снедь подрумянится должным манером…
Они прошли через несколько селений и в каждом показывали чучело Зосимы. Да, подтверждали местные, такой вот монах побывал тут в околотке, пожил у нас месяц и был таков, тем временем обрюхатил мне дочку. Позволь, какой месяц, мы в пути всего лишь только две недели? Когда он жил тут? Да уж тому, поди, седьмая Пасха. Вон плод греха, бегает во дворе, тот, что с чирьем. Значит, монах был другой, все они греховодники, отцы святые.
Говорили им: да, проходил с бородой, юркий такой горбунчик… Ну при чем тут горбун, значит это не тот, слушай, Баудолино, может, ты не понял их слова и переводишь что придется? В другом месте: да, ну как не знать, вот он самый и был, и тыкали пальцем в Рабби Соломона, в его смоляную бороду… Не иначе как друзья обращались с расспросами к самым неимоверным остолопам.
Дальше проживали люди в круглых шатрах, приветствовавшие наших словами: «Ла эллек олла Сила, Махимет рорес алла». Наши ответили с изысканной любезностью по-алемански, поскольку наш язык был не хуже их языка, потом вытащили куклу Зосимы. Те заржали и заболтали что-то все вместе, но из их жестов явствовало, что Зосиму они запомнили прекрасно. Он проходил тут и продавал голову христианского святого, ну, они ему посулили всунуть кое-что в заднее место. Из чего нашим друзьям сделалось ясно, что они угодили в логово тюрок, сажателей на кол, и они быстро пошли прочь с радушными прощаниями и с улыбками, открывавшими зубы во всю ширину, а Поэт тихо дергал Ардзруни за волосы, запрокидывал тому голову и приговаривал: — Ты вожатый, ты знаток дорог, затащил прямо в глотку к антихристам… — На что Ардзруни постанывал, что не он виноват, что дорогой не ошибался, просто это кочевники, а о кочевниках невозможно знать, куда их понесет нечистая сила.
— Но дальше, но впредь, — заверял он, — нам будут попадаться только христиане, хоть и несторианского толка.
— Хорошо, — сказал Баудолино. — Это тот же самый толк, что у Пресвитера. Но отныне чем начинать болтать, заходя в селение, сначала смотрим, есть ли в селении колокольни и кресты.
Какие там колокольни. В селениях были одни лачуги из туфа. Которая среди них церковь, понять по виду было невозможно. Народ здесь удовлетворялся малым, дабы восхвалять дела Господа.
— Да точно ли Зосима пошел в эту сторону? — спрашивал Баудолино. Ардзруни отвечал, чтобы о дороге не беспокоились. Однажды Баудолино увидел, как он следит за закатывающимся солнцем и будто бы снимает с горизонта какие-то мерки, вытянув руки, сплетая пальцы: похоже было, что в треугольные просветы между пальцами он улавливает облака. Баудолино спросил, зачем это. Ардзруни ответил, что вычисляет, которая гора та самая, куда по вечерам уходит солнце под арочные пролеты скинии.
— Святейшая Богоматерь, — возопил Баудолино, — никак ты веришь в то, что мир подобен скинии, как верят Зосима и Косма Индикоплов?
— Неужто нет? — отвечал Ардзруни, как будто на вопрос, мокрая ли вода. — Иначе как бы я определял дорогу, по которой прошел Зосима?
— Так значит, ты знаешь карту Космы, которую Зосима посулил нам?
— Не знаю что вам сулил Зосима, но у меня вот карта Космы, — он нашарил в мешке пергамент и показал друзьям.
