1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
— То есть бубенчик мудрецов, и бубнит не поймешь что, но в ответ ему Кампанелла, что кстати тоже значит колокольчик, выступает с сочинением «Monarchia Spagnola» — «Об испанской монархии» — и утверждает, что вся история с розенкрейцерами — это забава для развращенных умов. А потом все. Между 1621 и 1623 годами все прекращается.
— Вообще?
— Вообще. Они устали. Как битлы. Но это касается только Германии. Потому что во Франции все только начинается. В точности как радиоактивное облако: розенкрейцеров передуло влево. В одно прекрасное утро 1623 года Париж проснулся — а на стенах развешаны плакаты розенкрейцеров: уважаемые граждане, розенкрейцеры вашего участка собирают подписи у населения по адресу… Другое свидетельство гласит, однако, что в манифестах говорится о тридцати шести невидимках, разосланных по всему миру делегациями по шесть, и что они обладают властью одарять всех адептов невидимостью. Опять тридцать шесть на шесть. Что за хрен.
— Ты о чем?
— О тамплиерском завещании.
— Люди без фантазии. Рассказывай, что было потом.
— Потом распространяется коллективное безумие, одни выступают в их защиту, другие хотели бы с ними познакомиться, третьи обвиняют их в дьявольщине, алхимии и всех ересях и что якобы Астарот замешан в дело и благодаря ему-де розенкрейцеры богаты, всемогущи и перемещаются по воздуху с одного места на другое. В общем, они становятся модой сезона.
— Очень правильно со стороны розенкрейцеров. Дебют в Париже — пропуск в мир высокой моды.
— Кажется, ты совершенно права, потому что послушай что дальше будет, мама дорогая, ну и времечко. Декарт, и никто другой, в предыдущие годы побывал в Германии и разыскивал их там. Но, говорит один его биограф, Декарт их там не нашел, потому что, как мы теперь понимаем, они не открывали своего обличья. Когда же Декарт воротился в Париж, несолоно хлебавши, после появления розенкрейцерских манифестов он понял, что все его считают розенкрейцером. Погоды стояли такие, что это выглядело не самой лучшей рекомендацией. Это не понравилось и его другу Мерсенну, который розенкрейцеров уже разносил в печати не раз и не другой, обзывая их ничтожествами, революционерами, волхвами, каббалистами и проводниками враждебных течений. Что же тогда делает Декарт? Он появляется везде где только может. Поскольку все его видят, считает он, все убедятся, что он не невидим, а следовательно, что он не розенкрейцер.
— Это и есть «метод».[72]
— Это и есть метод, но как выяснилось, метода мало. Все это привело к тому, что, если навстречу тебе выходил человек и говорил: добрый вечер, я розенкрейцер, это означало, что он не розенкрейцер. Уважающий себя розенкрейцер никогда так не скажет. Наоборот, он отрицает это как может.
— Но нельзя сделать вывод, что всякий отрицающий, что он розенкрейцер, им является, потому что вот я, например, отрицаю, что я розенкрейцерша. Но и действительно ею не являюсь.
— Однако подобное отрицание вызывает подозрение.
— Нет. Потому что — что должен делать порядочный розенкрейцер, когда он понимает, что люди не верят тем, кто заявляет, что они розенкрейцеры, и подозревают тех, кто утверждает, что они не розенкрейцеры? Он начинает говорить, что он розенкрейцер, чтобы сделать вид, что он не розен…
— Мать честная. Твое открытие означает, что все, кто говорит, что он розенкрейцер, на самом деле лгут, и, следовательно, они на самом деле розенкрейцеры! Если так, Ампаро, я отказываюсь идти у них на поводу. Поскольку у них везде шпионы, и в частности под этой нашей кроватью, пусть они понимают, что мы их понимаем. И пусть начнут говорить, что они не розенкрейцеры.
— Ты знаешь, мне стало страшно.
— Ничего не бойся, малютка, ведь с тобой я, а я очень глуп. Если они скажут, что не розенкрейцы, я и впрямь подумаю, что они розенкр… кры… и их развенчаю. Развенчанный розенкрыц совершенно безвреден, его можно выгнать в форточку газетой.
— А Алье? Он пытается убедить нас, что он на самом деле Сен-Жермен. Разумеется, это ему нужно, чтобы мы думали, что он не он. Так значит, он розенкрыц. Или нет?
— Слушай, Ампаро, мы будем спать. Или нет?
— Нет, теперь я хочу знать, чем кончилось.
— А ничем. Все куда-то делись. В тысяча шестьсот двадцать седьмом году выходит «Новая Атлантида» Фрэнсиса Бэкона и читатели решают, что он ее пишет о стране розенкрейцерства, даже если он ее ни разу не называет. Бедный Иоганн Валентин Андреаэ умирает, продолжая клясться то в том, что это был не он, то что если это и был он, то трепал языком просто так для смеху, однако дело сделано. Ободрившись тем, что их не существует, розенкрейцеры распространяются повсюду.
— Как Бог.
— О какая чудная идея. Посмотрим: Матфей, Лука, Марк и Иоанн — компания бездельников, собравшихся на тусовку, они устраивают соревнование, выдумывают главного героя, коротенько проговаривают сюжет — и вперед. Остальное зависит от способностей каждого. Потом четыре варианта разбираются всей командой на семинаре. Матфей довольно реалистичен, но пережимает линию мессианства. Марк — очень неплохо, но нестройно, Лука пишет лучше всех, невозможно не признать этого, у Иоанна перекос в философскую сторону… В общем, к семинару присоединяются и другие, берут почитать их курсовые работы, когда ребята понимают, к чему все это привело, уже слишком поздно, Павел уже съездил в Дамаск, Плиний начал свое расследование по поручению обеспокоенного императора, легион сочинителей апокрифов делают вид, что они тоже достаточно много знают… читатель-апокриф, мой брат и мой двойник[73]… Петр слишком много берет себе в голову и излишне серьезно относится к себе, Иоанн угрожает, что расскажет все, как было на самом деле, Петр и Павел подстраивают, чтоб его арестовали, заковали в цепи на острове Патмос, и у бедняжки начинаются галлюцинации, кузнечик садится на спинку кровати — уберите саранчу, заглушите эти трубы, откуда столько крови… Его начинают славить: пьянчуга, склеротик… Что если на самом деле все было именно так?
— Все было именно так. Читай «Манифест», а не манифесты.
— Ампаро, рассветает!
— Мы обалдели.
— Что-то куда-то там лезет заря розоперстая Эос…
— О как приятно. Иеманжа очень хочет, чтоб мы занялись именно этим…
— … и самым неоккультным способом…
— …да возрадуется тинтиннабулум…
— …куда ты, аталанта фугиенс?
— …к туррис вавилонской башне…
— … скорее к тайному тайных, золотому руну, оно бледно, розово как раковина в подводной глуби…
— … тише… Silentium post clamores,[74] — прошептала она.
31
Вероятно, что большинство предполагаемых розенкрейцеров, широко известных в качестве таковых, на самом деле является всего лишь розенкрейцерцами… И, более того, совершенно очевидно, что они не являются розенкрейцерами ни в какой степени, по простой той причине, что входят в эти объединения, что может показаться парадоксальным и на первый взгляд противоречивым, но тем не менее вполне умопостижимо….
Рене Генон, Обозрение об инициации
/Rene Guenon, Aperqu sur l'initiation, Paris, Editions, Traditionnellee, 1981, XXXVIII, p. 241/
Мы вернулись в Рио, я вернулся на работу. Однажды в иллюстрированном журнале я обнаружил, что, оказывается, в городе существует Старый и Принятый Орден Розенкрейцеров. Я предложил Ампаро сходить посмотреть, она неохотно согласилась.
Орден помещался на какой-то небольшой улице, наружу выходила витрина, уставленная хеопсами, нефертити и сфинксами.
Пленарное заседание как раз сегодня вечером. «Розенкрейцеры и умбанда». Выступает профессор Браманти, референдарий ордена в Европе, Тайный Кавалер Великого приората в регионах Родоса, Мальты и Фессалоник.
Мы решили войти. Обстановочка была та еще, все завешано тантрическими миниатюрами, изображающими змеюку Кундалини, ту самую, которую тамплиеры старались разбудить при помощи поцелуев в зад. К концу заседания я убедился, что в конечном счете не стоило пересекать Атлантический океан — все то же я вполне мог бы получить в миланской штаб-квартире «Пикатрикса».
За столом, покрытым красным сукном, перед немногочисленной и сонной публикой стоял Браманти, тучный господин, которого, если бы не размеры его тела, можно было принять за тапира. Говорил он гладкими фразами, но, очевидно, не долго, так как речь шла о братстве Розы и Креста времен восемнадцатой династии, то есть в период правления Яхмоса I.
Четыре Скрытых Бога следили за эволюцией расы, которая за 25 тысяч лет до основания Фив создала цивилизацию в Сахаре. Под их влиянием фараон Яхмос создал Великое Белое Братство — хранителя допотопной мудрости, которая хранилась в мизинце египтян. Браманти утверждал, что располагает документами (естественно, недоступными простым смертным), которые относятся ко времени мудрецов из Карнакского храма и их тайных архивов.
Символ розы и креста позже принял фараон Эхнатон. «У одного человека есть папирус, повествующий об этом, — говорил Браманти, — но не спрашивайте, у кого».
В улее Великого Белого Братства формировались Гермес Трисмегист, влияние которого на итальянское Возрождение было неопровержимым, как и на гностицизм Принстона, Гомер, галльские друиды, Соломон, Солон, Пифагор, Плотин, Иосиф Аримафейский, Алкуин, король Дагобер, святой Томас, Бэкон, Шекспир, Спиноза, Яков Беме, Дебюсси, Эйнштейн. Ампаро прошептала, что ей кажется, здесь не хватает только Нерона, Камбронна, Иеронима, Панчо Вилла и Бастера Китона.
Что касается влияния истинных розенкрейцеров на христианство, то Браманти заявил каждому, кто до сих пор не мог докопаться до глубины этой истории, что не случайно по легенде Христос умер на кресте.
Именно мудрецы Великого Белого Братства основали первую масонскую ложу во времена царя Соломона. О том, что Данте был розенкрейцером и масоном, как, впрочем, и святой Томас, свидетельствует каждая буква в его произведениях. В XXIV и XXV песнях «Рая» запечатлены тройной поцелуй принца Розового Креста, пеликан, белые одежды, как у стариков в Апокалипсисе, три теологические добродетели масонских капитулов — Вера, Надежда, Любовь.
Фактически символический цветок Ордена Розы и Креста (мифическая белая роза из XXX и XXXI песен) был принят римской церковью как символ Матери Спасительницы — отсюда и «Rosa Mystica» в литаниях.
И о том, что Орден Розы и Креста существовал в средние века, свидетельствует не только факт проникновения их к тамплиерам, но и конкретные документы. Браманти цитировал некоего Кизеветтера, который в конце прошлого века доказал, что розенкрейцеры в средние века произвели четыре центнера золота для принца-курфюрста Саксонии, приводил доказательства этого на страницах «Химического Театра», напечатанного в Страсбурге в 1613 году. Однако мало кто заметил намек на тамплиеров в легенде о Вильгельме Телле: Телль вырезал свою стрелу из ветки омелы, растения, которое встречается в арийской мифологии, и попал в яблоко — символ третьего быстрого глаза змея Кундалини, — а известно, что арийцы пришли из Индии, где скрывалось братство Розы и Креста после того, как покинуло Германию.
Что касается различных движений, которые утверждают, что имеют отношение к Великому Белому Братству, то Браманти признавал ортодоксальным «Братство Розенкрейцеров» Макса Хайнделя, но только потому, что в этой среде сформировался Ален Кардек. Всем известно, что Кардек — отец спиритизма и что на основе его теософии, которая предполагает контакты с душами умерших, сформировалась духовность умбанды — слава благородной Бразилии. В этой теософии «Aum Bhanda» является санскритским выражением, которое относится к Божественному принципу и источнику жизни («Они опять нас обманули, — прошептала Ампаро, — даже „umbanda“ — не наше слово, оно только по-африкански звучит»). Корень «Aurn», или «Urn» адекватен буддистскому «Ом», это имя Бога на языке Адама. «Um» — это слог, который, если его произнести определенным образом, превращается в могущественную мантру и вызывает флюидные потоки гармонии, которые проникают в душу через siakra, или лобовое сплетение.
— Что такое «лобовое сплетение»? — спросила Ампаро. — Неизлечимая болезнь?
Браманти предупреждал, что необходимо отличать настоящих розенкрейцеров, наследников Великого Белого Братства, конечно, скрытых под завесой Ордена Древнего и Принятого, который он недостойно представляет, от розенкрейцеров, то есть всех тех, кто с позиций личного интереса черпали вдохновение в мистике розенкрейцеров, не имея на это права. Он советовал обществу не верить ни одному розенкрейцеру, который твердит, что он розенкрейцер.
Ампаро заметила, что все представители братства Розы и Креста являются друг для друга «розенкрейцерами».
Один наглец из публики встал и спросил, как может Орден его, Браманти, претендовать на подлинность, если нарушает правило молчания, обязательное для истинного последователя Великого Белого Братства. Браманти в свою очередь поднялся и ответил:
— Я не знал, что и сюда проникли наемные провокаторы, безбожники-материалисты. В таких условиях я больше ничего не скажу. — И он величественно вышел.
Вечером позвонил Алье, расспросил о новостях и предупредил, что завтра мы наконец сможем участвовать в обряде. А пока он предложил пойти чего-нибудь выпить. Ампаро была на политическом собрании со своими приятелями, и я пошел один.
32
Valentiniani… nihil magis curant quam occultare quod praedicant: si tamen praedicant, qui occultant… Si bona fide quaeres, concrete vultu, suspenso supercilio — altum est — aiunt. Si subtiliter tentes, per ambiguitates bilingues communem fidem affinnant. Si scire te subostendas, negant quidquid agnoscunt… Habent artificium quo prius persuadeant, quam edoceant.[75]
Tertullian, Adversus Valentinianos
Алье позвонил известить о том, что на следующий день нас будут ждать в павильоне умбанды, а пока что пригласил меня посетить одно место, где еще и сейчас делают настойку «батиду» именно так, какою ее помнят люди, не имеющие возраста. Это было в нескольких шагах от братства Кармен Миранды, и я оказался в сумрачном лесу, где прокопченные люди курили листья табака, жирные, как шматы сала, закрученные, как корабельные швартовы. Они разминали жгуты подушечками пальцев, покуда те не превращались в широкие прозрачные пластины, а потом заворачивали в промасленную бумагу. Поджигать это дело приходилось каждую минуту, но зато можно было понять, что представлял собою табак до того, как он был открыт сэром Уолтером Рейли.
Я рассказал ему о давешней лекции.
— Теперь еще и розенкрейцеры? Ваша жажда познаний прямо-таки ненасытна, мой юный друг. Не склоняйте ваш слух к россказням глупцов. Все они ссылаются на неопровержимые документы, но никто и никогда их не видел. Этот Браманти мне известен. Он живет в Милане, когда, разумеется, не рыщет по свету, распространяя свою доктрину. Он безвреден, хотя до сих пор верит Кизеветтеру. Все розенкрейцерцы цитируют знаменитую страницу из «Химического театра». Однако если вы обратитесь непосредственно к оригиналу — а в моей скромной миланской библиотечке это издание имеется, — вы увидите, что цитаты там нет.