— Вот видите? Это рама Океана. По ту сторону находятся земли, в которых Ной обитал до всемирного потопа. На самом дальнем востоке от этих земель, отделенный Океаном от краев, обитаемых чудовищными тварями, через которые нам с вами предстоит пройти, располагается Земной Рай. Нетрудно наблюдать, как истекая из той благословенной округи, Евфрат, Тигр и Ганг, пройдя под Океаном и перерезав ту часть мира, в которую мы с вами сейчас идем, втекают в Персидский залив. Нил же имеет более извилистое русло, течет по допотопной земле, входит в Океан, возобновляет свой бег по низовому полуденному краю, а именно по земле Египта. Затем он впадает в Римский залив. Залив тот самый, который латиняне зовут Средиземным морем, а часть его — Геллеспонтом. Ну вот, нам следует идти к востоку, переплыть сначала Евфрат, затем Тигр, затем Ганг. Свернуть к восточному низовому краю.
— Но, — вступил в их беседу Поэт, — если царство Пресвитера лежит близко от Земного Парадиза, значит, чтоб туда попасть, нам придется плыть через океан?
— Царство близко от Земного Рая, но по нашу сторону Океана, — сказал Ардзруни. — Вот через Самбатион переправляться и вправду нам придется…
— Самбатион, каменная река, — произнес Соломон, сложив ладони. — Значит, Эльдад не солгал, и это путь к утерянным десяти коленам!
— О Самбатионе писали и мы сами в письме Пресвитера, — оборвал его Баудолино, — следовательно, где-нибудь он да есть. Ладно. Значит, Господу угодно ниспослать нам помощь. Мы утратили Зосиму, но зато обрели Ардзруни, а Ардзруни, похоже, знает побольше Зосимы.
Как-то раз они заметили издали храмовое сооружение все в колоннах и с изукрашенным тимпаном. Но приблизившись, разглядели, что от храма всего и есть-то что фасад, остальное было просто скалой. Вход в молельню располагался в воздухе, двери были встроены в камень; чтобы в них войти, требовалось неизвестно каким образом залететь на высоту, достигнув птичьего полета. Всматриваясь, путники осознали, что на всем кругу окрестных гор были налеплены наличники прямо на скалах, на отвесных стенах из лавы, и лишь сильное изощрение зрения помогало различить, где камень обработан, а где выщерблен природой. Всюду виделись резные капители, своды и арки, роскошные колоннады. У обитателей той земли язык был очень похож на греческий. Они сказали, что город зовется Баканор, но церкви на высоте скал восходят к тысячелетней древности, тогда над ними правил Александрос, великий греческий царь, боготворивший пророка, что погиб на кресте. Сейчас никто не помнит, как поднимаются в храмы, никто не ведает, что там внутри сохранилось, все почитают богов (они говорили о богах, не о Господе) тут внизу на огороженном месте, где торчит на колу позолоченная голова быка.
Как раз в те самые дни в городе праздновали похороны одного юноши, общего любимца. На плато у подножия горы были накрыты столы для пира. В середине между столами стоял алтарь, на нем — труп покойного. В высоте над столами парили, все снижая и суживая круги, орлы, коршуны, вороны и прочие хищные пернатые, будто приглашенные на пир. Весь одетый в белое отец умершего подошел к его телу, отрубил ему голову топором, возложил на золотую тарелку. Облаченные, как и отец, в белое кравчие нарезали труп на мелкие части, и приглашенные подходили по очереди за порцией, которую каждый подбрасывал в воздух, где ее ловила на лету очередная птица. Баудолино услышал от местных, что птицы относят куски тела умерших в рай, и что этот обычай гораздо лучше тех, что приняты у других народов: те зарывают тело в грязь и оставляют, чтоб оно сгнивало. Потом все уселись за столами и каждый отгрыз по кусочку от головы, пока не остался голый череп, чистый, блестящий, наподобие металла, и из него сделали кубок и стали пить с удовольствием, нахваливая покойного.
Потом они переходили, что заняло не менее недели, песчаное море, где колыхался песок, как ходят в море высокие валы, и, казалось, земля вся приплясывает под ногами и под копытами коней. Соломон уж настрадался от морской болезни и когда отплывали от Каллиполиса, а теперь и вообще проводил целые дни в потугах на рвоту, только нечего было изрыгать, потому что в описываемую пору у приятелей почти что нечего было и заглатывать, и еще слава богу что они запаслись должной толикой воды прежде нежели попасть на зыбучее место. Абдула начали тогда посещать лихорадочные припадки, и болезни было суждено обостриться в течение похода, так что он почти уж не мог петь слагаемые им песни, когда путники просили его исполнить что-нибудь при луне.