— Шутник этот господин Кизеветтер.
— Вы попали в десятку. Это потому, что в XIX веке даже оккультисты стали жертвами духа позитивизма: вещь не является таковой, если ее нельзя доказать. Вспомните дебаты по поводу «Герметического корпуса». Когда в XV веке он проник в Европу, Пико делла Мирандола, Фичино и многие другие мудрые мужи установили истину: это, должно быть, труд очень древний, старше египтян, старше, чем Моисей, так как в нем есть мысли, которые позже слетели с уст Платона и Иисуса.
— Как это — позже? Таковы же доводы Браманти о Данте-масоне. Если «Корпус» повторяет идеи Платона и Иисуса, это означает, что он был написан после них!
— Вот именно! Вы тоже поняли. И фактически таким был аргумент современных филологов, которые прибавили к нему свой туманный лингвистический анализ в подтверждение того, что «Корпус» был написан между II и III веками нашей эры. Это все равно что сказать, будто Кассандра родилась после Гомера, так как знала уже о гибели Трои. Верить, что время непрерывно и направленно, что оно идет от А к Б — это современная иллюзия. Оно может также идти от Б к А, и тогда следствие порождает причину… Что означает констатация, что нечто происходит до или после? Ваша великолепная Ампаро появилась до или после своих неизвестных предков? Она слишком красива, — если вы не возражаете против объективной оценки человека, который мог бы быть ей отцом. Значит, она появилась до и есть таинственным началом того, что способствовало ее сотворению.
— Но с этой точки зрения…
— Собственно, концепция «точки зрения» ошибочна. Точки были придуманы наукой после Парменида, чтобы определять, откуда и куда все движется. Ничего не движется. Существует только одна точка, из которой в один и тот же миг появляются все остальные точки. Наивность оккультистов XIX века и нашего времени состоит в том, что они стремятся доказать правду правды методами научного обмана. Рассуждать следует не по законам логики времени, а следуя логике Предания. Все времена символизируют друг друга, а значит, невидимый храм розенкрейцеров существует и существовал всегда, независимо от поворотов истории, вашей истории. Время последнего откровения — это время, определяемое не часами. Его связи упрочиваются в процессе «утонченной истории», когда научные «до» и «после» значат очень мало.
— Но фактически все те, кто проповедуют вечность розенкрейцеров…
— Шуты-ученые, так как пытаются доказать то, что надо знать без доказательств. Вы полагаете, что верующие, которых мы увидим завтра вечером, знают, или в состоянии доказать то, что им сказал Кардек? Они знают потому, что они готовы принять знание. Если бы мы все сохранили эту чувствительность к тайне, нас бы озарило откровение. Не обязательно хотеть, достаточно быть готовым.
— Прошу прощения за прямоту, но все-таки: розенкрейцеры существуют или нет?
— Что значит существовать?
— Скажите вы.
— Великое Белое Братство, зовите его розенкрейцерством, зовите духовным рыцарством (одним из частных воплощений которого являются тамплиеры), это когорта мудрецов; их мало, очень мало, избранных, проходящих через столько веков, через всю историю человеческого рода, и обороняющих твердыню вековечного знания. История развивается не случайно. Она есть творение Верховников Света, от которых ничто не укрыто. Разумеется, Верховники Света защищают себя завесой тайны. И поэтому ежели перед вами тот, кто утверждает, что он верховник, розенкрейцер или тамплиер, знайте, что это ложь. Таким образом, их отыскать невозможно.
— Но коли так, значит, их история продолжается бесконечно?
— Бесконечно. Такова премудрость этих Старейшин Мира.
— Но что они могут сообщить людям?
— Что имеется Тайна. В противном случае — для чего жить, если все именно таково, каким представляется?
— А что это за тайна?
— Она — то, чего религии откровения не умели высказать. Тайна — в другом месте.
33
Видения бывают белые, синие, белые с ярко-алым. В конце концов они смешиваются и все становятся светлыми, цвета пламени белой свечи, вы увидите искры, почувствуете, как мурашки побегут по телу, все это означает начало увлечения, которое охватывает тех, кто осуществляет Деяние.
Папюс, Мортинес де Паскуалли.
/Papus, Martines de Pasqually, Paris, Chamuel, 1895, p. 92/
Наступил ожидаемый вечер. Как было и в Сальвадоре, Алье заехал за нами. Шатер, в котором проводилось радение, называемое «жира», был практически в центре, если существует понятие центра применительно к городу, который языками простирается на много километров во все стороны по долинам, а с одной стороны стелется вдоль моря таким образом, что при обзоре сверху, при вечернем освещении, напоминает шевелюру, пораженную темным лишаем.
— Как вы знаете, сегодня вы увидите умбанду. Там в радеющих вселяются не ориша, а огуны, то есть духи тех, кто умер. И еще они во власти Эшу, африканского Гермеса, вы его видели в Баии, и подруги Эшу, Помбы Жира. Эшу — это божество йоруба, демон, склонный к издевательствам, насмешкам, однако глумливое божество существовало и в мифофольклоре американских индейцев.
— А как называются призраки мертвых?
— «Прето вельо» и «кабокло». Претос вельос — «старые жрецы» — мудрецы, старейшины африканцев, руководившие народом во время депортации, легендарные знаменитости — Рей Конго, Пай Агостиньо… Они сделались символами в последний, сравнительно умягченный период рабовладельчества, когда негр переставал быть скотиной, а превращался уже скорее в дедушку — дядюшку — друга дома. Кабоклос — это, наоборот, привидения индейцев, целомудренные силы, чистота первородной природы. При камлании в умбанде африканские ориша остаются на втором плане, они теперь полностью ассимилировались с католическими святыми, а главную роль в этом культе играют кабокло и прето вельо. Именно они приводят людей в транс; медиум, так называемый «кавало», при танце внезапно ощущает, что в него вселился высший дух, и теряет контроль над собой. Потом он пляшет, покуда высший дух из него не выходит, после чего ему становится легко, прозрачно — он полностью очистился.
— Везет человеку, — сказала Ампаро.
— Действительно, везет, — откликнулся Алье. — Представьте себе, сподобиться непосредственного контакта с матерью землей. Ведь этой вере в свое время обрубили корни, выхватили ее, швырнули в огнедышащие горны городов, пережгли самую душу — но, как нас учит Шпенглер, меркантильный Запад в кризисную эпоху снова обращается за помощью к миру земли.
Между тем мы приехали. Капище выглядело обыкновенным цехом. Сюда тоже входили через жухлый садик, еще скромнее, чем тот, что в Баие, а перед дверью этого барака, который назывался «барракао», возвышалась статуэтка Эшу, окруженная корзинами подношений.
Перед самым входом Ампаро оттащила меня в сторонку.
— С ними мне все понятно. Ты слышал, как тот носорог, читавший лекцию, напирал на эпоху ариев? Ну, а этот говорит о закате Европы, Блют унд Боден, земля и кровь, — это нацизм чистой марки!
— Все не так просто, любовь моя, мы на обратном континенте.
— Спасибо за объяснение. Великое Братство Белых! Дошли уже до того, что едите вашего бога.
— Едят католики, милая, это совсем другой разговор.
— Тот же самый разговор, ты что, не слышал? Пифагор, и Данте, и Дева Мария, и масоны. Все они против нас. Наше дело умбанда и сидеть тихо.
— От вас дождешься тихо. Пойдем, уже начинается. Это тоже культура, надо ее понять.
— По мне только та хороша культура, чтобы повесили последнего попа на кишках последнего розенкрейцера.
Алье поманил нас от входа. Снаружи здание было очень тускло, но зато внутри полыхали невероятные яростные краски. Зала была квадратной, посередине была приготовлена площадка для пляски кавало с алтарем в глубине, вся обнесенная решетчатой оградой, и прямо около ограды возвышался помост для барабанов и атабаке. Ритуальное пространство было совершенно пусто, а с внешней стороны решетки топталась разношерстная толпа — верующие и любопытствующие, белые и черные, выделялись группки медиумов с их ассистентами, «камбонос», одетыми в белые ткани, кто босиком, кто в кедах. Алтарь поражал своим видом. Там были претос вельос, кабоклос с разноцветным оперением, святые, походившие на марципановые куклы, если бы не их пантагрюэльские размеры, Святой Георгий в своей сверкающей кирасе, в мантии, крашеной багряницей, Святые Козьма и Дамиан, Мадонна, пронзенная мечами, и Христос бесстыдно гиперреалистического стиля, с раскинутыми руками, как Спаситель с горы Корковадо, только очень раскрашенный. Не видно было ориша, но их присутствие ощущалось в выражениях лиц бывших в зале, в сладком духе сахарного тростника и заготовленной пищи, в едковатом запахе пота множества людей, растомленных духотою и возбужденных близящейся жирой.
Вышел «отец святого», сел возле алтаря и принял нескольких верующих и гостей, обдавая их густыми клубами дыма от своей сигары, благословляя их и угощая какой-то жидкостью, причем это все напоминало поспешный обряд евхаристии. Я опустился на колени вместе с моими спутниками и выпил: когда «камбоно» наливал жидкость из бутылки, я заметил, что это обычное «Дюбоне», но заставил себя пить его маленькими глотками и с благоговением, как если бы это был эликсир жизни. Со стороны сцены доносился глухой шум атабаке, и посвященные запели искупительный гимн Эшу и Помба Жире:
Сеу Транка Руас э Можуба!
Э Можуба, э можуба!
Сете энкрузильядас э можуба!
Э Можуба, э можуба!
Сеу марабоэ э можуба!
Сеу Тирири, э можуба!
Эшу Велудо, э можуба!
А Помба Жира э можуба!
Начал распространяться тяжелый запах индейского ладана, поскольку «отец святого» взял кадило и начал кадить, произнося молитвы Ошале и Святой Деве.
Атабаке ускорили ритм, «кавалос» завоевали пространство перед алтарем и уже начали поддаваться магическому действию «понтос». Большинство из них были женщины, и Ампаро не преминула высказать ироничные замечания по поводу слабости своего пола («Мы более восприимчивы, не так ли?»).
Среди женщин было несколько европеек, Алье указал нам на блондинку, немецкого психолога, которая участвовала в обрядах уже многие годы. Она все испытала, но если человек не предрасположен и ему не отдано предпочтение, то это бесполезно: она никогда не впадала в транс. Она танцевала, и взгляд ее был устремлен в пространство, в то время как атабаке не давали передышки ее и нашим нервам, а терпкий дым ладана заполнял зал, окуривая танцующих и зрителей, и, казалось, вызывал у всех — а у меня точно — спазмы в желудке. Но со мной такое случалось в «школах самбы», в Рио; я знал о психологическом воздействии музыки и шума, даже того, которому поддается на субботних дискотеках наша лихорадочная молодежь. Немка танцевала с вытаращенными глазами, каждым членом своего истеричного тела как бы призывая всех забыться. Постепенно другие женщины впадали в экстаз: запрокидывали головы, метались, раскачивались, плыли по морю забытья, а она почти плакала, потрясенная и напряженная, как будто безнадежно стремилась испытать оргазм, и возбуждалась, и неистовствовала, но не достигала желаемого. Стремясь потерять власть над собою, она, сама того не желая, контролировала себя каждую минуту.
В этот момент избранные осуществляли прыжок в пустоту. Их взгляды все более затуманивались, конечности напрягались, движения становились механическими, но не случайными, поскольку отражали природу сущности, поселившейся в них: некоторые приобрели болезненный вид, свесив безжизненно ладони, они исполняли движения всей рукой, имитируя плаванье, другие, согнувшись, двигались медленно, и камбонос покрывали их белой льняной тканью, чтобы скрыть от глаз толпы тех, кого коснулся совершенный дух…
Некоторые кавалос неистово тряслись, а эти одержимые прето вельос издавали глухие звуки — гум, гум, гум, двигали телами, наклоненными вперед, как у стариков, опирающихся на палку, выпячивали челюсти — и их лица становились изможденными и беззубыми. Одержимые кабокло, наоборот, издавали пронзительные крики воинов — хиахоу!!! — и камбонос изощренно поддерживали тех, кто не сопротивлялся насилию дара свыше.
Лупили барабаны, ритмы «понтос» возносились в воздух, перенасыщенный дымом. Я держал Ампаро под руку и вдруг заметил, что ладони ее влажнеют, сотрясается все тело, губы полуоткрыты.
— Что-то мне неважно, — прошептала она. — Давай выйдем.
Алье увидел, что с Ампаро, и помог нам пробиться к выходу. В вечерней свежести ей стало лучше.
— Ничего, — сказала она, — что-то я не то съела. И жара, и этот запах…
— Нет, — возразил «отец святого», проводивший нас по залу. — У нее восприятие медиума, я сразу обратил внимание. Вы хорошо отвечаете на «понтос».
— Хватит! — выкрикнула Ампаро и добавила еще что-то на наречии мне незнакомом. Я увидел, как «пай де санто» побледнел, вернее, как обычно писали в приключенческих романах о людях с темной окраской кожи, «посерел». — Хватит с меня всего этого! Меня просто тошнит, я где-то отравилась… Ради бога, оставьте меня в покое, я немного подышу, возвращайтесь все обратно. Я побуду одна, я еще не инвалидка.
Мы отправились в шатер, но когда я вошел в помещение, после чистого воздуха, снова грохот, и чад, и этот пот, который уже напитал все поры и проникал в любую среду и в любое тело, и этот насыщенный воздух подействовали на меня как глоток алкоголя на человека, пьющего после долгой отвычки. Я как мог тер себе лоб рукою, и какой-то старик протянул мне агогон — позолоченный музыкальный инструмент, треугольную раму с колокольцами, по которой надо было бить палочкой. «Взойдите на помост, — сказал он, — и играйте, вам станет лучше».
Его совет полагался на какой-то гомеопатический принцип. Так и сталось: я бил по своему агогону, стараясь как мог подлаживаться к ритму тамбуринов, и постепенно превращался в неотъемлемую частицу происходящего, и включаясь в него, я подчинял его себе, избывал то, что меня распирало, выводил напряжение — подрыгивая руками и ногами, освобождался от внешнего давления — вызывая его на себя, подгоняя его, приветствуя. Несколько позже, ночью того же дня, мы вернулись к этому в разговоре с Алье — о различиях между тем, кто познает, и тем, кто претерпевает.
Один за другим медиумы впадали в состояние транса и камбонос подводили их к стульям, стоящим у ограды, усаживали, раскуривали для них сигары и трубки. Верующие, которые не умели познать состояние одержимости, к ним подбегали, спешили усесться у их изножья, или нашептывали им что-то в ухо, добивались каких-то советов, впитывали благотворные токи, поверяли им исповедные признанья, в общем, пытались причаститься. Кто-то даже убеждал себя и других, что транс нисходит и на него, на что камбонос отвечали сдержанным одобрением и отправляли людей обратно в ряды толпы, удовлетворенных и успокоенных.
На площадке плясунов металась целая толпа алкавших экстаза. Немецкая туристка, помешанная на умбанде, неестественно дергалась, просила у вышней силы забвенья, но все было бесполезно. В кого-то вселялся сам злобный бог Эшу, и они извивались с видом диким, угрожающим, коварным, скачками и толчками, как дергунчики.