Временами удавалось идти быстро, под ногами упругая трава, не требовалось отвлекаться на борьбу с враждебными стихиями, и у Борона с Ардзруни начинались бесконечные диатрибы на любимую тему: о пустоте.
Борон начинал со своих обычных доводов, что-де если бы пустота существовала в природе, ничто бы не опровергало тогда существования иных миров, кроме нашего, в пустоте. Однако Ардзруни возражал: Борон путает универсальную пустоту, о которой можно и подискутировать, с пустотой, которая возникает в промежутках между корпускулами. На вопрос Борона, что же такое эти корпускулы, оппонент напоминал ему, что согласно некоторым древнегреческим философам и иным мудрым арабским богословам, последователям калама, мутакаллимам, нельзя думать, будто тела плотны. Универс и все в нем и мы сами в нем, все состоит из неделимых корпускул, зовомых атомами, и они непрерывно двигаются, давая начало жизни. Движение этих корпускул есть главное условие любого рождения и любого разложения. А между атомами, именно чтобы они могли свободно двигаться, находится пустота. Без пустоты между корпускулами, образующими все тела, никакое тело невозможно было бы ни разрезать, ни разломать, ни расколоть. Ни одно тело не могло бы впитывать воду, нагреваться, охлаждаться. Как бы распространялось питание по нашему телу, если бы не могло проникать в пустые пространства между образующими тело корпускулами? Всунем иголку, говорил Ардзруни, в надутый пузырь. До того, как он опадет, до того, как игла своим движением расширит наколотое отверстие, в тот миг, когда игла вонзается в пузырь, а он еще наполнен воздухом — что происходит? Происходит, что игла внедряется в промежуточное пространство между корпускулами воздуха.
— Ересь твои корпускулы и никто никогда не видел их, кроме твоих арабов калломотемунцев или как их там, — парировал Борон. — Когда иголка входит, немного воздуха выходит и образуется пространство для иголки.
— Тогда возьми пустую флягу, погрузи горлом вниз в воду. Вода не войдет, ее не пустит воздух. Высоси воздух из фляги, заткни пальцем, чтоб воздух снова не вошел, введи горлышко в воду, убери палец, вода войдет во флягу, потому что ты создал в ней пустоту.
— Вода войдет, потому что природа действует таким образом, чтобы пустоту нельзя было создать. Пустота противна природе, а будучи противна природе, она не может в природе быть.
— Но пока вода поднимается, а это происходит не разом, что содержится в той части фляги, которая пока не заполнена водой? Воздух-то ты высосал?
— Высосать можно только холодный воздух, который движется медленно… А часть горячего воздуха, который движется быстро, продолжает находиться во фляге. Когда вода входит, она вытесняет этот горячий воздух.
— Тогда возьми снова флягу, полную воздуха, но теперь нагрей ее, чтобы во фляге был только горячий воздух. Опять погрузи флягу горлышком вниз в воду. Хотя во фляге только горячий воздух, вода все равно в нее не войдет. Значит, теплота воздуха значения не имеет.
— Вот как? Возьми снова флягу и пробей у нее в донце, в выпуклой части, дырку. Погрузи флягу дырочкой вниз в воду. Вода не войдет в дырочку, ее не пропустит воздух. Тогда приблизь губы к горлышку фляги, торчащему из воды, и высоси воздух. По мере того как ты будешь высасывать воздух, вода начнет входить через нижнюю дырочку. Тогда вынь эту флягу из воды, продолжая закрывать губами горлышко, не впуская воздух. Ты увидишь, что внутри фляги вода. И она не вытекает через нижнюю дырочку. Потому что природа питает отвращение к пустоте и не хочет создавать пустоту внутри фляги.
— Вода не вытекает, потому что она только что втекла, а тела неспособны совершать движения, обратные недавно совершенным, если только они не получали нового силового воздействия. Ладно. Послушай, что я скажу. Проткни иголкой надутый пузырь. Пусть воздух из пузыря выйдет. П-ш-ш-ш. Теперь заткни дырку, проткнутую иглой. Ущипни пальцами сдутый пузырь, как ущипывают кожу на кисти руки, на тыльной ее части… Ты увидишь, что пузырь приоткроется. Что же там внутри, между разведенными стенками пузыря? Пустота.
— А кто тебе сказал, что эти стенки разведутся?
— Сам попробуй!
— Не буду я пробовать. Я не механик, а философ. Я вывожу заключения на основании мыслей. К тому же если пузырь действительно разойдется, значит, в нем имелись поры. Через эти поры, после того как воздух вытянули или высосали, он снова пробрался внутрь.
— Вот как? Ну а что же такое поры если не пустые пространства? И с чего будет воздух рваться туда, если он не имел ускорения снаружи? А если воздух врывается внутрь, то почему, после вывода воздуха из пузыря, пузырь не надувается самопроизвольно? Потому что поры действительно представляют собой полые пространства, однако меньшего размера, нежели корпускулы воздуха!
— А ты пожми сильнее и увидишь, что будет. Или еще вот, оставь на некоторое время надутый пузырь на солнце, увидишь, что постепенно он сдуется сам собой, потому что нагреется воздух у него внутри, а нагретый воздух двигается быстрее.
— Тогда возьми снова флягу…
— С дыркой в задней части?
— Без дырки в задней части. И погрузи ее целиком, наклонив, в воду. Увидишь, что по мере того как фляга заполняется водой, воздух выходит, образуя пузыри, буль-буль, тем и демонстрирует свое присутствие. Теперь вытащи флягу, вылей воду, высоси весь воздух, закрой пальцем горло, погрузи снова, наклонив, в воду, убери палец. Вода войдет, но без каких бы то ни было буль-буль. Потому что внутри фляги была пустота.
Тут друзей резко перебивал Поэт со словами, что Ардзруни лучше следил бы за дорогой, и вообще все эти буль-буль и фляжки в разговорах нагоняют жажду, а пузыри у всей компании высохли, и разумнее всего было бы хорошенько искать или речку, или хоть какое-нибудь место повлажнее, нежели то, в котором они так увлекаются разглагольствованиями.
Кое-когда удавалось узнать о Зосиме. Где-то его видели, кто-то слышал о человеке с черной бородой, ищущем государство Иоанна. Наши друзья в тревоге переспрашивали: «И что вы ему на это сказали?» Местные отвечали: сказали то, что повсюду известно, а именно, что царство Иоанна на востоке, но пути туда на многие годы.