И тогда я увидел Ампаро.
Теперь я знаю, что Хесед — сефира не только благодати и любви. Как напоминал Диоталлеви, это также и фаза экспансии божественного вещества, овладевающего всею бескрайней периферией. Это внимание живых людей к своим мертвым, но кем-то было не зря замечено, что в то же время и мертвые могут испытывать опасное внимание к живым.
Постукивая по агогону, я уже не следовал тому, что в это время происходило в зале, как делал прежде, когда старался сохранить что-то вроде самоконтроля и руководиться темпами музыки. Ампаро возвратилась в залу, должно быть, уже около десяти минут назад, и безусловно испытала то же самое ощущение, которое навалилось на меня, со свежа вошедшего. Но ей не сунули в ладони спасительный агогон, а может быть, она бы его и не захотела. Вызываемая глубинными голосами, она отбросила всякие попытки самозащиты.
Я видел, что она, как в воду, врезалась в самую гущу пляски и поплыла неподвижно, запрокинув окаменелое лицо, выставив твердо шею, а потом как бы вся изломалась и растворилась без оглядки в бешеной похотливой сарабанде. Руки скользили по телу, тело себя предлагало. «А Помба Жира, а Помба Жира!» — выкрикивала толпа, восхищенная чудом, потому что в этот вечер дьяволица до тех пор еще не приходила. Теперь дьяволица была с ними.
— О сеу манто э де велюдо,
ребордадо тодо эм оуро,
о сеу гарфо э де прата,
муйто гранде э сеу тезоро…
Помба Жира дас Альмас, вем тома шу шу…
Я не осмеливался вмешаться. Вероятно, мой металлический фаллос все усиленнее бился о раму, и я спаривался с моей самкой, или с тем хтоническим духом, который она воплощала.
Ею занялись камбонос, облачили в ритуальную одежду и поддерживали, покуда длился ее транс, скоротечный, но интенсивный. Потом они подвели ее к сиденью, всю покрытую капельками пота и дышавшую через силу. Она отказалась принимать верующих, которые ринулись к ней как к оракулу, а вместо этого заплакала.
Жира подходила к концу, и я спрыгнул с насеста и заторопился к ней, с нею рядом уже стоял Алье и легонько поглаживал ей виски.
— Что за стыд, — повторяла Ампаро. — Я в это не верю, я не хотела, как я могла?
— Бывает, бывает, — утешал ее Алье тихо и нежно.
— Но это ведь значит, что нет спасенья, — плакала Ампаро. — Я все еще рабыня. Убирайся к черту, — яростно обратилась она ко мне, — я грязная нищая негритянка, где мой хозяин, я ничего другого не заслужила!
— Бывало и у белокурых ахеян, — утешал ее Алье. — Такова человеческая природа…
Ампаро попросила проводить ее к туалету. Радение уже заканчивалось. Только немка посередине зала танцевала до сих пор, провожая завистливым взглядом Ампаро, познавшую транс. Но в движениях немки уже почти не чувствовалось никакой надежды.
Ампаро вернулась минут через десять, тем временем мы благодарили пай де санто и с ним прощались, он же не мог нарадоваться сногсшибательному успеху нашего первого знакомства со вселенною мертвых.
Алье вел машину в молчании, ночь была уже глубокой, у подъезда нашего дома он остановился. Ампаро сказала, что ей хотелось бы побыть сейчас одной.
— Почему бы тебе не прогуляться, — обратилась она ко мне. — Вернешься, когда я буду спать, я приму таблетку. Извините меня оба. Я уже говорила раньше, что, должно быть, отравилась. Все эти бабы чем-то нехорошим отравились. Ненавижу свою страну. Спокойной ночи.
Понимая трудность моего положения, Алье предложил мне пойти посидеть в баре на пляже Копакабана, где кабаки не закрывались до утра.
Я молчал. Алье настойчиво предлагал мне попробовать изумительную батиду, потом все же затеялся разговор, прервавший тягостное молчание.
— Раса, или же, если хотите, культура, составляет область нашего подсознательного. С ней соседствует другая область, населенная архетипическими фигурами, которые едины для всех людей и во всех исторических эпохах. Сегодня вечером атмосфера и обстановка ослабили наши внутренние защиты — вы это испытали на собственном примере. Ампаро обнаружила, что ориша, которых она полагала уничтоженными в своем сердце, продолжали обитать в ее чреве. Не думайте, что я считаю это положительным фактом. Вы слышали, что я говорил с уважением о той сверхъестественной энергии, которая вибрирует вокруг всех нас, попадающих в эту страну. Но не думайте, что мне так уж симпатичны проявления одержимости. Инициация — не то же, что мистицизм. Отнюдь не одно и то же — быть причащенным и быть одержимым. Инициация есть интуитивное причащение тайнам, которые разум не в состоянии изведать, это головокружительный процесс, постепенное преображение как духа, так и тела, которое может привести к проявлению надмирных качеств и даже к достижению бессмертия, но это нечто внутреннее, это тайна. Она не выражается вовне, она стыдлива, и в особенности эта тайна замешена на ясности и отстранении. Поэтому Верховники Мира — причащенные, но они не снисходят до мистицизма. Мистик для них — это раб, это место явления Богоподобного, он есть то, через что есть возможность наблюдать проявления тайны. Причащенный воодушевляет одержимого, пользуется им, как можно пользоваться телефоном, чтобы осуществлялась связь на расстоянии, как химик пользуется лакмусовой бумажкой, чтоб убедиться, что в какой-то среде действует определенное вещество. Мистик полезен, потому что он лицедействует, выставляет себя напоказ. Инициаты же дают знать о себе только друг другу. Инициат контролирует те силы, которые действуют на мистика. В этом отношении не существует разницы между одержимостью кавалос и экстазом Святой Терезы Авильской или Святого Хуана де ла Крус. Мистицизм — выродившаяся форма контакта с божеством. Инициация — результат бесконечной аскезы разума и сердца. Мистицизм демократичен, если не демагогичен. Инициация аристократична.
— Умственна и бесплотна?
— В определенном смысле. Ваша Ампаро яростно обороняла свой ум, но только не от собственного тела. Атеисты уязвимее, чем мы.
Было очень поздно. Алье сказал, что скоро уезжает из Бразилии. Он оставил мне свой миланский адрес.
Я поднялся в квартиру и увидел, что Ампаро спит. Молча я растянулся с нею рядом и провел бессонную ночь с ощущением, что сбоку от меня на кровати спит незнакомое существо.
На следующее утро Ампаро кратко оповестила меня, что уезжает в Петрополис к подруге. Мы кое-как распрощались.
Она отбыла со своей тряпичной сумкой и с учебником политэкономии под мышкой.
Два месяца от нее не было вестей, а я ее не искал. Потом я получил от нее короткое письмишко, где ни о чем не говорилось. Только что ей нужно некоторое время, чтоб все обдумать. Я не ответил.
Я не чувствовал ничего, ни страсти, ни ревности, ни ностальгии. Внутри я был пуст, звонок, чист — как алюминиевая кастрюля.
Я пробыл в Бразилии еще один год, но уже как бы в предотъездном состоянии. Не встречался с тех пор ни с Алье, ни с друзьями Ампаро, проводил долгие часы на пляже, принимая солнечные ванны.
И запускал воздушных змеев. В Бразилии потрясающие воздушные змеи.
ГЕВУРА
34
Beydelus, Demeymes, Adulex, Metucgayn, Atine, Ffex, Uquizuz, Gadix, Sol, Veni cito cum tuis spiritibus.[76]
Picatrix, Ms. Sloane 1305, 152, verso
Растрескивание сосудов. Диоталлеви нам часто рассказывал о поздней каббалистике Исаака Лурии, в которой теряется упорядоченное соединение сефирот. «Творение, — говаривал он, — это процесс вдыхания и выдыхания, словно бы Бог дышал неспокойно, тревожно, это что-то, наводящее на мысль о мехах».
— Великая Астма Бога, — прокомментировал Бельбо.
— Попробуй сам творить из ничего. Такое удается только раз в жизни. Бог, чтобы выдуть мир, как выдувают стеклянную колбу, должен был сжаться, чтобы вдохнуть, и затем с протяжным и светящимся свистом явить десять сефирот.
— Со свистом или со светом?
— Бог подул, и стал свет.
— Множество способов.
— Но свечения сефирот необходимо собрать в емкости, способные выдержать их блеск. Сосуды, предназначенные для хранения высших сефирот — Кетер, Хохмы и Бины — противостояли их сиянию, но в случае с низшими сефирот — Хесед, Год, Нецах, Йесод — свет и вздох вырвались сразу и с огромной силой, сосуды разбились. Осколки света разлетелись по Вселенной, из них родилась грубая материя.
Растрескивание сосудов — продолжал Диоталлеви озабоченно, — это серьезная катастрофа. Нет ничего менее пригодного для жизни, чем неудавшийся мир. Должно быть, с самого начала космос имел какой-то дефект, однако даже наимудрейшим раввинам не удалось полностью его объяснить. Может быть, в тот момент, когда Бог делал выдох, в первоначальной емкости осталось несколько капель масла, материальный осадок, reshimu. и Бог распространился вместе с этим осадком. Или же раковины, qelippot, бациллы разрушения, поджидали где-то, затаясь.
— Липкие ребята эти qelippot — вмешался Бельбо, — агенты дьявольского доктора Фу Манчу… Ну, а потом?
— А потом, — спокойно объяснял Диоталлеви, — в свете Сурового Суда, Гевуры, называемой также Пехад, или Страх, в свете сефиры, где, согласно Исааку Слепому, Зло выставляется напоказ, раковины обрели реальное существование.
— И находятся среди нас, — подсказал Бельбо.
— Только посмотри вокруг — добавил Диоталлеви.
— Но можно ли из них выйти?
— Скорее можно в них войти, — ответил Диоталлеви. — Все эманирует из Бога, в сжатии tsimtsum. Наша задача — осуществить tiqqun, возвращение, реинтеграцию, по Адаму Кадмону. Тогда мы все реконструируем в уравновешенной структуре partsufirn лиц, или, иначе говоря, форм, которые займут место сефирот. Восхождение души — это как шелковая веревочка, которая позволяет благочестивому намерению найти, как бы на ощупь, в темноте, путь к свету. Так мир в каждую минуту, комбинируя буквы Торы, пытается обрести естественную форму, которая бы вывела его из ужасного помешательства.
И именно это я делаю сейчас, глубокой ночью, заточенный в неестественном спокойствии этих холмов. Но в тот вечер, в перископе, меня еще обволакивала липкая слизь раковин, которые я чувствовал вокруг себя, этих незаметных улиток, прилипших к хрустальным водоемам Консерватория, рассыпанных среди барометров и заржавевших колес часов, пребывающих в глухой спячке. Я думал, что если действительно дошло до растрескивания сосудов, то первая трещина, наверное, образовалась тем вечером в Рио, во время обряда, однако взрыв произошел после моего возвращения на родину. Медленный взрыв, без грохота, но все мы оказались увязшими в иле грубой материи, где самозарождаются и выводятся червеобразные создания.
Я вернулся из Бразилии и не знал, кто я. Подходило тридцатилетие. В моем возрасте мой отец был отцом, знал, кто он и где ему жить.
Я очень долго пробыл далеко от страны, в ней произошли очень важные вещи, я же существовал в мире, набитом невероятностями, потому и итальянские новости читались в фантастическом свете. Покидая обратное полушарие, перед отъездом я раскошелился на авиакруиз над лесами Амазонии, при посадке в Форталесе на борт прибыли газеты, в каком-то местном издании на первой странице я увидел знакомую физиономию с подписью «Человек, убивший Моро». В свое время мы с ним выпили вместе немало белого у стойки славного Пилада.
Разумеется, по возвращении мне объяснили, что Моро он не убивал. Дай такому пистолет, он выстрелит себе в челюсть, чтобы проверить его исправность. Он просто находился в той квартире, куда ворвалась политическая полиция и обнаружила три пистолета и взрывчатку под кроватью. Он в это время находился в великой ажитации на этой же кровати, ибо кровать была единственной обстановкой в квартире, которую в складчину снимала компания выходцев из шестьдесят восьмого года, и служила всем поочередно для утоления плотских желаний. Если бы единственным украшением стен не выступал плакат чилийской политической рок-группы «Инти Иллимани», можно было бы даже назвать эту квартиру гарсоньеркой. Один из квартиросъемщиков оказался связан с группой тоже политической — но уже не рок — а террористской. Остальные ничего не знали, но оплачивали явочную квартиру, так что всех замели и посадили на год.
Насчет Италии на новом этапе, я понимал на редкость мало. Я уехал оттуда на самой грани огромных перемен, почти что с комплексом вины из-за того, что сбегаю, когда приходит наконец-то время посчитаться. До отъезда мне хватало двух или трех фраз, цитаты, тона речи, чтобы уяснить политическое лицо. Но по возвращении я уже не разбирался, кто за кого. Уже не говорили о революции, говорили о Желании, так называемые левые цитировали Ницше и Седина, правая пресса больше всего занималась революцией в третьем мире.
Я снова оказался в «Пиладе». Неразведанная зона. Бильярд оставался, картины тоже были те же, но не та была фауна. Я узнал, что бывшие завсегдатаи пооткрывали школы трансцендентальной медитации и макробиотические рестораны. Я спросил, открыта ли уже где-нибудь палатка умбанды. Ах, еще нет, значит, я, поскольку стажировался в стране, смогу получить эксклюзив?
Чтоб потрафить давнишней клиентуре, Пилад не выкинул флиппер старинной модели, к тому же эти флипперы начали до того походить на картины Лихтенштейна, что их уже приобретали антиквары. Но бок о бок с флиппером теперь стояли новые машины с флуоресцентным экраном, где когортами проплывали бронированные игуаны, шли в атаку камикадзе из Сторонней Державы и лягушка сигала из пустого в порожнее, огрызаясь по-японски. Пилад теперь освещался синюшными сполохами, и не исключаю, что перед галактическими экранами имела место, совсем недавно, вербовка в Красные Бригады. Флиппер, конечно же, все забросили, потому что в него играть невозможно, если за ремнем или в кармане штанов у тебя засунут пистолет.
Это я начал понимать, проследив за направлением взгляда Бельбо, сфокусированного на Лоренце Пеллегрини. Тогда и появилось у меня смутное представление о том, что сумел Бельбо сформулировать гораздо более аналитично в одном из своих файлов. Лоренца не упомянута, однако несомненно, что говорится о ней: только она играла в эту игру так.