Поэт роптал, весь вспениваясь злобой, что манускрипты Сен-Викторского монастыря так расписывали путешествия в восточные земли: дивные города, где у храмов кровли усыпаны изумрудами, где у дворцов золотые крыши, и колонны с эбеновыми капителями; где статуи так совершенны, как живые люди, где золотые алтари о шестидесяти ступенях, где стены из чистого сапфира, и где блистательные лалы все освещают будто факелы, и горы из хрусталя, и реки из диамантов, сады с деревьями, источающими столь благовонные бальзамы, что обитатели тех краев живут питаясь лишь ароматами; монастыри, где разводят одних только разноцветных павлинов, чье мясо неподвластно разложению; снабжаясь этим мясом, путешественники могут иметь свежую пищу по тридцать и более ден под любым накаленным солнцем, и нет от пищи дурного запаха; блистающие родники, вода в которых сверкает, подобно небесной молнии, и если в нее поместить сухую засоленную рыбу, та возвратится к жизни и уплывет, примета, что в источнике живая вода. Прекрасно! Однако до сегодняшних пор все, что они видели, это пустыни, сушняк, раскаленные пади, где нельзя даже присесть, не рискуя спалить себе ягодицы; все города, что они видели, состоят из убогих лачуг и населены омерзительным сбродом. Как в Коландиофонте, где они встретили артабантов, людей, ходивших похилившись к земле, как овцы; или в Ямбуте, где они надеялись отдохнуть после долгого пути по раскаленным равнинам, и где женщины, пусть и не отличаясь красотой, все же были не безобразны, но, как выяснилось, до такой степени преданы своим мужьям, что держат ядовитых змей во влагалищах, дабы оберечь добродетель, и предупреждали бы, что ли, заранее, так ведь нет, и Поэт, соблазнившись одной, что вдобавок прикинулась, якобы согласна, чуть не обрек себя на вечное целомудрие, и удачно еще отделался: заслышав зловещее шипение, отскочил в последний момент. На болотах Катадерсе повстречались им люди с мошонками, отвисавшими до колена. В Некурверане жили голые люди, как звери лесные, совокуплялись на улицах, как собаки, родители с дочерьми, сыновья с матерью. В селении Тана они увидели антропофагов, которые по счастью брезговали иноземцами и ели только собственных детей. Около реки Арлон они попали в такую деревню, где обитатели плясали возле идола и остро наточенным ножом наносили ему ранения по всей поверхности тела, потом идола погрузили на повозку и таскали по улицам, и многие жители радостно бросались под колеса этой повозки, чтобы им переломало руки и ноги, и от того позже умирали. В Салибуте пришлось идти через лес, кишевший блохами величиною с жабу. В Кариамарии им навстречу попались лающие волосатые люди, коих языка не смог уразуметь даже Баудолино, а жены их были с клыками, как кабанихи, покрыты патлами до пят и о коровьих хвостах с кисточкой.
Эти и прочие ужаснейшие вещи они наблюдали, а вот чудесных вещей Востока не наблюдали ни единой, и не иначе как описатели тех вещей были отъявленными проходимцами.
Ардзруни призывал проявить терпение: ведь предупреждали же их, что между ними и Земным Раем лежит зверская страна? Но Поэт оспаривал, что если зверская, в ней должны обитать дикие звери; зверей, по счастью, они еще не встречали, но, к сожалению, еще встретят; ну а в случае если эти земли, что они проходят, не самые зверские, можно вообразить, чего надо ждать. Абдул, которого лихорадило все хуже, говорил, что невозможно его принцессе жить в таких проклятых богом местах, и что, наверное, они ошиблись дорогой. — У меня, конечно, нету сил идти вспять, друзья, — говорил он слабеющим голосом, — и поэтому я думаю, что умру на пути к своему счастью.
— Молчи уж, не болтай невесть что, — орал на него Поэт. — Ты нам столько ночей не давал выспаться своими песнями о красоте невозможной любви, а теперь, когда тебе ясно, что невозможнее уж некуда, можешь радоваться, получил, чего хотел! — Баудолино тянул Поэта за рукав и шептал ему, что Абдул, конечно, бредит и не надо терзать больного человека.
После нескончаемо длинного перехода они дотащились до Салопатана, это был довольно-таки отвратительный городишко, где их встретили с изумлением и пересчитали по головам, тыча пальцем. Было видно, что местные поразились их количеству — дюжине, после чего бухнулись на колени, а один побежал оповещать остальных сограждан. Встретить новоприбывших вышел архимандрит, певший псалмы по-гречески, с деревянным крестом (вот-те и серебряные кресты с рубиновыми филигранями, бормотнул Поэт) и сказал Баудолино, что давно уже в той земле ожидают возврата святых Волхвоцарей, которые за тысячи и тысячи лет пережили тысячи превратностей, почтительно преклонившись перед Богомладенцем в Вифлееме. Так что архимандрит стал их спрашивать, возвращаются ли они в угодья Пресвитера Иоанна, из коих в свое время вышли в путь, чтобы уволить Иоанна от долгих тягот и получить назад власть, которой обладали они в некоторую эпоху над теми благословенными землями.