Имя файла: Флиппер
Во флиппер играют не только руками, но и лобком. Проблема состоит не в том, чтобы остановить шарик до того, как он закатится в лунку, и не в том даже, чтобы запулить его на середину поля сильным брыканием штырька, а в том, чтобы он взобрался на самую вершину игровой площадки, там где светящиеся мишени многочисленнее всего, и перепрыгивал бы с одной на другую, вращаясь беспорядочно и безумно, по велению собственной воли. А этого можно достичь не стрелянием по шару, а подачей целенаправленных вибраций на саму коробку поля, но только очень плавно, чтобы шарик не заподозрил недоброе и не затырился в каком-либо месте. Этого можно добиться только нажимая на коробку тазом, более того — подавая нужный импульс боками так, чтобы лоно не билось, а терлось о бортик, не доходя ни в коем случае до оргазма. И поэтому даже не утроба, а, притом что бедра колыхаются, согласно природе, ягодицы выдвигают вперед до упора твое тело, нежно-нежно; когда сила толчка достигает лона — толчок уже смягчился, доза должна быть гомеопатической — чем вы больше сотрясали колбочку с раствором, чем меньше вещества практически там оставалось в пропорции ко всей воде, которую вы помаленьку подливали в склянку, тем исцелительней и сильнее действие пойла. Вот так-то от твоего лона неуловимейшие токи передаются на корпус-коробку, и флиппер подчиняется не невротично, и шарик бежит, бежит против природы, против инерции и против гравитационной тяги, против закона динамики и хитрости выдумавшего конструктора, опьяняючись движущею силой — vis movendi — ведет игру все это памятное, о, незапамятное время. Но потребен для этого дела только женский таз, без полых и пористых, пустотных членов, стиснутых между чреслами и машиной, никаких эректируемых тканей, одни только кожа, нервы, кости, обтянутые парочкой джинсов, и сублимированный фурор эротикус, сводящая с ума фригидность, безразличная готовность ответа на чувствительность партнера и воля к распадению его желания без растраты, перерасхода собственного; амазонка доводит до беспамятства флиппер и заранее смакует наслаждение той минуты, когда бросит его.
Думаю, что Бельбо влюбился в Лоренцу Пеллегрини в ту минуту, когда понял, что Лоренца способна ему предложить счастье, но не позволить его. И еще благодаря Лоренце в нем укоренилось понимание эротизма автоматического мира, машины как метафоры космического тела и механической игрушки как диалога с талисманом. Он уже тогда начинал одурманиваться Абулафией, и скорее всего, обдумывал знаменитый проект «Гермес». Вне всякого сомнения, он уже видел Маятник. Лоренца Пеллегрини, не знаю через какое там короткое замыкание, обещала ему такой Маятник.
Поначалу мне стоило больших усилий снова прижиться в «Пиладе». Шаг за шагом, и даже не каждый вечер, я в лесу посторонних мне лиц открывал те, знакомые, лица выживших, чуть запотевшие от моей опознавательной одышки: текстовик в рекламном агентстве, консультант по налоговым вопросам, торговец книгами в рассрочку — если раньше он пристраивал сочинения Че Гевары, ныне перешел на торговлю траволечением, буддизмом и астрологией. Я увидел: кто-то начинал шепелявить, в волосах появились частые серые пряди, но в руке зажат стаканчик виски, так и кажется, будто этому стакану лет десять, и из него выпивается только одна капелька в месяц, насасывая по глоточку в год.
— А ты чем занят, почему не показываешься у нас? — спросил один из них.
— А что значит нынче «у нас»?
Он посмотрел на меня, как будто я исчезал из страны на сто лет: — Отдел культуры горсовета. — Сколько смешного случилось без меня — обалдеть можно.
Я решил изобрести себе дело. Я не располагал ничем, кроме кучи отрывочных познаний, разнонаправленных, но которые мне удавалось увязать между собой как угодно, ценой нескольких часов в библиотеке. В мое время принято было иметь теорию, а я жил без теории, и я страдал. Теперь же было вполне достаточно располагать просто данными, и всем ужасно нравились сведения, по возможности менее актуальные. То же самое я увидел в университете, куда было сунулся, чтобы понять, найдется ли там для меня применение. В аудиториях было тихо, студенты скользили по коридорам, как тени, ксерокопировали друг у друга плохо составленные библиографии. Я мог бы составлять хорошие библиографии.
Однажды один дипломник, перепутав меня с доцентом (доценты с некоторых пор были в одном возрасте со студентами, вернее наоборот), спросил, что написал Лорд Чандос, которого изучали в спецкурсе по циклическим кризисам в мировом хозяйстве. Я просветил его, что лорд Чандос — не экономист, а персонаж Гофмансталя.
В тот же самый вечер я был в гостях у друзей и повстречал у них старого знакомца. Теперь он работал в издательстве. Он пошел работать к ним вслед за тем, как они прекратили печатать романы французских коллаборационистов и занялись албанской политической литературой. Вот, как видишь, пояснил он мне, политизированные издательства существуют, но теперь на дотациях государства. Лично они, впрочем, всегда рады одной-двум стоящим книгам по философии. Традиционного типа, уточнил он.
— Кстати, — сказал этот человек. — Ты как философ…
— За философа спасибо, но…
— Ладно ладно, я сейчас редактирую текст о кризисе марксизма и нашел там цитату из какого-то Ансельма Кентерберийского. Кто он? Нигде нету, даже в энциклопедическом словаре. — Я отвечал ему, что речь идет об Ансельме из Аосты, но у англичан он называется по-другому, потому что у них все не как у людей.
Все волшебно прояснилось в моей голове. Для меня отыскалась профессия. Я решил, что открою культурно-информационное агентство. Буду сыщиком от науки.
Вместо того чтобы совать нос в кабаки, бары и в бордели, я буду шнырять по книжным магазинам, библиотекам, по коридорам научных институтов. А потом возвращаться в свой офис и, задрав ноги на стол, потягивать виски из бумажного стакана, прикупив и то и другое в лавчонке на углу. Тут звонит некто и говорит: «Я перевожу одну книгу и напоролся на какого-то — или каких-то — Мотокаллемин. Прошу вас, займитесь этим».
Ты не знаешь, с чего начать, но неважно, просишь на расследование двое суток. Прежде всего — дряхлый университетский каталог. Потом ты предлагаешь сигарету парню из справочного отдела — намечается что-то вроде следа. Вечером ты приглашаешь в бар аспиранта по исламу. О йес! Берешь ему кружку пива, другую, потихоньку теряется бдительность, и он отдает информацию, необходимую до зарезу, просто за так, бесплатно! После чего набираешь номер клиента: «Значит так, мотокаллемины — в исламе богословы радикальных убеждений во времена, когда жил Авиценна, утверждавшие, что мир являет собою, как бы это выразиться, что-то вроде туманности случайностей, а загустевает он в конкретных формах только ради мгновенного и временного осуществления божественной воли. Стоит Господу отвлечься на полчаса, и весь мир развалится. Полная анархия атомов без всякой взаимосвязи. Этого хватит? Я проработал три дня, посчитайте сами».
Мне подфартило отыскать две комнаты с крошечной кухней в старом доме на периферии Милана, где до недавних пор была фабрика. В административном крыле все перестроили под квартиры и вывели входные двери в общий длинный коридор. Моя квартира находилась между агентством по продаже недвижимости и лабораторией набивальщика чучел (А. Салон — таксидермист). Все до чертиков походило на американский небоскреб начала тридцатых, еще бы застеклить верх двери — и я бы был вылитый Марло. Во второй комнате я поставил диван-кровать, а в первой устроил контору. Построил два ряда полок и загрузил их атласами, энциклопедиями, каталогами, которые пополнял постепенно. В самом начале мне приходилось идти на компромиссы с совестью. Признаюсь, что не отвергал и написания дипломов для студентов. Это было нетрудно, поскольку я передирал с дипломов десятилетней давности. Вдобавок друзья издатели периодически подкидывали внутренние рецензии и книжки на иностранных языках для обзоров, разумеется — самые нудные и по самым низким расценкам.
Но я накапливал знания и умения и ничего не выбрасывал. Составлял конспекты на все. Я не вел тогда банк данных в компьютере (первые из них поступали в продажу как раз в эти годы, и Бельбо был пионером), у меня было ремесленное оборудование, но я создал нечто вроде банка памяти, состоящего из хрупких картонных карточек с перекрестными отсылками. Кант… туманность… Лаплас, Кант, Кенигсберг, семь мостов Кенигсберга… теоремы топологии… Больше всего это походило на ту игру, в которой надо добраться от сосиски до Платона за пять переходов, она называется «игра в ассоциации». Посмотрим. Сосиска — свинтус — щетина — кисть — маньеризм — идея — Платон. Это легко. Любая жвачная рукопись давала мне возможность заполнить двадцать карточек для будущей игры в пирамидку. Критерий был очень жесткий, я думаю, что этот же критерий применяется обычно спецслужбами: нет лучших или худших сведений, сведения нужны любые, а затем начинается поиск связей между ними. Связи существуют всегда, надо только захотеть их найти.
Проработав примерно два года, я был вполне доволен собою. Во-первых, мне это нравилось. И вдобавок я повстречал Лию.
35
Чтоб всякий ведал, как я названа, Я — Лия, и прекрасными руками Плетя венок, я здесь брожу одна.[77]
Чистилище XXVII, 100–102
Лия. Сейчас я мучаюсь мыслью, что ее не увижу, но я мог бы ее вообще не встретить, и это бы было хуже. Если бы она была со мной, держала бы мою руку, в то время как я восстанавливаю этап за этапом своей погибели. Она ведь все предугадала. Но я не могу ее ввязывать в эту историю, ни ее, ни ребенка. Надеюсь, что они задержатся с переездом и вернутся, когда все уже будет кончено, как бы оно ни кончилось.
Это было 16 июля восемьдесят первого года. Милан уже почти опустел и в справочном зале библиотеки не было никого.
— Прошу прощения, но том 109 собиралась взять я.
— Почему же он тогда стоял тут?
— Потому что я отошла на минутку взять выписку.
— Это не причина.
Она уже улепетывала к столу со своей добычей. Я уселся напротив, надеясь рассмотреть ее лицо.
— И удается читать что-нибудь, кроме Брайля? — спросил я. Она подняла голову, но все равно было неясно, лицо это или затылок.
— Что? — переспросила она. — А-а. Я все прекрасно вижу. — Но при этих словах она отодвинула челку, и глаза у нее были зеленые.
— Зеленые глаза, — сказал я.
— Да, а что, это плохо?
— Почему же плохо. Наоборот…
Так это начиналось.
— Ешь, а то худой, как скелет, — сказала она за ужином. Пробило полночь, мы все еще находились в греческом ресторане около «Пилада», и свеча почти совершенно оплыла на горлышко бутылки, и мы рассказывали все. У нас была одинаковая профессия. Она редактировала статьи для энциклопедии.
Я торопился выговориться. В половине первого она отодвинула челку, чтобы лучше меня рассмотреть, и тут я выставил палец, как пистолет, изображая прямое попадание, и пропищал:
— Пиф. Паф.
— Как интересно, — сказала она. — Я тоже.
Так мы стали плотию от единой плоти, и с того вечера меня начали именовать Пифом.
Мы не могли позволить себе новую квартиру, поэтому я ночевал у нее, а днем она приходила ко мне в контору или же отправлялась на охоту, и безусловно, она была ловчее меня, распутывая загадки, и знала, какие связи надо подмечать и делиться со мной.
— Есть у нас где-то фиговенький конспект на розенкрейцеров? — говорила она.
— Да, надо мне этим заняться, когда будет время. Это конспект бразильских записей.
— Так вот, поставь отсылку на Йейтса.
— Причем тут Иейтс?
— Притом, что я читаю вот здесь, что он входил в розенкрейцерское общество, которое называлось «Утренняя Звезда».
— Что бы я без тебя делал, подумать страшно.
Я снова начал посещать «Пилад», теперь это была для меня биржа, в «Пиладе» я находил заказчиков.
Однажды я там увидел Бельбо, он, кажется, тоже до того времени не часто рассиживался в «Пиладе» и вернулся только с тех пор, как узнал Лоренцу Пеллегрини. Все такой же, седины немного больше и немного похудевший, но не слишком.
Он отреагировал на меня сердечно (применительно к его буйному темпераменту). Несколько быстролетных фраз о старом времени, обоюдное умолчание о последней серии событий, в которых участвовали мы вдвоем, и об эпистолярном продолжении этой серии. Комиссар Де Анджелис больше не показывался. Дело сдали в архив или вроде того. Я рассказал ему о своей работе, и он, кажется, заинтересовался.
— Честно говоря, мне тоже хотелось бы заниматься чем-то в этом роде, Сэм Спейд от культуры, двадцать долларов в день плюс командировочные.
— Но не приходят обольстительные и загадочные леди и никто не спрашивает о мальтийском соколе, — сказал я.
— Не теряйте надежды. Вам нравится эта работа?
— Не то чтобы нравится, — ответил я цитатой из него самого. — Это единственное, что я, может быть, хорошо умею.
— Good for you,[78] — отвечал он.
Мы встречались еще не раз, я рассказывал ему о бразильских впечатлениях. Однако взгляд его при этом вечно как-то витал, более чем обычно. Когда в баре не было Лоренцы Пеллегрини, взгляд сгущался и повисал над входною дверью, а когда она была, он беспокойно перелетал по залу вслед за ее перемещениями. Как-то вечером перед самым закрытием он проговорил, как всегда отсутствуя глазами:
— Слушайте, нам, скорее всего, понадобится ваше сотрудничество, причем на длительное время. Вы могли бы работать на нас по полдня, скажем, несколько раз в неделю?
— Надо подумать. О чем идет речь?
— Крупная металлургическая фирма заказывает книгу о металлах. Иллюстрации должны преобладать над текстом. В общем, популярно, но серьезно. Вы понимаете, в каком жанре. Металлы в истории человечества, от железного века до сплавов, употребляемых в ракетостроении. Нам нужен кто-то для поисков в библиотеках и в архивах, для подбора иллюстративного материала, высококлассного: старые миниатюры, гравюры из альбомов прошлого века на разные темы, ну не знаю, литье, громоотводы.
— Ладно, я завтра зайду и поговорим.
Тут подошла Лоренца Пеллегрини.
— Отвезешь меня домой?
— Почему сегодня я? — спросил Бельбо.
— Потому что ты мужчина всей моей жизни.
Он покраснел как мог покраснеть только он — и взгляд его был направлен в еще более странную, чем обычно, точку. Потом сказал ей:
— Присутствовали свидетели.
И мне:
— Я мужчина всей ее жизни. Лоренца Пеллегрини.
— Добрый вечер.
— Добрый вечер. — Он поднялся и прошептал ей что-то на ухо.
— С какой стати? — отвечала она. — Я попросила тебя отвезти меня на машине до дома.
— А, — сказал Бельбо. — Извините, Казобон, я работаю таксистом вот у этой дамы неизвестно чьей жизни.
— Балда, — ласково сказала она и поцеловала его в щеку.
36
Позвольте тем временем советовать грядущему, или же настоящему читателю, если он подвержен меланхолии. Пусть не ищет знаков или провозвестий в том, что сказано ниже, дабы не причинилось ему беспокойства, и не вышло более зла, нежели пользы, если он применит это к себе… как большинство меланхоликов.
Р. Бартон, Анатомия меланхолии, Вступление
/R. Burton, Anatomy of Melancholy, Oxford, 1621, Introduzione/
Было ясно, что Бельбо и Лоренца Пеллегрини связаны. Я только не знал, насколько тесно и насколько давно. Файлы Абулафии тоже не помогают реконструировать сюжет.
В частности, не датирован файл об ужине с доктором Вагнером. Знакомство с доктором, с одной стороны, существовало еще до моего отъезда в Бразилию, с другой — продолжалось после моего прихода в «Гарамон»; соприкасался с доктором и я, а значит, ужин с Вагнером мог иметь место как до, так и после того вечера в «Пиладе». Если до — представляю себе смущение Бельбо и его подавленное отчаяние.