Баудолино пришел в восторг. Они приступили с расспросами к местным, чтоб понять, что их ожидает впереди, но скоро уяснили, что те не ведают, где размещается Пресвитерово царство, и только верят, что оно на свете где-то есть, вероятно на Востоке. Более того, поскольку Волхвы происходили именно оттуда, местные удивлялись, как это у тех нет о царстве более точного представления.
— Святейшие государи, — отвечал им добрый архимандрит. — Вы, конечно же, не таковы, как византийский монах, что тут прошел недавно и искал, где царство, дабы вернуть Пресвитеру какую-то украденную святыню. Этот малый имел недобропорядочный вид, был, конечно, еретиком, как любые поморские греки, потому что поминал Пресвятую Деву Матерь Божию, а наш Несторий, наш отец и светоч всяческой истины, учил нас, что Мария была только матерью Христа-человека. Можно ли помыслить Бога в пеленках, Бога двух месяцев от роду, Бога на кресте? Только язычники наделяют своего бога матерью!
— Недобропорядочный и точно малый этот монах, — перебил его Поэт, — и сообщу вам вдобавок, что он похитил сказанную святыню у нас.
— Да покарает его Господь. Мы ему дали проследовать, не оповещая о тех тысячах опасностей, что подстерегают его на пути. Он не знает ничего об Абхазии, да воздаст Господь ему по грехам и провалит в темноту, чтоб ему налететь на мантихору и на черные камни Бубуктора.
— Друзья, — вполголоса поделился соображениями Поэт. — Эти люди могли бы нам рассказать много дельного, но только как Волхвоцарям. Но именно потому что мы Волхвоцари, они не думают, чтобы мы нуждались в их рассказах. И даже голову Предтечи предложить им нельзя: я слабо себе представляю Волхвоцарей в роли торговцев мощами… Так унесем же поскорее ноги, будь они хоть сто раз добрые христиане, но трудно знать, сколько в них останется доброты, когда они поймут, что их взяли на арапа!
Поэтому они откланялись, получив на дорогу многочисленные припасы, ломая голову, что же это за Абхазия, где так легко провалиться куда-то.
Насчет черных камней Бубуктора гадать долго не пришлось. Они простирались на сотни и тысячи верст в ложе вышеупомянутой реки и встреченные кочевники предупредили, что кто коснется их, немедля окрасится в такой же точно черный цвет. Ардзруни на это заявил, что ничего подобного и камни, надо полагать, немалой ценности, верно, эти кочевники торгуют ими на всех далеких рынках и рассказывают небылицы, дабы отвратить всех других от сбора камней. Он помчался и собрал немалую кучу и стал демонстрировать, насколько они блестят и как чудно обточены струями. Но по мере того как он вещал, шея, лицо и руки у него становились эбенового колера; тут он рванул одежду на груди, однако и грудь под кафтаном оказалась черного цвета, вкупе с ногами и ступнями, неотличимыми от углей.
Ардзруни бросился в реку, катался голым в воде, тер кожу донною галькой. Не помогало. Ардзруни стал чернокожим, словно ночь, сверкали только белки и алые губы в бороде, настолько же черной.
Сначала все прочие обхохотались до слез, Ардзруни же проклинал породивших их женщин. Потом они взялись утешать: — Мы хотели, чтоб нас принимали за Волхвов? — надрывался Баудолино. — Тогда вспомянем, что по меньшей мере один Волхвоцарь был черен. Клянусь вам, черен и один из тех троих, что покоятся ныне в Кельне. Так что наша с вами процессия обретает еще больше правдоподобия. — Соломон, сердобольнее остальных, вспоминал, что он уже слыхивал о камнях, переменяющих цэет кожи, но слыхал и о противоядии. Ардзруни, конечно, снова станет белым, даже белее, чем был прежде. — Да, после дождичка, в неделю трех пятниц, — подхихикивал александриец с невоспроизводимой кличкой, остальные же александрийцы крепко держали новоявленного мавра, потому что он покушался отгрызть говорившему ухо.
Время шло, и они вступили в рощу из густолиственных деревьев, преисполненную плодов и ягод, и в той роще текли ручьи белого молока. Там пышнели полнотравные лужайки, там были пальмы и винные лозы полнились изумительными гроздьями виноградин, крупных, будто орех. На одной из зеленых лужаек стояли крепкие и простые шалаши из чистой соломы, оттуда вышли совершенно голые люди, у мужчин лишь у некоторых непреднамеренно долгая, волнистая борода прикрывала причинное место. Женщины не обинуясь показывали и груди и лоно, вид у них был целомудренный и честный. Они не снижали взгляда перед прибывшими, но в их глазах не было ни вызова, ни призыва.
Они говорили по-гречески и вежливо приняли пришельцев, назвавшись гимнософистами, то есть теми созданиями, которые в непорочной наготе занимаются науками и преисполнены доброжелательности. Всех путешественников пригласили без опасения гулять по их лесовому поместью, а вечером зазвали их на ужин, собранный только из плодов дикорастущей местной натуры. Баудолино задал несколько вопросов самому пожилому из хозяев, к нему все обращались с почтением. Он спросил: чем вы владеете? Тот сказал: — Землей, деревьями, солнцем, луной и светилами. Когда мы голодны, берем плоды. Деревья производят их самопроизвольно, по циклам солнца и луны. При жажде пьем из рек. У каждого имеется женщина. По циклам луны, каждый оплодотворяет подругу, пока не будут рождены два чада, одно из них дается родителю, другое родительнице.
Баудолино удивлялся, не видя там ни храма, ни могильника. Старик сказал: — Сия долина — и наше обиталище и смертный приют. На ней мы засыпаем вечным сном. Земля родила нас, земля нас всех питает, и под землей мы упокоиваемся. Что же до храма, знаем, что таких вещей немало сооружается в других местах. Их строят в честь Создателя всех в нашем мире вещей. Но мы считаем, что вещи мира создаются любовью — «харие», ради самих себя, и ради самих себя, воспроизводятся, и бабочка опыляет цветок, который, идя в рост, позднее питает бабочку.
— Я вижу, вы живете во взаимной любви и в уважении к ближнему, не убивая ни животных, ни тем менее себе подобных. Силой какой же заповеди?
— Силой отсутствия заповедей. Лишь исповедуя добро и уча добру, мы можем утешать себе подобных в том, что у нас и у них нет Отца.
— Отца не может не быть, — шипел Поэт на ухо Баудолино. — Гляди, как сократилось наше славное воинство после гибели Фридриха. Они тут балахвостничают всю жизнь, откуда им знать, каковы ее правила…
Борон же остался под впечатлением великой мудрости и обратился к старцу со множеством вопросов.
— Кого больше, живых или умерших?
— Умерших было бы больше, но ведь их нельзя сосчитать. Поэтому и выходит, что тех, кого видно, больше, нежели тех, кого видеть уже нельзя.
— Что сильнее, смерть или жизнь?
— Жизнь, ибо солнце, когда всходит, имеет яркие и сияющие лучи, а когда заходит, выглядит более слабым.
— Что больше, земля или море?
— Земля, так как и у моря дно из земли.
— Что было раньше, день или ночь?
— Ночь. Все, что родится, образуется во тьме лона и только потом является на свет.
— Какая лучше часть, правая или левая?
— Правая. Ведь и солнце восходит справа и движется по своей небесной орбите в левую сторону, и женщина вскармливает сначала из правого сосца.
— Какое самое лютое животное? — спросил тогда Поэт.
— Человек.
— Почему?
— Спроси у себя самого. Ты же зверь, имеющий при себе других зверей и из жажды власти готовый лишить существования всех прочих зверей.
|
The script ran 0.055 seconds.