Доктор Вагнер из Вены, с многолетней практикой в Париже, чем обусловливалось ударение в фамилии на последнем слоге, чем щеголяли его знакомцы, вот уже лет десять наезжал в Милан по приглашению двух революционных групп — реликтов шестьдесят восьмого года. Группы устраивали с ним дискуссии и, разумеется, каждая предлагала альтернативную радикалистскую трактовку его взглядов. Зачем и почему этот известный человек спонсоризировался у экстрапарламентариев, я никогда не мог понять. Теории Вагнера сами по себе не носили политической окраски, и захоти он, мог бы ездить по приглашениям университетов, клиник, академий. Наверное, дело в том, что условия революционеров были для него выгоднее остальных, а главными качествами доктора являлись эпикурейство и привычка к княжескому шику. Частные же организации платили щедрее, чем государственные, следовательно, доктор Вагнер мог приезжать в первом классе, останавливаться в лучшем отеле, а счета за лекции и семинары выписывать по тарифам психиатрических сеансов.
Каким образом, со своей стороны, революционные группы находили идеологическое вдохновение в теориях господина Вагнера — это другой разговор. Хотя в те годы психоанализ Вагнера развивался по линии настолько деконструктивистской, диагональной, либидинозной и некартезианской, что из него и впрямь могла браться теоретическая подпитка любой, в том числе революционной деятельности.
Правда, не было понятно, как переварит эти идеи рабочий класс; обе ревгруппы оказались на перепутье — выбирать рабочий класс или Вагнера, и выбрали Вагнера. Была проведена идеологическая поправка, согласно которой движителем новой революции выступал не рабочий класс, а интеллигенция.
— Чем интеллектуализировать пролетариат, легче опролетарить интеллигенцию, а зная тарифы профессора Вагнера, ждать придется недолго, — сказал мне на это Бельбо.
Вагнерианская революция была самой дорогостоящей в истории человечества.
В издательстве «Гарамон» по субсидии одного психологического института был переведен и издан сборник мелких статей профессора, узкоспециальных, но ценных для поклонников Вагнера именно в силу давности и редкости. Вагнер прибыл в Милан, чтоб провести презентацию, тогда-то и началось их общение с Бельбо.
Имя файла: Доктор Вагнер
Дьявольский д-р Вагнер
Серия двадцать шестая
Кто в это серое нахмуренное утро
Во время обсуждения я выступил с замечанием. Сатанический старец раздражился, но не выказал. Отвечал, наоборот, обольстительно.
Так Шарлюс витает над Жюпьеном,[79] пчела над венчиком. Гений не выносит нелюбимости. Он должен обольстить нелюбящего, влюбить его. Сделано: я полюбил Вагнера. Но, вероятно, Вагнер меня не простил, потому что в вечер развода нанес мне смертельный удар. Не сознавая, инстинктивно: не сознавая обольщал, не сознавая решил меня покарать. В контексте деонтологии[80] он психоанализировал меня бесплатно. Подсознательное кусает и своих надсмотрщиков.
Похоже на историю с маркизом Лантенаком в девяносто третьем. Корабль вандейцев попадает в грозу у бретонского берега, внезапно орудие отскакивает от лафета, и в то время как корабль роет волны то носом, то кормой, пушка мечется обезумело от форштевня до ахтерштевня, сокрушая все на пути. Канонир корабля (увы, именно тот, чьей нерачительностью было вызвано опасное происшествие) с беспримерной храбростью, с цепью в руках кидается наперерез чудовищу, грозящему убить, одолевает его, связывает, возвращает в мирное русло, спасает корабль, экипаж, задание. Следует возвышенно-литургическое действо по сценарию ужасного Лантенака. Команду строят на квартердеке, отличившегося вызывают перед строем, командир награждает его высшей военной наградой, сняв орден с собственной шеи, обнимает, лобызает, а орава оглашает воздух бесчисленными ура.
После этого несгибаемый Лантенак провозглашает, что именно этот, не знающий страха, был виновником аварийной обстановки, и что он должен быть расстрелян.
О дивный Лантенак, о доблестный, справедливый, неподкупный! Так же поступил со мною доктор Вагнер, я горжусь его дружбой, он убил меня, одарив меня истиной, убил меня, объяснив мне, чего именно я желаю, объяснил мне, чего я, желая, страшуся.
История начинается по кафе и барам. Потребность влюбиться. Есть вещи, которые предчувствуются. Невозможно влюбиться вдруг. А в периоды, когда влюбление назревает, нужно очень внимательно глядеть под ноги, куда ступаешь, чтобы не влюбиться в совсем уж не то.
Почему во мне назревало влюбление именно в этот период? Наверное, от того, что я как раз бросил пить. Работа сердца связана с работой печени. Новая любовь дает чудный повод запить снова. Снова двинуться по барам и кафешкам.
Бар быстролетен, вороват. Бар вытекает из сладкого ожидания в течение целых суток, покуда не окунешься в полумрак кожаных полукресел, в шесть часов вечера там нет ни единого человека, омерзительные завсегдатаи сползутся к вечеру, когда будут играть музыку. Предпочитаю малоприличный американ-бар, пустынный в предвечернюю пору, официант подходит только после третьего зова с готовым новым мартини.
Мартини — залог всего. Не виски, а именно мартини. Субстанция белого цвета, поднимешь стакан и внутри увидишь оливку. И разность между лицезрением возлюбленной через мартини-коктейль, налитый в треугольный бокал — он непростительно мал — и ее же лицезрением сквозь джин мартини on the rocks, который подают в широком стакане, и лик дробится кубиками льда, дробленый лик двоится, когда вы сдвигаете стаканы и прижимаетесь челом каждый к своему холодящему стеклу — годятся на это стаканы, а бокалы не годятся никак.
Так мимолетен бар. Потом жди, дрожа, следующего дня. Нет уверенности — шантажа.
Кто влюбляется по барам, не нуждается в совершенно собственной женщине. Пусть некто вас одалживает друг другу.
Фигура этого некто. Он дает ей огромную свободу, будучи вечно в отъезде. Подозрительно либерален. Я мог звонить тебе в двенадцать ночи, он был дома, а ты нет, он говорил, что тебя нету, более того, кстати к слову, вы не знаете случайно, где она может быть? Единственные моменты ревности. Но именно таким образом я отбивал Цецилию у саксофониста. Любить или только думать, что любишь, как вечный священнослужитель той стародавней мести.
С Сандрой все осложнилось. На этот раз она почувствовала, что у меня это серьезно, и отношения нашей совместной жизни сделались напряженными. Нам надо расстаться? Тогда расстанемся. Нет, подожди, обсудим. Нет, так продолжаться не может. В общем, проблема была в Сандре.
Когда встречаешься по барам, драма твоей страсти фокусируется не на том, с кем ты встречаешься, а на том, с кем расстаешься.
В то время имел место ужин с доктором Вагнером. На лекции в тот день им было дано, в ответ на провокационный вопрос, определение психоанализа:
— La psychanalise? C'est qu'entre l'homme et la femme… chers amis… ca ne colle pas[81]
Речь шла об отношениях пары, о разводе как иллюзии закона. Захваченный собственными проблемами, я участвовал в дискуссии с жаром. Мы позволили себя втянуть в диалектическую чехарду, говорили сами, в то время как Вагнер молчал. Мы забыли, что перед нами сидит оракул. Вдруг с задумчивым видом он вдруг с полууснувшим видом он вдруг с грустно-равнодушным видом он вдруг как будто совсем некстати Вагнер вступил в разговор (я хочу в точности передать его слова, они врезались в мою память совершенно точно, в данном случае я безусловно не ошибаюсь):
— За всю мою жизнь я ни разу не имел пациента, невротизованного собственным разводом. Причиной страдания всегда выступает развод Другого.
Доктор Вагнер даже в устной речи ставил заглавную Д в слове Другой. В любом случае я подскочил как будто уязвленный аспидом.
Виконт подскочил как будто уязвленный аспидом ледяной пот жемчужными каплями выступил на его челе барон наблюдал за виконтом сквозь ленивые колечки дыма тончайших русских сигарет.
— Вы имеете в виду, — спросил я, — что депрессия охватывает человека не из-за его собственного развода, но из-за возможного или невозможного развода того третьего лица, которое ответственно за кризисное состояние той пары, членом которой этот человек выступает?
Вагнер посмотрел на меня с изумлением обывателя, впервые имеющего дело с умственным расстройством. И спросил, что я хочу этим сказать.
Действительно, что бы я ни хотел сказать, выразился я глупо. Тогда я попытался конкретизировать умозаключение. Я разложил на скатерти приборы.
— Вот, это я, Нож, женатый на Ложке. Есть еще Вилочка, замужем за Ножиком, за другим, чем я, за Мекки Мессером. Так вот, я, Нож, думаю, что переживаю из-за того, что собираюсь оставить свою супружницу Ложку, и в то же время не желаю этого, в то время как я люблю Вилочку, но меня вполне устраивает, если бы она оставалась себе со своим Ножичком. Вы же, доктор Вагнер, говорите мне, что на самом деле я страдаю из-за того, что Вилочка не расстается с Ножичком. Это так?
Вагнер уведомил сидевшего с нами сотрапезника, что никогда не говорил ничего подобного.
— Как это не говорили? Вы же сказали, что никогда не видели, чтобы люди были невротизованы собственным разводом, а всегда разводом кого-то другого.
— Может быть, не помню, — отвечал доктор Вагнер скучливо.
— А если вы это говорили, имели ли вы в виду то, что имел в виду сейчас я?
Вагнер выдержал паузу в несколько минут.
Бывшие за столом замерли, не решаясь даже сглотнуть. Вагнер сделал знак, чтобы ему налили в бокал вина, внимательно посмотрел жидкость на свет и только потом заговорил.
— Если вы поняли в этом смысле, значит, вы хотели в этом смысле понять.
Потом он отвернулся в другую сторону, пожаловался, что ему жарко, помурлыкал оперную арию, дирижируя сухарем, как будто бы перед невидимым оркестром, зевнул, сосредоточился на сливочном торте, а потом, после нового припадка немоты, попросил препроводить его в гостиницу.
Все смотрели на меня так, как будто я испортил им вечерю, на которой могло было быть возглашено Окончательное Слово.
И действительно мне была возглашена Истина.
Я тебе позвонил. Ты была дома, с Другим. Я не спал всю ночь. Все стало ясно: я не мог переносить, чтобы ты была с ним. Сандра не имела отношения.
Последовали душераздирающие полгода. Я гнал тебя как дичь, преследовал, дышал в шею, требовал, чтобы прекратилось твое сожительство с Другим, внушал, что ты мне необходима вся, целиком, пытался убедить, что ты ненавидишь Другого. У вас с ним пошли ссоры, Другой становился требовательным, ревнивым, не уходил по вечерам, а когда уезжал, то звонил два раза в день и посередине ночи. Однажды он тебя ударил. Ты попросила у меня денег, тебе надо было бежать, я снял то немногое, что имелось в банке. Ты покинула супружеский кров, подалась в горы с какими-то друзьями, адреса не оставила. Другой в отчаянии звонил мне, спрашивал, знаю ли я, куда ты уехала, я не знал, а выглядело это будто я обманываю, потому что ему-то ты сказала, что бросаешь его ради меня.
По возвращении, сияющая, ты оповестила меня, что написала Другому прощальное письмо. В этот момент у меня промелькнула мысль, что придется что-то решать насчет нас с Сандрой, но ты не дала мне времени серьезно обеспокоиться. Ты сказала, что познакомилась с одним человеком, у него шрам через всю щеку и очень богемная квартира. И теперь ты будешь жить у него.
— А меня ты не любишь?
— Наоборот, ты мужчина всей моей жизни, но после всего, что имело место, мне необходимо прожить этот этап, не веди себя по-детски, постарайся понять, в конце концов я ради тебя оставила мужа, пусть время сделает свою работу.
— Как ради меня? Ты говоришь, что уходишь к другому!
— Ты интеллигентный человек, к тому же прогрессист, не веди себя как мафиозо. Скоро увидимся.
Я кругом обязан доктору Вагнеру.
37
Кто бы ни рассуждал о четырех вещах, лучше бы он не рождался, суть: что над, что под, что прежде и что после.
Талмуд, Хагига 2.1
Я объявился в «Гарамоне» как раз в тот день, когда принесли устанавливать Абулафию, и когда Бельбо и Диоталлеви устраивали знаменитое прение об именах Бога, а Гудрун подозрительным взором сверлила незнакомых мужчин, внедрявших что-то беспокойное в дебри ее любимых пыльных рукописей.
— Садитесь, Казобон, вот вам проекты и заявки по истории металлов.
Заведя меня к себе в кабинет, Бельбо выложил на стол рукопись, предметный указатель, наброски художественного оформления. От меня требовалось читать текст и подбирать иллюстрации. Я сказал, что в миланских библиотеках, судя по всему, можно найти подходящий материал.
— Этого недостаточно, — сказал Бельбо. — Вам придется поездить. Например, в музее науки в Мюнхене замечательная фотоколлекция. Потом, конечно, Париж, Консерваторий Науки и Техники. Мне бы самому хотелось туда съездить, да времени нет.
— Хороший музей?
— Тревожный музей. Триумф механицизма в готическом соборе… — Он поколебался, подровнял стопку бумаг на столе. Потом, как будто опасаясь, чтоб не прозвучала чересчур серьезно его откровенность: — Там Маятник.
— Какой маятник?
— Маятник Фуко.
Он рассказал мне о маятнике Фуко именно то, что я думал и видел недавно, в субботу, в Париже, а может быть, в Париже в субботу я понимал все и видел таким образом именно из-за того, что меня подготовил Бельбо. Но в первый раз, после его рассказа, я не выразил сильного энтузиазма, и Бельбо посмотрел на меня как на человека, который в Сикстинской капелле спрашивает: «И это все?»
— Дело, что ли, в атмосфере этой церкви — уверяю вас, вы ощутите сильнейшее чувство. Мысль о том, что все течет, но при этом у вас над головою — единственная стабильная точка универсума… В ком нет веры, тем это позволяет снова обрести Бога, не ставя под удар свое неверие, потому что Бога в данном случае можно назвать Нулевым Полюсом. Для людей моего поколения, сытых разочарованием по горло, это довольно заманчиво.
— Моему поколению пришлось разочаровываться не меньше вашего.
— Вот это мания величия. Да ведь вы-то разочаровывались только один сезон. Запели «Карманьолу», глядь, а вокруг сплошная Вандея. Скоро вам полегчает. С нами было другое. Сначала фашизм, хотя мы были в то время почти детьми, воспринимали его как сыщики-разбойники; тем не менее точка отсчета — судьбы храбрых — нами была от фашизма получена. Потом другая точка отсчета, Сопротивление, особенно для того, кто, как я, наблюдал его со стороны. Для нас Сопротивление стало такой же непреложностью, как путь злака, как коловращение времен года, как равноденствие… или солнцестояние, я всегда их путаю… Для одних существует Бог, для других рабочий класс, а для многих и то и другое. Как утешительно для интеллектуалов было знать, что существуют рабочие, красивые, здоровые, сильные и готовые перестроить мир. А потом — это, кстати, застали уже и вы — рабочие продолжали существовать, а рабочий класс не продолжал. Его, очевидно, убили в Венгрии. Появились вы. Для вас, наверное, все выглядело естественным и даже праздничным. Моему же возрасту казалось наоборот. Можете объяснять как вам угодно: сведение счетов, угрызение, раскаяние, регенерация. Мы потеряли время, между тем появились вы — носители энтузиазма, храбрости, самокритичности. Тогда мы, тридцатипяти-сорокалетние, испытали прилив надежды, пусть унизительной, но надежды. Мы возмечтали обучиться у вас, только что пришедших. Даже ценой того, чтобы все начинать с нуля. Мы перестали носить галстуки, мы выбросили приличные плащи и купили куртки на барахолке, и кое-кто из нас уволился с работы, чтобы не прислуживать классу хозяев…
Он закурил сигарету и притворился, что притворяется взволнованным — это был его способ выбираться из патетических положений.
— …в то время как вы сдали все, сразу на всех фронтах. Мы, с нашими искупительными паломничествами на Ардеатинские братские могилы, отказались сочинять рекламные лозунги для кока-колы, потому что были антифашистами. Мы согласились на пожизненное побирушничество у Гарамона, потому что книги, как минимум, демократичны. А вы с тех пор и по сегодняшний день придумываете как бы отомстить буржуям, которых вам не удалось повесить. Вы публикуете для них кассеты и буклеты, превращаете их в кретинов, сплавляете им свой подержанный дзен-буддизм, свои хипповые мотоциклы, в придачу с техруководствами по их самостоятельному, ха-ха, техобслуживанию. Вы перепродали нам по антикварным ценам ваши цитатники Мао и на эти средства стали устраивать балы новой культуры. И не постыдились. Мы же стыдимся всю жизнь. Вы нас обманули, вы не были носителями очищения, вы были носителями юношеской прыщевой сыпи. Вы нас стыдили за то, что у нас не хватило духу стать подпольщиками в Боливии. А сами придумали стрелять в спину мирным соотечественникам, шедшим домой с работы. За десять лет до того нам приходилось лгать, чтобы вас не сажали в тюрьмы. А потом вы лгали в свою очередь — чтобы сажать в тюрьмы ваших же друзей. Вот почему мне так симпатична эта машина. Она глупа, сама не верит, от меня не просит веры, делает что я говорю, дурак я — дура и она… или он. Честное взаимоотношение.
— Я…
— Вы ни при чем, Казобон. Вы удрали на другое полушарие вместо того, чтобы швыряться камнями, вы защитили диплом, вы ни в кого не стреляли. И при всем при том, вообразите, сколько-то лет назад я ощущал шантаж и с вашей стороны. Поймите правильно, ничего личного. Поколенческие циклы. Когда же я увидел Маятник, в прошлом году, я осознал все.
— Все?
— Почти все. Видите ли, Казобон, Маятник тоже лжепророк. Вы на него глядите, вы верите, будто бы он единственная стабильная на свете точка, но если вы отцепите его от купола Консерватория и перевесите в бордель, он не утратит своей силы. Есть и другие маятники, один в Нью-Йорке, во дворце ООН, еще один в Сан-Франциско в музее науки, и не знаю, сколько еще. Маятник Фуко неподвижен, земля вращается под маятником — в какой бы точке он ни был установлен. Каждая точка мира становится точкой отсчета, стоит только привесить к ней маятник Фуко.
— Бог повсеместно?
— В определенном смысле да. Поэтому Маятник так меня тревожит. Он мне сулит беспредельность, однако я ответственен за решение: где я ее размещу, эту беспредельность. Значит, недостаточно обожать Маятник там, где он находится, необходимо каждый раз брать на себя ответственность, искать для него истинное место. И все же…
— И все же?
— И все же — надеюсь, вы не воспринимаете все это серьезно? Впрочем, я зря беспокоюсь, таких, как я, всерьез не воспринимают… И все же, как было только что сказано, мне кажется, что в течение жизни мы привешиваем Маятник в великое множество мест, и никогда это не действует по-настоящему, а действует только в Консерватории… Может быть, в универсуме существуют места более лучшие и менее лучшие? Может быть, самое лучшее — потолок этой комнаты? Нет, никто не поверит. Необходима атмосфера. Не знаю. Может быть, мы ищем да ищем совершенное место, а оно рядом с нами, а мы его не видим, а чтоб его найти, надо во все это по-настоящему верить… Пойдемте к господину Гарамону.
— Повесим Маятник у него?
— О суетность. Идемте делать серьезное дело. Чтобы вам заплатили, надо, чтобы хозяин вас повидал, понюхал, пощупал и полюбил. Подойдите под руку хозяина. Она излечивает от чесотки.[82]
38
Тайный Магистр, Магистр Совершенный, Магистр Любознательности, Распорядитель Строений, Избранный из Девяти, Кавалер Царского Ковчега Соломонова или Магистр Девятого ковчега. Великий Шотландец Священного Свода, Рыцарь Востока, или же Меча, Князь Иерусалимский, Рыцарь Востока и Запада, Князь-Кавалер Златорозового креста и Рыцарь Орла и Пеликана, Великий Прелат или Верховный Шотландец Небесного Иерусалима, Достопочтенный Пожизненный Великий Магистр Всех Лож, Рыцарь Прусский и Патриарх Ноева колена, Кавалер Королевской Секиры или Князь Ливана, Князь Кущей, Рыцарь Медного Змия, Князь Сочувствия или же Благодати, Великий Рачитель Храма, Рыцарь Солнца или Князь-Адепт, Рыцарь Св. Андрея Шотландского или Великий Магистр Света, Рыцарь Великоизбранный Кадош и Кавалер Белого и Черного Орла.
Высшие посвящения Масонства Древнего и Принятого Шотландского Обряда
Мы двинулись по коридору, он оканчивался тремя ступеньками и дверью с рифленым стеклом. За дверью открывалась новая вселенная.
Насколько темны, закопчены и пыльны были помещения у нас за плечами, настолько же пространство впереди походило на дипломатический зал аэровокзала. Приглушенная музыка, голубоватая окраска стен, уютная приемная великолепного дизайна, стены увешаны портретами господ депутатского вида, вручающих крылатые победы господам сенаторского вида. На журнальном столике небрежно брошены, как в приемной зубного врача, лакированные журналы «Литературная изысканность», «Поэтический Атанор», «Роза и Шип», «Италийский Парнас», «Верлибр»… Ни одного из них я никогда не видал до того, и теперь мне известна причина: эти журналы распространяются только среди клиентов «Мануция».
Сперва я подумал, что передо мною административная часть издательства «Гарамон», но довольно скоро я понял, что речь идет о совершенно другом издательстве. В прихожей «Гарамона» торчала маленькая грязноватая витринка с их последними публикациями, книжки были неказистые, с неразрезанными листами, с серенькой обложкой — что-то вроде французской университетской прессы, бумага такого сорта, который желтеет за несколько лет и создает впечатление, будто автор, при всей своей молодости, начал публиковаться бог знает когда. А здесь имелась большая красивая витрина с внутренним светом, в ней были выставлены книги издательского дома «Мануций», некоторые распахнуты — глядят наружу просторные, воздушные развороты. Белоснежная, легкая, дублированная прозрачным пластиком, очень элегантная серийная обложка, рисовая бумага, дивной четкости офсет.
Серии «Гарамона» назывались серьезно и специально, например «Гуманитарные исследования» или «Философия». Серии же «Мануция» носили изнеженные и поэтичные имена: «Цветник несбиранный» (поэзия), «Терра Инкогнита» (проза), «Час Олеандра» (для изданий типа «Записки больной девочки»), «Остров Пасхи» (по-моему — очеркистика), «Новая Атлантида» (последней новинкой этой серии выступало издание «Koenigsberg Redenta — Вновь обретенный Кенигсберг, пролегомены к любой грядущей метафизике, которая представлялась бы двойственной системой трансцендентности и наукой о феноменальном ноумене»). На всех переплетах была эмблема издательского дома — пеликан под пальмой с подписью «Владею тем, что дарую».
Бельбо был краток в своих пояснениях: господин Гарамон владеет двумя издательствами, вот и все. В дальнейшем мне стало ясно, что связь между «Гарамоном» и «Мануцием» составляет сугубо частный, конфиденциальный факт. Парадный вход «Мануция» был расположен по улице Маркиза Гуальди, и на улице Гуальди не было ничего похожего на зловонное кишение улицы Ренато Синчеро. Все наоборот: надраенные фасады, просторные тротуары, холлы с лифтами из алюминия. Никому не пришло бы в голову, что из квартиры в облезлом доме по улице Синчеро Ренато можно пройти, преодолев всего только три ступеньки между уровнями, в один из шикарных палаццо на улице Гуальди. Не знаю, что сделал господин Гарамон, чтобы получить разрешение. Кажется, за него хлопотал один автор — член отдела охраны памятников.
Нами занялась госпожа Грация, жакет и юбка подобраны в цвет стен, поступь матроны, шелковый платок от известного модельера. Со сдержанной улыбкой она препроводила нас в зал, украшенный глобусом.
Зал был не так уж велик, но походил на кабинет Муссолини в римском Дворце Венеции, около входа размещался огромный глобус, письменный стол красного дерева стоял у дальней стены, посетитель его видел как будто в перевернутый бинокль. Гарамон дал знак, чтобы мы приблизились, и меня сразу проняло почтением. Позднее, при появлении Де Губернатиса, Гарамон поднялся с места и собственной персоной поспешил ему навстречу; столь сердечное проявление еще раз подчеркнуло величие хозяина и великолепие обстановки, поскольку посетитель сперва дождался, как в балете, приближения Гарамона по зеркальному паркету зала, а затем и сам проделал тот же путь в обратном направлении об руку с гостеприимным Гарамоном, благодаря чему пространство кабинета волшебным образом удвоилось.
Гарамон усадил нас напротив, был решителен и сердечен.
— Доктор Бельбо прекрасно отзывается о вас, доктор Казобон. Нам нужны квалифицированные сотрудники. Разумеется, речь не идет о постоянной ставке, этого мы себе не можем позволить. Будет компенсирован в должном объеме ваш труд, скажу даже — ваша добросовестность, ибо наша профессия есть служение.
Он назвал сумму моего гонорара, рассчитанную из условных рабочих часов, по тем временам цифра мне показалась разумной.
— Превосходно, дорогой Казобон. — Научный титул мгновенно отпал с той секунды, как я был принят на жалованье. — Эта история металлов. Она должна быть великолепна, более того — прекрасна. Общедоступность, простота, и в то же время научный уровень. Пусть поражает воображение читателя, но на научном уровне. Приведу вам один пример. Я прочитал в начале рукописи описание одного шара, ну как его, Магдебургского, два полушария составили вместе и в середину накачали пневматическую пустоту. К полушариям припрягли по две пары норманнских лошадей, одну пару к одному, другую к другому, одна пара тянула в одну сторону, другая в другую, а два полушария не рассоединились. Так вот, к этому сводится научная информация. Но ваше дело выделить ее среди остальных, менее живописных. Как только вы ее выделили, вы должны мне найти ее изображение, фреску, картину, что-нибудь такое. А потом мы напечатаем потрясающий разворот в цветном офсете.
— Я знаю одну гравюру, — сказал я.
— Ну вот, видите? Молодец. Так и надо. На разворот ее, в четыре цвета.
— Гравюру можно только в один, — сказал я.
— Да? Ну тогда в один цвет. Точность есть точность. Все-таки дадим в два. Дадим золотой фон. Пускай читатель поразится. Должен возникать буквально эффект присутствия в тот день, в том месте, где они проводили эксперимент. Ясно? Научный уровень, реалистичность, эмоциональность. Вот наш девиз. Можно остаться на научном уровне и в то же время держать читателя за кишки. Есть ли что-либо более театральное, драматичное, скажу даже занимательное, нежели мадам Кюри, когда она заходит вечером к себе домой и видит в темноте флуоресцентный луч! Боже! Что это могло бы быть… Углеводород, голконда, флогистон или как там он называется, шут с ним, в общем, вуаля, Мария Кюри изобрела рентген-лучи. Оживляйте материал. Но ради бога, соблюдайте научную строгость.
— Но как связан рентген с металлами?
— А что, радий — не металл?
— Радий — металл, — согласился я.
— Ну вот. Но не только радиация нас интересует. Весь мир знания каким-либо манером можно увязать с металлами. Как мы собирались назвать эту книгу, Бельбо?
— Солидно и спокойно. Металлы и материальная культура.
— Так и надо. Солидно и спокойно. Но должна там чувствоваться этакая изюминка, этакая хитринка, говорящая о многом… Посмотрим… Вот. «Всемирная история металлов». Там про китайцев есть?
— Про китайцев-то есть…
— Тогда всемирная. Мы не гонимся за шиком — это требование истины. А то еще лучше: «Невероятные приключения металлов».
Как раз в этот момент госпожа Грация объявила о приходе коммендатора Де Губернатиса. Господин Гарамон замялся, с сомнением поглядел на меня. Бельбо ободрительно кивнул, как будто подтверждая, что отныне мне можно доверять как своему. Гарамон провозгласил, что посетителя можно вводить, и сам вышел из-за стола, чтобы двинуться к нему навстречу. Посетителя ввели, он был в двубортном костюме, с розеткой в петлице, с авторучкой в кармане, со свернутой газетой в кармане пиджака и с папкой под мышкой.
— Дорогой коммендаторе, прошу вас садиться, мой друг Де Амброзиис много рассказывал мне о Вас. Достойнейший пример, вся жизнь без колебаний отдана государственной службе. И затаенная поэтическая жилка, я угадал, не правда ли? Покажите же, дайте же мне это сокровище, которое вы сжимаете в руках… Познакомьтесь, здесь присутствуют двое из моих генеральных директоров. - Он усадил гостя напротив книжного стола, заваленного рукописями, и разгладил дрожащими от нетерпения пальцами первый лист врученного ему сочинения. — Вы можете не рассказывать мне ничего, я обо всем наслышан. Вы родом из Випитено, великого и славного города. Вся жизнь без колебаний отдана службе на таможне. И тайно от всех, день за днем, ночь за ночью, слагались эти страницы, осененные духом поэзии. Поэзия… Ею опалена была юность Сапфо, ею же взлелеяны гетевские седины… Древние греки называли «фармаком» как яды, так и лекарства. Разумеется, мы прочитаем его, это ваше создание, прочитаем и перечитаем, у нас в заводе как минимум три предварительные рецензии, одна внутренняя и две выполняемые нашими консультантами. Они выполняются анонимно, увы, иначе нельзя, дело идет о слишком известных в обществе людях. «Мануций» не публикует книг, пока не убедится в абсолютной их качественности. А качественность, вам это известно, конечно же, лучше чем мне, это нечто неощутимое, неуловимое, ощущаемое шестым чувством, зачастую книга бывает несвободна от несовершенств, от шероховатостей, Свево тоже писал плохо, могли бы сказать Вы, и были бы правы! Но господи боже мой, идея, ритм, стиль, в этом ошибиться невозможно! Я знаю, вы можете не говорить мне ничего, бросив один только взгляд на самое начало этих страниц, я уже почувствовал, что тут витает это самое нечто, однако я не хотел бы судить самовластно, невзирая на то, что зачастую — о, знали бы вы, насколько часто! — внутренние рецензии бывали не слишком хвалебными, но я стоял на своем, потому что невозможно решать судьбу автора, не звеня, так сказать, одной струною с ним, вот например, скажем, я открываю эту рукопись и взгляд мой касается строки «как осень, лебедь отощалый» — прекрасно, я не хочу знать, каково все остальное, мне достаточно этого образа, очень часто хватает только этого — экстаз, восхищение, а затем… Cela dit, мой дорогой друг, Бог свидетель, если бы удавалось делать то, чего мы хотим! Но, к сожалению, издательства — такие же промышленные предприятия, как и прочие. Более благородные, нежели прочие, и тем не менее промышленные. А известно ли вам, во сколько обходится в наше время одна только печать? А бумага? Откройте, посмотрите в сегодняшней газете, насколько поднялась на сегодняшнее утро учетная ставка на Уолл-стрит. Вы хотите сказать, что это не имеет к нам непосредственного отношения? Представьте себе, что имеет! И самое непосредственное! Вам известно, что теперь они облагают налогом даже складированную продукцию? Что если что-то не продается, они облагают налогом остатки? Я плачу даже за неуспех, оплачиваю голгофу каждого гения, непонятого филистерами. Вот эта папиросная бумага… с вашей стороны на редкость изысканно, позвольте заметить, это просто находка — отпечатать текст на столь тонкой и прозрачной бумаге, чувствуется настоящий поэт, бездарный нахал использовал бы высокосортную, чтобы пустить пыль в глаза и отлечь внимание души. Нет, перед нами совсем другой случай, это — настоящая поэзия, от сердца идущая, о, слова тяжелы как камни, они способны перевесить любую вещь в мире! О, эта папиросная бумага в конечном счете обойдется мне как банкнотная!
Тут зазвонил телефон. В дальнейшем я узнал, что на этом этапе господин Гарамон нажимает на подстольную пупочку и госпожа Грация зажигает у него немую линию.
— Дорогой Маэстро! Как? Изумительная новость! Настоящий праздник! Вашу новую книгу сочли событием сезона! Ну конечно, и наш издательский дом «Мануций» счастлив, польщен, скажу сильнее — рад иметь Вас в числе постоянных авторов! Вы видели, как отзываются газеты о Вашей последней эпической поэме. Это достойно Нобелевской премии. Как жаль, что вы опередили свое время. Мы с трудом распродали три тысячи экземпляров…
Коммендатор Де Губернатис побелел: три тысячи экземпляров в его представлении оставались недостижимым, не мечтанным даже рубежом.
— …и не перекрыли стоимости производства. Приходите, загляните к нам, посмотрите, сколько народу работает у меня в редакции. В наше время, чтобы окупить книжку, требуется продавать не менее десяти тысяч экземпляров. К счастью, многие из наших книг продаются гораздо шире, однако существуют писатели, как бы это выразиться, инакого профиля. Бальзак был великий талант и продавал свои книги как пирожки, Пруст был не менее великий талант, а печатался за собственный счет. Вы попадете в школьные хрестоматии, но не в станционные киоски. С Джойсом вышла та же самая история, он публиковался за собственный счет, как Пруст. Таких книжек, как ваша, я могу позволить себе одну-единственную за два или три года. Теперь мне потребуются новых три года… — последовала затяжная пауза. На лице Гарамона обозначилось горестное смущение.
— Как? За ваш собственный счет? Нет, нет, расход не так велик, цифру можно свести до минимума… Нет, дело в другом, в «Мануции» это не принято… Конечно, как Вы могли бы сказать, и Джойс с Прустом тоже… Понимаю, понимаю…
Еще одна выдержанная пауза.
— Хорошо, давайте действительно поговорим. Я с вами был совершенно откровенен, вы полны нетерпения, давайте попробуем то, что называется совместным предприятием, джойнт венчер, как говорят американцы… Приходите к нам завтра, и мы ориентировочно подсчитаем смету… Мое почтение и мое восхищение.
Гарамон поднял на нас глаза, как будто выходя из глубокого сна, и провел по лицу ладонью, потом вздрогнул всем телом, вспомнив о присутствии посетителя.
— Простите. Это был Писатель, настоящий Писатель, я думаю — великий. И что же? Именно поэтому… Как часто испытываешь стыд, занимаясь нашей профессией. Если бы не было так сильно призвание… Но вернемся к нашей беседе. Все уже сказано. Я отвечу вам в течение месяца. Рукопись оставьте у нас, она в надежных руках.
Коммендатор Де Губернатис вышел так и не произнеся ни слова. Он знал: он ступил одной ногою в кузню литературной славы.
39
Рыцарь Небесных Сфер, Князь Зодиака, Высочайший Герметичный Философ, Несравненный Коммендатор Светил, Великий Прелат Изиды, Князь Священного Холма, Философ Самофракийский, Титан Кавказский, Отрок Златолирный, Кавалер Истинного Феникса, Кавалер Сфинкса, Высочайший Мудрец Лабиринта, Князь Брахман, Мистический Надзиратель Святилища, Зодчий Таинственной Башни, Высочайший Князь Священной Завесы, Толмач Иероглифов, Орфический Доктор, Надзиратель Трех Очагов, Хранитель Невысказуемого Имени, Величайший Эдип Высших Секретов, Возлюбленный Пастырь в Оазисе Тайн, Доктор Священного Огня, Рыцарь Сиятельного Угольника.
Посвящения Древнего и Первобытного Мемфисско-Мисраимского Обряда
«Мануций» было издательством для ПИССов.
ПИССом именовался на техническом наречии «Мануция»… Но почему «именовался»? Именуется, существует и сейчас, все продолжается там у них как ни в чем не бывало, это просто я перевожу рассказ в недостижимо отдаленное прошлое, потому что то, что случилось позавчера вечером, прочертило как будто разлом во времени; в нефе Сен-Мартен-де-Шан прервалась связь времен. А может быть, это оттого, что позавчера я сам внезапно состарился на десятилетия? Или же страх, что Эти Самые доберутся до меня, подсказывает мне такую интонацию, как будто я пишу историю империи периода упадка, историю распростертой в ванне, со вскрытой веной, выжидающей, когда она захлебнется в моей крови…
ПИСС значит Писатель, Издающийся за Собственный Счет. «Мануций» — одна из тех фабрик славы, которые в англоязычных странах называют «vanity press.». Прекрасный товарооборот, никаких накладных расходов. Штат: Гарамон, госпожа Грация, бухгалтер в чуланчике в конце коридора с табличкой «замдиректора по хозяйственной части», пенсионер-инвалид Лучано на должности экспедитора, распоряжающийся обширным складом в полуподвальном этаже.
— Никогда я не мог уяснить, как умудряется Лучано паковать книги одной рукой, — говаривал Бельбо. — Видимо, пускает в ход зубы. Хотя, если подумать, пакует он не так уж много. В нормальных издательствах рассылают товар для реализации, у нас отправляют только посылки авторам. «Мануций» читателями не интересуется. Самое важное, считает господин Гарамон, чтобы нас любили писатели. Без читателей прожить можно.
Бельбо восхищался господином Гарамоном. Гарамон в его глазах олицетворял силу, в которой ему, Бельбо, было отказано.
Система «Мануция» отличалась простотой. Немногочисленные рекламные объявления в провинциальных газетах, в специальных журналах, в городских литературных альманахах, в периодических изданиях, которым не суждено прожить больше трех выпусков. Объявления скромного формата, с фотографией автора и подписью «высочайший голос нашей поэзии» или «новая захватывающая повесть автора романа „Флориана и ее сестры“».
— Таким образом расставляются силки, — продолжал Бельбо, — и ПИССы падают в них гроздьями, если, конечно, грозди могут попадать в силки, но так как неопрятная метафорика характерна для авторского коллектива «Мануция», она отчасти передалась и мне, так что прошу простить.
— Ну и?
— Ну и возьмем к примеру Де Губернатиса. Через месяц, дав пенсионеру хорошо повариться в собственном соку, поступит звонок от Гарамона с приглашением на ужин, где будут и другие авторы. Вечер состоится в арабском ресторане, для своих, без вывески; надо прямо звонить и говорить в домофон свою фамилию. Шикарная обстановка, рассеянный свет, экзотические мелодии. Гарамон здоровается за руку с метрдотелем, обращается на ты к официантам и возвращает в погреб бутылки, потому что год разлива его не устраивает, или же говорит: извини меня, дорогой, но разве это кускус, как готовят в Марракеше? Де Губернатиса знакомят с комиссаром Таблетти, все наземные службы аэропорта под его контролем, но главное в нем — что он изобретатель, апостол нового языка Косморанто, это язык мира во всем мире и сейчас он стоит на повестке дня в ЮНЕСКО. Потом — профессор Пилюлли, настоящая крепкая проза, лауреат премии Петруцеллис делла Кукуцца 1980-го года, светило медицинской науки. Сколько лет у вас преподавательского стажа, профессор? В те времена студенты действительно учились. А вот и наша утонченная поэтесса, Теодолинда Клистери-Клизмони. Та самая, которой принадлежат «Целомудренные касания», вы, конечно, читали.
Бельбо признался мне, что долго не мог уяснить, почему женщины-ПИССицы подписываются двойной фамилией. Почему, господи боже, у нормальных литераторш, как правило, одна фамилия, а то и вообще нет ее, как у Колетт, а у ПИССессы всегда имя вроде Капитолина Облигацци-Депозите? Дело, конечно, в том, что нормальный сочинитель пишет из интереса к своей работе, и ему не так уж важно, если прославится не он, а псевдоним, как например было с Нервалем; а для ПИССов и ПИССих важнее всего, чтобы их узнавали соседи, как по нынешнему району, так и в районе, где они жили раньше. Мужчине хорошо, у него всегда одно имя, а даме необходимо чтобы дошло как до тех, кто знавал ее в девицах, так и до знакомых через мужа. Поэтому она не может обойтись без двух фамилий.
— В общем, что вам сказать, ужины эти очень насыщенны в интеллектуальном смысле. У Де Губернатиса сложится впечатление, что он нахлебался коктейля из ЛСД. Он наслушается сплетен от соседей по столу, узнает смачный анекдот про великого писателя, известного импотента, да и, между нами, как писатель — не такого уж великого. Он вопьется влажным от волнения взором в новое издание Энциклопедии Знаменитых Итальянцев, которая по мановению Гарамона появится внезапно и сногсшибательно, для того чтобы показать комиссару, как выглядит статья о нем, вот и вы вошли в пантеон, дорогой коллега, как же, как же, это настолько соответствует вашим заслугам.
Бельбо показал и мне эту энциклопедию.
— Час назад я читал вам мораль, теперь мне стыдно, потому что никто не чист. Энциклопедию пишем мы вдвоем с Диоталлеви. Но, клянусь вам, не ради постраничной оплаты. Это одно из самых смешных на свете занятий. Каждый год выходит новое переработанное издание. Статьи о литераторах расположены квадратно-гнездовым способом. Одна статья про существующего писателя, одна про ПИССа. Много времени, как правило, отнимает возня с алфавитом. Невыгодно терять пространство между двумя знаменитыми писателями. Приходится работать филигранно… вот например посмотрите на Л.
ЛАМПЕДУЗА, Джузеппе Томази ди (1896–1957). Сицилийский писатель. Долго не пользовался признанием и стал знаменитым лишь после своей смерти как автор романа «Леопард».
ЛАМПУСТРИ, Адеодато (1919-). Писатель, воспитатель, боец (бронзовая медаль за восточноафриканскую кампанию), мыслитель, прозаик и поэт. Ею фигура высится на фоне итальянской словесности текущею столетия. Дар Лампустри выявился с особой силой после 1959 года, когда был создан первый том всеобъемлющей трилогии «Братья Карамасси», в которой в неприкрыто реалистичной и в то же время подкупающе лиричной манере повествуется о нелегкой судьбе семьи рыбаков из Лукании. Это произведение, которому была заслуженно присвоена в 1960 году премия Петруцеллис делла Кукуцца, было продолжено созданными в последующие годы романами «Освобождение из тюрьмы» и «Пантера с глазами без ресниц», которые возможно, еще более выразительно, чем первое творение, подчеркивают эпический размах, искрометное воображение, лирическую струю, отличающие многогранное творчество этою одаренною художника. Ценный сотрудник министерства, Лампустри пользуется уважением среди коллег по работе как цельная личность, образцовый отец и муж, тончайший оратор.
— Де Губернатис, — продолжал Бельбо, — возжаждет оказаться в энциклопедии, даром что он всю жизнь говорил, что Энциклопедия Знаменитых Итальянцев — суета сует, что она захвачена сговорившимися критиками. Но всего важнее, что в этот вечер перед ним открывается перспектива войти в общество писателей, которые являются в то же время директорами государственных предприятий, банкирами, аристократами, юристами. Внезапно оказывается, что он может резко расширить и обогатить круг своих знакомств, и если ему понадобится обратиться по делу, теперь он будет знать, к кому. Господин Гарамон своей властью может вытащить Де Губернатиса из провинциального болота, возвысить его до неслыханных высот. Приблизительно к концу вечера Гарамон шепнет ему, чтобы тот зашел наутро к нему в издательство.
— И на следующий день он побежит.
— Можете не сомневаться. После бессонной ночи, исполненный мечты о славе Адеодато Лампустри.
— А потом?
— Потом, то есть на следующее утро, Гарамон начнет так: я не упоминал об этом вчера за ужином, чтобы не смущать остальных, но что за чудо вы написали! Не говорю уж о том, что внутренние рецензии полны восторгов, более того, положительны, да я и сам лично посвятил всю ночь, не отрываясь, чтению этих страниц. Книга уверенно идет на литературную премию. Великая, великая вещь. Потом Гарамон вернется к своему столу и хлопнет ладонью по рукописи, затрепанной, зачитанной до дыр по меньшей мере четырьмя энтузиастами рецензентами. Затрепывать рукописи входит в служебные обязанности госпожи Грации. И возведет на ПИССа растерянный взор: — Что будем делать?
— Как что будем делать? — переспросит Де Губернатис. А Гарамон ответит, что относительно ценности сочинения он не имеет никаких даже минимальных сомнений, но вещь безусловно опередила свое время, и в отношении количества экземпляров невозможно вообразить более двух тысяч, ну двух тысяч пяти, не более этого. С точки зрения Де Губернатиса, двух тысяч экземпляров вполне достаточно, чтобы покрыть всех знакомых ему людей, ПИСС не мыслит в планетарных категориях, вернее, его планета состоит из известных лиц, школьных товарищей, директоров банков, коллег, преподающих вместе с ним в одной и той же средней школе, из полковников на пенсии. Всех этих людей ПИСС намеревается втянуть в свой поэтический универсум, даже тех, кто этого не хотели бы, как зеленщик или участковый полицейский. Опасаясь больше всего, как бы Гарамон не подался на попятный, притом что уже все в доме, на работе, на главной площади городка извещены, что он передал рукопись крупнейшему издателю в Милане, Де Губернатис лихорадочно подсчитывает в уме. Можно снять все с книжки, занять в кассе взаимопомощи, оформить ссуду в банке, продать те несколько облигаций, которые у него имеются, Париж в данном случае стоит мессы. Он решается заикнуться насчет участия в расходах. Гарамон реагирует взволнованно, в «Мануции» это не принято, а потом — ну допустим, вы меня убедили, в конце концов и Пруст и Джойс должны были склонять выи пред жестокой необходимостью, стоимость производства книги составит столько-то, мы для начала напечатаем две тысячи, но в контракте проставим как потолок десять тысяч. Имейте в виду, что двести экземпляров издательство дарит вам бесплатно, вы сможете преподнести их кому найдете нужным, еще двести мы разошлем по газетам, потому что это тот случай, когда стоит шарахнуть рекламную кампанию как для «Анжелики маркизы ангелов», а в торговлю отправим пока что тысячу шестьсот. В данном случае, как вы понимаете, невозможно говорить об авторском гонораре, но если книга пойдет, допечатаем тираж и вы получите двенадцать процентов с продажи.
Потом я видел этот типовой контракт, который подобный Де Губернатис, в поэтическом трансе, подписывает, разумеется, не читая. Замдиректора по финансам в эту минуту громко сетует, что господин Гарамон занизил производственные расходы. Десять страниц нонпарелью, сотни параграфов условий, копирайт на заграницу, права на использование образов, условия создания театральных — и киноверсий, условия исполнения в радиопередачах, оговорки относительно изданий алфавитом Брайля для слепых, ситуация в случае уступки сокращенного варианта в Ридерс Дайджест, параграф о создании журнального варианта, гарантии в случае судебного процесса по обвинению в диффамации, права автора на окончательное утверждение редакторской и корректорской правки, клаузула о передаче дела в арбитражный суд города Милана в случае невозможности полюбовного разрешения спора… Абсолютно вымотанный, плавая в рассеянном тумане грядущей славы, ПИСС добирается до последних закорючек контракта, где говорится, что максимальным уровнем тиража является десять тысяч, но что является минимумом, не говорится, а сказано, что выплачиваемая сумма не связана непосредственным образом с тиражом, который будет установлен в устном соглашении, а кроме этого — что издатель имеет право через год отослать нераспроданный тираж под нож, в случае если автор не пожелает выкупить экземпляры по стоимости половины цены обложки. Дата, подпись.
Рекламный запуск производится с сатрапическим размахом. Пресс-релиз на десять страниц, биография автора, критический разбор. Никакого подобия стыдливости, поскольку мы уверены, что в редакциях всех журналов и газет пресс-релиз немедленно выбросят в корзину. Печатается тираж: тысяча экземпляров в листах, из них триста пятьдесят переплетаются. Двести переплетенных экземпляров направляются автору, пятьдесят — в малоизвестные «фирменные» книжные лавки, пятьдесят в журналы провинции, в которой обитает автор, еще тридцать на всякий случай в газеты, потому что иногда бывает, что сообщениями о них затыкают дырки на полосах «Поступило в редакцию». Один экземпляр, как правило, передается в дар больнице или исправительному заведению, и понятно, с каким скрипом после этого там идет как лечение, так и перевоспитание.
Летом присуждается премия Петруцеллис делла Кукуцца, порождение Гарамона. Расходы на премию: полный пансион для членов жюри в течение двух дней, Ника Самофракийская из красного гранита. Поздравительные телеграммы от авторов издательства «Мануций».
Наконец настает время для момента истины, приблизительно через полтора года. Господин Гарамон пишет автору письмо: Мой любезный друг, я предвидел это, вы явились миру с пятидесятилетним опережением. Рецензии, как вы сами видели, суперхвалебные, премии, восхищение критики, все это вам известно, и не стоит повторяться. Однако продано, увы, совсем немного экземпляров, публика не подготовлена. Мы вынуждены освобождать свои склады в соответствии с клаузулой контракта (прилагается). Или под нож, или вы приобретаете остатки по половине цены обложки, вам предоставлено контрактом подобное право. Де Губернатис теряет голову от горя, родственники его утешают, тебя просто не сумели понять, конечно, если бы ты был как все эти, если бы сунул кому следует взятку, тебя бы похвалили даже в «Коррьере делла сера», это все мафиози, надо принимать вещи как они есть. От дарственных экземпляров осталось только пять штук, а между тем они всегда могут понадобиться, сколько людей еще не охвачено, не допустим же мы, чтобы твоя книга пошла в макулатуру и из нее сделали туалетную бумагу, посмотрим, сколько мы сумеем наскрести, в любом случае это оправданная трата, жизнь дается нам только один раз, напиши, что забираешь пятьсот экземпляров, а что касается остальных, сик транзит глория мунди.
У «Мануция» лежат на складе 650 экземпляров в листах, господин Гарамон переплетает пятьсот и отправляет их наложенным платежом. Результат: автор авансом оплатил стоимость производства двух тысяч экземпляров, из которых издательство отпечатало тысячу и переплело 850, из которых 500 были оплачены автором вторично. Пять десятков авторов в год, и бюджет «Мануция» закрывается с хорошим активом.
И без угрызений совести: ведь это продается счастье.
40
Трус умирает много раз до смерти.
Shakespeare. Julius Caesar, II, 2
Я всегда усматривал противоречие между самоотдачей, с какой Бельбо работал над творениями почтенных авторов «Гарамона», стремясь к тому, чтобы гордиться выпущенными книгами, и разбойным коварством, с которым он не только помогал обводить вокруг пальца бедняг, приходящих в «Мануций», но и отправлял на улицу Гуальди тех, кого считал неподходящими для «Гарамона» — именно это он на моих глазах пытался проделать с полковником Арденти.
Работая с ним, я часто задавал себе вопрос, почему он соглашается участвовать в таких инсинуациях. Думаю, что не ради денег. Он достаточно хорошо знал свое дело, чтобы найти высокооплачиваемую работу. Я долгое время считал, что он это делал потому, что ему представлялся случай наиболее полно исследовать человеческую глупость, причем с идеального наблюдательного пункта. То, что он называл глупостью, недоступный паралогизм, преступный бред, скрытый под маской безупречной аргументации — все это завораживало его, и он то и дело это повторял. Но это тоже была маска. Диоталлеви — тот занимался этим шутки ради, может быть, в надежде, что какая-нибудь книга «Мануция» подарит ему однажды новую комбинацию Торы. И я сам втянулся в это чисто для развлечения, ради смеха, из любопытства, особенно после того, как Гарамон запустил проект «Гермес».
С Бельбо дело обстояло по-другому. Я ясно осознал это, только порывшись в его файлах.
Имя файла: месть, страшная месть
Она приходит так. Если даже в кабинете есть люди, она хватает меня за воротник куртки, приближает ко мне свое лицо и целует меня, Анна, которая, чтобы поцеловать, становится на цыпочки. Она целует меня, будто играет на флиппере.
Она знает, что меня это стесняет. Но подставляет меня. Она никогда не лжет.
— Я тебя люблю.
— В воскресенье увидимся?
— Нет, я провожу выходные с другом…
— Ты хочешь сказать, с подругой.
— Нет, с другом, ты его знаешь, это тот, который на прошлой неделе был со мной в баре. Я пообещала, ты же не хочешь, чтобы я забирала свои слова назад?
— Не забирай, но не устраивай мне… Прошу тебя, я должен принять автора.
— Гений, которого надо запустить?
— Несчастный, которого надо уничтожить.
Несчастный, которого надо уничтожить.
Я зашел за тобой к Пиладу. Тебя не было. Я долго ждал, потом пошел один, чтобы успеть до закрытия галереи. Я делал вид, будто рассматриваю картины — все равно, как говорят, искусство мертво со времен Гельдерлина. Мне понадобилось двадцать минут на то, чтобы вычислить ресторан, потому что художники всегда выбирают те, что станут знаменитыми только месяц спустя.
Ты была там, среди привычных лиц, рядом с человеком со шрамом. Ты ни на секунду не смутилась. Посмотрела на меня красноречиво и одновременно — как тебе это удается? — вызывающе, как бы говоря: ну и что? Самозванец со шрамом уставился на меня как на самозванца. Остальные, которые ориентировались в ситуации, выжидали. От меня требовался повод, чтобы затеять ссору. Я бы легко выпутался, даже если б он меня поколотил. Они все знали, что ты пришла сюда с ним, чтобы спровоцировать меня. Независимо от того, позволю я себя спровоцировать или нет, моя роль была предопределена. В любом случае я давал представление.
Представление — так представление, я выбрал легкую комедию и любезно принял участие в разговоре, надеясь, что кто-нибудь восхитится моим самоконтролем. Единственный, кто мною восхищался — это был я сам.
Ты трус, когда чувствуешь себя трусом. Мститель в маске. Как Кларк Кент, я забочусь о молодых непонятых гениях и, как Супермен, наказываю старых гениев, справедливо непонятых. Я помогаю эксплуатировать тех, которые не были так смелы, как я, и не сумели ограничиться ролью зрителя.
Возможно ли это? Всю свою жизнь наказывать людей, которые никогда не узнают, что были наказаны? Ты захотел стать Гомером? Держись, бедняк, и верь.
Я ненавижу того, кто пытается продать мне любезную иллюзию страсти.
41
Если мы вспомним, что Даат располагается в точке, где Бездна отсекает Срединный Столп, и что расстояние от начала Срединного Столпа до его конца — это Путь Стрелы… и что там покоится Кундалини, мы увидим, что Даат заключает в себе тайну как зарождения, так и возрождения, ключ к проявлению всех вещей через различия противоположных пар и их соединение в Третьем Члене.
Dion Fortune. The mystical Qabalah, London, Fraternity of the Inner Light, 1957, 7.19
Как бы там ни было, я должен был заниматься не издательством «Мануций», а чудесными приключениями металлов. Я стал прочесывать миланские библиотеки. Отправной точкой послужили учебники, я выписывал из них библиографию, и от нее поднимался к более или менее древним первоисточникам, где мог наткнуться на интересные иллюстрации. Нет ничего хуже, чем иллюстрировать главу о космических путешествиях фотографией последнего американского зонда. Господин Гарамон научил меня, что, когда не можешь найти выход, как минимум нужен ангел Гюстава Доре.
Я собрал богатый урожай любопытных репродукций, но их было недостаточно. При подготовке иллюстрированного издания, чтобы выбрать хорошую картинку, нужно просмотреть по меньшей мере еще десяток.
Я получил согласие на четырехдневную поездку в Париж. Маловато, чтобы обойти все архивы. Я отправился туда с Лией, прибыл в четверг, а обратный билет заказал на вечер понедельника. Я сделал ошибку, запланировав посещение Консерватория на понедельник — именно в этот день Консерваторий закрыт. Слишком поздно, я вернулся оттуда ни с чем.
Бельбо был этим раздосадован, но я собрал много интересных материалов, и мы представили их господину Гарамону. Он просмотрел привезенные мной иллюстрации, многие из которых были цветными. Затем взглянул на счет и присвистнул: Дороговато, дороговато. Разумеется, мы выполняем миссию, работаем во имя культуры, за va sans dire, но мы — не Красный крест, более того, мы не ЮНИСЕФ. Так ли необходимо было покупать весь этот материал? Возьмем хотя бы это, я вижу какого-то усатого господина в кальсонах, вроде д'Артаньяна, окруженного абракадабрами и козерогами, это что, Мандрейк?
— Начало медицины. Влияние Зодиака на разные части тела и соответствующие лекарственные растения. И минералы, включая металлы. Доктрина космических знаков. Это были времена, когда границы между магией и наукой были еще зыбкими.
— Интересно. Ну, а на этом фронтисписе что написано? «Philosophia Moysaica». При чем здесь Моисей, не слишком ли это первобытно?
— Это диспут о unguentum armarium, иначе говоря, weapon salve. Выдающиеся медики пятьдесят лет спорят, выясняя, может ли эта мазь, если ею смазать оружие, которым нанесли удар, исцелить рану.
— Бред сумасшедшего. И это наука?
— Не в том смысле, в котором мы ее понимаем. Они обсуждали этот вопрос потому, что только недавно открыли чудесные свойства магнита и убедились, что возможно действие на расстоянии. Как учила и магия. А раз уж действие на расстоянии… Понимаете, они-то ошибались, но Вольта и Маркони — нет. Что такое электричество и радио, если не действие на расстоянии?
— Нет, ну вы только посмотрите! Хитер наш Казобон. Наука и магия рука об руку, а? Великая мысль. Ну тогда валяйте, уберите немного этих отвратительных динамо-машин и добавьте еще Мандрейка. Несколько дьявольских заклинаний, или — что там еще, на золотом фоне.
— Я не хотел бы перегибать палку. Речь идет о чудесных приключениях металлов. Всякие диковины хороши, только когда они кстати.
— Чудесные приключения металлов должны быть прежде всего историей ошибок. Помещаем красивую диковину, а из подписи следует, что это не соответствует истине. Тем не менее она помещена, и читатель приходит в восторг, потому что видит, что великие люди тоже допускают ошибки, как и он.
Я рассказал о странном случае, который приключился со мной на берегу Сены, неподалеку от набережной Сен-Мишель. Я вошел в книжный магазин, две симметричные витрины которого уже знаменовали собой шизофрению. С одной стороны книги о компьютерах и о будущем электроники, с другой — сплошь оккультные науки. То же и внутри: «Эппл» и Каббала.
— Невероятно! — изумился Бельбо.
— Очевидно, — возразил Диоталлеви. — Во всяком случае, ты, наверное, последний, кого это удивляет, Якопо. Мир машин пытается раскрыть секрет творения: буквы и числа.
Гарамон не проронил ни слова. Он сложил руки будто в молитве и устремил взгляд к небесам. Затем хлопнул в ладоши:
— Все, что вы сегодня сказали, утверждает меня в одной мысли, которая уже несколько дней… Но всему свое время, я должен еще над этим поразмыслить. Пока что — вперед. Браво, Казобон, ваш контракт мы пересмотрим, вы оказались ценным кадром. И давайте, вставляйте побольше Каббалы и компьютеров. В компьютерах используется кремний. Или я ошибаюсь?
— Нет, но кремний — это же не металл, а металлоид.
— Кто обращает внимание на такую мелочь, как окончания? А что же тогда rosa rosarum? Компьютер. И Каббала.
— Которая тоже не металл, — настаивал я.
Он проводил нас до двери. У порога он сказал мне:
— Казобон, издательское дело — это искусство, а не наука. Не будем играть в революционеров, это время прошло. Давайте Каббалу. Да, кстати, что касается вашего отчета о расходах, я позволил себе вычеркнуть спальный вагон. Не из жадности, я надеюсь, вы в этом не сомневаетесь. А потому, что для поиска полезен, как бы это сказать, некоторый спартанский дух. Иначе теряется вера.
Он вновь собрал нас несколько дней спустя. «У меня в кабинете, — сказал он Бельбо — сидит посетитель, с которым я хотел бы вас познакомить».
Мы пришли. Гарамон беседовал с жирным, лишенным подбородка господином, похожим на тапира, с двумя светлыми усиками под большим, как у животного, носом. Мне он показался знакомым, потом я вспомнил — это профессор Браманти, референдарий, или какое там у него было звание, который выступал в Рио с докладом на тему об Ордене Розенкрейцеров.
— Профессор Браманти, — сказал Гарамон — утверждает, что сейчас самое время для опытного издателя, чувствующего культурную атмосферу, открыть серию книг, посвященную оккультным наукам.
— Для… издательства «Мануций», — подсказал Бельбо.
|
The script ran 0.029 seconds.